Гонкур Жюль, Эдмон
Жертва филантропии

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    La fille Elisa.
    Перевод Алексея Плещеева.
    Текст издания: журнал Отечественныя Записки", NoNo 4-5, 1877.


   

ЖЕРТВА ФИЛАНТРОПІИ.

(La fille Elisa).

РОМАНЪ

Эдмона Гонкура.

ОТЪ ПЕРЕВОДЧИКА.

   Мы уже имѣли случай говорить съ нашими читателями о талантѣ братьевъ Жюля и Эдмона Гонкуръ, представляя извлеченіе изъ романа "Молодая Буржуазія". Предлагаемый романъ, вышедшій на дняхъ въ свѣтъ, подъ названіемъ "La fille Elisa", есть первый, написанный Эдмономъ Гонкуромъ по смерти своего брата. Мы находимъ въ немъ тѣ же свойства, какими отличаются произведенія, принадлежащія обоимъ братьямъ: ту же реальность въ изображеніи характеровъ (или, правильнѣе сказать, характера, потому что въ этомъ оригинальномъ романѣ только одно лицо), ту же точность и обстоятельность въ описаніи среды и обстановки, гдѣ вращается дѣйствіе, тоже вторженіе физіологіи и медицины въ область беллетристики. Но, кромѣ того, романъ имѣетъ еще соціальную задачу. Онъ направленъ противъ системы одиночнаго заключенія, обрекающей узника, въ видахъ нравственнаго исправленія, на непрерывное молчаніе и доводящей его до безумія; противъ этого лицемѣрнаго изобрѣтенія филантропіи, этого мнимаго пенитенціарнаго усовершенствованія, занесеннаго изъ Америки и у котораго, однакожъ, какъ выражается Гонкуръ, Европа не посмѣла заимствовать удары бича по нагой спинѣ женщины. Въ первой части своего романа авторъ рисуетъ намъ нравы проституціи, и эта часть изобилуетъ характеристическими подробностями, обличающими въ немъ не одну внѣшнюю наблюдательность, но и большую способность вникать въ психическую сторону явленія. "Но проституція и проститутка -- только эпизодъ, говоритъ авторъ:-- тюрьма и заключенная -- вотъ главный интересъ моей книги". Онъ желаетъ преимущественно обратить вниманіе законодательства на цифру идіотовъ, находящихся въ настоящее время во французскихъ тюрьмахъ, на труды психіатровъ о "тюремномъ сумасшествіи" и съ этой цѣлью изображаетъ во-второй части своей книги постепенное разрушеніе человѣческаго организма, ослабленіе умственныхъ способностей подъ гибельнымъ вліяніемъ одиночнаго заключенія. Эти мастерскія страницы приводятъ въ невольное содроганіе. Но такъ какъ новый романъ Эдмона Гонкура -- какъ и романы, написанные имъ въ сотрудничествѣ съ братомъ -- несмотря на свое достоинство, содержитъ въ себѣ, однакожъ, много лишняго, вводнаго, прямо не относящагося къ дѣйствію, то мы представляемъ читателямъ первую его часть въ значительномъ сокращеніи, вторую же передадимъ почти цѣликомъ. Въ заключеніе скажемъ, что, несмотря на "щекотливость" избраннаго сюжета (мы разумѣемъ первую часть романа), который менѣе цѣломудренному писателю могъ бы дать поводъ къ весьма пикантнымъ деталямъ и сценамъ, Эдмонъ Гонкуръ -- надо отдать ему полную справедливость -- обнаруживаетъ замѣчательную сдержанность; тонъ его -- серьёзный тонъ изслѣдователя, физіолога, психіатра, что, въ соединеніи съ глубоко-гуманнымъ отношеніемъ къ своему предмету, составляетъ огромное достоинство. "Неужели, говоритъ онъ въ своемъ предисловіи:-- въ наше время, когда почти во всѣхъ романахъ, выставленныхъ на прилавкахъ книжныхъ магазиновъ, игривымъ слогомъ повѣствуется о тайномъ развратѣ, о продажной любви разныхъ камелій и лоретокъ, строгая монографія проститутки открытой можетъ представлять какую-нибудь опасность, и безнравственность автора увеличивается пропорціонально понижающемуся тарифу порока? Я не хочу этому вѣрить".

-----

   Приговорятъ ли они ее къ смерти?
   Въ сумерки желтоватаго декабрьскаго дня, между тѣмъ какъ на залу суда надвигался мракъ, какъ стѣнные часы, которыхъ уже не было видно, били какой-то забытый часъ и лица судей стушевывались, сливаясь съ ихъ красной одеждой -- изъ беззубаго рта президента, какъ изъ черной ямы -- только-что прозвучало "безпристрастное резюме".
   Когда судъ удалился и присяжные отправились въ свою комнату совѣщаться, -- публика ворвалась въ средину залы. Она тѣснилась около стола, гдѣ лежали вещественныя доказательства, охраняемыя двумя сторожами въ кожанной амуниціи, встряхивала штаны кирпичнаго цвѣта, развязывала окровавленную жосткую рубашку, пробовала входитъ ли ножъ въ отверстіе, сдѣланное на ней.
   Всѣ присутствовавшіе на засѣданіи перемѣшались. Свѣтлыя платья дамъ выдѣлялись изъ черной группы новопринятыхъ адвокатовъ (stagiaires). Въ глубинѣ, красный силуэтъ прокурора прохаживался подъ руку съ чернымъ силуэтомъ защитника подсудимой. Городской сержантъ сидѣлъ на стулѣ секретаря. Но посреди всего этого смѣшенія, этого безпорядка, не слышно было, однакожъ, никакого шума... У всей этой толпы, казалось, не было словъ; и странное молчаніе, наводившее нѣкоторый страхъ, царило надъ всѣмъ этимъ движеніемъ антракта.
   Всѣ углубились въ самихъ себя: женщины съ опущенными рѣсницами и задумчивымъ взглядомъ; мужчины, наполнявшіе галлерею, съ парализованными жестами рукъ, неподвижно лежавшихъ на деревянныхъ перилахъ. Въ одномъ углу, муниципальный стражъ, поставивъ передъ собой на загородку свой киверъ, сидѣлъ, потирая о жосткій козырекъ его свой угреватый и задумчивый лобъ. Лица, разговаривавшія между собою вполголоса, вдругъ останавливались на полу-фразѣ. Мысль каждаго была занята мрачной драмой этого линейнаго солдата, зарѣзаннаго этой женщиной; и каждый повторялъ про себя: приговорятъ ли ее къ смерти?..
   Посреди увеличившагося мрака молчаніе становилось все глубже. Въ груди присутствующихъ скоплялась, вмѣстѣ съ жестокимъ любопытствомъ, та электрическая возбужденность, которую всегда вноситъ въ собраніе живыхъ смертная казнь, висящая надъ головой ближняго. Часы тянулись, и ожиданіе становилось все тягостнѣй.
   Отъ времени до времени, какой-нибудь стукъ, какая-нибудь, задвижка, щелкнувшая внутри судебнаго зданія, выводила присутствующихъ изъ неподвижности, и глаза всѣхъ обращались къ маленькой двери, откуда должна была войти подсудимая; останавливались съ минуту на ея шлянѣ, висѣвшей на своихъ смятыхъ, полинялыхъ лентахъ, приколотыхъ къ стѣнѣ булавкой. Потомъ всѣ эти мужчины и женщины снова дѣлались неподвижны... Мало по малу, воображенію публики, вслѣдствіе долгихъ разговоровъ и зловѣщей медленности присяжныхъ, стала представляться вся ужасающая обстановка смертной казни -- красное дерево гильйотины, палачъ, и въ корзинѣ съ отрубями окровавленная голова, голова живой, которая была здѣсь, за перегородкой...
   Совѣщаніе присяжныхъ тянулось долго, очень долго...
   Залу суда освѣщала теперь только блѣдная синева холодной ночи, глядѣвшей въ окна, и при этомъ скудномъ освѣщеніи, старый, хромой служитель собиралъ покрытое темными пятнами бѣлье въ узелъ, за ярлыкомъ суда. Отъ всѣхъ предметовъ вѣяло тайной. Зала, трибуны, деревянныя украшенія -- все это было новое. Они еще не слыхали смертнаго приговора и казалось ожидали съ безпокойствомъ, не подарятъ ли имъ на новоселье голову.
   Вдругъ зазвонилъ колокольчикъ; и тотчасъ же у маленькой двери, держа ее позади себя затворенной, сталъ жандармскій офицеръ; судьи заняли свои кресла, и на лѣсенкѣ, ведущей изъ залы въ совѣщательную комнату, показались присяжные. Внесены были лампы съ абажурами, бросавшія красноватый свѣтъ на судейскій столъ, на бумаги, на кодексъ... Толпа притаила дыханіе.
   Присяжные на своихъ мѣстахъ. Они серьёзны, задумчивы, строги... Старшина ихъ, старикъ съ сѣдою бородой, первый встаетъ со скамейки, развертываетъ бумагу и голосомъ, внезапно охрипшимъ отъ того, что ему предстоитъ сказать, произноситъ вердиктъ.
   Присяжные на всѣ предложенные имъ вопросы отвѣчали: "да".
   Смерть! смерть! смерть! шепчутъ всѣ уста; и, подобно безконечно продолжающемуся эхо, этотъ ужасный шопотъ долго еще повторяется во всѣхъ концахъ залы... Смерть! смерть! смерть! При этомъ роковомъ: да, безъ смягчающихъ обстоятельствъ, котораго боялись, но не ожидали, дрожь пробѣгаетъ по жиламъ зрителей и сообщается самымъ безстрастнымъ исполнителямъ закона.
   Возбужденное состояніе толпы требуетъ короткаго перерыва, во время котораго, при свѣтѣ зажигающихся люстръ, можно замѣтить безсознательные жесты, безцѣльныя движенія, руки, неизвѣстно зачѣмъ застегивающія сюртуки, подъ которыми усиленно бьются сердца...
   Наконецъ, дано приказаніе ввести подсудимую. Люди, чтобъ лучше разглядѣть страданія на лицѣ ея, при чтеніи приговора, влѣзаютъ на скамейки.
   Элиза показывается на порогѣ маленькой двери -- съ вопрошающимъ взглядомъ, стараясь прочесть въ глазахъ публики свою участь. Всѣ опускаютъ глаза, отворачиваются, отказываются сказать что либо. Подсудимая садится на большую скамью, безпрерывно покачиваясь въ волненіи, избѣгая взглядовъ и держа руки назади, какъ будто онѣ уже были связаны. Ей читаютъ вердиктъ присяжныхъ. Президентъ предоставляетъ слово прокурору, который подъискиваетъ статью закона. Тогда президентъ спрашиваетъ подсудимую, тономъ, въ которомъ уже не слышно язвительности и ироніи стараго судьи: -- не имѣетъ ли она сказать что-нибудь относительно кары?.. Подсудимая снова садится. Въ пересохшемъ ртѣ языкъ ея напрасно ищетъ слюны, которой тамъ уже нѣтъ, между тѣмъ какъ ноздри отъ внутренней слезы становятся влажны. Она все также подвижна, все также держитъ за спиной руки и, повидимому, не понимаетъ хорошенько, въ чемъ дѣло.
   Судъ встаетъ; судьи, блѣдные, въ продолженіи нѣсколькихъ секундъ, о чемъ-то шепчутся между собою. Потомъ президентъ открываетъ лежащій передъ нимъ кодексъ и глухимъ голосомъ читаетъ: "Каждому приговоренному къ смертной казни будетъ отрублена голова".
   При словахъ: "отрублена голова", осужденная сдѣлала порывистое движеніе впередъ, громко бормоча и глотая какія-то слова, и принялась судорожно комкать между сильными пальцами свою шляпу, скоро превратившуюся въ отрепья, потомъ вдругъ поднесла ее къ лицу... высморкалась въ эту безформенную вещь и, безъ словъ, опустилась на скамью, обѣими руками охвативъ свою шею, которую онѣ механически сжимали, словно удерживая на плечахъ ея колеблющуюся голову.
   

КНИГА ПЕРВАЯ.

I.

   Женщина, приговоренная къ смерти, была дочь повивальной бабки. Она взросла посреди интимной обстановки и всѣхъ тайнъ этого ремесла. Во время долгихъ болѣзней, лежа въ темной комнатѣ, рядомъ съ "пріемной" матери, гдѣ находился speculum, она слышала исповѣдь посѣтительницъ. До ушей дѣвочки долетали и прерываемый рыданіемъ шопотъ, и громкое циническое признаніе. Тайны позорныхъ связей стали разоблачаться передъ ней, когда она еще была чуть не въ пелёнкахъ. Наивное вѣрованіе ребенка, что новорожденныхъ находятъ подъ розовымъ кустикомъ, прогнали грязныя рѣчи, исполненныя эротическихъ подробностей и просвѣтившія ея невѣдѣніе. Изъ своего темнаго чулана ребенокъ, лежавшій въ постели, присутствовалъ при похожденіяхъ разврата, при всѣхъ отвратительныхъ тайнахъ проституціи...
   Некрасна была жизнь маленькой Элизы у ея матери. Безпрерывныя экскурсіи днемъ и ночью и во всякую погоду, лазанье по высокимъ лѣстницамъ, уходъ за роженицами въ нетопленныхъ квартирахъ, ночи безъ сна -- все это поддерживало въ повивальной бабкѣ раздражительное, ворчливое настроеніе, а благодаря изобильной пищѣ и вину, посредствомъ которыхъ она старалась возстановить свои силы для предстоящаго исполненія своей обязанности, раздражительность эта часто разрѣшалась пощечиной. Иногда, впрочемъ, шлепки ея имѣли источникомъ чувство гнѣвнаго состраданія. Эта женщина возвращалась домой до глубины души возмущенная и огорченная однимъ изъ тѣхъ зрѣлищъ нищеты, какія таятся только въ большихъ столицахъ.
   -- Да! восклицала повивальная бабка, врываясь какъ ураганъ:-- да, дѣтки! Вмѣсто стѣнъ -- дрань, вмѣсто пола -- утоптанная земля; на ней, для жены и мужа груда опилокъ и вокругъ четыре доски,-- это изъ стыдливости, чтобъ дѣти, значитъ, не видѣли... Семеро дѣтей -- не угодно ли? на двухъ тоненькихъ тюфячкахъ... трое въ изголовьи, трое въ ногахъ... послѣднимъ и протянуть ножёнокъ-то некуда -- бѣдненькимъ, потому что тутъ же стоитъ корзинка съ новорожденнымъ. И хоть бы что-нибудь было въ ней постлано! Гребень, бутылка, ломоть хлѣба на колченогомъ столѣ, на который каждую минуту -- меня еще до сихъ поръ страхъ разбираетъ -- карабкалась крысища, величиной съ кошку, и все таскала хлѣбъ по кусочкамъ. Вѣдь это въ баракахъ, въ Сенъ-Лазарскомъ Полѣ -- знаете, гдѣ еще столько старыхъ домовъ сломали... И потомъ, вообразите себѣ, еще какая штука: вдругъ обезьяна... тутъ рядомъ въ сосѣдней комнатѣ маленькій савояръ живетъ; онъ хлѣбъ себѣ добываетъ тѣмъ, что ее показываетъ; такъ вотъ эта самая обезьяна проклятая принялась вдругъ стонать, визжать и всячески передразнивать мою роженицу, какъ она мучится. А какъ вы думаете, какія пелёнки у новорожденнаго? Я изъ своего носоваго платка пелёнку сдѣлала... да! И когда надо было вымыть младенца, такъ я два пучка соломы изъ тюфячка вытащила; на этомъ и воду-то согрѣла!
   Но чаще причины раздражительности элизиной матери были другіе. Восемь франковъ, получаемые за принятіе ребенка въ домѣ общественнаго призрѣнія, и пятьдесятъ въ частныхъ домахъ, включая сюда девятидневный уходъ за новорожденнымъ, -- не всегда покрывали издержки по предпріятію. Почти каждый мѣсяцъ выдавались недѣли, когда кредитъ у мясника, зеленщицы, угольщика прекращался и векселя, нѣсколько разъ отсроченные, находились, наконецъ, въ рукахъ судебнаго пристава. Въ эти недѣли, дворникъ не разъ имѣлъ случай видѣть, какъ по лѣстницѣ спускалась, держась за перила, блѣдная молодая дѣвушка, за нѣсколько часовъ передъ тѣмъ вошедшая къ повивальной бабкѣ. И съ этого числа начинались для несчастной женщины дни тревогъ и боязни, когда въ каждомъ взглядѣ, обращенномъ на нее, она видѣла подозрѣніе и въ каждомъ разговорѣ, гдѣ упоминалось имя ея, мерещился ей доносъ; когда руки ея дрожали, принимая поданное письмо, То были, наконецъ, дни, когда каждый звонокъ казался ей звонкомъ, "подлеца-комиссара". Чтобъ отдѣлаться отъ этихъ гнетущихъ призраковъ, чтобъ забыться хотя на нѣсколько часовъ, она пила и, напившись, всегда дралась; но даже и эти побои Элиза предпочитала ночамъ, проведеннымъ съ матерью. Когда всѣ комнаты были заняты, повивальная бабка, вытѣсненная изъ своей постели, ложилась на постель къ дочери. Кошмаръ, крики ужаса, драматическій, задыхающійся сомнамбулизмъ угрызеній совѣсти въ апоплексической натурѣ вплоть до разсвѣта заставляли дѣвочку бодрствовать, и она слышала изъ этихъ спящихъ устъ страшныя подробности какой-нибудь неизгладимой агоніи, послѣднія слова умирающихъ молодыхъ женщинъ. Полузадушенная этимъ толстымъ тѣломъ, сжимавшимъ ее въ своихъ объятіяхъ, цѣплявшимся за ея маленькое тѣльце -- словно невѣдомая рука правосудія тащила повивальную бабку съ постели -- Элиза вставала, сохраняя въ душѣ чувство тайнаго ужаса къ своей матери.
   Въ менѣе, чѣмъ десятилѣтній промежутокъ времени -- отъ семи до шестнадцати лѣтъ, Элиза два раза вынесла тифозную горячку. Чудо еще, что она осталась жива. Долго ея опущенная головка была предметомъ соболѣзнованій всего околодка, видѣвшаго въ дѣвочкѣ существо, которому не суждено дожить до старости. Однакожъ, она совсѣмъ оправилась. Но отъ этой предательской болѣзни, которую врачи какъ будто не могутъ выгнать всю изъ изцѣленнаго тѣла и которая уноситъ у одного зубы, у другого волосы, у третьяго разсудокъ, осталось что-то въ Элизѣ. Ея умственныя способности не ослабѣли, но всѣ страстныя, душевныя движенія ея приняли теперь характеръ какого-то страшнаго упрямства, бѣшенаго одуренія. Еще ребенкомъ она кусала хлеставшія ее руки, и зубы ея такъ же трудно было разжать, какъ зубы бульдога, когда онъ вцѣпится ими въ чье-нибудь мясо. Впослѣдствіи, усиліе, которое она дѣлала надъ собой, уже будучи взрослой, чтобы не отвѣчать на побои матери -- побоями же, приводили ее въ такое состояніе внутренней ярости, что она билась объ стѣну, какъ бы желая раздробить себѣ черепъ. Но всѣ эти порывы были ничто въ сравненіи съ ея упорствомъ, съ молчаливой, иронической сосредоточенностью, которыми она выводила изъ терпѣнія мать свою, никогда не могшую выжать изъ нея ни единаго слова, хоть сколько-нибудь намекавшаго на покорность. Повивальная бабка, видѣвшая въ дочери своей неистовую плясунью, безпрерывно шляющуюся по публичнымъ баламъ и назначающую свиданія всѣмъ уличнымъ молодымъ парнямъ, которые, по очереди, одинъ за другимъ, слыли за ея любовниковъ -- повторяла ей часто: смотри у меня, не вздумай родить!-- "Какъ знать!" отвѣчала та съ такимъ вызывающимъ видомъ, что у матери являлось желаніе убить ее.
   Это былъ характеръ, недоступный никакому вліянію, отъ котораго нельзя было ничего добиться. Вмѣстѣ съ тѣмъ, это была прихотливая, перемѣнчивая натура, въ которой, днями, отвращеніе къ матери смѣнялось любовью, дочерней нѣжностью, обожаніемъ еще далеко не поблёкшей красоты этой матери, проявлявшимся въ чисто-ребяческихъ ласкахъ. Такъ иногда маленькія дѣвочки ласкаютъ обнаженную шею матери, одѣвшейся на балъ. Съ такой же внезапностью превращались въ антипатію и предпочтенія этого сердца, какъ свидѣтельствовали о томъ слова, порой вырывавшіяся у обычной посѣтительницы публичныхъ баловъ. Изъ этихъ словъ можно было заключить, что свиданія ея съ своими обожателями, по большей части, оканчивались ссорами, бранью, потасовской. И въ дѣятельности ея физическихъ силъ замѣчались та же неровность, тѣ же внезапные переходы отъ одной крайности къ другой. Сегодня у ней являлось какое-то необузданное рвеніе къ работѣ; она стирала бѣлье, убирала комнаты, чистила, мела, скребла; завтра и въ слѣдующіе дни и недѣли погружалась въ полнѣйшее бездѣйствіе и апатію. У ней словно отнимались и руки, и ноги, и никакая человѣческая сила не въ состояніи была стряхнуть съ нея эту лѣнь.
   Между безчисленными предметами разговора, доводившими мать и дочь чуть не до рукопашной схватки, одинъ въ особенности порождалъ почти ежедневныя сцены, въ которыхъ молчаливо-насмѣшливое сопротивленіе Элизы, по словамъ повивальной бабки, способно было взорвать даже ангела. Но, несмотря на всю тягость своего безпокойнаго ремесла, она имъ гордилась. Она гордилась той ролью, которую играла въ мэріи, при объявленіи о рожденіи; гордилась почетнымъ мѣстомъ, которое отводятъ простолюдины повивальной бабкѣ на крестинахъ. Ей льстила уличная популярность; ей было пріятно, когда торговки, у которыхъ она принимала, ихъ дочери, которымъ она помогла родиться на свѣтъ, дѣти, матери, бабушки, три поколѣнія, стоя въ дверяхъ, съ фамильярной почтительностью кричали ей: "bonjour, maman Alexandre!" Любимой мечтой ея было, что когда-нибудь дочь замѣнитъ ее, унаслѣдуетъ ея профессію. Но дочь -- когда она брала на себя трудъ отвѣчать -- говорила, что "башка" ея не такъ устроена, чтобы понимать мудреныя книги. Она находила также, что нѣтъ ничего веселаго каждую минуту смотрѣть, какъ скрюченныя муками пальцы хватаются за подушку. Словомъ, Элиза выказывала твердую рѣшимость -- дать себя лучше убить, нежели взяться за ремесло своей матери.
   

II.

   Такимъ образомъ, Элиза чуть не съ колыбели была посвящена во всѣ тайны любви. Позднѣе, когда дѣвочку отдали въ пансіонъ, она, отправляясь туда раннимъ утромъ и отыскивая свой маленькій салопчикъ, находила его часто висящимъ на материнской кровати вмѣстѣ съ платьемъ пѣвчаго изъ церкви акушерской школы. Это была старая связь, которой бывшая ученица школы оставалась до сихъ поръ вѣрна. Наконецъ, еще позднѣе, ухаживая днемъ и ночью за больными, взрослая уже дочь повивальной бабки имѣла безпрестанно передъ глазами дѣвушекъ-роженицъ. Все это привело къ слѣдующему. Каждую весну, 14-го февраля, въ день св. Валентина, къ г-жѣ Александръ являлась женщина пускать себѣ кровь, "для того, чтобы весь годъ быть здоровой и красивой". Вѣроятно, это дѣлалось вслѣдствіе старой медицинской традиціи, сохраняемой деревенскими кумушками, съ примѣсью какого-нибудь религіознаго суевѣрія. Женщина эта принадлежала къ числу погибшихъ и жила въ провинціи. Пріѣзжая въ Парижъ, она каждый разъ оставалась тамъ на недѣлю, исполняя разныя комиссіи своего ремесла, и жила у г-жи Александръ, какъ въ гостинницѣ. Здоровая провинціалка, на другой день послѣ кровопусканія, была уже на ногахъ и, скучая бездѣйствіемъ въ тѣ дни, когда не уходила со двора, дѣлалась помощницей Элизы. Она брала на себя добрую половину ея работы, ничѣмъ не брезгуя, а иногда, по вечерамъ, уводила ее съ собой въ театръ. Она всегда смѣялась, и нѣсколько протяжная рѣчь ея съ лотарингскимъ акцентомъ умѣла внушать людямъ довѣріе. Она никогда не уѣзжала безъ того, чтобъ не сдѣлать какого-нибудь подарка Элизѣ, которая съ ней сдружилась, и каждый годъ радовалась пріѣзду ея въ день св. Валентина.
   Однажды, вечеромъ, Элиза, послѣ ужасной сцены съ матерью, сидя у постели гостьи, которой въ то утро пустили кровь, высказывала, въ короткихъ отрывистыхъ фразахъ, тайное и непреложное рѣшеніе, принятое ея мыслью уже полгода тому назадъ. "Она по горло была сыта этой жизнью. Ей становилось не въ моготу. Ремесло повивальной бабки претило ей... Она рѣшилась уѣхать съ гостьей; а если та не возьметъ ея, то все равно, есть убѣжища и въ Парижѣ... Толковать съ матерью она не хочетъ. Это все равно, что стѣнѣ горохъ... Правда, есть одинъ человѣчекъ, который неравнодушенъ къ ней... но она видѣла, какъ подруги ея живутъ съ любезными, и находитъ, что они попали въ неволю... Ей нравится лучше жизнь, которую ведетъ гостья... Она будетъ такъ рада очутиться въ деревнѣ... и, по крайней мѣрѣ, всегда можно выспаться..."
   -- Э? воскликнула гостья, нѣсколько удивленная, но въ сущности очень довольная этимъ предложеніемъ. Увѣрившись, что Элизѣ шестнадцать лѣтъ, она призналась, что не желала бы ничего лучшаго, но только боится, какъ бы повивальная бабка не надѣлала ей хлопотъ съ полиціей.
   -- Не безпокойтесь. Она никогда не вмѣшиваетъ въ свои дѣла полицію. У ней есть на это причины. Она подумаетъ, что я у кого-нибудь изъ своихъ бальныхъ кавалеровъ -- вотъ и все.
   Потомъ Элиза стала увѣрять гостью, что можно уладить все дѣло такъ, что мать не будетъ имѣть ни малѣйшаго подозрѣнія на ея счетъ. Элиза уйдетъ изъ дому за нѣсколько дней до отъѣзда гостьи; та попроситъ повивальную бабку проводить ее на дебаркадеръ, а на первой станціи путницы встрѣтятся. Онѣ условились въ днѣ своего отъѣзда, и на другое же утро послѣ этого разговора дочь исчезла изъ материнскаго дома.
   

III.

   Выйдя изъ вагона, Элиза сѣла съ своей спутницей въ омнибусъ, который повезъ ихъ по безконечнымъ улицамъ, вдоль черныхъ домовъ. Наконецъ, высадивъ пассажировъ, онъ повернулъ въ извилистый переулокъ, огибавшій покрытыя снѣгомъ перила маленькаго замерзшаго канала. Омнибусъ подвигался медленно, посреди зимней вьюги, сквозь которую на секунду мелькнуло передъ Элизой большое деревянное распятіе. Кровь струилась изъ ранъ Спасителя, Который, казалось, стоналъ бичуемый вѣтромъ...
   Нѣсколько минутъ спустя, вдалекѣ, Элиза замѣтила красноватый свѣтъ надъ единственнымъ домомъ, стоявшимъ посреди пустыря. Приближаясь, она разсмотрѣла, что это былъ фонарь; но когда она очутилась въ нѣсколькихъ шагахъ отъ него, ее удивило, что онъ защищенъ, какъ бы отъ каменьевъ прохожихъ, желѣзной рѣшоткой и былъ точно запертъ въ клѣткѣ. Осѣвшій, покривившійся домъ походилъ на развалины стараго бастіона, и сквозь маленькое окошечко, пробитое въ запертой на задвижку двери, падала на бѣлѣвшуюся отъ мороза дорогу блѣдная полоса свѣта. Кондукторъ остановился и, не слѣзая, подалъ обѣимъ женщинамъ чемоданы. Потомъ, посмѣиваясь и подмигивая, рослый Лоло, прозванный "сердцеѣдомъ", дружески, легонько, съ высоты своихъ козелъ, стегнулъ бичемъ путешественницъ.
   Элизу, на другой день послѣ ея пріѣзда, разбудилъ рано утромъ лошадиный топотъ подъ окнами. Она вскочила въ рубашкѣ и, нѣсколько боязливо, приподнявъ занавѣску, взглянула, что дѣлалось на дворѣ. Въ утреннемъ бѣлесоватомъ туманѣ, толстый молодой человѣкъ, въ синей блузѣ, надѣтой сверхъ гражданскаго платья, отпрягалъ лошадь, заложенную въ деревенскую таратайку, разговаривая съ хозяйкой дома, какъ съ старой знакомой. "Лихо везъ меня, разбойникъ! говорилъ онъ, похлопывая по спинѣ животное:-- посмотрите, какой отъ него паръ валитъ, точно отъ котла въ вашей прачешной". И когда хозяйка хотѣла взять лошадь подъ уздцы, прибавилъ: "благодарю васъ, не надо; дорогу въ конюшню мы знаемъ. Ну что, нѣтъ ли какой новинки въ домѣ, хозяюшка -- а?"
   Элиза отдалась первому встрѣчному, и совѣсть ея даже нисколько не возстала противъ этого. Она съ дѣтства привыкла, что ея мать не дѣлала никакого различія между женщинами "съ билетомъ" и другими... честными. Втеченіи долгихъ лѣтъ ухаживая, въ качествѣ сидѣлки, за падшими, она постоянно слышала, что онѣ съ такимъ глубокимъ индифферентизмомъ говорили о своемъ ремеслѣ, и потому стала, наконецъ, смотрѣть на продажу любви, какъ на профессію, нѣсколько менѣе тягостную, чѣмъ другія.
   Побои матери, страшныя ночи, проведенныя съ ней на одной постели, конечно, нужно было счесть во что-нибудь въ бѣгствѣ Элизы, но, въ сущности, настоящей причиной его была лѣнь, одна лѣнь. Элизу тяготила эта домашняя работа, эта уборка четырехъ комнатъ, всегда наполненныхъ жилицами; всѣ эти постели, камины, бульйоны, катаплазмы; и въ тотъ день, когда она изнемогла подъ тяжестью своего труда, оглянувшись вокругъ себя, то почувствовала, что неспособна также и къ усидчивому прилежанію, котораго требуетъ швейная работа или вышиванье. Можетъ быть, впрочемъ, въ эту лѣнь входила отчасти и та физическая вялость, которая долго остается у иныхъ дѣвушекъ, послѣ того какъ онѣ сформируются; и горе имъ, если онѣ бѣдны, потому-что это лишаетъ ихъ тѣлесныя силы жизненности -- ихъ пальцы дѣятельности! Лѣность и чувство, которое довольно трудно охарактеризовать, но вполнѣ свойственное этой порывистой натурѣ, чувство удовольствія при мысли, что она совершила нѣчто, имѣющее характеръ вызова, пренебреженія къ тому, "что скажутъ",-- вотъ двѣ причины, такъ внезапно толкнувшія Элизу. И дѣйствительно, сладострастія, чувственнаго пыла,-- ничего этого не было въ ней.
   Повивальная бабка, въ сущности, совершенно напрасно опасалась за послѣдствія отношеній Элизы съ ея кавалерами на публичныхъ балахъ, хотя та, изъ желанія досадить матери, постоянно старалась держать ее въ страхѣ, внутренно потѣшаясь надъ ней. Конечно, развращающее зрѣлище домашняго быта ея матери и частыя посѣщенія публичныхъ баловъ не могли не повліять на ея нравственную чистоту, но, по крайней мѣрѣ, случай пасть не представился, Элиза не предупредила его сама.
   Но эта дѣвственность сдѣлалась для нея въ томъ домѣ, куда она поступила, источникомъ страшныхъ тревогъ. Она, въ теченіи полутора сутокъ, скрывала ее, какъ какой-нибудь тайный порокъ, ежеминутно дрожа, чтобы разоблаченіе чистоты ея не послужило помѣхой ея "припискѣ".
   Элиза избавилась отъ матери; жизнь ея была обезпечена, заботиться о завтрашнемъ днѣ -- этомъ вѣчномъ пугалѣ работницъ -- было не нужно. Хозяинъ и хозяйка были, кажется, люди добрые. Кормили ее хорошо. За днями, проведенными въ праздности, слѣдовали спокойные вечера, въ родѣ слѣдующаго:
   Извнѣ никакого шума. Тишина мертваго квартала; молчаніе улицы, по которой, съ наступленіемъ ночи, никто не ѣздитъ. Внутри теплая атмосфера печи, натопленной до бѣла, гдѣ запахъ сыраго бѣлья, сохнувшаго на мебели, смѣшивается съ запахомъ каштановъ, варящихся въ горячемъ винѣ съ сахаромъ. На обоихъ диванахъ полуспящія женщины, въ оцѣпенѣвшихъ позахъ. Хозяинъ съ своей густой бородкой, посѣдѣвшей и вьющейся, въ одномъ жилетѣ, съ бумазейными рукавами рубашки; въ маленькой фуражкѣ съ едва замѣтнымъ козырькомъ, совсѣмъ надвинутой на уши; съ руками, засунутыми въ панталоны и торчащими наружу большими пальцами, добродушно разсматриваетъ своими большими глазами, усѣянными красными жилками, томъ иллюстрированныхъ Crimes célèbres, которыя читаетъ хозяйскій сынъ. Хозяйскій сынъ -- хорошенькій молодой человѣкъ, въ туфляхъ, на которыхъ вышита девятка червей, блѣдный, до такой степени блѣдный, что папаша и мамаша посылаютъ его спать, какъ только пробьетъ девять часовъ. И, какъ фонъ этой картины, толстая хозяйка, въ мужскомъ халатѣ, съ черными и красными клѣтками, весь вечеръ потягивающаяся на стулѣ и подбирающая жиръ на своихъ бокахъ, сопровождая это занятіе вздохами и восклицаніями: "охъ! Господи! Господи!.", между тѣмъ какъ отъ времени до времени, одна изъ ея туфель на деревянныхъ подошвахъ со стукомъ падаетъ на паркетъ... и это шлёпанье было здѣсь какъ-бы боемъ часовъ, отмѣривающихъ праздное время...
   Элизѣ теперь уже не казались такъ странны ни отдаленность этого мѣста, ни это угрюмое зданіе. Она уже не смотрѣла на нихъ испуганными глазами, какъ въ первый день своего пріѣзда. Распускающіяся почки деревьевъ, огородная зелень, показавшаяся изъ-подъ снѣга, съ окончаніемъ холодовъ, сообщали нѣкоторую пріятность этой окраинѣ города, походившей на большой садъ, съ рѣдкими жилищами, разбросанными тамъ и сямъ между деревьями. И самый домъ, несмотря на то, что онъ имѣлъ видъ стариннаго укрѣпленія, отличался одной оригинальной особенностью. Вокругъ него цѣлый день шумѣли крыльями и распѣвали птички. Этотъ домъ былъ прежде солянымъ магазиномъ, и стѣны его, до сихъ поръ еще пропитанныя солью, хранившеюся въ немъ съ поконъ вѣка, каждую минуту были покрыты сотнями порхающихъ и чирикающихъ птичекъ, которыя, клюнувъ носикомъ солёную штукатурку, взвивались къ небу и исчезали изъ вида; потомъ, полетавъ съ секунду, опять спускались, кружась около темнаго зданія. Домъ пробуждало рѣзкое чириканье, которымъ птички привѣтствовали первые лучи солнца, озарявшіе фасадъ, выходящій на полдень; и тоже самое чириканье прощалось съ послѣдними лучами, догоравшими на противуположномъ фасадѣ. Въ дни теплыхъ лѣтнихъ дождей, обитатели дома могли слышать изъ своихъ комнатъ безпрерывное шуршанье отряхаемыхъ крылышекъ, и частые удары маленькихъ носиковъ о стѣны, просачивающія сырость.
   Женщины, посреди которыхъ находилась Элиза, были по большей части молодыя няньки, обольщенныя и которымъ отказали ихъ господа. Несмотря на косметическія средства мѣстныхъ парфюмеровъ, кожа ихъ сохранила прежній загаръ; и руки носятъ еще слѣды мужскихъ работъ. Никакого кокетства, никакого старанія понравиться нѣтъ у нихъ; ни тѣни этого женскаго инстинкта, который порождаетъ желаніе произвесть впечатлѣніе, обратить на себя предпочтительное вниманіе, словомъ -- придать продажной любви какое-то внѣшнее подобіе настоящей. Тѣснясь и толкая другъ друга въ залѣ -- эти самки имѣли животный, встревоженный видъ стада...
   Всѣ онѣ проводили незанятые часы дня въ какомъ-то безсмысленномъ, дремотномъ оцѣпенѣніи, походя на мужика, везущаго въ знойный полдень возъ сѣна; и едва только въ домѣ зажигали огонь, какъ у нихъ являлись желаніе идти спать. Просыпаясь съ разсвѣтомъ, онѣ шили въ постеляхъ или блуждали по своей комнатѣ, покамѣсть не отпиралась дверь. Многія, питавшіяся впродолженіи всей своей юности, молокомъ и сыромъ, начали ѣсть мясо. Нѣкоторыя требовали, чтобы передъ ними за столомъ всегда стоялъ литръ вина, говоря, что это напоминаетъ имъ тѣ дни, когда онѣ ходили цѣдить вино изъ боченка. Любимымъ развлеченіемъ этого міра было болтать на мѣстномъ родномъ нарѣчіи, сопровождая свои воспоминанія о деревнѣ, гдѣ онѣ увидѣли свѣтъ, идіотскимъ смѣхомъ.
   Въ этотъ кружокъ Элиза внесла извѣстную "женственность", сообщаемую большой цивилизованной столицей молодой дѣвушкѣ, взросшей въ ея стѣнахъ. У ней была элегантная фигура, были изящныя движенія; она умѣла одѣться къ лицу. Платья изъ легкой, воздушной матеріи сидѣли на ней щегольски.
   У ней были красивыя руки и маленькія ножки. Нѣжный, блѣдно-розоватый цвѣтъ лица ея составлялъ рѣзкую противуположность съ густымъ румянцемъ дочерей Верхней-Марны. Она говорила почти такъ, какъ порядочные люди, слушала то, что говорилось, съ умнымъ смѣхомъ, и въ иные дни изумляла своей живой, веселой, неудержимой болтовней, какъ настоящее дитя Парижа.
   Но что всего болѣе придавало Элизѣ пикантную оригинальность и отличало ее отъ этого покорнаго женскаго стада, это -- гордая, обольстительная независимость. Нужно было видѣть, какъ, при малѣйшей грубой ласкѣ, при нагломъ, повелительномъ словѣ, это существо выпрямлялось, негодовало и, вмѣстѣ съ тѣмъ, не переставало кокетничать, такъ что бурный потокъ рѣчей ея и обольстительныя движенія тѣла заставляли вымаливать у ней прощеніе.
   Элиза сдѣлалась женщиной, о которой, краснѣя, говорили другъ другу на ухо молодые провинціалы, женщиной, получившей прозвище Парижанки. Хозяинъ и хозяйка совѣтовались теперь съ ней о своихъ дѣлахъ. Она была ихъ домашнимъ секретаремъ и писала имъ письма къ дочкѣ, воспитывавшейся въ одномъ изъ парижскихъ монастырей. Она бралась за перо, чтобы отвѣчать на поздравленія съ новымъ годомъ, начинавшіяся и кончавшіяся такимъ образомъ: "Милые и дорогіе родители! Да будетъ мнѣ позволено, при наступленіи этого новаго года, выразить вамъ мою благодарность за непрестанныя заботы, которыми вы меня окружаете, и за тѣ жертвы, которыя вы не перестаете приносить мнѣ"... "Будьте счастливы, милые родители, какъ вы того заслуживаете, и мнѣ не останется ничего болѣе желать". Вслѣдствіе такого расположенія, оказываемаго хозяйкой Элизѣ, всѣ подруги ея, естественно обратились въ ея служанокъ. Одно обстоятельство еще болѣе возвысило положеніе парижанки. Ей посчастливилось одержать побѣду надъ сыномъ мэра. Съ этого дня, повѣсивъ себѣ на шею большой золотой медальонъ съ фотографическимъ портретомъ юной отрасли муниципальной власти, Элиза пріобрѣла оффиціальный характеръ признанной любовницы богатаго наслѣдника.
   За домомъ находился садъ. Съ наступленіемъ весны, женщины оставляли комнаты и переселялись туда на весь день, возвращаясь домой только къ ночи. Посреди возрождающейся природы, посреди зелени и цвѣта плодовыхъ деревьевъ, подъ голубымъ небомъ, эти бѣгавшія и игравшія женщины, казалось, стряхивали съ себя безстыдную животность, къ нимъ какъ будто возвращалась частица ребяческой невинности, и мужчины, сами не зная почему, чувствовали себя съ ними сдержаннѣе. Садъ, съ длинной травой по колѣно и разбросанными тамъ и сямъ въ травѣ грядками, гдѣ посажены были овощи для домашняго обихода, носилъ мѣстами нѣкоторые признаки стариннаго парка. Въ глубинѣ его, между прочимъ, находилось нѣсколько столѣтнихъ буковыхъ деревьевъ, образовавшихъ кругъ. Въ лѣтніе мѣсяцы подъ этими деревьями танцевали по воскресеньямъ подъ скрипку, по заведенному съ давнихъ лѣтъ обычаю. Скрипачъ былъ не городской музыкантъ, а крестьянинъ изъ сосѣдней деревни, другъ и комиссіонеръ обитательницъ дома и повѣренный всѣхъ ихъ тайнъ.
   

IV.

   Два года прошли для Элизы въ этомъ матеріальномъ довольствѣ, посреди угожденій и льстивыхъ словъ, какъ вдругъ все измѣнилось. Сынъ мэра поступилъ въ канцелярію какого-то министерства въ Парижѣ, и отъѣздъ его поставилъ Элизу въ прежнее подчиненное положеніе. Подруги ея, которыхъ оскорбляли ея прихоти и капризы, ея нервный характеръ и надменный тонъ, стали понемножку мстить ей. Танцы въ саду, по случаю внезапной смерти скрипача, прекратились. Хозяинъ, до сихъ поръ молчаливый, началъ теперь ругаться, прослышавъ, что по сосѣдству ему грозитъ конкуренція. Вездѣ и во всемъ Элиза видѣла только непріятное для себя. Ей наскучили женщины, мужчины, край. Въ ней глухо пробуждалась потребность перемѣны жилища и мѣста. Вскорѣ, опечаленный домъ сдѣлался еще мрачнѣе: его наполняла ужасомъ бѣшеная агонія молодого умирающаго, который не хотѣлъ умирать. Хозяйскому сыну оставалось лишь нѣсколько недѣль жить, и каждый припадокъ, приближавшій его къ смерти, сопровождался страшной сценой. Онъ безпощадно оскорблялъ свою мать, клеймилъ ее гнусными именами, обвинялъ въ своемъ преждевременномъ концѣ, кричалъ, что Богъ наказываетъ его за ея постыдное ремесло.
   Элиза, привыкшая съ дѣтства ухаживать за больными, натурально сдѣлалась сидѣлкой и этого юноши. Въ тѣ дни, когда онъ не хотѣлъ видѣть ни матери, ни отца, она ходила за нимъ, дежурила у него и, посреди огорченнаго настроенія своего ума, искала развлеченія въ романахъ, валявшихся на постели молодого человѣка, который читалъ ихъ, какъ больной, переходя отъ одного къ другому, въ промежуткѣ между страданіями.
   Простолюдинку, которая только научилась граматѣ, чтеніе приводитъ въ такой же восторгъ, какъ ребенка. На невѣжественный умъ ея, безъ образованія, безъ критики, романы, наполняющіе кабинеты для чтенія, имѣютъ магическое дѣйствіе. "Необыкновенное", заключающееся въ этихъ романахъ, доставляетъ ей совершенно новое наслажденіе, и, чѣмъ грубѣе вымыселъ, чѣмъ невѣроятнѣе разсказъ, чѣмъ менѣе въ немъ искуства и правды, тѣмъ сильнѣе онъ овладѣваетъ ея мыслью. Ей необходима фабула, которая возвышалась бы надъ пошлостью ея жизни, построенная на необычайномъ героизмѣ, самоотверженіи, цѣломудріи... Бурлемонскій "кабинетъ для чтенія", на который напала Элиза, представлялъ такую именно библіотеку, какая была ей нужна. Около сотни маленькихъ томиковъ, походившихъ въ своихъ кожанныхъ переплетахъ на деревенскія святцы и помѣщавшихся въ лавкѣ, гдѣ продавались сахарные звѣрки, случайно составили оригинальную коллекцію романовъ, порожденныхъ во Франціи греческимъ возстаніемъ 1821 г. Здѣсь являлись въ какой-то фантастической обстановкѣ героическіе паликары, греческія плѣнницы, сопротивляющіяся пашамъ, страшныя битвы въ подземельяхъ, пожары, тюрьмы, бѣгства изъ плѣна и, въ концѣ-концовъ, непремѣнное торжество пламенныхъ любовниковъ, соединяющихся узами брака передъ какимъ-нибудь спартанскимъ или аргосскимъ мэромъ.
   Всѣ эти исторіи съ ихъ ложнымъ рыцарствомъ и ложными страстями должны были уноситъ на седьмое небо. Между этими книгами было также нѣсколько другихъ романовъ, принадлежащихъ къ эпохѣ реставраціи и пропитанныхъ неокатолическими идеями. Здѣсь описывались разныя паломничества, поиски какой-то мистической розы; и набожныя легенды перемѣшивались съ разсказами про разбойниковъ и платонической любовью.
   Чтеніе перешло у Элизы въ манію. Она только и дѣлала, что читала. Отсутствуя изъ дому и душой, и тѣломъ, она, насколько это было возможно при ограниченности ея нравственнаго развитія, находилась постоянно въ какомъ-то возвышенномъ настроеніи, мечтая о великихъ, благородныхъ, чистыхъ подвигахъ.
   Вскорѣ, между Элизой и хозяйкой произошла ссора. Хозяйка требовала, чтобъ она перестала заниматься чтеніемъ. Элиза пришла въ такую ярость, что съ ней даже сдѣлался обморокъ; ее вывелъ изъ себя тонъ хозяйки, обыкновенно медоточивый и вкрадчивый, а теперь вдругъ сдѣлавшійся наглымъ и грубымъ. Въ сущности, хозяйка ревновала Элизу къ своему сыну, который только ей одной позволялъ за собой ухаживать, отталкивая отъ себя родителей. Очнувшись, послѣ долгихъ вспрыскиваній и оттираній, Элиза самымъ рѣшительнымъ образомъ объявила, что не останется ни одного дня. Напрасно испуганные хозяева убѣждали ее, вымаливали у ней прощеніе, она оставалась непоколебима и отвѣчала, что "скорѣе позволитъ истолочь себя, нежели уступитъ". Все, чего могли добиться отъ Элизы, это -- чтобъ она, изъ состраданія къ умиравшему, отложила свой отъѣздъ хотя на двѣ недѣли.
   Элизу давно уже тянуло изъ дома, къ которому ничто ея болѣе не привязывало. Кромѣ того, съ нѣкоторыхъ поръ, у ней зародилось желаніе совершить какой-нибудь подвигъ въ родѣ тѣхъ, о которыхъ она читала въ романахъ. Сердце жаждало преданности, самопожертвованія; воображеніе ея призывало человѣка, окруженнаго опасностями, преслѣдуемаго врагами, ведущаго съ ними отчаянную борьбу; человѣка, которому бы она могла пожертвовать своей жизнью... И вотъ, однажды, явился комивояжёръ, положившій на столъ пистолеты, кинжалъ, цѣлый арсеналъ оружія. Онъ разсказывалъ только о стычкахъ, о возстаніяхъ, объ уличной рѣзнѣ, о кровавыхъ сценахъ, отъ которыхъ у женщинъ морозъ подиралъ по кожѣ. При свѣтѣ свѣчи, поставленной позади его визитной карточки, онъ показывалъ Элизѣ фригійскій колпакъ. Онъ въ полголоса произносилъ названіе страшнаго тайнаго общества, стремившагося ниспровергнуть правительство. Его тревожныя движенія, боязливые взгляды, бросаемые имъ искоса, показывали, что по слѣдамъ заговорщика рыщетъ полиція, что онъ каждую минуту опасается ея появленія. Передъ тѣмъ, какъ ложиться спать, онъ заставилъ двери комодомъ. Онъ спросилъ шампанскаго и, когда подпилъ, началъ сокрушаться о своей молодости, о недолгой жизни, которую, увы! должна была вскорѣ прекратить или гильйотина, или солдатская пуля. Эта смерть, висѣвшая надъ головой его, это таинственное прошлое, эти слова "членъ тайнаго общества", имѣющія такое магическое вліяніе на народъ, дѣлали изъ коммивояжёра человѣка, казалось, ниспосланнаго самимъ рокомъ для того, чтобы овладѣть романическимъ воображеніемъ несчастной женщины. Это былъ именно герой, призываемый мечтами Элизы.
   Нѣсколько дней спустя, комми-вояжёръ, окончившій свой объѣздъ Бурлемона, пришелъ проститься съ Элизой. Она спросила его, въ какой городъ онъ ѣдетъ и въ какой день тамъ будетъ.
   Въ назначенный день, комми-вояжёръ, въ томъ городѣ, который онъ назвалъ, идя со станціи желѣзной дороги съ своимъ сакомъ въ рукѣ, когда начинали зажигать фонари, былъ очень удивленъ, увидѣвъ шедшую ему на встрѣчу женщину. Это была Элиза. "Ты здѣсь"?-- Развѣ ты не сказалъ мнѣ, что пріѣдешь нынче?-- "Ну, такъ что-жъ"?-- И теперь, ты найдешь меня всюду... всюду, слышишь ли, куда бы ты ни поѣхалъ.
   Съ этого дня началось для Элизы кочующее существованіе, начались странствованія изъ провинціи въ провинцію, по маршруту комми-вояжёра. Мѣсяцъ въ Безансонѣ, мѣсяцъ въ Нантѣ, мѣсяцъ въ Лиллѣ, мѣсяцъ въ Тулузѣ, мѣсяцъ въ Руанѣ. Скуку, усталость, неудобства этого непрестаннаго передвиженіявсе переносила она съ невозмутимой ясностью, съ неутомимымъ постоянствомъ самоотреченія, не требуя даже простого "спасибо".
   Но, однакоже, истинной любви не было у Элизы. Физическая страсть, являющаяся у женщинъ ея класса, вслѣдствіе тайныхъ и неизвѣстныхъ причинъ, не волновала ея чувствъ. Сердце ея оставалось незатронутымъ. Комми-вояжёръ, въ сущности, былъ для этой женщины съ разгоряченнымъ мозгомъ только предлогомъ къ преданности, уже нѣсколько мѣсяцевъ готовой вспыхнуть къ первому встрѣчному. Въ ней почуялась инстинктивная потребность женщины, превозмогающая ея эгоизмъ -- потребность создать, основать на своихъ лишеніяхъ и страданіяхъ счастье человѣка. Очень часто это самопожертвованіе женщины въ пользу мужчины -- положимъ негоднаго, но что за дѣло?-- получаетъ трогательный оттѣнокъ материнскаго чувства, съ его снисходительностью, нѣжностью, вѣчнымъ прощеніемъ.
   Спустя нѣсколько мѣсяцевъ, Элиза дарила уже своему заговорщику не одну любовь, но и деньги на сигары, на издержки въ кафе, на покрытіе долговъ, оставшихся отъ прошлаго года, на судебныя издержки по небывалому приговору, словомъ -- всѣ свои деньги.
   Рубашки ея до того износились, что она, не имѣя средствъ купить себѣ новыхъ, надѣвала платье прямо на тѣло. Вмѣсто благодарности за эти лишенія, Элиза видѣла только ругательства да побои. Она не жаловалась, не уставала, не падала духомъ. Съ каждымъ днемъ все болѣе и болѣе обираемая и оскорбляемая, она дѣлалась все нѣжнѣе, предупредительнѣе, покорнѣе, какъ будто ея самопожертвованіе доставляло ей гордое наслажденіе. Можно было подумать, что она чувствуетъ благодарность къ этому человѣку за всѣ страданія, которыя онъ заставляетъ ее переносить. Однажды, френетическая преданность ея къ своему палачу исторгла у нея изъ груди этотъ дикій крикъ: "я не знаю, люблю ли я этого человѣка, но, еслибы онъ сказалъ мнѣ: "мнѣ нужна твоя кожа, чтобъ сдѣлать себѣ пару сапогъ" -- я бы отвѣчала ему: "на, бери ее"!
   Изъ преній одного политическаго процесса, надѣлавшаго много шуму во Франціи, Элиза въ скоромъ времени узнала, что ея герой тайнаго общества былъ сыщикъ, агентъ-подстрекатель. Послѣ страшной ссоры, она разсталась съ своимъ любовникомъ, плюнувъ ему въ лицо; но въ ней, послѣ этой связи, осталось что-то недоброе, враждебное къ другому полу, подобное тому, что заставляетъ лошадь, о которой выражаются, что она "зла къ человѣку", становиться на дыбы и кусаться.
   

V.

   Элиза поселилась въ Avenue de Suffren противъ боковаго фасада военной школы. Домъ этотъ былъ двухъ-этажный, выкрашенный свѣтлой, веселой краской. Подъѣздъ его выходилъ на улицу и входная дверь была украшена цвѣтными стеклами, какими обыкновенно украшаютъ кіоски. Двѣ огромнѣйшія золотыя цифры блестѣли посрединѣ дома, изображая его номеръ. Въ окнахъ нижняго этажа, были матовые, съ арабесками, стёкла; окна верхняго были плотно завѣшены зелеными гардинами. Домъ съ большимъ номеромъ, молчаливый и спящій въ теченіи дня, ночью горѣлъ огнями, словно внутри его былъ пожаръ. Десять люстръ отражались въ двадцати зеркалахъ, вставленныхъ въ красныя стѣны. Ослѣпительное освѣщеніе это огненной душей падало на мозжечекъ пьющихъ гостей. Въ самой глубинѣ узкой и длинной залы, женщины, тѣсно скучившись вокругъ стола, касаясь другъ друга плечами, образовали живую подвижную пирамиду, то разсыпавшуюся, то опять возвышавшуюся. У всѣхъ была высокая, взбитая прическа, съ виноградными листьями изъ золотой бумаги, вплетенными въ волосы надъ полукруглыми височками, называемыми "accroche-coeurs". Многія носили на шеѣ узенькіе галстучки, длинные концы которыхъ, голубые и розовые, висѣли на груди.
   Кафе постепенно наполнялся. Люди въ красныхъ панталонахъ, въ каскахъ, воткнувъ въ табуретъ свои сабли и штыки, усаживались за столъ. По мѣрѣ того, какъ одинъ изъ нихъ садился, изъ толпы женщинъ выступала обольстительница и, припѣвая и охвативъ обѣими руками свою талію, направлялась къ прибывшему и подходила къ нему такъ близко, что торсъ ея прикасался къ сукну его мундира.
   За конторкой, посреди бутылокъ съ цвѣтными жидкостями, отражавшихся въ зеркалахъ, сидѣла хозяйка дома, съ великолѣпными сѣдыми волосами, приподнятыми діадемой, походившая на старинную театральную маркизу, между тѣмъ какъ костюмъ ея -- атласное платье огненнаго цвѣта, съ гипюрами -- напоминалъ тунику волшебницы. Супругъ ея, совсѣмъ еще молодой человѣкъ, красивый, съ отлично разчесанными бакенбардами, съ толстой, золотой цѣпью, болтавшейся на жилетѣ, въ охотничьей курткѣ, стоялъ, облокотись одной рукой на конторку, и заставлялъ двухъ ученыхъ собаченокъ прыгать черезъ длинную палочку, которая была у него въ другой рукѣ.
   Столы были почти всѣ заняты. Военные всякаго оружія сидѣли за ними, тѣснясь: линейные, зуавы, артиллеристы, карабинеры. Разъ дверь отворилась, и гарсонъ вызвалъ хозяина дома; и затѣмъ оба они внесли въ залъ привезеннаго въ маленькой тележкѣ инвалида-калѣку и положили его на скамью. Славный воинъ, тотчасъ же окруживъ себя стаканами и чашками съ кофе, ликеромъ и пивомъ, принялся весело разсказывать о своихъ походахъ.
   Два гарсона, съ длинными черными усами, метались во всѣ стороны. Всѣ мраморные столы были заставлены блюдами, бутылками. Разговоры становились шумные. Голоса инфантеріи покрывались повелительными, зычными голосами кавалеріи. По временамъ, въ воздухѣ скрещивались летѣвшія съ одного конца зала въ другой женскія ругательства. У раскраснѣвшихся собесѣдниковъ сталъ проявляться воинственный пылъ. Нѣкоторые нервно бряцали оружіемъ; что-то грозное слышалось въ гулѣ, наполнявшемъ залъ.
   Духота была нестерпимая въ этой атмосферѣ, раскаленной газомъ и пуншомъ. По женскимъ шеямъ текли струи пота. Уходившіе замѣщались прибывающими, между которыми были люди въ фуражкахъ и сѣрыхъ шляпахъ. Все шумнѣй и задорнѣй дѣлалась оргія, несмотря на то, что женщинъ клонило ко сну. Нѣкоторыя сидѣли, моргая, съ откинутой назадъ головой и заложенными за шиньпонъ руками. На одной изъ обнаженныхъ рукъ крупными буквами нататуировано было слово: "Люблю", и подъ нимъ чье-то мужское имя, зачеркнутое, вымаранное, вѣроятно, въ минуту гнѣва. Другія женщины обвивали обѣими руками приподнятое колѣно и, дѣлая надъ собой усилія, чтобы не заснуть, приникали щекой къ холодной стѣнѣ.
   Время, однакожъ, подвигается къ полночи. Столы мало-по-малу пустѣютъ. Какой-нибудь солдатъ фамильярно стаскиваетъ своего опьянѣвшаго товарища съ мѣста и, схвативъ на руки, проноситъ въ дверь, между тѣмъ какъ тотъ барахтается. Но вотъ, наконецъ, и полночь! Ставни запираютъ; газъ въ залѣ потушенъ. Только одна люстра въ глубинѣ остается зажженной; и подъ свѣтомъ ея двое или трое пьяницъ, которыхъ нѣтъ возможности выжить, жмутся другъ къ другу. Вскорѣ ихъ компанія увеличивается еще нѣсколькими ночными гуляками, которыхъ впускаютъ сюда во всякій часъ.
   Тогда посреди мрака, наполняющаго залу кафе, въ атмосферѣ, пропитанной запахомъ табачнаго дыма и человѣческаго пота, женщины, покрывшись старыми шалями, первой попавшейся подъ руку тряпкой и выбравъ скамейки, около которыхъ поменьше наплевано, ложатся на нихъ, напоминая и сѣроватымъ цвѣтомъ, и усталыми движеніями раненую летучую мышь, хлопающую крыломъ. Разбитыя, изнеможенныя, онѣ едва успѣваютъ протянуться, какъ тотчасъ же засыпаютъ; но отъ времени до времени вдругъ просыпаются, разбуженныя своимъ собственнымъ храпомъ, и съ минуту, опершись на локоть, тупо смотрятъ вокругъ себя... Въ освѣщенной глубинѣ зала, подъ позолоченными, цинковыми граціями печи, жестикулируютъ еще какіе-то забулдыги, сидя между двумя, тремя подругами спящихъ.
   Припомнивъ, гдѣ онѣ, проснувшіяся женщины снова опускаются на скамью и проводятъ такъ ночь -- до четырехъ часовъ утра, т. е. до того времени, когда онѣ могутъ идти въ свои берлоги.
   Эту ночную, возбужденную жизнь Элиза тотчасъ же предпочла лавочническому спокойствію, тюремному однообразію Бурлемона, гдѣ время ползло тихимъ, ровнымъ шажкомъ... Здѣсь, по крайней мѣрѣ, шумъ оглушалъ, опьянялъ ее. Ей нравилось также непрестанное движеніе этого военнаго квартала съ его барабаннымъ боемъ и звуками трубъ, будившими ее отъ постоянной спячки.
   

VII.

   Это было время войны, войны, счастливой для Франціи, когда послѣдній солдатикъ смотрѣлъ побѣдителемъ; и эта молодцоватость, въ соединеніи съ красивымъ мундиромъ, не могла не дѣйствовать обаятельно на обитательницъ улицы Suffren. Но влеченіе къ солдату -- влеченіе, впрочемъ, до нѣкоторой степени ослабѣвающее въ мирное время или въ дни пораженій -- объясняется не однимъ только обаяніемъ военнаго мундира; оно имѣетъ еще другой источникъ: именно тотъ, что для солдата, какъ бы ни глубоко пала женщина, она всегда остается женщиной.
   Съ той проницательностью, которой обладаютъ даже самыя грубыя натуры, женщина видите въ солдатѣ, входящемъ въ кафе, человѣка, который пришелъ сюда ради ея. Она составляетъ для него главный интересъ, главную приманку этого мѣста; тогда какъ для фуражки и касторовой шляпы она -- только "приправа" или аксессуарная принадлежность кутежа. Солдатъ любитъ ее до ревности; онъ дѣлится съ ней своей послѣдней копейкой, онъ съ гордостью идетъ съ ней гулять; онъ пишетъ ей... Въ одномъ сломанномъ домѣ въ Cité, во время перестроекъ, нашли пачку писемъ и принесли ко мнѣ: всѣ письма были солдатскія.
   Солдатъ грубъ иногда; онъ ласкаетъ женщину точно такъ же, какъ свою лошадь. У него могутъ быть дикіе, необузданные порывы животной страсти, но онъ не вноситъ въ свою любовь ироніи работника или молодого порочнаго буржуа. Въ отношеніяхъ своихъ съ солдатомъ падшая чувствуетъ себя почти любовницей; для другихъ она -- тварь, на которую часто пріятно плюнуть. Солдатъ, привыкшій къ дисциплинѣ, къ повиновенію, ничего не читающій, неспособный ни къ чему отнестись критически, остается гораздо болѣе стихійнымъ, первобытнымъ человѣкомъ, нежели столичный работникъ. Его страсти искреннѣе; онъ прямѣе въ своей любви.
   Потомъ, замѣтьте, что солдатъ очень мало имѣетъ сношеній съ женщинами. Онъ не женатъ, у него нѣтъ семейства. Вокругъ него нѣтъ ни сестры, ни матери. Домашняя жизнь вмѣстѣ съ другимъ поломъ ему незнакома. Въ своихъ казармахъ онъ осужденъ видѣть только однихъ мужчинъ. Въ этомъ-то отсутствіи женскаго элемента во все время его службы и лежитъ причина могущественнаго вліянія на него женщины, на которую устремляются и его чувственность, и его мужественная нѣжность, не находящія исхода. Отсюда -- и власть надъ нимъ падшей женщины. Эти созданія съ своимъ тонкимъ бѣльемъ, съ напомаженными волосами, пахнущими жасминомъ, съ розовыми ногтями на рукахъ, которыя ничего не работаютъ, съ нѣжными, вкрадчивыми рѣчами и страстными движеніями, эти созданія, являющіяся передъ солдатомъ словно въ какомъ-то апоѳеозѣ, при ослѣпительномъ свѣтѣ газа, отражаемаго зеркалами, производятъ на него такое же дѣйствіе, какое на другихъ куртизанка высшаго полёта или актриса. Солдаты-моряки уносятъ ихъ въ своей мысли, и посреди безмолвныхъ ночей, гдѣ-нибудь въ степи или въ океанѣ, передъ ними встаютъ свѣтлые призраки этихъ женщинъ, прикрашенные разгоряченнымъ воображеніемъ.
   И когда они возвращаются, эти женщины выигрываютъ въ ихъ глазахъ вслѣдствіе этой идеализаціи. Не связываютъ ли, наконецъ солдата и падшую женщину таинственныя узы, существующія между паріями?..
   

VIII.

   Когда случилось, что одна изъ женщинъ уходила со двора съ своимъ любовникомъ, то на другой день конца не было разсказамъ о томъ, какъ они провели наканунѣ время. Всѣ подруги съ жаднымъ любопытствомъ слушали разскащицу, двигая стульями и какъ бы предвкушая удовольствіе, ожидавшее также и ихъ на слѣдующей недѣлѣ. Зимой -- это была всегда одна и та же исторія: исторія вечера, проведеннаго на публичномъ балѣ. Но съ наступленіемъ лѣта, нужно было видѣть то оживленіе, тотъ восторгъ, съ которымъ эти женщины разсказывали о поѣздкѣ на Сен-Жерменскій Островъ, въ заведеніе Беллизера, Большой Тополь. Тамъ, на этомъ клочкѣ земли, окруженномъ со всѣхъ сторонъ водой и куда жандармы не очень любили являться, онѣ чувствовали себя свободными, надъ ними не тяготѣла рука полиціи. Онѣ не находили словъ для того, чтобъ выразить то безумное счастье, которое онѣ испытывали, кружась съ стремительной, захватывающей духъ быстротою на качеляхъ; онѣ перечисляли куръ, утокъ, барана, свинью, пастушью собаку, дрессированную и бросавшуюся въ воду; разсказывали со смѣхомъ, какъ ихъ преслѣдовалъ бѣлый индюкъ, ненавистникъ женщинъ, прозванный Карломъ X, и какъ онѣ дразнили его зонтикомъ.
   Одна только Элиза не выражала ни удовольствія, ни желанія познакомиться съ Большимъ Тополемъ. Подруги удивлялись, что она никуда не ходитъ и до сихъ поръ не обзавелась "дружкомъ". Но дѣло въ томъ, что долгіе годы начинали отзываться на организмѣ Элизы. Съ ней дѣлались по временамъ какіе-то странные нервные припадки, послѣ которыхъ она чувствовала совершенное безсиліе, изнеможеніе. Ее пугали эти явленія, которыхъ у ней прежде не было; и она говорила, что ей "скучно". Въ народѣ подъ этимъ словомъ разумѣютъ не нашу легкую, свѣтскую скуку. Тотъ, кто употребляетъ его, хочетъ выразить имъ неопредѣленное нравственное страданіе, ипохондрическое настроеніе, видящее всю жизнь въ мрачномъ цвѣтѣ. Элизѣ часто и безпричинно хотѣлось плакать; глубокіе вздохи вылетали изъ груди ея и кончались маленькимъ крикомъ; иногда ей душило горло. Наконецъ, у ней обнаружились симптомы болѣзни, еще не имѣющей названія, но которую можно было бы назвать: физическое отвращеніе къ мужчинѣ. И она, можетъ быть, покинула бы свое ремесло, еслибы не накопившійся долгъ...
   Такого рода физическое и нравственное состояніе переживала Элиза, когда, однажды, линейный солдатъ вошелъ въ ея комнату. Онъ сталъ ходить часто и каждый разъ приносилъ ей копеечный букетъ. Цвѣты! Кому приходило когда-нибудь въ голову подносить ихъ ей...
   Какъ и зачѣмъ эти маленькіе, плохенькіе букетцы породили любовь въ этой женщинѣ, никогда не любившей? И, однакожъ, это случилось. Элиза полюбила; и полюбила со всею страстью, какую вносятъ женщины ея класса въ любовь, со всею нѣжностью, накопившеюся въ старомъ сердцѣ, которое еще не любило, съ безуміемъ мозга, какъ бы пораженнаго счастьемъ, и, наконецъ, такою "чистою" любовью, существованіе которой невозможно было допустить у подобнаго созданія! Любовь эта причиняла ей глубокія нравственныя страданія, тѣ страданія, которыя одно существо, подобное ей, выразило въ слѣдующихъ словахъ, сказанныхъ полицейскому комиссару: "Мнѣ -- привязаться къ человѣку?.. мнѣ? никогда. Кажется, одно прикосновеніе его ко мнѣ загрязнило бы его!" Для этой женщины, чувствовавшей порой страшное отвращеніе къ физической любви, было пыткой -- принадлежать любимому человѣку... Она хотѣла бы любить его и быть имъ любимой, любовью, не требующей даже поцѣлуевъ; и голова ея была полна мечтами о чистой привязанности, о дѣтскихъ невинныхъ ласкахъ, какія расточалъ ей, когда она была маленькой дѣвочкой, влюбившійся въ нее мальчикъ.
   Ей стыдно было говорить объ этомъ солдату. Но частое упорное сопротивленіе ея страстнымъ порывамъ любовника, сопротивленіе, доходившее иногда до бѣшенства, чуть не до побоевъ, крайне удивляло этого человѣка, ясно видѣвшаго и вполнѣ убѣжденнаго, что она его обожаетъ.
   

IX.

   Теперь Элиза вся была поглощена ожиданіемъ того дня, когда она пойдетъ со двора съ своимъ солдатикомъ. Она съ какой-то лихорадочной возбужденностью неумолкаемо болтала съ своими подругами о предстоящемъ ей удовольствіи, о томъ, какъ она будетъ рада провести съ своимъ "милымъ дружкомъ" цѣлый день, гдѣ-нибудь далеко, далеко, въ деревнѣ... Она то и дѣло ходила справляться съ барометромъ. Въ назначенное утро она очень долго одѣвалась; и, однакожь, была готова, по крайней мѣрѣ, за часъ до прихода солдата.
   Наконецъ, они вышли. Всѣ женщины провожали ихъ глазами, выглядывая изъ за спущенныхъ занавѣсокъ. Элиза, держась одной рукой за талію и тихонько покачивалась изъ стороны въ сторону, нѣсколько опережала своего кавалера, безпрестанно поворачиваясь къ нему лицомъ. На головѣ у ней не было ничего, кромѣ шиньйона, собраннаго въ сѣтку, изъ подъ которой виднѣлись маленькіе шарики большой черной гребенки, между тѣмъ, какъ остальные волосы, тщательно завитые и взбитые, спадали на лобъ. Она была въ черной кофточкѣ, съ рукавами, отороченными астраханской мерлушкой, и въ цвѣтной юпкѣ, бахрома которой мела тротуарную пыль. Бѣлый шерстяной платочекъ, заколотый серебрянной булавкой съ эмалевой незабудкой, повязывалъ шею Элизы. Въ рукѣ, остававшейся свободной, она держала черную соломенную корзинку.
   Въ этомъ туалетѣ Элиза, несмотря на обиліе веснушекъ, которыми было усѣяно бѣлое лицо ея, казалась хорошенькой. Въ этой красотѣ нѣкоторая наглость посѣтительницы публичныхъ баловъ соединялась съ миніатюрнымъ носикомъ и ртомъ, съ шелковистыми бѣлокурыми волосами и голубыми глазами, остававшимися, какъ въ дни дѣтства, "ангельски-ясными".
   Элиза, возвратясь, съ наступленіемъ ночи, домой, проскользнула въ кухню. Она озябла и просила -- хоть день былъ жаркій -- чтобъ ей развели въ печкѣ огонь. Она сидѣла молча, протянувъ руки къ пламени, дѣлавшему ихъ прозрачными. Одна изъ женщинъ, войдя въ эту минуту въ кухню за кофейникомъ и взглянувъ на руки Элизы, замѣтила у ней подъ ногтями тоненькую, красную черточку, "какъ у женщинъ, которыя днемъ варили смородинное варенье". (Показаніе свидѣтельницы).

Конецъ 1-й части.

   

КНИГА ВТОРАЯ.

I.

   Среди мужчинъ, женщинъ, дѣтей, цѣлой толпы, въ одну минуту нахлынувшей на станцію желѣзной дороги, муниципальный гвардеецъ посадилъ Элизу въ вагонъ, съ надписью: "Арестантскій". И эту толпу, и маленькую птичку, спорхнувшую съ крыши вагона, когда отворялись дверцы, все это съ болѣзненною наблюдательностью примѣтили глаза осужденной, такъ же, какъ и рѣшотку, нарисованную на вагонѣ, въ подражаніе настоящей.
   Она была помилована, "въ самомъ дѣлѣ", помилована. Гильотина не отрубитъ ей головы. Ея тѣло не зароютъ въ холодную землю, которую она теперь видѣла передъ собой покрытою снѣгомъ. Завтра, на разсвѣтѣ, любопытные, обыкновенно расхаживающіе въ подобныхъ случаяхъ по площади Ларокеттъ, въ ожиданіи казни преступницы, не разбудятъ ея отъ сна. Она будетъ жить!
   "Поѣздъ двинулся... Она удаляется отъ мѣста казни... Ее дѣйствительно не хотятъ убивать... Что они тамъ такое говорили ей?... Она поняла только одно, что она не умретъ. Ахъ! да. Она теперь вспомнила. Въ какомъ-то приходѣ освящали колоколъ, и священникъ по этому поводу выпросилъ ей помилованіе. Она будетъ жить. Ха! ха! она будетъ жить!" И она рѣзко захохотала.
   Но въ ту же минуту, ей стало стыдно, и она принялась осматриваться вокругъ себя. Входя въ темный вагонъ, она не обратила вниманія, былъ ли въ немъ еще кто нибудь. Убѣдившись, что никого не было, она опять начала нервно хохотать, словно не имѣя силъ удержать взрывовъ этого дикаго хохота.
   Наконецъ, осужденная сдѣлалась вдругъ серьёзна и черезъ нѣсколько минутъ со вздохомъ произнесла: "Про меня нельзя сказать, что моей крестной матерью была добрая фея!"
   Поѣздъ мчался на всѣхъ парахъ. Элиза погрузились въ забытье, а мысли ея походили на мрачный кошмаръ человѣка, которому кажется, что онъ стоитъ на кораблѣ, быстро идущемъ ко дну, посреди океана... Свистокъ, голосъ кондуктора, прокричавшаго названіе станціи, чьи-то тяжолые шаги на пескѣ, около вагона, вывели ее изъ оцѣпенѣнія. Ею вдругъ овладѣло желаніе видѣть, что происходитъ тамъ. Подъ скамейкой противъ нея, у самаго пола, была щель, пропускавшая узенькую полоску свѣта. Она бросилась ничкомъ на полъ и приложила глазъ къ этой щели. По тропинкѣ, ведущей къ небольшому домику, изъ трубы котораго вился дымъ, весело шли, окруженные прыгающими дѣтьми, мужчина и женщина, съ поспѣшностью людей, возвращающихся, послѣ недолгаго отсутствія, къ своему очагу...
   Путешествіе продолжалось, начиная казаться Элизѣ безконечнымъ, хотя она сознавала, что еще очень недавно выѣхала изъ Парижа. Вдругъ, словно припомнивъ что-то, давно забытое, она быстро принялась шарить въ черной соломенной корзинкѣ съ бѣльемъ, и вытащивъ оттуда засаленную бумажку, спрятала ее въ волосахъ своего густаго шиньона. Свистки, выкрики станцій, остановки, все шло своимъ чередомъ, но по мѣрѣ того, какъ осужденная приближалась къ мѣсту своего заключенія, желаніе поскорѣй пріѣхать смѣнилось въ ней какимъ-то неопредѣленнымъ страхомъ неизвѣстнаго будущаго, заставлявшимъ сердце ея биться, какъ сердце трепещущей птички, которую держатъ въ рукахъ.
   -- Не здѣсь ли? Ей показалось, что она слышитъ названіе той самой мѣстности, которую ей называли въ Парижѣ; и она инстинктивно съёжилась, сжалась, подобно ребенку, когда ему грозятъ тѣмъ, чего онъ боится. Нѣтъ, она ошиблась. Всѣ выходили, а за ней никто не являлся. Вдругъ, дверца быстро отворилась, и суровый голосъ велѣлъ ей выйти. Она встала; но глаза ея, совсѣмъ отвыкшіе отъ свѣта и видѣвшіе, въ теченіи нѣсколькихъ дней, только мракъ тюрьмы для приговоренныхъ къ смерти, на минуту ослѣпило яркое зимнее солнце. И такъ какъ она ступала ощупью, то человѣкъ съ грубымъ голосомъ, вытолкнулъ ее изъ вагона.
   На нее наводила въ Парижѣ ужасъ толпа, тѣснившаяся вокругъ нея, съ криками: "убійца! убійца"! Она боялась, что эта толпа встрѣтитъ ее и въ томъ городѣ, гдѣ находилась тюрьма. Но на станціи никого уже не было. Ее вывели изъ вагона только тогда, когда всѣ разошлись.
   Элиза искала взглядомъ карету, которая должна везти ее въ тюрьму, когда два человѣка въ синихъ мундирахъ подошли къ ней съ обѣихъ сторонъ и заставили ее идти между ними. Тюремная администрація не находила нужнымъ тратиться на омнибусъ, когда желѣзнодорожный поѣздъ привозилъ ей одного или двухъ арестантовъ. Элиза шла между своими безмолвными провожатыми вдоль улицъ предмѣстья. Рѣдкіе прохожіе, встрѣчавшіеся ей на пути, не поднимали даже головы. Въ Нуарльё арестанты были не въ диковину: ихъ видѣли почти каждый день.
   Они поднимались въ гору между садами. Утромъ, иней, покрывавшій деревья, замерзъ, и листья казались хрустальными; ледяная оболочка этихъ листьевъ, падая поминутно на мостовую, звенѣла какъ разбитое стекло.
   Элизѣ показалось, что она прошла подъ аркой старинныхъ городскихъ воротъ, на которыхъ въ трещинѣ стараго камня росло большое дерево. Она была какъ съ просонья и механически передвигала ноги, не давая себѣ ни въ чемъ хорошенько отчета. При поворотѣ въ одну улицу она увидѣла передъ собой вдали, надъ воротами бѣлаго каменнаго дома, черную надпись: "Центральный рабочій и исправительный домъ".
   Ворота отворились. Ей представилось, что она уже заперта въ четырехъ стѣнахъ, но, увидѣвъ еще надъ головой своей небо, она вздохнула глубоко, почти вслухъ. Она находилась во дворѣ, по угламъ котораго возвышались четыре новые кирпичные флигеля, выкрашенные свѣтлой, веселой краской. Дворъ этотъ мели женщины, въ красныхъ чепчикахъ, въ синихъ казакинахъ и деревянныхъ башмакахъ. Онѣ глядѣли изъ подлобья и съ такимъ выраженіемъ, какого Элиза никогда не встрѣчала въ глазахъ существа, находящагося на свободѣ. Провожатые направили ее къ крыльцу какой-то старинной башни, подведенной подъ одинъ общій фасадъ съ новыми постройками. Она вошла въ сѣни, гдѣ замѣтила небольшую печь и конторку съ массивными ногами, стоявшую въ углубленіи окна. Въ полуотворенную дверь сосѣдней комнаты виднѣлась часть кровати съ соломеннымъ тюфякомъ. Привратникъ потребовалъ, чтобы она отдала свои деньги и драгоцѣнныя вещи. Она вынула изъ кармана портмоне, сняла съ шеи маленькій медальонъ и вынула изъ ушей большія висячія серьги. Привратникъ замѣтилъ, что у ней есть еще на пальцѣ кольцо. Это было жалкое серебряное кольцо съ сердечкомъ изъ синяго стекла. Она сняла его, какъ бы съ сожалѣніемъ, не отводя глазъ отъ перегородки, раздѣлявшей комнату пополамъ и состоявшей изъ толстыхъ четырехъугольныхъ кольевъ, въ родѣ тѣхъ, которые въ зоологическомъ саду окружаютъ слоновъ. Она смотрѣла на желѣзную дверь, на запоры, и ноздри ея раздувались, какъ у дикаго звѣря, чующаго клѣтку, куда его должны засадить. Забывшись, она медлила отдать кольцо, и привратникъ самъ взялъ его у нея изъ рукъ. Когда онъ кончилъ переписывать бумагу, врученную ему однимъ изъ провожатыхъ Элизы, другой, къ ея величайшему удивленію, вывелъ ее изъ сѣней тюрьмы, и пошелъ съ ней черезъ узкій проходъ, между высокими стѣнами, къ маленькому домику, стоявшему въ саду. Это былъ лазаретъ. Послѣ медицинскаго осмотра, провожатый снова повелъ ее къ воротамъ, и заставилъ подняться по деревянной лѣстницѣ, пропитанной запахомъ горячаго хлѣба и сырого бѣлья, въ просторную комнату о двухъ окнахъ, выходившихъ на узкій дворъ, гдѣ на протянутыхъ веревкахъ сушились сотни женскихъ рубашекъ. Не успѣла она войдти, какъ сестра милосердія, въ сѣромъ платьѣ и съ строгимъ лицомъ, приказала ей раздѣться.
   Она медленно, съ остановками, съ лѣнивыми движеніями, стала снимать съ себя платье, развязывать шнурки, видимо желая сохранить на своемъ тѣлѣ, хоть нѣсколько минутъ еще, одежду свободнаго существа. Складывая около себя, вещь за вещью, свой бѣдный костюмъ, она видѣла, какъ другая арестантка брала для нея съ полокъ синій полосатый платокъ, дрогетовую юпку, рубашку изъ толстаго холста, въ родѣ тѣхъ, которыя сушились на дворѣ, шерстяные чулки и деревянные башмаки. Наконецъ, Элиза надѣла арестантскую форму, съ двойнымъ номеромъ на рукавѣ:-- съ номеромъ, подъ которымъ она значилась въ спискѣ, и съ номеромъ бѣлья. Этотъ номеръ долженъ былъ отнынѣ замѣнить ей имя.
   Сестра милосердія съ головы до ногъ осмотрѣла новопринятую и сказала что-то дежурной арестанткѣ, которая, подойдя къ Элизѣ, подняла руки къ ея головѣ. Та сдѣлала вдругъ порывистое движеніе, какъ будто сопротивляясь; но тотчасъ же успокоилась, убѣдившись, что ей хотятъ только запрятать подъ платокъ волосы, торчавшіе на вискахъ. Послѣ этого, дежурная арестантка подняла съ полу вещи Элизы и, завязавъ ихъ въ салфетку, пришила къ узлу кожанный ярлычекъ, на которомъ сестра милосердія сдѣлала какую-то надпись. Потомъ, обѣ женщины понесли узелъ въ сосѣднюю комнату. Элиза машинально пошла за ними, и сестра милосердія не препятствовала ей. Maленькая комната эта носила названіе "магазина". По всѣмъ четыремъ стѣнамъ ея, отъ пола до потолка, шли бѣлыя деревянныя полки, загроможденныя узлами, подобными тому, какой сдѣлали женщины сейчасъ изъ вещей Элизы. Ихъ было такое множество, что они совсѣмъ почти заслоняли небольшое окно, освѣщавшее комнату; потолка не было видно; онъ исчезалъ подъ черными и желтыми соломенными корзинами, привѣшенными къ нему. Въ одномъ мѣстѣ, между полками, висѣло на гвоздѣ новое шерстяное платье сѣраго цвѣта.
   -- А! уже! сказала сестра милосердія.
   -- Да, отвѣчала арестантка, влѣзая на стулъ и проталкивая узелъ Элизы въ углубленіе окна:-- это платье для той, что исправилась и вступаетъ въ монастырь... Оно обошлось 26 франковъ.
   И арестантка усиливалась втиснуть корзинку Элизы между другими, уже висѣвшими на потолкѣ. Усталая, разбитая, изнемогшая и отъ времени до времени вздрагивая всѣмъ тѣломъ, какъ это бываетъ съ рудокопами, которыхъ успѣли возвратить къ жизни, послѣ земельнаго обвала, Элиза тупо смотрѣла на эти узлы. Одинъ узелъ нѣсколько развязался, и изъ него выглядывала старомодная матерія, въ родѣ той, какую Элиза, будучи еще ребенкомъ, видѣла на своей матери. И воображенію Элизы представилась на минуту, женщина, вошедшая сюда молодой и выходящая старухой, въ платьѣ, какое носили четверть вѣка назадъ. Были узлы совсѣмъ пожелтѣвшіе отъ времени и въ складкахъ которыхъ виднѣлась паутина съ крыльями мертвыхъ мухъ. Замѣтивъ на всѣхъ этихъ узлахъ кожанные ярлыки съ надписью, Элиза подошла ближе къ одному изъ нихъ и прочла: "No 3093. Вступила 7-го марта 1849. Вышла 7-го марта 1867". "Эти два числа означаютъ количество лѣтъ... но сколько лѣтъ именно это составитъ?.." Голова ея была такъ пуста, изнеможеніе такъ велико, что она не въ состояніи была ничего сообразить и стала считать по пальцамъ: "1850, 51, 52, 53, 54, 55"... Но вдругъ посреди этого счета остановилась, и руки ея упали... Что ей года! Года для нея не существуютъ... она будетъ здѣсь всегда, всегда, всегда!..
   

II.

   Элиза слышала какъ за ней затворились двери тюрьмы. Она находилась, наконецъ, въ этихъ стѣнахъ, которыя должны были выпустить только трупъ узницы. Она легла спать на кровати. шириной въ 70 сентиметровъ, съ тюфякомъ въ 12 фунтовъ, съ сѣрымъ шерстянымъ одѣяломъ.
   На другой день, въ пять съ половиной часовъ, она встала, выслушала молитву, прочтенную сестрой милосердія и сошла внизъ въ столовую за кускомъ хлѣба. Въ шесть съ половиной часовъ, она была въ мастерской и шила до девяти. Въ девять часовъ, она опять спустилась въ столовую къ завтраку, состоявшему изъ сухихъ овощей, въ количествѣ трехъ децилитровъ и кружки воды. Въ девять съ половиной, она гуляла по площадкѣ. Въ десять, возвратилась въ мастерскую и шила до четырехъ. Въ четыре сошла въ столовую къ обѣду, состоявшему изъ тѣхъ же сухихъ овощей и воды. Въ четыре съ половиной опять гуляла. Въ пять отправилась мастерскую и шила до ночи. Съ наступленіемъ ночи легла спать.
   Каждый день повторялось одно и тоже -- тѣже занятія, та же прогулка, та же пища, тѣ же хожденія вверхъ и внизъ по лѣстницѣ въ назначенные часы.
   Много дней прошло прежде, чѣмъ Элиза дала себѣ настоящій отчетъ въ своемъ новомъ существованіи, почувствовала постигшую ее кару, и сознала умерщвленіе своего тѣла и духа. Подобно человѣку, ошеломленному ударомъ по головѣ и устоявшему на ногахъ, она находилась въ состояніи какого-то умственнаго оцѣпенѣнія, мѣшавшаго ей видѣть, чувствовать, страдать. Она выносила все съ тупымъ отсутствіемъ мысли, двигаясь и дѣйствуя механически. Но, однажды утромъ, во время рекреаціи, въ ней проснулась способность ощущать человѣческія страданія.
   Каждый день, на площадкѣ, окруженной высокими стѣнами, безъ травы и деревьевъ, съ узенькими дорожками въ два кирпича, образовавшими красный четырехугольникъ посреди сѣрой мостовой двора, арестантки гуськомъ, на разстояніи аршина одна отъ другой, должны были прогуливаться, заложивъ руки за спину и съ опущенными глазами. Элиза въ тотъ день уже разъ двадцать обошла неумолимый четырехугольникъ, когда случайно поднявъ глаза отъ земли къ голубому небу -- увидѣла спины своихъ товарокъ, и страшная дѣйствительность вдругъ предстала передъ ней. Ужасъ овладѣлъ ею, и она инстинктивно стала ощупывать себя руками, чтобы удостовѣриться, жива ли она. Посреди этихъ безмолвно двигавшихся существъ, этой процессіи автоматовъ, этого соннаго шествія, этого мѣрнаго, правильнаго стука деревянныхъ башмаковъ, несчастной Элизѣ, на минуту, представилось, что она очутилась въ кругу существъ, переставшихъ жить и осужденныхъ вѣчно вращаться на этой площадкѣ.
   А шествіе продолжалось, наводя своимъ мертвымъ гуломъ невыразимую печаль на обывателей Нуарльё, гулявшихъ по городскому валу.
   

III.

   Въ мастерской, гдѣ работала Элиза, у правой стѣны возвышалась каѳедра, съ которой сестра милосердія, неподвижная, какъ каменная статуя, надзирала за арестантками. Противъ Элизы, подъ распятіемъ, бѣлая надпись на голубомъ фонѣ, гласившая: "Богъ меня видитъ", смотрѣла на залъ, подобно большому раскрытому оку Провидѣнія; а пониже этого всевидящаго ока находилось едва замѣтное отверстіе, просверленное въ двери гвоздемъ, для наблюденій инспектора, обходившаго корридоры.
   Арестантки, съ одутловатыми блѣдными лицами, напоминали выздоравливающихъ больныхъ въ госпиталѣ. У нихъ были четырехугольные черепа, свидѣтельствовавшіе объ упрямствѣ, закоренѣлости, мрачной злобѣ. Лица ихъ были, повидимому, лишены всякаго выраженія, но подъ этимъ лицемѣрнымъ умерщвленіемъ жизни чувствовалось, однакожъ, затаенное пламя страстей; взглядъ ихъ, безжизненный и опущенный, въ присутствіи посѣтителей и властей, медленно подымался и съ ненавистнымъ любопытствомъ слѣдилъ за ними, когда они уходили, повернувшись спиной. Онѣ занимались всякаго рода работами, шили бѣлье, изготовляли корсеты, плели соломенныя шляпы, низали четки; многія работали на швейныхъ машинахъ; не болѣе трехъ или четырехъ вышивали въ пяльцахъ.
   Работа шла безпрерывная, вѣчно возобновлявшаяся, и ничто не ободряло, не одушевляло ея; хоть бы слово, хоть бы восклицаніе, выражающее удовольствіе, что урокъ конченъ! Только, отъ времени до времени, на этой нѣмой мануфактурѣ, посреди постояннаго молчанія, слышался стукъ наперстка о спинку стула, извѣщавшій надзирательницу, что какая-нибудь женщина кончила заданную ей работу и ждетъ слѣдующей.
   Постоянное молчаніе! Много выстрадала Элиза, стараясь пріучить себя къ суровой системѣ. Отвыкнуть говорить! но развѣ это не противоречитъ человѣческой природѣ! Слово! но развѣ оно -- не такой же признакъ жизни, какъ біеніе пульса; развѣ это не есть внезапное, невольное выраженіе душевныхъ движеній? И какое живое существо, если только у него завязанъ ротъ, не будетъ говорить съ живыми же существами, среди которыхъ оно живетъ, съ которыми безпрестанно сталкивается на работѣ, на прогулкѣ?.. Никогда не говорить! Элиза старалась исполнить это; но вѣдь она была женщина, была существо чувства, ощущенія, существо, дѣтская впечатлительность котораго, помимо воли, вырывалась наружу, изливалась въ потокѣ безконечныхъ словъ. Никогда не говорить! но женскіе монашескіе ордена, дававшіе обѣтъ молчанія -- и тѣ никогда не были въ состояніи соблюдать его строго. А ей еще нужно было восторжествовать надъ этими маленькими, гнѣвными вспышками, которыя у женщинъ ея класса всегда разрѣшаются крикомъ. Никогда не говорить!.. И вотъ она безпрестанно шевелила губами, какъ будто жевала что-то, съ судорожнымъ подергиваніемъ лица... Въ Нуарльё -- не было ли это просто провинціальной легендой?-- городскіе жители разсказывали пріѣзжимъ, что система постояннаго молчанія порождала у женщинъ, заключенныхъ въ тюрьму, горловыя болѣзни, для предотвращенія которыхъ ихъ заставляли пѣть по праздникамъ за обѣдней?
   

IV.

   Въ мастерской Элизѣ пришлось случайно сидѣть съ утра до вечера между двумя женщинами; первая изъ нихъ, высокая, сухая, костлявая крестьянка, была старшей арестанткой въ тюрьмѣ, гдѣ высидѣла тридцать шесть лѣтъ. Тюремное заключеніе, несмотря на всю его тягость, повидимому, нисколько не повліяло на эту желѣзную натуру. Долгіе убійственные годы молчанія не помѣшали ей сохранить вполнѣ и умъ, и здоровье. Она была приговорена къ каторгѣ за убійство матери въ сообщничествѣ съ отцомъ; она собственноручно добила каменьями тѣло, всплывшее въ колодцѣ еще съ признаками жизни. Она наводила ужасъ своимъ безстрастіемъ, окаменѣлостью своихъ чертъ, всей своей безмолвной фигурой. Она не шевелилась, глаза ея ничего не видѣли, когда передъ ней наказывали другую арестантку; но Элиза слышала, какъ непреклонная старуха, сквозь стиснутые зубы, цѣдила про себя: что мнѣ другіе! здѣсь каждый расхлебывай свою бѣду какъ знаешь. Этой товарки Элиза боялась.
   Другая сосѣдка ея была совсѣмъ еще молодая жертва этой гнусной системы, смѣшивающей въ одномъ общемъ существованіи женщинъ, приговоренныхъ и къ вѣчной каторгѣ, и къ годичному тюремному заключенію. Несчастная узница несла кару за прелюбодѣяніе. Согбенная подъ тяжестью стыда, она вѣчно сидѣла за пяльцами; и изъ глазъ ея по временамъ падали слезы, блестѣвшія какъ росинки на вышитыхъ шелкомъ цвѣткахъ. Эту Элиза презирала, находя ее слишкомъ малодушной.
   Въ дикой натурѣ Элизы, всегда походившей на упрямую козу, готовую, при каждомъ прикосновеніи къ ней, бодаться, чувство сопротивленія еще усилилось съ тѣхъ поръ, какъ надъ ней тяготѣла рука правосудія. Притомъ-же, безкорыстіе ея преступленія заставляло ее высоко держать голову. Посреди этихъ женщинъ, по большей части воровокъ, гордое сознаніе честности придавало всему существу Элизы какой-то негодующій и презрительный оттѣнокъ. Но сердце ея возмущалось безмолвно. Никакимъ нарушеніемъ дисциплины, ни словомъ, ни дѣйствіемъ, не выражала она своего протеста: онъ былъ въ ея взглядѣ, въ ея фигурѣ, въ дрожаніи ея молчаливыхъ губъ.
   И за то, начальница, директоръ, инспекторъ, всѣ склонны были выказывать строгость къ этой "нераскаянной грѣшницѣ", которая еще въ добавокъ нажила себѣ опаснаго врага въ надзирательницѣ, обязанной наблюдать за работами и распредѣлять ихъ.
   Элиза грубо дала ей понять свое отвращеніе къ комедіи облегченій, къ низкому лицемѣрству и ханжеству, съ помощью которыхъ заключенная часто дѣлается въ тюрьмѣ помощницей надзирательницы.
   

V.

   Быть живой и сознавать себя мертвымъ для другихъ, видѣть себя покинутой родными, друзьями, знакомыми, сомнѣваться, чтобъ кто-нибудь пожалѣлъ о васъ, нести свою кару одиноко, не слыша сочувственнаго слова, дающаго человѣку силу страдать и продолжать жить страдая, ободряющаго его въ безутѣшномъ горѣ -- такова была судьба Элизы, въ теченія двухъ лѣтъ ни разу не вызванной въ пріемную, не получившей ни одного письма и о которой не вспомнилъ, никто изъ тѣхъ, съ кѣмъ она вмѣстѣ жила ребенкомъ, дѣвушкой или женщиной.
   Заключенныя имѣли право писать къ роднымъ, но не чаще одного раза въ два мѣсяца, да и то, если не подвергались, впродолженіи этого времени, взысканію. Тогда имъ выдавался бланкъ, на которомъ сверху было напечатано: "корреспонденція, при полученіи и при отправленіи, читается". Элизѣ стоило огромныхъ усилій не навлекать на себя взысканій; но она чувствовала такую потребность сочувствія, что ей нѣсколько разъ удалось добиться этого бланка. Она писала ко всѣмъ, носившимъ ея фамилію, подъ предлогомъ семейныхъ дѣлъ -- единственная корреспонденція, которая дозволялась тутъ -- умоляя ихъ отозваться на ея письма хоть нѣсколькими строками и доказать тѣмъ, что объ ея существованіи еще не забыли. Но никто не отвѣтилъ, никто не подарилъ ея, Христа ради, ни однимъ словомъ. Повсюду молчаніе, повсюду забвеніе.
   Иногда Элизѣ казалось, что она похоронена заживо, и на минуту весь тюремный персоналъ принималъ въ глазахъ ея видъ призраковъ, порожденныхъ страшнымъ кошмаромъ. Жить и ничего не знать о своихъ, ничего не знать о другихъ, ничего не знать ни о чемъ! А инстинктивное любопытство, желаніе узнать, что творится на бѣломъ свѣтѣ? А интересъ человѣка ко всему человѣческому, а эта потребность принимать участіе въ событіяхъ, происходящихъ даже въ самыхъ отдаленныхъ мѣстахъ вселенной? Не имѣть возможности удовлетворить всему этому... никогда, никогда! Жить въ безусловномъ невѣдѣніи всего -- какое ужасное, немыслимое существованіе! По мѣрѣ того, какъ долгіе годы слѣдуютъ одинъ за другимъ, это страшное невѣдѣніе наводитъ мучительный страхъ даже на самыхъ тупыхъ. Выдавались дни, когда Элиза готова была заплатить своей кровью за вѣсть... о чемъ? Она и сама не знала; ничто, конечно, не интересовало, не трогало ея лично, но ей хотѣлось узнать хоть что-нибудь, хотѣлось, чтобъ лучъ свѣта проникъ въ густой мракъ ея существа. Иногда на площадкѣ, во время своей механической прогулки, она вдругъ останавливалась, прислушиваясь къ шагамъ гулявшихъ буржуа, къ дѣтскимъ голосамъ, звучавшимъ въ отдаленіи, какъ будто эти шаги и эти голоса могли сообщить ей что-нибудь новое. Два или три раза въ теченіи пяти лѣтъ доносились до нея съ городского вала звуки шарманки, наигрывавшей модный мотивъ -- вотъ все, что она узнала о перемѣнахъ, происшедшихъ на свѣтѣ за это долгое время.
   Однажды, впрочемъ, стекольщики вставляли стекло на внутреннемъ дворѣ тюрьмы, и Элиза подняла съ земли клочекъ прошлогодней газеты, въ который у одного изъ нихъ былъ завернутъ табакъ. Она жадно прочла три или четыре извѣстія о парижскихъ уличныхъ происшествіяхъ, напечатанныя на этомъ клочкѣ, и потомъ, въ мастерской, спрятавъ его подъ свои рабочія принадлежности, то и дѣло заглядывала въ него. Глаза ея при этомъ горѣли, какъ у набожной женщины, читающей молитвенникъ. Цѣлый мѣсяцъ она была счастлива этой находкою. Потомъ, прежняя ночь, съ своей черной тайной, снова закрылась надъ ней.
   Она завистливо смотрѣла на своихъ товарокъ, когда онѣ, послѣ свиданія съ родными, возвращались изъ пріемной, и лица ихъ, передъ тѣмъ мрачныя и унылыя, озаряло минутное счастье. Въ числѣ такихъ товарокъ была сестра одной проститутки, съ которой Элиза жила въ улицѣ Suffren и которая аккуратно каждые полгода посѣщала тюрьму. Однажды, на другой день послѣ того, какъ арестантка видѣлась съ сестрой своей, Элиза, мучимая неодолимымъ желаніемъ узнать, что дѣлается за стѣнами тюрьмы, сходя съ лѣстницы, сдѣлала видъ, что потеряла башмакъ, приблизилась къ товаркѣ и незамѣтно сунула ей въ руку толстую бумажку, свернутую трубочкой. Она ухитрилась вырѣзать изъ своего молитвенника печатныя буквы, изъ которыхъ составила слова, и наклеила ихъ хлѣбнымъ мякишемъ на дно коробочки отъ свѣтиленъ. Такимъ образомъ, каждые полгода, когда арестантку навѣщала сестра ея, Элиза распрашивала свою товарку, и та отвѣчала ей тѣмъ же способомъ.
   

VI.

   Была поздняя ночь. Въ мрачномъ, безконечно тянувшемся, низкомъ и душномъ дортуарѣ, закоптѣлыя лампы бросали тусклый дрожащій свѣтъ на рѣзкія формы арестантокъ, спавшихъ подъ сѣрыми одѣялами, чуткимъ, недовѣрчивымъ сномъ, въ принужденныхъ позахъ. Утренняя заря начинала чуть-чуть синѣть на желѣзныхъ рѣшоткахъ оконъ. На кровати, нѣсколько возвышавшейся надъ всѣми другими, крѣпко спала надзирательница.
   Одна Элиза еще не засыпала. Приподнявъ на минуту голову и вперивъ взоръ въ темноту, она приглядывалась и прислушивалась. Это повторялось нѣсколько разъ. Потомъ, въ постели Элизы послышались слабые звуки, точно что-нибудь грызла мышь. Закинувъ голову на подушку, лёжа въ обманчивой неподвижности, Элиза одной рукой, потихоньку распарывала уголъ своего матраца... Черезъ нѣсколько минутъ, она вынула изъ шерсти бумажку, которую на желѣзной дорогѣ спрятала въ свой шиньонъ, потомъ хранила у себя въ карманѣ, каждые полгода перекладывая изъ лѣтняго платья въ зимнее и изъ зимняго въ лѣтнее, и, наконецъ, зашила въ тюфякъ.
   Это было письмо, написанное кровью, за исключеніемъ одного слова -- слова "смерть", которое, вѣроятно, изъ суевѣрной боязни, было выведено обыкновенными чернилами. Кровавыя строчки, значительно выцвѣтшія на пожелтѣвшей отъ времени бумагѣ, были едва видны; но Элиза читала ихъ болѣе памятью, нежели глазами.
   "Дорогая жёнушка.
   "Мнѣ очень было скучно, когда я ушелъ отъ тебя; потому что видѣться съ тобой для меня большое удовольствіе. Я послѣ этихъ свиданій самъ не свой хожу цѣлые дни. Въ головѣ у меня кавардакъ, а сердце совсѣмъ раскиснетъ. И видъ у меня на службѣ небось прекислый. Мнѣ кажется, я не доживу до твоего отпуска. Ждать всю недѣлю -- шутка ли! Мнѣ бы хотѣлось, чтобы мы всегда были вдвоёмъ. Когда тебя нѣтъ -- меня къ тебѣ такъ и тянетъ. Ты еще не знаешь, Элиза, -- какой у меня характеръ влюбчивый. Я былъ такимъ и до поступленія въ полкъ. Это большое несчастіе для спасенія души моей, что я попалъ въ Парижъ и встрѣтился съ тобой. Совѣсть часто меня упрекаетъ; но что дѣлать! Я не въ силахъ совладать съ своей страстью. Такъ, стало быть, рѣшено, мы въ то воскресенье отправимся за городъ, въ лѣсъ. Вѣдь ты этого желаешь? Помни, что ты поклялась на крестѣ -- любить меня одного; Элиза, ласки твои запечатлѣны въ моемъ сердцѣ. Этой клятвой уста твои запечатлѣли ихъ. Элиза, я люблю тебя; обожаю тебя, моя безцѣнная женка, съ безумнымъ восторгомъ, который ты разлила по всѣмъ моимъ жиламъ. Ничто въ мірѣ не можетъ меня заставить забыть твоихъ ласкъ, твоихъ огненныхъ поцѣлуевъ. Одна смерть развѣ можетъ заставить.

"Твой любовникъ на всю жизнь
"Тоншанъ, рядовой 71-го линейнаго полка.

   "Напомадь свои волосы той же самой помадой, какъ и въ первый разъ".
   Перечитавъ письмо, Элиза долго держала его на груди своей, подъ скрещенными руками; и мало по малу страшный, роковой день воскресъ въ ея памяти, какъ будто она снова переживала его...
   

VII.

   Какъ хорошо начался этотъ день!.. Она, какъ теперь, видитъ передъ собой небольшую комнатку въ ресторанѣ, гдѣ она сидѣла за столомъ съ своимъ "милымъ дружкомъ"; прямо передъ ней узенькая струйка воды, падающая въ синій стеклянный шаръ, вдѣланный въ скалу изъ раковинъ, въ которомъ безпрерывно кружатся маленькія серебристыя рыбки. Мимо открытаго окна то и дѣло летаютъ, воркуя, голуби; къ рѣшоткѣ окна привязанъ старый воронъ, которому могло быть лѣтъ сто и который, словно потерявъ свой птичій разсудокъ, все скакалъ на одной ногѣ. На каминѣ, подъ стекляннымъ колпакомъ, флёръ-д'оранжевый вѣнокъ и рядомъ сачокъ для ловли рыбокъ, плавающихъ въ синемъ стеклянномъ бассейнѣ. И какой это былъ славный ресторанчикъ; онъ вовсе не походилъ на тѣ погребки, куда она обыкновенно хаживала. Никто изъ окружающихъ не презиралъ ея, и гарсонъ говорилъ ей "madame", наравнѣ со всѣми другими дамами, находившимися тутъ. Послѣ обѣда, взяли открытый экипажъ и покатили за городъ. Они быстро неслись, и вѣтеръ развѣвалъ ея волосы. Такая прогулка была давнишней мечтой Элизы... На набережной Шильо они слѣзли; нужно было идти пѣшкомъ по самому берегу Сены. Она не сводила глазъ съ воды, и, когда подняла ихъ, Парижъ остался уже далеко позади. Они находились въ полѣ. Сквозь большую сѣть, сохнувшую на деревѣ, она увидѣла не то пастуха, не то солдата, сторожившаго стадо грязныхъ овецъ, съ старымъ солдатскимъ мѣшкомъ за спиной. Ей показалось страннымъ, что она потеряла изъ виду куполъ Инвалиднаго Дома, который привыкла всегда видѣть передъ собой. Вотъ и Булонскій Лѣсъ... "Милый дружокъ" въ тѣни деревьевъ говорилъ такія нѣжныя слова, такимъ ласковымъ голосомъ... Элиза, опираясь на него одной рукой, другой разсѣянно обрывала по дорогѣ стебли высокой полевой травы. Изъ большихъ аллей они свернули въ маленькія; лѣсъ становился все гуще, и вскорѣ они очутились передъ большими воротами, около которыхъ росли кусты бѣлаго и розоваго шиповника.
   Это было кладбище, на которомъ уже перестали хоронить. Элизѣ казалось, что она еще видитъ передъ собой надпись на воротахъ: "Старое булонское кладбище", видитъ всѣ дорожки и извилины этой забытой рощицы, которую открывали только по воскресеньямъ. Ей захотѣлось обойти ее всю, какъ обходятъ незнакомое и привлекательное мѣстечко, заглянуть въ самые уединенные уголки, узнать всѣ маленькія тропинки, куда заграждалъ входъ колючій кустарникъ. Но, утомившись, какъ женщина, непривыкшая къ ходьбѣ, она повалилась на холмикъ, весь поросшій маргаритками, подъ которымъ покоился ребенокъ. Она была вся полна спокойствія и чистаго счастья. Это жилище смерти, но смерти, утратившей свой ужасъ, навѣвало теперь только тихое раздумье... Онъ, молчаливый, легъ нѣсколько пониже ея, приникнувъ одной щекой къ свѣжей травѣ. Она чувствовала сквозь свое платье горячее лицо его. Она инстинктивно встала и направилась къ воротамъ, но онъ усадилъ ее нѣсколько подальше на полуразвалившійся камень, осѣненный большими плакучими вѣтвями.
   -- Нѣтъ! нѣтъ! воскликнула вдругъ Элиза и, быстро вскочивъ, снова пошла къ выходу изъ кладбища.
   У нея было какое-то предчувствіе, что должно случиться несчастіе, и, однакожъ, ноги ея медленно двигались.... Она шла маленькими шагами и на ходу вынула изъ кармана свой ножикъ, которымъ срѣзывала себѣ для букета розы, очищая вѣтки ихъ отъ шиповъ. Она дошла до угла кладбища, гдѣ находились развалины сторожки и мѣстность была волнистая. Два-три человѣка, случайно зашедшіе сюда, бросивъ взглядъ на этотъ пустынный уголокъ, ушли назадъ. Солдатикъ растянулся въ одномъ углубленіи, въ родѣ овражка, какъ бы намѣреваясь соснуть. Она сѣла подлѣ него, продолжая дѣлать свой букетъ и, держа ножъ то въ одной, то въ другой рукѣ. Съ материнской лаской закрывъ свободной рукой пылавшіе глаза влюбленнаго солдатика, она сказала ему: "спи!"
   Вдругъ она почувствовала себя въ его объятіяхъ. Онъ молча, охватилъ ее обѣими руками. Она съ яростью стала сопротивляться, и ей казалось во время этой борьбы, что руки, обвивающія шею ея, наносили ей пощечины...
   -- Не искушай меня! У меня въ глазахъ кровь! кричала Элиза, вскочивъ на ноги и держа ножъ въ рукахъ. Во время этой короткой борьбы съ ней произошелъ одинъ изъ тѣхъ припадковъ безумнаго, кровожаднаго гнѣва, присущихъ такого рода женщинамъ.
   О! какъ хорошо она помнила этотъ мигъ!.. Солнце было такое знойное, жгучее... тысячи маленькихъ летающихъ насѣкомыхъ жужжали въ воздухѣ. Кусты, закрывавшіе могилы, разливали какой-то медовый запахъ, какъ вишневыя деревья на ея родинѣ, когда они были въ цвѣту. Листвы еще не было на деревьяхъ, но почки надувались и лоснились... И посреди всего этого -- она видѣла передъ собой лицо своего любовника, глупо смѣявшееся...
   Это длилось не болѣе секунды... Потомъ онъ бросился на нее, на ножъ, упалъ на колѣно и, раненый, все еще старался обхватить ее своими слабѣющими руками...
   "Да!.. Все это произошло именно такъ. Но другіе удары ножа?.. Ахъ! да... У нея помутилось въ головѣ, ею овладѣло бѣшенство, желаніе убивать; и она нанесла ему еще четыре или пять ударовъ; и, нанося ихъ, все кричала: "Удерживай меня, удерживай... что-жь ты меня не удерживаешь!"
   Зачѣмъ она не разсказала всего этого своему адвокату или хоть кому-нибудь... Впрочемъ, что же тутъ интереснаго... И притомъ, нужно было сознаваться, что она -- послѣдняя изъ послѣднихъ, записанная въ полиціи -- вздумала вдругъ любить, какъ честная, цѣломудренная молодая дѣвушка... Нѣтъ, такихъ вещей нельзя было разсказывать. Надъ ней насмѣялись бы. И, наконецъ, ее все равно осудили бы, потому что она убила... Только, можетъ быть, не повѣрили бы, что она сдѣлала это изъ за 10 франковъ, которыхъ не нашла на немъ.
   И, раздумывая на своей узкой постели объ этихъ таинственныхъ, сокровенныхъ побужденіяхъ, которымъ она повиновалась тогда и въ которыхъ ровно ничего не могла понять, она спрашивала себя, въ концѣ концевъ: зачто же милосердый Богъ покинулъ ее въ эту минуту?
   Солдатъ, убитый Элизой, былъ только по мундиру солдатъ. Смирный и кроткій, онъ походилъ скорѣй на красную дѣвушку. Даже въ манерѣ его обнимать было что-то женственное; и онъ, смѣясь, объяснялъ это тѣмъ, что прежде имѣлъ привычку, въ дождь и сильные холода, укрывать подъ своимъ балахономъ самаго маленькаго ягненка своего стада. До того дня, какъ онъ вынулъ жребій -- онъ былъ пастухомъ. Знакомый всѣмъ меланхолическій, созерцательный силуэтъ молодого парня, который, упершись подбородкомъ въ длинную палку, стоитъ у окраины луга, между тѣмъ какъ около него вертится собака съ сверкающими глазами -- это былъ его силуэтъ. Его жизнь проходила подъ дождемъ и бурей; съ восьми лѣтъ онъ видѣлъ утреннюю и вечернюю зарю каждаго дня; и, подобно большей части пастуховъ, исполненный боязливой вѣры въ сверхъестественное, признавалъ вмѣшательство въ жизнь какихъ-то темныхъ, таинственныхъ силъ. Онъ родился въ глуши, въ отдаленномъ департаментѣ, гдѣ еще ходили допотопные дилижансы и на каждомъ перекресткѣ стоялъ каменный крестъ -- посреди отсталаго населенія, въ которомъ прошедшее старой провинціи оставалось неприкосновеннымъ. По воскресеньямъ -- сначала ребенкомъ, потомъ взрослымъ парнемъ -- онъ скидывалъ съ себя блузу и надѣвалъ бѣлую рубашку, чтобъ пѣть на клиросѣ. Онъ и позже оставался вѣрующимъ; въ полѣ, подъ полуденнымъ солнцемъ, посреди своихъ овецъ, онъ каждую недѣлю, въ часы обѣдни, читалъ свой молитвенникъ и, переносясь воображеніемъ въ церковь -- падалъ ницъ. Къ этому рвенію примѣшивался у него неопредѣленный, смутный мистицизмъ, порождаемый иногда въ невѣжественныхъ натурахъ уединеніемъ, жизнью съ глазу на глазъ съ природой. Когда юноша сталъ зрѣлымъ человѣкомъ, часть этой религіозности обратилась на женщину.
   Военная жизнь была тяжела бѣднягѣ-пастуху. Онъ считалъ годы, мѣсяцы, недѣли, отдѣляющіе его отъ того дня, когда ему, послѣ семилѣтней службы, опять можно будетъ возвратиться къ своимъ степямъ и животнымъ. Но такъ какъ у него была покорность христіанина, то онъ безропотно и просто исполнялъ свои солдатскія обязанности; онъ былъ почтителенъ къ своему капитану, почтителенъ къ своему капралу; но жилъ, однакожь, особнякомъ, въ своемъ углу, не завязывая отношеній съ другими, хотя при случаѣ и оказывалъ имъ маленькія услуги. Онъ оставался сыномъ своей родины, не измѣняя ни мыслей, ни привычекъ своихъ; и, нечувствительный къ насмѣшкамъ товарищей, каждый день, чуть только забрежжетъ утро, молился на колѣняхъ подлѣ своей кровати, что заставляло проснувшихся солдатъ говорить: "Э! да Таншонъ ужь ѣстъ свой тюфякъ!"
   Этотъ вѣрующій, этотъ набожный человѣкъ не могъ, однако же, устоять въ Парижѣ противъ искушеніи и совладать съ чувственными порывами своего темперамента. И эта слабость, эти паденія были источникомъ безпрерывныхъ душевныхъ терзаній для бывшаго пастуха. Онъ боялся ада, съ его страшными муками, боялся дьявола, который "уже являлся ему однажды, въ видѣ большого бѣлаго волка", и эта боязнь овладѣвала имъ тѣмъ сильнѣе, что онъ съ каждымъ днемъ чувствовалъ себя все менѣе и менѣе способнымъ противиться женщинѣ, бороться съ искушеніямъ плоти.
   Въ теченіи недѣли Элиза каждую ночь перечитывала его письмо; потомъ стала перечитывать рѣже и, наконецъ, совсѣмъ забыла его въ своемъ тюфякѣ. Однажды, впрочемъ, спустя нѣсколько мѣсяцевъ, она опять достала завѣтную бумажку, но на этотъ разъ уже не поцѣловала ея, какъ дѣлала это прежде, а нѣсколько минутъ вертѣла въ рукахъ. Въ ней, очевидно, происходила борьба, кончившаяся тѣмъ, что она уничтожила письмо. Она долго рвала его на мелкіе, мелкіе кусочки, какъ будто находила удовольствіе въ этомъ истребленіи. Среди убійственнаго однообразія и пустоты этой затворнической жизни, среди этого мрака, наполнявшаго душу Элизы, инстинктивная потребность нѣжности пробуждала въ ней воспоминаніе о "миломъ", и она находила тайную отраду въ этомъ обращеніи къ единственному свѣтлому эпизоду своей жизни... Но вызванный ея мыслью образъ недолго сохранялъ свою привлекательность. Онъ вскорѣ уступилъ мѣсто другому -- тому, котораго она видѣла передъ собой на булонскомъ кладбищѣ, съ глупой сластолюбивой улыбкой на губахъ. Это не былъ уже "милый", а просто убитый ею человѣкъ, черты котораго, въ минуту предсмертной агоніи, имѣли мало общаго съ чертами того. И, мало-по-малу, она стала чувствовать отвращеніе, ненависть къ этому человѣку, который, въ сущности, былъ виною всѣхъ ея несчастій. Она уже старалась отогнать отъ себя его призракъ. Такъ иногда люди, утративъ близкое существо, сошедшее въ могилу безумнымъ, и, видя во снѣ его черты, искаженныя бѣшенствомъ, взываютъ къ ночному мраку, чтобы онъ не воскрешалъ передъ ними ужаснаго образа. Наконецъ, образъ возлюбленнаго, безъ сожалѣнія и укора совѣсти, былъ заброшенъ несчастной узницей въ самую глубь ея памяти...
   

VIII.

   Элиза надѣялась привыкнуть современенъ къ молчанію, но прошло нѣсколько лѣтъ, а она все чувствовала ту же потребность говорить, какъ и въ первый день своего вступленія въ тюрьму. Порой она шевелила губами, составляла фразу, которую не слышала, но чувствовала. Она дѣлала это, близко, близко нагнувшись къ шитью, для того, чтобы тотчасъ заглушить имъ слово, еслибы оно, по неосторожности, сорвалось у нея съ языка. Но этотъ неполный говоръ скоро пересталъ удовлетворять ее. Какъ бы желая удостовѣриться, есть ли у ней еще въ горлѣ звуки, она вдругъ, ко всеобщему изумленію арестантокъ, думавшихъ, что она помѣшалась, начинала громко произносить отрывистыя слова, цѣлыя фразы, безъ связи и смысла, и, несмотря на угрозы надзирательницы, продолжала свои монологи до тѣхъ поръ, пока ея не вывели изъ мастерской, гдѣ, посреди постояннаго молчанія, еще долго не умирало эхо взбунтовавшагося слова.
   Послѣ своего бѣгства изъ дому, Элиза ни разу не видѣла своей матери. Впрочемъ, нѣтъ -- однажды она видѣла ее издали, когда та являлась въ судъ давать показанія. Какъ извѣстно читателю, дочь не питала особенной нѣжности къ этой матери, постоянно внушавшей ей въ дѣтствѣ ужасъ и причинившей ей столько горя. Но потребность нѣжности, свойственная человѣческому сердцу, заставляла теперь Элизу, чувствовавшую себя со времени своего тюремнаго заключенія совсѣмъ одинокою на землѣ -- часто вспоминать о старухѣ. Нѣсколько разъ она писала къ ней, но эти письма, такъ же, какъ и письма ко всѣмъ другимъ лицамъ, остались безъ отвѣта. Поэтому заключенная была очень удивлена, когда ей сказали однажды, что мать ожидаетъ ее въ пріемной.
   Пріемная въ центральной тюрьмѣ состоитъ изъ трехъ клѣтокъ или, лучше, изъ трехъ большихъ кладовыхъ для съѣстныхъ припасовъ, примыкающихъ одна къ другой и обнесенныхъ желѣзной рѣшоткой. Въ правой клѣткѣ помѣщаютъ родныхъ, въ средней сидитъ съ работой, на соломенномъ стулѣ надзирательница, въ лѣвой находится арестантка. Ни поцалуя, ни пожатія руки. Задушевное слово, нѣжный порывъ -- парализованы присутствіемъ неподвижной, суровой свидѣтельницы. Даже взгляды должны проникать сквозь двойную желѣзную рѣшетку.
   Да, это была, дѣйствительно, ея мать! Житейскія невзгоды наложили свою печать на остатки ея красоты. Еще болѣе жосткости замѣчалось въ ея чертахъ. Она походила на какую-то сивиллу въ кацавейкѣ рыночной торговки. Повивальная бабка держала за руку маленькую дѣвочку.
   -- Да ты ничего на видъ-то! Еще потолстѣла, пожалуй. Ну, что-жь, я рада... хоть ты мнѣ и много повредила въ моемъ ремеслѣ...
   Мать Элизы оборвала свою рѣчь и обратилась къ дѣвочкѣ, прятавшей свое лицо въ складкахъ ея платья.
   -- Вѣдь я сказала тебѣ, что это -- сестра твоя; чего-жь ты хнычешь, негодная? Я ее прижила безъ тебя, продолжала она, повернувшись къ Элизѣ.-- Ты на меня не сердишься, дочка, что я не отвѣчала тебѣ? Ты знаешь, я -- писать не охотница.
   Потомъ она полѣзла въ карманъ, гдѣ звенѣло множество разныхъ предметовъ, достала оттуда табакерку и, захвативъ щепоть табаку, медленно, долго нюхала, какъ всѣ старыя повивальныя бабки.
   -- Не везетъ мнѣ, дочка, въ моемъ кварталѣ, скажу тебѣ. Каждый день какія-нибудь придирки. Одна жилица мнѣ говорила, что въ Америкѣ лучше на этотъ счетъ, меньше стѣсненія, ты понимаешь?..
   Элиза понимала. Она предчувствовала, что ея мать преслѣдуютъ за какія-нибудь темныя дѣла.
   -- Такъ вотъ я подумала-подумала, да и закрыла свою лавочку. Все до нитки спустила... всѣ кровати распродала, и ту дорогую, что, помнишь, стояла у меня въ желтой комнатѣ. А на дорогу все не хватаетъ... ѣхать-то очень далеко. Тогда я сказала себѣ: дочка у меня добрая... и потомъ -- на что ей теперь деньги? Вѣдь она на всю жизнь посажена.
   Элиза грустно смотрѣла на свою мать. Въ первую минуту, она подумала, что та просто пришла повидаться съ ней. Но оказывалось, что старуха явилась затѣмъ, чтобъ выклянчить у нея скудныя деньги, заработанныя ею въ тюрьмѣ.
   -- Что-жь ты молчишь? Ты отказываешь своей матери? Вотъ какова она, госпожа-надзирательница! А ужь чего я, кажется, для нея не дѣлала!..
   -- Я оставлю только шесть франковъ себѣ на гробъ; я не хочу, чтобъ меня хоронили на общественный счетъ... Больше мнѣ ничего не надо. Остальное я пришлю тебѣ, матушка.
   Элиза произнесла эти слова медленно и потомъ вдругъ поднялась со скамьи, желая положить конецъ свиданію.
   -- Вотъ настоящая дочь! вскричала старуха, обрадованная.-- Я повторяю это теперь, какъ говорила въ дни несчастія присяжнымъ, приговорившимъ дитя мое къ смерти! На нее иногда находитъ... но, въ сущности, у нея золотое сердце...
   И, приподнявъ голову дѣвочки, которая опять уткнулась лицомъ въ ея платье, она прибавила:
   -- Ну, присядь хорошенько сестрицѣ...
   Когда Элиза опять вошла въ мастерскую, она была очень блѣдна. Въ послѣдніе годы ее заставляли блѣднѣть только физическія страданія, причиняемыя тюремной жизнью; послѣ свиданія съ матерью она нашла въ себѣ новый источникъ нравственныхъ мукъ.
   

IX.

   Все, что въ душѣ заключеннаго возстаетъ противъ общества и властей, все озлобленіе, таящееся въ немъ, подъ личиной покорности -- вдругъ улеглось въ Элизѣ. Она выбилась изъ силъ и чувствовала себя побѣжденной; она признала надъ собой всемогущую, разрушительную силу тюрьмы, этого желѣзнаго гнета, съ каждымъ днемъ все больше и больше давившаго ее. Въ ней не оставалось болѣе матерьяла для нравственнаго сопротивленія. Такъ иногда конь, готовый каждую минуту стать на дыбы и заржать, бываетъ доведенъ до того, что, при появленіи укротителя, весь дрожитъ, робко опустивъ голову. У Элизы уже не было тѣхъ порывовъ бѣшеной злобы, во время которыхъ ей хотѣлось вонзить ножницы въ грудь надзирательницы. Несправедливое наказаніе, отъ кого бы оно ни шло, не могло вызвать на нѣмыя, искаженныя уста ея гнѣвнаго шопота. Когда инспекторъ или директоръ дѣлали ей замѣчаніе, въ голосѣ ея звучали теперь лицемѣрно-плаксивыя ноты; во взглядѣ читалось лживое, напускное смиреніе, и вся ея дрожащая фигура выражала раболѣпную, трусливую покорность. Это лицемѣріе, названное одной инспектрисой "язвою тюремъ" и до такой степени возмущавшее сначала Элизу, явилось, наконецъ, и у ней; и она, подобно всѣмъ другимъ арестанткамъ, умертвивъ въ себѣ человѣческое достоинство, ложью во взглядѣ, въ движеніяхъ, въ голосѣ, вымаливала теперь облегченіе своей участи. И такъ какъ это облегченіе достигалось преимущественно религіозностью, Элиза прикинулась набожной, исповѣдывалась, причащалась, и, всячески заискивая въ сестрахъ милосердія, старалась обратить на себя вниманіе начальницы.
   Тюремное заключеніе не было для нея болѣе искупленіемъ. Воображеніе ея отвыкло создавать разныя невозможныя случайности, обѣщающія узнику близкое освобожденіе и о которыхъ онъ обыкновенно такъ охотно мечтаетъ. Она не пугалась болѣе вѣчности наказанія, можетъ быть, даже забывала о ней. Наконецъ, даже въ этой убійственной системѣ молчанія она начала находить что-то успокоительное, дозволяющее мысли ея лѣниво дремать въ смутномъ, унизительномъ забытьи. Когда директоръ внезапно обращался къ ней съ какимъ-нибудь вопросомъ, на который нужно было тотчасъ же отвѣчать, это причиняло ей почти физическое страданіе, и она, наконецъ, стала отвѣчать какимъ-то невнятнымъ бормотаніемъ, движеніемъ губъ, ничего не говорившимъ. Она не пыталась даже освѣтить лучемъ воспоминанія блаженный мракъ и пустоту своего ума. Вспоминать сдѣлалось для Элизы усиліемъ, утомленіемъ!
   Въ тюрьмѣ были крутыя высокія лѣстницы съ поворотами, и арестантки спускались съ нихъ по четыре въ рядъ; Элиза съ нѣкотораго времени стала бояться пустоты подъ своими ногами, бояться шаговъ арестантокъ у себя за спиной; вмѣстѣ съ этимъ непонятнымъ страхомъ, у ней явилась какая-то неловкость, вялость въ пальцахъ, и вещи падали часто изъ рукъ ея. Элиза съ удивленіемъ замѣчала за собой, что она, такая разборчивая на пищу и столько разъ оставлявшая свою порцію не тронутой, вдругъ стала ѣсть все, что ни попадалось ей, съ скотской прожорливостью. Она воровала даже у своихъ товарокъ марки, которыя выдавались желающимъ получить за выработанныя деньги лучшую пищу.
   

X.

   -- No 7,999. Приблизьтесь.
   Арестантка не двигалась.
   -- Эй! вы тамъ... Оглохли, что-ли?
   Элиза рѣшилась встать и съ равнодушнымъ, скучающимъ видомъ оперлась на загородку.
   Она находилась въ залѣ, называвшейся Преторіей, и гдѣ по субботамъ происходила конфирмація наказаній провинившихся арестантовъ. Наказанія эти, требуемыя сестрой-обвинительницей, черезъ посредство начальницы, и утверждаемыя директоромъ, обсуждались тюремными властями коллегіально.
   На эстрадѣ сидѣлъ директоръ, на своемъ президентскомъ креслѣ; по правую сторону отъ него помѣщались начальница и сестра-обвинительница, по лѣвую -- инспекторъ и патеръ.
   Три большія окна, позади судей, были плотно закрыты коленкоровыми гардинами, и въ полусвѣтѣ, лица этихъ женщинъ и мужчинъ казались еще суровѣе. На голыхъ стѣнахъ залы -- ни картинъ, ни изваянія, ни символа милосердія, который бы могъ пробудить надежду въ сердцѣ виновнаго.
   Прямо передъ судилищемъ тянулась низенькая деревянная загородка, раздѣлявшая комнату на двѣ части и за которой обвиняемыя смирно сидѣли на длинной скамейкѣ.
   Директоръ продолжалъ.
   -- Кража марокъ; отказъ отъ работы; каждую субботу -- одна и таже исторія. Гм! что вы на это скажете?
   Начальница тюрьмы была 80-ти-лѣтняя старуха, съ восковымъ лицомъ, съ мутнымъ взглядомъ, устремленнымъ въ пространство, съ утомленными движеніями, съ медленной рѣчью. Вся ея блѣдная особа походила на холодную и трагическую фигуру -- Разочарованія. Въ ея долгой жизни было, дѣйствительно, столько обманутыхъ надеждъ, разрушенныхъ мечтаній; она видѣла такъ много обращенныхъ на истинный путь арестантокъ и черезъ двѣ недѣли послѣ своего выхода изъ тюрьмы опять попадавшихъ въ нее, что давно уже отчаялась въ перерожденіи этого грѣшнаго міра, который, однакожъ, обязана была спасать. Святая старушка вовсе не признавала дѣйствительности краткосрочнаго заключенія; и арестантокъ, посаженныхъ въ видахъ исправленія, съ величайшимъ презрѣніемъ называла "потаскушками". Она также весьма недовѣрчиво относилась къ раскаянію преступницъ -- большихъ преступницъ -- тѣхъ, "которыя убили". (Ея кроткія уста не страшились вымолвить этого слова). По ея мнѣнію, только посредствомъ вѣчнаго заключенія, въ соединеніи съ религіозными увѣщаніями, еще можно было надѣяться возвратить этихъ женщинъ къ Богу. Элиза убила, она осуждена была на вѣчное заключеніе; казалось, что она удовлетворяетъ всѣмъ условіямъ, необходимымъ для того, чтобы начальница занялась спасеніемъ души ея. Но Элиза была проститутка. Она принадлежала къ тому классу женщинъ, къ которому начальница, несмотря на свои христіанскія усилія, никогда не могла побѣдить въ себѣ отвращенія, отвращенія, такъ сказать, физическаго, потому что ей гадко было даже прикасаться къ этимъ несчастнымъ. Патеръ не питалъ къ нимъ этого отвращенія; онъ даже иногда не прочь былъ поговорить съ ними, добродушнымъ, отеческимъ тономъ, какимъ судьи говорятъ съ негодяями, которыхъ они посылаютъ на галеры; но онъ былъ убѣжденъ, что онѣ рождены и должны умереть "въ грѣхѣ", и что трудиться надъ ихъ исправленіемъ совершенно напрасно. Скептицизмъ патера отличался отъ скептицизма начальницы только тѣмъ, что первый былъ веселаго и безпечнаго свойства, тогда какъ послѣдній носилъ на себѣ отпечатокъ какого-то мрачнаго отчаянія.
   Не встрѣчая поощренія ни со стороны начальницы, ни со стороны патера, Элиза обратилась къ сестрамъ милосердія, съ которыми тюремные порядки ставили ее наиболѣе часто въ соприкосновеніе. И очень можетъ быть, что эта лицемѣрная набожность изъ корыстныхъ цѣлей, превратилась бы въ истинное религіозное чувство, еслибы, въ минуты упадка духа, Элиза нашла въ окружающихъ сочувствіе и поддержку. Она никогда не была невѣрующей, и у тюремнаго начальства сохранялся медальонъ съ образкомъ, который отъ нея отобрали въ тотъ день, какъ она пріѣхала. Напускное невѣріе явилось у Элизы только въ тюрьмѣ, гдѣ непокорная арестантка нашла въ религіи помощницу власти. Сестры милосердія точно также не отозвались на призывъ Элизы. Начальница, патеръ, сестры, не отталкивая ея безусловно, дали ей почувствовать, что они понимаютъ, съ какой цѣлью арестантка старается выказать себя передъ ними набожной.
   Тогда Элиза какъ будто одеревенѣла. Самое тѣло ея, казалось, утратило чувствительность. Она всегда была зябкая и въ холодныя ночи дрожала въ дортуарѣ. Теперь ей не было холодно. Если ей случалось ушибиться, то ощущеніе, произведенное ушибомъ, уже не казалось ей непосредственнымъ, а чѣмъ-то отдаленнымъ, едва до нея касающимся. Тоже самое происходило и съ ея душевными движеніями.
   Элиза ничего не говорила.
   -- Запрещеніе прогулки, лишеніе скоромной пищи по воскресеньямъ вамъ все ни по чемъ! какъ стѣнѣ горохъ! Не посадить ли ее на черствый хлѣбъ? Какъ вы объ этомъ думаете, матушка? прибавилъ директоръ, обращаясь къ начальницѣ.
   Та, молча, едва замѣтно, кивнула головой въ знакъ согласія.
   -- На черствый хлѣбъ; повторилъ директоръ Элизѣ.-- Слышите ли вы это? Говорятъ, что вы очень любите покушать, такъ, можетъ быть, это придется вамъ не совсѣмъ понутру?
   Опять никакого отвѣта.
   -- Вы, какъ видно, рѣшились не отвѣчать своему директору? Элиза продолжала молчать.
   -- Ну, говорите же, деревянная башка. Я хочу, чтобъ вы говорили! вскричалъ съ яростью директоръ.
   Элиза все молчала.
   -- Прирожденная испорченность! со вздохомъ вымолвилъ патеръ, вертя большими пальцами своихъ рукъ.
   -- Такъ, значитъ, это -- открытое сопротивленіе, номеръ 7,999? Отвѣта не было.
   -- Скажите, по крайней мѣрѣ, что вы впередъ не будете? Увидите, господа, что упрямица не скажетъ даже и этого!
   И на этотъ разъ Элиза не произнесла ни слова; только подняла глаза на директора. Она плотно сомкнула губы, въ твердой рѣшимости молчать. По лицу ея пробѣжало мрачное облако ненависти. Передъ судьями, казалось, стоитъ тупое, озлобленное существо.
   -- Я, какъ вамъ извѣстно, стою за нравственныя наказанія, сказалъ взбѣшенный директоръ, нагнувшись къ уху инспектора:-- но, право, бываютъ минуты, когда приходишь къ убѣжденію, что плеть была бы здѣсь дѣломъ нелишнимъ!
   Директоръ тюрьмы, марсельскій уроженецъ, былъ комически-маленькій человѣчекъ, у котораго, при лысомъ черепѣ, лицо совсѣмъ поросло волосами. Голова его безпрестанно потѣла и не могла выносить шляпы. Съ утра до ночи онъ бѣгалъ съ обнаженной головой по всѣмъ мѣстамъ, гдѣ что-нибудь изготовлялось для арестантокъ, одежда, кушанье, и т. д., инспектировалъ, контролировалъ, наблюдалъ, вѣсилъ, отмѣривалъ, выказывая неутомимую дѣятельность, зорко слѣдя за тѣмъ, чтобъ каждая арестантка получала все, что слѣдуетъ ей по положенію; онъ готовъ былъ поставить верхъ дномъ всю тюрьму и прогнать подрядчика за недочетъ одного дециметра сухихъ овощей въ порціи арестантки. Время его всецѣло принадлежало тюрьмѣ; ею одною была занята его мысль, и днемъ, и въ безсонныя ночи. Вся жизнь его была непрерывной заботой о матеріальномъ благосостояніи арестантокъ. Въ его глазахъ, управленіе тюрьмой было чѣмъ-то въ родѣ миссіонерскаго подвига; и, несмотря на все это, онъ часто являлся безчеловѣчнымъ начальникомъ, отличавшимся той жестокостью, которая развивается въ систематическомъ буржуа при малѣйшемъ противорѣчіи единственной идеѣ, засѣвшей въ его коническомъ черепѣ.
   Криминалистъ американской школы, директоръ вѣрилъ въ исправленіе преступниковъ посредствомъ молчанія. Ни скудные результаты, полученные имъ во время своего личнаго завѣдыванія тюрьмой, ни свидѣтельство уголовной статистики о постоянно возрастающей цифрѣ рецидивистовъ -- какъ мужчинъ такъ и женщинъ -- за послѣднія двадцать лѣтъ не могли поколебать этой упрямой вѣры и убѣдить его въ напрасной жестокости системы. По его мнѣнію, арестантка могла страдать только въ томъ случаѣ, если ея шерстяное платье было плохой доброты или если ей не выдавали положенной порціи; что же касается до остального, то все это -- "пустыя выдумки докторовъ", какъ онъ выражался. Онъ находилъ, что постоянное молчаніе есть отличное гигіеническое средство для души и тѣла. Впрочемъ, онъ чаще всего, съ гордымъ презрѣніемъ экономиста и фанатика, не допускалъ даже и преній объ этой системѣ, которая была для него чѣмъ-то въ родѣ символа вѣры. Случалось порой, что этотъ маленькій фантазёръ расположенъ былъ видѣнъ въ невольныхъ проступкахъ арестантантокъ формальный протестъ противъ его личныхъ идей, въ соединеніи съ непочтительностью въ его обидчивой особѣ. Тогда директоръ, вступая въ борьбу съ натурой, не переносившей молчанія, доходилъ до такой безпощадной строгости, до такихъ суровыхъ жестокихъ мѣръ, которыя, при современномъ смягченіи тюремныхъ наказаній, напоминали пытки стараго времени и придавали миніатюрной фигурѣ задорнаго филантропа видъ полишинеля-вампира.
   

XI.

   Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ, Элиза опять стояла передъ тѣми же судьями, такая же непокорная и озлобленная.
   -- А! вы -- все та же! говорилъ ей директоръ, дрожащимъ отъ гнѣва голосомъ.--Впрочемъ, нѣтъ; вы съ каждой недѣлей становитесь упрямѣй и хуже. О! я заставлю васъ говорить, голубушка! Я знаю. Но прежде, чѣмъ прибѣгать къ крайнимъ мѣрамъ, посмотримъ, не будетъ ли кто счастливѣе меня.
   Отозвавшись на этотъ призывъ, начальница строго обратилась къ Элизѣ.
   -- Вы слышали, что говорилъ г. директоръ? Вы тотчасъ же должны выразить свое раскаяніе, свое сожалѣніе о сдѣланныхъ вами проступкахъ и, вмѣстѣ съ тѣмъ, обѣщать, что будете впередъ вести себя лучше. Въ противномъ случаѣ -- вы навлечете на себя самое строгое наказаніе, потому что ваша непокорность выходитъ изъ всѣхъ предѣловъ...
   Начальница вдругъ остановилась, видя, какъ мало дѣйствія производятъ ея увѣщанія на арестантку.
   Когда начальница замолчала, инспекторъ, рыжій голландецъ, все время приглаживавшій обѣими руками свои жесткіе волосы, также попытался сказать нѣсколько словъ обвиняемой.
   -- Ну, перестань же, дитя мое; что за упрямство! началъ онъ добродушнымъ голосомъ. -- Прежде ты была не такая! начальство было всегда довольно тобой. Что же это вдругъ съ тобой сдѣлалось? Полно же! ты вѣдь знаешь, что здѣсь никому не доставляетъ удовольствія наказывать. Ну, Элиза, покончимъ нее это. Разскажи намъ сейчасъ, почему ты не хочешь..
   -- Хочу! но не могу, вскричала Элиза, съ отчаяніемъ и дрожа всѣмъ тѣломъ. Дружеское, фамильярное обращеніе инспектора, назвавшаго ее по имени, глубоко потрясло ее.
   -- Это часто бываетъ со мной, г. инспекторъ, клянусь вамъ; хочу, но не могу.
   Нѣсколько разъ еще повторяла Элиза жалобнымъ голосомъ: "Да, хочу, но не могу"; и, наконецъ, истерически зарыдала.
   -- Ну, скоро ли этому будетъ конецъ? крикнулъ директоръ, который въ этотъ день былъ сердитъ, потому что тюрьму посѣтилъ одинъ англійскій экономистъ, приготовлявшій брошюру противъ системы молчанія.-- Что вы намъ тутъ поете? Человѣкъ можетъ все, что захочетъ. Прошу васъ прекратитъ эту драму. Довольно нюнить. Вотъ мы посмотримъ, не возвратитъ ли вамъ силу воли одиночное заключеніе. (Директоръ никогда не употреблялъ слово карцеръ). Перейдемъ къ слѣдующей! No 9007!

-----

   По окончаніи засѣданія, обвинительница Элизы отвела директора въ сторону и сказала ему:
   -- Я не знаю... но номеръ 7999, кажется, съ нѣкотораго времени не въ нормальномъ состояніи... У него являются какія-то странности... Не попросить ли тюремнаго доктора, чтобъ онъ его освидѣтельствовалъ...
   -- Отличная мысль! иронически отвѣчалъ директоръ.--Васъ просто осѣняло вдохновеніе! Докторъ имѣетъ привычку находить сумасшедшими всѣхъ нашихъ лѣнтяекъ.
   -- Но, однакожъ... попыталась было робко возразить сестра милосердія.
   -- О! если вы непремѣнно считаете это нужнымъ... то конечно... Я знаю, что всѣ здѣсь смотрятъ на меня, какъ на человѣка системы, котораго не можетъ убѣдить очевидность... (Онъ искоса посмотрѣлъ на инспектора), но теперь, я, какъ директоръ, требую, желаю,-- и непремѣнно,-- чтобы нашъ добрый докторъ представилъ свое заключеніе...
   Нѣсколько дней спустя, тюремный докторъ заявилъ въ своемъ донесенія о здоровьи Элизы, что арестантка не имѣла яснаго сознанія о вещахъ, утратила способность сосредоточивать вниманіе и повинуется побужденіямъ, чуждымъ ея воли. Онъ указывалъ, въ подтвержденіе своихъ словъ, на кражу марокъ, на прожорство, развившееся у Элизы и обыкновенно являющееся предвѣстникомъ умственнаго отупленія. Онъ говорилъ, что она -- еще не сумасшедшая, но уже невполнѣ обладаетъ свободной волей и потому не можетъ нести отвѣтственности за свои поступки. Въ заключеніе, онъ требовалъ, чтобъ система не была примѣняема къ ней во всей строгости и чтобъ ей пріискали работу, соотвѣтствующую ослабленію ея умственныхъ силъ.
   Тогда Элизу перевели изъ мастерской, гдѣ она нѣсколько лѣтъ работала на одномъ и томъ же мѣстѣ, въ верхній этажъ стараго зданія, въ башмачную.
   

XII.

   Башмачная была обширная, мрачная комната съ закоптѣлымъ потолкомъ, нагрѣвавшаяся чугунной печью, труба которой выходила въ окно. По стѣнамъ, пропитаннымъ несмываемой грязью и представлявшимъ рѣзкій контрастъ съ чистотой остальной тюрьмы, была развѣшена всякая дрянь. На полу валялись нитки, куски каменнаго угля, раздавленные деревянными башмаками, стояли лужи. Въ душномъ и спёртомъ воздухѣ пахло кожей и потомъ людей, переставшихъ умываться. По одну сторону комнаты, на стульяхъ, а по другую на скамейкахъ, сидѣли двумя групами около шестидесяти старухъ и робко жались другъ къ другу, какъ маленькія школьницы въ классѣ. Нѣкоторыя изъ этихъ женщинъ, еще способныя къ башмачной работѣ, дѣлали передки; но большая часть подрубляла платки для инвалидовъ. Многія были заняты работой, уже не требовавшей ни вниманія, ни особеннаго проворства и силы въ пальцахъ; трепали ленъ, щипали веревки, сортировали тряпки. Вообще, женщины, занимавшіяся въ башмачной и которыхъ тюремная администрація называла "тронутыми", были плохія работницы. Однѣ изъ нихъ, положивъ передъ собой работу, сидѣли по цѣлымъ часамъ сложа руки и хлопая глазами. Другія, повертѣвъ ее въ рукахъ и что-нибудь въ ней напортивъ, бросали ее съ отвращеніемъ. Большинство же, поработавъ съ четверть часа и откинувшись къ спинкѣ своего стула, чувствовали уже себя обезсиленными, побѣжденными, неспособными къ большему прилежанію. Двѣ или три арестантки прихлебывали маленькими глотками изъ кружки тизану; и, когда она была выпита, цѣлые часы сидѣли нагнувшись надъ кружкой и смотрѣли на дно ея.
   Между самыми старыми, одна, въ большихъ желѣзныхъ очкахъ, имѣвшая суровый, непреклонный видъ парки, съ утра до ночи сидѣла, облокотясь на столъ и подпирая обѣими руками свой подбородокъ. Около старухи, молодая арестантка, еще красивая, но заплывшая жиромъ, весь день прохаживалась взадъ и впередъ безъ всякаго дѣла, безпрестанно барабаня по стеклу пальцами. Отъ времени до времени, появленіе сестры милосердія, заставляло нѣкоторыхъ на минуту взяться за прерванную работу; но онѣ почти тотчасъ же бросали ее и снова принимали прежнія окаменѣлыя позы. Въ башмачной не существовало уже того, что замѣчалось еще въ остальной тюрьмѣ -- щегольства головными платками, которыя тамъ повязывались съ нѣкоторымъ кокетствомъ, съ нѣкоторой граціей, показывавшей, что женщина еще не совсѣмъ умерла въ арестанткѣ.
   Женщины эти не были сумасшедшими, но уже впали въ идіотизмъ. Ихъ не наказывали за лѣность, и довольствовались тѣмъ, что сработаютъ ихъ неловкіе, грязные пальцы.
   Въ башмачной, Элиза начала мало по малу спускаться по всѣмъ ступенямъ человѣческой природы, незамѣтно приводящимъ разумное существо къ состоянію звѣря. Сначала ее заставили обрублять клѣтчатые платки; потомъ посадили за сортировку тряпокъ; наконецъ, признанная негодной ни къ какому занятію, она цѣлые дни проводила въ тупомъ созерцаніи, что-то ворча себѣ подъ носъ.
   Тогда въ головѣ этой сороколѣтней женщины какъ-бы водворился мозгъ ребенка. Ее утѣшали, словно четырехлѣтнюю дѣвочку, всякіе пустяки. Выдавался ли ей, вмѣсто стараго головнаго платка, новый, она радостно улыбалась, проводила понемъ нѣсколько разъ рукой, и губы ея шептали: "какой красивый"! Присылала ли какая-нибудь дама-благотворительница арестанткамъ корзинку фруктовъ -- глаза ея, при видѣ пяти или шести сливъ, остававшихся на пустой тарелкѣ, загорались жадностью, и она начинала хлопать въ ладоши.
   Одновременно съ этимъ возрожденіемъ въ Элизѣ первыхъ ребяческихъ ощущеній, любопытное явленіе стало замѣчаться въ ея памяти; изъ этой памяти исчезали цѣлыя полосы жизни; Элиза мало по малу забыла свое пребываніе въ домѣ матери, въ Бурлемонѣ, въ улицѣ Suflren, свою тюремную жизнь; не помнила даже того, что было вчера. Но, по мѣрѣ того, какъ уходили во мракъ воспоминанія о ближайшихъ событіяхъ, все ярче и ярче выступали передъ ней годы ранняго дѣтства, проведенные вдалекѣ отъ Парижа, въ Вогезскихъ Горахъ, въ деревушкѣ, у сестры ея матери, выступали со всѣми подробностями. И, какъ это бываетъ иногда съ умирающими въ послѣднія минуты агоніи, воспоминанія о занятіяхъ, играхъ, удовольствіяхъ дѣтства сопровождались у Элизы безсознательными ребяческими движеніями, мимикой.
   Она была въ лѣсу; первые листья зазеленѣли на вязахъ. Она искала гнѣздъ крошечныхъ птичекъ, скрывающихся между корнями деревьевъ. Она съ толпою дѣвочекъ собирала чернику. Губы у всѣхъ были словно вымазаны чернилами. Она смѣялась надъ тѣми, у которыхъ корзинки были на половину пустыя.
   Она ловила раковъ, счастливая и веселая, и въ старыхъ башмакахъ, надѣтыхъ на босую ногу, двигалась въ свѣжей водѣ, спотыкаясь чуть не на каждомъ шагу и смотря на прозрачный свѣтлый ручей, заставившій дѣвочку, когда она увидала Марну, воскликнуть: У! какой здѣсь былъ сильный дождикъ.
   Она играла въ зимніе вечера съ подругами "въ жандармы" и въ "прачки", обливая водой изъ чашки ту дѣвочку, которая не могла удержаться отъ смѣха, когда ей кричали со всѣхъ сторонъ разныя глупости. Она ходила на богомолье и шептала заученныя молитвы, смотря на дрожащее пламя свѣчъ, зажженныхъ передъ образомъ Богородицы. Она сидѣла на главной деревенской улицѣ, подлѣ странствующихъ итальянскихъ лудильщиковъ, съ восторгомъ слѣдя цѣлый день за тѣмъ, какъ подъ руками этихъ людей почернѣвшая внутренность старыхъ котловъ становилась серебрянной и блестящей. Она несла въ своихъ маленькихъ рученкахъ огромный пятиугольный пирогъ, который въ Вогезскихъ Горахъ дарятъ деревенскимъ дѣтямъ на Рождествѣ ихъ крестныя матери. Она восхищалась маріонетками, спрашивая себя: удастся ли ей на тѣ деньги, которыя подарятъ ей, когда будетъ ярмарка, купить своей куклѣ такое же красивое платье, какія были на этихъ маріонеткахъ, плясавшихъ при мерцаніи двухъ свѣчей?
   Но между всѣми этими воспоминаніями, въ которыхъ теперь проходила вся жизнь Элизы, было одно, сдѣлавшееся ежедневнымъ, постояннымъ, обычнымъ, непокидавшимъ ея почти никогда: это -- воспоминаніе о веселой веснѣ въ деревнѣ. Надъ головой несчастной больной арестантки, съ каждымъ днемъ все болѣе и болѣе терявшей сознаніе окружающаго, вѣчно цвѣли теперь вишневыя деревья ея родины. Утренняя молитва въ тюрьмѣ заставала уже Элизу гуляющею по зеленымъ лугамъ, усѣянннымъ маргаритками, по тѣмъ лугамъ, которые видѣли ея первые дѣтскіе шаги. Вешнее голубое небо сверкало надъ ней; серебристыя нити носились въ воздухѣ. Она шла подъ деревьями, покрытыми бѣлымъ цвѣтомъ, посреди которыхъ чернѣли порхавшія цѣлыми стаями птички. Она шла, а со всѣхъ вѣтвей падали непрерывнымъ дождемъ бѣлые лепестки, кружась въ воздухѣ и съ медленнымъ колыханіемъ опускаясь на землю, подобно бабочкамъ, на крылья которыхъ они походили.
   Въ полдень, она неподвижно лежала подъ легкой тѣнью этихъ цвѣтущихъ вершинъ, вдыхая въ себя медовый запахъ цвѣтовъ, согрѣваемыхъ солнцемъ, и слушала чириканье птичекъ, счастливая, внутренно восхищенная тѣмъ, что бѣлый дождь не переставалъ щекотать ея лицо, ея шею, ея дѣтскую наготу. Иногда вѣтеръ уносилъ отъ нея лепестки, и она, медленно махая руками въ воздухѣ, возвращала ихъ къ себѣ. Такъ проводила она дни -- цѣлые дни, хороня себя подъ этимъ цвѣточнымъ снѣгомъ...
   Иллюзія бѣдной арестантки доходила до того, что она оцѣпенѣвшими пальцами почти недѣйствовавшей руки все описывала въ смрадномъ тюремномъ воздухѣ какіе-то круги, какъ бы желая привлечь на себя бѣлые лепестки, падавшіе съ цвѣтущихъ деревьевъ родной Ажольской Долины...
   

XIII.

   Нѣсколько лѣтъ тому назадъ, мнѣ случилось гостить въ одномъ замкѣ, въ окрестностяхъ Нуарльё. Однажды, отъ нечего дѣлать, наше общество вздумало осмотрѣть женскую тюрьму. Мы сѣли въ экипажи. Былъ грустный, осенній день. По сѣрому небу носились тучи; блѣдная рѣка катилась посреди однообразной мѣловой равнины, и весь этотъ мертвый плоскій пейзажъ замыкался на горизонтѣ волнистыми, каменными массами. Вскорѣ мы увидѣли передъ собой Нуарльё, съ его стариннымъ валомъ, обратившимся въ мѣсто для прогулокъ, съ его зеленѣющимъ кладбищемъ, съ окруженной стриженными деревьями площадкой для танцевъ и высокими стѣнами женской тюрьмы, по одну сторону которой находится исправительный домъ для молодыхъ арестантокъ, по другую -- домъ сумасшедшихъ.
   Мы остановились у супрефекта, знакомаго съ владѣльцемъ замка. Насъ ввели въ небольшой залъ, гдѣ развѣшаны были литографіи Фелона въ палисандровыхъ рамахъ и охотничьи трофеи, осѣненные тирольской шляпой, подъ которыми лежалъ на фортепьяно романсъ Надо.
   Черезъ нѣсколько минутъ вошелъ супрефектъ. Онъ принадлежалъ къ породѣ супрефектовъ веселыхъ.-- "У насъ все отлично устроено, вскричалъ онъ съ комической интонаціей пале-рояльскаго актёра, подписывая въ то же время какую-то оффиціальную бумагу:-- превосходно, какъ нельзя лучше... Домъ сумасшедшихъ рядомъ съ тюрьмой, такъ что переводить арестантовъ ничего не стоитъ..." Потомъ, застегнувъ на вторую пуговицу перчатку цвѣта gris perle, подалъ руку дамѣ, съ граціей танцора, сдѣланнаго супрефектомъ за то, что онъ хорошо дирижировалъ котильйономъ въ Парижѣ.
   Мы осматривали женскую тюрьму долго и обстоятельно, развлекаемые все время остроумными шутками нашего любезнаго чичероне, и уже хотѣли удалиться, когда директоръ настоялъ, чтобы мы посѣтили еще лазаретъ.
   Мы вошли въ просторную комнату, гдѣ находились двѣнадцать кроватей.
   -- Четыре процента смертности! Только четыре процента, господа! повторялъ самодовольно миніатюрный директоръ, за нашими спинами.
   Я остановился передъ одной кроватью, на которой лежала, въ ужасающей неподвижности, женщина, очевидно, страдавшая болѣзнью спиннаго мозга. Надъ головой ея прибитъ былъ нумеръ и за нимъ торчала засохшая, освященная вѣтка. У изголовья больной безмолвно стояла дежурная арестантка, казавшаяся олицетвореннымъ Постояннымъ Молчаніемъ, сторожившимъ смерть.
   -- Это -- приговоренная къ смертной казни... проститутка Элиза... ея процессъ когда-то надѣлалъ большого шума... Но замѣтьте, господа, четыре процента! тотчасъ же прибавилъ директоръ.
   Я внимательно посмотрѣлъ на эту женщину съ омертвѣлымъ лицомъ, съ глазами уже не видѣвшими, и одни только губы которой сохраняли еще признакъ жизни. Она выпячивала ихъ по направленію къ сидѣлкѣ, какъ бы желая что-то сказать и не смѣя.
   -- Но, господа! воскликнулъ я, съ нѣкоторымъ раздраженіемъ въ голосѣ:-- неужели вы не позволяете вашимъ больнымъ говорить даже въ агоніи?
   -- О, помилуйте!.. Не правда ли, г. директоръ, вѣдь мы -- вовсе не такіе формалисты? съ веселымъ видомъ сказалъ супрефектъ и обратился къ больной: -- говорите, говорите, моя милая, сколько хотите.
   Но позволеніе пришло слишкомъ поздно. И супрефекты не могутъ заставить говорить мертвыхъ!

А. <Н.> П.<лещеев>

Конецъ.

"Отечественныя Записки", NoNo 4--5, 1877

   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru