Герцен Александр Иванович
Новая фаза русской литературы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Новая фаза русской литературы.

Статья А. Герцена (Искандера).

(Переводъ Вал. Яковенко).

Отъ редакціи "Русскаго Богатства".

   Предлагаемая вниманію читателей статья А. И. Герцена появилась во французскомъ изданіи "Колокола" въ 1864 году. Затѣмъ она была издана отдѣльной брошюрой, тоже на французскомъ языкѣ {Nouvelle phase de la littérature russe, par А. Herzen (Iskander); Brusslles et Gand, 1864.}, съ слѣдующимъ примѣчаніемъ:
   Этотъ рядъ очерковъ А. И. Герцена (Искандера), напечатанныхъ впервые въ "Колоколѣ" (франц. изданіе), появится позже по русски. Рекомендуемъ ихъ вниманію особенно тѣхъ, кто хочетъ составить себѣ понятіе о нравственномъ уровнѣ современной прессы, находящейся въ услуженіи петербургскаго правительства".
   Впослѣдствіи, однако, на русскомъ языкѣ эта статья не появилась и не вошла ни въ одно собраніе сочиненій Герцена. Такимъ образомъ для русскаго читателя она является новостью. Ея "боевая сторона", то, для чего авторъ "особенно рекомендовалъ" ее современнымъ ему читателямъ, отошла въ область исторіи. Кто теперь пожелалъ бы "составить себѣ понятіе о нравственномъ уровнѣ прессы, находящейся въ услуженіи петербургскаго правительства", -- найдетъ, пожалуй, матеріалъ и побогаче, и посвѣжѣе. Но сторона чисто литературная, но тѣ лучи, посредствомъ которыхъ такъ увѣренно и мѣтко Герценъ устанавливаетъ историко-литературныя перспективы, -- сохраняютъ и до сихъ поръ интересъ яркой мысли и мастерского анализа.
   Въ годовщину рожденія знаменитаго русскаго писатели-изгнанника (25 марта 1812 г.) мы рады случаю дать читателямъ эту интересную "старую новинку", хотя бы только въ "переводѣ съ французскаго". Ред.

-----

   Новый періодъ литературы, возникшій послѣ смерти Николая и Крымской войны, періодъ пробужденія и порывовъ, въ родѣ нѣмецкаго Drang und Sturm, начинаетъ отчасти измѣнять свое направленіе. Пяти лѣтъ было достаточно, чтобы утомить правительўтво и общество. Правительство, послѣ освобожденія крестьянъ, испугалось, что оно слишкомъ ушло впередъ. На недоразумѣнія крестьянъ, порожденныя новыми указами, оно отвѣчаетъ картечью; на отказъ студентовъ подчиниться требованіямъ, какія предъявляются дѣтямъ,-- казематомъ и ссылкой; 14 декабря 1861 г. вновь начинаютъ осуждать за политическія преступленія, и поэта Михайлова приговариваютъ къ каторжнымъ работамъ за воззваніе къ молодежи, воззваніе, которое не имѣло никакихъ послѣдствій.
   Но, быть можетъ, еще удивительнѣе, что общество также начинаетъ выражать неудовольствіе. Оно кажется утомленнымъ свободою, прежде чѣмъ успѣло даже получить ее. Оно боится крайностей свободы, не успѣвъ насладиться ею.
   Первое возбужденіе прошло, и все стремится успокоиться.
   Недоставало лишь предлога, чтобы выступить на путь полной реакціи.
   Полиція доставила его.
   Чтобы выйти изъ тупика, она дѣйствуетъ рѣшительно, по старинному, и взваливаетъ на "красныхъ", на "соціалистовъ", и вообще на молодежь пожаръ, опустошившій одинъ кварталъ въ Петербургѣ, пожаръ, котораго она не сумѣла потушить и къ которому, быть можетъ, были причастны нѣсколько уличныхъ воровъ. Это происходило въ маѣ 1862 года.
   Подобнаго обвиненія какъ бы только поджидали,-- въ газетахъ поднимаются крики возмущенія противъ поджигателей. Требуютъ разслѣдованія и "строжайщаго наказанія". Обвиняютъ молодыхъ людей, которые распространяли родъ революціоннаго манифеста. "Московскія Вѣдомости" стараются установить причастность "Молодой Россіи" къ пожарамъ и домогаются перенести на нее отвѣтственность за дѣйствія поджигателей.
   Общественное мнѣніе встревожено. Боятся въ Петербургѣ. Боятся въ Москвѣ. Боятся въ провинціи. Правительство должно спасти общество, успокоить умы; и, чтобы достигнуть этого, оно спѣшитъ арестовать нѣсколько сотенъ молодыхъ людей, студентовъ и писателей.
   Участіе, принятое въ этой тревогѣ газетами, было прологомъ къ новой фазѣ русской журналистики, органы которой въ прошедшемъ году вызвали содроганіе въ Европѣ наглой откровенностью, съ какой они рукоплескали казнямъ въ Польшѣ и превозносили палачей.
   Между тѣмъ слѣдствіе относительно пожаровѣщродолжалось. Сотни лицъ были опрошены. Безчисленное множество квартиръ было обыскано. Нашли подпольные печатные станки, брошюры для распространенія, проекты конституціи, мечты утопистовъ; но не было обнаружено ни одного соучастника этихъ свирѣпыхъ поджигателей, которые задумали сжечь городъ, чтобы вызвать къ себѣ симпатіи его жителей.
   Въ теченіе года слишкомъ продолжалось слѣдствіе по этому дѣлу, съ усердіемъ, ни съ чѣмъ несравнимымъ, съ лихорадочной горячностью, при помощи всѣхъ средствъ, какими располагаетъ русская полиція...
   И ни одного виновнаго.
   Четыре раза "Колоколъ", издававшійся въ Лондонѣ, требовалъ назвать имена этихъ гнусныхъ Катилинъ, этихъ новыхъ Геростратовъ и въ частности сообщить о наказаніяхъ, которыя постигли ихъ... Гробовое молчаніе.
   Князь Суворовъ, петербургскій генералъ-губернаторъ, человѣкъ прямодушный и честный, составилъ отчетъ объ этомъ дѣлѣ и хотѣлъ опубликовать его. Но Валуевъ, министръ внутреннихъ дѣлъ, воспротивился этому, находя неудобнымъ объявлять гласно, послѣ цѣлаго года разслѣдованія, что ничего не раскрыто. Кромѣ того, онъ былъ того мнѣнія, что для правительства полезно держать подъ подозрѣніемъ безпокойныхъ и неугомонныхъ людей.
   Правительство, встрѣтивши такую сильную поддержку въ своихъ реакціонныхъ намѣреніяхъ, тотчасъ же стало преслѣдовать съ ожесточеніемъ независимую прессу. Оно запрещаетъ журналы, сажаетъ въ крѣпость Чернышевскаго, самаго выдающагося публициста; оно угрожаетъ однимъ и подкупаетъ другихъ и такимъ образомъ успѣваетъ создать литературу порядка и моральнаго оздоровленія, какой до тѣхъ поръ никогда не существовало въ Россіи.
   Цензура, перешедшая изъ своей канцеляріи въ литературу, дѣйствуетъ съ тѣхъ поръ орудіемъ гораздо болѣе опаснымъ, чѣмъ были ножницы. Возникаетъ система намековъ, полиція изъ корреспондентовъ. И послѣ всего этого возстаніе въ Польшѣ. Его только недоставало, чтобы отбросить всякую осмотрительность, всякое чувство приличія.
   Вотъ объ этомъ-то странномъ, печальномъ періодѣ мы и хотимъ сказать нѣсколько словъ.
   

I.

   Русская литература начинается, собственно говоря, не ранѣе XVIII вѣка, т. е. съ реформы Петра I. Она, какъ новая Минерва, вышла изъ этой реформы, вооруженная съ ногъ до головы дипломами и въ академическомъ мундирѣ. Она не переживала наивнаго періода, свойственнаго нормальному росту. Она зарождается въ сатирахъ князя Кантеміра, пускаетъ корни въ комедіяхъ Фонвизина и достигаетъ своего завершенія въ горькомъ смѣхѣ Грибоѣдова, въ безпощадной ироніи Гоголя и въ отрицаніи новой школы, не знающемъ ни страха, ни границъ.
   Единственный великій поэтъ и великій художникъ, который по своему звучному и всеобъемлющему стиху, по своей эстетической уравновѣшенности, могъ бы составить исключеніе, это -- Пушкинъ, и именно онъ нарисовалъ намъ печальный и вполнѣ оригинальный образъ Онѣгина, лишняго человѣка.
   Правда, до насажденія цивилизаціи, были зародыши иной литературы; но эта послѣдняя не имѣла ничего общаго съ литературой цивилизованнаго періода. Языкъ, даже сами печатныя буквы,-- все было иное. Это была простонародная, бѣдная литература, въ которой слышались первые отзвуки настоящаго лиризма и благочестивыя размышленія бѣглыхъ и преслѣдуемыхъ раскольниковъ. Это были печальныя, меланхолическія пѣсни, иногда, впрочемъ, впадавшія въ тонъ безумнаго веселія. Что же касается до религіозныхъ произведеній, то они всегда отличались мрачнымъ, суровымъ, аскетическимъ характеромъ.
   Благодаря кормилицамъ, нянькамъ, разнымъ престарѣлымъ крѣпостнымъ пѣсни проникали иногда и въ цивилизованное общество. Подпольная же литература раскольниковъ оставалась скрытой въ лѣсахъ, въ нѣдрахъ общинъ, столь отдаленныхъ, что онѣ избѣгали двойного надзора,-- православной полиціи и полицейской церкви. Лишь въ послѣднее время стали записывать эти пѣсни и эти мелодіи изъ устъ самихъ крестьянъ.
   Однако, считаемъ необходимымъ съ самаго же начала предупредить читателей, что въ нашемъ очеркѣ,-- какъ это было и въ старомъ русскомъ "хорошемъ обществѣ",-- мы вовсе не будемъ говорить объ этой первоначальной народной литературѣ, которая всегда находилась ниже просвѣтительнаго ценза русской имперіи. Занимающая насъ литература не представляетъ собою естественнаго полевого цвѣтка. Далеко нѣтъ, это -- цвѣтокъ экзотическій, пересаженный, съ громадными издержками, въ императорскія петербургскія оранжереи. Грубыя руки крестьянина никогда не ухаживали за нимъ. Онъ развивался въ космополитическихъ нѣмецкихъ школахъ, въ казармахъ императорской гвардіи и въ бюрократическихъ канцеляріяхъ. Литература эта никогда не переступала за предѣлы круга дворянства и служилаго сословія и представляла сама по себѣ, въ сущности, своего рода должность. Это не покажется страннымъ нѣмцамъ: они имѣли "государственную философію", мы же имѣли государственную литературу, которую создавали предписанія правительства и внушенія полиціи. Но вотъ что очень странно: когда закончилось ея образованіе за счетъ государства, когда она почувствовала, что стоитъ сколько-нибудь твердо на собственныхъ ногахъ, она, съ замѣчательной неблагодарностью, перешла въ глухую оппозицію, въ ироническій и насмѣшливый протестъ.
   Но было бы совершенно ошибочно думать, что эта искусственная литература, пересаженная съ запада и подкрашенная нѣмецкой настойкой (infusion), не была въ дѣйствительности ассимилирована русской средой и не ассимилировала себѣ въ свою очередь эту послѣднюю. Совсѣмъ напротивъ. Она пустила очень сильные корни въ каменистую, твердую, прикрытую грязью почву и развивалась тамъ болѣзненно, но упорно, пока не почувствовала себя хотя сколько-нибудь свободной отъ педантовъ-садовниковъ, которые жертвовали всѣмъ ради классической правильности и любили подрѣзываніе деревьевъ больше, чѣмъ самыя деревья. Она развивалась съ насмѣшкой на тубахъ и съ презрѣніемъ въ сердцѣ къ окружавшей ее средѣ, какъ растутъ несчастные уличные мальчики большихъ городовъ, безъ воздуха и свѣта, между сараемъ и канавой, хилые, нервные, блѣдные, но обладающіе неисчерпаемымъ источникомъ выносливости и развитіемъ не по лѣтамъ. Подобно этимъ дѣтямъ, русская литература, въ первомъ періодѣ своего развитія, никогда не видѣла полей. Она никогда не удалялась отъ дворцовой прихожей, никогда не спускалась ниже послѣдней ступеньки табеля а рангахъ. Она останавливалась тамъ, гдѣ исчезалъ чиновникъ и начинался простой смертный. И это было естественно, такъ какъ обыкновенный смертный, никѣмъ не обучаемый, не умѣ;лъ читать.
   Безъ народной основы, безъ внутренней необходимости существованія, безъ воспоминаній, порвавъ съ прошлымъ, презирая все русское, за исключеніемъ грубой силы и военной славы, презирая, наконецъ, самое себя, видя смѣхотворное положеніе общества, приговореннаго, такъ сказать, правительствомъ къ каторжной цивилизаціи,-- литература эта запечатлѣла на себѣ явные слѣды своего внезапнаго и революціоннаго происхожденія.
   Петръ I хотѣлъ создать сильное государство, съ пассивнымъ народомъ. Онъ презиралъ русскій народъ, въ которомъ любилъ одну численность и силу, и доводилъ денаціонализацію гораздо дальше, чѣмъ дѣлаетъ это современное правительство въ Польшѣ.
   Борода считалась за преступленіе; кафтанъ -- за возмущеніе; портнымъ угрожала смерть за шитье русскаго платья для русскихъ,-- это, конечно, nec plus ultra.
   Правительство, помѣщикъ, офицеръ, столоначальникъ, управитель (intendant), иноземецъ только то и дѣлали, что повторяли -- и это въ теченіе, по меньшей мѣрѣ, шести поколѣній -- повелѣніе Петра I: перестань быть русскимъ, и ты окажешь великую услугу отечеству. Презирай отца, стыдись своей матери, забудь все то, что учили тебя уважать въ отчемъ домѣ, и изъ мужика, каковъ ты теперь, ты станешь образованнымъ и нѣмцемъ; а разъ ты станешь образованнымъ и хорошимъ нѣмцемъ, императоръ вознаградитъ тебя. Ты будешь бариномъ. Ты самъ будешь владѣть тогда крестьянами, и, при случаѣ, сможешь купить свою мать, если она крѣпостная, и продать своего отца, если онъ не свободный {Не слѣдуетъ думать, что это -- преувеличеніе. Сынъ крестьянина, будучи солдатомъ, могъ, отличившись храбростью или прослуживши много лѣтъ, получить офицерскій чинъ, жениться на богатой женщинѣ и купить у своего бывшаго помѣщика имѣніе, къ которому принадлежало его семейство. Сынъ помѣщикъ имѣлъ полное право продать отца, и отецъ, представляющій собою лишь вещь, лишь собственность, никоимъ образомъ не могъ жаловаться на это или протестовать. У насъ встрѣчались въ деревняхъ бравые патріархи, которые, соединяя полезное съ пріятнымъ, продавали на американскій ладъ своихъ собственныхъ незаконныхъ дѣтей, рожденныхъ отъ нихъ несчастными служанками или крестьянками. И такой порядокъ вещей продолжался до 1861 года! (Примѣч. Герцена).}. Какое воспитаніе!
   Не думайте, что мы сожалѣемъ, подобно московскимъ славянофиламъ, о нравахъ и обычаяхъ, господствовавшихъ въ Россіи до Петра I и вызвавшихъ необходимость насильственной революціи. Мы говоримъ здѣсь лишь о моральныхъ послѣдствіяхъ той странной педагогики, которую только что описали.
   Царизмъ былъ, безъ всякаго сомнѣнія, ниже петербургскаго режима. Этотъ послѣдній таилъ въ себѣ закваску, бродило, какое-то безпокойство, порывъ къ будущему и, слѣдовательно, возможность выйти изъ даннаго положенія, тогда какъ старый порядокъ былъ совершенно лишенъ всякаго движенія, являя собою настоящій застой, отсутствіе знанія, идеала, цѣли. Находясь въ безопасности отъ внѣшнихъ враговъ, не страшась болѣе ни монголовъ, ни поляковъ, ни литовцевъ, царизмъ не зналъ, что ему дѣлать. Правда, онъ обнаруживалъ робкія покушенія на преобразованія; но тяжелая, сонливая атмосфера окутывала его византійскій тронъ. Народъ, несчастнѣе, чѣмъ когда либо, вслѣдствіе развитія крѣпостного права въ ширь и въ глубь, началъ уже, послѣ отчаянныхъ возстаній, отдаляться въ свое а parte. Москва превращалась въ своего рода арктическій Китай. Къ счастью, это не былъ покойный сонъ. Смутно чувствовался какой-то укоръ, мученіе; и безпорядочное броженіе не находившихъ себѣ исхода силъ, обнаруживая органическое недомоганіе, выражалось въ глубокой испорченности высшихъ классовъ.
   И вотъ это-то недомоганіе, эта неудовлетворенность, скорѣе чувствуемая, чѣмъ ясно высказанная, нашла, наконецъ, своего выразителя въ неистовой, нетерпѣливой, приверженной ко всему новому личности Петра I. Петръ I, дѣйствительно, былъ принятъ за спасителя, такъ какъ онъ пробудилъ внезапно людей отъ сна и нещадно колотилъ тѣхъ, кто снова засыпалъ...
   Это апатичное, пребывающее въ летаргіи общество было внезапно и насильственно увлечено какой-то лихорадочной дѣятельностью. Верхній слой, единственный пробужденный а втянутый въ движеніе, сталъ болѣе и болѣе отдѣляться отъ массы; всякія человѣческія отношенія между верхами и низами прекратились, и въ этомъ-то процессѣ отдѣленія и окончательнаго разрыва создалась русская литература, покровительствуемая правительствомъ, какъ одна изъ отраслей общественной службы. Стоитъ немного поразмыслить надъ этимъ страннымъ положеніемъ, чтобы увидѣть, каковы были тѣ двѣ единственныя тропинки, по которымъ эта литература могла двигаться. Ей оставалось выбирать лишь между безподмѣснымъ государственничествомъ, быть можетъ, даже искреннимъ, такъ какъ правительство представляло "цивилизацію", и ироніею, сарказмомъ. Это послѣднее направленіе единственно соотвѣтствовало положенію людей, находившихся между двумя нелѣпыми мірами, среди безпорядочной толчеи, настоящаго маскарада, гдѣ кишѣли самые вопіющіе контрасты, гдѣ личность не признавалась, гдѣ смѣшное переходило лишь въ ужасное и свирѣпое.
   Это именно и случилось. Холодная и напыщенная поэзія дифирамбовъ и панегириковъ, скопированная съ латинскаго, нѣмецкаго и французскаго, не могла стать популярной даже среди петербургскаго общества. Державинъ, напримѣръ, былъ большой талантъ; но Державина, весьма цѣнимаго въ высшихъ школахъ, семинаріяхъ, среди духовенства и литераторовъ, Державина въ обществѣ уважали гораздо болѣе самого по себѣ, чѣмъ за его талантъ.
   Первый значительный, серьезный, продолжительный литературный успѣхъ выпалъ на долю комедій Фонвизина, написанныхъ въ срединѣ царствованія Екатерины И. Фонвизинъ, человѣкъ весьма образованный, философъ въ смыслѣ энциклопедистовъ, самъ принадлежалъ къ высшему обществу и пробылъ довольно продолжительное время при русскомъ посольствѣ въ Парижѣ; онъ не могъ сдержать своего сатирическаго вдохновенія при видѣ полуварварскаго общества съ утонченно-цивилизованными манерами. Онъ попытался воспроизвести эту удивительную путаницу на сценѣ, и это удалось ему въ совершенствѣ. Публика помирала со смѣху, видя осмѣянной себя безъ всякой пощады. Успѣхъ "Бригадира" {Начальникъ бригады, между полковникомъ и генераломъ, чинъ, не существующій болѣе въ русской арміи. (Примѣч. Герцена).} былъ чрезвычайный, полный. Князь Потемкинъ, при всѣхъ его недостаткахъ, далеко не былъ лишенъ извѣстной широты пониманія; встрѣтивши послѣ перваго представленія "Бригадира", на которомъ онъ присутствовалъ, при выходѣ изъ театра, автора, онъ взялъ его за руку и сказалъ растроганнымъ голосомъ: "Фонвизинъ, умри теперь".
   Но Фонвизинъ сдѣлалъ лучше. Онъ написалъ другую комедію. Успѣхъ "Недоросля" значительно превзошелъ успѣхъ "Бригадира". Это произведеніе сохранится навсегда въ русской исторіи и литературѣ, какъ картина нравовъ русскаго дворянства, возрожденнаго Петромъ I.
   Этотъ первый смѣхъ -- сатиры князя Кантеміра представляли лишь подражаніе -- далеко отозвался и разбудилъ цѣлую фалангу даровитыхъ насмѣшниковъ, и ихъ-то смѣху сквозь слезк литература обязана своими крупнѣйшими успѣхами и большею частью своего вліянія въ Россіи.
   Смѣхъ, это самобичеваніе, былъ нашимъ искупленіемъ, единственнымъ протестомъ, единственнымъ мщеніемъ, возможнымъ для насъ,-- да и то въ предѣлахъ весьма ограниченныхъ.
   Какъ только сознаніе пробудилось, человѣкъ съ отвращеніемъ увидалъ окружавшую его гнусную жизнь: никакой независимостя, никакой личной безопасности, никакой органической связи съ народомъ. Само существованіе было лишь общественной службой своего рода. Жаловаться, протестовать,-- невозможно! Радищевъ попробовалъ было. Онъ написалъ серьезную, печальную, полную слезъ книгу. Онъ осмѣлился поднять голосъ въ защиту несчастныхъ крѣпостныхъ. Екатерина II сослала его въ Сибирь, сказавъ, что онъ опаснѣе Пугачева. Смѣяться надъ собою было безопаснѣе: крикъ ярости преобразился въ смѣхъ, и вотъ изъ поколѣнія въ поколѣніе сталъ раздаваться зловѣщій и безумный смѣхъ, который силился разорвать всякую солидарность съ этимъ страннымъ обществомъ, съ этой нелѣпой средой и который, боясь быть смѣшаннымъ съ нею, указывалъ на нее пальцемъ. Не существуетъ, кажется, другого народа въ мірѣ, который вынесъ бы это, и литературы, которая дерзала бы на это. Единственное исключеніе представляетъ, быть можетъ, Англія. Но при этомъ слѣдуетъ замѣтить, что великій смѣхъ Байрона и горькая насмѣшка Диккенса имѣютъ предѣлы. Наша же неумолимая иронія, наша страстная аутосекція ни передъ чѣмъ не останавливается, все разоблачаетъ безъ всякаго страха, такъ какъ у нея нѣтъ ничего святого, что она могла бы профанировать. Система воспитанія Петра I принесла свои плоды.
   Самый большой литературный успѣхъ послѣ комедіи Фонвизина, и при этомъ лѣтъ 50--60 спустя, выпалъ, какъ и слѣдовало ожидать, на долю произведенія подобнаго же рода. Въ этотъ промежутокъ не появилось ничего крупнаго. Денаціонализированная русская мысль, смутная, нерѣшительная, безъ иниціативы, всецѣло поглощенная подражаніемъ, склоняясь то въ сторону мартинизма, то въ сторону энциклопедизма, порождала произведенія слабыя, безцвѣтныя, натянутыя, которыя и тогда мало читались, а теперь совсѣмъ позабыты.
   Комедія Грибоѣдова {"Горе отъ ума". (Примѣч. Герцена).} появилась подъ конецъ царствованія Александра I; своимъ смѣхомъ она связывала самую блестящую эпоху тогдашней Россіи,-- эпоху надеждъ и возвышенной юности,-- съ темными и безмолвными временами Николая.
   Чтобы вѣрно оцѣнить значеніе и вліяніе произведенія Грибоѣдова въ Россіи, надо вспомнить то время во Франціи, когда первое представленіе "Свадьбы Фигаро" имѣло тамъ значеніе государственнаго переворота.
   Комедію Грибоѣдова читали, заучивали наизусть, перепиcывали во всѣхъ уголкахъ государства, прежде, чѣмъ она появилась на сценѣ, прежде цензорскаго imprimatur (дозволяется печатать). Николай разрѣшилъ постановку этой пьесы, чтобы лишить ее привлекательности запрещеннаго плода, и далъ свое согласіе на отпечатаніе ея въ урѣзанномъ видѣ, чтобы противодѣйствовать распространенію рукописныхъ экземпляровъ.
   И опять-таки содержаніе пьесы составляетъ vacuum horrendum высшаго русскаго общества, въ особенности московскаго. Но это было уже не то доброе старое время, когда писалъ Фонвизинъ; за полстолѣтіе совершилось много перемѣнъ. Краски уже не такъ легки, и не такъ ужъ веселъ смѣхъ. Высшій свѣтъ Грибоѣдова лучше поддѣлывается подъ Парижъ, хотя все еще отъ него несетъ русской кожей на десять шаговъ.
   Каково же было въ началѣ нашего вѣка это высшее московское общество, о которомъ на Западѣ составилось фантастическое представленіе, какъ о старыхъ боярахъ, упорствующихъ въ своей оппозиціи, имѣющихъ, хотя и ошибочныя, но все же убѣжденія? Объ этомъ можно составить себѣ довольно правильное понятіе, познакомившись съ замѣчательными письмами миссъ Вильмотъ, напечатанными въ приложеніи къ запискамъ княгини Дашковой {По англійски, 2 тома. (Примѣч. Герцена).}. Грибоѣдовъ, родившійся въ 1795 г., принадлежалъ къ этой же средѣ, и ему незачѣмъ было оставлять свой отчій домъ, чтобы увидѣть собственными глазами эти "призраки сановниковъ въ отставкѣ", прикрывающіе орденами и звѣздами цѣлыя бездны неспособности, невѣжества, тщеславія, угодливости, надменности, низости и даже легкомыслія; и вокругъ этихъ "покойниковъ, которыхъ позабыли похоронить", цѣлый міръ кліентовъ, интригановъ, тунеядцевъ, ведущихъ жизнь, преисполненную формализма, этикета и лишенную всякаго общественнаго интереса.
   Не великъ промежутокъ между 1810 и 1820 годами, но между ними находится 1812 годъ. Нравы -- тѣ же; тѣни -- тѣ же; помѣщики, возвращающіеся изъ своихъ деревень въ сожженную столицу, тѣ же. Но что-то измѣнилось. Пронеслась мысль, и то, чего она коснулась своимъ дыханіемъ, стало уже не тѣмъ, чѣмъ было. И прежде всего, въ фокусѣ, который отражаетъ этотъ міръ, есть что-то новое, о чемъ не думалъ Фонвизинъ. У автора есть задняя мысль, и герой комедіи представляетъ лишь воплощеніе этой задней мысли. Фигура Чацкаго, меланхолическая, ушедшая въ свою иронію, трепещущая отъ негодованія и полная мечтательныхъ идеаловъ, появляется въ послѣдній моментъ царствованія Александра I, наканунѣ возмущенія на Исаакіевской площади; это -- декабристъ, это -- человѣкъ, который завершаетъ эпоху Петра I и силится разглядѣть, по крайней мѣрѣ, на горизонтѣ обѣтованную землю... которой онъ не увидитъ.
   Его выслушиваютъ среди молчанія, такъ какъ общество, къ которому онъ обращается, принимаетъ его за сумасшедшаго,-- за буйнаго сумасшедшаго,-- и за его спиной насмѣхается надъ нимъ.
   

II.

   Краткій періодъ отъ 1812 до 1825 г. слѣдуетъ разсматривать, какъ послѣдній органическій періодъ цивилизаторской эпохи въ Россіи: дѣйствительно, программа была исполнена, даже превзойдена.
   Хотѣли сильнаго государства,-- Александръ возвращался изъ Парижа, окруженный штабомъ нѣмецкихъ правителей. Хотѣли образованнаго дворянства,-- аристократическая молодежь была либеральна, даже революціонна и ни въ чемъ не уступала самымъ пылкимъ радикаламъ своего времени.
   Съ того момента, какъ цивилизація почувствовала себя достаточно сильной, чтобы обходиться безъ покровительства, а правительство замѣтило, что она ускользаетъ отъ его благодѣяній и руководства, столкновеніе между покровительствующимъ деспотизмомъ и покровительствуемой цивилизаціей становится неизбѣжнымъ. Едва начавшаяся борьба окончилась въ пользу самодержавія. Режимъ неумолимыхъ репрессій на тридцать лѣтъ пріостановилъ всякія политическія начинанія, независимыя отъ правительства, задержалъ на устахъ зарождавшееся слово и загналъ мысль въ ея тайники, чтобы дать ей -- конечно, совсѣмъ помимо желанія -- совершенно иное направленіе, гораздо болѣе серьезное, чѣмъ раньше.
   Когда общество пришло въ себя, послѣ всеобщаго унынія, вызваннаго терроромъ первыхъ годовъ царствованія Николая, одинъ страшный вопросъ сталъ все болѣе и болѣе проясняться отъ иноземныхъ предразсудковъ, привитыхъ намъ, отъ навязанныхъ готовыхъ мнѣній и усвоенныхъ традицій. Этотъ фатальный вопросъ предсталъ передъ мыслящимъ человѣкомъ и прозвучалъ еще разъ, подобно голосу Бога въ Библіи: "Каинъ, что ты сдѣлалъ съ братомъ твоимъ?"
   Съ тревогой стали замѣчать отсутствіе народа. Увидѣли, что все зданіе русской цивилизаціи какъ бы виситъ въ воздухѣ и поддерживается посредствомъ веревки, конецъ которой находится въ рукахъ правительства. Но какова же была причина этого равнодушія народа, этой апатіи въ несчастіяхъ и страданіяхъ? Исторія русскаго народа представляетъ, въ самомъ дѣлѣ, очень странное зрѣлище. Въ теченіе болѣе, чѣмъ тысячелѣтняго своего существованія, русскій народъ только и дѣлалъ, что занималъ, распахивалъ огромную территорію и ревниво оберегалъ ее, какъ достояніе своего племени. Лишь только какая-либо опасность угрожаетъ его владѣніямъ, онъ поднимается и идетъ на смерть, чтобы защитить ихъ; но стоитъ ему успокоиться относительно цѣлости своей земля, онъ снова впадаетъ въ свое пассивное равнодушіе, равнодушіе, которымъ такъ превосходно умѣютъ пользоваться правительство и высшіе классы.
   Недоумѣніе вызываетъ въ особенности то обстоятельство, что народъ этотъ не только не лишенъ мужества, силы, ума, но, напротивъ, надѣленъ всѣми этими качествами въ изобиліи. Дѣйствительно, русскій крестьянинъ болѣе развитъ, чѣмъ земледѣльческій классъ почти во всей Европѣ; только Швеція, Швейцарія и Италія составляютъ нѣкоторое исключеніе.
   Вопросъ ставился вообще слѣдующимъ образомъ. Русскій народъ, казалось, представлялъ собою геологическій пластъ, прикрытый верхнимъ слоемъ, съ которымъ онъ не имѣлъ никакого дѣйствительнаго сродства, хотя этотъ слой выдѣлился изъ него. Спящія силы, сокровенныя возможности, таящіяся въ этомъ пластѣ, никогда не были вполнѣ раскрыты; и онѣ могли пребывать въ такомъ состояніи до какого-нибудь новаго потопа, точно такъ же, какъ и могли прійти въ движеніе при столкновеніи съ другими элементами, способными вызвать этотъ пластъ къ новому существованію. Отсюда, естественно, возникалъ вопросъ: гдѣ эти элементы? каковы они? Если русскій народъ въ теченіе десяти вѣковъ своего существованія не пришелъ въ соприкосновеніе съ ними, то, кто знаетъ, прійдетъ ли онъ въ соприкосновеніе съ ними въ теченіе своего второго тысячелѣтія? Если нѣтъ, то ему остается только приготовиться къ существованію, аналогичному съ существованіемъ его сосѣдей въ Тибетѣ и Бухарѣ. Впрочемъ, для народовъ, которые не вступили еще въ исторію, время не считается; ихъ дѣйствительная служба еще не началась.
   Люди, не любящіе покидать проторенныхъ путей, путей, дѣйствительно очень надежныхъ, чтобы прійти изъ одного извѣстнаго мѣста въ другое извѣстное мѣсто, говорили прежде, какъ говорятъ и теперь: "Почему предполагаютъ, что русскій народъ можетъ пойти по иному пути историческаго развитія, чѣмъ тотъ путь, какимъ были выработаны учрежденія другихъ современныхъ народовъ?" Тѣ, къ кому обращались съ такимъ вопросомъ, могли лишь отвѣтить: "Почему? Да что мы знаемъ объ этомъ? Вѣдь мы не привилегію какую нибудь оберегаемъ, не преимущества какого нибудь требуемъ для русскаго народа. У Россіи такъ же нѣтъ особой миссіи, какъ у всякаго другого народа; эта іудейская идея никогда не была свойственна намъ. Мы лишь просто указываемъ на фактъ. И такъ какъ мы можемъ утверждать, что въ русской жизни отсутствуетъ элементъ завоеванія, развитія городовъ, господства буржуазіи, то мы имѣемъ право сказать, что бродило, реактивъ, закваска, которая могла бы возбудить въ русскомъ народѣ, вызвать въ немъ нравственное, органическое броженіе, была еще неизвѣстна въ ту эпоху, о которой мы говоримъ, и едвали можетъ быть предугадана въ настоящее время". Послѣ 1825 года стало ясно, что высшій классъ не обладалъ ею, этой закваской; такъ называемая цивилизація -- еще того менѣе; не располагало ею и правительство. Правительство, покончивши со своею ролью "цивилизатора", имѣло за себя только одну силу, пріобрѣтенную имъ, да апатію народа.
   Тогда-то тревога отчаянія и мучительный скептицизмъ овладѣли разбитой душой. Энтузіастъ Чацкій (герой комедіи Грибоѣдова), декабристъ въ глубинѣ души, уступаетъ мѣсто Онѣгину, герою Пушкина, человѣку скучающему и понимающему всю свою колоссальную ненужность. Онѣгинъ, который вступалъ въ жизнь съ улыбкой на устахъ, съ каждой пѣснью становится все болѣе и болѣе мрачнымъ и кончаетъ тѣмъ, что исчезаетъ не оставивъ никакого слѣда, никакой мысли. Типъ былъ найденъ; и, съ тѣхъ поръ, каждый романъ, каждая поэма имѣла своего Онѣгина, т. е. человѣка, осужденнаго на праздность, безполезнаго, сбитаго съ пути, человѣка, чужого въ своей семьѣ, чужого въ своей сторонѣ, не желающаго дѣлать зла и безсильнаго дѣлать добро, не дѣлающаго, въ концѣ концовъ, ничего, хотя и берущагося за все, исключая, впрочемъ, двухъ вещей: во-первыхъ, онъ никогда не становится на сторону правительства, и, во-вторыхъ, онъ никогда не умѣетъ стать на сторону народа.
   "Тѣ, кто со временъ Николая говорили, что Онѣгинъ Пушкина есть Донъ-Жуанъ въ русской обстановкѣ, не понимали ни Байрона, ни Пушкина, ни Англіи, ни Россіи: они судили по внѣшности. Онѣгинъ -- самое замѣчательное произведеніе Пушкина, оно поглотило половину его жизни. Эта поэма окончательно созрѣла въ тѣ грустные годы, которые слѣдовали за 14-мъ декабря, и можно ли говорить, что подобное произведеніе есть подражаніе!
   "Онѣгинъ -- ни Гамлетъ, ни Фаустъ, ни Манфредъ, ни Оберманъ, ни Тренморъ, ни Карлъ Мооръ; Онѣгинъ -- русскій, временъ Николая; онъ былъ возможенъ только въ Россіи, тамъ онъ былъ неизбѣженъ, тамъ его встрѣчали на каждомъ шагу. Онѣгинъ -- человѣкъ праздный, потому что онъ никогда ничѣмъ не занимался; человѣкъ лишній въ той сферѣ, въ которой находится, и не имѣющій достаточной силы характера, чтобы уйти прочь. Это человѣкъ, который испытываетъ жизнь до самой своей смерти и который желалъ бы испытать смерть, чтобы узнать, не лучше ли она жизни. Онъ за все брался и ничего не кончалъ; онъ думалъ тѣмъ больше, чѣмъ меньше дѣлалъ; онъ уже старъ въ двадцать лѣтъ и молодѣетъ благодаря любви, когда уже начинаетъ старѣться. Онъ, какъ и мы всѣ въ ту эпоху, постоянно чего-то ожидалъ, такъ какъ человѣкъ не могъ быть настолько безуменъ, чтобы вѣрить въ продолжительность такого порядка вещей, какой существовалъ въ то время въ Россіи. Но ничто не приходило, а жизнь уходила. Личность Онѣгина была такъ національна, что она встрѣчалась во всѣхъ романахъ, во всѣхъ поэмахъ, какія только находили себѣ какой-либо откликъ въ Россіи, и не потому, что ее копировали, но потому, что ее постоянно находили вокругъ самихъ себя или въ самихъ себѣ" {"Du développement des idées révolutionnaires en Russie, par Iskander (А. Herzen). 2-e edition. London. (Примѣч. Герцена). См. русскій переводъ "А. И. Герценъ, о развитіи революціонныхъ идей въ Россіи. Переводъ съ французскаго А. Тверитинова", стр. 88--114 (изданіе Ф. Павленкова), или: "А. И. Герценъ. Движеніе общественной мысли въ Россіи", съ приложеніемъ портрета А. И. Герцена и статьи "О сельской общинѣ въ Россіи". Перев. съ французскаго (изданіе Т-ва И.Д. Сытина). Примѣч. переводчика.}.
   Чацкій, это -- резонерствующій Онѣгинъ, его старшій братъ. "Герой нашего времени" Лермонтова -- его младшій братъ. Онѣгина не трудно узнать даже во второстепенныхъ произведеніяхъ, хотя бы тутъ онъ появлялся въ утрированномъ видѣ и не вполнѣ обрисованнымъ. Если это не онъ самый, то по меньшей мѣрѣ его копія. Молодой путешественникъ въ "Тарантасѣ" графа Соллогуба -- это Онѣгинъ, ограниченный и плохо воспитанный. Фактъ тотъ, что всѣ мы были болѣе или менѣе Онѣгиными, если только не предпочитали быть чиновниками или помѣщиками.
   "Цивилизація насъ губитъ, сбиваетъ съ пути,-- говорилъ я тогда {Ibid, какъ и цитаты ниже. (Примѣч. переводчика).}.-- Это она дѣлаетъ насъ въ тягость другимъ и самимъ себѣ, праздными, безполезными, капризными; заставляетъ насъ переходить отъ чудачества къ разгулу, растрачивать безъ сожалѣнія свое состояніе, свою душу, свою юность и искать занятій, впечатлѣній, развлеченій. Мы всѣмъ занимаемся: музыкой, философіею, любовью, военнымъ искусствомъ, мистицизмомъ, чтобы развлечься, чтобы позабыть угнетающую насъ необъятную пустоту. Цивилизація и рабство, и между ними нѣтъ даже "клочка бумаги", который помѣшалъ бы этимъ двумъ крайностямъ, насильственно сближеннымъ, раздавить насъ внутренно или внѣшне... Намъ даютъ обширное образованіе, намъ прививаютъ желанія, стремленія, страданія современнаго общества, и намъ кричатъ: оставайтесь рабами, нѣмыми, пассивными, или вы погибнете! Взамѣнъ того намъ предоставляется право обдирать крестьянина и растрачивать за зеленымъ столомъ, или въ кабакѣ налогъ крови и слезъ, который мы беремъ съ него. Молодой человѣкъ не находитъ никакого живого интереса въ этомъ мірѣ холопства и мелочного честолюбія. И тѣмъ не менѣе онъ осужденъ жить въ этомъ именно обществѣ, ибо народъ еще болѣе далекъ отъ него.
   "Этотъ свѣтъ" состоитъ, по крайней мѣрѣ, изъ падшихъ людей той же породы,.тогда какъ между нимъ и народомъ нѣтъ ничего общаго. Петръ I такъ основательно порвалъ съ традиціями, что нѣтъ такой человѣческой силы, которая могла бы возстановить связь съ ними, по крайней мѣрѣ, въ настоящее время. Остается одиночество или борьба,-- и у насъ нѣтъ достаточно нравственной силы ни на первое, ни на второе. Такимъ-то образомъ становятся Онѣгиными, если не погибаютъ въ публичныхъ домахъ или въ казематахъ какой-нибудь крѣпости. Мы украли цивилизацію, и Юпитеръ хочетъ наказывать насъ съ тѣмъ же ожесточеніемъ, съ какимъ онъ мучилъ Прометея".
   Наряду съ Онѣгинымъ Пушкинъ изобразилъ Владимира Ленскаго, другую жертву русской жизни, оборотную сторону Онѣгина. Это -- острое страданіе рядомъ съ хроническимъ страданіемъ. Это -- одна изъ тѣхъ дѣвственныхъ, чистыхъ натуръ, которыя не могутъ приспособиться къ развращенной и безумной средѣ, которыя восприняли жизнь, но не могутъ ничего болѣе воспринять изъ нечистой почвы, кромѣ смерти. Жертвы искупленія, эти юноши проходятъ -- молодые, блѣдные, съ печатью фатальности на лицѣ, какъ упрекъ, какъ укоръ, и печальная ночь, среди которой они жили, становится еще чернѣе.
   Между этими двумя типами, между самоотверженнымъ энтузіастомъ, поэтомъ и усталымъ, огорченнымъ, безполезнымъ человѣкомъ, между могилой Ленскаго и скукой Онѣгина тянется глубокій и мутный потокъ цивилизованной Россіи, съ ея аристократами, бюрократами, офицерами, жандармами. . . . . . . . . . . эта безформенная и безгласная масса низости, холопства, жестокости и зависти, которая увлекаетъ и поглощаетъ все;-- "омутъ, какъ говоритъ Пушкинъ, гдѣ съ вами я купаюсь, милые друзья".
   Изъ этого омута необходимо было выйти, во что бы то ни стало.
   Но у порога къ выходу находился нашъ сфинксъ-народъ, съ его загадкой, которой никто не могъ разгадать!
   Первое серьезное слово, которое было сказано, первая попытка разрѣшить загадку, попытка, приведшая, между прочимъ, къ совершенно отрицательному отвѣту, было извѣстное письмо Чаадаева.
   Появленіе въ печати этого письма составляло одно изъ замѣчательнѣйшихъ событій.
   Это былъ вызовъ, обозначавшій пробужденіе; письмо это взломало ледъ послѣ 14 декабря. Наконецъ-то, пришелъ человѣкъ, душа котораго переполнилась горечью. Онъ обрѣлъ страшный языкъ, чтобы высказать съ печальнымъ краснорѣчіемъ, съ убійственнымъ спокойствіемъ всю ту горечь, которая накопилась въ душѣ образованнаго русскаго человѣка за эти десять лѣтъ.
   Это письмо было завѣщаніемъ человѣка, отказывающагося отъ своихъ правъ не изъ любви къ своимъ наслѣдникамъ, но изъ отвращенія. Строго и холодно авторъ требуетъ отчета у Россіи во всѣхъ страданіяхъ, которыя она причиняетъ человѣку, осмѣливающемуся выйти изъ животнаго состоянія. Онъ хочетъ знать, что мы покупаемъ такой цѣной, чѣмъ мы заслужили такое положеніе. Онъ анализируетъ это положеніе съ глубокомысліемъ неумолимымъ, приводящимъ въ отчаяніе. И, покончивъ съ этой вивисекціей, онъ съ ужасомъ отворачивается, проклиная страну, ея прошлое, ея будущее. Да, этотъ мрачный голосъ раздался только для того, чтобы сказать Россіи, что она никогда не существовала по человѣчески, что она представляетъ одинъ лишь "пробѣлъ въ порядкѣ разумѣнія, вели кій урокъ для Европы". Онъ сказалъ Россіи, что ея прошлое было безполезно, что ея настоящее никому не нужно, и что она не имѣетъ никакого будущаго.
   И рядомъ съ суровымъ старикомъ, произнесшимъ это отлученіе, молодой поэтъ Лермонтовъ писалъ:
   
   Печально я гляжу на наше поколѣнье!
   Его грядущее -- иль пусто, иль темно;
   Межъ тѣмъ подъ бременемъ познанья и сомнѣнья,
   Въ бездѣйствіи состарится оно...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И жизнь ужъ насъ томитъ, какъ ровный путь безъ цѣли.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Такъ тощій плодъ, до времени созрѣлый,
   Ни вкуса нашего не радуя, ни глазъ,
   Виситъ между цвѣтовъ, пришлецъ осиротѣлый,
   И часъ ихъ красоты -- его паденья часъ.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   И къ гробу мы спѣшимъ безъ счастья и безъ славы,
   Глядя насмѣшливо назадъ.
   Толпой угрюмою и скоро позабытой,
   Надъ міромъ мы пройдемъ безъ шума и слѣда,
   Не бросивши вѣкамъ ни мысли плодовитой,
   Ни геніемъ начатаго труда.
   И прахъ нашъ, съ строгостью судьи и гражданина,
   Потомокъ оскорбитъ презрительнымъ стихомъ,
   Насмѣшкой горькою обманутаго сына
   Надъ промотавшимся отцомъ.
   
   Чтобы показать съ полной ясностью перемѣну, происшедшую въ настроеніи умовъ послѣ 1825 г., лучше всего сравнить Пушкина съ Лермонтовымъ. Пушкинъ, часто недовольный и грустный, оскорбленный и полный негодованія, готовъ тѣмъ не менѣе заключить миръ. Онъ желаетъ его, онъ не отчаивается въ немъ; въ его сердцѣ постоянно звучала струна воспоминаній о временахъ Александра I. Лермонтовъ же такъ сжился съ безнадежностью, съ антагонизмомъ, что не только не искалъ выхода изъ этого положенія, но даже не представлялъ себѣ возможными ни борьбу, ни примиреніе. Лермонтовъ никогда не умѣлъ надѣяться; онъ не жертвовалъ собой, такъ какъ ничто не вызывало его на жертву. Онъ не шелъ съ горделиво поднятой головой къ своему палачу, подобно Пестелю и Рылѣеву; онъ не могъ вѣрить въ дѣйствительность жертвы. Онъ бросился въ сторону и погибъ ни за что {Лермонтовъ былъ убитъ на дуэли въ 1840 г. (Примѣч. Герцена).}.
   Прибавимъ къ этому еще одну характерную черту.
   Въ Россіи былъ тогда лишь одинъ живописецъ, пользовавшійся широкою извѣстностью, Брюлловъ. Въ чемъ же художникъ искалъ вдохновенія, каковы его сюжеты? Каковъ сюжетъ его главной картины, этого шедевра, который доставилъ ему извѣстность въ Италіи?
   Посмотрите на это странное произведеніе. На громадной картинѣ вы видите группы испуганныхъ, остолбенѣвшихъ людей; они стараются спастись; они погибаютъ среди всеобщаго разрушенія: землетрясеніе, изверженіе вулкана, катаклизмъ; они падаютъ жертвами дикой, тупой, неправой силы, всякое Сопротивленіе которой было бы безполезно. Таково вдохновеніе, навѣянное петербургской атмосферой.
   Въ самый годъ смерти Лермонтова появились "Мертвыя души" Гоголя.
   Наряду съ философскими размышленіями Чаадаева и поэтическимъ раздумьемъ Лермонтова, произведеніе Гоголя представляетъ практическій курсъ Россіи. Это рядъ патологическихъ очерковъ, взятыхъ съ натуры и написанныхъ съ огромнымъ и совершенно оригинальнымъ талантомъ. Гоголь тутъ не нападаетъ ни на правительство, ни на общество; онъ расширяетъ рамки своего произведенія и выходитъ за предѣлы столицъ; предметами его вивисекціи служатъ: человѣкъ лѣсовъ и полей, волкъ, дворянинъ; чернильная душа, лиса, мелкій провинціальный чиновникъ, и ихъ странныя самки. Поэзія Гоголя, его скорбный смѣхъ, это не только обвинительный актъ противъ подобнаго нелѣпаго существованія, но и мучительный вопль человѣка, старающагося спастись прежде, чѣмъ его заживо похоронятъ въ этомъ мірѣ безумныхъ. Подобный вопль могъ вырваться изъ груди, лишь при условіи, если у человѣка уцѣлѣли еще здоровыя части и сохранилась громадная сила возрожденія. Гоголь чувствовалъ -- и многіе другіе чувствовали съ нимъ -- позади мертвыхъ душъ души живыя.
   Итакъ, нашлись люди, которые послѣ надгробнаго слова Чаадаева подняли голову и протестовали противъ выданнаго имъ свидѣтельства о ихъ смерти. "Наша исторія, говорили они, едва начинается. Къ несчастію, мы сбились съ своего пути; нужно возвратиться назадъ и выйти изъ тупика, куда втолкнула насъ своею властной и грубой рукой цивилизующая имперія"..
   Смѣльчаки, отважившіеся отрицать цивилизующій режимъ нѣмецкой имперіи въ Россіи, впали въ крайнія преувеличенія, какъ это всегда бываетъ въ подобныхъ случаяхъ, перепутали настоящій западъ съ петербургскимъ западомъ и пришли къ искусственному управленію Московскаго государства съ его узкими формами. Это была реакція, чудачество, нѣчто въ родѣ романтизма въ Германіи, или прерафаэлизма въ Англіи. Нетерпимость этихъ людей помѣшала Россіи съ теченіемъ времени признать великую инстинктивно угаданную правду, которою они безспорно обладали.
   У славянофиловъ -- подобно сэнъ-симонистамъ -- было очень вѣрное, но случайное предчувствіе новаго порядка вещей; только вмѣсто того, чтобы разработывать его положительную сторону, они обратили это предчувствіе въ религію, и притомъ въ религію прошедшаго, совершенно не соотвѣтствовавшую ихъ же собственному представленію о русскомъ народѣ. Подъ наслоеніемъ правительственной цивилизаціи они открыли элементы иного существованія, и хотѣли воскресить учрежденія, при которыхъ эти элементы никогда не могли развиваться.
   Письмо Чаадаева прогремѣло подобно выстрѣлу изъ пистолета въ глубокую полночь. Что это: извѣщеніе о какомъ-то бѣдствіи, зовъ на помощь, знакъ пробужденія, вопль скорби,-- не важно. Несомнѣнно лишь то, что послѣ этого нельзя было больше спать.
   На этотъ крикъ отчаянія славянофилы отвѣтили крикомъ надежды. Образовалось двѣ школы; исторія русской мысли до 1848 года и заключается преимущественно въ борьбѣ ихъ.
   Между этими двумя крайностями образовалась вскорѣ независимая партія. Она не хотѣла воспринять ни религіи отчаянія, ни религіи надежды. Она отрицала вообще всякое навязанное вѣрованіе. Эта группа людей, ученыхъ, литераторовъ желала изучать вопросъ безъ всякой предвзятой мысли, Произвести безпристрастное изслѣдованіе. Они не раздѣляли мрачнаго взгляда на будущее Чаадаева, но они отвергали и культъ мертвыхъ, проповѣдуемый славянофилами. Изъ ихъ именно рядовъ вышли самые замѣчательные люди того десятилѣтія: публицистъ и критикъ Бѣлинскій, профессоръ Грановскій и, наконецъ, авторъ "Записокъ охотника", Иванъ Тургеневъ.
   Мы не станемъ вдаваться въ частности полемики, возникшей между этими партіями. Но важно указать, что люди, отчаивавшіеся въ Россіи, и люди, искавшіе спасенія въ прошломъ, всѣ мы, наконецъ, со всѣми оттѣнками надежды и вѣры, сомнѣнія и невѣрія, любви и ненависти, всѣ мы сходились въ одномъ -- и тутъ Чаадаевъ, Хомяковъ {Панславистскій поэтъ. (Примѣч. Герцена).} и Бѣлинскій подавали другъ другу руки -- и именно въ осужденіи императорскаго режима, установившагося при Николаѣ. Не существовало двухъ мнѣній: относительно петербургскаго правительства. Всѣ люди, имѣвшіе независимыя убѣжденія, одинаково относились къ нему. Этимъ обстоятельствомъ и объясняется странное зрѣлище, какое представляли тогда Московскіе литературные салоны, гдѣ люди, принадлежавшіе къ діаметрально противоположнымъ партіямъ, встрѣчались вполнѣ дружелюбно.
   Въ то время существовала газета, хотя и не офиціальная, но редактируемая въ правительственномъ духѣ, "Сѣверная Пчела" -- ее не считали серьезной газетой и относились къ ней, какъ къ дѣтищу полицейской канцеляріи. Вывали въ литературѣ случайныя проявленія холопства и прислужничества; но они всегда вызывали. всеобщее негодованіе. Даже слава, какой пользовался Пушкинъ, не спасла его отъ общаго порицанія, вызваннаго письмомъ, съ которымъ онъ обратился къ императору Николаю, Гоголь потерялъ всю свою популярность послѣ нѣсколькихъ писемъ, въ которыхъ онъ становился на сторону власти. Одному поэту, шедшему своимъ путемъ, вздумалось какъ-то воодушевиться коляской и величественной, воинственной фигурой Николая; это стихотвореніе вызвало такое сильное негодованіе, что несчастный поэтъ, считая себя погибшимъ, сталъ просить, со слезами на глазахъ, прощенія у своихъ друзей за увлеченіе и клялся, что никогда, болѣе не позволитъ себѣ унизиться подобнымъ образомъ.
   Итакъ,-- мы особенно настаиваемъ на этомъ,-- вся литература временъ Николая была оппозиціонной литературой, непрекращающимся протестомъ противъ правительственнаго гнета, подавлявшаго всякое человѣческое право. Подобно Протею, эта оппозиція принимала всевозможныя формы и говорила на всевозможныхъ языкахъ. Слагая пѣсни, она разрушала; смѣясь, она подкапывалась. Раздавленная въ газетѣ, она возрождалась на университетской каѳедрѣ; преслѣдуемая въ поэмѣ, она продолжала свое дѣло въ курсѣ естественныхъ наукъ. Она проявлялась даже въ молчаніи и умѣла проникнуть, несмотря на стѣны и запоры, въ дортуары молодыхъ институтокъ, въ залы военныхъ упражненій въ кадетскихъ корпусахъ и въ залы богословскихъ диспутовъ въ семинаріяхъ.
   И вотъ во время этого глухого и скрытаго прозябанія прогремѣло извѣстіе о февральской революціи.
   Николай на этотъ разъ твердо рѣшился покончить безповоротно. со всякимъ умственнымъ движеніемъ въ Россіи, и онъ вступилъ въ открытую, безпощадную борьбу съ мыслью, словомъ, знаніемъ.
   Семь лѣтъ,-- настоящій періодъ для испытанія по правилу Пиѳагора,-- образованная Россія влачила жалкое существованіе въ глубокомъ, унизительномъ, оскорбительномъ молчаніи, чувствуя, что ей недостаетъ силы, т. е. что ей недостаетъ народа.
   Нѣсколько недостаточно благоразумныхъ молодыхъ людей {Петрашевскій, Достоевскій, Спѣшневъ и др. (Примѣч. Герцена).} осмѣлились въ 1849 г. собираться на бесѣды о соціализмѣ и политической экономіи. Ихъ приговорили къ разстрѣлу; имъ прочли приговоръ на площади, завязали глаза и, заставивъ такимъ образомъ извѣдать шагъ за шагомъ всѣ муки агоніи, ихъ помиловали... на каторжныя работы. Молчаніе было водворено, и на сей разъ по настоящему.
   Благо Бѣлинскому, умершему во время,-- писалъ ко мнѣ Грановскій въ 1851 г.-- Много порядочныхъ людей впали въ отчаяніе и съ тупымъ спокойствіемъ смотрятъ на происходящее... Когда же рушится этотъ міръ? И онъ прибавляетъ: "Слышенъ глухой, общій ропотъ, но гдѣ силы? Тяжело, братъ, бремя нашей жизни"!
   

III.

   На печальномъ досугѣ, какой установился въ тюрьмахъ послѣднихъ годовъ царствованія Николая, умы зрѣли быстро. Съ обѣихъ сторонъ молчали о томъ, что видѣли все съ большей и большей ясностью. Правительство все свело къ репрессіи, къ деспотизму порядка и ни въ чемъ не встрѣчало препятствія; однако Николай съ каждымъ днемъ становился мрачнѣе и подозрительнѣе. Если онъ не уклонился отъ Крымской войны, то потому, въ сущности, что и самъ не давая себѣ отчета, желалъ какого-нибудь движенія въ этомъ застывшемъ, нѣмомъ и плачевномъ положеніи, которое начинало пугать его уступчивостью безъ убѣжденія и покорностью безъ иниціативы. Онъ думалъ, что война во всякомъ случаѣ не послужитъ на пользу свободы, и затѣмъ... онъ былъ такъ увѣренъ въ побѣдѣ! Давно ли въ самомъ дѣлѣ австрійскій генералъ на колѣняхъ умолялъ одного изъ то намѣстниковъ спасти апостольскій тронъ {Генералъ графъ Кабога, не будучи въ состояніи убѣдить Паскевича, бросился въ присутствіи секретаря послѣдняго, Гильфердинга, на колѣни передъ нимъ и сказалъ: "Мой государь приказалъ мнѣ на колѣняхъ вымолить у васъ помощь". (Примѣч. Герцена).}, и Паскевичъ писалъ ему: "Венгрія у ногъ Вашего Величества".
   Послѣ ряда пораженій въ Крыму, Николай съ ужасомъ понялъ, какъ слаба организація, для которой онъ пожертвовалъ всѣмъ. Его смерть означала сознаніе, отреченіе; Катонъ деспотизма, онъ не хотѣлъ пережить порядокъ вещей, надъ которымъ трудился тридцать лѣтъ, и который рушился при первомъ выстрѣлѣ изъ пушки.
   Чары разсѣялись. Правительство и общество взглянули другъ другу въ лицо, какъ бы спрашивая другъ друга: -- Правда ли это? И съ одной, и съ другой стороны были очень довольны, что то оказалась правда. Само правительство почувствовало, что съ его плечъ скатилось тяжелое бремя, и не скрывало этого. Александръ II поспѣшилъ заключить миръ съ союзниками и предоставить внутри государства нѣкоторую свободу, или, правильнѣе сказать, ослабить нѣсколько преслѣдованія.
   Удивительная масса идей, мыслей была пущена тогда въ обращеніе. Все, что было погребено въ глубинѣ души вслѣдствіе вынужденнаго молчанія, вдругъ обрѣло языкъ, чтобы протестовать и выйти наружу. Если сравнить газеты и журналы послѣднихъ лѣтъ царствованія Николая съ тѣми, которые явились полгода спустя послѣ его смерти, то можно было бы подумать, что ихъ раздѣляетъ, по меньшей мѣрѣ, четыре поколѣнія.
   Совершенно естественно, что первымъ плодомъ такой внезапной свободы слова была обвинительная, описательно-патологическая литература. Само правительство открыло для гласности темные закоулки и низы бюрократіи, охраняя отъ нападокъ лишь высшія сферы. При такомъ условіи очистка низшихъ ступеней бюрократической лѣстницы становилась дѣломъ безполезнымъ. Тѣмъ не менѣе доставляло удовлетвореніе уже то. что можно было вывести на чистую воду, хотя бы отчасти, безпорядокъ, угнетеніе, невѣроятное лихоимство, свойственное этому тяжелому, безчестному и придирчивому режиму бюрократіи, въ одно и то же время нѣмецкой и азіатской, патріархальной и военной.
   Такъ какъ правительство участвовало въ общемъ хорѣ, и только и говорило что о злоупотребленіяхъ, которыя необходимо искоренить, о духѣ вѣка, о потребностяхъ новой прогрессивной эпохи, то либерализмъ сталъ модой, даже средствомъ обратить на себя вниманіе. Генералы, ничего такъ не боявшіеся, какъ слова "свобода", не признававшіе слова "законность" и налагавшіе, послѣ каждаго смотра, тѣлесныя наказанія на солдатъ, начинали замѣчать, что въ сущности они были либералами, конечно, любящими порядокъ, но все же большими либералами. Каждый новый столоначальникъ, вступая въ отправленіе своихъ обязанностей, не могъ обойтись безъ того, чтобы не высказать "своихъ прогрессивныхъ принциповъ" и не напомнить, что для Россіи наступила эра реформъ и улучшеній. Въ одномъ изъ университетовъ попечитель дошелъ до того, что сталъ упрекать профессора за недостаточно либеральную рѣчь, произнесенную на офиціальномъ торжествѣ. У чиновниковъ ни одинъ обѣдъ не обходился безъ прогрессивныхъ тостовъ и рѣчей. Головнинъ, нынѣ министръ народнаго просвѣщенія, былъ того мнѣнія, что для награжденія чиновниковъ за ихъ независимость необходимо установить новый знакъ отличія ad hoc!
   Чѣмъ распространеннѣе становился либерализмъ, тѣмъ болѣе онъ терялъ въ глубинѣ, силѣ, серьезности. Мрачно настроенное меньшинство, дѣлавшее своимъ молчаніемъ оппозицію въ царствованіе Николая, было крѣпкаго закала. Слабые люди отходили тогда въ сторону, такъ какъ игра была слишкомъ опасная, а для тѣхъ, кто оставался, двухъ-трехъ словъ было достаточно, чтобы узнать другъ друга. Многорѣчивость была имъ не нужна. Они много ненавидѣли,, а ненависть -- сила. При Александрѣ II сила эта была притуплена словами. Правительство позволяло говорить; но можно было однако предвидѣть, что настанетъ конецъ этой терпимости. Что же касается народа, то онъ не принималъ никакого участія во всемъ этомъ,-- онъ оставался въ своемъ а parte. Хотя онъ былъ равнодушенъ къ тому, что происходило наверху, но къ войнѣ, стоившей ему много крови, онъ относился иначе. Неудачи вызвали въ народѣ мысль, какой у него не было въ 1812 г.: поднимаясь массами на защиту страны, онъ думалъ о возможности добиться уничтоженія крѣпостного права. Въ Малороссіи дѣло дошло даже во возстанія крестьянъ, подавленнаго вооруженной силой того самаго правительства, на защиту котораго поднимались крестьяне.
   Ясно было, что единственнымъ вопросомъ, который могъ вывести народъ изъ спячки и объединить его съ образованной Россіей, былъ вопросъ объ освобожденіи крѣпостныхъ.
   Въ то время какъ люди образованные занимались критическимъ изслѣдованіемъ заржавѣлыхъ колесъ дисциплинарнаго правительства Николая, правительство предложило на разсмотрѣніе великій вопросъ объ освобожденіи.
   Дворянство вмѣсто того, чтобы постараться получить первый призъ за быстроту, признавъ добровольно историческую необходимость вопроса и взглянувъ широко на дѣло, стало въ упорную, мелочную оппозицію. Съ этого момента сила его была парализована... Народъ, брошенный въ объятія правительства, ожидалъ, съ наивной вѣрой, иной свободы отъ своего царя, золотой свободы... свободы съ землею. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ; но крестьяне, падая, проклинали дворянъ и сохраняли вѣру въ царя.
   Правительство, которое до сихъ поръ обращалось съ народомъ съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ и съ сугубою грубостью помѣщика и воина, начинало теперь понимать, какую силу придавалъ ему народъ.
   Положеніе совершенно измѣнилось; правительство, поддерживаемое народомъ, могло бы смѣло идти впередъ въ 1860--1861 гг. и провести серьезныя реформы; но вмѣсто этого не успѣло оно ощутить себя сильнымъ, какъ употребило свою силу на то, чтобы повернуть назадъ и укрѣпить самодержавіе.
   Пока продолжалась борьба между правительствомъ и дворянствомъ, литература всякихъ оттѣнковъ поддерживала правительство и его проекты освобожденія крестьянъ,-- зрѣлище совсѣмъ невиданное. Но согласіе продолжалось недолго. Какъ только былъ объявленъ манифестъ объ освобожденіи, одна часть литературы перешла въ оппозицію и вступила въ глухую, неравную борьбу съ правительственной литературой, борьбу, вся тяжесть которой должна была неизбѣжно обрушиться на радикальную партію.
   Сочувственное отношеніе русской молодежи къ Польшѣ, въ которой начались тогда печальные протесты въ видѣ церковныхъ процессій и траура, появленіе цѣлаго ряда прокламацій, отпечатанныхъ тайно въ Петербургѣ, и русскихъ книгъ и журналовъ, шедшихъ изъ заграничныхъ станковъ,-- все это обострило борьбу.
   Когда въ Варшавѣ пали первыя жертвы, въ Россіи случилось нѣчто неслыханное: студенты и офицеры, гвардейскіе и армейскіе, заказывали заупокойныя обѣдни по убитымъ полякамъ, и это происходило въ Петербургѣ, Москвѣ, Кіевѣ и въ воинскихъ частяхъ, расположенныхъ въ Польшѣ.
   Правительство, не привыкшее къ подобнаго рода демонстраціямъ, пришло въ сильное раздраженіе, а слѣдующее, еще болѣе серьезное событіе, происшедшее въ Казани, довело это раздраженіе до крайности.
   Студенты г. Казани собрались въ университетской церкви, чтобы помолиться за упокой души крестьянина Антона, разстрѣляннаго по приказанію графа Апраксина, какъ участника въ безоружномъ возстаніи, которое было подавлено съ кровожадной жестокостью; Щаповъ, профессоръ университета, изъ духовнаго званія, произнесъ рѣчь, посвященную памяти мученика. Этого правительство не могло вытерпѣть. Оно начало съ отдѣльныхъ преслѣдованій. Офицеры, заказывавшіе заупокойныя обѣдни, по полякамъ, были отданы подъ военный судъ. Щапова тотчасъ же арестовали и бросили въ тюрьму тайной полиціи {Въ настоящее время онъ сосланъ въ Восточную Сибирь. Примѣч. Герцена.}. Политическіе процессы, почти прекратившіеся со смертью Николая, снова возобновились. Поэтъ Михайловъ за воззваніе къ молодежи, не имѣвшее никакихъ послѣдствій, былъ осужденъ на семь лѣтъ каторжныхъ работъ въ рудникахъ. Онъ находился въ дорогѣ, не успѣлъ еще прибыть на мѣсто своего назначенія, какъ новые аресты и новые процессы встревожили общество. Между арестованными находились военные, напр., Обручевъ, и даже гвардейскіе офицеры, какъ, напр., Григорьевъ.
   Въ 1862 г. правительство отдало подъ судъ въ Варшавѣ трехъ молодыхъ русскихъ офицеровъ, Арнгольдта, Сливицкаго, Кандинскаго, и унтеръ-офицера Ростковскаго, за то, что они занимались пропагандой въ арміи, основали тайное офицерское общество и были преданы польскому дѣлу. Ихъ разстрѣляли, за исключеніемъ Кандинскаго, котораго приговорили къ каторжнымъ работамъ. Солдата Щура прогнали сквозь строй за то, что онъ не донесъ на офицеровъ. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Приговоръ относительно офицеровъ былъ подписанъ генераломъ Лидерсомъ.
   Нѣсколько дней спустя послѣ казни, ему въ Варшавѣ, въ общественномъ саду, раздробили пулей челюсть.
   Красовскій, заслуженный полковникъ, покрытый ранами и крестами, былъ выведенъ въ октябрѣ мѣсяцѣ, въ Кіевѣ, на площадь; съ него сорвали эполеты и ордена, бросили ему одежду осужденнаго на каторжныя работы, заковали въ кандалы и отправили въ рудники на двѣнадцать лѣтъ. Преступленіе его состояло въ пропагандѣ между солдатами, которыхъ онъ убѣждалъ не стрѣлять въ крестьянъ.
   Смущенное правительство не знало, ни какъ выпутаться изъ этого положенія, ни какъ сохранить либеральную репутацію, не дѣлая ни малѣйшей уступки. Задача предстояла трудная. Николай былъ гораздо счастливѣе, благодаря простотѣ своего деспотизма.
   Преслѣдованія студентовъ въ Петербургѣ и въ Москвѣ не имѣли успѣха; они были задуманы слишкомъ грубо и исполнены слишкомъ жестоко. Государь самъ замѣтилъ сдѣланную ошибку, отстранилъ адмирала отъ народнаго просвѣщенія, удалилъ Петербургскаго генералъ-губернатора и рѣшился испробовать новый, болѣе цивилизованный способъ дѣйствія.
   Изобрѣтеніе этого новаго способа, который имѣлъ полный успѣхъ и подъ вліяніемъ котораго Россія находится еще и понынѣ, принадлежитъ, главнымъ образомъ, двумъ государственнымъ людямъ, молодымъ, просвѣщеннымъ, находящимся въ полномъ расцвѣтѣ своихъ силъ. Мы говоримъ о министрѣ народнаго просвѣщенія, Головнинѣ, и министрѣ внутреннихъ дѣлъ, Валуевѣ.
   Когда всѣ инструменты были надлежащимъ образомъ налажены, и оркестръ ожидалъ лишь взмаха палочки капельмейстера, а этотъ послѣдній удобной минуты, -- подвернулся случай, какой судьба всегда посылаетъ тѣмъ, кто желаетъ этого, и кто располагаетъ силой. То былъ пожаръ, случившійся въ Петербургѣ, тотъ историческій пожаръ, о которомъ мы уже говорили въ предисловіи.

(Окончаніе слѣдуетъ).

"Русское Богатство", No 3, 1913

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru