Гейерстам Густав
Заммель

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Sammel.
    Перевод М. Н. Т. (1907).


Густав Гейерстам.
Заммель

1.

   Это история человека, который стал членом почтенной семьи, сделал хорошую партию и все-таки не был доволен своей жизнью, потому что не создан был для того спокойного житья-бытья, к которому обыкновенно стремятся люди. Когда он был далеко, ему хотелось домой, а когда был дома, его влекло вдаль, и, наконец, он сделался одним из тех, над которыми люди смеются, как над дураками. Этого человека звали Заммель, и, хотя его окрестили Самуилом, никто его и не знал под иным именем, как Заммель. Заммель был молодой моряк и только что вернулся из плавания.
   Заммель шел один по дороге, ведущей в деревню Брунна. Заммель был блудный сын, растративший свое состояние на чужбине с женщинами. У Заммеля не было отца, к которому он мог бы пойти теперь, да никогда и не бывало. Тот, кто дал ему жизнь, бросил его мать еще раньше, чем мальчик увидел свет, и мать его умерла от горя и нужды тотчас после его рождения. Поэтому, вся деревня была ему матерью, и деревня, когда он был еще ребенком, посылала его от одного к другому по всей общине. Пастор должен был дать ему имя, и, чтобы кличка-то у него, по крайней мере, была честная, ему дали библейское имя -- Самуил. Но деревня, которая вскормила его, отвергла это имя и назвала его просто -- Заммель. Вскормила она его солеными кильками, картофелем и черным хлебом, да и забыла о нем, как только он ушел в море. Когда Заммель вырос, он сделался всеобщим слугой и только в последний год своего пребывания на родине попал в услужение к лоцману в Гроскере и познакомился с морем. Там ему понравилась больше всего, но его влекла к себе свобода, и он в одно весеннее утро нанялся на пароход, отправлявшийся в Средиземное море, -- и исчез из Гроскера и Брунны. Как только Заммель ушел в море, так он тотчас же был забыт. А к тому времени, когда он вернулся, протекло четырнадцать лет. Многое пережил Заммель за это время, многое он видел, и вот теперь, когда он шел по хорошо знакомой дороге, и перед ним в летнем ветерке развивались флаги деревни, ему казалось, что эта деревня, которая вскормила его, должна заколоть откормленного теленка в честь блудного сына, вернувшегося на родину.
   Заммель был в костюме моряка с красным якорем, вышитым спереди; на груди у него вытатуировано было сердце, из которого вырывалось пламя. Он показывал это сердце одной девушке в Сингапуре, другой в Порт-Натале, третьей в Гулле, а четвертой в Барселоне -- и каждой он говорил, что это сердце пылает любовью к ней. Они же за это дарили ему любовь и счастье все время, пока корабль стоял на якоре. Счастливые это были дни для Заммеля! -- Он жил, как в раю. Но, когда корабль снимался с якоря и уходил в открытое море, Заммель бывал рад, что все это кончилось. Море снова забирало его в свою власть, и он, стоя у руля, с восторгом смотрел на чудное звездное небо, куполом опрокинувшееся над безпредельным пространством океана.
   Этот корабль носил Заммеля в разных направлениях по всей земле. Заммель переплывал Атлантический океан и в бурю, и в тишь; он встречался с моряками многих наций и мог объясняться на многих языках. Он бывал в море и в хорошую погоду, когда пассаты подгоняют судно, и целыми днями не приходится дотрагиваться до снастей, и в бурю, когда у мыса Доброй' Надежды и у мыса Горна приходилось бороться с морем за свою жизнь. Однажды море на двух связанных вместе досках принесло его к чужому берегу, и ему не выбраться бы отсюда, если бы в кожаном кошеле, который висел у него на шнурке на шее, не нашлось нескольких английских червонцев.
   И никогда за все это время Заммелю не приходило желание вернуться на родину. Но вот в одно летнее утро он на английском судне, привезшем уголь в Стокгольм, очутился в шхерах. Заммель тихо стоял у руля и смотрел, как рассеивался туман вокруг маяка, и маяк, окруженный стаей чаек, ясно выступил на голой скале. Что-то мокрое почувствовал он на глазах. Он увидел лес, освещенный лучами утренней зари, увидел чаек, кружащихся над судном, и гагар, которые тяжело стукались, касаясь крыльями золотисто зеленой воды, увидел стройные березы и низкие камыши, увидел одномачтовые лодки с серыми парусами и читал имена шведских девушек на тяжеловесных килях -- и Заммеля охватила тоска по родине, о которой он давно уже перестал думать. И, когда он сошел на берег в Стокгольме, он не думал ни о трактире, ни о девушках, которым он обыкновенно показывал татуированное сердце с пламенем. Он грузил и разгружал так же, как и другие, но все время ходил, как зачарованный собственными мыслями. Когда же он убедился, что не может противостоять тому, что бродит и кипит в нем, он пошел к капитану и попросил расчет, свою служебную книжку и свою отставку.
   Заммель не мог поступить иначе -- ему так сильно хотелось домой, в деревню, которая его вскормила, и где никто не помнил больше о нем. Хотелось ему увидеть красные домики, окруженные кленами и березами, узкий пролив, на дне которого щука сторожит добычу, поля, засеянные рожью, и луга, покрытые цветами. Да, ему порою хотелось увидеть и людей, и ему даже казалось, что они были добры к нему, так как кормили и вырастили его. И так непреодолимо было это желание, что Заммель в тот же самый летний вечер отправился туда и несколько часов должен был простоять в тесной толпе на фордеке парохода прежде, чем, наконец, выбрался на берег.
   Когда же он ступил, наконец, на землю, ему вдруг пришло в голову, что ведь его никто не узнает в этой хорошей одежде и в короткой бородке, которую он себе отрастил. Спокойно и никому не кланяясь, он прошел через толпу, скопившуюся у пристани; он улыбался про себя, стараясь угадать, чтобы они все подумали, если бы знали, кто этот статный моряк.
   Сам Заммель узнал всех, кто был на пристани: лоцманов с женами, из Гроскера, общинного советника Иоганна Эриксона, крестьянина-рыбака Карла Андерсона; и Андерс Сигрена Эстерман из Норгова также был тут, ковыляя своими кривыми ногами -- и со всеми были их жены. Состарились они все порядком, но Заммель все-таки узнал их, хотя некоторых из них и очень изменили годы. Они не узнали его, и Заммель, гордо выпрямившись, прошел мимо них. Далее, на откосе, тесным кружком собралась молодежь. Девушки стояли на середине, а парни окружали их. Лица девушек прятались под головным платком, из-под которого смеющиеся глаза и красные уста сияли, как цветы среди листвы. Парни пялили на них глаза, и кое-кто говорил изредка что-нибудь, но ни один не осмеливался трогать их. Проходить здесь было труднее всего. Девушки его времени, вероятно, уже все замужем, подумал Заммель, так как ни одной из них он не видел тут. Из парней же были некоторые, которых он вспомнил и узнал. Но и мимо их Заммель прошел, не останавливаясь. И вот, в то время как он стоял здесь, где каждый куст и каждый камень были знакомы ему, он вдруг словно весь ослаб, и ничего ему больше не хотелось. Чтобы быть одному, он пошел по дороге, которая окаймляла поле и загибала в лес; но, хотя он нарочно искал уединения, он все-таки подумал; "Если бы у меня был кто-нибудь, к кому я мог бы пойти!" Он все больше углублялся в лес и уже не видел больше ни домов, ни людей. Сквозь елки ласково и мягко блестели лучи летнего солнца. Заммель остановился посреди леса и стал смотреть, как эти лучи играли на пестром мху и лесных цветах. Кукушка прокуковала десять раз с северной стороны.
   Долго бродил здесь Заммель, и думы его трепетали, как легкие паруса под ветром. Тропинка вывела его, наконец, из леса: вдруг перед его глазами снова очутилась деревня с березками перед воротами и флагами на крышах домов. Тихо и безмолвно стояли зеленые деревья вокруг построек; ни один лист не шевелился в вечернем воздухе, неподвижно стоял темный берег со своими елями и голыми скалами, как наверху, в тихом воздухе, так и внизу, у чистой, как зеркало, воды залива, где еще не успели вырасти камыши.
   Заммель сел и стал глядеть вдаль через фиорд. Теперь он знал, что для него и ради его возвращения не заколют откормленного тельца, и ему лучше всего было уйти обратно. Теперь он ясно вспомнил, как все было прежде, и ничего ему не приходило в голову такого, за что бы он должен был быть благодарным. Всегда он был голоден здесь и всегда одинок. Но никогда никому не удавалось подчинить его своей воле. Как только Заммель вырос настолько, что мог справляться с лодкой, он потихоньку, когда никто его не видел, уплывал в море. Ввиду берега плавал он с рыбачьей сетью и старым фонарем, который он, когда у него случайно оказались деньги, купил за полторы кроны на аукционе. Он таскал яйца из птичьих гнезд и жарил рыбу между камнями. Вот вкусно-то было! И всегда он был один. И доставалось же ему, когда он приходил домой! Каждый, кто бы он ни был, мог колотить его. Ведь воспитывала его вся деревня, а отца и матери у него не было. "Но они все-таки не покорили меня, клянусь Богом!" -- думал Заммель. "Никто не взял власти надо мной, потому-то я и ушел -- вышел на свет божий -- и опять уйду, чтобы не быть здесь и не думать обо всей этой дряни."
   Никогда Заммель не подумал бы, что возвращаться домой так скучно. Вдруг в вечерней тишине пронесся звук, от котораго моряк вздрогнул. Он повернулся в ту сторону и стал слушать. Что-то звучало и пело. Над безмолвным пространством, где вдали уже не развевались флаги, потому что ветер совсем стих, пронесся звук скрипки, игравшей для танцев. Заммель встал. Нерешительно глянул он на видневшийся издали овин, перед которым толпились группами люди. "И я тоже когда-то стоял там, подумал Заммель" "но никогда туда не входил! Звуки манили его и за пеньем и дребезжаньем скрипки он слышал шум ног, двигающихся в медленном вальсе по полу сарая. "Ведь теперь уж я не оборванец", подумал Заммель, теперь я могу войти туда, не хуже кого другого". Но когда он подошел к широкому входу амбара, с широко раскрытыми большими дверями, и увидел шумно и в такт движущиеся пары, он не решился идти далее, а остановился у входа, близ стариков, в кругу которых ходила бутылка.
   И вот он, Заммель, стоял в своем красивом матросском костюме с карманами, полными денег, и он, бывавший в чужих краях и видавший девушек всевозможных наций, кружащихся в танце так, что вся кровь при виде их закипает, не решался войти и обхватить для танца простую крестьянскую девушку-шведку, здесь, у себя на родине! Он стоял сумрачный и не хотел танцевать. Он хотел только еще в последний раз посмотреть на все это, и затем он уйдет так же, как пришел. Наверное, найдется пароход, который доставит его в город.
   А в сарае гул, стоял от танцев среди летней ночи. К первой скрипке присоединилась вторая. В самом темном углу сарая сидели два музыканта и так нажаривали по струнам, что пот лился. Руки их ходили в такт, и смычки наигрывали вальсы и польки. Сам не зная как. Заммель очутился по середине овина. Одна из танцующих пар чуть не сшибла его с ног, и он упал на скамью. Когда он поднял глаза, он увидел, что пляска в самом разгаре: пол овина дрожал под топающими ногами мужчин и женщин. Девушки обхватили парней руками за шею п нежно держали их так, а парни вертели их кругом безустанно. Посреди танцующих изредка виднелся человек, который весело отплясывал один. Вокруг танцующих пар сгущались сумерки, резко отделяясь от светлой летней ночи, лежавшей там наверху, на холме. И все эти танцующие, разгоряченные, влюбленные пары выделялись на фоне светлого ясного воздуха свежей июньской ночи. Заммель видел много других танцев, но не помнил их в эту минуту. Здесь веселье и радость носились в воздухе! Здесь танцевали в светлую летнюю ночь и здесь он был на родине! Здесь пляска ходила, как волны, и солнце сияло всю ночь. Молча кружились пары по овину, и ничего не было слышно, кроме топота ног и звуков скрипки. Девушки не смеялись громко, парни не шутили. Как тени носились они кругом. И, в то время как Заммель сидел и смотрел на все это, кровь у него вспыхнула огнем. Из дверей амбара ему видно было, как за лесом, где зашло солнце, небо пылало, как зарево. В тишине безмолвия, он слышал тяжелое дыхание девушек п видел, что глаза парней становятся смелыми. "Отчего же я не могу сделать то, что делают другие?" -- подумал он. И пары перед ним смешались в какой-то неясный клубок, который вдруг остановился, чтобы затем начаться в каком-то еще более бурном и диком вихре.
   Вдруг Заммель увидел девушку, которой он раньше не заметил. У нее было такое лицо, что Заммель совершенно бессознательно отодвинул шапку на затылок и громко рассмеялся. Девушка была в самом разгаре танца. Она была простоволосая и белокурая. Не надо было даже присматриваться к ней, чтобы видеть, что красный рот ее смеялся, и что глаза ее при пляске блестели. Обеими руками обхватила она шею широкоплечего молодого парня в синем кафтане и в шапке с козырьком. Он неутомимо кружил девушку со смеющимися глазами. Когда скрипки смолкли, он отпустил ее и исчез через открытия ворота овина. Девушка быстро глянула ему вслед и села.
   "Какой дурак!" -- подумал Заммель и засмеялся еще громче, -- "как раз теперь-то ему и не следовало уходить!" Он подвинулся на широкой скамье поближе к девушке. Ему было так необычайно весело, как будто он все ночи, одну за другой, танцевал с девушкой и ни о чем другом не думал. Снова раздалась музыка, снова закружились пары. Летняя ночь и музыка сближали их грудь с грудью плотнее и окружили их безмолвным очарованием. Как тяжелые тени, двигались они в полусвете овина на светлом фоне ясного летнего неба, на котором скоро должно было взойти солнце.
   Теперь и Заммель поддался очарованию. Он сидел около девушки так близко, что ему не нужно было говорить ни слова. Он только проткнул руку и обхватил самый нежный стан, до которого он когда-либо дотрагивался рукою. Голова девушки была не покрыта ничем, и волосы ее были белокурые. И они начали танцевать. Заммель был полон жизни и мужества, и он знал, что девушка его заметила прежде, чем он приблизился к ней. Что-то шевельнулось в нем, что ему хотелось прогнать пляской. Это что-то преследовало его целый день с тех пор, как он поставил ногу на палубу парохода. Оно шло рядом с ним в лесу и грызло его за сердце в то время, как он смотрел на деревню, которая вырастила его и не хотела его знать. Теперь он требовал удовлетворения и решился получить его!
   -- Эй вы! прочь с дороги! Заммель танцует! Заммель, который был в чужих краях, и у которого есть деньги в кармане; Заммель, у которого пылающее сердце выжжено на груди снаружи, у которого буйное сердце внутри и по девушке в каждой гавани. Заммель танцует, Заммель, который теперь уже не бездомный одинокий сирота.
   Как пришли ему в голову эти слова? Заммель протанцевал один танец, потом другой. Когда скрипки смолкли, он сидел, держа в своей руке теплую руку девушки; он видел, что у нее нежная кожа и белокурые волосы, и что синие глаза ее становились все темнее и темнее. Наконец, он уже не отнимал руки от ее стана, и когда тесно стало на скамье, он тихонько притянул девушку к себе на колени, и она осталась сидеть у него, как это делали и другие.
   Все веселее и радостнее становилось в эту чудную летнюю ночь. Теперь овин не был безмолвным, как прежде, и пары кружились, разгоряченные и красные. Громкие возгласы прерывали молчание, взрывы хохота поднимались к балкам кровли, ударялись о них и эхом раскатывались по полям. Музыкант вскочил на скамью и, красный от усердия, неистово водил смычком, притопывал и пел во все горло. Некоторые пары не могли более оставаться в овине. Все выходили на воздух и шли к опушке леса, которую восходящее солнце уже окрашивало пурпуром, исчезали за домами или терялись в перелеске, а затем возвращались назад, тесно обнявшись, и снова пускались в пляс.
   От Заммеля отлетело чувство стесненности и тяжести. Мир на родине уже вовсе не был так тесен. Нет, он был обширен, блестящ, велик п бесконечен. Теперь в нем молчало все то, что он хотел заглушить в себе. Упитанный телец был заколот и съеден. Летний бал казался праздником в честь Заммеля, который был не блудным, а вновь найденным сыном. Он чувствовал себя бодрым, сильным и ловким. На сердце у него было так, как у человека, которому все удается, и для которого жизнь кажется такой простой и ясной, как будто в ней пет никаких темных чащ и лабиринтов. В таком душевном состоянии Заммель вышел из овина. Воздух был ясен и свеж. Девушка вышла вместе с ним. Она шла, положив ему голову на плечо, и позволяла ему целовать ее в мягкие губы, сколько ему хотелось. Лес окружил их своей тишиной, а в них самих все пело и ликовало победным торжеством природы.
   Но, когда солнце взошло и осветило новый день, Заммель лежал ничком на траве и плакал так, что все его большое сильное тело трепетало и билось. Девушка сидела испуганная в лучах восходящего солнца и не знала, как ей утешить этого несчастного человека и не знала также, о чем он плачет.

II.

   Вот почему и случилось так, что Заммель, который плавал вокруг света, и в чужих странах был важным барином, осел на своей собственной земле, тогда как этого прежде не было в те времена, когда он переходил из рук в руки, как батрак, кормился чужими объедками и должен был слушаться всех.
   Этого, однако, не случилось бы никогда, если бы девушка, которая танцевала с ним в эту летнюю ночь, была вполне в своем уме, когда встретилась с ним. Но этого не было: как раз в ту минуту, как Заммель загляделся на нее и пододвинулся к ней, она сидела и думала, почему один молодой работник, с которым она всегда гуляла вместе и с которым бывала в перелеске, сегодня только один раз протанцевал с ней, из приличия, а затем кружился с другими девушками. Обида, возбужденное состояние этой минуты бросили ее в объятия совсем чужого моряка. И, когда затем Заммель, счастливый и влюбленный, поселился в деревне и поклялся, что не может забыть Хильму, он часто встречался с нею, и вся деревня, а затем и вся округа узнала о их любви. Эстерман из Норгофа ругался, на чем свет стоит, когда он узнал эту историю. Он был богатый крестьянин, который сидел на своем собственном дворе, но за то у него было семь человек детей, и он никогда не мог хорошенько в толк взять, что ему делать с этим моряком, который принимал ругательства и насмешки так, как будто бы они относились к кому-то другому и делал вид, что он хорошую фамилию и деньги считает ни во что, а лучше всего желал бы повернуть им всем спину и, не связываясь ни с кем, уйти опять в море.
   Заммель и сам не мог понять, что такое с ним делалось все это время. Все у него как-то перепуталось, и он никак не йог, в сущности, сообразить, что с ним случилось. У него были теперь тесть и теща, шурин и свояченица, и все они читали ему нотации относительно истинных обязанностей человека. Хотя Зам- мель и знал, что нечто вроде этого существует на свете, но ему никогда не приходило в голову, чтобы это могло относиться к нему. Во всяком случае, думалось ему, если уж это и должно было случиться, то, по крайней мере, не так скоро.
   Заммель вовсе не мог справиться с тем, что с ним происходило теперь. Он был точь-в-точь, как рыба, попавшая в большие тенета. Он еще был в воде, а потому и не чувствовал еще потребности возмущаться и беситься. Он только повертывался из стороны в сторону, плавал то туда, то сюда, думая, что рано или поздно все-таки угодит в дыру, через которую можно уйти. Но куда бы он ни повернулся -- всюду он наталкивался на мягкие эластичные петли сети. Сеть растягивалась и поддавалась, но держала крепко. Заммель ходил, как во сне, и ждал, долго ли еще продлится это новое состояние. С ним происходило то же самое, что с рыбой. Как только его вытащат на сушу, так он начнет биться и забываться и, наконец, умрет. Разница была только в том, что человек, выхваченный из своей стихии, дольше сохраняет свои жизненные силы, нежели рыба, а потому умирает медленнее.
   А стихией Заммеля была возможность идти, куда хотелось, и делать то, что вздумается. До сих пор он мог жить таким образом, а о том, чего ему при этом не доставало, он не тужил.
   Он мог голодать, мог мерзнуть, а на остальное ему было наплевать, если он только был своим собственным господином. Теперь же он попался в тенета, и чем дольше он оставался в них, тем теснее, казалось ему, становилось окружающее его пространство. Когда члены семейства Эстермана привыкли к нему, они даже полюбили его и обращались с ним хорошо. Невеста была по уши влюблена в него и ни минуты не жалела о том, что случилось, поэтому, и Заммель все время ходил, словно окруженный сиянием. Одно только было ему не совсем по душе; у него было такое чувство, как будто ему что-то мешает и где-то тянет.
   Эстерман был не дурак и привык своими кривыми ногами лучше ходить, чем другие здоровыми. Он скоро увидел, что из Заммеля крестьянина сделать нельзя. Поэтому, он принялся ездить на свей лодке взад и вперед между Норгофом и Гроскером, где находилась лоцманская станция, как только узнал, что Заммель это дело знает и слывет за человека, который в морском деле кое-что смыслит. Результатом этих поездок было то, что Заммель, который на десять миль кругом знал каждый камень на морском дне, должен был сдать лоцманский экзамен и поступить на лоцманскую службу. Кандидатов на эту должность было, разумеется, много. Но у старшего лоцмана были связи в Стокгольме, и у богатого крестьянина Эстермана также. Про Эстермана всегда говорили, что он всегда сумеет добиться своего, потому что он такой хитрый, что знает, кому во время денег дать, и что старший лоцман не совсем чист в этом смысле по отношению к Эстерману.
   Верно было, однако, то, что Заммелю отвертеться теперь было трудно -- он и не отвертелся. В скором времени сделали выкличку, свадьбу и свадебный пир, который длился целых три дня.
   Заммель каждый вечер пел английские песни, рассказывал морские приключения, плясал негритянскую пляску и английский риль. Он. был друг и приятель со всеми, и все удивлялись тому, что бедному питомцу, общины так повезло в жизни. А что люди думают, то легко передается и нам самим, и Заммель, поэтому, все три дня радовался своему счастью и тому, что все хвалят девушку, которая сделалась его женой. Она, действительно, была очень красива и работать умела хорошо и в доме, и в поле, и на море.
   Но на третий день, точно буря разразилась в душе Заммеля. Пока он был в море, он никогда не пил, и никто не видал его пьяным, но в тот вечер он словно с ума сошел и напился до одурения. Все дивились тому, что это случилось с ним еще раньше, чем он успел снять с себя платье, в котором венчался. И вот, когда он так напился, он стал посреди комнаты и медленно и важно сказал Эстерману:
   -- Слушай-ка ты, Эстерман, ты думает, ты меня поймал теперь. Ты думаешь, я буду жить па суше, сколько тебе будет угодно. Нет, брат, шалишь, маху дал! Не знаешь ты шведского моряка, каков он есть".
   Невеста пробовала уговаривать его и увести прочь; но Заммель оттолкнул ее, сел на стол посреди стаканов и бутылок, схватил бутылку и стал пить прямо из горлышка.
   -- Видал я девушек, всяких, -- начал Заммель, -- черных, белых, желтых и голубых. И пусть черт меня поберет, если я не был в такой стране, где девушки голубые. И всем им я друг всюду, где только волны океана бьют о чужие берега.
   Тогда гости подумали, что Заммель зашел уже слишком далеко, и один из братьев невесты подошел, чтобы отнять у него бутылку и вывести его вон. Но тогда Заммель вышел совсем из себя и начал действовать кулаками направо и налево, пока его, наконец, не одолели и не уложили спать.
   В эту ночь плакала невеста, и не было никого, кто бы мог утешить ее. Муж нагнал на нее страх, от которого она долго не могла отделаться.
   Тем не менее, Заммель был женат, и началась его семейная жизнь.

III.

   Все несчастие было в том, что Заммель не уходил в плавание, как прежде, и не возвращался каждые два года на месяц. Тогда и жена не изводила бы его до смерти, да и он не замучил бы ее. Заммель был бы порядочным человеком всю жизнь, и все, что было потом, никогда бы не случилось.
   Поэтому, муж и жена жили лучше всего в первые годы супружества, прежде чем Заммель поступил на лоцманскую службу. В то время жена с ребенком жила у родителей, а Заммель ездил то туда, то сюда. Часто он бывал на лоцманской станции и целый год прожил в Стокгольме, где готовился к экзамену. Всё это время Хильма жила очень спокойно. Когда Заммель приезжал к ней, он никогда долго не оставался. Чудной он всегда был какой-то -- это правда, и когда видел проходящие вдали корабли, делался мрачным и искал уединения. Но, впрочем, никогда он никому не говорил дурного слова и никогда больше не впадал в бешенство.
   Когда Заммель надел казенный мундир, он почувствовал что-то странное. Вначале это казалось красиво: галуны, светлые пуговицы, форменная фуражка. Но Заммель никогда не мог чувствовать себя вполне хорошо в этом наряде, и иногда даже окружающие замечали, что он задумывался над собой. Теперь его вытащили на берег, думал Заммель. и он, как рыба, бился на суше. Никогда уже не удастся ему теперь уйти до самой смерти. А жизнь -- длинная история и для многих -- тяжелая.
   Казалось, что все нарочно складывалось так, чтобы связать его по рукам и ногам. Но в нем была душа моряка, и он никогда не мог забыть моря. Разумеется, он об этом никогда не говорил: он находил, что это было бы глупо. Но он никогда не мог помириться в душе с тем, что он, который когда-то в синей рубашке и в белых холщевых панталонах стоял у руля, там, где солнце палит под тропиками и волны покачивают корабль, должен ходить здесь по земле и строить себе дом, в котором должен будет сидеть до самой смерти с женой и с ее ребенком. Все вокруг него казалось ему призрачным и лживым. Не могло это так продолжаться всегда, -- когда-нибудь все это должно было кончиться -- он должен уйти отсюда.
   Заммель сам стоял у руля, когда его добро из Норгофа перевозили на скалистый остров, где стоял его новый дом. Но он не мог себе представить, что то, что случилось с ним, была действительность, а не сон. Домашний скарб был привезен в дом, кровать поставлена на свое место, комод занял свое, стулья и столы были расставлены, куда следует. Под плитой загорелся огонь и кофе закипел в кофейнике. Все это видел Заммель; но ему казалось, что сам он непричастен к этой истории и стоит в стороне. Хильма и он улеглись спать, погасили огонь, и в комнате сделалось темно. Заммель лежал и слышал, как дыхание его жены становилось все более спокойным и правильным -- она спала. Он слышал, как буря бушевала и ветер выл вокруг дома. Должно быть, была осень; но Заммель этого не знал. Все это было тем более непонятно ему, что он каждую минуту просыпался, удивляясь, что никто не будит его, чтобы идти на вахту к рулю. Когда настало утро, его разбудил крик ребенка, и он сам подивился тому, что как будто видел сон наяву.
   Домик был выкрашен в красную краску и стоял у залива. Над ним возвышалась скала, а у берега росли ольхи. Дом стоял под северными холодными ветрами -- так хотел этого Заммель; а хотел он этого потому, что таким образом он жил совершенно отдельно от других лоцманов, у которых дома были расположены на юг. Когда он в первый раз возвращался к себе домой, ему вдруг пришло в голову, стоит ли там все так на месте, как ему кажется, что стояло, когда он ушел, и в то время, когда он поднимался по тропинке к дому, он выдумывал всякого рода несчастия, которые могли случиться с ним и с его семьей.
   И несчастие случилось, хотя и не так, как придумал Заммель. Не случилось ни кораблекрушения, ни пожара, ни смерти, а просто старик Эстерман запутался в денежных делах и очутился ни с чем. Двор был заложен и перезаложен до последнего сарая, а лес вырублен. Старик Эстерман должен был до самой смерти жить тем, что он успел выговорить у кредиторов, а дети его разбрелись по всему свету.
   Жена Заммеля первая узнала о катастрофе, и так, как она очень боялась мужа, ей страшно было сообщить ему об этом. Поэтому, когда она услыхала, что Заммель отпирает дверь, она начала плакать.
   Заммель, идя домой придумал целую историю: он вообразил себе, что жена оставила своего ребенка одного, что ребенок захотел влезть в лодку и упал в воду. Поэтому, когда он увидел, что жена его плачет, он был глубоко убежден в том, что выдуманное им несчастие действительно случилось. Но несчастие это не испугало его, и он вдруг ужаснулся самого себя, заметив, что оставался таким спокойным в виду действительности. Он остался у дверей.
   -- Чего ты плачешь? -- спросил он жену.
   И, так как она ничего не отвечала, Заммель, погруженный в собственную фантазию, был совершенно уверен в том, что она ему ответит и резко спросил:
   -- Куда ты девала Адольфа?
   Жена посмотрела на него с удивлением. Стоило говорить об Адольфе! Хильма была дочь крестьянина, и для нее деньги и имущество имели громадное значение.
   -- Адольф? -- сказала она, -- да он тут.
   -- Да? -- сконфуженно переспросил Заммель. Он вошел и затворил за собой дверь. -- Я его не видел.
   Тогда Хильма рассказала ему, что случилось и не могла придти в себя от удивления, увидев, что муж спокойно сел и, как будто ничего не слыша, уставился глазами в пространство, словно обдумывал трудную задачу.
   -- Так значит, я теперь здесь прикреплен окончательно, -- сказал он.
   -- Господи, Заммель, да ведь это было то же самое и раньше.
   Он посмотрел на нее, сам ни понимая, что он такое сказал.
   -- Да, ты, должно быть, права, -- сказал он и рассмеялся.
   Ни за что на свете он не желал, чтобы жена догадалась о том, что он думал; но он сообразил, что чуть-чуть не выдал себя. Поэтому, он ушел из дома, как бы по делу, вычерпал лодку, которую дождь ночью на половину наполнил водой. Ветру, скалам и морю поверил он то, о чем умолчал дома.
   -- Теперь я никогда не смогу уйти от них, -- громко сказал он, -- не могу уйти -- теперь, когда у старика больше ничего нет, и у нее никого нет, кроме меня.
   Заммель так усердно вычерпывал лодку, что весь вспотел, после чего пошел в дом, как будто ничего не случилось, и сел за стол обедать. Жена все время дивилась, что он так легко принял известие о потере денег; но рада была, что он ничего не говорил.
   Вскоре залив начал затягиваться льдом, и лодки, стоявшие в воде, были вытащены на берег. Северный ветер дул со снегом, лед образовал мост между островами, и маяки в шхерах потухли. Заммель однажды пошел по тропинке, ведущей к лоцманской сторожке. Погода была такая, что он должен был ощупью среди метели отыскивать проволоку, за которую он должен был держаться, чтобы его не свалила мчавшаяся с севера буря.
   Заммель часто уходил куда-нибудь один, и в таких случаях он не любил, чтобы ему кто-нибудь мешал. Теперь, в то время как он шел, он почувствовал, что проволока позади него шевелится, и когда он обернулся, то увидал фигуру, которая идет по одной с ним дороге. Это раздосадовало Заммеля, но он все-таки продолжал идти, не оборачиваясь. Он увидел, что фигура идет по его следам.
   В эту минуту Заммель был очень зол -- ему хотелось быть одному. Зимой почти никогда никто не бывал в белом домике наверху, из окон которого открывался вид далеко на море. Там можно было хорошенько обогреться, и это ничего не стоило, так как дрова были казенные. Здесь он мог сидеть со своими думами, смотреть на снежную бурю и забыть, что он с кем-нибудь связан на этом свете, забыть все, что было и ничего не слышать, кроме ветра, который воет, и огня, который трещит в печке.
   И вот в то время, как он хотел подложить еще дров, кто-то вошел в дверь. Заммель продолжал свое дело и не оборачивался; но в душе у него кипело.
   -- Здравствуй, Заммель, -- сказал вошедший.
   -- Здравствуй, -- сурово отвечал Заммель. По голосу он узнал, что это один из товарищей.
   Через несколько минут огонь начал вспыхивать. Молча сидели оба человека, -- уставившись на огонь.
   -- Ты тоже сюда попал, -- начал тот.
   -- Да, -- коротко отвечал Заммель.
   -- Да, да, -- продолжал товарищ, -- сюда идешь тогда, когда дома становится слишком противно и некуда больше идти.
   -- Разве у тебя дома противно? -- спросил Заммель и прищурил глаза.
   -- А у тебя этого не бывает? -- вместо ответа бросил другой.
   Заммель подумал, что не стоит отвечать на это. Он стал что-то насвистывать и прислушиваться к буре.
   -- Тебе, правда, повезло, -- продолжал Норман. -- Только что пришел с моря с одним сундуком имущества, да жалованьем в кармане и тотчас же разом получил и жену, и ребенка, и место. Есть же такие люди на свете, у которых все идет, как по маслу.
   Заммель слушал его и понял, что тот ему завидует -- не понимал он только, -- почему? Поэтому, он ничего не отвечал и продолжал смотреть на метель.
   -- Я еще не достиг такого обеспеченного положения, -- продолжал Норман, -- а между тем, уже десять лет, как я здесь.
   В глазах Заммеля в эту минуту появилось что-то острое; он глянул на Нормана и резко спросил.
   -- А ты был в плавании?
   -- Я-то? -- переспросил тот. -- Я ходил от Ливерпуля до Рио, от Рио до Веллингтона, от Веллингтона до Гамбурга -- благодарю Бога, что, наконец, вернулся.
   Такие слова Заммель нередко слыхал от моряков, и это каждый раз его радовало. Он вырастал в своих собственных глазах в удивительного молодца, потому что он, по крайней мере, сохранил стремление к морю.
   -- Баба -- ты, баба настоящая! -- подумал он про себя. Ему хотелось встать и плюнуть тому в лицо; но ответить что-нибудь определенное считал лишним. Он сидел и злорадно хохотал в душе.
   -- Трудно иногда бывает в море, -- сказал он и снова стал смотреть в окно.
   -- Ад чистый! -- продолжал Норман, не замечая презрительного тона собеседника -- работа тяжелая -- ни тебе поесть, ни тебе поспать в волю. Нет, вот тебе так повезло, да!
   Заммель подумал, что он тут ровно не причем, и все сделали для него другие; но он привык оставлять свои мысли про себя, потому что они, вообще, не такие были, чтобы сообщать их другим. Поэтому, он только проворчал что-то в ответ.
   -- И я всегда говорю, -- продолжал Норман, -- что ты был прав, взявши за себя эту девушку, и не обратил внимания на то, что люди болтали.
   Заммель вздрогнул и поглядел на говорившего. Куда он метит? что он хочет этим сказать? Заммелю показалось, что издали подымается что-то темное и застилает ему глаза. Ему показалось, что он не расслышал.
   -- Вот как? Болтали люди? -- повторил он, чтобы сказать что-нибудь.
   Заммель инстинктивно понял, что тут есть что-то такое, чего он не знает, но должен делать вид, будто знает, иначе дело могло принять скверный оборот и для него, и для других. С широко открытым ртом сидел он против собеседника, и ему казалось, что перед глазами у него блистают молнии.
   Норман же так разболтался, что ничего не замечал. Норман был большой болтун и, когда начинал работать языком, то уже не знал себе удержу. Поэтому, он спокойно и флегматично, как будто дело шло о самой обыкновенной вещи, продолжал:
   -- Еще как болтали-то! Да и не удивительно. Два года она жила с одним рабочим, как с любовником, а ты пришел, и она вдруг взяла тебя. Как же тут людям не болтать? Неужели тебе из-за этого не следовало брать этой девушки? Дурак бы ты был. При помощи баб получаешь все, чего захочешь и хорошо и скоро.
   Заммель подумал, что он дорого заплатил и ничего за свои деньги не получил. Так оно и было. "Ведь это для меня совсем новое, то, что он говорит," -- подумал он. Ему казалось, точно он прирос к месту. Словно какой-то густой туман, что-то поднялось вокруг него, окутало и душило его, что-тотемное, липкое и мокрое. Если бы он мог встать с места и громко закричать о том, что он чувствует, ему было бы легче; но он не мог этого сделать, а принужден был сидеть и принимать участие в разговоре.
   Он, так и сделал. Он посмотрел на Нормана с совершенно безразличным выражением--словно душа ушла куда-то из тела.
   -- Это все случилось так натурально, сказал он.
   Но после того, как он выговорил это, он подумал, что сделал довольно, и Норману не удалось вытянуть из него ни одного слова более. Ему стало скучно сидеть тут с человеком, который все молчал и упорно глядел на мятель; поэтому, он скоро ушел. Заммель видел, как его широкая спина исчезла там, где проволочный канат загибал за выступ скалы.
   Тогда он встал и распахнул дверь настежь, так что ветер мог врываться в комнату. Он стоял среди этого холода и горел, как в огне. В уме его возникло странное видение. Он увидел себя сидящим в маленькой таверне с белыми стенами и с видом на Средиземное море. Вокруг было темно, но двери были широко раскрыты, чтобы теплый ночной воздух мог свободно входить в помещение. Заммелю показалось, что он видит еще, как свет от масляной лампы под крышей падает на виноградные ветви, нависшие над дверью. Сам он сидит за большим столом. Какой-то маленький испанец или француз, или что-то в этом роде сидит около него и делает ему на груди татуировку: сердце, из которого вырывается пламя. Тут же сидят две черноглазые девушки, и одна из них играет на мандолине и поет.
   Заммель рванул ворот рубашки и долго смотрел на голубоватое клеймо, которое со временем побледнело. Странная мысль, как бы предчувствие своего назначения, возникла в его уме.
   -- Я заклеймен, -- громко сказал он и улыбнулся, -- заклеймен на свободную жизнь. И я хочу уйти отсюда, хотя бы тысяча чертей стремились удержать меня!
   С этими словами Заммель вышел из дома в бурю и метель и запер за собою дверь. Он вспомнил о той летней ночи, когда он танцевал, о том, как он дал себя словить, и о том, как ему захотелось на родину. Он подумал о деньгах Эстермана, которых больше нет, о его детях, которые разбрелись по свету, так что скоро никто ничего не будет знать о них. Он вспомнил о своей жене, которая хозяйничала там дома, и о ее любовнике, который теперь, может быть, тоскует о ней. Тосковать о женщине! Наконец, Заммель вспомнил о мальчике, о своем собственном ребенке, которого он никогда не мог любить по настоящему, и он злобно сжал кулаки. Он шел среди бури, как во сне, и сжимал кулаки, словно он был сумасшедший. Все время он думал, что и женитьба и эстермановские деньги, и жена его, и ее любовник и даже ребенок--все это пустое, и не это его теперь мучило и терзало. Это было нечто совсем другое, что-то непонятное, чему он не мог подыскать названия, но что должно было вырваться наружу. Заммелю показалось, что он видит самого себя спрыгивающим с горы, возвышающейся над заливом, и у подножия которой стоял его дом. Да он и в самом деле чуть не спрыгнул, спускаясь, как безумный. Он подошел к дому и распахнул дверь. В доме сидела жена и чистила картофель, мальчик спал в постели, на печке мурлыкала кошка.
   Заммель мигом окинул все это взором. Он сделал усилие остаться спокойным.
   -- Все это меня не касается! -- говорил он про себя. -- Мне нет до этого дела, мне здесь не место.
   С шапкой на голове он остановился посреди комнаты и безумными глазами уставился на жену.
   -- Ты должна некоторое время справляться без меня, -- хриплым голосом сказал он. -- Слушай, что я буду говорить, и не пугайся. Я ухожу -- я не могу больше киснуть здесь.
   -- А служба, Заммель -- служба?
   -- Какое мне до нее дело! Служба сама должна позаботиться о себе. Если меня не будет, найдется всегда другой. Ты также сама должна заботиться о себе. Если я погибну -- у тебя ведь был любовник -- возьми его. Мальчик также должен сам заботиться о себе. Ведь, когда-нибудь он тоже сделается мужчиной, и тогда он будет, по крайней мере, знать, что отец его был настоящим мужчиной.
   С этими словами Заммель взял пальто, накинул его на себя и вышел.
   -- Она думает, что я сошел с ума, -- пробормотал он -- пусть думает!
   Заммель спускается на лед, он идет и идет -- сам не знает, куда. Он видит перед собой лед, и ему приходит в голову, что до города очень далеко, и что туда он сегодня не попадет. Смерклось уже, и дома на шхерах стоят безмолвные и мрачные, словно погруженные в зимнюю спячку. Вот он по ту сторону фиорда и видит огонь в одном окне. Это трактир, и туда направляется Заммель. Здесь не имеют право торговать зимой, но водка есть, и знакомым дают всегда.
   Заммель -- коренной лоцман, и он может достать все, что хочет. Он пьет стакан за стаканом, и беспокойство в нем затихает. Ему чудится, что он сидит в высокой зале и слышит музыку, вокруг себя он видит танцующих. Пляска переходит в волны, и на этих волнах он выплывает далеко в свет. Сидящие вокруг смеются тому, что он говорит. Они находят, что это- не имеет смысла, -- но это все равно -- хорошо, когда можно посмеяться. И они смеются. Заммель и сам смеется, он говорит, что он умеет и песни петь и тут же поет их, он правит лодкой и на парусах идет по ветру.
   Тут сидят два таможенных чиновника, старые неизменные завсегдатаи трактира, рыбопромышленник, который живет здесь зимой, и школьный учитель. Почтмейстер также явился сюда, и сам хозяин сидит за столом и разливает вино. Что за беда, если сделается немного шумно! Заммель угощает. Он управляет лодкой и идет на парусах по ветру. Никто и не подумал бы, что Заммель, который всегда был таким бирюком, может быть так весел.
   Когда Заммель уходит, он чувствует себя очень счастливым: Он пьян, но твердо стоит на ногах и дорогу домой, конечно, найдет. Когда он выходит на улицу, звезды так ярко блестят, и мороз здорово пробирает. Заммель, приплясывая, идет по снегу п поет:
   
   Я знал когда-то девицу,
   Ее одну любил
   И в сердце ту красавицу
   На веки заключил.
   
   Песня имеет лишь одну строфу, но Заммель без конца повторяет ее. Это старинная, тягучая мелодия, которая тонет среди бури и рева ветра. Заммель приходит к дому. Он останавливается, не доходя, и пробует еще раз запеть песню; но звуки застревают у него в горле. Он еще правит лодкой, но она уже идет не по ветру. Он молча стоит и дергает замок. Тогда изнутри раздается голос его жены:
   -- Это ты, Заммель?
   В нем точно, что перевертывается, как будто все, что кипело в нем во время выпивки, песни и хмеля, все поднялось и начало бродит и кипеть. Заммель не знает, откуда у него берутся слова, почему он так действует и так говорит.
   Он опять стоит посреди комнаты, как до своего ухода. Перед ним в постели лежит жена, и он, твердым голосом, притворяясь, что он не пьян, говорит:
   -- Я ношу казенный мундир, и я на многие мили кругом считаюсь человеком, который знает, что такое, управлять рулем. Мое имя Заммель. Так меня окрестили, и другого имени у меня нет.
   Жена глядит на него, и испуг, который выражается в ее глазах, приводит его в бешенство. Он стаскивает ее с кровати и из всех сил бросает в угол комнаты. Там она остается и слушает мужа, который без остановки сквозь стиснутые зубы бормочет ругательства, сбрасывая на пол одну часть свой одежды за другой. Заммель борется с желанием, которое в нем кипит и рвется наружу, с желанием накинуться на что-нибудь, причинить кому-нибудь боль. Но в следующую минуту силы оставляют его, и он забывает все. Он лежит завернутый в одеяло, и спит, как дитя. Лодка вошла в гавань.

IV.

   Когда человек попадает не на свое место в жизни, легко может случиться, что душа его расколется надвое, и одна половина не ведает, что творит другая. Люди не понимают этого и думают, что тот, с кем это случилось, помешался в своем уме. Между тем, что люди называют разумным, и тем, чему они дают название безумия, существует много градаций, и не было еще человека, который мог бы положительно сказать, где находится граница. Если человеку грозит какое-нибудь душевное потрясение, которое, в конце концов, может разорвать его на части, то надо удивляться тому, как люди верно угадывают это состояние. Страх повелевает им держаться подальше от этого человека, и вокруг того, который борется против катастрофы и чувствует ее приближение, становится пусто, словно он совершил преступление, а не несчастие угрожает ему. И нет ничего ужаснее, как состояние человеческой души в такое время.
   Заммель не свихнулся совсем, но всю жизнь стоял на краю этой опасности. Поэтому с этого дня ему стало очень плохо. Злоба на все, что окружало его, овладела всей его последующей жизнью, сам же он имел слишком мягкое и доброе сердце, чтобы эта злоба могла выражаться в каком-либо действии и разрешиться. Как Заммель не был в состоянии бить свою жену, когда он был пьян, точно так же он не в состоянии был бросить ее, когда был трезв, как бы ни тянуло его в даль. У них родился еще ребенок, и жена должна была кормить его. Затем надо было починить крышу на доме, оснастить лодку к лету, исправить мост, поврежденный льдом и морем. Однажды пала их единственная корова, и им было очень трудно купить другую. Все что-нибудь случалось, что удерживало его дома. Заммель день за днем все ходил со своими мыслями: непременно он уйдет в море и тогда поминай, как звали.
   -- Ты можешь здесь остаться, -- говорил он жене, -- и за домом смотреть. Нечего тебе и сокрушаться обо мне. Скажи всем, что муж у тебя настоящий черт, который ушел в море и бросил тебя одну. Этим ты долго можешь прожить.
   И таким образом Заммель годами уходил в море, а жена жила в постоянном страхе, что останется одна и должна будет жить милостью чужих людей. Но Заммель никогда не уходил дальше трактира по ту сторону фиорда, а когда возвращался оттуда, был пьян и забывал об отъезде.
   Заммель в водке нашел друга, и даже жена не могла не сознаться, что друг ему помогает. Водка стала его утешением, когда им овладевал злой дух. Водка наигрывала ему чудную музыку и утешала его душу; водка согревала его сердце, когда оно готово было замерзнуть в груди. Водка вела его на вершину горы и показывала ему все великолепие мира и говорила: все это я дам тебе, Заммель, если ты мне будешь усердно служить.
   И все-таки водка не была худшим несчастием Заммеля. Это несчастие он носил глубоко в своем сердце, и расстояние, отделявшее его от других людей, становилось все больше и больше. Водки одной ему было мало. Он не пил никогда дома. Когда находила на него тоска, и ему тесно становилось в казенном мундире, он шел в трактир и допивался до чертиков. После этого он становился веселым и спокойным, потому что знал, что есть у него лекарства против тревоги, которая горела у него в крови, были бы только деньги в кармане. А Заммель, как лоцман, зарабатывал хорошие деньги. И он не хвастал и не преувеличивал, называя себя первым лоцманом в шхерах, когда надо было держать руль. В этом отношении Заммель, действительно, стоил всех других, и это признавали не только он, но и многие другие.
   Но, чтобы пить так, как пил Заммель, надо много денег, и потому Заммель никогда не мог жить так хорошо, как товарищи. Дом его не увеличился ни стеклянной верандой, ни новыми комнатами, и гости не приезжали к нему на лето. Домик оставался таким, каким он его построил: в нем была кухня и маленькая комната. Летом в нем было жарко, а зимой холодно, так как дом никогда не был построен очень плотно и никогда не поправлялся -- даже и на это не хватило доброго лоцманского заработка. На вид он был кривой и косой, потому что почва под ним осела, а крыша съехала на северной стороне.
   Жена видела все это очень хорошо, но и виду не подавала. Она должна была признаться самой себе, что Заммель был теперь лучше, чем когда он еще не начал пить. Он стряхивал с себя свой дикий нрав вне дома, а у себя был покладист и добр к ней и ребенку. "Это всегда так бывает с мужчинами, когда у них совесть не чиста, -- думала про себя Хильма. И она радовалась тому, что у Заммеля нечистая совесть, потому что это снимало с нее страх перед ним и успокаивало ее.
   Заммель же принадлежал к тем людям, которые, строго говоря, даже и не знают, что такое нечистая совесть. Он никогда не имел случая многому научиться, а натура у него была такая, как у морской птицы, которая может окунуться в грязь и все-таки к ее перьям ничего не пристанет. И так Заммель жил и продолжал мечтать по-прежнему, следовал настроению и испытывал приливы то необычайного счастия, то бешенства против людей. Что товарищи строили себе дома и делались богатыми людьми, имели деньги в банке и дачников летом -- все это занимало его столько же, сколько землетрясение в Китае. Когда он сидел за бутылкой, то разговором управлял все-таки он, а когда стоял у руля, то знал, что никому не известны шхеры так, как ему. Он один был в состоянии проводить суда по таким местам, где он никогда до тех пор не бывал на лодке, ибо Заммель чуял мель еще раньше, нежели киль заскрипит па песке.
   Один лишь человек был на свете, которого Заммель не мог выносить, и которому он желал всякого зла, какое только мог придумать. Этот человек был добродушный Норман. Норман сделался кошмаром Заммеля, и никогда не мог Заммель слышать без лихорадочной дрожи его имени. В начале это отвращение происходило от того только, что Норман был толст и флегматичен в своих движениях; затем Заммель открыл, что он спесив и самонадеян, и, наконец, убедился в том, что Норман подлизывается к начальству. То, что Норман работал, чтобы чего-нибудь добиться, также на нравилось Заммелю, а еще менее то, что товарищ, по-видимому, был близок к достижению своей цели. Норман был плохой моряк -- в этом Заммель готов был поклясться, хотя он и имел вид моряка со своей короткой бородкой, широким ртом и глубоко сидящими глазами. Да, кроме того, он был лицемер, как утверждал Заммель. Он никогда не хотел выпить в компании, когда это видели другие. Дома же у себя напивался -- это было хорошо известно Заммелю--и тогда он колотил свою старуху, а она колотила его, потому что она была большая и сильная, как мужчина, и. вообще, ядовитая женщина, несмотря на двойной подбородок и лицемерно-добродушную улыбку.
   -- Какое тебе дело до Нормана, -- говорил ему старший лоцман, -- оставь Нормана в покое.
   -- Никакого мне нет до него дела, -- отвечал Заммель, а только я не могу не видеть того, что делается у меня перед глазами.
   -- А я могу, смеясь отвечал старший лоцман, и слава Богу!
   Заммель не мог поступать так, и это грызло его. С первого дня, как только Заммель поступил в лоцмана, ему всегда чудилось, что муравьи бегают у него по телу, как только он очутится вблизи Нормана или кого-нибудь из его домашних. И тогда уже Норман косо смотрел на то, что Заммель поступил на лоцманскую станцию и зарабатывал там свое существование.
   -- Как это только могут быть на свете такие люди, которые не хотят, чтобы другие свой хлеб зарабатывали? говорил о нем Заммель.
   Ненависть Заммеля к Норману происходила от многих причин, и он не мог удержаться от выражения своего мнения по этому поводу, точно так же как не мог удержаться от разных безумных выходок, когда водка омрачала его рассудок. Свои мысли и чувства Заммель развивал про себя и никому их не сообщал, но затем всегда наставал такой момент, когда уже он не в силах был удерживаться, и то, что таилось в его душе, словно вулкан, вырывалось наружу.
   Когда Заммель в первый раз разразился против Нормана, он был навеселе и встретил своего врага, возвращаясь вечером домой, в том месте, где тропинка загибает у южного склона против жилища Нормана. Повод к взрыву был, как водится, самого невинного свойства.
   Норман сказал только Заммелю.
   -- Здравствуй! Куда идешь?
   Но Заммель был в самом мрачном настроении, так как хмель в этот день не произвел своего обычного действия. Поэтому Заммель отодвинул шапку на затылок, поднял нос кверху и закричал:
   -- Какое тебе дело? Убирайся к черту!
   Норман попробовал успокоить его своим ответов; но это не помогло. Заммель уставился на товарища так, как будто видит самого черта перед собой, и выпаливал все, что накопилось у него на сердце, как будто заранее обдумал каждое слово. Жена Нормана, услыша этот скандал, вышла из дома, и как только Заммель ее увидел, он совсем обезумел и хотел колотить направо и налево. Четырем человекам пришлось отвести его домой. Но, когда они счастливо доставили его на место и ушли, Заммель взбежал на холм, плюнул далеко им вслед и начал плясать от бешенства.
   Он был в таком диком состоянии, что минуту спустя так, как был, слез по камням вниз к мосту, распустил паруса на лодке и в безумной ярости поплыл в открытое море.
   Всего этого никогда бы ни случилось, если бы Норман тогда в лоцманской сторожке не начал говорить Заммелю о его женитьбе и о том, что с нею связано. Заммель и сам не сознавал, что в этом-то и заключалась главная причина его ненависти. Норман тогда болтал по простоте душевной, и ему даже в голову не приходило, что он говорит что-нибудь такое, чего не следует. Этого он так никогда и не узнал. Заммель скорее откусил бы себе язык, чем, хотя бы издалека, коснуться этой темы, как при Нормане, так и при ком-либо другом. Но то, что сказал тогда Норман, уязвило его в самое чувствительное место его души. Слова Нормана сорвали повязку с его глаз и показали ему, что, когда он брал себе жену и связывал себя с нею на всю жизнь, действовала не любовь, а случай, который его, словно по ошибке, бросил в объятия женщины. Сам не зная того, Норман открыл Заммелю глаза на отвратительную тайну его жизни, и с тех пор Заммель не мог видеть этого человека без того, чтобы вся кровь не закипала в его жилах.
   Заммель фыркал от бешенства, сидя у руля в лодке. Мечтатель по природе, он никогда не мог мстить кому бы то ни было, какие бы способы мести он ни измышлял. Кровь его была в волнении, ему нужно было забыться, поэтому он и выплыл в море. Было начало весны, и каждую минуту очередь по службе могла оказаться за ним. "Какое мне дело?", думал Заммель. Он стоял в лодке и наполовину натягивал главный парус. Парус надулся под свежим бризом.
   Злой дух овладел Заммелем, и тем не менее лицо его сияло в то время, как он сидел у руля. Он поплыл через фиорд.
   Начало смеркаться. "Не беда, -- подумал Заммель, -- теперь уже тепло, скоро будет лето". Звезды показались на небе, то тут, то там заблестели огни на маяках. Все ниже становились деревья на шхерах, а волны поднимались все выше. Лодку сильно качало, но Заммель и не думал убавить паруса, Он злобно хохотал навстречу буре и начал думать вслух: "Вот Заммель плывет на парусах по ветру! Никто не может сравняться с ним здесь! Никто не может достать его! Он может плыть, куда хочет, по воле Божией! Все чисто, капитан! Здесь хороший фарватер, и до поздней ночи судно не будет в гавани. All right! Вот бежит на парусах викинг под добрым бризом!"
   Теперь перед Заммелем расстилалось открытое море, и он завернул за крайнюю низшую шхеру, спустил паруса и причалил. Когда лодка уперлась носом в песок, со всех сторон поднялись стаи морских птиц и стали с криками кружиться, махая крыльями вокруг мачты. Здесь птицы довольно, подумал Заммель, прикрепляя лодку. Затем он выбрался на берег и стал ходить по острову. Он пошел на перерез через шхеру, сел на крайний ее выступ и стал глядеть далеко в широкое, открытое море.
   Затем он встал и начал искать между камнями, обобрал несколько птичьих гнезд, разбил яйца своим ножом и выпил их сырыми. После этого он снова спустился в лодку, достал свой кожан, свернул его в комок и, подложив его себе под голову, улегся на голой скале. Он уснул и спал очень долго. Когда он проснулся, солнце стояло высоко на небе, как шар, а птенцы гагар резвились в золотисто-зеленом прибое.
   Заммель поплыл в своей лодке дальше по открытому морю, и ему казалось, что он летучий голландец, который бросил судно и экипаж л плавает в лодке. Он бежал от своего экипажа и предоставил ему справляться, как может. Он не хотел во веки веков оставаться на корабле-призраке и ничего не делать другого, как только пугать людей. Говорили, что голландец продал душу черту. Ну, и что ж из этого? Разве каждый человек не сделал хоть раз что-нибудь дурное в жизни и не должен отвечать за это? Солнце светило теперь, и Заммелю захотелось есть. Летучий, голландец бросил якорь между двух шхер и стал ловить рыбу Он пек ее между камнями, как некогда, когда он был ребенком, и, чтобы достать приправу, он вышел на берег и опять набрал яиц из гнезд. Чувствуя себя властителем моря и берега, Заммель плавал на своей лодке от одной шхеры к другой и в продолжение двух суток был летучим голландцем, у которого во всем мире нет ни родины, ни пристанища. И ни разу не пришло ему в голову, что он должен вернуться домой -- ему казалось, что теперь у него есть нечто такое, что лучше водки.
   Когда же он снова очутился на обратном пути, ему вдруг сделалось ужасно стыдно -- стыдно не того, что он ушел в море, а того, что он возвращался, и, когда он снова увидел залив с ольхами, Заммель в своих собственных глазах сделался таким маленьким и жалким, что охотно спрятался бы в голенище своих собственных сапог. Все теперь опять садилось ему на шею; опять все это будет давить и тянуть его, опять будет мучить и терзать хуже прежнего. Это он знал наперед. Теперь он был крепко привязан к месту, не смел идти, куда хотел. Он дезертировал с должности.
   Когда он пришел домой, жена его сидела и плакала, и Зам мель ничего не умел сказать ей, ничего не мог объяснить ей. Он знал только, то ушел на лодке, а теперь явился обратно.
   На этот раз Заммель получил первое предостережение от начальства. Вытянувшись по швам в своем парадном мундире, стоял он перед капитаном, слушал, как тот его ругал, и не сморгнул даже глазом. Но, когда он ушел, спина его была согнута, и голова низко опущена на грудь. Ему хотелось в трактир, но он не смел, так как знал, что второе зло будет хуже первого. Он пошел домой, но сделал крюк, чтобы не проходить мимо дома Нормана. Там стоял Норман, по своему обыкновению расставив ноги и засунув руки в карманы штанов внизу лестницы и грелся на солнце. Заммель далеко обошел его, не поднимая глаз.
   Теперь Заммель должен был влачить с собой позор, и к этому еще у него был враг, с которым он каждый ден мог встретиться. Заммель не мог выносить, когда кто-нибудь косо смотрел на него. Он был слишком чувствителен для этого. Сам он мог это делать по отношению к другим; но буквально делался болен, когда только думал, что другие могли так поступать относительно его. К тому же у Заммеля был теперь не один враг, а два. И этот второй враг был самый злой, так как это была женщина. А когда в дело замешиваются бабы, то тогда, -- так думал Заммель, -- о нем могут сказать самое худшее, и этому все поверят.
   В этом случае Заммель не ошибался. И раньше уже его репутация была не из важных; но и то немногое хорошее, что он имел за собой, и то жена Нормана постаралась отнять у него. А кому неизвестно, что сделать это очень легко. Заммелю пришлось также убедиться и в том, что, если хорошо иметь водку у себя под рукой, когда жизнь бывает в тягость, то она может быть также и опасным другом, который доставляет нечто другое п гораздо худшее, чем прелести жизни. Даже и жена его не могла уже быть совершенно довольной тем, что Заммель пил.
   Он был первым лоцманом в шхерах; но пятно оставалось на нем, то пятно позора, которое никто смыть не может. Ему уже было раз сделано предостережение относительно пьянства, и это ни к чему не повело. Позор, который жег его, сделался новым поводом тоски, и, так как несчастный не мог от нее отцепиться, ему ничего другого не оставалось, как снова прибегать к водке. Все вертелось вокруг него, как только он вспоминал об этом. Водка с самого начала спасла его и сделала жизнь для него сносной, затем водка же заставила его упасть так низко; что он чуть не потерял место, за которое он продал свою жизнь и продолжал продавать ее. И когда он метался в тоске и искал успокоения, то опять-таки у него не было ничего, за что бы он мог ухватиться, кроме водки, которая его возносила к небесам, а затем низвергала в грязь. Это был такой круговорот, из которого трудно было выйти, и Заммель не в состоянии был сделать этого.
   Положение становилось все более запутанным. Теперь уже он не испытывал радости, когда был пьян -- он впадал в бешенство и шумел. Он уже не распевал веселых песен и не сыпал остротами, которыми восхищал прежде других пьяниц. Теперь, когда Заммель усаживался на своем старом месте в трактире, вокруг него становилось пусто; когда люди узнавали, что он тут, они не входили в трактир, а те, которые были там, когда он приходил, вдруг находили, что им надо идти по делу, и Заммель оставался один.
   И так Заммель сидел и сочинял, и то, что он сочинял, принимало некрасивую окраску его собственной жизни. Заммель один сидел за столом и, когда был пьян, выкрикивал свое горе так, что голос его эхом разносился по рифам и шхерам.
   А когда на него находило другое настроение, он также был одинок. Тогда он шел к морю и пел, отыскивал пустую лодку, садился в нее у руля и играл в матросы на Атлантическом океане, точь-в-точь, как это делают дети. Заммель сидел у руля, голова его свешивалась на грудь и взгляд был мутный.
   -- Вот открытое море! -- болтал он. Теперь дует вест, а вон блестит маяк. Его видно далеко, далеко сквозь туман. Когда он будет у нас за рулем, мы придем в Сингапур. Там сидит девушка, для которой я выжег себе на груди сердце. Она умеет играть на мандолине и может очаровать моряка. Я был женат на ней, и она еще ждет меня там. И когда Янцекианг сольется с Гоанго, и канал в Красном море освободится от льда, тогда Заммель вернется на родину. Тогда он сделается коронным лоцманом и будет стоят в мундире на пристани. Тогда у него будут полные карманы золота, и он всех будет угощать шампанским.
   Таким образом, Заммель путешествовал по чужим странам, а водка платила за проезд. Два раза он лежал пьяный на берегу, когда корабли сигналами требовали лоцмана, и за ним была очередь проводить их. Однажды он напился виски до безумия и до бешенства на английском судне и поссорился с капитаном, которого, как он с ругательствами утверждал, звали Норманом, и которого он, поэтому, непременно хотел выбросить за борт. Четыре раза призывали его к Понтию Пилату, т. е. требовали к капитану лоцманов, для выговора. Четыре раза стоял он в парадном мундире и выслушивал брань, не моргнув глазом. Он получил уже одно предостережение больше, чем полагалось по регламенту прежде, чем решились произнести над ним страшный для лоцмана приговор: оставить без пенсии.
   С ним церемонились так только потому, что Заммель был первым лоцманом в шхерах и потому, что начальство старалось удержать его, как можно дольше. Заммель это очень хорошо знал, и это укрепляло в нем чувство собственного достоинства. Поэтому, когда он в последний раз пришел к капитану лоцманов и получил свое последнее сверхштатное предостережение, он был в приподнятом настроении. Когда он увидел Нормана, стоящего на откосе перед своей лестницей и греющего свой зад на солнце, он на этот раз не пошел обходом, а храбро пошел на своего кровного врага и остановился перед ним.
   -- Гляди на меня, -- сказал Заммель, -- гляди! Ты видишь человека, который может показывать себя! Он стоял перед Понтием Пилатом и получил четвертое предостережение. С тобой этого никогда бы не случалось; с тобой никогда не стали бы так церемониться, старое ты жвачное животное!
   Последний эпитет был намеком на привычку Нормана жевать табак, которую Заммель презирал. Теперь он был страшно рад, что преподнес это своему врагу. В полной парадной форм и задрав нос кверху он гордо прошел мимо него, как победоносный бог. Четвертое предостережение составляло его славу, которую уже никто не мог отнять у него, что бы ни случилось.
   Однако, это было последним торжеством Заммеля -- долго наслаждаться им он не мог. Весь триумф, так сказать, испарился. В один прекрасный день вся округа была испугана пожаром на лоцманской горе. Люди толпами хлынули туда, чтобы спасать, но было поздно. Лоцманская сторожка стояла объятая пламенем, а внизу на камне у моря сидел Заммель, пьянее вина, и во все горло распевал песню на каком-то, никому неведомом языке.
   Каким образом случился пожар, никто так и не узнал; ясно было только то, что причиной несчастия был Заммель, и что никто, кроме, него, не был там. Теперь уже никакая милость не могла спасти его. Заммель получил отставку, и -- что больше всего оскорбляло его -- ему не дали пятисот крон пенсии, которую получал каждый больной. Он мог точно так же уйти и сам, когда был молод и море манило его к себе. Все, что удерживало его здесь, был призрак, обман, дьявольское наваждение. Даже жена и дети ничего не выиграли от того, что Заммель испортил себе жизнь и остался на родине. Водка, которая делала его счастливым, отбросила его, как тряпку, и не доставляла ему более никакой радости.
   Это случилось в то время, которое было самым неприятным; для Заммеля -- в то время, когда лед ложится между островами, гасятся огни на маяках, и дует северный холодный ветер.

V.

   Заммель состарился, поседел и весь как-то скорчился. Пальцы свело подагрой и ревматизмом, спина сгорбилась от тех же болезней, нос сделался тонким и казался более крючковатым, чем в то время, когда у Заммеля было еще мясо на костях. Заммель теперь уже не был лоцманом, и чем он жил -- это знали разве только птицы. Кое-когда он убивал тюленя, ловил рыбу, время от времени исполнял должность лоцмана, когда приходилось проводить корабль там, где не было настоящего фарватера, и никто не хотел брать на себя ответственность. Вот и все -- и этого далеко не было достаточно, но должно было хватать, потому что, когда не имеешь того, что нужно, надо сообразовать свои потребности с тем, что имеешь. Заммель же полагал, что то, чем он довольствовался сам, то достаточно хорошо и для других.
   Но жена его отнюдь не разделяла этого мнения. Она его уже не боялась теперь; страх ее перед ним давно прошел. Теперь у Заммеля не было даже, как когда он был на службе, денег в кармане, которыми он прежде откупался. Теперь он избегал Хильму и слушал все, что она ему говорила, не возражая ни слова.
   -- Бездельник ты, Заммель! -- говорила Хильма. -- Кабы только знала я, какой ты есть, ни за что бы я не пошла за тебя -- всегда могла бы иметь нечто лучшее.
   -- Могла бы, -- отвечал ей Заммель и уходил прочь от нее, как всегда.
   Он хранил свои мысли про себя; но самое скверное было то, что и дети, которые теперь были взрослыми, презирали Заммеля и жалели мать. Заммель замечал это и огорчался этим более всего; но оправдываться он не мог -- особенно перед ними.
   Заммель дошел до того, что сделался чем-то вроде шута или клоуна для всей округи. Куда бы он ни пришел, люди тотчас оборачивались глядеть на него. А когда он был пьян, за ним по пятам шла целая ватага мальчишек, которые дразнили его и хохотали, когда он бесился. Когда он сидел в лодке и болтал сам с собой, когда стоял у руля и держал речь, когда он видел огни Эднетонского маяка или слышал прибой волн у Дуврских мелей, он громко разговаривал со штурманом, капитаном и всем экипажем, он снова делался прежним Заммелем, молодым, неутомимым, с душой полной сил и пылающим сердцем на груди,--тогда на берегу стояла шайка воришек, оскорбляла его и смеялась над ним до тех пор, пока Заммель пробуждался от своего сна и вылезал на берег, чтобы отомстить за свою честь.
   В этих случаях Заммель вспоминал Нормана и отправлялся к нему.
   -- Ты также получил свои предупреждения, скотина, -- говорил Заммель.
   Он стоял, по середине холма и грозил кулаком.
   -- Три предупреждения тебе уже сделаны и пенсии ты тоже бы не получил, если бы твоя старуха не бегала к командиру и не выклянчила у него.
   И Заммель шел искать Нормана, но никогда не находил его. Иногда случалось, что он встречал его коров. Тогда он целыми часами загонял их в лес, потом уходил один домой и хохотал, как дурак, когда слышал, что старуха бегает и зовет коров, а испуганные животные мечутся из стороны в сторону и все дальше забираются в лес. Иногда он проходил мимо дома Нормана, когда там никого не было. Тогда он подкрадывался к дому и выпускал поросят из закутка. Много таких штук проделывал Заммель и тихонько радовался им про себя. Однажды он перерезал веревку, на которой сушилось белье старухи Норман, и разбросал его по грязи. Но хуже всего было, когда он прорезал сети Нормана. Это было уже преступление, и сам Заммель испугался того, что натворил.
   Заммель шел по тропинке на холме, ведущей к его дому. Воздух был насыщен солнечным светом, п Заммель только что был на море и проводил увеселительный катер между шхерами. У него были деньги в кармане, и крупный коммерсант, для которого он исполнил эту работу, налил ему на прощанье два больших стакана вина в благодарность за то, что он ничего не пил в море.
   -- В море я не пью никогда, -- отвечал он, -- а на суше всегда.
   Эти слова он повторял на ходу про себя. Он знал, что сказал нечто очень хорошее. Купец рассмеялся на его ответ, а Заммель был очень доволен; ему казалось, что он нашел формулу своей жизни. Теперь это была истинная правда. Теперь, когда уже ему нечего было терять, Заммель боялся крепких напитков, когда был в море, и чтобы спастись от искушения, уплывал в лодке.
   Между тем Заммель шел между домами лоцманской колонии к своему жилищу. Он держался прямее обыкновенного, и серые глаза его блестели. Заммель не слыхал ни от кого доброго слова за все последние годы, а теперь богатый купец похвалил его и щедро заплатил за труд. Кроме того, он угостил его с честью и на прощанье сунул бутылку отличного коньяку в карман лоцмана. Вследствие этого Заммель был добрее обыкновенного, как вдруг в ту минуту, как он проходил мимо дома Нормана, что-то мокрое хлопнуло его по лицу и запуталось вокруг ног. Не в таком он был настроении, чтобы это стерпеть.
   Он отступил на несколько шагов и выругался. Это что такое? Ведь это старая баба, известная во всем околотке старая ведьма, называемая Норман, развесила свои сети. И зачем он развесил их как раз здесь, на дороге Заммеля?
   Заммель сошел в сторону -- и шел по траве, сам того не замечая, так как злоба против Нормана вместе с хмелем делала его слепым.
   -- Разве дорога не мне принадлежит? -- говорил Заммель. -- Разве я не более тридцати лет ходил по этой дороге? Неужто же мне и по моей собственной дороге ходить не позволено?
   С этими словами он выхватил свой, висевший у пояса на ремне, нож и, недолго думая, начал резать сеть направо и налево, чтобы проделать отверстие, через которое мог бы пролезть человек.
   Жена Нормана вышла из дома, так как самого его не было дома. Она плакала и умоляла его успокоиться. Но Заммель не слушал ее. Он продолжал резать до тех пор, пока не получилась такая дыра, сквозь которую он мог пройти. После этого он засунул нож в ножны и, не оборачиваясь, прошел дальше.
   -- Должен же я был пройти, -- сказал Заммель. И он прошел. В эту ночь в доме Нормана спали мало. Вместо того составлялись планы мщения, и старуха каждую минуту выходила, чтобы посмотреть, не идет ли Заммель опять.
   Но Заммель не пришел, а на следующее утро он пропал. Норманова старуха не нашла никого, на кого бы она могла излить свой гнев, кроме Хильмы, и та приняла известие очень спокойно, так как, не была ни в чем виновата. Где был Заммель -- она тоже не знала, знала только, что он на рассвете ушел в море на парусах.
   В то время, как обе женщины ругали его сообща, Заммель сидел у руля и направлял лодку по ветру к скале, которая лежала далеко в открытом море, где деревья низко наклонялись под ветром, где море было бурно и редко замерзало, так как тут проходило большое течение. Заммель боялся самого себя и боялся того, что он наделал; таким несчастным, как теперь, он никогда еще не чувствовал себя. Он причалил к скале и целый день сидел задумчиво и тихо; ночь он проспал здесь же, а утром поплыл дальше к рыбацкому поселению, лежавшему далеко в открытом море.
   У Заммеля есть деньги в кармане, больше, чем бывало уже много лет назад. Один банковый билет он отдал жене перед отъездом, но большую часть денег оставил у себя. Заммель покупает себе бочку килек и мешок картофеля, покупает старую хижину п снимает ее с места. Все это он перевозит на низенькую шхеру, на которой чувствует себя, как дома, и, когда он перевез все, он привязывает лодку у дерева и начинает строить.
   Много времени нужно старому человеку, который -хочет построить свой дом один, а потому проходят месяцы, прежде чем каюта стала готова и в ней можно было жить. Настоящего фундамента избушка не имеет, очаг сложен плохо, п маленькое окошко сидит косо. Но Заммелю нравится тут, потому что здесь ему никто не мешает. Он не замечает, что подкрадывается осень и дни становятся все короче. Другого освещения, кроме света, который дают сухие сучья под плитой, он не знает; книжку он не читал с тех пор, как ходил к первому причастию, так что в этом он не чувствует лишения. Наступает зима, кругом все становится темно, так как все маяки кругом гасят свои огни.
   Но Заммель не боится темноты, а к лишениям ему не привыкать. Он экономно тратит спички и рассчитывает, чтобы съестных запасов хватило. Когда светло, он ловит рыбу и, как только завидит птицу или тюленя, так начинает подстерегать добычу. Но большею частью он смирно лежит па мешке с соломой, который привез с собой, и лишь изредка встает с места, чтобы посмотреть за огнем. Ему не холодно и не голодно, этого с него довольно.
   Теперь уже Заммель не плавает в чужие страны. Он уже не летучий голландец, которому надоел корабль-призрак, и который бежал от своего экипажа. Он просто напросто Заммель, которому не посчастливилось на свете, потому что он не сумел направить свой корабль сам, а позволил другим управлять им, Заммель, который пропил свой домашний очаг и свое душевное спокойствие, Заммель, который погубил свою душу, Заммель старый и злой старик, которого все сторонятся, Заммель, который замучил свою жену и забыл своих детей, Заммель, который ничего из себя не представляет и никогда ничем не был.
   Так думает Заммель про себя, и тем не менее, он всё-таки счастлив. Он так далек от всего этого, как будто он никогда там и не был, а здесь, где он теперь, пет никого, кому он мог бы сделать зло.
   Зима проходит и вокруг шхер начинает светлеть. Дни становятся длиннее, а по вечерам сквозь потемки начинают блестеть огни маяков.
   Однажды Заммель слышит, как что-то шуршит на скале. Он встает и прислушивается; звуки доносятся совершенно ясно. Это люди ходят. Они говорят тихо, как будто боятся услышать собственные голоса. Заммель лежит и слушает. Он слышит, что шаги приближаются, и злая улыбка скользит по его губам. Наконец, дверь отворяется и Заммель видит, что входят двое. Один из них его сын. С рыбачьего поселения прошел слух о том, где находится Заммель и вот теперь эти два человека пришли проведать его. Сконфуженные стоят они у двери и не смеют войти.
   Опять улыбка скользит по лицу Заммеля.
   -- Вы думали, что я умер могу себе представить. Нет, я еще жив. И раз вы уж пришли сюда, я хочу вас угостить.
   Заммель подымается и достает бутылку хорошего коньяку, которую подарил ему купец, и которая всю зиму простояла не тронутая.
   -- Прошу, -- сказал он, ставя перед гостями бутылку и стакан.
   Оба посетителя пьют молча. Сам Заммель не-хочет попробовать. Наконец, сын говорит:
   -- Не хотите ли вернуться к нам домой, батюшка? Мы о вас беспокоились все.
   -- Нет, -- отвечает Заммель, -- я приду, когда захочется.
   С тем оба посетителя и ушли. Заммель проводил их и помог отчалить.
   Когда пришел тот день, и ему захотелось поехать домой, Заммель оставил шхеру. Однажды утром он поплыл домой, как будто ничего не было, пришел к жене и оставался у нее. Но в первый же день, как он заработал немного денег, он напился пьян.
   Заммель несколько раз возвращался на шхеру, где стояла его избушка, и где ему никто не мешал. Иногда он оставался там несколько дней, иногда несколько недель, но никогда не проводил там целую зиму, как в первый раз.
   В одну сентябрьскую ночь Заммель погиб в море: он утонул в заливе среди шхер, между рыбачьим поселком и деревней. Какой-то человек по неосторожности упал во время бури за борт. Он исчез в темноте, и все в лодке поднялись смотреть, куда он девался. Тогда Заммель, как безумный, бросился спасать его. Между тем упавший показался над водой по другую сторону лодки и его вытащили из воды, когда же люди обратились туда, где только что видели Заммеля, его уже не было, и только шляпа его плавала на поверхности.
   Они долго шарили и искали вокруг, но Заммеля не нашли. Море взяло его и унесло его мертвое тело.
   Таким образом, Заммель, наконец, покинул страну, и море, в конце концов, овладело им. Он был подобен альбатросу. На сотни миль несут его мощные крылья далеко от земли; но раз альбатрос попался людям в руки, его можно несвязанным посадить на палубу корабля -- он улететь не может. Крыльям его нужны простор и буря, без них он не может вернуть себе свободу.

Конец

----------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Северные писатели Герман Банг. Кнут Гамсун. Густав Гейерстам. Крит.-биогр. очерки Ф. Поппенберга, под ред. проф. Г. Брандеса, с прил. образцов произведений / Пер. М. Н. Т. под ред. [и с предисл.] В. В. Битнера. -- Санкт-Петербург: Вестн. знания (В. Битнера), 1907. -- 76 с.; ил.; 24 см. -- (Европейская литература в ее главных представителях).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru