Гейерстам Густав
Крайние шхеры

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Полный текст!
    Det yttersta skäret. En kustroman.
    Перевод Виктора Фирсова.
    Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1916, NоNо 4, 5.


Густав Гейерстам.
Крайние шхеры

Роман

Перевод со шведского В. Фирсова

Издание "Вестника иностранной литературы"

0x01 graphic

I.
Шхуны возвращаются.

   Нет шведского острова, который лежал бы далее на запад, чем серые шхеры, с коих шхуны ежегодно уходят в Немецкое море, чтобы рыбачить у Английских островов и доставлять рыбу на плоские шхеры Богуслэна. Нигде мере не бывает синее, нигде нет воды солонее и нигде кровь в сердцах людей не течет горячее.
   Сольшер [Solsker -- по-шведски: солнечная шхера] называется остров, и он оправдывал свое название.
   На серых шхерах играло полуденное солнце. Оно набиралось силы от моря. Казалось, что солнце и море слились в поцелуе, и от этого поцелуя становились светлее и сильнее. Сеянце золотило высокие, серые скалы по всей длине острова. Оно переливалось во всех цветах -- сером, зеленом, красном, белом и коричневом -- коими были окрашены домики, рассеянные по склону острова: от верхнего гребня, где в дурную и хорошую погоду церковь и мельница как бы состязались, которой из них удастся скорее коснуться облаков, и вниз до самой гавани, -- возле коей избы и долины скучились в беспорядке, где всегда стоял запах вяленой рыбы и где босые ребятишки бегали среди кошек и кур. Солнце ярко освещало колокольню церкви, ее низкую черную крышу и красную боковую стену. Оно светило небольшим зеленым деревцам, съежившимся от морских ветров в жалкие кусты за полуразвалившейся оградой церковного погоста. Оно жгло жмурившихся пестрых кошек и босых ребятишек. Оно так и пылало в ярких взъерошенных перьях петухов, которые разгуливали, отворачиваясь от ветра в то время, как их красные гребни над спесиво надутыми затылками напоминали фески турецких пашей.
   Но особенно весело горело солнце над кучкой женщин, стоявших на высоком утесе и теснившихся из-за ветра около желтой стены. Невысокая стена мало помогала, и ветер свистел вокруг бедер и волос женщин, облитых точно трепетавшим солнечным светом. Он хлопал их юбками вокруг колен, срывал головные платки и трепал прически так, что космы волос развевались около висков.
   Ведь дул жестокий вест, тот же вест, который всегда дул дни и ночи напролет, когда солнце заходило в красном закате и поднималось столь же красное при безоблачном небе. Ветер был сначала только свеж, с белыми барашками над волнами. Но в продолжение дней и ночей он крепчал, пока не разразился на море сухим штормом, и гудел теперь в светлые летние ночи вокруг изб, не давая женщинам спать.
   И теперь, когда он свистел вокруг кучки женщин, собравшихся на утесе, где солнце пылало на желтой стенке, он был так силен, что пожилые женщины лишь с трудом могли устоять на скале, а дети ползали у ног взрослых и держались за юбки. Грохот морского прибоя, при ярком июльском солнце, казался оглушительным, подавлял все другие звуки и смыкал уста желавшим говорить.
   А женщины, стоявшие на утесе, все хотели говорить. Их сердца были переполнены той тревогой, к которой нельзя привыкнуть, как бы длинна ни была жизнь и как бы часто ни повторялось испытанье. Их кровь горячее, чем у других женщин того же класса, и потому в сердцах у них больше любви и нежности. Им хочется говорить, потому что они собрались наверху утеса, мучимые общей тревогой, общим страхом и общей тоской. Но ветер заглушал их голоса, а потому они не говорили, но продолжали молча, с напряжением смотреть на море.
   Там на море, далеко за последними утесами, где белая пена взбрасывалась высоко к солнцу и рассыпалась, точно снег, мелькал парус. Это шла "Полярная Звезда" -- большая шхуна, которую вел Сторе-Ларс и на которой были их близкие, родные.
   В первые дни, когда начался жестокий вест, вернулась только первая шхуна, направившаяся домой через Шетланд. Она вернулась с полным грузом трески и камбалы. Жены и дети рыбаков встретили их в гавани и повели домой. На следующую ночь вернулась вторая шхуна, а днем позже -- третья. Полярная Звезда замешкалась, Полярная Звезда и еще одна шхуна поменьше, а сухой шторм над синим сверкавшим при солнце морем все крепчал. Именно потому, что другие жены уже дождались своих, собравшиеся на утесе женщины были полны тревоги. По ночам им снились зловещие сны, а днем они тихо стояли на утесах и смотрели вдаль, поверх волн и их пенящихся гребней.
   Известие, что на горизонте показался парус и что это, может быть, парус Полярной Звезды, опять собрало женщин на утесе. Они сбежались из всех уголков острова и теснились у обрыва. Они все смотрели вдаль, а ветер хлестал их в лицо так, что слезы навертывались на глаза. И, стоя там, они наблюдали, как парус рос за рифом, где дробились волны, разбрасывая пену, как он то скрывался, как бы ныряя, то опять всплывал на волне, п забелел наконец ясно на светлом синем небе, и уже не могло быть сомнения.
   Это шла Полярная Звезда! Она шла на всех парусах, и с бешеной скоростью нес ее бешеный ветер. Даже топп-сегель был поднят... Громко пронеслось из уст в уста:
   "На нем поднят топп!.."
   Точно в этих словах было что-то, поднимавшее честь всего острова. Дело в том, что Полярная Звезда и Сторе-Ларс, Сторе-Ларс и Полярная Звезда -- это были любимцы, почти баловни всего острова.
   Жена Сторе-Ларс, крепкого сложения смуглая женщина, стоявшая посреди кучки зрителей, покраснела, услышав это, и ей чувствовалось, точно муж обнимал ее своим смелым поступком, которым она гордилась. В то же время у нее слезы выступили на глаза. Потому что ей было ясно: если Сторе-Ларс подняла топп в такую бурю, значит он весел, и делает это от радости. И точно не было двадцати лет брачной жизни между первой девичьей радостью и сегодняшним днем, эта женщина с грубоватой наружностью с напряжением смотрела на парус, на котором в эту минуту сосредоточивались все мысли мирка и который ока знала.
   На мать Анну было приятно смотреть. Она была беременна, но это украшало ее фигуру, ибо усильной женщины это выражает счастье и здоровье. Она стояла там, изображение материнского плодородия, которое населило шхеры вдоль всего побережья более сильным и лучшим народом, чем тот, какой могло производить хлебопашеское население. Она спокойно сложила руки на груди и проговорила, оборачиваясь от ветра к остальным женщинам:
   -- Уж если Ларс поднял топп, значит, никого не осталось в море.
   Все поняли ее, и каждая вздохнула с облегчением; на устах были улыбки, а в глазах стояли слезы, и была минута, в продолжение которой ни одна из смотревших на приближавшееся судно не чувствовала никаких опасений. Но в сердце человеческом волны многочисленны и переменчивы, а ветры редко дуют ровно. Поэтому не было ничего удивительного в том, что, когда судно подошло ближе, опять поднялась тревога. Ожидавшие женщины совершенно забыли о счастливом предзнаменовании поднятого топп-сегеля, и весьма возможно потому, что увидели, как топп-сегель убирают. Тотчас же исчез и большой парус, а когда вслед затем судно понеслось с попутным ветром позади маяка, между серыми скалами, тогда была забыта прежняя уверенность и всеми овладело беспокойство. Женщины приподнимались на носки и вытягивались вперед. Теперь они были похожи на гагар, когда те летят против ветра, и по мере того, как они вытягивали шею, рот приходил в движение быстро и безмолвно.
   Знаете, какие слова уносились теперь ветром, никем не услышанные? Это не были какие-нибудь замечательные слова, которые употребительны в поэзии и к которым подбирают рифмы. Раз два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять -- вот и все. И чем дольше они считали, тем громче произносили цифры. Послышались и другие слова, с другим выражением:
   -- Все ли они?
   -- О, нет... О, нет!
   -- Их только семеро...
   -- Господи, Боже мой! Их только семеро!...
   И, покрывая шум бури, послышались исступленные голоса:
   -- Их только семеро...
   Но увлекаемое силою ветра судно все неслось вперед и подбрасывалось на покрытых пеною волнах. Ожидавшие не успели опомниться, как оно уже было перед утесом. Мужчины, в своих зюйд-вестках и непромокаемых куртках, ярко вырисовывались желтыми фигурками на синем фоне моря, и сразу они стали видны все.
   Первой заговорила жена Сторе-Ларса.
   -- Они там все десять, -- сказала она.
   И с оглушительными криками радости, удивительно чисто звучавшими среди звуков бури, они начали махать платками. Приветствовали ли они мужей, сыновей, женихов, братьев или тех, кого любили тайком -- теперь это было безразлично. Море было побеждено, море возвратило им этих людей! Не обращая внимания на ветер, который трепал их платья, они стремительно побежали с утеса вниз. И они поспели вовремя, чтобы увидеть, как якорь был брошен, и услышать лязг цепей, резко прозвучавший сквозь шум ветра.
   На возвышении у руля стоял Сторе-Ларс. Он махал шапкой, и целая туча поднявшихся в воздухе зюйд-весток отвечала на его привет с острова. В одно мгновение ближайшая лодка была полна женщин и детей. Качаясь на волнах, она быстро направилась к судну и через несколько минут женщины и дети были уже на его палубе.
   Первой поднялась жена Сторе-Ларса. Она бросилась через борт судна на снасти и, когда поднялась, держала в своих руках грубую, загорелую руку. В то же мгновение она почувствовала, точно в ней что-то оборвалось. Шатаясь, отошла она в сторону, и прежде, чем кто-либо понял, что случилось, муж уже поднял ее на руки и унес по лестнице в каюту.
   На палубе стало тихо, и еще никто не знал, в чем дело, когда шкипер высунул свою щетинистую голову из люка и крикнул, что внизу нужна повивальная бабка. Затем он снова исчез, а на палубе стало еще тише.
   Среди этих мужчин и женщин, одинаково привычных смотреть смерти в глаза, п ждать ее во всякое время, никто не усмехнулся. В то же время никто не подумал идти вниз помогать, ибо все знали, что если на то пойдет, Ларс и его жена охотнее справятся там одни. Молча один из моряков сошел в только-что прибывшую лодку и, стоя у кормы, одним веслом погнал лодку к берегу.
   Внизу Ларс стоял потный и потемневший в лице и смотрел на свою жену. Он, как умел, помог ей освободиться от платья, и уложил ее на свою койку против лестницы. Теперь он нагнулся, взял кофейник, стоявший на заржавелой железной печке, налил в чашку черного кофе и предложил жене выпить.
   Она выпила. Тотчас же все ее тело потряслось от схватки и опять наступила минута покоя.
   На всем пути домой Ларс думал об этом. Когда он стоял у руля и поглядывал перед собою на воду, он думал о жене, которая ходила там дома на последах, и когда началась буря и море потемнело, насколько глаз хватал, его мысли тоже стали такими мрачными и странными. Ему даже казалось, что он слышит церковный звон, когда ветер выл в такелаже и деревянные части трещали на высокой мачте. Потому то он поставил топп- сегель в самый разгар бури, и ему все казалось, что он несется недостаточно быстро вперед.
   Он не удивился, что жена вышла встречать его. Вообще этому человеку никогда не казалось, что случавшееся могло бы совершиться иначе. Как все на его острове, он женился в молодости по любви и никогда не испытал, что значит вскидывать глаза на женщину, которая не была его женой...
   -- Тебе очень трудно? -- спросил он и своей жесткой рукой пригладил волосы на ее висках.
   -- Ночью, когда я ждала тебя, мне было хуже, -- ответила она.
   Ларс сел и взял голову жены в свои руки. Он подумал, что с ее стороны было красиво выехать к нему на встречу, несмотря на сознание, что роды могут наступить с минуты на минуту. Он совсем расчувствовался и в эту минуту слабости на него напала трусость. Что, если жена не переживет этого? Что, если его предчувствия на море сбудутся? Неспроста могло это быть, что он своими ушами слышал церковный звон среди моря. Подумать, что он, может быть, вернулся домой только для того, чтобы увидеть смерть жены!
   Дальше этого Ларе не размышлял, но, полный этих мыслей, он ласкал загорелую щеку и черные волосы жены, точно он усыплял малого ребенка, и чувства его так им овладели, что слезы выступили на его глаза.
   Вдруг жена издала страшный вопль и все тело ее так вскинулось, что Ларс должен был встать. Один, без единой разумной мыслив голове, стоял он над ней и смотрел, как все ее столь знакомое ему тело работало в величайшем напряжении. И пока он смотрел на нее, перед его внутренним взором проходила вся пережитая им жизнь, точно он лежал на своем смертном одре. Он опять был маленьким мальчиком, бегавшим по морскому берегу и ловившим крабов. Вот он разбежался и слетел с обрывистой скалы, сильно разбив себе голову. Вот он в постели и его бьет лихорадка. А вот он упал в море и слышит, как его лодка разбивается об шхеры в куски, а море вздымает вокруг него желтые и белые волны... Он уже мужчина и сидит на скале с маленькой девочкой на коленях, а перед ним полная луна отражается широкой сверкающей полосой на море, а сбоку мигает огонь маяка. Вот он перед престолом, одетый в черное и священник читает: "Плодитесь и населите землю... Жена да будет при муже и подчинится ему, и эти двое уже более не двое, а плоть единая". Он слышит звон колоколов, а в шхерах раздаются ружейные выстрелы, парни кричат ура, а священник говорит: "Да благословит и сохранит вас Господь!"
   Он пробудился к действительности, услышав новый крик, потрясший его до глубины души. Он инстинктивно наклонился, увидел голову ребенка и, взявшись за эту голову, он стал тянуть. Он тянул и тянул, пока в его жестких руках не оказался новорожденный мальчик.
   Все стихло. Когда он мог рассмотреть из-за слез, застилавших ему глаза, он увидел свою жену на грязной рыбачьей койке и она улыбалась ему счастливой улыбкой. Большой, сильный рыбак наклонился и заплакал, как ребенок.
   Но в следующую минуту он вскочил, взбежал по лестнице на палубу и громким голосом объявил новость. Навстречу ему шла повивальная бабка...
   С палубы никто не ушел. Сознавая серьезность того, что происходило в каюте, все хотели дождаться помощи с берега, чтобы Ларсу не пришлось остаться одному.
   Когда бабка спустилась в каюту, на палубе все оживились, и руки протянулись к отцу.
   -- Сколько у тебя теперь парней, Ларс? -- спросил один старик, стоявший в толпе.
   -- У меня четверо, -- ответил Ларс. -- Но ни один из них не вышел в море так рано...
   Все нашли, что это было хорошо сказано. И потом всякий раз, когда рассказывалось это происшествие, рассказчик никогда не забывал прибавить, что славно было смотреть, как Ларс поднял свою рослую жену, точно ребенка, и легко понес ее вниз по крутой лестнице, в каюту. А в заключение всегда приводились слова другой женщины, сказавшей тогда:
   -- Он поднял ее так нежно, точно пирожное.

II.
Огорчение Мерты

   Когда солнце уже склонялось и с западной стороны все небо окрасилось над шхерами в красный цвет, красивая дочь Анны и Сторе-Ларса Мерта тайком прокралась из дому. Она направилась прямо через скалы, где не было никакой дороги, миновала лоцманскую площадку, где кучка рыбаков и женщин о чем-то беседовали, поглядывая на взбаламученное море, и пошла дальше. Она не шла, а точно выплясывала, подвигаясь вперед легко п быстро; по временам она оглядывалась по сторонам, как бы опасаясь, что ее увидят. Когда она взобралась на открытый гребень, на котором ее темная фигура могла быть замечена на светлом фоне неба, она пригнулась и скрылась за гребень на круче. Но она сползла по куче лишь на несколько шагов, чтобы ее не могли видеть. Там она села и крупные слезы покатились из ее глаз по румяным щекам.
   Точно сон, пронеслись перед нею происшествия всего этого дня. Вместе с другими женщинами стояла она на утесе и смотрела, как подходила к острову Полярная Звезда. Вместе с другими она бросилась потом в лодку и поспешила на судно, чтобы пожать руки возвратившимся рыбакам. Она видела, как мать побледнела и зашаталась п как отец поднял ее на свои сильные руки, чтобы унести в каюту. Потом она стояла вместе с другими в ожидании, пока не миновала тревога и вздох облегчения не вырвался из каждой груди. Когда лица повеселели и точно солнце отразилось в окружавших ее взорах, она осмелилась выступить с вопросом, который все время жег ее уста. Она спросила спокойно и равнодушно, точно делала это лишь для того, чтобы что-нибудь сказать, и ей ответили также спокойно и равнодушно... Никто, впрочем, не мог дать вполне определенного ответа. Было ведь естественно, что никто в сущности и не знал ничего определенного... Потом, когда вопрос был сделан и уже нечего было к нему прибавить, Мерта последовала за матерью, которую в это время понесли домой; а дома весь день прошел в хлопотах, суете и попечениях о маленьком брате, родившемся на судне. Он попеременно спал и кричал в неуклюжей люльке, в которой все дети семьи, каждый в свою очередь, набирались сил и жизни.
   Точно во сне все это пронеслось мимо нее и, когда настал вечер и стало спокойнее, когда отец и мать уже спали в своей комнате на большой кровати, а новорожденный дремал за опущенными занавесками, Мерта не пошла в свою горенку на чердаке, куда вела узенькая лестница, а проскользнула из дому, чтобы в тиши теплого летнего вечера подумать о "вопросе", не дававшем ей покоя.
   Теперь она сидела неподвижно и смотрела на море, которое по-прежнему било остров ценившимися волнами прибоя. Ветер дул с не уменьшавшеюся силой. Возле утесов мелькала в воздухе белая морская пена, которую прибой подбрасывал на огромную высоту.
   Мерта не замечала ветра, хотя он налетал прямо на нее и приводил ее платье в беспорядок. ее взгляд, холодный и ясный, был устремлен к горизонту, как будто она хотела проникнуть им вдаль, и она повторяла про себя ответ, полученный на свой вопрос: "не видал ли кто Дельфина?"
   Дельфин был тоже рыбачьим судном. Дельфин не был так велик, как Полярная Звезда. Он не имел таких же морских качеств и не был гордостью острова. Но для Мерты он был дороже всего; он нес на себе все ее счастие. Теперь она сидела и недоумевала, почему именно Дельфин должен был вернуться домой последним и почему никто из команды Полярной Звезды ничего не знал о нем.
   Многое может почудиться одинокой женщине, сидящей в полутьме и смотрящей на бушующее море. В такие минуты оживают всякие слышанные прежде рассказы и под покровом полумрака одиночества прокрадываются в ее сердце. Первыми оживают рассказы о всяких несчастиях на море, и тревога перед действительной опасностью порождает страшные видения. Со своего места Мерта уже может видеть перед собою людей на судне, и оно мерещится ей без мачт, уносимое волнам взбаламученного моря. Один стоит у руля. Он привязал себя к штурвалу; он бледен и пристально смотрит на волны. Вокруг него такие же бледные лица людей, привязавших себя снастями к обломку мачты, к люку и к рубке. Вот налетает огромный вал и заключает судно в свои холодные объятия. Когда вал проносится дальше, судно опять показывается. Но того, который был у штурвала, уже не видно. Неуправляемое судно становится между волн, носится по ним дальше, трещит и, погружая нос, поднимает корму, на которой огненными, точно фосфором написанными буквами значится название судна "Дельфин".
   Такие видения мерещатся Мерте на обрыве, где она сидит, и она не в силах вынести их. Ей не верится, что такое несчастие действительно поразит ее. Ведь она молода и ничего дурного не сделала!.. Жизнерадостность берет верх и ей становится невозможным представить себе, что такие ужасы могли бы коснуться ее.
   Она протирает глаза и скоро уже улыбается над своими опасениями. Да, она улыбается счастливой, светлой улыбкой, потому что ей пришло на ум, что может быть уже на следующий день большая, загорелая рука крепко обнимет ее и два голубых глаза будут смотреть в ее глаза, а чьи-то губы будут поцелуями искать ее губ.
   Но несмотря на то, что ей удавалось думать о радостях среди своих тревог, Мерта не могла отделаться от мрачных мыслей. Поколениями внедрялся инстинктивный страх перед морем, и этот страх жил в ее сердце, а она была слишком молода и нетерпелива, чтобы оставаться наедине со своими опасениями, которые мучили ее.
   Тоска сделала ее находчивой и хитрой. Она издавна знала, что есть средство, единственное средство, к которому следовало прибегнуть, чтобы найти успокоение. Но если она прибегнет к этому средству, она, может быть, выдаст свою тайну? Может быть, над ней будут смеяться? А что в том? Не попробовать ли?
   Мерта колебалась еще и осторожно поглядывала вокруг себя на голые скалы, точно опасаясь, что какие-то глаза подстерегают ее в полумраке. Но вдруг она вскочила и быстрыми твердыми шагами поспешила назад в селенье.
   Ветер еще усилился. Он дул с такой силой, что платье точно прилипало к телу и обрисовывало всю ее стройную юную фигуру, а сзади подол хлопал и трепался по ветру и, казалось, вот-вот ее сорвет со скалы. Но, не давая себя побороть, Мерта бежала вперед. Она перешла по узкой тропинке через гору. Протоптанная сапогами, подбитыми железными гвоздями, тропинка ясно белела на скалах. За горою, в маленькой долине, где рос тальник, за стенкою кладбища, она оказалась за ветром. Там она перевела дух и быстро побежала дальше по извилистым улицам и неровной мостовой селения.
   В голове Мерты была одна единственная мысль: она доберется до домика, в котором жила мать Альбертина, и поговорит с нею. Мать Альбертина была старуха; муж ее погиб на море... Сколько Мерта могла припомнить, эта маленькая, сгорбленная старушка всегда была такой же маленькой и такой же сгорбленной, всегда она летом сидела на лавке, у своей избы, а зимою, когда было холодно, виднелась у окна, на котором стояли горшки с пеларгониями.
   Сначала старая Альбертина жила в своей избе одна. Потом, когда вторично пришло несчастие, и муж ее дочери в свою очередь остался в море, молодая вдова переселилась к своей матери, и обе обездоленные женщины жили теперь вместе с детьми младшей вдовы.
   -- Лишь бы мать Альбертина не спала и оказалась у ворот! -- раздумывала Мерта. -- Лишь бы я могла поговорить с нею...
   Дело в том, что старая Альбертина умела гадать. Она пожила так долго на свете и вынесла столько горя, что научилась предчувствовать беду, не только свою, но и своих ближних. ее отец умер на море; два брата, муж и зять -- последовали за ним. Может быть, поэтому Альбертина всегда знала, когда кого-нибудь ожидала смерть. И, может быть, потому что сама вынесла столько тревог, она умела утешать других.
   Когда Мерта приблизилась к избе, в которой жили обе вдовы, она замедлила шаг и пошла на носках, так ей стало страшно, что кто-нибудь услышит ее шаги, заметит, куда она идет, и догадается, по какому поводу. Она остановилась, опять перевела дух, и старалась обдумать. Не без тревоги, в глубине своего молодого сердца, думала она о том, что мать Альбертина могла знать в своем ясновидении... Потому что мать Альбертина видела суда задолго до их появления, видела их так ясно, что могла различать лица людей и считать, сколько рыбаков на судне. Разве не случилось несколько лет тому назад, что она видела за два дня, что старый лоцманский староста должен умереть? А ведь старый лоцманский староста был здоров и бодр, и никто не ожидал, что предсказание матери Альбертины оправдается. II вот, ровно через два дня после того, как ей было видение, он лежал мертвый и холодный на своей кровати.
   Это и многое другое знала Мерта, и потому в глубине души она трусила, прокрадываясь между маленькими светлыми домиками, которые толпились за горою в этом единственном защищенном от западного ветра месте. Дыханье сперлось в ее груди, когда она увидела, что мать Альбертина в самом деле еще не спала и сидела на лавке под окном, в крошечном палисаднике, где рос душистый- горошек, со всех сторон защищенный живой изгородью.
   Заслышав шаги, мать Альбертина обернулась, а когда она узнала в подходившей Мерту, она ей кивнула головой.
   -- Доброго вечера, Мерта. Как у вас дома? -- спросила она.
   -- Спасибо, у нас все достаточно хорошо...
   Мерта в эту минуту забыла, что было основание к вопросу старухи. Ей пришлось собраться с мыслями, чтоб вспомнить, что сегодня случилось и что поэтому следовало сказать. Но тотчас же она все вспомнила и нужные слова сами пришли ей на уста. Она рассказала медленно и обстоятельно, как родился маленький брат, как мать выдержала все на славу и как много рыбы отец привез из Немецкого моря. Она становилась все спокойнее и довольнее по мере того, как рассказывала, потому что заметила, что старуха слушала с удовольствием. Она все время не упускала из виду того, о чем хотела спросить старуху, и именно потому она рассказывала лучше, чем сделала бы это в другое время. Потому что любовь делала ее хитрой, хотя она сама не замечала этого. Она даже похорошела во время рассказа. Цвет смуглого лица получил от оживления какую-то особенную нежную окраску, а темно-синие, большие глаза подернулись влагой и сверкали под красивыми бровями.
   Рассказав, сколько рыбы отец наловил, Мерта спросила, стараясь казаться спокойной, но чувствуя, что сердце перестало биться в ее груди:
   -- А ваших вы еще не дождались домой?
   Дело в том, что у старухи был внук на ожидаемом судне. Это был мальчик, которому едва минуло десять лет и который не мог работать за мужчину. Но его отец имел долю в судне. Во время осеннего улова волна сорвала его с палубы и, если бы вдове пришлось продать эту долю, ей не осталось бы чем жить; поэтому тогда же, среди бурной ночи, когда на судне еще чувствовалось присутствие души только-что погибшего товарища, оставшиеся в живых девять дольщиков поклялись, что старший сын умершего товарища в ближайшее же лето будет принят на судно в дальнее плавание, не взирая на его малолетство. Девять взрослых товарищей должны были разделить между собою работу десятого, а мальчик -- получить свою долю, как полноправный работник. Так было лучше, чем взять десятым чужого человека. Поворчал только один. Но его голос был заглушен голосами остальных и, когда пришла весна, девять товарищей сдержали клятву. Маленький Альгот отправился с ними в дальнее плавание и уже раз, среди лета, счастливо вернулся домой, привезя свою долю рыбы.
   Об этом старая Альбертина должна была теперь раздумывать, когда сидела одна в своем палисаднике. И вот, почему со стороны молодой девушки было вполне естественно заговорить со старухой о невернувшемся еще с моря судне. Она проделала это так осторожно... Она спросила только: "А ваших вы еще. не дождались домой"? Мерта находила, что на основании такой малости ни у кого не могло зародиться подозрений, и она была довольна, что сумела спросить так удачно.
   Мать Альбертина не подала вида, что кое-что заподозрила. Она только покачала старой головой своей и проговорила;
   -- Нет, мы еще не дождались...
   И она замолчала. Тогда Мерта сказала.
   -- Разве вы не тревожитесь за мальчика?
   -- Нет, -- ответила старуха.
   -- Вы что-нибудь... видели? -- спросила Мерта. Слово вырвалось у нее с такой силой, что она сама поняла, о чем спросила только тогда, когда вопрос уже был сделан. И она почувствовала, что сильно краснеет. Но несмотря на то, что она покраснела до самых висков, она твердо смотрела в глаза Альбертине и продолжала, не поддаваясь смущению: -- Правда ли, что вы можете видеть такое?
   При обыкновенных условиях мать Альбертина ничего бы не ответила. Трудно сказать, почему она на этот раз была общительнее. Во всяком случае старуха не рассердилась, а посмотрела перед собою каким-то странным взглядом и ответила:
   -- Да, это верно: я могу видеть.
   -- И вы видели?
   Вопрос был произнесен быстро, но очень тихо, еле слышным голосом:
   -- Я видела "Дельфина", -- сказала старуха, по-прежнему спокойно и с тем же странным выражением во взгляде. -- Он недалеко. Завтра рано утром он будет виден с площади.
   Завтра! Завтра! Точно запело что-то в душе Мерты, и ей пришла страстная охота обнять старуху. Но тогда бы она себя выдала. Так хорошо притворялась все время и вдруг... Она помолчала и заметила, как бы в размышлении:
   -- Подумать, что вы можете видеть такое!
   -- Не пожелай себе этого, дитя, -- произнесла мать Альбертина.
   Мерта этого не слышала. Она уже была на пути домой. Она быстро шла между маленькими низкими домиками селения, которые в полутьме казались скученными еще теснее, и ее сердце сильно билось от радости. Она не обратила внимания на то, что две кошки одна за другой пробежали у самых ее ног. Она даже не остановилась и не плюнула им вслед.
   -- Завтра! -- по-прежнему пело в ней. -- Завтра!
   Дома она тихонько, босиком взбежала по крутой, узенькой лестнице, вошла в свою комнату и, когда уже была в постели, схватила подушку, крепко сжала в своих объятиях, поцеловала ее и заснула, приложив щеку к грубой прошивке на наволочке.
   А на лавке сидела мать Альбертина и тихо улыбалась.
   -- Да, да, -- бормотала она. -- Да, да! Хорошо будет Нильсу, когда он вернется.

III.
Филле Бом

   Филле Бом было прозвище одного малорослого, странного человека, жившего посреди селения ближе всех к морю. Он принадлежал к числу наиболее заметных личностей в шхерах. Он тоже бродил и гадал в тот вечер, когда Мерта выдала себя, расспрашивая мать Альбертину, действительно ли она может "видеть" и можно ли ожидать, что Дельфин благополучно вернется домой.
   Филле Бом тоже ожидал возвращения Дельфина и у него были свои соображения, почему это судно могло задержаться в море дольше всех остальных. Как сказано, Филле Бом отличался некоторыми странностями и все, что его касалось, имело эту окраску странности. Его изба была необыкновенна. Она была построена лицом к морю и так близко от воды, что из окна можно было удить крабов и мелкую камбалу. Боком изба стояла прямо против крутой скалы, так что из этого дома не спускались по лестнице, а, наоборот, сразу карабкались в гору и только поднявшись в уровень с крышей, могли идти дальше без помехи. Одежда Филле Бома была тоже замечательная. Она состояла из сильно потертой синей куртки, на которой прежде были золоченые пуговицы и которая, вероятно, была когда-то верхней частью виц-мундира, но теперь походила на что угодно, -- из шапки, принявшей от старости особенный серо-зеленый цвет, и в холодные дни, из длинной крылатки, подаренной Филле Бому каким-то господином и украшенной большими роговыми пуговицами. Странность жены Филле Бома заключалось в том, что она всегда боялась, что он напьется и прибьет ее. Правду сказать, Филле Бом действительно был единственным пьяницей на острове, что тоже принадлежало к его особенностям. Другой его особенностью было то, что Бом держал собаку, чего на тесном острове, из опасения разных неприятностей, рыбаки вообще не делали. Разумеется, собака была необыкновенная. Это была помесь пуделя с таксой, вследствие чего получилось странное явление, что при острой морде и сложении таксы собака была покрыта курчавой шерстью пуделя, которая имела какой-то печальный вид над низенькими кривыми ногами собаки. Прозвище собаки было в сущности Филакс. Но на всем острове ее знали только под кличкой "Фили-бом", составленной очевидно в подражание странному имени этого странного человека.
   Фплле Бом при крещении, получил имя Филиппа в честь своего отца, которого уменьшительно звали, как и вина теперь, Филле. Но вот однажды случилось, что во время пирушки по случаю удачного лова макрели одному из товарищей пришло в голову перекрестить Филле в Филле-Бома [Бом по-шведски --промах. (примеч. переводч.)], вследствие замечательного промаха, сделанного когда-то Филле по тюленю и которым любили дразнить старика, чтобы его подзадоривать. Прозвище привилось и старый Филипп, фамилия которого была в действительности Персон, так и остался навсегда Филле-Бомом, и это же прозвище унаследовали его сыновья. При жизни старика его вместе с сыновьями называли просто Бомами, а так как их было трое, то отца называли Фплле-Бом, одного сына Филле-Бомбом, а другого Филле-Бомбомбом. На нынешнего владельца прозвище было перенесено потому, что он тоже был Филипп, а кроме того, был старший сын старого Бома.
   Уже в молодости Филипп Персон-младший отличался своеобразным характером, какой-то смесью грубоватого добродушия и наклонности к вспышкам неудержимого гнева. То, что ему приходилось носить шутливое прозвище, которое было на устах всякого на всем побережье, огорчало его так, что он думал об этом день и ночь. Не раз он бывал в драке из-за своего прозвища. Но он был уверен, что должно найтись средство отделаться от насмешки, и вот, никому не сказав ни слова, Филле Бом принял решение и пошел к священнику.
   Пастор был человек, к которому не всякий решился бы обратиться с пустяками. Бому же в особенности надо было чуждаться строгого священника, ибо тот не раз читал ему наставления и угрожал земными и божескими наказаниями за его несомненное пристрастие к бутылке. Но на этот раз Бом был уверен, что хлопочет по достойному делу, а потому, постучав в дверь пастора и услышав его "войдите", вошел довольно спокойно и не без достоинства положил свою шапку.
   -- Ну? Чего желает от меня Персон? -- спросил священник.
   Бом уставился своими маленькими серыми глазами в лицо пастора и принял напряженное выражение.
   -- Да, я пришел, потому что надумал переменить имя, -- сказал он.
   -- Вот как! Как же Персон хочет называться?
   Выражение стоявшего у дверей человека стало еще напряженнее, когда, он ответил:
   -- Бом.
   Он произнес это слово так громко, что оно прозвучало, как выстрел. В звуке выразилась вся скопленная досада, которую это коротенькое слово собрало на его злополучную голову за столько лет, и в груди его закипело, когда он увидел, что пастор не мог удержаться от улыбки.
   -- Что за фантазия, -- сказал пастор. -- Это ведь уличное прозвище!
   -- Да, но, если пастор впишет это прозвище в книгу и вычеркнет слово Персон, которое там стоит, это уже не будет уличное прозвище, -- возразил Бом.
   -- Кроме того, -- прибавил он, заметив, что священник колеблется, -- на моей лодке есть бом. Этот бом крепок и надежен, и мне сдается, что моряку пристало называться на нем.
   Когда вскоре после того Филле выходил от пастора, он в самом деле назывался Бом. И с того часа, как только кто-нибудь называл его Бомом, он не пропускал случая ответить голосом, в котором слышались гордость и удовлетворенность:
   -- Да, это моя фамилия.
   При этом Филле Бом испытывал величайшее торжество в своей жизни. Он находил, что сумел перехитрить все побережье и что он адски продувной человек.
   Однако, все это было уже давно и на острове уже лишь немногие помнили, что в сущности "Филле Бом" было лишь уличным прозвищем. Только когда приезжал какой-нибудь чужой человек и его поражало необычное имя, с трудом припоминались все обстоятельства его возникновения и дело рассказывалось с разными шутливыми прибаутками. Старый Бом был неразрывно связан со шхерами, и вся эта рыбачья полоса без Бома не была бы тем, чем она была.
   В тот самый вечер, когда Мерта посетила мать Альбертину и узнала, что никакая опасность не угрожает ее Нильсу, старый Бом вышел из дому с неопределенным чувством, что так или иначе раздобудет себе что-нибудь подходящее. Выдумав предлог, он зашел в лавку и потребовал там чего-то, чего, как он знал, в лавке не было. Но он почувствовал себя несколько оскорбленным, когда торговец не догадался угостить его хоть нюхательным табаком, и, вынув из кармана монету в пять эре, он купил себе табак. По крайней мере он показал, что может постоять за себя и не отступает, если чего-нибудь хочет. Получив табак и заложив, сколько надо было, за щеку, он направился к, лоцманской площадке, где было черно от толпившихся людей, пришедших посоветоваться и поглядеть на море через подзорную трубу, которую выпрашивали у лоцманов. Бому пришло на ум, что, в сущности, и он был в неспокойном состоянии духа, потому что ждал возвращения Дельфина. Нильс обещал ему хорошую порцию рыбы за то, что он помог ему при устройстве фундамента под дом, который Нильс как раз строил. Теперь Филле Бом думал о своей доле в улове, и думал с аппетитом. Но, чтобы получить рыбу, надо было, конечно, дождаться судна; но, разумеется, ожидаемое судно должно было прийти последним. Ясно, как день! В этом случае Филле Бом был совершенным пессимистом. Но ничто не мешало ему подняться к другим на площадку н потолковать о сухой буре, бушевавшей уже шестые сутки. Старый Бом вообще предпочитал идти своею дорогой, по крайней мере, когда он бывал трезв. Но сегодня он чувствовал себя словоохотливым и потому поднялся на гору и хотел уже сесть за ветром, возле стены лоцманского дома, когда вдруг изменил намерение и пошел дальше, направляясь по тропинке, ведшей через скалы.
   Дело в том, что Бом был очень любопытен, и его специальностью было выслеживать проделки девушек, а теперь он заметил нечто, чего другой не заметил бы и чего он никак не мог понять. Он заметил одинокую девушку, появившуюся на вершине скалы на самом ветру. По походке и белому головному платку, как ему казалось, он ее узнал. Поэтому он находил совершенно естественным изменить намерение и вместо того, чтобы остаться на лоцманской площадке, направиться к горе в том же направлении, в каком промелькнула фигура девушки.
   Девушка шла скоро и Бому было нелегко следовать за нею. Но когда она дошла до. кладбища и остановилась на минуту, Бом хорошо различил ее в полусвете летней ночи и убедился, что это была Мерта. О том, что в ее семействе случилось, Бом, конечно, знал полчаса после того, как это случилось; поэтому ему было ясно, что только что-нибудь совершенно особенное могло побудить Мерту уйти из дому сегодня вечером. Чтобы удовлетворить свое любопытство, Бом последовал за нею дальше. Когда Мерта остановилась перед скамейкой, на которой сидела мать Альбертина, и невинно заговорила обо всем, что было дома, и о Дельфине, который не вернулся, Филле Бом столь же невинно стоял неподалеку у пристани торговца и разглядывал небосклон. Когда Мерта побежала потом домой, Бом тоже пошел так скоро, как только могли нести его старые ноги, и это было далеко не медленно. Бом был крепок, и, несмотря на его шестьдесят пять лет, никто не мог бы указать в его теле изъяна. Если бы у Мерты не было столько другого на уме, она, наверное, услышала бы его шаги и испугалась.
   Но, как мы знаем, она ничего не слышала, и Бом поспел вовремя, чтобы увидеть, как дверь заперлась за прибежавшей домой девушкой.
   Тогда Филле Бом остановился среди улицы и долго размышлял, не сходя с места.
   Девушка была одна и, сколько он успел разглядеть, ни с кем не имела свидания. Она отправилась к матери Альбертине и оттуда побежала прямо домой, точно у нее горели пятки. Дома, по-видимому, никто ее не ожидал, и вообще, как сказано, она была весь вечер одна.
   Нет ничего непонятнее того, что выдумывают девушки, и никогда не доискаться правды, если не принять в расчет любовь.
   Это Бом знал, отчасти по собственному опыту, отчасти из беспрестанных наблюдений. Подумав некоторое время, он вспомнил о Дельфине...
   Тогда все ему стало ясно. Он щелкнул пальцами и протяжно посвистал.
   -- Нильс, -- пробормотал он, -- Хо-хо! Так-то, значит!
   После этого он пошел назад, очень довольный, точно с ним самим случилось что-то приятное, и направился прямо домой к своей постели, на которой уже похрапывала его старуха.
   Но таким образом случилось, что уже двое знали тайну Мерты, и тайна, как всякий понимает, была теперь в сохранности.

IV.
Нильс

   На следующее утро, когда Мерта проснулась, Дельфин уже стоял на якоре и покачивался в просторной гавани, которую кольцом окружали серые шхеры. Паруса были убраны, палуба была пуста, и зеленая мачта плавно колебалась при слабом ветре и тяжелой зыби, оставшихся после бури.
   За ночь продолжительный жестокий ветер улегся. Вскоре после полуночи он начал постепенно ослабевать и около двух часов ночи многие мужчины и женщины проснулись в своих постелях от удивительной тишины. Ветер уже не гудел у углов, не врывался на очаги, не выл в трубах и не потрясал оконными рамами. Он точно вдруг закрыл свою огромную пасть, и тишина была такая, что она будила людей, точно знаменовала какую-то опасность. Пробудившиеся рыбаки, точно пьяные от сна, открывали глаза.
   -- На море утихло, -- бормотали они.
   Затем они вздыхали с облегчением, закрывали глаза и спокойнее спали недолгое время, остававшееся до раннего летнего утра, которое должно было пробудить их для новой дневной работы.
   Но все, ожидавшие прибытия Дельфина, пробудившись от тишины, стряхнули с себя сонливость и вышли на прибрежные скалы, чтобы посмотреть на море. Они пришли как раз вовремя: Дельфин, при затихавшем западном ветре, плавно входил в широкую гавань, где зыбь была гораздо тише, чем за шхерами и, сделав поворот, отдал якорь. Вышедшие люди, увидев уже прибывшее судно, как раз успели броситься в лодки и добраться до судна, чтобы приветствовать вернувшихся домой.
   Только Мерта, утомленная своим счастием и потрясениями, проспала и затишье, и прибытие Дельфина. Она проснулась не прежде. чем заслышала стук отца в потолок, причем он спрашивал, в уме ли она, и сообщил, что солнце стоит уже высоко.
   Вот почему Нильса, по прибытии судна в гавань, приветствовали только его отец и мать. Напрасно он оглядывался, надеясь увидеть смуглое личико с большими темно-синими глазами, окруженное непокорными черными волосами. Почем он мог знать, что Мерту утомило как раз ее большое счастье, и так как он вообще не был самоуверен, он подумал, что Мерта просто забыла его.
   Он молча шел между своими стариками по хорошо знакомой дороге к старому дому. Все было, как всегда! Вот поворот у маленькой пристани и отсюда дорога взбегала прямо на гору; дальше уже не было настоящей дороги, а приходилось переходить по полусгнившему бревну, перекинутому через расщелину, и указывавшему, где можно выйти опять на дорогу. Потом путь шел, огибая один дом за другим, и всюду он видел знакомые лица, приветствовавшие его кивками, всюду к нему тянулись руки для пожатия, всюду раздавались голоса, дружелюбно и весело поздравлявшие его с прибытием, как издавна велось при вращении рыбака из дальнего плаванья. Чувство родственной язь с общиной, живущей и зависящей всецело от моря, очень сильно Б наружных шхерах, и не нашлось бы ни одного, который бы не сознавал, что всякое благополучное возвращение из дальнего плавания -- есть победа над морем и общими опасностями и не чувствовал бы при этом личной радости. Вот почему в шхерах всегда бывает точно светлее, когда суда возвращаются домой.
   Но Нильс чувствовал теперь меньше радости, чем бывало обыкновенно, после долгих плаваний, когда он ступал на родной берег. Его мысли были заняты совсем другим, и в сердце его прокралось какое-то дрожащее чувство, которое вызывало падение духа. Точно в воздухе чуялось какое-то несчастие. Нильс не мог отделаться от впечатления чего-то тяжелого, что помимо его воли владело им и делало его задумчивым.
   Пока мать пошла домой, чтобы приготовить пищу, он последовал за отцом на свою постройку, расположенную отдельно на скале, у подошвы которой расстилалось уже залитое солнечным светом открытое море. Здесь он затеял свою постройку и, как все, которые только могли, по возможности строил избу собственноручно. Сам он выбрал это место далеко на вдавшемся в море мысу. Теперь Нильс стоял п смотрел на постройку, причем сразу оценил, насколько работа подвинулась без него вперед. Дом уже был выведен под крышу; новые бревна, чисто отесанные, сверкали на солнце; через пустые просветы окон и дверей синело море. Нильс находил все это красивым. Но он подумал о той, ради которой затеял эту постройку, и тотчас же заметил, что она как-то вдруг и необъяснимо стала ему далекой. При этой мысли ему показалось, что вокруг него стало пусто, и он не испытывал радости, которую ожидал, при виде собственного дома, уже гордо возвышавшегося на скале. Наоборот, он стал раздумывать, хорошо ли он делал, связывая себя этой постройкой и приковывая себя к острову, на котором поколения за поколениями подрастали, женились и устраивали свои жилища, рожали детей, старели и умирали... Раздумывая об этом, Нильс почувствовал не радость, а печаль.
   -- Разве ты недоволен? -- спросил отец. -- О чем ты раздумываешь?
   -- Конечно, доволен, -- сказал Нильс. -- Быстро у вас пошло...
   Больше он ничего не смог сказать, потому что сам находил, что имел все основания быть довольным, а то, о чем он раздумывал, было ведь только "глупостями". Но он не мог принудить себя войти в настроение, какого желал, п он не понимал, откуда брались его странные мысли, точно переливавшиеся в солнечных лучах этого ясного июльского утра.
   Ему жилось слишком хорошо, вот и вся загадка, -- говорил он себе. И он усмехнулся над своими странностями.
   Дело в том, что Нильс попал этим летом в рыбачью артель по чистой случайности. В сущности, Нильс был лоцман. Он был запасным лоцманом в лоцманской команде; ему предстояло осенью принять должность и вступить в исполнение службы. Нильс принадлежал к чисто лоцманскому роду. Его отец был лоцманом так же, как отец п дед отца. Все они носили казенные куртки, все они проводили жизнь на море, направляли суда в порты и смотрели на то же море, столь мирное при солнечном свете в тихую погоду, но полное злобы и угроз, когда буря разбивала его гладь и бичевала волны так, что они в пене и мыле бросались на берега.
   История заключалась в том, что старый Олафсон был в свое время лоцманом, но теперь уже был в отставке, которую получил по той причине, что у него осталась только одна настоящая нога; другая была искусственная. Искусственную ногу он получил вместе с пенсией от правительства после того, как упал с палубы английского грузового парохода в его трюм и сделался калекой на всю жизнь. Нильс хорошо помнил и, пока жив, не забудет того дня, когда это случилось. Был октябрьский вечер. В избу, где он был один с матерью, вошли два человека. Они остановились у дверей и точно не смели заговорить. Мать так и сорвалась с места и закричала:
   -- Где у вас Олафсон? Где он?
   Никогда Нильс не видел ее в таком исступлении и никогда он не слышал у нее такого голоса. И когда чужие люди ничего не ответили, она закрыла лицо руками и из ее груди вырвался такой вопль, что один из пришедших людей должен был схватить ее за руку и кричать ей во весь голос:
   -- Он не умер!
   Потом явилось объяснение в немногих коротких и отрывочных словах, а вслед за тем отец был принесен и положен на большую кровать в спальне.
   С этого дня в доме стало точно тише. Но когда старый Олаф- сон получил свою искусственную ногу, он опять стал подвижен и крепок, как любой из его сверстников, и хоть он не мог остаться на коронной службе, он мог позаботиться о себе иначе. Поэтому он приобрел случайно освободившуюся тогда долю в Дельфине, и, несмотря на годы и калечество, ходил в плаванья и рыбачил нисколько не хуже других. Артель даже высоко ценила его, так как с ним появилось на судне хорошее расположение духа. Таков уж он был, что веселье сопровождало его, куда бы он ни пошел.
   К нынешнему лету, однако, старик начал слабеть. Ему было шестьдесят семь лет п года брали свое несмотря на то, что он мог похвастаться, что никогда до того времени не хворал. Неладно было что-то в груди. Сам Олафсон был уверен, что все это были пустяки и что болезнь скоро пройдет; тем не менее он согласился отпустить в плаванье сына вместо себя, так как сын был случайно свободен. Сам он остался хлопотать по хозяйству и работать за сына на его постройке на мысу. Все это подстроила старая мать Беда, умевшая всегда устраивать так, что делалось именно то, что она хотела, хотя каждый делал как будто по-своему. И вышло хорошо: по мере того, как проходило лето, старик чувствовал себя с каждым днем здоровее и крепче.
   Возвращаясь теперь вместе с сыном от постройки на мысу к селению, старик проговорил:
   -- В следующее плаванье я предполагаю идти сам. Полагаю, ты не будешь против того, чтобы остаться дома.
   Отец произнес последние слова с явной шутливостью. Но на этот разу сына не было расположения к шуткам, так как странные мысли по-прежнему давили его. Он никогда не говорил старикам, что подумывает о женитьбе, но понимал, что, как отец, так имать, и без того знают, что, если он начал строить, то должна же для этого быть причина. Он знал также, что отец никогда не спросил бы его сб этом прямо, но был бы рад узнать, как обстоят дела. Ив сущности для Нильса не было серьезных оснований таиться перед отцом. Но теперь ему не было охоты откровенничать и потому он шел молча, делая вид, будто не расслышал шутки. В странном несловоохотливом настроении пришли они оба домой, где их ожидал завтрак с горячим кофе, чистой скатертью и водкой.
   Между тем Мерта была занята дома разными хлопотами и не могла урваться. Надо было нянчиться с маленьким братом, надо было приготовить пищу, починить платье, выстирать белье. Мерта была старшей и теперь ей приходилось заменять хозяйку, так как мать лежала в постели и ее ничем нельзя было беспокоить. Потом, когда она управилась с домашней работой, ей пришлось идти к морю помогать в общей работе по засолке рыбы.
   Все суда вернулись теперь и все доставили множество рыбы. Поэтому все селение было завалено рыбой. На скалах всюду лежала на солнце распластанная и очищенная треска, которую вялили. Солнце припекало ее; кошки прокрадывались к ней, чтобы украсть свою долю. Вся местность пропахла рыбой. Запах шел от свежей рыбы, которую разгружали с Дельфина на берег, от ранее полученной рыбы, которую уже обработали и которая была теперь в промежуточном состоянии: еще недовяленная, но уже не свежая -- вследствие чего издавала сильный острый запах. Но самый сильный запах шел от прибрежных балаганов, в которых бабы и девки были заняты чисткой и засолкой рыбы. Там были шум и гам, сливавшиеся в ровное жужжание, которое точно стояло в ясном летнем воздухе.
   Сильным движением ножа рыба распластывалась. Ловко вырезывались кости, так что внутренности выпадали вместе с костяком. Затем блестевшие на солнце рыбные туши укладывались в чаны или раскладывались на камнях для вяления, а кровавые отбросы бросались в особые кучи на безвозбранное пользованье местным кошкам и курам. Эта спешная работа наполняла воздух радостью. Она выполнялась под впечатлением успеха п богатства. Все эти женщины, как молодые, так и старые, по уши забрызганные рыбными отбросами, работали с радостью, ибо знали, что их достаток приходит с этой рыбой. Рыба, что лежала здесь грудами и которую рыбаки в желтых непромокайках и высоких сапогах подвозили в лодках целыми грузами, не только означала пищу на долгую зиму, платье детей и дрова для очага. Она означала не только, что можно будет заплатить, кому что следует, и быть исправным в платеже налогов, как перед общиной, так и перед казной. Она обозначала еще, что ближайшая зима будет легче и светлее, что не придется так сильно придерживать мошну, что мать, пожалуй, получит занавески в свою спальню и комод, о котором она мечтает, что у отца будут деньги, чтобы положить на книжку или чтобы распутать дела с торговцем, что кофейник немного чаще будет появляйся на столе, что будет на что купить бутылку или две, когда нужный человечек зайдет поговорить с отцом, что рождественские праздники пройдут веселее и что можно ожидать подарков в виде куска материи на платье, брошки, холста и посуды, когда судно в следующее плаванье зайдет в какой-нибудь норвежский порт, чтобы переждать противный ветер. Все это приходило с рыбой, которая раздавала работникам п работницам своп щедрые дары. Поэтому не было никого, кто смеялся бы над дурным запахом рыбы.
   -- Рыба всегда пахнет хорошо! -- объявил Филле Бом, который встретил Нильса внизу у пристани. -- Рыба пахнет деньгами, а для некоторых еще она пахнет свадьбой.
   Последнее он прибавил с многозначащим лукавым выражением, обращаясь к девушкам, между которыми только Мерта почувствовала себя задетой. Она посмотрела на большую рыбину, над которой уже подняла нож, чтобы вырезать хребет. Но она удержалась от всякого замечания и соображала только, не мог ли кто заметить, что румянец залил щеки и обнаженную шею. Когда она подняла голову, она увидела, что мать Альбертина, стоявшая прямо против нее, тихонько улыбалась.
   Альбертина была так стара, что ее обыкновенно освобождали от работы. Но на этот раз она нашла, что ввиду необыкновенности случая ей следовало встряхнуть свое старое тело и принять участие в общей работе. Она сделала это потому, что непременно хотела сама чистить рыбу, которую привез Альгот. Притом ей хотелось говорить о мальчике, хвастаться им, показывать его, чтобы выслушивать, как другие его хвалят. Ведь это была плоть от плоти ее! Подумать, что мальчику было всего десять лет, и что он побывал в дальнем плаванье п привез рыбу. Он работал, как взрослый рыбак. Теперь он вернулся домой, заработав семье пищу и платье на добрых полгода.
   Мать Альбертина громко расхваливала мальчика и даже не обращала внимания на то, что он стоял неподалеку и слышал каждое ее слово. Мальчик стоял на мостике, спокойный и широко расставив ноги, плевал и смеялся, как старый моряк. Зюйд-вестку он заломил за затылок, руки заложил в карманы... А бабушка все продолжала его расхваливать перед всеми! Он чувствовал себя молодцом. Он находил, что если ему дадут продолжать, как он начал, то из него выйдет такой рыбак, каких еще не бывало, и что он со-временем скупит весь остров. И с чувством собственного достоинства он скрутил себе пыж из табаку, который купил на собственные деньги, заложил табак за щеку и прозакладывал бы самого дьявола, что никто не может запретить ему это.
   Как раз, когда все смотрели на Альгота, бывшего героем дня, или слушали Бома, раздевшегося возле балагана, чтобы говорить остроты и дразнить баб, приблизился Нильс. На нем было праздничное платье, которое он надел, когда окончил перевозку рыбы на берег. Теперь он вышел посмотреть, нельзя ли где-нибудь поймать Мерту, или же придется дожидаться вечера -- обычного времени местных свиданий. Он был одет в синюю пару, которой недоставало только светлых пуговиц, чтобы превратиться в лоцманскую форму. Фуражка на нем была кожаная с белой тулейкой, башмаки -- шмертинговые темно-синего цвета. При том он был чисто выбрит и его молодое лицо с голубыми глазами и светлыми усами имело в себе что-то как бы выше того класса, к которому он принадлежал.
   Быстро продвинулся он среди толпившихся людей п остановился позади Мерты. Она все время видела, что Нильс приближался, и ей казалось, что весь балаган рыбы, бабы и девки плясали перед ее глазами, но она не подавала вида, что замечает его, пока он не оказался совсем близко позади нее. Вдруг она обернулась так быстро, что Нильс, не подозревавший, что она его видела, даже вздрогнул. В то же время она прошептала:
   -- Встреть меня вечером, когда я освобожусь. -- И сделав это, она тотчас же прибавила громко и естественно, чтобы все слышали: -- Нет, скажите! Ты ли это, Нильс? Добро пожаловать домой!
   В выражении лица Нильса появилось что-то невыразимо кроткое и мягкое. Он любовался девушкой и не находил слова- сказать ей в ответ. Его взгляд даже стал растерянным, ибо все, о чем он размышлял с утра, вдруг рассеялось и в душе его опять было хорошо, и ясно, п радостно. Нильс охотно бы сказал многое, но он не решался, да и не успел, ибо взгляды всех присутствующих устремились на него. Он удовольствовался тем, что приподнял фуражку и сказал:
   -- Спасибо на этом.
   Нильс сказал это как бы не одной Мерте, а всем женщинам, и затем стоял некоторое время, застенчиво переводя взгляд с предмета на предмет в этой оживленной картине. Он смотрел на толпу женщин, на груды рыбы, на пристань, на скалы н воду, но, в сущности, он ничего из этого не видел. Он слышал только звук голоса, только что шептавшего ему слова, вернувшие ему счастье, и, так как сам он был прямодушен и не умел притворяться, то ему внушила даже уважение эта ловкость: при всех прошептать о свидании, и сделать это так, что он один расслышал!
   В самом деле никто не слышал, так тихо Мерта точно выдохнула свои слова. Только мать Альбертина, когда Нильс пошел дальше, направляясь в гору, в сторону мельницы, многозначительно посмотрела на Мерту. Но Мерта была так счастлива, что вздумала выказать излишнюю имелось.
   -- А ведь вы были правы, -- сказала она. -- Дельфин пришел к утру, как вы предсказывали.
   Мать Альбертина удивилась дерзости девушки. При том она не любила, чтобы при людях так открыто говорили о ее способности "видеть". Она с горечью сжала губы и ее лицо потемнело, как перед непогодой.

V.
Любовное свидание.

   День клонился к концу, и работа была отложена. Желтое и все еще горячее стояло солнце на краю небосклона и его длинные желтые лучи целовали воду, разбрасывая розовые блики по ней, а на продолговатом, окаймленном серебром облачке, плывшем в светлой синеве неба, сгущались в пурпурный цвет. Краски лились с неба на отдаленнейшие шхеры, которые так и горели, смешивались с тихой водою, а она сверкала между шхерами, как огромное зеркало, чистое и лиловатое, отражая в смягченном цвете все, что пылало наверху.
   На шхерах царило то настроение, когда тишина бывает глубокая и спокойная, и даже однообразный плеск прибоя кажется упоенным тишиною. В этой тиши ничто не звучит так странно как кваканье лягушек на болоте, которые находятся в дальней части острова. Это кваканье так резко прорезается в общей тишине и в то же время так удивительно гармонирует с нею. Так и кажется, что этот грубый, натруженный звук нарочно существует, чтобы наводить мысли на пути, которые ведут прямо в таинственную мастерскую природы, где нет ничего неподвижного и где постоянно совершается что-нибудь новое.
   Прибрежный житель сидит иногда и прислушивается к этому звуку, и как-то странно смешивается этот звук с великим зрелищем моря, которое постоянно изменяется. И этот вид точно углубляет его собственную жизнь.
   Солнце все склоняется. Оно опустилось в треугольный просвет между двумя темными утесами, и они вздымаются над водою, подобно чудовищным теням. По мере того, как солнце заходит, тени становятся чернее у основания скал, тогда как их гребни и небо вокруг пылают еще сильнее. Что-то сверкает, что-то дрожит и свертывается, точно игра красок тихо гасится невидимей осторожной рукой -- и спокойное, мягкое освещение сменяет слишком яркий блеск красок. Вот начали опускаться сумерки, точно дымка, над морем и шхерами, и кваканье лягушек звучит громче, как будто раньше оно смягчалось блеском солнца, которое теперь уже скрылось.
   Вот опять загорелось над скалою, точно большой сверкающий глаз проглянул сквозь кроткие июльские сумерки, и на огромном зеркале тихого моря засверкал целый поток света. Поток света идет от маяка и, точно стрелка неимоверно большого часового механизма, вздрагивая передвигается, бросая над морем и скалами широкие световые полосы среди теней, оставленных после себя закатившимся солнцем. На море и между шхер колышутся световые волны, а если всмотреться в даль, открываешь их продолжение в виде световых полосок, которые, все умаляясь, точно всплывают и снова тонут в море, которое тихо колышется, вздымаясь и опускаясь, как дышит во время спокойного сна здоровый, сильный человек.
   Прибрежный житель ко всему этому привык. И все таки сможет подолгу сидеть, смотря на это, и чувствуется, что мысли его точно шевелятся и почтительно затихают перед величием этой тиши, чувствуется, что тревога, в нем смягчается, и точно все, что возмущается, все, что хочет мучить и оскорблять, опускает оружие и преклоняет колена перед великой тишиной, могущественной, как мысль самого Милосердия.
   Не знаю, почему этот вид моря в вечерней тиши во мне самом так часто вызывал мысли о всеблагой силе, которая без чувствительности, но с неистощимым милосердием заставляет затихать и сглаживаться волны на большом море страстей. Поверхность сглажена, и над глубиной спокойно. Только там, на дне, продолжает расти вся растительность глубины, никогда не поднимающаяся к дневному свету.

* * *

   Над кручей утеса сидит человек в белой фуражке, темно-синей паре и таких же темно-синих матерчатых башмаках. Он уселся так, что его нельзя видеть из селенья, и когда он время от времени поднимается, чтобы посмотреть поверх гребня скалы на тропинку, по которой можно пройти от кладбища к наружным утесам, -- он всякий раз снимает фуражку, чтобы она не белела в сумерках и не выдала его перед товарищами, толпившимися на лоцманской площадке. В промежутках -он сидел, погруженный в мечтательное созерцание, точно не мог вдоволь насмотреться на расстилавшийся перед ним вид, хотя столько раз уже видел его раньше.
   Человек был в удивительно мягком настроении. Он не выказывал нетерпения. Потому что он знал: та, которую он ожидает, придет, и ему нечего тревожиться, что придется ждать напрасно. Он был в настроении счастья; только в самом его счастии была как бы примесь чего-то тревожного, точно из самой глубины неведомого к нему приближалось что-то, с чем он не желал познакомиться.
   Он работник моря, но в то же время он мечтатель и, если он не может выразить всех своих чувств Словами, даже хотя бы ясно сознать их, все же светлая гладь моря, закат солнца, росшие вокруг его сумерки, квакавшие в болоте лягушки, плеск волны у берега -- все это надвинулось на него и породило в нем мысли, соответствовавшие тишине. И в этот час он переживает впечатление, точно все, что бывает в мыслях человека, и все, что вмещается в его жизни, как бы сошлось в чрезвычайном настроении, которое владеет им и в котором летняя ночь как бы сливалась с его сердцем.
   Человек на утесе ложится и смотрит на небо, на котором звезды мерцают уже в полумраке летней ночи. Синева, частью такая светлая, напоминает о весне и Ивановой ночи, но проникнута теплом лета. И лежа тут, он вдруг забывает свои желания, забывает все, кроме мыслей, которые овладевают им. И ему вспоминается прошлое. О, ему вспоминается многое!
   Он вспоминает, как он ребенком бегал именно здесь, по этим самым скалам, держа в руках, точно сокровище, своего первого краба и свою первую рыбу. Он вспоминает, как он шел здесь и раздумывал, когда уже был в состоянии думать, как мир велик, и придется ли ему увидеть, что находится за глубокой чертой, где сходились море и небо. Он вспоминает, как он здесь бродил уже четырнадцатилетним мальчиком, когда с отцом уже случилось несчастие, и как он чувствовал себя взрослым человеком, размышляя, что теперь мать должна надеяться только на него. Помнит он, как тогда вдруг потемнело вокруг его мечты когда-либо уехать отсюда, и он почувствовал, что судьба железными руками приковала его к этой земле, где до него его деды жили, состарились и померли. Он помнит, что, несмотря на свою юность, он тогда ясно сознал это, и эта мысль, точно острым долотом разбила его детские мечты и принудила его смотреть на действительность трезво и холодно. Но как бы там ни было, это время прошло, и он уехал и оказался на море, так как не мог устоять перед искушением увидеть свет, который манил его. Потом он бывал в дальних плаваньях, видел то, что прежде лишь другие рассказывали о чужих землях, ел виноград на юге, смотрел, как смеялись черноглазые женщины, когда он просил у них любви... Но он вернулся и на этом самом месте, где он теперь сидел, пробилось в нем однажды сознание, что, куда бы в мире он ни попал, его будет тянуть назад, к этому скалистому берегу, где не могли расти деревья, но где он чувствовал себя на родине и где волны его жизни всегда успокаивались.
   Опять Нильс вскочил. Отчего она не приходит? II что, в сущности, все это означало? Куда уносятся сегодня его мысли, что он чувствует себя так странно? Почему этот странный летний вечер овладел им внутри и снаружи и мутил его?
   Опять Нильс смотрел на море, точно оно могло дать ему ответ, и ему пришло в голову, что уже многие до него сидели и тоже смотрели на это самое море, тоже точно ждали, что получат ответ из той дали, которой никто не достигнет, где небо и море сошлись воедино. Он думал об этом, пока не вскочил, заслышав шаги.
   Выпрямившись, он увидел тонкую, длинную тень, поднимавшуюся за гребнем скалы. Она приближалась со стороны долины точно летела над тропинкой, протоптанной столькими ногами ради таких же тайных свиданий. И вдруг счастье точно расцвело в нем полным цветом и та же радость, которая пылала в нем, когда он встретил у пристани взгляд Мерты и услышал слова, которые она прошептала, овладела им. Он не побежал к ней навстречу. Он только встал, стыдясь силы своего чувства, от которого все его члены дрожали. Уверенный в своей победе, улыбаясь, радостный, он дал ей близко подойти к себе, потом тихо поднял обе руки и обнял ее. В следующее мгновенье он уже покрывал ее шею и. лицо поцелуями.
   -- Нильс, -- проговорила Мерта задыхаясь, -- Нильс!
   Но это было для вида и по старой доброй привычке. Надо же было протестовать. И Нильс принял ее восклицание, как совершенно понятное; Мерта была бы даже очень удивлена, если бы он не понял ее.
   Они сели и Мерта стала болтать. Она щебетала, как ласточка; у нее был грудной, сдержанный смех, который, бывало, часто чудился Нильсу, когда он лежал в койке или стоял у штурвала, на шхуне п тосковал по Мерте. Слова носились вокруг, точно на крыльях ласточки, и точно они только для того и были выпущены, чтобы порхать. Мерта говорила о матери и об отце, о том, как она боялась, когда Дельфин не возвращался, о лоцмане Шегольме, который имел обыкновение шутить с нею и поджидать ее по вечерам, о том, как она скучала без Нильса, как она ходила раз-спрашивать мать Альбертину, как она была хитра и как она целовала ночью подушку. Потом она обняла шею Нильса и еще раз поцеловала его. Потом она заговорила о рыбе и как ей скучно было ножом ворочать тяжелые рыбины и все время нюхать запах соленой рыбы, такой сильный, что потом подолгу нельзя от него отделаться. Тут же она задавала вопрос, можно ли надеяться, что маленький брат не проснется п что никто не заметит, что она вышла. Потом она свернулась, точно кошечка, опять обняла Нильса и взобралась к нему на колени, где осталась безмолвная, как бы истощенная своей болтовней. Ни разу не взглянула она на море, и во всем ее существе не оставалось ничего, что не улыбалось бы и не играло.
   Нильс сидел, обнимая ее талью рукою. Его взгляд был устремлен вдаль поверх ее плеча. Казалось, море изменило вид и цвет, точно оно вдруг сделалось совсем другим морем, совсем не тем, которое он видел перед собою несколько минут перед тем, когда сидел здесь один. Темный, красноватый цвет, мелькавший и точно лившийся с неба в море, сверкающие широкие полосы света от маяка, маленькие, сверкающие полоски далеко на море, к югу, вечерняя прохлада воздуха, что-то безпредельное в сумерках -- все сделалось вдруг такой ясной действительностью, лишенной всякой мечты. Счастье и сила прибывали в нем, и ему казалось, что мягкие руки, обвивавшие его шею без всяких мечтаний, привязывали его к действительному миру, ко всему, что он мог охватить своим взором.
   Далеко в море шел пароход, и Нильс смотрел на его зеленый фонарь, который, однако, не мог приковать его внимание. Отдельная одинокая чайка парила в сумерках над его головой, так низко, что он слышал шорох ее крыльев. Но он не следил за ее полетом, а поглядывал на молодую, загорелую шею и на темные волосы, которые он тихо поглаживал рукою, и он спрашивал себя, будет ли он когда-нибудь, когда уже не будет одинок, чувствовать то, что чувствовал незадолго перед тем, и сможет ли говорить об этом, выразить словами другому человеку все, что было у него только для себя. Того, о чем он раздумывал, пока сидел один, уже не было; но что-то оставалось. Чувствовалось облегчение в сознании избавления от этого, но Нильс знал, что без остатка оно не исчезнет. Оно вернется и вступит в своп права; он опять станет таким слабым душой и будет желать столько передумать. Но как бывает, когда легкая дымка заволакивает глаза и стоит только мигнуть, чтобы она исчезла и опять все было ясно перед глазами, так он наклонялся, чтобы опять взглянуть на Мерту. То и дело он молча поднимал ее голову и наслаждался прикосновением своих губ к ее губам.
   Но вот Нильсу пришло в голову, что он еще не произнес ни слова, хотя они были разлучены в продолжение многих недель, и он проговорил:
   -- Хочешь, мы пойдем взглянуть на постройку?
   -- Не могу я идти туда с тобою. Август Шегольм увидит нас с площадки. Он сегодня дежурит.
   -- Август Шегольм, -- воскликнул Нильс. -- Какое ему дело, куда мы идем?
   -- Он такой надоедливый; потом, если заметит что-нибудь.
   Решено было пойти кружным путем, чтобы избегнуть зорких глаз Шегольма, и они спустились с кручи вниз, к самому морю. Переступая с камня на камень, шли они берегом, держась поближе к обрыву, пока не оказались на небольшом плоском мыске, над которым виднелась светлая стена постройки.
   Нильс и Мерта медленно поднялись на горку, где стояла постройка и, чтобы не быть замеченными с опасной лоцманской площадки, обошли кругом, но решились взойти на самый верх и войти в постройку через дверь. Нильс приподнял Мерту к окну, а потом разбежался и сам вспрыгнул в окно, уцепившись за косяк.
   Впервые стояли они вдвоем одни среди стен, которые должны были приютить их на всю жизнь. Они прошли из кухни в другие комнаты -- три маленькие комнаты с двумя окошками в каждой.
   -- Мы отделаем и приведем в порядок сначала одну или две комнаты, -- сказал Нильс. -- Другие поспеют, когда придет время.
   Мерта кивнула. Она вдруг притихла; ее лицо получило кроткое, вдумчивое выражение и стало нежнее. Ничего не говоря, она взяла Нильса за руку и, став у окна, они оба стали смотреть на море. С того места, где они стояли, они могли слышать плеск волн о камни под их окном, а на стене позади них пылало отражение полосы света от маяка, и оно золотило чисто отёсанные бревна. Стоя там, они походили на двух послушных детей, которые приостановились в игре и даже не подозревали своего счастия. Они прижались друг к другу, а когда поцеловались, у обоих слезы навернулись на глазах, точно от избытка счастья.
   -- Так хорошо никто не живет во всем селении, -- сказала Мерта.
   Эти слова проникли в самое сердце Нильса. Но чтобы не брать на себя слишком много, он заметил:
   -- Лишь бы тебе не показалось здесь слишком одиноко.
   Одиноко! Мерта только покачала головой и засмеялась. И когда они пошли оттуда и вместе шли через селение, Мерта совсем забыла, что могли заметить их. Она все еще держала Нильса за руку и, когда они проходили по кривым улицам между маленькими домиками, которые теснились так плотно, точно сползлись, чтобы поддерживать друг дружку в продолжение долгой зимы, -- оба почувствовали, что никогда еще они не переживали вечера, когда жизнь была бы им так близка и значительна, как теперь. Им казалось, что этого дня они никогда не забудут.
   Когда они пришли к избе Сторе-Ларса, Мерта отняла свою руку и потихоньку вошла. Она не смела говорить с Нильсом. В дверях она обернулась, но не посмела ни проститься с ним, даже кивнуть ему головой и только поглядела на него.
   Нильс долго стоял у забора. Его взгляд был прикован к запертой двери, через которую исчезла девушка. И когда он наконец опомнился, он направился на скалы возле берега. Там он улегся п скоро заснул на жесткой скале, которая еще была, теплой от жгучего солнца июльского дня.

VI.
Ветер освежает.

   На следующий день Нильс и Мерта поссорились, на первый взгляд, без всякой причины. Это случилось на холме, под крыльями старой мельницы среди белого дня. Причина? Ни он, ни она не могли бы объяснить ее. Ни он, ни она не могли бы вспомнить, с чего началось и кто первый начал. Но оба были уверены, что вина была другого, и потому-то примирение было тем затруднительнее.
   Случилось так: молодые люди встретились совершенно случайно у мельницы. Каждый поднялся со своей стороны на холм, вовсе не ожидая там встретить другого. Нильс так обрадовался, завидев Мерту, что стал просить ее сесть, чтобы дать ему возможность некоторое время любоваться ею. Но Мерте был недосуг. Она шла в лавку торговца за покупками для матери, которая ждала ее дома. Вероятно, она была столь же нетерпелива, как п он, сердилась и горячилась, что не может остаться; а Нильс сердился за то, что она не оставалась. Конечно, странно, что она не высказалась, что было бы проще и естественнее всего. Но в том то и дело, что она не высказалась, вместо того она сказала, по-видимому, совсем другое, и во всяком случае достоверно, что она сказала не то, что думала. Нильс сделался вдруг очень бледен. Он не стал ее больше уговаривать. Он сделал несколько шагов назад и пристально посмотрел на нее; его взгляд был холоден, губы сжаты. В душе Нильс был в эту минуту так слаб, что охотно бросился бы на землю и заплакал бы, как мальчик. Но он ни за что не хотел дать заметить Мертв это чувство и потому он держал себя твердо и только смотрел на девушку, которая стояла перед ним, горячась все больше и больше. Нильс во мере того, как на нее смотрел, становился тверже. Казалось, что вдруг ему стало ясно нечто очень злое, чего он сначала не подозревал. Вот он почувствовал себя холодным; девушка сделалась ему точно чужой; и почему-то ему пришло па ум, как накануне она заставляла себя ждать. Это увеличило раздражение, поднимавшееся в нем, а Мерта, увидев перед собою лицо, верно отражавшее чувства озлобления и ненависти, разразилась новым потоком и сказала ему все злые слова, какие только знала. Нильс все стоял и смотрел на нее; он не ответил ей ни слова. Когда она прервала свой поток брани, чтобы передохнуть, он сплюнул.
   -- Ну тебя в пекло! -- выругался он.
   Что Мерта ответила, он не слышал. Он видел только, как она повернулась и скрылась на крутой тропинке к лавке. Нильс тоже пошел своей дорогой, пошел, не оглядываясь, и мысли его были остры и ясны. Он чувствовал в себе какой-то холод; ему казалось, что он вдруг стал очень проницателен и умен. Им овладело страдание, какого он не испытывал еще ни разу в жизни, но это страдание, как он воображал, не заключалось в том, что он потерял Мерту, а в том, что он был глуп и позволил девчонке водить себя за нос. Как она была некрасива, когда сердилась, как она была ужасно некрасива! Удивительно, что он не видел этого раньше.
   Что можно было опять помириться, этого Нильс не допускал и давал себе слово, что это никогда не случится. Он сжал зубы и поклялся, что скорее язык у него отсохнет, чем он скажет хоть единое слово примирения. У него явилась потребность сделать что-нибудь такое, что причинило бы Мерте страдание, и чтобы придумать что-либо, он в этот день долго гулял и мечтал. Надо было причинить ей такое, что проникло бы ей в самую душу, и в то же время оно должно было показать ей, что для него она значила меньше, чем ничто.
   Обдумывая это до послеобеденного времени, он в конце концов напал на мысль, с которой отправился к своей матери. Ему нужна была союзница, чтобы осуществить свою мысль.
   Он застал мать за приготовлениями к печению хлеба, которым отец должен был запастись к отходу Дельфина в новое плавание; Дельфин должен был выйти в море через несколько дней. Маленькая, живая старуха как раз катала тесто, и мучная пыль облаком стояла вокруг нее. ее старые, умные глаза тотчас же подметили, что с сыном не все обстояло, как бы следовало; поэтому оhа сделала вид, что ничего не замечает, и только поздоровалась, рассчитывая, что он сам все расскажет, когда никто не будет спрашивать его.
   Нильс опустился в кухне на стул, стоявший в сторонке, и почувствовал себя в таком странном настроении, что чуть не забыл обо всем, что пришел сказать. Только заметив, что- мать точно недоумевала, для чего он там сидит, он вспомнил о своем деле. Когда он затем начал говорить, он получил впечатление, что в это мгновение разбилось что-то, чего ничто уже не исправит. Ощущалась боль, точно грудь разрывалась на части, и ему было невыносимо встречать взгляд матеро, вследствие чего он уставился в землю
   Он начал так:
   -- Находите вы разве, что отцу стоит отправиться в этот раз? -- Мать ничего не ответила на сказанное сыном. Но она насторожилась, услышав тон, каким сын говорил, -- По-моему, -- продолжал он, -- отец уже стар и было бы лучше, если бы он остался дома на этот раз. Ведь я могу идти в плаванье. У меня еще есть время до самой осени.
   Мать Беда стояла у стола и катала свое тесто, украдкой поглядывая на сына, а тот сидел, упрямо уставившись в пол, скрывая глаза под нависшими на лоб волосата.
   -- Ну, отец достаточно стар, чтобы думать о самом себе, -- сказала она осторожно.
   Мать Беда понимала, что это возражение не помогло бы делу. По всему она видела, что с Нильсом случилось что-то нежелательное, к тому же она знала, что в иной час менее опасно отпустить на море старого и хилого, чем молодого и здорового.
   А Нильс не отступал. Он поднял голову, и лицо его было искажено выражением сдерживаемого гнева. Что он затем говорил, он в точности не мог бы потом припомнить, но ему казалось, что он приводил разумные доводы и ясно доказал, что было лучше, чтобы отец остался дома. Он принудил себя даже к хитрости и дал понять, что никто лучше матери не сумел бы обработать старика так, чтобы тот на все согласился. Все селение знало ведь это.
   -- А постройка? -- попыталась ввернуть старуха. -- Предполагалось ведь, что ты останешься дома, чтобы продолжать постройку?
   Нильс встал. Когда мать Беда увидела его лицо, она даже выпустила из рук тесто.
   -- Господи, Боже мой! Мальчик, что с тобой? -- Он не ответил. Он с трудом переводил дух, точно что-то душило его. -- Кто тебя довел до такого состояния? -- крикливо сказала старуха. -- С нею я поговорю... скажу ей миролюбивее слово...
   -- Не делай этого, мать, -- произнес Нильс спокойнее. -- Но сделай, чтобы я мог идти в плавание. Иначе нехорошо будет...
   С этим он схватил свой шапку и прежде, чем мать успела остановить его, был за дверью.
   Нильс бесцельно бродил, испытывая впечатление, что земля качается под его ногами и точно все, что совершилось в этот день, не было наяву. Как все это произошло? Как это было возможно? Не сорвался ли дьявол с цепи в этот страшный день?
   Не то, что же это?
   Вдруг он услышал звук, от которого сразу остановился. Дорога, на которой он стоял, вела в небольшую долину, покрытую короткой травой; в этой долине молодежь имела обыкновение собираться по вечерам для танцев. Теперь только он сообразил, что был ведь субботний вечер и что он шел прямо на звуки гармоники, которые раздавались внизу в долинке.
   Нильс ускорил шаги и скоро был на площадке. Девушки сидели рядком на дерновом возвышении, которое образовалось на краю площадки у подножья скалы, а парни стояли кучками вокруг. Это были молодые лоцманы и сыновья рыбаков, таможенные служащие и несколько чужих моряков вперемежку. Несколько пар кружились на площадке и, точно увлекаемый непреодолимой силой, Нильс направился к ним. Он не собирался плясать; ему не охота была даже с кем-нибудь разговаривать. В нем загоралось при одной мысли, что кто-нибудь заговорит с ним, и был момент, когда ему пришло в голову, что лучше всего ему отсюда уйти. Что ему надо среди всех этих веселых людей.
   В то же время что-то влекло его вперед, что-то принуждало его и направляло его шаги. Что это было, он не знал. Точно он попал в глубокую борозду, по которой должен был идти прямо перед собою, не имея возможности ни своротить в сторону, ни вернуться назад. Потом он почувствовал, что пара каких-то глаз давно уже жгут его лицо, и поднял взор. Никогда еще, как ему казалось, он не обладал таким острым зрением, такой адской обостренностью зрения.
   Прямо перед собою он увидел танцевавшую Мерту. Она видела его, и он сейчас же заметил, что она его видит и видела, как он подходил, но избегает смотреть в его сторону. Рас- красневшая, оживленная, с платком, спавшим ей на спину, плясала она, и сердце перестало биться в груди Нильса, когда он увидел, что она танцевала с Шегольмом. Он припомнил, что она рассказывала о нем; стало быть, мысли о нем владели ею даже во время их первого после долгой разлуки свиданья. Разве это его касалось? Разве она не могла танцевать, с кем ей угодно? Хотя бы даже с ним, как и со всяким другим?
   Однако, Нильс не мог выкинуть из головы этого совпадения. Опять промелькнула в его голове мысль, что Мерта упоминала имя этого человека накануне, хотя оно проскользнуло мимо его ушей, как нечто не имевшее для него никакого значения. Он почувствовал, что кровь прилила к его щекам, и он сильно покраснел. Теперь мысль крепко засела в Нильсе. Теперь она останется в нем. Стало быть, она думала о нем. Вероятно, он же задержал ее, когда она опоздала. Даже в такую минуту, когда они встретились и все между ними было так свято и возвышенно, она не могла выкинуть его из головы. И теперь она танцевала с ним, точно ниxего не случилось. Вообще, могла танцевать! Желала танцевать!
   Нильс стоял неподвижно и смотрел на них, когда они перестали танцевать. Он видел, как молодой лоцман наклонился к Мерте и его глаза пылали, как пылали всегда, когда он имел перед собою красивое девичье лицо. Нильс стоял так близко, что видел долгий, красивый взгляд, которым Мерта ответила на взгляд Шегольма. Нильс все это видел, не трогаясь с места, и ему показалось, что он во сне, когда вскоре затем он увидел, что Мерта идет прямо к нему,
   Она не казалась даже смущенной; она имела шаловливый вид и сказала ему, точно ничего особенного между ними не случилось:
   -- Не хочешь ли и ты потанцевать со мною?
   Нильс смутно понял, что это означало примирение, и на одно мгновенье в уме его пронеслось сознание, что он слишком круто принял случившееся, что, пожалуй, все может опять наладиться, и в продолжение секунды он колебался. Но тотчас же гнев овладел им опять. Опять он был в той глубокой борозде, в которую не проникало солнце, и несмотря на то, что ему стало больно, точно он сам себя бил и стегал до крови, он уперся на своем, оттолкнул руку девушки и произнес голосом, который дрожал от ненависти:
   -- Иди с тем, кто хочет. Я не хочу.
   Сказав это, он заметил, что перед его глазами стало темно. И тотчас же подошел кто-то и увел Мерту.

VII.
Как мать Беда пошла в церковь и почему Филле Бом не пришел туда

   Не заводя шума, не вызывая толков и не устраивая ненужных усложнений, мать Беда решилась расследовать, в чем был изъян, и кто довел Нильса до такого исступления, что он рвался на море только, чтобы уйти от людей. Таков уж был обычай на побережье, и мать Беда видела не одного, бежавшего таким же образом от счастья и добра. Да видела она и таких, которые бежали так далеко, что больше никогда не вернулись.
   Конечно, мать Беда была несколько осведомлена, каких путей Нильс держался; на шхерах не легко было удерживать тайну только для себя. Но ничего достоверного она, однако, не знала, а зря впутываться в дела, где была замешана любовь -- для этого мать Беда была слишком умна и стара. И вот ее проницательные материнские глаза пытливо посматривали всюду, где она бывала, и все, что она слышала и видела, она тщательно собирала и складывала в своей седой голове. Скоро она поняла, что во всяком случае надо было сделать так, как сын хотел, и потому наступил вскоре час, когда старый Олафсон оказался совершенно уверен, что ему не выдержать трудного плаванья, а потому было лучше ему остаться дома, а в плаванье отправлялся сын. Откуда ему явилось такое сознание, этого Олафсон не знал. Но он был теперь твердо уверен, что в море ходить следовало молодежи, а старикам надо было сидеть дома, и ему представлялось даже непонятным, как он мог когда-либо думать иначе.
   Поэтому старый Олафсон был почти озабочен, когда выступил с вопросом, не может ли сын идти в плаванье вместо него, и почувствовал настоящую благодарность, когда Нильс, не выказывая ни малейшего удивления, согласился на его предложение и объявил, что с постройкой не к спеху.
   Вот чего добилась мать Беда лишь немногими умными словами. Но чего ей не удавалось добиться -- это получить ясное представление о случившемся с Нильсом. Между тем известно, что нет ничего более трудного для старой женщины, очень желающей что-нибудь узнать, как согласиться признать это необъяснимым, а если к тому же эта старая женщина-мать и то, что она хочет разузнать, касается ее единственного сына, -- то ее возбужденное беспокойство поднимается через край и соответственно обостряется ее изобретательность.
   Тем не менее мать Беда держала себя тихо и не пошла по соседним дворам для удовлетворения своей любознательности. Ни за что не хотела она выставить Нильса предметом деревенской болтовни. Лучше она согласна была переносить свою досаду в одиночестве, хотя бы до судного дня?
   Был, однако, один человек, которого мать Беда, после зрелого размышления, нашла возможным осторожно расспросить. Этот человек был никто иной, как старый Бом, который всегда знал то, что творилось среди молодежи, и всегда разнюхивал любовные приключения, точно ждал, что кое-какие крохи от богатого стола молодежи перепадут на долю его бедной старости. С Бомом можно было болтать о чем угодно, шутить и балагурить, точно вся жизнь была лишь игра, и никто не нашел бы в этом ничего подозрительного. Между тем, Бом был не глуп, хотя мать Беда могла бы признаться, что знает старуху поумнее его, и эта старуха всегда сумела бы устроить так, что одураченным оказался бы Бом. Случалось ей и раньше водить за нос таких стариков.
   Мать Беда обложила молитвенник носовым платком и надела праздничное платье. На улицу она вышла расфранченная и направилась прямо на гору, к церкви. Было воскресенье и только что начали звонить к обедне. Весело разносился по шхерам колокольный звон; из светлых домиков начали выходить прихожане. Мужчины и женщины, молодые и старые -- брели они к маленькой деревянной церкви, которая стояла за ветром среди каменных стен, окружавших зеленый погост, где старые пригнутые к земле ветлы склонялись над обветренными могильными плитами и покачнувшимися крестами.
   Колокола звенели и сзывали всех; мужей, недавно лишь вернувшихся на своих шхунах, чтобы на следующей неделе опять выйти на пашню моря, и жен, недавно лишь дождавшихся своих мужей, чтобы со следующей же недели опять сидеть дома наедине со своими тревогами и ожиданиями -- все они сошлись, как на сходку и, когда колокола умолкли и загудел церковный орган -- гордость всего острова -- степенно сидели на старых церковных ^скамьях и ждали молитвы о плавающих и путешествующих и благодарения за счастливое возвращение. Тут были все; Сторе-Ларс и Олафсон, мать Альбертина с дочерью и маленьким Альготом -- бодрые, здоровые и расфранченные, все вперемежку. Даже взрослая молодежь пришла сегодня в церковь. Как Мерта, так и Нильс, были там, хотя сидели на приличном расстоянии друг от дружки, и на скамьях рядами виднелись команды Полярной Звезды, Дельфина и других судов, все в новых светлых галстуках и белых воротничках, выбритые, подтянутые, серьезные и безмолвные.
   Пока длилась проповедь, иной, может быть, отвлекался от нее и сидел погруженный де> собственные мысли. Летом ведь жарко, а плоть немощна во все времена года. Но когда наконец началась молитва, которой все ждали, точно вздох пронесся по небольшому собранию и теперь уже все были внимательны. Потом, когда орган еще гудел после последнего псалма и гулко раздавался топот тяжелой обуви о дощатый церковный пол, многие чувствовали, что в этот час воздали Господу должное, и верили, что Он позволит им по прошествии некоторого времени опять собраться на этом месте невредимыми и в полном числе.
   Мать Беда тоже слушала проповедь и прочитала молитву, как и другие. Но, несмотря на свои усилия сосредоточиться, мать Беда чувствовала себя рассеянной и не могла избавиться от этого. ее мысли были прикованы к чисто житейским делам. Мать Беда почувствовала, как бы укол в сердце, заметив, что слова молитвы проскользнули мимо нее и что она не могла с истинным благочестием и всей душой следить за словами, произносимыми ее губами; она не могла отделаться от мысли, что это могло означать что-нибудь худое для Нильса. А он сидел по другую сторону прохода с полуопущенной головой и лицо его имело выражение жесткости и озлобленности. Мать Беда чувствовала себя неспокойной. Втихомолку попробовала она повторить молитву, когда пастор уже читал другое. Но покинувшего ее сердце благочестия никак, нельзя было вернуть. Мать Беда бормотала слова, но чувствовала сама, что это был бесполезно, и не могла заставить себя чувствовать что-либо иное.
   Дело в том, что мать Беда все время искала в церкви взглядом, стараясь высмотреть Филле Бома. В продолжение всей проповеди она боролась с греховным искушением обернуться и посмотреть позади в дальнем углу церкви, чтобы узнать, не там ли он. Но все время перед нею был взгляд пастора, направленный прямо на нее, и для матери Беды было легче откусить себе язык, чем показать своему священнику, что она не слушает слова Божьего с благочестием. Но следствием всего этого было то, что мать Беда так и не смогла молитвенно сосредоточиться и, когда она встала, чтобы уйти из церкви, первою ее мыслью было посмотреть, нет ли Бома где-нибудь позади нее.
   Но Бома нигде не было видно. Его не было ни в церкви, ни на церковном погосте. Не оказалось его также на улицах, и внизу у пароходной пристани его тоже не было. Мать Беда шла домой короткими шажками; ее головной платок был сдвинут далеко вперед над лицом; чистый носовой платок был по-прежнему обернут вокруг молитвенника. Она чувствовала себя возмущенной неудачей в своих розысках, а еще более тем, что ее сегодняшняя молитва не дошла до Бога. И она не могла отделаться от мысли, что может быть неумышленно наделала бед, которые разразятся над Нильсом.

* * *

   Между тем Филле Бом был в одиночестве далеко на морском берегу, где никто не мог его видеть, и был чертовски зол. Он сидел на камне, тупо смотрел на осоку, росшую возле скал и сползавшую до самого морского берега, и, несмотря на светлое воскресное утро, поминал всех чертей, каких только знал.
   Разве он был виноват? Найдется ли человек, который сможет сказать, что он виноват? Разве не знало все село, какова баба черного Якова и каковы ее детеныши? Почем он мог знать, что они бегают вокруг его избы, шалят и напугали его собаку так, что она одурела?
   Дело было в том, что едва в это утро Филле Бом успел надеть воскресное платье и выйти из избы, как услышал за углом крик, беготню и возню, точно там был пожар. Шлепали ноги бежавших по скалам ребятишек, раздавались их вопли, шумно открывались двери, слышался собачий лай. Он узнал лай своего Филакса, а вслед за тем услышал женский голос, точно прорезавший воздух:
   -- Господи Иисусе! Ребенок!
   Вот все смолкло и стало тихо, как в могиле, а вслед затем стрелою примчался Филакс с поджатым хвостом и юркнул через полуоткрытые двери в сени.
   Бом едва успел опомниться и подняться по крутым ступеням скалы, которая была в уровень с его крышей, как увидел бабу, шедшую к нему с плачущим ребенком на руках. И прежде, чем Бом успел спросить, что случилось, баба показала ему окровавленный палец ребенка и сопровождала эту демонстрацию целым потоком ругательств.
   Бом и баба черного Якова давно уже не были в дружбе. Разгневанная теперь женщина была обыкновенно кротка и богомольна; уверяли даже, что ее кротость была довольно доходна, когда она бывала в пасторате или в доме торговца; она представлялась несчастной и избавлялась от необходимости платить за все, что ела вместе со своими ребятишками. По крайней мере, таково было мнение Бома, и это он не раз высказывал, а баба так же, как и Яков, ее муж и повелитель, не могли ему простить этого. Этот Яков принадлежал к команде Дельфина; это он роптал, когда товарищи решились принять в свою артель маленького Альгота, чтобы дать ему возможность заработать свою долю улова наравне со взрослыми мужиками и выручить овдовевшую мать. В свое время это подогрело "доброжелательство", которое Филле Бом питал ко всему семейству. Услышав об этой истории, он захохотал на пароходной пристани так громко, что слышно было далеко на дороге, и сказал, что ему забавно будет посмотреть на эту бабу, когда ее старик в свою очередь пойдет ко дну. Бом это сказал и не отпирался от своих слов. А что его слова добросовестно передали тем, которых они касались, в этом он мог не раз убедиться в течение года. Теперь он понял, что его сразу отблагодарят за все.
   По этой причине он дал бабе кричать, сколько она хотела, а сам только нахмурился и сказал, когда она переводила дух:
   -- Если ты воображаешь, что на этом что-нибудь промыслишь, то очень ошибаешься.
   Между тем нельзя было отрицать, что Филакс покусал мальчику руку, и Бом чувствовал себя не совсем спокойным. Скоро, однако, он рассмотрел, что большой беды не было. Дело ограничивалось простой царапиной, слегка опухшей кругом, и, чтобы не выказать себя несговорчивым, Бом сейчас же согласился войти в избу и ножницами отрезать немного шерсти у собаки; эту шерсть баба положила на рану. Всякий ведь знает, что если кого-нибудь укусит собака, то рана будет плохо заживать, если не положить в нее шерсти от той самой собаки, которая причинила поранение.
   Пока баба возилась с перевязкой, наступил перерыв в грозе, и Бом начинал уже надеяться, что ненастье пройдет. Но взглянув в сторону, он увидел старика, вскарабкивавшегося к ним на скалу, и понял, что все начнется сызнова. Так и было: началась перебранка, которой, казалось, не предвиделось и конца. Старые слабые стороны припоминались; новые ловко приплетались. Бом называл черного Якова -- что само по себе было уличным прозвищем, хотя и освященным привычкой -- "старой чертовой бабой своей же дьявольской бабы", а супруга Якова называла Бома "старой дохлятиной". Вскоре собралось вокруг них достаточно слушателей и тогда, всенародно заявлено было требование, чтобы собака поплатилась жизнью; лишь этою жертвою примирения могло удовлетвориться естественное кровомщение.
   Причина этого странного требования заключалась вот в чем: как известно, если собака покусает человека, а потом заболеет, на него неминуемо перейдет болезнь собаки; если собака взбесится, взбесится и человек, хотя бы десять лет прошло после укуса. Это и Бом не мог отрицать, и это ослабляло его позицию. Но когда он сообразил, что ему придется пожертвовать Филаксом, который был ему дороже глаза, и это ради детеныша-бабы черного Якова, им опять овладело бешенство и он стал клясться, что защитит Филакса, хотя бы тот покусал всех чертовых детей, какие только ползают и болтаются на острове.
   Тогда ссора разыгралась снова и не было ничего невозможного, что она перейдет в рукопашную схватку. Но вот послышался звон церковных колоколов. Это сразу прекратило распрю, ибо грубая схватка во время богослужения навеки опозорила бы весь остров. Филле Бом обернулся и вошел в свою избу, удовольствовавшись красноречивым движением руки в сторону задней части своего тела, чем выразил презрение черному Якову, его жене, их детям и всему, что к ним принадлежало. А оскорбленные супруги удалились, посылая проклятия Филле Бому и всему его дому. Укушенного мальчугана они повели между собою, и тот забыл о своей царапине, так его занимали скверные слова, которым вторило со скал эхо.
   Филле Бом позвал свою собаку и отправился в самую отдаленную, пустынную часть острова на морской берег. Там он сидел и бранился несколько часов кряду, а когда первый пыл угас, он принял решение и покосился на Филакса, точно боялся, что собака может догадаться о помыслах своего хозяина.
   Бом принял свое решение не потому, что он боялся, и не ради, черного Якова, его бабы и их детей. В нём поднялась гордость, и он не хотел, чтобы этакая бабенка могла что-нибудь сказать о Филле Боме.
   То, о чем Филле Бом теперь размышлял и на что решился, нельзя было сделать в воскресенье. Но на следующее утро, едва на востоке забрезжил рассвет начинавшейся новой рабочей недели, Филле Бом уже сидел в своей лодке и плыл далеко на взморье. Филакс был с ним в лодке, как всегда; он сидел на корме, его добродушная морда имела мрачное выражение. Удалившись настолько, что избы и скалы стали сливаться, Бом наклонился и привязал к шее собаки большой камень. Собака ласкалась и лизала загорелую руку хозяина, а старый Бом бормотал сквозь зубы проклятия и тихонько трепал Филакса по голове. Потом он отвернул лицо, поднял Филакса выше борта и, столкнув камень, выбросил собаку. Она погрузилась в море, не издав ни одного звука, и Филле Бом, впервые после многих лет, оказался в лодке один.
   Лишь через несколько дней вернулся старый Бом домой. Он был пьян и жена не посмела его спросить, где он пропадал.
   Вот, почему Бома не было в церкви и мать Беда ничего не могла разузнать. О происшествии с Филаксом она узнала-только в понедельник и тогда же поняла, что не скоро ей придется поговорить с Филле Бомом.
   Ни мать Беда, ни Филле Бом не могли, конечно, знать, что для них было большим счастьем, что им не удалось на этот раз побеседовать. А когда это выяснилось, Филакс был уже забыт, как и все передряги, вызвавшие его преждевременную кончину.

VIII.
Дельфин поднимает якорь и Мерта покинута.

   В течение последовавшей недели дул восточный ветер с берега. Первым судном, поднявшим якорь, была Полярная Звезда. Опять пришли женщины, чтобы проститься с мужьями. Они поднялись на палубы шхун, а их лодки были взяты на буксир. Подняли якоря, паруса надулись и красивые шхуны одна за другой вышли в море, а женщины и мужчины махали им с берега платками и с лоцманской площадки доносилось прощальное ура. Одна за другой проходили шхуны мимо маяка, одна за другою посылали они привет флагом. Целых четыре шхуны одновременно выходили на дальние промыслы в Немецком море у Английских островов. Удивительно было, что столько судов выходило одновременно. Все население острова было на ногах; стояли на скалах и на пристанях; махали платками из окон и дверей; на мостках группами стояли люди, тоже кричавшие ура, а на крыше пасторского дома чистивший трубу трубочист махал шапкой, резко выделяясь на синеве неба.
   На палубах шхун было тихо и безмолвно. То и дело какая-нибудь женщина уводила-мужа в рубку, чтобы сказать что-нибудь, не предназначавшееся для посторонних ушей. Некоторые стояли особняком и молча смотрели на колебание волн, точно уже предвкушали тоску предстоявшего им долгого ожидания в одиночестве. Но большая часть женщин имели довольный и спокойный вид, точно они были на торжественном празднике. Им помнилось последнее счастливое плаванье, верилось надеждам на будущее, а те, которым не удавалось подавить в себе опасения, умели, по крайней мере, их не высказывать. Мужья ведь не любили, чтобы они высказывали перед людьми, что чувства старых людей были иногда так же горячи, как и молодых. Может быть, это были стыдливость или чувство приличия, а может быть, смесь того я другого. Во всяком случае проявлению чувств не давалось воли и прощание происходило только в настроении горячего доверия, связывавшего уходивших и остававшихся между собою.
   В прощаниях чувствуются невысказываемые слова: "я полагаюсь на тебя, я жду тебя, я думаю о тебе, я тружусь для тебя и для наших." Это чувствуется, когда матери, жены, невесты н сестры, едва шхуны поравняются с маяком, подходят к сыновьям, мужьям, женихам и братьям, чтобы в последний раз пожать им руку. Это происходит у наружных шхер, за которыми начинается открытое море и волны уже слишком велики для лодок. Там происходит прощание. Оно кратко н выражается только рукопожатием да коротким "прощай!" Немного позже все провожающие уже в лодках.
   -- Отваливай! -- раздается команда с палубы шхуны и в ту же минуту судно скользит далее в одиночестве, оставляя за собою пенящуюся полосу н возле нее -- качающиеся на волнах маленькие лодки.
   Какие они маленькие, эти гребные лодки, полные женщин и детей! Маленькими точками кажутся они на огромной водной площади. И как быстро удаляются шхуны, которые уносят моряков далеко к ожидающему их неведомому! Немного минут проходит, и их лиц уже нельзя разобрать; видны только руки, махающие фуражками и выделяющиеся на морской глади, которая вдали кажется почти белой. Вот и шхуны кажутся уже маленькими на безпредельном море, но как они ни малы, а по-прежнему несут на себе все счастье оставшихся и все еще машущих платками в своих лодках, на тихой воде за шхерами. Скоро лодки кажутся морякам лишь темными черточками на синей воде; но эти крошечные черточки, которые скоро совсем исчезнут, вмещают для удаляющихся целый мир. Для них рыбаки идут теперь в плаванье, чтобы добыть из глубины морской насущный хлеб; для них они из года в год рискуют жизнью, трудятся; для них они вступают в борьбу с морем. Для них и для крошечных светлых домиков, оставшихся на скалистом острове на западе, плывут они вдаль от Швеции. Опять, однако, связь временно порвана. Лодки медленно трогаются в путь обратно к светлым домикам, а паруса шхун белеют уже на горизонте, потом поглощаются далью за волнами.
   Когда лодки приблизились к берегу, где так тесно стоят белые, светло-зеленые, серые, красные и лиловые домики и где солнечный блеск переливается на пестрых скалах, а волна колышет между ними прибрежный камыш, -- на одной из лодок послышалось негромкое хоровое пение. Это была однозвучная, грустная песня: в словах ее говорилось о жизни моряка, о его любви, счастье, печалях и опасностях, о его суровой участи и могиле в соленых волнах.
   
   Пой, фа-ле-ра-ля,
   Пой, фа-ле-ра-ля!
   
   Там рыбак плетет свою сеть для салаки.
   Эти слова не подходили, так как на этом побережье никогда еще не бывало салаки. Но настроение было подходящее и оно точно укачивало в такт с волною. Спокойно и негромко несется пенье по воде; слышны чистые дисканты детей и женские голоса; потом пенье затихает, лодки пристают к берегу, и толпа расходится по тихим домам, в которых несколько дней стоял перед тем шум от спешной работы и веселья.
   Теперь Дельфин одиноко стоит в гавани и покачивается на якоре. Платье и припасы давно уже доставлены в каюту; постели коек просушены и вытрясены. Трюм чисто вымыт и выскоблен после своего последнего рыбного груза. Все готово и ветер благоприятен. Почему же Дельфин не выходит в море? Почему он не последовал за другими судами старым путем вдоль норвежских берегов, этим хорошо знакомым путем, на котором поколениями хаживали без морских карт и компаса и где волны, солнце и малейшие признаки земли служили путеводными указаниями?
   Мешает лишь одно обстоятельство: одна женщина мучается в родах. Это жена Ингеля, которая к приходу шхун, как и Анна, ходила на последях. Теперь Ингелю нельзя ее покинуть. Он бродит вокруг избы, ожидая, что все скоро кончится, чтобы спокойно отправиться в плаванье. Он объяснил товарищам, что его задерживает, и они нашли дело вполне естественным. Ясно, что нельзя оставить жену среди такого дела, и ясно, что нельзя быть хорошим работником, когда тревожные мысли так и рвутся через волны моря к дому. Все это понимают, а потому и бродят без дела, хотя благоприятный ветер дует с земли, и ждут, чтобы товарищ мог со спокойною душою покинуть свою жену. На этот раз даже нет возражающих. Все понимают, что так надо и правильно. Все знают, что, оказывая снисхождение другому, получаешь в свою очередь право на снисхождение; притом чувство товарищества здесь так же сильно, как кровные узы. Может быть, развитие этого чувства зависит здесь от того, что хлеб добывается не от земли, где люди толкутся в тесноте и где все разграничено между твоим и моим, а от великого моря, на котором все имеют одинаковые права и где места довольно для всех сильных рук и мужественных сердец.
   Но вот наступило утро и выжидание кончилось. Ингель вернулся к товарищам довольный и гордый и сообщил им, что дальнейших препятствий к отплытию не было. Якорь был поднят, и Дельфин вышел в море. Две гребные лодки велись на буксире. Теперь уже все суда вышли в плаванье и на острове должны были установиться летние будни.
   Мерта не говорила с Нильсом с самой ссоры, происшедшей между ними на танцевальной площадке. Сначала она была взбешена и полагала, что никогда и некого еще не ненавидела так, как Нильса. Как он мог быть таким злым и причинить ей такое горе! Несколько раз она давала себе слово, что не сделает и шага к примирению. Но чем ближе подходил день отплытия, тем она становилась тревожнее, и скоро она поняла, что никогда не допускала серьезно мысли, что дело между ними кончено. Кончено! Нет! Между ними произошли только пустяки. Немножко ссоры, немножко брани, словом, такое, в чем никогда не бывает недостатка между влюбленными и что Мерта находила неизбежным. Потом следовало только примириться -- вот и все. Мерта не раз мечтала, как приятно сознавать, что можешь делать с человеком все, что хочешь, и что "никогда Нильс не сможет обойтись без нее.
   Мысль, что, может быть, он все-таки покинет ее, пожалуй, даже уйдет в море не простившись, -- сначала не тревожила ее. Это казалось ей настолько недопустимым, что точно оглушало ее при одном предположении, и все начинало мешаться вокруг нее. Иногда ей казалось, что все вокруг нее рушится и тогда она не могла понять, что совершилось и что еще могло ее ждать впереди.
   Мерта никак не могла освоиться с мыслью, что все это было действительностью, и ею овладевал гнев. Ведь во всем этом было одно, что оправдывало Мерту в ее собственных глазах: ведь она пошла к нему и сделала попытку примириться с ним. Теперь это ее бесило. Она, девушка, подошла и просила его танцевать с нею! А он при всех сказал "нет" и отвернулся от нее. Положим, почти никто не обратил на это внимания. Строго говоря, никто не слышал, что она ему сказала и что он ответил. Но ведь это было безразлично. Намерение его было нехорошее! И теперь Мерта ненавидела, ненавидела, ненавидела его.
   Она ему покажет! Да, если понадобится, она покажет Нильсу, что у нее найдутся и другие женихи к тому времени, когда он вернется.
   Вся ее молодая душа была в возмущении и по временам она впадала в такое отчаяние, что стыдилась самой себя. Хотя бы под угрозой смерти не согласилась бы она обнаружить перед людьми, каково ей, в сущности, приходилось. Она притворялась веселой, шутила с молодыми людьми, выходила из дому, когда только могла, и вообще показывалась среди людей. Ей и в голову не приходило, что сначала она делала это главным образом, чтобы хоть издали увидеть где-нибудь Нильса, как не приходило в голову и то, что она серьезно добыла бы себе другого жениха, чтобы доказать, что может сама о себе позаботиться.
   Только в то утро, когда она стояла на пристани возле отцовского сарая для рыболовных снастей и смотрела на приготовления Дельфина к отплытию, ей вдруг стало ясно, что сделанного не переделать и что ничего нельзя уже изменить. Конечно, она знала, что Нильс изменил свои намерения и решился идти в море вместо отца. Об этом болтали на танцевальной площадке и уверяли, что это правда. Но Мерте никак не верилось, что это случится на самом деле. Вот появилась лодка. В ней сидели Олафсон, мать Беда и Нильс. Они были так близко, что Мерте легко было бы крикнуть им приветствие. Старый Олафсон греб, а Нильс сидел на корме у руля. Он был спиною к земле и не оглядывался, как бы следовало и было принято среди рыбаков, уходящих в море надолго. Но вдруг Мерте пришло в голову, что ее могли заметить: мать Беда могла повернуться в ее сторону п, конечно, сразу бы догадалась, что она была там ради Нильса.
   Сейчас же Мерта повернулась и побежала прочь. Но почему-то она не направилась домой. Босая и без головного платка, как была, она направилась к отдалённому мысу острова. Она бежала прямо через горку, на которой была лоцманская площадка, нисколько не заботясь, что ее могут увидеть, спустилась оттуда к морю и бросилась на берегу возле большого камня на землю. Отсюда она стала смотреть на море, и только теперь заметила, что находилась как раз под постройкой, почти на том же месте, где она была с Нильсом в первый вечер по его возвращении; и между ними все было так светло и возвышенно. Пожалуй, он заметит ее; пожалуй, он посмеется над девушкой, которая до такой степени льнула к мужчине. Щеки Мерты зарделись. Такой стыд! Такой стыд! А может быть, он не увидит ее, может быть даже не даст себе труда взглянуть в сторону земли. О, это было бы хуже. Это было бы в десять тысяч раз хуже. Это было бы самое худшее! И Мерта съежилась возле камня, где прибой смачивал ее босые ноги, и в то время, как она ждала появления Дельфина из-за мыса, слезы одна за другою покатились из ее глаз. Они катились по ее круглым загорелым щекам и в эту минуту она была так кротка и полна раскаянья, что, если бы стояла перед Нильсом, она бросилась бы к его ногам, с горькими слезами умоляла бы его о прощении и дала бы слово никогда больше так не поступать.
   Но вот появился Дельфин. Она слышала, как моряки перекликались, прибавляя парусов. Большой, крепкий и надежный прорезал он волны, оставляя за собою широкую полосу пены, и белые паруса сдувались под напором западного ветра. За ночь ветер переменился, и Дельфину приходилось идти круто против ветра, чтобы выйти в чистое море.
   Мерта была в эту минуту так покорна, что ей казалось, что Нильс должен был почувствовать это там, где теперь был, обернуться к ней и увидеть ее. Если бы он это сделал, если бы он обернулся и помахал ей фуражкой, все было бы опять хорошо, и она почувствовала бы себя счастливой. О, она не стала бы думать ни о чем, кроме Нильса, до самого его возвращения. А потом она целовала бы и ласкала его так, как никогда еще не целовала. Все, чего бы он ни пожелал, все бы она сделала и отдала бы ему. Все, все, все! Господи Боже мой! Ему не потребовалось бы даже просить.
   Ее губы начали тихо шевелиться, как бывало, в церкви, но она и не замечала этого. Она не шептала молитвы. Скорее это были какие-то заклинания. В эту минуту Мерта давала обещание, как делают моряки в смертельной опасности. Она обещалась, что если только Нильс обернется и бросит ей хоть один взгляд, она будет ходить в церковь каждое воскресенье до самого его возвращения. Она давала обет Богу, и губы ее беззвучно нашептывали красноречивые, горячие слова.
   Мерта выпрямилась теперь во весь рост и смотрела на Дельфина, уже медленно ускользавшего прочь. Теперь она ничего не хотела, ни о чем не думала, только смотрела. Она увидела Нильса. Он стоял, прислонясь к борту, и смотрел на воду. Но он не обернулся и ни разу не взглянул назад.
   Ей вспомнилось поверие: если моряк, уходя в дальнее плаванье, ни разу не обернется взглянуть на родные места -- он никогда не вернется домой. Эта мысль пронеслась в ее душе и исчезла так же, как пришла. Она не породила тревоги; даже не удержалась в душе. Теперь Мерта была всецело под одним чувством: все безвозвратно погибло, и ей никак не понять этого.
   Она стояла, пока шхуна не удалилась настолько, что можно было различать на палубе только движения каких-то тел, край борта, наклоненного к воде и белые, сверкавшие на солнце паруса. Тогда в Мерте родилось что-то, чего еще никогда в ней не бывало. Это уже не было ребячливое огорчение; это не было горе; вообще это нельзя было бы выразить существующими словами. Точно сами собою вспомнились ей последние слова, которые Нильс ей сказал. Они так и звенели в ее ушах. Они наполняли ее ужасом, но в то же время поднимали в ней все чувства женщины, и эти чувства жгли ее, как огнем. Эти слова были: "Иди с тем, кто хочет. Я не хочу."
   -- Да, да, -- сказала Мерта громко, -- я пойду.
   И медленными размеренными шагами она пошла кружным путем домой, к своей избе, где ее ждали повседневные хлопоты.

IX.
Как Филле Бом открыл государственный телефон, что потом случилось и как затем налетела северная буря

   Дни стали короче, ночи -- темнее; раньше стали сумерки ложиться над шхерами, сверкающий свет маяка стал путеводной звездой на темной воде, макрель стала ловиться ближе к земле, появилась желтизна среди зелени приземистых деревьев, которые росли под защитой стен, на тощей земле, с трудом собранной возле тесно стоявших жилищ. Чувствовалось, что наступила осень.
   На пароходной пристани, заваленной ящиками, мешками, бочками, бревнами и всеми товарами, которые присылаются в шхеры в обмен на рыбу, разгуливал Филле Бом; он поджидал путешествующего купца, которого обещался проводить в Марстранд. Филле Бом был в хорошем расположении духа, потому что путешественник был веселый человек из Гетеборга, никогда не садившийся в лодку без запаса коньяка и плотно набитого портсигара в карманах его ульстера. Это были вещи, которые Филле Бом вообще умел ценить; а на этот раз у него были основания особенно дорожить такими преимуществами. Накануне купец угощал своих знакомых на постоялом дворе, и Филле Бом тоже был там. Купец показывал на картах фокусы, пел куплеты и вообще давал представление перед благородной даровой публикой, и Филле Бом был в конце концов только-только в силах перебраться через горку и дойти до своих сеней. Вот почему Филле Бом нетерпеливо ждал теперь купца и чувствовал настоятельную потребность в утреннем глотке коньяка.
   Кроме того, у Филле Бома осталось после вчерашнего другое чувство. Он был героем вечера, и все собрание единодушно кричало: ура Филле Бому!
   Дело в том, что в тот же день после обеда Филле Бом совершил прыжок с крыши двухэтажного дома, и на всем острове не было человека, который смог бы сделать то же самое.
   Вот как это случилось: Филле Бом сидел на крыше дома, капитана Обома, исправляя черепичную кладку, попорченную последней бурей. Он сидел там и, беспечно передвигаясь с места на место, болтал с людьми, бывшими во дворе. Дар слова не покидал его даже у гребня крутой крыши. Но вот, среди болтовни, он как-то потерял точку опоры и начал скользить вниз.
   На дворе поднялся шум; мужики бегали, не зная, что предпринять; бабы пронзительно визжали. А Филле Бом не мог удержаться. Он продолжал скользить и прежде, чем успел бы сосчитать до десяти, -- достиг края крыши, очутился на воздухе и полетел вниз.
   Внизу было каменное крыльцо. Раздался единодушный крик ужаса всех присутствующих, привлекший целую толпу посторонних. Но Филле Бом не упал на каменные ступени. Самой мясистой частью своего хорошо сохранившегося тела он упал на поручни, при общем крике съехал по ним вниз и, очутившись на ногах, с разгону выбежал на середину двора, быстро перебирая ногами, обутыми только в чулки -- на нем не было сапог -- так что пятки хлопали по засучившимся брюкам. Филле Бом перебежал весь двор, точно был выстрелян из пушки, и перевел дух. Он заботливо ощупал свое тело, потом измерил глазами вышину.
   -- Нет, черт! -- сказал он спокойно, -- На этот раз я тебе не достался. -- Затем он вернулся к дому и полез опять на крышу.
   Лишь тогда присутствующие снова получили дар слова, и ужас сменился неудержимым хохотом, к которому примешивались восторженные крики "ура". А старый Бом, гордый, как Бог, сидел на крыше и помахивал шапкой увлеченной публике.
   Это был последний большой подвиг Филле Бома, и воспоминание о нем как-то приятно смешивалось теперь с остатками вчерашнего угара. Однако, купец заставлял себя ждать и Филле Бом от нечего делать разглядывал волны и соображал, что вода уже. получила осенний зеленоватый цвет, а также, что ветер, дувший с севера, начинал свежеть. Большие, яркие облака неслись над сушей, где синели горы, и кидали темные тяжелые тени на широкие скалистые пространства побережья.
   -- Хорошо, что купец не боится плыть под парусами, -- думал Филле Бом, и его узкие глаза сверкали при мысли об ожидавших его удовольствиях, когда он будет ходить в городе с пятиткой в кармане на поисках лошадей, и сколько у него будет слушателей, когда он станет там рассказывать о своем падении с крыши.
   Вот Филле Бом услышал, что позади него кто-то идет на пристань, и обернулся, чтобы узнать -- кто. Это не мог быть купец, потому что тот имел шутливую привычку издали кричать разный вздор, когда приближался, а кроме того, тот имел такую грузную походку и так налегал на каблуки, что под ним мостки бы стонали. Он сам говорил, что делал это, чтобы все знали, когда он идет.
   Фигура, которую Бом заметил теперь, пробиралась по мосткам так осторожно, точно шла среди яиц. Она приближалась медленно и робко, как бы опасаясь, что мостки ее не выдержат. И если бы Бома спросили, что за человек подходил, он не спешил бы ответить. Филле Бом тянул бы с ответом, моргал и молча продолжал бы рассматривать подходившего, а сам бы весь содрогался от разбиравшего его смеха. Он и теперь содрогался от веселости и любовался одноцветно-серым цветом подходившего. Шапка и стоптанные сапоги, борода лопатой, шедшая от одного уха к другому, волоса, лицо, брови, самые глаза производили впечатление чего-то полинялого, бесцветно-серого, в чем все другие цвета тонули без остатка. В наружности этого человека не было ничего вызывающего. Наоборот, он имел покорный вид, как человек, попавший в совершенно чужую среду, в которой ровно ничего не понимает. Увидев Бома, он вежливо и с заискивающим видом приподнял шапку. Казалось, что он признает себя принадлежащим к какой-то презираемой расе, так он был несмел, а Бом тотчас же принял вид, точно вполне сознавал это.
   -- Здорово, -- сказал обитатель шхер и покровительственно кивнул подошедшему. -- Ты из дому?
   Проницательным взглядом Филле Бом определил человека, причислив его к представителям глубоко презираемого моряками ремесла, заключающегося в хождении за плугом и копании земли, и мысленно назвал его неопределенно "мужиком". По известным признакам он угадал вдобавок, что имел перед собою не только мужика, но еще мужика из провинции Хизинген, а это было еще хуже.
   Филле Бом по опыту знал, что если бы он, один из властителей моря, в морских туфлях без каблуков или в высоких рыбачьих сапогах, в шерстяной фуфайке и в зюйдвестке, сдвинутой на затылок, появился где-нибудь в глубине Хизингена и очутился бы среди мужиков, то ему пришлось бы иметь жалкий вид и очень возможно, что ему дали бы почувствовать, что он еще жив. Кое-что в этом роде уже случилось с ним однажды, и теперь ему захотелось поквитаться. В нем вспыхнула расовая ненависть, а к тому же ему нечего было делать до прихода купца.
   Так как спрошенный не отвечал, Филле Бом повторил свой вопрос и почувствовал радость, заметив, что малорослый человек рассердился. Мужик понял, что над ним насмехаются, чего Филле Бом впрочем и не думал скрывать.
   Но чувствуя себя чуждым среди всех этих морских снастей, лодок, рыбы и всего, что он видел, бродя по селению и на пристани, мужик не решился сказать что-нибудь решительное и только протянул неопределенное "да". Но это раздражало его еще больше.
   -- Так я и догадывался, -- возразил Бом, чувствовавший свое превосходство и бывший не прочь злоупотребить этим. Он смерил маленького серого человека глазами и сказал: -- Что ты здесь делаешь?
   У маленького человека появилось испуганное выражение, точно он боялся, что его заподозрили в непозволительных поступках, и он ответил уклончиво, подавляя кипевшую в душе злость.
   -- Я хотел продать картошку.
   -- Ах, черт, -- проговорил Филле Бом. -- Разве у тебя больше картошки, чем ты поедаешь? Почему ты не предлагаешь понюшки табаку?
   Мужик совсем смутился и, вытащив из кармана маленькую медную табакерку, раскрыл и протянул своему новому знакомому. Филле Бом заглянул в табакерку и, привычным движением счистив ее кругом, заложил за щеку большую табачную колобушку, которую мужик проводил растерянным взглядом от табакерки до поглотившего ее рта.
   -- Да. -- заметил Бом и прищелкнул пальцами. -- Таковы колобушки Филле Бома. Теперь ты, по крайней мере, знаешь меня и не бывал здесь.
   Мужик до сих пор произнес едва несколько слов. Но все время злость в нем кипела, и теперь она перебежала через край.
   -- Я не собирался заводить здесь новые знакомства, -- заметил он и, видимо, был доволен своим ответом.
   Филле Бом присвистнул.
   -- Нет, ты собирался продать картошку, -- сказал он.
   Мужик на минуту успокоился. Мысль о заработке всплыла в его мозгу, и он спросил осторожно и пытливо:
   -- Не хочет ли он купить?
   Филле Бом только этого и добивался. Он ответил твердо:
   -- Никогда я не ем картошки.
   Мужик даже вздрогнул. Чтобы нашелся человек, не евший картошки, этого ему не случалось слышать. Он и не поверил. Чтобы сказать что-нибудь, он спросил Бома, что он за человек, если так привередлив.
   -- Я-то? -- возразил Бом с невозмутимым спокойствием. -- Я кровельщик.
   Мужик широко раскрыл глаза и посмотрел на крепкого, старичка в зюйдвестке, сдвинутой на затылок, шерстяной фуфайке на теле и высоких рыбачьих сапогах на ногах, который стоял перед ним и уверял, что он кровельщик.
   -- По крайней мере, вчера я был кровельщиком, -- продолжал Бом. -- Видишь вон тот дом?
   Он указал на горе на двухэтажный дом, с которого накануне совершил свой подвиг. Этот дом был самым красивым домом, после пасторского, на всем острове.
   Затем Филле Бом открыл свою "разговорную шкатулку" и пустился в рассказ. Очень возможно, что он хвастался. Верно и то, что он смешивал правду с вымыслами. Так он побожился, что он летел с крыши с такой силой, что с разбега перепрыгнул на сомкнутых ногах через забор и не мог остановиться раньше морского берега. Потом его воображение разыгралось, и он рассказал, как в тот же день вечером он, Филле Бом, угощал и как было приглашено на пиршество население всего острова. Он находил, что отдавал себе этим только должное. После этого он перешел к разным другим подробностям о себе, своей личности и своих отношениях. В заключение Филле Бом предложил крестьянину обойти избы и осведомиться, действительно ли каждое его слово было святой истиной.
   Такое расследование крестьянин не имел охоты делать. Он просто становился все более, и более подозрительным. Заметив это, Филле Бом освободил рот от части табачной колобушки, которую недавно лишь завоевал, и спросил уже прямо:
   -- Не думаешь ли ты, что я вру, мужик?
   Сознаться в этом мужик не решился, но так как обращение ему не особенно нравилось, он что-то пробормотал себе в бороду и повернулся к Филле Бому спиною.
   Тихонько прошелся он несколько шагов по пристани и заметил между всякой всячиной, сложенной на мостках, нечто знакомое. Это было просто на просто несколько мешков с товаром, который мужик сразу узнал по наружной форме мешков и при всяких других обстоятельствах с уверенностью назвал бы картофелем. Но здесь все было так своеобразно, что он ни в чем не был уверен, а к тому же водворившееся молчание начало ему казаться тяжелым. Поэтому он спросил, что заключается, в этих мешках. Филле Бом еще раз смерил его глазами, как бы стараясь уяснить себе, до какой степени доходит глупость мужика. В то же время, по ассоциации идей, в его голове пронеслась мысль о важном устройстве, которое как раз предполагалось провести для большего объединения острова с материковой землей -- как раз Хизингеном, откуда был мужик. Эти мысли соединились в его голове с вопросом серого мужика, и он ответил, не сморгнув:
   -- Это государственный телефон.
   Мужик выпучил глаза, сделал два шага назад, потом снова подошел. Филле Бом испытывал невыразимое наслаждение. Но мужик еще ближе подошел к мешкам и Филле Бом понял, что он хочет пощупать содержимое мешков рукою. Как ни был глуп этот мужик, Филле Бом соображал, что, если ему не помешать сделать это, он сразу поймет, в чем дело.
   -- Не стоит тебе до них дотрагиваться, -- заметил Бом спокойно.
   Другой обернулся и кинул своему мучителю подозрительный взгляд.
   -- Почему это? -- спросил он.
   -- А разве ты не знаешь? -- ответил Бом с чувством превосходства. -- Потому что оно хлопнет.
   Хлопнет? Оно? Какое оно? Что он хотел сказать?
   Маленький серый человек достиг высшей степени растерянности и ничего не мог сообразить. А Филле Бом собирался найти еще что-нибудь новое. Он уже подыскивал дальнейшие аргументы, которыми намеревался подкрепить свое смелое уверение, когда его внимание было отвлечено к другому.
   На холм, поднимавшийся как раз против пароходной пристани, бежала Мерта. Она перепрыгивала с камня на камень; несмотря на то, что на ней было будничное платье, Филле Бом заметил, что она была слегка принаряжена. В чем было дело? Куда она бежала?
   Филле Бом припомнил свои прежние наблюдения. Он хорошо заметил, что с самого ухода Дельфина Мерта имела вид тоскующей вдовицы. Теперь Дельфин еще был далеко, а Нильс по-прежнему находился на нем. Куда же она бежала? У Филле Бома были свои приметы, и он отлично знал, что девушки бегают одним манером, когда спешат по другим делам, и совсем иначе -- когда торопятся на любовное свидание.
   Вот девушка поравнялась с пароходной пристанью.
   -- Здравствуй, Мерта, -- крикнул ей Бом, -- разве ты очень торопишься?
   -- Так я тебе и сказала! -- ответила Мерта смеясь. И она побежала дальше.
   В это время мужик раскрыл рот и издал негромкое бормотанье, которым желал выразить, что он сообразил что-то, о чем желал бы сообщить. Но Филле Бом оттолкнул маленького серого человека.
   -- С дороги, деревенщина! -- -крикнул он ему.
   И пользуясь своим знанием местности, он зашагал иным путем туда же, куда, по его предположению, направилась Мерта, предоставляя серяка на волю Божью. Филле Бом высоко ценил удовольствие дразнить мужика из Хизингена; но девушки своего острова были ему ближе к сердцу, а на этот раз стояла на карте и его честь. Филле Бом был уверен, что достоверно знает, что Мерта предназначается Нильсу, и почувствовал бы себя смертельно опозоренным, если бы пришлось убедиться, что он, Филле Бом, оказался одураченным.
   И вот он осторожно шел по кривым улицам и внимательно оглядывался. Вдруг он остановился. Он услышал звуки тихих голосов, и эти звуки долетали из маленького палисадника, отделенного от улицы каменной стенкой и живой изгородью из сирени. Дом за палисадником был заперт, так как живший в нем был бездетный вдовец, находившийся теперь с другими в дальнем плаванье.
   "Славное местечко для свиданий"! -- подумал Филле Бом. -- "Но подглядеть их все-таки можно".
   Когда было что-нибудь, о чем Филле Бом желал знать, он не особенно был разборчив в средствах, которыми пользовался. Он спокойно подошел к изгороди и взобрался на камни так легко и тихо, точно был птицей. А то, что он увидел, нисколько не побудило его уйти прочь.
   В сотый раз в своей жизни Филле Бом почувствовал, что сердце его раздувается от гордости. Тонок был его нюх, наводивший на след всякой тайны на острове. Ведь в самом деле там на скамейке сидела Мерта, а рядом с нею мужчина, обвивавший ее стан рукою. Они сидели спиной к улице, так что сначала Бом не мог разобрать, кто с нею был. Но вот он рассмотрел лоцманскую фуражку и светлые пуговицы. Ах, черт возьми! Да ведь это был Шегольм. Бом чуть не свистнул, выражая свои чувства. Уже не впервые Филле Бом накрывал этого парня на том, что он лизался с девушками других парней. Хорош! Филле Бом вздохнул. Ему припомнилась молодость и как он имел обыкновение удить рыбу по вечерам, причем ему всегда доставались поцелуи, когда шхуны бывали в плавании. Те. были другие времена. Куда, теперешние...
   Пара на скамье, как видно было, не допускала мысли, что ей помешают. Филле Бом не слышал, что они говорили, потому что они говорили очень тихо. Но он мог заметить, что мужчина много говорил и старался в чем-то уговорить, а Мерта точно противилась. Она произносила только одно коротенькое слово, звучавшее точно "нет". Но Бому показалось, что оно произносилось не твердо и не серьезно, а Шегольм становился все предприимчивее и стал целовать девушку в губы...
   Неизвестно, сколько времени Фалле Бом мог простоять возле изгороди, философствуя о верности женщин и опасности мужей, находящихся вдали на море. Но вот он расслышал внизу у пристани громкие оклики, которые сейчас же узнал. Он вздрогнул и вспомнил о купце. То, что он видел в палисаднике, ему не понравилось; ему почуялось даже во всем этом несчастие. Впрочем, это его не касалось. Тихо, как кот, прокрался он прочь от изгороди, проскользнул за угол и побежал вниз с горы.
   Когда он добрался до пристани, купец уже стоял в лодке с пледом, перекинутым через руку, и с кожаным саквояжем в руке. Он кричал "Филле Бом" так громко, что воздух потрясался над скалами.
   -- Я здесь! -- откликнулся Филле Бом, появляясь на пристани. И окинув подозрительным взглядом морскую даль, он заметил. -- Сегодня вам придется идти под парусами. Потому ветер свежеет.
   Затем он обернулся и заметил серого человека, который все еще стоял, точно пригвожденный, и почтительно рассматривал таинственные мешки с "государственным телефоном".
   Филле Бом даже съёжился от наслаждения и крикнул стенторским голосом:
   -- Будет тебе, мужичина! Можешь ты отдать чалку?
   Мужик вздрогнул и принял испуганный, вид, увидев своего мучителя.
   -- Какую чалку? -- отозвался он и стал оглядываться вокруг себя на крыши навесов.
   Филле Бом, вместо ответа, схватил мужика одной рукой за шиворот, а другой нахлобучил ему шапку на глаза. Затем он соскочил в лодку к удивленному всем этим купцу, оттолкнул лодку от пристани и крикнул мужику сквозь поднимавшийся ветер на прощание:
   -- Поклонись своим домашним от Филле Бома и скажи им, что ты видел государственный телефон в собственных мешках с картошкой, чертов мужичина.
   Это Филле Бом знал с самого начала и приберег для конечного эффекта. Филле Бом всегда имел точные сведения о выгруженных фрахтах парохода. Теперь он вдобавок подглядел Мерту с Августом Шегольмом да еще имел в своей лодке купца с фляжкой коньяка и битком набитой сигарочницей. Да, этот денек начался недурно.
   И Филле Бом распустил паруса, довольный самим собою и всем светом. На всех парусах он выплыл при начинавшемся шторме в море.

X.
Бедная Мерта.

   Прошло некоторое время, пока Мерта освоилась с мыслью что Нильс ушел в море, даже не простившись с нею. Но когда истина стала наконец для нее ясной, в то же мгновение она почувствовала, что всякая возможность тоски была точно вычеркнута. Мерта была совершенно уверена, что не горюет, что даже не может горевать из-за такого дела. Наоборот, она была весела -- именно весела и довольна! Всем сердцем она была довольна! И разве у нее не было основания радоваться? Разве ей не следовало радоваться, что она отделалась от такого злого человека? Мерта все это много раз обдумывала и, чем больше она думала, тем яснее становилось для нее, что Нильс был жесток; она даже удивлялась, что раньше не замечала этого. Он был злой, злой, злой! И она была рада, что отделалась от него.
   Когда кончались домашние работы и надвигались сумерки, Мерта обыкновенно выходила из дому и, погруженная в своп мысли, медленно прогуливалась по всем тропинкам, какие знала. Прогуливаясь, она все это обдумывала и часто удивлялась, как все, о чем она прежде думала, все, что она прежде чувствовала и переживала, казалось ей теперь далеким и чуждым. Оно исчезло где-то вдали, провалилось в пропасть; и то, о чем она, бывало, думала и мечтала, уже не возвращалось никогда. После него в ней осталась только пустота, которая точно жгла ее и не давала ей покоя.
   Мерта была во многих отношениях странная девушка. К ее странностям надо было отнести и то, что она не имела, подобно другом девушкам, подруг, которым могла довериться. В свое время она, конечно, играла и возилась с другими детьми, пересмеивалась и шутила с ними; ей и теперь случалось ходить с другой девушкой, обнявшись и выслушивая ее рассказы о любви и обещаниях, свиданиях и надеждах на будущее. Но она всегда слушала такие признания с некоторым недоумением, как-де люди могли признаваться в таких вещах. Ни за что в мире сама Мерта никому не могла бы рассказать о том, что у нее было с Нильсом. Случалось, что дочь ольдермана Дора -- так звали одну из ее сверстниц -- подразнивала ее по поводу Нильса. Но никогда Мерта не решалась признаваться ей. Никогда она не говорила подружкам то, что они без колебаний сообщили бы ей. Мерта молчала и слушала, когда другие болтали, и она чувствовала себя одновременно и рассерженной, и счастливой, когда ее дразнили. Отвечать она просто не могла. Могла только улыбаться и покачивать головой, а потом заговаривала о другом.
   Теперь Мерта побаивалась добродушной белокурой Доры, которая все хотела знать и по временам умела все угадать по тону спетой вполголоса песни. Поэтому она ее избегала и когда прогуливалась, стараясь осмыслить все, что случилось с нею и это странное, большое нечто, надвинувшееся на нее и придавившее ее всею огромной тяжестью, вследствие чего ее глубоко-голубые глаза стали еще глубже и получили недоумевающий взгляд, -- она оставалась одна и придерживалась тропинок, на которых никого не встречала.
   Она избегала также места, где имела прежде обыкновение сидеть с Нильсом. Она была уверена, что делала это потому, что он был жесток к ней и потому, что ненавидела все, напоминавшее о нем. Когда же бывали танцы в селении, она охотно шла туда и переходила из рук в руки, танцуя то с одним, то с другим, при чем это доставляло ей удовольствие и она была весела. Но когда танцы кончались, некому было проводить ее до дому, обняв ее талью рукою, и в тиши ночной нашептывать ей на ухо нежные слова. Мерта иногда плакала, возвращаясь домой, и в такие минуты раскаивалась, что выходила на танцы. Но в те вечера, когда молодежь не собиралась, она тем не менее чувствовала особенную пустоту, точно ей чего-то не доставало, и тогда она бродила в одиночестве на одной из тропинок, которые вели к пустынным скалам у моря. Там она садилась и могла подолгу смотреть на картину, остающейся всегда новой. Она не чувствовала себя несчастной, а только удивительно одинокой. Казалось, что невозможно было быть более одинокой. Что-то в ее жизни кончилось, что-то было отрезано, и это случилось так быстро и внезапно, что она не почувствовала.
   Часто Мерта сидела на берегу и смотрела на темную воду. Но вот однажды стало светлее над скалами и тропинки осветились их отблеском. В следующие вечера становилось все светлее, и скоро августовская луна стояла круглая и блестящая на темно-синем небе. ее свет переливался над простором моря и отраженный ею столб лежал широким желтым поясом на темной воде. Лунный свет сверкал и искрился в воздухе, а то, что сверкало в воздухе, отражалось в тысячах мелких волн, спокойно колебавшихся на огромном море, которое с плеском подходило к самым скалам, где сидела Мерта. Безмолвие было такое Удивительное и все вокруг одинокой девушки точно спало.
   Случилось нечто загадочное: в первый раз по уходе Нильса она разразилась неудержимыми слезами. Она ни о чем не думала, она почти не замечала своих слез. Точно все ее тело становилось мягче по мере того, как катились слезы и печали давалась воля. Невыразимая печаль овладела ею, и она почувствовала свое одиночество больше, чем когда-либо. О, такая одинокая, такая одинокая! Громко рыдая лежала она на плоской скале, озаренная луною, а у ног ее свежело необозримое море.
   С лоцманской площадки наверху один человек заметил, куда Мерта ходила. Он стал наблюдать за нею с того времени, как месяц народился и сумерки стали прорезаться его желтым светом. Сперва он ее не узнал и думал, что она идет на свидание; он посвистал и засмеялся и, взяв длинную трубу, направил ее в сторону земли, желая рассмотреть, кто была одинокая девушка, шедшая на свиданье так далеко от человеческих жилищ. Но он не мог различить и подумал, что это зависело от того, что темень была слишком сильна, а свет нарождавшегося месяца слишком слаб. Но в тот вечер, когда луна стояла, точно золотой щит на небе, бросая отблеск солнца на воду и землю, он снова направил подзорную трубу на скалы и тогда-то он ясно различил, что девушка сидит одна. В нем загорелась кровь, и он направился быстрыми шагами прямо туда, где была девушка.
   Мерта лежала так неподвижно, что, когда молодой лоцман приблизился, он сначала не решился к ней подойти. Он думал, что она спит, и ему показалось невозможным подойти к спящей. Но в это время Мерта сделала движете. То ли она расслышала его шаги, то ли почувствовала на себе чей-то взгляд, -- во всяком случае она приподнялась на локоть и посмотрела на подходившего. Она не сделала никакого другого движения, не тронулась с места даже тогда, когда он подошел и сел возле нее.
   Бурно неслась кровь в жилах молодого человека, потому что Мерта, как она лежала на скале, была красива. Платок сполз с ее головы, ноги были обнажены. Молодой лоцман стал говорить. Он сказал все пустые слова, которые мужчина говорит, начиная беседу с женщиной. Не отодвигаясь, не меняя своего положения, она тихо лежала, наблюдая, как он придвигался к ней все ближе и ближе. В конце концов она повернула к нему лицо и только тогда он увидел, что она плакала.
   Он не задумал чего-либо худого, он вообще не думал, а просто повиновался кипевшей в нем крови, повиновался ночи, лунному свету, всему величию безмолвной природы, которая побуждает все живущее к жизни. И наклонившись к ней, он обнял ее.
   -- О чем ты плачешь? -- шептал он ей.
   -- Не знаю, -- шептала в ответ Мерта.
   Она была точно одурманена. Она чувствовала радость, что уже не одна. Она чувствовала, что радость возрождается в ней и призывает ее, и она не отворачивала лица от его поцелуев.
   -- Август, -- шептала она -- Август!
   И закрывая глаза, она обвила его шею руками и почувствовала, точно тонет в чем то неизвестном, великом, что долго поджидало ее и о чем она мечтала в своих самых светлых мечтах. Она точно слилась с безмолвной картиной моря и ночного светила над ним. Слезы прекратились. Она лежала и только вздрагивала чувствуя, как сильные руки поднимают ее и прижимают к груди -- горячей мужской груди, у которой она замерла, такая спокойная и доверчивая, точно никогда не мечтала о другом.
   Она пришла в себя, когда руки выпустили ее, и пара глаз пытливо смотрели ей в лицо. Тогда ею овладел стыд. Не проронив ни единого слова в объяснение, легкая, словно ветерок, она поднялась и побежала знакомой тропинкой домой.
   Так началось то, о чем еще никто в селении не знал, но что Филле Бом случайно подглядел, и так случилось, что Мерта больше не была одинокой.
   Бедная Мерта!

XI.
Что Филле Бом нашел в Марстранде

   Август Шегольм был один из холостяков среди лоцманов и самый красивый парень на острове. Когда он спускался с лоцманской площадки, чтобы посмотреть, кто была девушка, одиноко лежавшая при луне внизу, на плоской скале у берега, он не думал ни о чем ином, как о нескольких минутах легкого ухаживанья. Когда же победа досталась ему так легко и Мерта без дальнейшего обвила его шею руками, его первым чувством было весьма естественное удивление. Он завоевал более, чем одну женщину, и считал себя знатоком. Никогда ему не приходилось, однако, так легко овладеть девушкой, да еще такой, как Мерта. Он шел на свидание, помышляя о приключении; теперь можно было только сказать, что приключение началось хорошо. Но в то же время он принужден был сознаться, что ровно ничего не понимал в своей удаче. Он попал в вихрь, который овладел им и одурманил его и оставил по себе страсть, какой он в прежние более легкие связи никогда еще не испытывал.
   Шегольм чувствовал себя счастливым в любви, которую так внезапно подарила ему красивая девушка. Но как завязалась связь, этого он не понимал и продолжал оставаться в неведении даже позже, когда встречался с Мертой уже много раз.
   Точно зрелый плод Мерта со всей своей молодостью, пылом, любовью, веселым нравом и самоотверженностью упала в руки этого счастливого молодого человека, который принял все, как должное и точно иначе и быть не могло. Мерта приходила к нему на свидание, когда он желал этого, и назначала такие свидания, когда он просил. Она была нежна, ласкова и счастлива; она не требовала от него каких-либо обещаний. Август попал в страну счастья, где жареные поросята с воткнутыми в спинку серебряными вилками носятся вокруг, где сласти растут на деревьях и где вино бьет ключом из земли. Сколько времени это продлится, и продлится ли вообще, об этом он не думал. Не заботился он и о том, что не понимал этой любви, свалившейся на него в одну лунную ночь и сразу изменившей все его существование. Никаких объяснений он не добивался. Счастливый, горячий и сердечный приходил Август Шегольм на всякое свиданье, и ему казалось, что никогда еще он не испытывал чувств, какие внушала ему теперь эта девушка.
   Однажды он коснулся того, что никогда не решался прежде говорить Мерте о любви, потому что предполагал ее привязанной к другому. Мерта посмотрела на него и спросила с видом полнейшего неведения.
   -- А кто бы это мог быть?
   -- Ну, да, -- ответил Август, -- были ведь люди, говорившие, что между Нильсом Олафсоном и тобою что-то налаживалось.
   Когда лоцман упомянул это имя, он заметил, что выражение глаз Мерты изменилось. Сколько он помнил, никогда еще у нее не бывало такого выражения. Все лицо точно съежилось, а взгляд устремился мимо него в пространство, точно недоумевал и искал что-то.
   -- Это было совсем напрасно, -- сказала Мерта, и любовнику показалось, что голос у нее был совершенно естественный.
   Но обращение Мерты стало таким странным, что Август уже никогда не повторял своего вопроса, хотя он иногда просился на язык. Между обоими как бы пронеслось в это мгновение предостережение об опасности, и ласки в этот вечер были так необуздан, точно она всеми силами старалась забыться и что-то отогнать от себя.
   Август Шегольм, однако, скоро забыл это впечатление, за первым свиданием при луне последовало много других. Ночь за ночью стояла на небе луна круглая и блестящая, ночь за ночью взирала она на двух молодых людей, которые в опьянении счастья встречались на плоских скалах, омываемых западным морем. Но ночь за ночью луна стала убывать, а когда она превратилась в кривой серп. Стоявший на темной синеве неба среди миллионов сверкавших звезд, ночи стали темнее. Налетел первый северный ветер. Влюбленные крепче прижались друг к дружке и укрылись в пещере, образованной у- самого берега несколькими огромными каменными глыбами и точно созданной служить убежищем для тайной любви.
   Но тот же северный ветер, который загнал Мерту и ее поклонника в пещеру, носил Филле Бома в Марстранд, а когда Филле Бом вернулся, прошло уже три дня и ветер изменился.
   Точно быстрый пожар, который захватывает пересохший участок болота и мелкими змейками пламени перекидывается с кочки на кочку, так распространилась на Сольмере весть, что Филле Бом вернулся не с одной, а с двумя лодками. Вторую он имел на буксире. Теперь она стояла у пристани Сторе Ларса. Кто хотел, мог идти туда и сказать, узнает он шлюпку или нет. Филле Бом сразу сказал, какая это была лодка, и не нашлось никого, кто мог бы возразить ему. Лодка была с Дельфина; эта была одна из просторных гребных лодок, которые рыбаки всегда берут с собою. Видно, она оторвалась от судна, и море принесло ее издалека, с середины Северного моря прямо домой к скалистому родному берегу. Кто мог знать, как она одна носилась по бурному морю? Вообще кто знал что-либо? Кто мог что-либо знать?
   Толки о том, что найдена лодка, проникли в маленькие домики, разбросанные вокруг церкви на серых скалах, выдавшихся далеко в море. Они проникли на постоялый двор; бутылки с пивом были принесены из погреба, и собравшиеся мужчины горячо обсуждали дело. Они всползли по круче. и лоцманской площадке, и веселые голоса детей, лазивших там возле вышки, замолкли. Замолкло также пение сидевших на ступенях вышки, и все молча смотрели на море, выжидая, не появится ли вдали белый парус, приближающийся к острову. Один за другим мальчики покидали лоцманскую площадку и ловко, точно кошки, бежали по скалам и скрывались, точно птенцы, испуганные выстрелом по рассыпавшемуся выводку. На площадке стало пусто, так пусто, как после несчастия, спугнувшего людей. А между тем новость на легких детских ногах бежала далее и распространялась из избы в избу. Она проникла к матери Альбертине, постучалась к старому Олафсону и матери Беде. Она поймала Августа Шегольма в то время, как он шел ловить макрель, и ударила в пасторат, где пастор сидел за церковными книгами и потел над статистическими вычислениями.
   Везде, куда проникала эта новость, она выманивала людей из дому. Одна из лодок Дельфина пришла домой. Она пришла без весел, перевернутая вверх дном... так она носилась по морю. Она стояла внизу, у пристани Сторе Ларса, и всем хотелось взглянуть на нее. Как те, у которых были близкие на Дельфине, так, и те, у которых они были в большей сохранности на Полярной Звезде и на других шхунах -- все приходили, мужчины и женщины, все спускались на серую пристань, и все останавливались перед лодкой, желая собственными глазами убедиться, что слух был верен.
   Потому что им необходимо было увидеть невероятное собственными глазами, осмотреть повреждения, поговорить с другими, тоже подходившими туда, покачивать головой, как покачивали и другие, испытать тревогу, страх и мучительную неизвестность, сознавая, что они разделяются другими. Дети приходили со взрослыми; они стояли кучками и слушали, что говорили большие. Они притихли от ужаса и забывали свои игры. Маленький мальчик, прибежавший из дому один, громко плакал и звал отца.
   Точно вздох ужаса пронесся по толпе у пристани, когда услышали плач мальчика. Плач одинокого ребенка действовал заразительно; точно придавал больше веса опасениям наихудшего; оно не высказывалось, но точно выпученными глазами тупо смотрело из-за коротких слов и обсуждений, высказываемых людьми. В такой лодке обыкновенно выплывало по несколько рыбаков, чтобы закинуть невод... Конечно, так и было... Буря застала их врасплох и им не удалось выбраться. Может быть, они пытались спасти невод при уже начавшемся шторме; набежала и опрокинула их волна, и всех поглотило море... Хорошо, если не случилось еще худшее. Хорошо, если не пошел ко дну сам Дельфин. Во всяком случае кто-нибудь погиб, и товарищи не могли прийти на помощь, и на Сольмере были теперь новые вдовы, сироты или родители, оставшиеся без детей. Наверно так и было. Это чувствовалось, точно движение воздуха от темных крыльев смерти, и поселяло ужас. Тревога, точно волна переходила от сердца к сердцу, от взгляда к взгляду. Но кого именно -поразила беда? Тебя или меня? Или многих?
   Мать Альбертина стояла в толпе на пристани. Вокруг нее образовался кружок из надеявшихся, что она что-нибудь скажет, если уже "видела" или "знает". Никто не смел сегодня спрашивать ее; все боялись услышать самое худшее. Но мать Альбертина упрямо молчала, а ее старые, острые глаза тщательно рассматривали лодку, точно она надеялась найти разгадку в поврежденных досках или в переломленном борте, который был разбит, когда опрокинутую лодку буря выбросила на прибрежные скалы. В сущности, она молчала, потому что ей нечего было сказать. Мать Альбертина сама стояла в недоумении, размышляя над непонятным явлением, заключавшимся для нее в том, что, по-видимому, случилось несчастье, а она ничего не "видела" и не предчувствовала. Медленно и в задумчивости пошла она домой, не сказав ни слова, а позади нее испуг возрастал, потому что все подозревали, что мать Альбертина знала больше, чем соглашалась сказать. Тихо скрылась малорослая, сгорбленная старушка за амбаром, в котором сушили обыкновенно рыбу, и молча рассеялась толпа позади нее. Один за другим люди разошлись по своим домам.
   Молча шли также старый Олафсон и его жена по каменистой дороге. Искусственная нога старика гулко стучала по камням и издавала странный глухой звук, точно стучали молотком по чему-то пустому. Мать Беда шла рядом с ним мелкими неровным; шагами, которые привыкла уравнивать по шагам хромого мужа. Оба шли сгорбленные к земле и их старые лица казались старше и озабоченнее, чем обыкновенно.
   -- Ты как полагаешь, отец? -- спросила мать Беда.
   -- Да что можно полагать? Ничего ведь неизвестно.
   Мать Беда вздохнула.
   -- Правда, что неизвестно. Ничего нельзя узнать.
   И она почувствовала, что сердце ее сжимается при мысли, что она виновата в том, что Нильс попал в плаванье. Она не подумала, что если бы Нильс остался дома, она, может быть, шла бы теперь с ним и говорила бы об отце. Она думала только о том, что помогла Нильсу отправиться в море, она припоминала, что не могла молиться с благочестием, когда в церкви читалась молитва о плавающих и путешествующих, что ее сердце не горело тогда, ибо мысли разметались и были заняты земными делами. Она содрогнулась при этих мыслях и шла молча, глотая слезы, которые давили ее грудь.
   В избе Сторе-Ларса Мерта помогала матери стирать белье. Теперь из-за малютки были такие огромные стирки. Она тоже побывала на пристани и смотрела с нее на лодку. Теперь никто не говорил о чем-либо ином и Мерта выслушала несколько предположений, как это могло произойти. Но то, что она слышала, не могло ее поразить. Это не породило в ней ни тревог, ни раскаяний; было, точно она ничего не слышала или ничего не могла понять. Та сторона ее души, которая должна была отзываться на тревогу от моря, эти особенные тревоги, прирожденные всякому прибрежному жителю, теперь казалась притупленной и нечувствительной к ударам. Она спала, как онемевшая рука. Она не давала от себя ни звука, и тревоги были усыплены в глубине души. Мерта была точно во сне: смутно и точно издали слышала она шум приближавшегося несчастья, но как бы не сознавала этого. С нее было довольно своей собственной заботы, которая поглощала ее целиком, и молодое нетерпенье возмущало ее, не позволяя принимать к сердцу что-либо иное.
   Не сказав ни цели, ни предлога своей отлучки, Мерта в этот вечер рано вышла из дому. Оставив позади себя дома и выйдя на скалы, она остановилась и обернулась в раздумье. Перед нею остров был точно усыпан точками света, выходившего из окон, перед которыми был огонь на очаге или стояли на столе зажженные лампы, и впервые ей пришло в голову, что, в сущности, она была удивительно одинока и беспомощна, а все, что произошло с нею, было очень странно.
   Мерта почувствовала, что уже не может поступать произвольно. Что-то направляло и двигало ее. И точно боясь встречи с единственным человеком, которого она теперь могла и желала встретить, она свернула на другую дорогу и сошла на берег в месте еще более отдаленном и пустынном, чем было то, куда она раньше направлялась. Берег здесь был укрыт крутым обрывом, с которого приходилось слезать ползком.
   Мерта не знала, для чего она пришла сюда. Она сделала это бесцельно, как бы смутно чувствуя потребность в уединении. Она помнила, что Август ждет ее. Но ей представлялось естественным что он ждет, а она бродит здесь одна и прислушивается к шуму воды, которая точно кипела и пенилась у ее ног. Дул резкий западный ветер и Мерте было холодно. Но холод был ей приятен; ее внутренняя тревога точно смягчалась, когда холодный ветер точно стегал ее по лицу.
   Небо было облачно. Темень была такая, что Мерта едва различала камни, на которые ступала ее нога, и нужен был верный глаз прибрежного жителя, чтобы по туманным очертаниям скал узнать место и найти дорогу оттуда. Густой мрак точно укутывал одинокую девушку, и этот мрак был полон звуков. То прибой вздыхал, то гудело в обрыве. То ветер точно налетал с новой силой с разбега и пытался спугнуть все живое шумом своего дыханья, которое хрипело впотьмах. То налетала заблудившаяся морская птица, направлявшаяся впотьмах против ветра, и издавала резкие однозвучные крики. То грохотал камень, потревоженный наверху каким-нибудь ночным зверьком и летевший с обрыва.
   Мерта села на каменную глыбу, положив руку на другой камень. Она раздумывала об уверенности, которая за последние дни с угрозой поднималась в ней и теперь холодной действительностью вдребезги разбила искусственное счастье, в котором она жила.
   Что с нею будет? Было ли на земле существо, более несчастное, чем она? Она покачивалась на своем камне и в ней, среди мрака, рос беспредметный страх.
   Вдруг один из камней под ее рукою отодвинулся, и вслед затем она почувствовала прикосновение, от которого вздрогнула. Что это? Где она? Как она сюда попала?
   Мерта почувствовала под рукой мягкое теплое тело, которое ластилось к ней, и она чуть не вскрикнула от страха. Животное еще раз прижалось к ее руке и только тогда Мерта поняла, что это одна из многочисленных кошек селения, которая вышла на приключения, а, увидев человека, вздумала приласкаться. Кошка останавливалась, потом опять приласкалась к руке девушки, и Мерте вдруг почувствовался леденящий душу страх перед этой темнотой.
   Не обдумывая, с чего взялся этот страх, вдруг лишивший ее всякого самообладания, она оттолкнула животное и побежала так скоро, как только позволяла темнота, к тому месту, где, как она знала, Август поджидает ее.
   В потемках ей мерещились какие-то фигуры, поднимавшиеся вокруг нее, и сердце ее стучало, точно разрывалась грудь. В полусознательном состоянии бежала она дальше и не останавливалась, пока не услышала голос, негромко, но ясно звавший ее по имени.
   -- Август! -- откликнулась она нерешительно, так как не решалась поверить, что это был он. -- Где ты?
   Вместо ответа в то же мгновение две руки обняли ее. Она вскинула руки к нему на шею, повисла у его груди и разразилась неудержимыми рыданьями.
   Так как Мерта не приходила вовремя как раз в этот вечер, Август, сидя на старом месте их свиданий, с уверенностью заподозрил, что ее отсутствие было в какой-нибудь связи с лодкой Дельфина. Теперь, увидев ее бегущей от самой себя, точно перепуганное дитя, и услышав ее рыданья, он стал догадываться, какого странного рода было летнее приключение, в котором оба они жили до сих пор.
   -- Что ты? -- сказал он и отстранил девушку от себя. -- Что такое случилось?
   Опять поднялось в Мерте сознание ужасной новости -- сознание, что она готовилась сделаться матерью. И в коротких отрывистых выражениях она сообщила ему правду. Шегольм был так поражен, что сначала пробормотал только:
   -- А я подумал совсем другое.
   -- Что такое "другое"? -- спросила Мерта жестко.
   Он уклонился от ее взгляда. Но Мерта уже поняла. Теперь точно второе открытие явилось возле первого, и это второе открытие было вдвое ужаснее, вдвое страшнее. Это была целая пропасть, в которую Мерта еще не решалась заглянуть, потому что обомлела бы, потеряла бы почву под ногами и разбилась в дребезги. Она содрогнулась, точно от боли, для которой еще не было названия, от страдания, которое должно было потом поглотить все остальные, как большая волна поглощает мелкие.
   Между тем Август, уже сожалевший, что, может быть, оскорбил ее, и стыдившийся подозрения, которое находил теперь несправедливым, начал говорить ей все ласковые слова, какие только мог придумать, и обещал ей, что они поженятся и что тогда все опять будет хорошо.
   Молодые люди посмотрели друг другу в глаза и чувство жгучего стыда погнало кровь к ее щекам. Она не в силах была благодарить Августа за его доброту к ней; она вдруг остыла к его ласкам и в первый раз она увидела, что человек, ребенка которого она носит под сердцем, был ей чужд и внушал только равнодушие. Она обманула себя и ложью разбила всю свою жизнь. Никогда уже ей не жить и не чувствовать, как другие.
   Но с быстротою преступницы Мерта в то же время сообразила, что этого она никогда не должна обнаружить, а потому приходилось продолжать ложь и ложью втираться к нему в милость. Обнятая рукою любовника и склонив голову к нему на плечо, Мерта пошла дальше по дороге, которая вела к светящимся в окнах домов точкам.
   Странно было ей чувствовать, как она становилась все горячее и горячее по мере того, как они шли впотьмах, прижимаясь друг к дружке, а между тем внутри ее холод все возрастал, так что она охотно оттолкнула бы его и убежала бы прочь. Но еще хуже стало, когда его голос стал нежен и почти слезлив и он проговорил эти слова:
   -- Бедный малютка!
   Тогда стыд в Мерте уступил место все поглотившему недоумению перед собою, и жизнью, и всем, что в жизни было. Но дальше на этот раз ее мысль не пошла: она погасла в этом недоумении, как падающая звезда гаснет в синем пространстве.

XII.
Филле Бом впадает в задумчивость; Дельфин возвращается, но загадка остается неразгаданной.

   В то время Сольмер не оправдывал своего имени. Тяжело лежала тревога на шхерах, и в тяжести этой тревоги сильнее, чем обыкновенно, чувствовалось ненастье осени. Непрерывно увивался сердитый ветер вокруг маленьких домов, разбросанных по скалам.
   Даже Филле Бом бродил, погруженный в раздумье, и зависело это от того, что ему показалось странным, что именно ему пришлось найти лодку и принять на себя печальную обязанность отвести ее домой. Хоть ему не приходилось ждать для себя чего-либо особенного от рыболовных шхун, которые должны были скоро вернуться, он, однако, тоже был увлечен общим унынием. Куда бы он ни шел и что бы ни начинал делать, везде его точно подстерегали черные мысли, выползавшие из самых неожиданных углов. И ничего не делалось с тою бодростью, которая была для Филле Бома самой жизнью.
   Две из шхун между тем пришли, но так как ни одна из них не принесла вестей о Дельфине, то это лишь усилило тревогу" которая распространилась на всем острове, точно холодный туман. Казалось, что опасения росли по мере того, как становилось правдоподобным, что скоро будут получены достоверные известия. Филле Бом не выдерживал вида всюду встречавшихся ему серьезных лиц. Может быть, и его собственные мысли получили слишком черную окраску, чтобы быть ему по душе. Во всяком случае он взял свою парусную лодку и ушел на ней в море.
   Филле Бом держался открытого моря; как казалось, он отправился за макрелью. Но не рыбная ловля была у него в мыслях; это были лишь простой предлог. Никто не знал этого лучше самого Филле Бома, сгорбившегося у руля и не обращавшего внимания на натянутые лесы. Он предоставлял своим мыслям бродить по неспокойному морю.
   Море было темно-зеленое и грозное. Филле Бом направлялся мимо плоского берега у маяка, за которым начинается уже открытое море. Мысли его блуждали сегодня особенно странно на чем ни попало и с необыкновенными скачками, выдумками и прихотями. Филле Бом сам себя не понимал. С чего, например, он уставился на курганчик, видневшийся на голой скале? Это был обыкновенный курган из камней, а если бы снять камни, то под ними оскалил бы зубы череп, а около него оказались бы ребра, позвонки и другие кости. Бог знает сколько лет тому назад к берегу прибило утопленника, и его обложили камнями и дали ему сгнить над поверхностью, по той простой причине, что на всем острове, представляющем собою скалу, не существовало рыхлой земли или песка, чтобы можно было похоронить, как следует. Будем надеяться, что он получил хоть несколько напутственных слов из карманного молитвенника прежде, чем его упрятали под камни. Никто не знал этого наверно.
   Филле Бом задумчиво сплюнул через борт в море и начал поворот, чтобы не запутать у камней лесы с крючками, которые "для виду" тянулись за лодкой.
   Но вдруг одна леса сильно натянулась, а когда он стал ее вытягивать, почувствовал, что крючок зацепил за что-то тяжелое, поднимавшееся с лесой. Удивительно было, что зацепленное не сопротивлялось. Не отдавая себе отчета, что бы это могло быть, Филле Бом почувствовал любопытство и наклонился за борт, продолжая тянуть лесу и высматривая, что могло бы вынырнуть из воды.
   Теперь он рассмотрел. Это было что-то темное и большое, что тянулось на крючке в воде. Тяжеловато было вытянуть в лодку. Но когда тяжелый предмет был вытянут и грозно опустился перед ним на дно лодки, он вдруг сделался совсем белый в лице.
   Предмет оказался мертвым животным, долго пролежавшим в воде. Филле Бому было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что это было ничто иное, как его собственная собака, которую он сам более месяца тому назад бросил в море. Филле Бом оставил мертвое тело собаки на доске перед собою и долго, молча смотрел на него.
   Филле Бом в эту минуту испытывал стыд, точно он совершил что-то безобразное и дурное. Собака была ему другом и товарищем; собака ничего не причиняла ему, кроме радости. За что он ее утопил? Только, чтобы старая, злая баба не могла ничего сказать о нем за спиною. Хорош повод.
   Но не в том было худшее из размышлений, занимавших теперь старого моряка. О чем он теперь думал, это было: почему собака показалась ему именно теперь, точно всплыла со дна моря нарочно, чтобы принудить его сидеть и смотреть на свое промоченное тело. Для чего она явилась? Чего она хотела?
   Прошло не мало времени, пока Филле Бом овладел собою настолько, что смог схватить жалкое осклизлое тело и вторично выбросить за борт. Но когда оно потонуло, Филле Бом почувствовал страх. Он вспомнил, что означало иметь в лодке мертвое тело, когда плывешь под парусами. И, пожалуй, в первый раз в своей жизни старый Бом испугался моря. Ему стало страшно оставаться одному на море. Ему стало казаться, что ветер крепчает настолько, что становится опасно. Мачта и парус вдруг стали казаться ему старыми и ненадежными, и он вспомнил, что некоторые части лодки могут быть гнилыми. Точно холодная струя от страха пробежала по его спине. Он выбрал лесы с крючками в лодку и на полных парусах направился к земле, и он не мог оправиться, пока не оказался на пристани и не почувствовал под собою твердой земли.
   Тогда Филле Бом обернулся и посмотрел на море вдаль, точно искал там разгадки всему непонятному, что случилось с ним в этот день. В то же время он отступил на шаг, точно увидел привидение. Никогда потом он не мог понять, каким образом он не увидел этого ранее, когда был на море и направлялся назад.
   В самой середине бухты шел Дельфин только под фоксегелем и в эту минуту шхуна заворачивала против ветра, чтобы отдать якорь. Но все совершилось тихо, точно в могиле, и Бома охватил леденящий ужас при мысли, действительный ли это был Дельфин, который он видит, или это ему привиделось только среди белого дня. Машинально он отвел взгляд и посмотрел на скалы, на которых женщины и дети собирались всегда, чтобы приветствовать возвратившихся домой. Да, совершенно верно. Они стояли там и теперь. Скалы виднелись при пасмурном дне, усеянные людьми. Но Филле Бому бросилось в глаза, что все были так удивительно тихи и неподвижны. Никто не кричал, никто не говорил громко, никто не трогался с места. Выглядело, точно один общий страх связал все языки, сковал всех этих людей в неподвижные группы точно теней, и Филле Бом почувствовал страх даже больший, чем недавно, когда он был один на море.
   Он направился на гору и сам чувствовал, что черты его лица исказились. Перед ним все было неподвижно, точно видение, и в жуткой тишине вдруг прорезался дребезжащий отвратительный лязг якорной цепи.
   С горы медленно вышли навстречу Бому два человека.
   -- Что это? -- спросил он, подойдя к ним, и заметил, что говорил шепотом.
   -- На судне только девять, -- ответили ему. -- Сосчитали с берега. Одного не хватает.
   В то же время подбежала жена Черного Якова. Она держала ребенка на руках, а трое других детей бежали за нею. Она была испугана до одурения и пряди седых волос развивались по ветру.
   Филле Бом не видел ее с перебранки по поводу укуса собаки и злорадное чувство стало бороться в его душе с серьезным страхом перед морем. Ему показалось вдруг понятным, почему Филакс явился ему сегодня. Ему пришло на ум, что если действительно случилось так, то все же это наименьшая потеря.
   Но в то же мгновение гора переполнилась бегущими женщинами, и они столкнулись с мужчинами возле пристани. Там все стали ждать и никому даже е голову не пришло отвязать лодку и выйти на веслах к шхуне. С Дельфина уже спустили оставшуюся шлюпку на воду; в ту же минуту она наполнилась нестройной кучкой людей в непромокаемых куртках и зюйдвестках и медленно направилась к берегу.
   С того места, где он стоял, Филле Бом не мог расслышать, что в толпе говорилось, но вдруг он услышал пронзительный крик. Кричала молодая, стройная женщина, стоявшая в стороне от толпы. Бом побежал в эту сторону к берегу и увидел, что никто не обращал внимания на кричавшую девушку. Она ломала руки и с выражением полного отчаяния шла прочь от толпы к селению.
   -- Кто это? -- спросил Филле Бом, задыхаясь.
   Происшествия этого дня до того его сбили с толку, что он уже ничего не понимал.
   -- Это Нильс, -- ответила девушка. -- Нильс! Господь небесный! Что будет со мною?
   Тут только Филле Бом рассмотрел, что с ним говорила дочь Сторе-Ларса Мерта, и в то же время он вспомнил, что две недели тому назад подглядел, как она целовалась с другим парнем позади живой изгороди, в палисаднике долговязого Герда. Филле Бом подумал теперь, что в этот день все было обставлено так, чтобы было как можно неправдоподобнее. Не оглядываясь ни налево, ни направо, он прямо пошел к себе домой. Там он сел к окну и задумался. Он просидел так, пока не стемнело и старуха не подала рыбу. Но, придя к столу, он не захотел есть. На вопросы старухи, что с ним, он ответил только, что нашел Филакса в море, и после этого опять погрузился в размышления.
   Тем временем Мерта шла одна по селению в безмолвном горе. Точно она проснулась после виденного сна, все отпало, что заслоняло ей глаза и заставляло ее слепо идти путем, который не был ее путем. В первый раз она видела ясно, что вся жизнь, которая ожидала ее впереди, была таким же сплошным несчастьем, как был невыразим ее тайный стыд. Она уже не заботилась о том, что ее могут увидеть. Она шла по открытой улице селения, ломая себе руки, стонала и это страдание, явившееся к ней так грубо и так неподготовленно, открыло ей тайну, которой она раньше не понимала: среди любовной игры с другим человеком, ее любовь к Нильсу продолжала жить п властвовать в ее сердце.
   В первый раз после его отъезда Мерта могла его представить себе: как живой стоял он перед ее глазами. Она видела его лоб, его волосы, его взгляд, его фигуру. Он был ей близок, как во сне. И Мерте было непонятно, каким образом оказалось возможным, что она могла когда-либо забыть его.
   Внизу на пристани стояла между тем группа из женщин и мужчин, тихо совещавшихся между собою. Это были старый Олафсон и его жена, расспрашивавшие людей с Дельфина о судьбе сына. Вокруг них другие молча стояли кружком.
   Вот, что люди с Дельфина имели сообщить: Нильса не было, с ними. Но далее они говорили, что из этого вовсе не следовало, что Нильс умер. С ним только случилось несчастье. Все время в плавании он был замкнут в себе и молчалив, мало обращал внимание на то, что делал и каким опасностям себя подвергал. Тем не менее с ним не случилось худшего несчастья, чем то, что он порезал себе палец при чистке трески. Однако, он запустил повреждение, палец распух и получил скверный вид. II вот, когда судно отнесло бурей к берегам Норвегии, Нильс сошел на берег и намеревался отправиться по железной дороге в Христианию и там найти себе помощь в лазарете. Нильс просил кланяться домашним и надеялся приехать скоро после других.
   Выглядело, однако, что все, что случилось в этот день на Сольмере, должно было попасть на ложный путь. Прежде всего люди с Дельфина рассказывали это, не подозревая, что лодка, которую море в одну бурную ночь сорвало у них, была найдена и приведена на их остров. Теперь они не хотели говорить о лодке, чтобы не встревожить людей; за то та история, которую они рассказывали, нисколько не была смягченным изображением скверного дела; наоборот, каждое слово в ней было святой истиной. Но именно потому, что никто не упомянул ни одним словом о лодке, которой они лишились, большинство подумало, что люди так рассказали, чтобы пощадить еще некоторое время стариков, и что в действительности Нильс все-таки умер и никогда уже не вернется. Это поняли и старики, хотя ничего не хотели делать, чтобы добиться правды. Они чувствовали доброжелательство, служившее основанием недосказанности, но это не облегчало их горя. С тяжелым сердцем отвернулись они от других, попрощались и направились домой.
   Какими они казались старыми и усталыми, когда шли! Как медленно они шли, погруженные в те же мысли и тою же дорогой! Как сморщились их лица!
   Мать Беда шла и думала о том, что знала и что угадывала. Когда они переступили порог своего дома, в котором все, что они имели, стало бесполезным, потому что уже не было сына, который наследовал бы добро, когда их бы не стало -- она посмотрела на мужа и выражение горечи появилось на ее лице.
   Олафсон заметил ее взгляд и понял, что она хотела сказать: Он испытал такое же чувство, как она. И совершенно естественно без всякого помысла о чем ни будь ином, как только о том, что иначе и быть не могло, он сказал, как бы в ответ на взгляд, которым его жена себя выдала:
   -- Да, да, ты права. Мне следовало быть там, а не мальчику.
   Затем он сел на ступеньку крыльца, с которого видна была часть моря, и пока он сидел там, перед ним точно проносилось все великое и мелкое, светлое и темное, тяжелое и легкое, радостное и печальное, что всегда является человеку, когда его сердце переполнено и он уже не может довольствоваться самим собою.
   Старик сидел там, терзаясь угрызениями совести. Он терзался мыслью, что сам вздумал тогда предложить сыну ехать вместо него.
   И мать Беда понимала его. Она несколько раз прокрадывалась в сени и поглядывала на сгорбленную спину старика, на его седую голову. Но сказать ему, как, в сущности, дело было, она не могла. Не в силах она была сделать это. И если бы она смогла, это ни к чему бы не привело: она знала, что Олафсон не поверил бы ей.
   Так оплакивали старики сына и терзались угрызениями совести по поводу его смерти, и не могли утешить друг друга.

* * *

   Но немного времени спустя случилось нечто, чему никто на острове не хотел сначала верить, несмотря на все, что говорили люди с Дельфина.
   Однажды проходивший большой пароход из Христиании задержал ход и свистками вызвал лоцмана. Когда вернулась лодка, доставившая на пароход лоцмана, на ней оказался Нильс. История о порезанном пальце, путешествии по железной дороге в Христианию и лечении в лазарете оказывалась верной.
   Никто не хотел верить своим глазам и насилу люди решились сообщить это Олафсону: боялись, что старик умрет от радости.

XIII.
Любовь в шхерах.

   Дома Нильс целых два дня размышлял о Мерте и высматривал ее на всем острове.
   Пока он был в море и вдали от всего, что напоминало о ней, ему удавалось сохранять в себе суровую холодность, до которой довело его душевное возмущение. Но едва он ступил на родную землю, как новые чувства сменили эту холодность, целый поток воспоминаний и надежд прорвался в нем и Нильсу стало казаться, что он очнулся после скверного сна, в котором видел себя в опасности и нужде, ни откуда не получая помощи. Теперь в нем заговорили опять чувства, которые, как ему казалось, никогда уже не должны были возродиться.
   В таком душевном настроении Нильс искал Мерту на тех местах, где прежде она, бывало, поджидала его. Он думал совершенно просто, что, как он не забыл Мерты, так и она не могла забыть его. Ведь должна была и она пожалеть о нем, когда его считали умершим, а теперь, когда он оказался жив, должно было исчезнуть озлобление, если оно еще в самом деле существовало. Нильс искал Мерту на танцевальной поляне, где молодежь все еще плясала иногда в сумерках. Он искал ее у пристаней, где женщины собирались для чистки и засолки рыбы. Он искал ее и на пустынных тропинках, где прежде и он, и она обыкновенно находили друг друга.
   Но нигде нельзя было найти Мерту, и Нильс почувствовал, что прежнее глухое беспокойство снова поднимается в нем. Воспоминания о последнем приезде домой снова выступили и мучили его. Они показали ему глаза Мерты, какими они были, когда она подошла и хотела потанцевать с ним, чтоб все наладить опять одним поворотом в пляске, одним прикосновением его руки к ее талии. Они показали ему выражение этих глаз и напомнили звук ее голоса, но хуже всего ему стало, когда он припомнил, что видел Мерту стоявшей за селением и смотревшей ему вслед, когда шхуна выходила в открытое море. Тогда точно злые духи связали ему руки и заколдовали его волю. Они его принудили быть злым и жестким; помимо своей воли он был принужден причинять ей зло, мучить и терзать ее, делать все, совершенно противоположное тому, что он, в сущности, хотел сделать. В этих мыслях было безумие, и они довели Нильса до совершенной растерянности от ужаса.
   Это было на третий день утром, и Нильс шел, тяжело размышляя об этом. Было еще очень рано; Нильс вышел из дому только потому, что не мог тихо лежать на постели. Была осень, но в воздухе чувствовалось еще солнце. Холодно-синеватым светом светило небо над водою, но в волнах было уже сверкание. Это было то время, когда первые переливы фосфористого сияния рассвета появлялись вокруг весел и лодочных кв пей. Нильс шел по улице один; селение, по-видимому, еще спало вокруг него. Не слышно было иных звуков, как от волн и ветра, да еще всюду кругом пели петухи коротким пением, оповещая наступление дня.
   Нильс был уверен, что не имел определенной цели в своей прогулке. Но когда он дошел до дома Сторе-Ларса, он своротил в сторону и пошел к берегу. Там он сел и стал смотреть на село и долго ему пришлось смотреть попусту.
   Сколько времени он сидел, Нильс не мог бы рассчитать. Но вот он увидел, что наружная дверь сеней открылась и вышла Мерта. Солнце осветило ее лицо, и Нильс почувствовал жгучие угрызения совести, увидев его выражение. Он поднялся, чтобы выйти и показаться, но не решился. Он остался неподвижным, молча взирая на Мерту, которая с бутылкой в руке направилась к колодцу. Он видел ее красивую фигуру, поднимавшуюся на пригорок и перед глазами молодого человека было точно сияние.
   Тогда он вдруг овладел собою, побежал за нею и скоро догнал ее. Но Мерта не обернулась. Точно угадывая, кто приближается, она машинально шла вперед, а сердце перестало биться в ее груди. Не произнеся ни слова, даже не глядя на него, она позволила ему взять от нее бутыль и продолжать путь возле нее.
   Молча дошли они до колодца. Молча наполнил Нильс бутыль и молча же они отправились обратно к калитке, которая вела на двор Сторе-Ларса.
   Там Нильс остановился наконец. Он вздрагивал всем телом.
   -- Разве тебе нечего мне сказать? -- спросил он. Она вся съежилась под его взглядом и выражение страдания было у нее так сильно, что парень был тронут и почувствовал невыразимую радость, -- Ведь мы же все-таки любим друг друга, -- сказал он.
   Мерта прислонилась к столбу калитки и громко заплакала. Она уже не знала, что говорила, не знала, что делала и где была. Глубокое горе выражалось в каждом движении ее тела, и она упала бы на землю, если бы Нильс не подхватил ее и не поддержал.
   -- Пойдем со мною теперь же, -- сказал он.
   Нильс был в эту минуту так растрогав, так кроток и так принижен в собственных глазах; он находил, что поступил так дурно, что никогда уже ему неудастся загладить свою вину. II он растерянно оглядывался, ища места, куда можно было бы увести Мерту. Безвольно Мерта позволила увести себя. Подавленная мыслью о своем стыде, она была бессильна к сопротивлению, и Нильс увел ее в лодку, стоявшую на привязи у пристани. Но когда он попытался там привлечь ее к себе, Мерта издала хриплый крик ужаса и отстранилась от него.
   Она не знала, что делала. Она сидела неподвижно, ожидая, что вот -- вот признание вырвется с ее губ.
   А Нильс, глядя на нее, испугался. Он почувствовал, что во всем этом было нечто, чего он не мог себе объяснить, и ему пришло в голову, что он так горько обидел ее, что она никогда уже не в силах будет смотреть на него.
   Подавленный сознанием своей несправедливости, Нильс заговорил. Он говорил, как грешник, кающийся перед своим божеством, и он ни словом не помянул о том, что их поссорило. Этого он не знал, как и она. Это было, для них обоих темной необъяснимой загадкой, в которой тонуло все остальное. Подавленным голосом и медленно рассказывал он, каково ему было на море, каким одиноким он себя чувствовал и как все было странно. Товарищи сходили на берег и писали письма, а ему некому было писать. Товарищи возвращались с берега, принося с собою полученные письма, и в продолжение длинных ночей они читали друг другу эти письма. Он один был в стороне и думал, что уже всегда будет так. Потом он вернулся домой. Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь сочтет его утонувшим. Все шло ему через голову, точно поток, и ему нельзя было собраться с мыслями. Он знал только, что ему надо было поговорить с Мертой. Вот он и искал ее все эти дни, но не посмел идти в ее дом, хотя знал, что она там. Сидел он на берегу, поджидая ее; бродил по тропинкам, которые она знала. Ну, теперь он знает, что без нее жизнь для него только одиночество и печаль, и никогда уже он не смог бы быть к ней жестоким, как прежде.
   Все это он говорил Мерте, а она прислушивалась к его голосу и удивлялась, что слышала его в последний раз не вчера. Все, что он говорил, было так естественно и приятно слышать. Впечатление Мерты было такое, точно она вернулась домой после долгого путешествия, сознавая, что никуда больше уезжать не придется. Она чуть не прислонила голову к Нильсу, как делала, бывало, прежде, и ей хотелось выплакаться у его груди, как бедному загнанному ребенку, каким она и была.
   Но вдруг всплыла в ее уме ужасная действительность, и она не захотела скрывать правды, даже не подумала, что ей следовало скрыть правду. Она подняла голову. Все, что Нильс рассказал, точно унеслось прочь и исчезло. Она понимала только, что это ей следовало просить у него прощения.
   Нильс почувствовал нетерпение и был удивлен.
   -- Почему ты не отвечаешь? -- сказал он.
   -- Не может уже быть, как ты хочешь, -- ответила она тихо. Отблеск прежней жесткости сверкнул в глазах Нильса. -- Почему? -- спросил он коротко.
   -- Ты не должен сердиться, -- сказала Мерта. -- Я слишком несчастна.
   Ея голос звучал жалобно, как голос ребенка, и Нильс не понимал, почему ему нельзя было взять ее в объятия, как прежде, и весело приласкать ее.
   -- Разве ты несчастна?
   Нильс ничего не понимал. Он просто ждал, что ему придется услышать, как ждал бы услышать свой смертный приговор.
   -- Этого никто еще не знает, - проговорила Мерта. -- Но я скоро буду иметь ребенка.
   Нильс долго сидел неподвижно, закрыв лицо руками. Страдание было так сильно, что не вызвало ни гнева, ни печали; было только мучительное напряжение понять, что столь невероятное было правда.
   -- Кто это? -- промолвил он наконец.
   Мерта назвала, и опять Нильс опустил голову на руки.
   Долго Мерта ничего больше не говорила. Точно ледяной холод, опустилась в ней уверенность, что своими словами она убила себя и свое счастье. Она теперь страдала только от ужасного молчания. Она ожидала, что Нильс вскипит гневом и что ей придется услышать сердитые слова. Но он молча сидел возле нее. Ей не видно было его лица; едва слышно было, что он дышит.
   Мерта подумала, что теперь все кончено, и ее сознание своей вины было в ней так сильно, что она не смела говорить. Ей пришло в голову, что Нильсу было бы приятнее всего отделаться от нее, и, не сказав ничего в объяснение пли в свою защиту, она хотела встать и просто уйти, чтобы избавиться от зрелища причиненного ею ужасного горя. Но, не поднимая головы, Нильс крепко взял ее за руку и принудил остаться.
   -- Подожди, -- сказал он. Он посмотрел на нее. Никогда еще Мерте не случалось видеть такого лица. -- Это было оттого, что ты уже не интересуешься мною? -- спросил он наконец.
   -- О, Нильс! -- Это вырвалось у нее с таким выражением, точно она вдруг почувствовала, опять способность говорить. -- О Нильс! Я хотела тебе сказать только одно. Если бы ты не пришел, я пришла бы к тебе. Я все это сделала только потому, что слишком любила тебя. Я никого больше не любила. И никогда не буду любить.
   Опять у Нильса появилось выражение, которое всегда пугало Мерту.
   -- Для чего ты мне говоришь это? -- вырвалось у него.
   -- Мне казалось, что тебе следовало знать это, -- ответила Мерта. И помолчав, она прибавила: -- Неужели ты думал, что это было, чтобы поправить дело?
   Ни искры надежды не было в Мерте, когда она произносила эти слова, и, сказав это, она встала1 и пошла прочь не оглядываясь.
   Нильс не удерживал ее. Он остался в том же положении, в каком сидел, и сидел там долго, а в ушах его все раздавался звук голоса Мерты, каким она говорила уходя. Этот звук находил в нем отклик и смягчал его душу; он говорил о несчастье, в котором Нильс винил самого себя. И пока Нильс там сидел, погруженный в своп размышления, в нем изменилось все, что он прежде думал или мог когда-либо подумать. И точно пораженный неожиданной мыслью, он вдруг выпрямился и оглянулся вокруг себя.
   Вдохновение явилось к нему так внезапно, что едва ли он следовал зрелому решению, когда встал. Нильс направился по дороге через селение и скоро увидел перед собою лоцманскую площадку. Над скалами светило осеннее солнце; на площадке было пусто. Нильс пошел дальше и, постучав в дверь маленькой сторожки, сразу нашел, кого искал.
   Август Шегольм сидел там один на лавке. Когда тот вошел, он поднялся и протянул руку.
   Нильс остановился в дверях.
   -- Не для того я пришел, -- сказал он.
   В первую минуту Нильс толком не знал, для чего он пришел, а другой еще менее мог знать это. Молча смотрели они друг на друга.
   -- Я пришел из-за этого... с Мертой, -- сказал, наконец, Нильс.
   -- Что такое? -- неуверенно спросил тот.
   -- Тебе лучше знать, -- угрюмо ответил Нильс.
   -- Тебе нечего тут хлопотать, потому я намереваюсь жениться на девушке, -- произнес Шегольм и пытался принять спокойный вид.
   -- Ты намереваешься? -- переспросил Нильс и в звуке его голоса звучал точно смех.
   -- Послушай, Нильс, -- начал другой. -- Почем ты знаешь...
   Но дальше ему не пришлось говорить. Нильс подошел к нему вплотную, захлопнув за собой дверь. В сторожке едва было места для двоих, когда оба стояли один против другого.
   -- Это я намерен жениться на ней, -- сказал Нильс. Говоря это, он побледнел, а глаза его ушли в глубь и голос стал такой глухой, что едва можно было расслышать -- Молчи, -- остановил он, когда другой хотел что-то сказать. -- Молчи и слушай меня. Я любил ее с тех пор, как она была у первого причастия. Я играл с нею на дворах ребенком. Я встречался с нею у церкви. Это моего ребенка она носит теперь. Понимаешь? И если ты хоть кому-нибудь скажешь иное, я зарежу или застрелю тебя, где бы ты мне ни попался.
   Оба парня стояли друг перед другом и на минуту водворилось молчание. Никто, посмотрев на них, не мог бы сказать, чем окончилась бы борьба между ними. Но в голосе и во взгляде Нильса, да и во всей его фигуре было что-то особенное, связывавшее другому язык. Может быть, также чувство Шегольма было менее глубоко; даже нет ничего невероятного в том, что он был доволен так дешево отделаться от обязанностей отца. При том он был так ошеломлен, что едва мог говорить, а Нильс был в том возмущении, которое дает власть над людьми.
   И Нильс принудил другого дать обещание, даже не коснувшись его рукою. А когда это было сделано, Нильс пошел домой и потребовал себе пищи. Он ни с кем не говорил, а пошел потом вниз к своей лодке, поставил парус и ушел в море, где оставался, пока не засверкал маяк среди темных заливов и шхер.
   Тогда Нильс Олафсон повернул лодку и направился домой. Теперь путь перед ним был ясен, и легкими шагами он взбежал на берег.
   Впотьмах он направился прямым путем к избе Сторе Ларса и отпер дверь, даже не постучав. Сторе Ларс высунулся из дверей горницы и спросил, кто там, но Нильс ответил только, что ему нужна Мерта. II его голос был такой, что Сторе Ларс пропустил его мимо себя, недоумевая только, что случилось.
   Нильс пошел прямо наверх, в комнату, где Мерта уже лежала в постели. Там он склонился над кроватью, и этот сильный мужчина заплакал, как дитя.
   Но когда ему удалось, наконец, сказать, что он хотел -- это далось медленно и лишь в дрожащих отрывках -- тогда Мерта сказала: нет и еще раз нет! Он не смеет! Он не добьется этого! Так на свете не бывает! И в то же время она обнимала его шею, благодарила его и плакала. В темноте там Нильс возрос для нее в великана, стал точно божеством, которое избавляло ее от всякого зла и опасности, и ей представлялось, что она всю жизнь будет стоять перед ним на коленях и благодарить его.
   До самых облаков поднимались в груди молодых людей волны, и эти волны не улеглись даже, когда Сторе-Ларс постучался в дверь и выразил мнение, что Нильсу пора бы уйти -- из-за соседей.
   Тогда Нильс распахнул двери и сказал:
   -- Это я сделал девушку несчастной и не будет лишним, чтобы я загладил свою вину.
   А в постели Мерта лежала и плакала от волнения и счастья перед жизнью, которая могучими взмахами крыльев опять переменяла направление и влекла ее назад к солнечному свету. Она плакала в умилении перед человеком, который был выше и лучше всех других на земле и которого она всегда любила.

* * *

   Нильс достроил кухню и одну комнату в своем новом доме, и свадьба состоялась в ноябрьский день, когда туман тяжело лежал над морем. С маяка доносились предупредительные выстрелы, точно салютуя свадебное шествие, выходившее из церкви, и колокола звучали в сгущенном воздухе смягченным звоном.
   Так поселились Нильс и его жена в новом доме, который стоял на скале и возле которого соленая пена во время западных бурь взбрасывалась выше окон.

XIV.
Конец

   Была уже зима. Нильс уже начал свой первый год лоцманской службы. Пришло Рождество со своим перерывом в тяжелом однообразном зимнем настроении, пришло с празднествами и пирушками, пошло из избы в избу зажигая свечи, раздавая подарки и делая сердца людей более открытыми и горячими, как может делать только Рождество. Потом оно миновало и вокруг скалистого острова завыли январские бури.
   Рождество погостило также у Нильса и Мерты, и там оно нашло удивительно праздничное настроение. Между Мертой и Нильсом царило огромное, горячее и полное значения безмолвие, которое свидетельствовало о счастье, еще не решавшемся показать свою солнечную улыбку, как птица, что в ожидании рассвета, прячет свою голову под крыло. В те месяцы, что они уже прожили в браке, между ними не было произнесено ни одного дурного слова. Зато много было такого, что принуждает думать и что трудно выражать словами, и немудрено, что их дом часто посещал один унылый гость. Этого гостя звали молчанием. Нильс и Мерта чувствовали, каждый по-своему, что пережитое ими было необыкновенно и значительно, что оно не годилось для чужих ушей, что никто не мог бы разделить чувства и мысли самих Нильса и Мерты. И это создало что-то таинственное вокруг всей их жизни. Ни он, ни она не выражали охоты бывать среди чужих людей.
   И, как это часто бывает, другие точно понимали их потребность в уединении и не навязывались. Никто не задавал им каких-либо вопросов и, если кто-нибудь недоумевал, как обстояли дела в лоцманском доме, стоявшем так обособленно и одиноко, то немногие могли ответить что-либо определенное. Те, которые что-нибудь знали, имели своп сведения от Филле Бома, а к нему хорошо применялась поговорка: не королем еще сказано то, что сказала королева.
   Что Август Шегольм молчал о том, что знал, было довольно естественно. Если бы он стал болтать, стыд лег бы на него, а не на кого-нибудь другого. К тому же на Сольмере кровь струится в человеческом сердце горячо, и хоть бы все население знало о тайне, которая привязывала Мерту к Нильсу крепче, чем венчание, слова священника и брачные обязанности, все же наверно не много бы нашлось таких, которые были бы достаточно грубы, чтобы найти Нильса, смешным.
   Шапку долой перед таким человеком, и флаг на мачту!
   Это знал и Нильс. Он знал, что всюду вокруг него парни искали себе жен, а девушки парней, и сводила здесь только, любовь. Смолоду отыскивали они друг друга и смолоду заводили свое гнездо. Налетали Мятом иные более суровые ветры, чем в молодости, набегали тяжелые бури, наступали плохие времена. Могли быть раздоры, бедность, пьянство и нужда. Но кое-что всегда оставалось от горячего солнечного света, который однажды был молодой радостью, и Нильс не знал на всем острове такого иссохшего, низкого и презренного человека, который в молодости взял бы себе жену по расчету.
   Это влияло море, могучий воздух которого очищал все сердца, то море, на котором никому не приходилось оттеснять других, чтобы получить свой насущный хлеб.
   Но несмотря на то, что он все это знал-Нильс ходил со своими мыслями один, а Мерта знала, что не имеет права жаловаться, если расположение духа у него тяжелое. Поэтому оба приучили себя к молчанию и говорили друг с другом только повседневные слова, которыми муж и жена должны обмениваться, чтобы можно было жить. Мерта всегда понимала, о чем Нильс думает, а Нильс со своей стороны полагал, что знает, что происходит в душе Мерты. Но он имел такую суровую схватку с жизнью и с ее силами, что теперь нужно было дать ему время и опомниться. Он поступил сразу сильно, как повелевало ему сердце, и никогда он не пожалел об этом. Никогда ему не приходило желание переделать сделанное. Он шел прямо перед собою, как лежал перед ним путь, и не оглядывался ни назад, ни по сторонам. Теперь, когда все было сделано и жизнь опять вступила в свою привычную колею, теперь он стал раздумывать, снова- и снова перебирая в уме, как все это произошло, отчего оно произошло и как непоколебимо он сжег за собою корабли. Он поступил так стремительно, что размышления, так сказать, пришли после поступков.
   Все это Мерта понимала, и она боялась не молчания, когда они оставались наедине. Она его не боялась, но случалось, что оно мучило ее. Ей хотелось открыть перед Нильсом сокровеннейшее, что у нее было, изо дня в день ей хотелось показывать ему, как ее сердце переполнено радостью и благодарностью, показывать ему беззаветной преданностью, как он возвысил ее, подняв до себя. Но в то же время она чувствовала, что одно преждевременное слово может разрушить все, что строилось месяцами, а потому она подчинялась безмолвно выражаемой воле Нильса и молчала, как и он. Его молчание связывало ее так же, как и всякое его желание, которое она могла угадать или почувствовать.
   Зимою случилось обстоятельство, нарушившее однообразие: Август Шегольм покинул остров. Говорили, что он сам просил перевода. Необычно было, чтобы уроженец Сольмера переселялся, и в начале болтали об этом то да се. Но пересуды сами собою затихли, когда он уехал, потому что все знали, что Август Шегольм принадлежал к людям, всегда стремящимся к переменам. К тому же он получил именно то лучшее, чего желал, так как попал на станцию ближе к городу.
   Это обстоятельство явилось точно облегчением, как для Нильса, так и для Мерты: из-за них, конечно, оно и случилось. Но оно не принесло с собою перемены, на которую Мерта надеялась: оно не разбило молчания, затемнявшего существование супругов. Это молчание появлялось за обедом, когда пища стояла на столе, и после еды, когда они сидели друг против друга. Оно появлялось, когда Нильс работал дома и Мерта тут же хлопотала по хозяйству. Но особенно аккуратно оно появлялось по вечерам, когда ветер выл за углами, а море казалось черным, с белою опушкою из пены у берегов. Тогда световые полосы от маяка прямыми чертами из пламени прорезали потемки и их отблеском освещалась маленькая комната, в которой они сидели. Когда они бывали в постели и лампа бывала потушена, они подолгу лежали молча и не засыпая, и через определенные промежутки времени появлялся этот свет, озаряя стену так ярко, что они видели лица друг друга.
   Точно в огромных часах полоса света была маятником, который колебался над широкой поверхностью моря. Этот маятник отсчитывал минуты, погребая в пространстве старые и вызывая новые, которые в свою очередь должны были исчезнуть в ненасытной утробе пережитого. И в то время, как световой маятник приходил и уходил, напоминая Нильсу и Мерте о проходящем времени, молчание между ними точно начинало говорить и без слов сближало их. Они засыпали в темноте, с впечатлением последнего колебания света в глазах и с грохотом морского прибоя в ушах.
   Но хотя они всегда знали, о чем думал каждый из них, у Нильса было на уме нечто, сверлившее ему ум непрерывно, о чем Мерта была в неведение. Правда она знала, что час, которого она давно ждала, скоро пробьет, и ей случалось съеживаться от страха при мысли, что тогда будет. Правда и то, что она втихомолку -- так, чтобы Нильс не знал, -- припасала пеленки и свивальники, сколько было возможно, стараясь, чтобы эти вещи не попадали ему на глаза, так как угадывала, что он не выносил напоминаний об этом. Но все-таки она не подозревала, что именно мысль об этой минуте и в особенности о том, что должно было случиться потом, связывала язык Нильса и заставляла его изо дня в день сидеть молча. Она не знала, что в душе Нильса росла против народившегося еще ребенка ненависть, с которой он боролся, как с демоном.
   Нильс не мог отделаться от мысли, что ему не вынести вида этого ребенка. Не помогали никакие разумные доводы. Нильс по-прежнему был твердо убежден, что поступил, как следовало; вернее, он знал, что никогда не смог бы поступить иначе. И в то же время он боялся того, что должно было случиться, как человек может бояться судьбы, которую сам накликал на себя. Он чувствовал ненависть к этому ребенку, не рожденному еще на свет, и ему казалось ясным, что ребенок другого должен разорить семейный очаг, который еще только отстраивался и далеко еще не был готов.
   Между тем зима подвигалась вперед. Она пришла с северными ветрами, льдом и снегом. За много лет не могли припомнить другой такой зимы на западном побережье. Она сковала злые морские волны под ледяным покровом. Говорили, что установилась езда на санях до мыса Скагена. В шхерах люди навещали друг друга пешком или на коньках. В Сольмере так и кишели чужие люди. Рыбная ловля, лоцманский труд, гребня и плаванье под парусами -- вся эта постоянная работа населения шхер была отложена, и на много миль вокруг пустынные шхеры превратились в людное место, где велись оживленные сношения, бойко торговали и заботились об удовольствиях, как в городах, .словом, где люди точно играли "в жизнь на материке", о которой молодежь много слышала, но которую прежде не имела случая видеть в действительности.
   Нильс и Мерта жили слишком далеко в стороне, чтобы их могло касаться оживление в селении. Разница для них была, в сущности, только та, что Нильс уже вовсе не отлучался в это время ради лоцманской службы, да маяк перестал светить по ночам. Был уже конец февраля, а ледяной покров блестел еще всюду, насколько глаз хватал. Всюду царила тишина. Море спряталось, залезло под свое ледяное одеяло, и его грозный голос молчал.
   Однажды ночью Нильс вышел из маленького дома, стоявшего дальше всех других на скале. Ветер гудел и свистел под черепицей крыши, бросал куски ледяной коры и мелкого снега в лицо Нильса и начисто сметал снег со двора. В руках Нильса был фонарь, освещавший его взволнованное лицо. Когда од повернулся против ветра, от него легла через всю занесенную снегом горку тень, точно огромное привидение, у которого ноги были похожи на длинные, колебавшиеся черные ленты, а тело ц голова уходили поверх крыши дома в туда. Человек и тень скользили дальше через гору к селению, в тесные улицы, где огромная тень раздробилась, потом съежилась, а человек с фонарем остановился у одного окна и крепко постучал в стекло. Нильс был взволнован и звал громким голосом. Ему ответил женский голос из дому, и через некоторое время при свете колебавшегося фонаря пошли назад уже двое. Они вышли из селения, прошли через занесенные снегом скалы и направились к мысу на западе, где стоял дом лоцмана. В этот дом они вошли.
   С отчаянием в сердце остановился Нильс, услышав, что великая работа рождения там уже началась. Он стоял, не зная, что начать, и перед действительностью казалось, будто у него отчасти забылись мысли, которые его так мучили и которых он не хотел обнаруживать. Но его сил не хватило остаться в избе. Он только подошел к кровати и погладил волосы жены. Потом он надел свое теплое пальто и вышел на мятель.
   Нильс недалеко отошел от дома. Он поднялся на лоцманскую площадку. Дверь сторожки была открыта, и он знал, что там он может остаться один. Он сел и отодвинул ставень, чтобы можно было смотреть.
   Сидя там, он раздумывал, как бы он чувствовал себя теперь, если бы то был его ребенок, которого они ждали. Он сжал руки от огорчения, но тотчас же отбросил эту мысль и попытался воскресить в себе то чувство, которое сделало его однажды справедливым и добрым. И вот, ему показалось, что это удалось и что озлобление, столько времени клокотавшее в нем, смягчилось и уступило место другим чувствам. Ясно припомнилось ему, как он сидел однажды один в то утро, когда Мерта сказала ему, как все случилось и как он почувствовал тогда, что волны крови улеглись и солнечный, свет прорвался через жесткую кору его гнева и презрения.
   Час за часом сидел Нильс, раздумывая об этом. На востоке появился уже бледный рассвет; в воздухе бушевала еще буря, гудевшая в пространстве. Нильсу казалось, что он сидел совсем так же, как теперь, в незабвенный день, когда принято было великое решение и, несмотря ни на что, он привязал к себе Мерту навсегда. Ему казалось, что он припоминает все, что тогда чувствовал, говорил и делал с того мгновенья, как Мерта начала говорить, до того, когда, дрожат радости и душевной боли, он стал на колени возле ее постели. Он все помнил. Он мог повторить каждое слово, снова пережить каждое чувство. И слова, н чувства взвились в его душе на сильных крыльях. Его грудь вздымалась свободно и то, что он теперь испытывал, отнесло прочь размышления, взяло с собою безумную ненависть к невинному ребенку и сделало его иным, более сильным человеком. Он вторично пережил то же самое и принял это, как чудо.
   Ведомый тем же чувством, которое уже раз привело его назад с ложного пути, на котором он блуждал, Нильс встал. Ледяное поле, как ему казалось, началось перед ним. Как он сделал однажды, так же хотел сделать теперь. Он хотел идти в комнату и шепнуть Мерте на ухо слова, которые должны были облегчить ее страданья, помочь ей все перенести. В нем уже вовсе не оставалось жесткости. Слова дрожали на его губах, точно слёзы.
   Быстрыми шагами поднялся он на скалу и остановился перед дверьми, прислушиваясь. Его поразило, что в избе было необыкновенно тихо. Неуверенно нащупывал ой рукою скобку, открывая двери.
   Во всем, что давало настроение в маленькой комнате, было что-то, побудившее его соблюдать тишину. Он тихонько снял пальто и стал возле кровати, на которой Мерта лежала с закрытыми глазами и совершенна бледная. Бабка сидела на стуле у окна и, по-видимому, тоже спала. Казалось, они измученные обе заснули и спали, вероятно, уже давно. Нерешительно склонился Нильс над женой, но Мерта заметила, что он там, и открыла глаза.
   Ничего не говоря, она улыбнулась ему. В ее взгляде была странная смесь печали и чего-то, точно успокоения после большой тревоги.
   Нильс не понял.
   -- Все кончено? -- спросил он нетвердым голосом.
   Мерта кивнула головою и указала пальцем на диван, где на двух подушках лежал маленький сверток.
   Нильс хотел подойти и поднять одеяло, которым было укутано маленькое тело. Но Мерта удержала его.
   -- Я хочу сама сообщить тебе это, -- шепнула она. -- Он умер.
   Нильс отступил на шаг и уставился на жену.
   -- Умер?
   -- Да, он родился мертвым. Уже более часа тому назад.
   Нильс взял руку жены. Смешанные мысли носились в его уме. Он не мог понять, что это действительно правда, и ему приходилось повторять это короткое, всемогущее слово, чтобы поверить, что чудо действительно случилось. Нильс никогда не представлял себе такой возможности, и теперь этот исход являлся как бы ответом на его похвальные намерения. Он смог только пробормотать:
   -- Зачем было маленькому существу помирать? Я попробовал бы быть к нему добрым.
   -- Это я знаю, -- сказала Мерта.
   Тогда Нильс подошел к маленькому мертвому телу и случилось нечто странное: он оплакивал ребенка от другого, того ребенка, который служил бы всегда напоминанием о преступлении против него самого. Но в то же время он чувствовал, что в нем самом совершилось что-то совсем иное. Оно пришло изнутри и вырвалось, как большая теплая волна. Оно взвилось и разрушило все оковы. Оно пело, щебетало, ликовало и кричало. Начаться должна была новая жизнь, не меньше, чем целая новая жизнь, и Нильс чувствовал себя в настроении кричать от радости, если бы маленькие, невинные, закрытые глаза не сдерживали его восторга.
   С моря вдруг послышался могучий грохот. Казалось, сотнями разряжались пушки одна за другой. Слышались треск и взрывы. Казалось, вся природа возмутилась или лежала в родах.
   -- Это вскрывается море, -- сказал Нильс.
   И в его голосе звучала радость.
   Точно в ответ на его слова явилась широкая полоса света, проникла через окно и остановилась, осветив стену комнаты. Стало очень светло, точно светало там снаружи и здесь внутри, и невольно Нильс овладел рукой Мерты. Оба, почти ослепленные, смотрели на полосу света, дрожавшую на стене. Это блеснул свет из глаза маяка, на котором первый раз зажгли огонь, как только море вскрылось.
   Свет исчез, и крепче сжимал Нильс руку своей жены, и оба ждали, что свет снова явится в комнату. И когда он явился, они молча пожали друг другу руки. Они знали, что теперь освободились волны и наступала весна с солнечным светом, с открытом морем и с теплом в человеческих сердцах.
   И Нильс уже больше не молчал. Он тихонько, по-своему засмеялся и сказал:
   -- Теперь начинается наша брачная жизнь, Мерта.
   Мерта не вполне его поняла, но радовалась его словам и приветливо кивнула ему.
   Так вступили Нильс и Мерта в новую жизнь, которая их ожидала, и ласковая судьба была открыта перед ними.

--------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: журнал "Вестник иностранной литературы", 1916, NоNо 4, 5 (нумерация страниц автономная: 1--80).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru