В маленьком обществе охотников царила та веселая непринужденность, при которой даже у самых неразговорчивых развязывается язык. Пили, ели, болтали, рассказывали диковинные случаи из области охоты и всевозможных видов спорта и в конце концов перешли, как водится, к самой загадочной из человеческих страстей -- к любви.
Кто-то упомянул о случае, взволновавшем недавно все окрестное общество. Один из местных помещиков неожиданно развелся с своей молодой и красивой женой, с которой прожил необычайно счастливо несколько лет. Никто не знал причины, так как ни о серьезной размолвке, ни об измене или дуэли никто ничего не слышал.
Поговорили и даже горячо поспорили о разных вопросах брака и развода вообще. Кто-то высказал уверенность, что причины этого развода так и останутся невыясненными. Один из собеседников возразил:
-- Ничего нет на свете такого, чего нельзя было бы выяснить, если только дать себе труд заглянуть за кулисы. А в вопросах любви и верности даже и не может быть ничего необъяснимого.
-- Вздор, господа! -- неожиданно вмешался старый генерал Гольберг. -- Держу пари, что в пятидесяти случаях из ста действительная сущность остается для нас невыясненной. Да и как понять, например, нам, холостякам, всю сложность брака и тысячи ничтожных, на первый взгляд, мелочей, способных, тем не менее, разрушить супружеское счастье? Ведь никому из нас не приходилось испытать совместной жизни с женщиной -- существом совершенно иного склада и нрава -- с утра до вечера, целые месяцы и годы.
-- Как "никому", генерал? А вам самому? -- спросил фон Вальсберг, указав глазами на правую руку генерала.
-- Почему же вы думаете, что я... Ах, вот вы о чем... Вы имели в виду мое кольцо? Ну, это дело совсем особое... Я никогда не снимаю его, но женат я все же не был никогда.
-- Зачем же вы носите обручальное кольцо?
Генерал Гольберг, обычно живой и экспансивный, медленно поднял руку и несколько секунд молча и серьезно рассматривал кольцо.
-- Ни с кем я не обменивался кольцами пред алтарем, -- сказал он наконец, -- и все же это кольцо связало меня на всю жизнь. Не знаю хорошенько, господа, как это назвать. Быть может, я -- больше чем обручен и больше чем женат.
Все с любопытством переглянулись и с выражением вопроса и ожидания обернулись к генералу.
-- Назовите это помолвкой, если угодно, -- улыбнулся генерал, видя общее недоумение. -- Только существа, с которым я помолвлен, я никогда не знал и даже не видел ни разу живым.
Почти целые полвека владеет моей душой эта история. Охватите-ка это!
Тот день внушил мне такое смирение и даже страх перед неуловимыми тайнами природы, что перед ним потускнели даже кровавые ужасы войны. В сущности, я до сих пор не оправился от пережитого тогда потрясения. И до сих пор, если мне случается столкнуться в тумане или в темной чаще леса с фигурой, которую я не сразу могу узнать или разглядеть, -- я содрогаюсь, думая, что это она... та, от которой у меня это кольцо.
Смейтесь на здоровье, господа! В том счастливом возрасте, в котором теперь большинство из вас, я тоже посмеялся бы, если бы услышал что-нибудь подобное от старого солдата. Но со временем и вы поймете, что с появлением седых волос перестают разыгрывать героя даже перед красивыми женщинами.
Храбрость ведь вообще, если говорить правду, вопрос обстановки и личного настроения духа в каждую данную минуту. Есть вещи, над которыми очень легко смеяться за бокалом шампанского, в шумном обществе, при свете солнца или в ярком освещении зала; но во мраке и одиночестве леса, когда буря воет и треплет верхушки деревьев, -- или в тиши старого дома, где голые стены жутко отражают каждый звук и изо всех углов пахнет тлением -- смех уже немножко застревает в горле.
Был 1866 год. Я был уже ротмистром и за несколько дней до того мы поколотили итальянцев при Кустоцце. Все мы до последнего солдата дышали упоением торжества, как только можно ликовать и гордиться после победы над войском почти вдвое сильнее своего.
Мы чувствовали себя властелинами и хотели, чтобы это признавалось всеми, а между тем, со стороны населения мы то и дело наталкивались на упрямое сопротивление. Когда было разбито войско Виктора Эммануила, крестьяне озверели совсем; их вероломные нападения до того разъяряли наших ребят, что они начали отплачивать им крайней беспощадностью, не разбирая даже, кто виноватые, мужчины или женщины.
Так обстояли дела, когда я однажды получил приказ отправиться в небольшое поместье Гуастала и занять его: там население обстреливало наш провиантский отряд -- и, по-видимому, маркиз Гуастала играл в этом нападении руководящую роль; по донесению драгун, из окон его замка открыт был первый и самый сильный огонь.
С гордой уверенностью в победе отправились мы в путь; день был томительно жаркий, -- ни облачка, ни ветерка, и если бы мы не подкреплялись иногда теплой водой из придорожного ручья, мы изнемогли бы за дорогу. От местных жителей мы не принимали ни глотка вина из опасения, что нам могли бы подсыпать яда.
Возможно, что это было вздорное опасение; но война сильно изменяет психику, и наряду с легкомысленным, почти равнодушным отношением к смерти, она порождает нервную мнительность и подозрительность.
Солнце уже садилось, когда мы добрались, наконец, до Гуасталы. Над крестьянскими домишками и садами высился замок маркиза Гуасталы, -- небольшой и старый барский дом, каких множество во всех концах Италии. Ставни заколочены, -- видно, в доме никого не осталось.
Деревня тоже словно вымерла вся; нигде не слышно было ни крика петуха, ни лая собаки. Но нам не понравилась тишина; во время войны такие вещи всегда подозрительны.
И мы не ошиблись. Едва мои ребята показались на расстоянии выстрела, -- раздался блеск и треск из-за десятков плетней и оград. Мы думали, что негодяи, по обыкновению, погеройствуют и спрячутся тотчас по углам; но на этот раз они обнаружили такую стойкость и упорство, что несомненно, за ними должна была скрываться чья-то очень твердая, смелая и опытная рука.
Конечно, вся их храбрость и стойкость все же ни к чему не привели: с наступлением сумерек деревня была наша, Защитники были разбиты; многие попадали убитыми или ранеными, остальные разбежались. Но и среди моих ребят оказались убитые и раненые; раненых перенесли в одну из комнат замка и занялись перевязыванием их ран.
Расставив стражу и часовых, я отпустил товарища-поручика с несколькими добровольцами в погоню за бежавшими, а сам устроился кое-как во втором этаже замка.
Во всех комнатах был полный беспорядок; мебель, зеркала, портьеры были свалены как попало, -- как будто замок только собирались обставлять и не успели кончить. Ни души прислуги тоже не было во всем доме. В деревне я никого из людей не оставил и ради безопасности разместил всех в нижнем этаже замка.
Только что все, подкрепившись, расположились на ночлег, прискакал мой поручик. Оказалось, что под покровом темноты большинству беглецов удалось скрыться, но двоих он все же привел и предлагал мне угадать, кого.
-- Неужели самого маркиза? -- спросил я.
-- Его самого, -- предводителя бунта!
Совещались мы недолго. Законы войны чрезвычайно просты и ясны. Раз не солдат поднимает оружие, ему смерти не миновать; тут нечего разъяснять и ничего нельзя изменить. И я приказал повесить на первом же дереве маркиза Гуасталу и схваченного вместе с ним крестьянина.
Мой товарищ отправился, чтобы присутствовать при исполнении приговора...
Я остался один. Денщик мой принес две зажженных лампы; я вынул письменные принадлежности и приготовился писать донесение начальству; но прежде чем засесть за эту работу, по привычке зашагал по комнате, расстегнув сюртук, чтобы лучше собраться с мыслями и припомнить все события минувшего дня.
Одно окно было открыто и через него так соблазнительно тянуло из сада прохладой и ароматами сена и цветов, -- что я решил разрешить себе недолгий отдых, высунуться в окно и подышать свежим воздухом.
После шумного и беспокойного дня душе так отрадна была эта мирная, почти торжественная тишина, что я упивался ею всем существом, забыв на время обо всем. Но вдруг мне вспомнился тот молодой человек, которого сейчас ожидает казнь в каком-нибудь углу этого же сада...
Угрызений совести я не чувствовал, -- ведь это было мое право и мой долг; но все же мне было бы приятнее не быть в эту ночь -- до некоторой степени -- гостем маркиза и не отдыхать, любуясь именно на его сад...
От этой неотвязной мысли я разнервничался до того, что мне вскоре начала чудиться на каждом дереве висящая фигура. Назло себе самому, я начал насвистывать какой-то веселый вальс, -- как вдруг...
Сорок лет прошло, -- а я до сих пор не могу без волнения вспомнить о том странном и непостижимом, что мне пришлось тогда пережить...
Продолжая стоять у окна, спиной к комнате, я вдруг услышал за собой какой-то глухой звук, точно от падения на пол чего-то мягкого и тяжелого.
Быстро обернувшись, я увидел, что я не один в комнате... На каменных плитах пола передо мной стояла на коленях дама...
Знакомо вам это чувство? -- вы уверены и готовы присягнуть, что вы один в комнате -- и вдруг за вами оказывается кто-то, точно из-под земли вырос... Хотя бы это было самое безобидное существо, вы невольно вздрогнете в первое мгновенье. Примите во внимание, вдобавок, всю исключительность положения и обстановки, в которой мы себя чувствовали в этой местности, в этом доме и в эту ночь, -- и вы поймете, как я оторопел.
Кто она, прежде всего? И как она могла попасть в замок без ведома моих часовых? А если она здесь и жила, то как она могла скрываться до сих пор от моих людей?
Как тень, проскользнула беззвучно, -- ни скрипа дверей я не слышал, ни звука шагов...
Мы молча смотрели друг на друга; я все ждал, что она заговорит, но она только безмолвно протянула руки ко мне. Губы ее шевелились, но не могли произнести ни слова. Только глубокий, тяжелый вздох вырвался из ее груди и глаза медленно наполнились слезами.
-- Что вам угодно от меня? -- спросил я, наконец.
Она не отвечала. О чем-то только без слов молили ее протянутые руки и поднятое ко мне лицо.
Не сумею я описать вам это лицо. Никогда, ни до того, ни после, не встречал я такой совершенной, такой чарующей женской красоты. Ну, а когда несколько месяцев проживешь на войне и имеешь дело только с грубыми, одичалыми мужчинами, -- сердце, понятно, вдвое сильнее забьется при виде красивой женщины.
Только тут было не до восторгов, -- ужас заслонял все очарование красоты.
Лицо молодой женщины было страшно, неестественно бледно, почти прозрачно. Но я почти не замечал этого, загипнотизированный взглядом ее больших черных глаз с черными ресницами. Глаза эти впились в меня и застыли в такой оцепенелой неподвижности, как будто они принадлежали не живому существу, а автомату.
Но ведь были же в ней и жизнь, и чувство: текли же слезы по ее бледным щекам!
Я просил ее встать с колен, спросил еще раз, что ей угодно, но она только умоляюще сложила руки. Тогда я нагнулся, чтобы поднять ее, но она отстранила меня правой рукой. Я заметил изящную, узкую женскую руку с обручальным кольцом на пальце. Той же рукой она схватилась за грудь, и капли крови потекли из-под ее пальцев...
Не знаю сам, почему, -- но меня охватил непобедимый страх перед этой странной женщиной. Ее взгляд так завораживал меня, что я не решался даже позвать денщика. Я стоял, как прикованный, прислонившись к простенку, и смотрел, как текут слезы по ее щекам и красные капли крови из-под сжимавших грудь рук на светлые плиты пола.
-- Не убивайте его! -- прошептали вдруг ее губы.
Но я хотел остаться тверд; бабьим слезам я не мог поддаться даже на этот раз. Я ответил, что это не от меня зависит, что перед законами войны бессильна моя личная воля.
Не могу я рассказать вам, что я испытал в эти ужасные минуты. Это было смешанное чувство ужаса и боли. Я был уверен, что бедняжка помешалась от страха и горя.
Наконец, мне удалось стряхнуть с себя малодушие. Солдатское воспитание возмутилось во мне, и я строго и резко приказал ей встать.
-- Встаньте! Ваши просьбы напрасны.
Глаза ее снова впились в мои.
-- Не убивайте его! -- прозвучало еще раз, но уже тоном угрозы.
Отчего я не выбежал и не отменил свой приказ!..
В тщеславном желании показаться сильным и непреклонным, я небрежно проронил:
-- Маркиз обречен и минуты его сочтены.
Расслышала ли она мой ответ? Огромные глаза ее вдруг расширились еще больше и с выражением ужаса впились мимо меня в ночной мрак за окном. Вмиг она вскочила с колен, протянула руки с судорожно растопыренными пальцами к потолку и из груди ее вырвался крик... пронзительный, дикий, ужасный...
В уме моем, как молния, пронеслась мысль: ей виден умирающий маркиз!
Меня охватило беспредельное сострадание к несчастной. Я готов был упасть перед ней на колени, молить ее о прощении за смерть маркиза, просить ее поберечь себя, не забывать о своей ране... Но я не мог сделать ни одного движения, ни один звук не выходил из горла. Как будто ее крик, леденящий кровь и мозг, задушил навсегда мой голос.
Она притихла, как будто сгорбилась, и беззвучным шагом подошла поближе ко мне. Глаза ее упорно впивались в меня странно-загадочным взглядом, как будто в душе ее из безграничного отчаяния нарождалось что-то новое, враждебное, -- какая-то глубокая, непримиримая злоба.
Подойдя так близко ко мне, что я чувствовал на своем лице ее дыхание, она подняла руку, сняла с пальца золотое кольцо и сказала:
-- Дайте вашу руку.
Я повиновался. Кто решился бы ослушаться?
Она взяла мою руку и надела мне на палец кольцо.
-- Носите его вечно!..
Зачем это она? И что мне делать с этим кольцом? хотелось мне спросить... Но она уже проскользнула к двери, открыла ее и исчезла.
Не знаю, долго ли я еще стоял, прислонившись к окну после исчезновения незнакомки; знаю только, что я был как бы слегка парализован, и это ощущение прошло не сразу, а постепенно, как тяжелый сон.
Когда способность движения вернулась ко мне, я начал ощупывать себя, царапать себя ногтями... мне надо было убедиться, спал ли я и видел сон, была ли это действительность или галлюцинация. И я увидел и нащупал кольцо на пальце!
Скорее вон его... в окно!
Я начал стаскивать кольцо с пальца -- напрасно! Оно точно приросло к коже.
Безмерный ужас охватил меня. Что же это такое? Кто же она, эта незнакомка, с которой меня связало это кольцо? Она одна может объяснить это -- скорее же броситься по ее следам, разыскать ее, заставить ее раскрыть загадку!..
Я схватил лампу со стола и выбежал в ту дверь, за которой она исчезла. Я осмотрел коридор, лестницу, все углы, все щели... -- нигде ни следа, ни звука шагов или шелеста платья, -- только мерное храпение моих солдат доносилось из всех комнат нижнего этажа.
Наружные двери замка были заперты; я торопливо отпер их и выскочил, но с первых же шагов натолкнулся на товарища, возвращавшегося из сада с несколькими солдатами. Я понял, что значат их серьезные, бледные лица, но все же схватил товарища за руку и, едва шевеля губами, спросил:
-- Кончено? Казнены?
Едва уловив чуть слышное "да", я бросился к первому часовому за оградой с вопросом, куда направилась вышедшая из замка молодая женщина, -- но часовой только изумленно повторил мой вопрос; из замка никто не выходил и не мог выйти.
Значит, незнакомка еще в замке! Надо все поставить на ноги и разыскать ее! Товарищ со своими солдатами не успел еще расположиться на отдых; я созвал их, усталых и измученных, и все мы, с лампами и фонарями в руках, бросились осматривать все углы и закоулки обоих этажей, чердаков и погребов. Нигде не было ни следа незнакомки, никто не слышал даже ее безумного, пронзительного крика...
Товарищ, не пришпориваемый охотничьей лихорадкой, в которой весь горел я, и усталый до последней степени, начинал уже раздражаться и, наконец, выразил предположение, что я все это видел во сне...
Я вышел из себя. Во сне?! Но он сам может видеть свежие пятна крови на полу! И я потащил скептика к себе в комнату и с лампой в руках подвел его к тому месту, где она стояла...
Я ползал на коленях по всему полу, рассматривал и ощупывал каждый вершок... нигде не было и следа крови! Но, Боже праведный, я сам видел, как текла кровь у нее из груди и падала жуткими красными каплями на светлые плиты! Или я в самом деле все это видел во сне? Или я помешался? Но тогда как же кольцо, которое она дала мне? Оно плотно сидело на пальце -- такое несомненное, такое конкретное!..
Я рассказал все товарищу. Ярость кипела у меня в груди при виде того, как он покачивал головой, украдкой оглядывая меня подозрительным и озабоченным взглядом, -- а я ничего не мог сделать, чтобы убедить его, что я не брежу и голова моя совершенно свежа.
Вероятно, для того, чтобы не раздражать меня, товарищ все же продолжал осматривать комнату и вдруг за нагроможденной в одном углу мебелью наткнулся на картину, прислоненную лицевой стороной к стене.
Невероятным усилием воли я сдержал готовый вырваться крик: передо мной был портрет незнакомки... Ее глаза, ее волосы, губы -- вся она, как живая!
Я начал просить товарища уйти к себе и оставить меня одного. Чего еще искать? Во веки веков никто ничего не найдет! Товарищ неохотно уступил, я остался один и всю ночь просидел пред портретом.
Утром, едва хорошо рассвело, товарищ вошел ко мне -- с тем же участливо-озабоченным, почти сострадательным выражением лица, но заговорил он умышленно о другом. Меня это так раздражило, что я первым завел разговор о событии минувшей ночи. Он отвечал уступчиво, это раздражало меня еще сильнее, и мы уже готовы были поссориться не шутя, -- как вдруг вошел денщик с докладом, что местный священник желает видеть меня, но по некоторым серьезным соображениям просит меня для этого к себе.
Я подумал, что от него мне, быть может, удастся узнать что-нибудь о незнакомке, и тотчас же последовал за старухой, передавшей мне просьбу священника.
Расстояние оказалось порядочное, так как священник жил в противоположном конце деревни, в маленьком домике, наружно почти ничем не отличавшемся от крестьянских домишек. Унылый вид имела большая деревенская улица с явственными еще следами вчерашней схватки...
Войдя вслед за старухой в полутемные сени, я столкнулся лицом к лицу со стариком-священником, видимо, нетерпеливо поджидавшим меня.
Я поздоровался. Не удостоив меня ответом, он толкнул боковую дверь и одним движением руки пригласил меня войти; спутница моя куда-то юркнула, и я вошел один, нагнув голову, через низенькую дверь. Вошел, оглядел комнату -- и с невольным криком отшатнулся, схватив за руку священника.
Предо мной на измятой постели лежала она -- смертельно-бледная, неподвижная, одетая в платье со следами крови на груди.
-- Кто это? -- едва шевеля сухими губами, спросил я священника.
-- Все равно... теперь уже поздно! -- беззвучно ответил священник, окидывая меня мрачным взглядом. -- Вчера вечером... она звала вас, металась, кричала...
-- Вчера вечером она ведь была у меня, -- пояснил я. -- Но, ради самого Бога, кто она?
Я подошел поближе к постели и с чувством глубокого сострадания всматривался в окаменелое, мертвое, но все еще дивно, прекрасное лицо.
Священник тоже быстро подошел поближе.
-- У вас? -- воскликнул он. -- Грация Сантазилия была у вас, там в замке? Она геройски, самоотверженно, ни на мгновение не покидала сражающихся, все время поддерживая мужество в них, пока сама не упала, сраженная пулей. Смертельно раненной ее принесли ко мне в дом, сам маркиз передал ее на мое попечение. А когда затем пришла весть, что он схвачен и станет жертвой законов военного времени, раненая молила отнести ее к вам, к вашим ногам. Это было невозможно, она была в жару, в бреду; а отчаиваться в возможности ее спасения мы не имели права, -- молодой организм мог еще справиться с тяжкой раной... И я уверен, она выжила бы, выздоровела бы, если бы... если бы час спустя ей не принесли весть о его смерти...
Ноги у меня подкашивались, вся комната колыхалась перед моими глазами, -- я вынужден был схватиться за спинку стула, чтобы не упасть.
-- Но ведь она была у меня! -- с тоской вырвалось у меня. -- Я видел ее, говорил с ней... вот это кольцо она дала мне! Это ее кольцо!
Священник всматривался с секунду в кольцо на моем пальце, потом сухо и злобно усмехнулся.
-- Я вас не понимаю. Ну да, у вас ее кольцо... его кольцо, которое он, покойный, подарил ей в день обручения... Она могла обронить его с пальца... Вы-то что хотите этим сказать или доказать? Грация Сантазилия не покидала этого ложа с того момента, как ваше появление в деревне подкосило ее молодую геройскую жизнь.
По окончании похода я провел несколько месяцев в отпуске, в путешествиях. На военной службе я оставался еще много лет. Но ту ночь в замке я не забыл и не забуду.
Образ несчастной преследует меня всю жизнь. До сих пор я часто-часто слышу ее последний, отчаянный крик. Я слышу его и ночью, и днем, сквозь барабанный бой и звон оружия, сквозь шум многолюдных улиц и мерный грохот железнодорожного поезда и в мирной ночной тишине. Среди смеха и говора веселой толпы, среди собственного смеха я часто слышу, холодея, этот пронзительный, безумный крик.
Вы скажете: это глупо, -- надо было забросить кольцо и с ним сбросить с себя весь этот кошмар.
Нет, господа, с этим кольцом я не расставался и не расстанусь никогда. Прекрасная и несчастная женщина навеки приковала меня к себе тем, что от века тревожит и пленяет нашу душу, во что мы слепо верим в детстве, что мы страстно стремимся постигнуть в зрелом возрасте и во что все мы со временем погрузимся: она приковала меня властью и обаянием тайны.
Текст издания: Кольцо. Пер. Р. Маркович // Габеленц Г. фон дер. Призраки; Кольцо. СПб., 1911.