Аннотация: So Big.
Пер. М. Е. Абкиной (1926). Пулицеровская премия за 1924 г..
Эдна Фербер
Такой большой
"Мой малыш уже большой? -- спросит, бывало, Селина. -- Ну-ка покажи, какой большой у меня сын. Большой, как слон!"
И маленький Дирк де Ионг, стоя перед матерью, послушно растопыривал свои ручонки как можно шире и лепетал:
-- Вот тако-о-ой большой.
Дирк вырос и стал одним из самых блестящих молодых людей чикагского света.
И однажды вечером, навестив свою старую мать, он вернулся в свою квартиру в раздумье, сам себе задавая этот так часто слышанный в детстве вопрос какой большой?
Глава первая
Чуть ли не до десяти лет Дирка звали не иначе как Слоненок. Мать любила спрашивать мальчика, какой он большой, и он всегда отвечал: "Вот тако-о-ой. Как слон". Слова эти, постоянно повторяясь, превратились в ласкательное прозвище -- и он все еще оставался Слоненком де Ионгом. И в десять лет, когда уже учился в школе, мальчик начал упорную борьбу и в школе и дома за восстановление своего настоящего имени вместо ненавистной клички. Ему пришлось воевать довольно долго, пока с помощью кулаков, зубов и горячих протестов он не добился успеха.
Изредка, правда, еще проскакивало Слоненок, и чаще всех в этом оказывалась виноватой его мать, которая первая дала ему это прозвище и с трудом отвыкавшая от него теперь. Конечно, против матери нельзя было пускать в ход те средства и приемы борьбы, которые оказались наиболее эффективными в борьбе с мальчишками, но он всякий раз закипал таким гневом и так упорно не откликался на Слоненка, что наконец и Селина покорилась. А между тем эта нелепая кличка в ее устах звучала такой лаской, что могла смягчить кого угодно, кроме десятилетнего строптивца.
У Селины де Ионг всегда было дел по горло и совершенно не оставалось времени на выражение нежных чувств к ребенку. Из кухни в прачечную, из прачечной -- к плите или столу, оттуда во двор к птицам или скоту. А летом -- тяжкая работа в поле. Время от времени она выпрямляла усталую спину и минутку отдыхала, отирая рукавом пот катившийся крупными каплями с носа и щек. Тогда большие темные глаза перебегали от нескончаемых рядов моркови, шпината, турнепса на ее сынишку, который играл, восседая тут же на груде пустых мешков из-под картофеля, в костюме, сшитом из такого же мешка, или с увлечением копавшегося в жирной черной земле.
Когда эта молодая женщина, в простеньком старом ситцевом платье, с поблекшим от усталости лицом и руками, перепачканными землей, останавливала взгляд на загорелом личике двухлетнего мальчугана в царапинах и синяках (как у всех ребятишек на форме, чьи матери заняты работой) -- все вокруг казалось, преображалось от нежности, лучившейся из ее глаз.
-- Покажи, какой у меня мальчик? спрашивала она почти уже механически. -- Какой большой мой маленький мужчина?
Мальчик послушно вытаскивал пальчики из земли, улыбался немного устало (ему порядком надоела эта игра), широко расставлял ручонки, и розовый ротик ребенка и трепещущие нежностью губы матери одновременно протяжно произносили "В-о-о-от тако-о-ой большой!"
Дирк так привык к этой игре что иногда если Селина бросала на него мельком взгляд, не отрываясь от работы, он сам, не дожидаясь вопроса, лепетал свое "тако-ой" и заливался восторженным смехом, запрокинув назад головенку. А мать бросалась к нему и прижималась в порыве умиления разгоряченным влажным лицом к мягким завиткам на затылке и жадно целовала их.
"Вот такой большой!" Но ведь он не был таким, этот крошка! И никогда не стал таким "большим" каким ждали его видеть любовь и воображение матери. И вы думаете, что Селина была удовлетворена, когда много лет спустя ее мальчик стал тем Дирком де Ионг, чье имя было отпечатано на такой плотной и дорогой бумаге, что она казалась сделанной из металла? Чье платье заказывалось у Питера Пиля, лучшего лондонского портного? В чьей кладовой можно было найти дивный вермут Италии и ароматное шерри Испании? Кому прислуживали слуги-японцы -- словом, кто вел благополучное и респектабельное существование преуспевающего гражданина республики? Нет, Селина не была удовлетворена. Более того, она подчас возмущалась, а подчас чувствовала себя в чем-то виноватой. Выходило так, словно в преуспевании Дирка было нечто, обманувшее ее ожидания, унизившее ее в лице сына Ее Селину де Ионг, торговку зеленью.
Селина де Ионг, в бытность свою Селина Дик жила с отцом в Чикаго. Но вы бы ошиблись, предположив, что только в одном Чикаго. Когда ей было восемь лет, они жили в Денвере, а когда двенадцать -- в Нью-Йорке. Побывали и в Милуоки, и в ряде других мест даже в Сан-Франциско Правда, пребывание в Сан-Франциско, как смутно помнила Селина, завершилось весьма спешным отъездом. Настолько спешным, что это поразило даже ее, привыкшую принимать эти внезапные переезды, как нечто должное, без вопросов и выражений удивления.
"Дела", -- говорил в таких случаях отец.
И дочь до самого дня его смерти не подозревала, какого рода были эти дела.
Симон Пик, кочевавший по стране со своей маленькой дочкой, был профессиональным игроком. Впрочем, надо добавить, игроком не только по профессии, но и по натуре по темпераменту. Когда ему везло, они жили по-царски, останавливались в лучших отелях, ели тонкие и дорогие блюда, ездили в коляске (непременно запряженной парой. Если у Симона Пика не хватало денег на двух лошадей, он предпочитал ходить пешком).
Когда же наступали периоды неудач и капризная фортуна отворачивалась от Симона, они жили в дешевых пансионах, питались кое-как, донашивали платье, оставшееся от лучших времен. Селина посещала школу, вернее школы: плохие, хорошие, муниципальные, частные, в зависимости от того, куда забрасывала их судьба Пышные матроны, заметив серьезную темноглазую девочку, одиноко забившуюся в уголок в вестибюле какого-нибудь отеля или в гостиной пансиона, наклонялись к ней с заботливыми расспросами:
-- Где твоя мама, детка?
-- Она умерла, -- отвечала Селина спокойно и вежливо.
-- Ах, ты моя бедняжечка! -- Затем в порыве умиления и жалости: -- Не хочешь ли ты поиграть с моей девочкой? Она будет очень рада.
-- Нет, очень вам благодарна, но я жду отца. Он станет беспокоиться, если не найдет меня здесь.
Добрые леди щедро изъявляли ей свою симпатию. Селине жилось отлично. Жизнь была интересной, полной разнообразия. Отец не стеснял дочь ни в чем. Она сама выбирала себе платья. Ее желания всегда одерживали верх над благоразумными доводами отца. Можно сказать, что она руководила им. Она читала все, что попадалось ей в приемных пансионах, в отелях, в общественных библиотеках, которых так много появилось в наше время. Она проводила одна большую часть дня и была предоставлена самой себе. Время от времени отец, озабоченный мыслью, что дочка одна и скучает, приносил ей целый ворох книг -- и начиналось "безумство". Селина уходила в них вся, наслаждаясь ими словно в каком-то экстазе, как лакомка перед кучей сластей. Таким образом к пятнадцати годам она познакомилась с сочинениями Байрона, Джейн, Остен, Диккенса, Шарлотты Бронте, Фелиции Гиманс, не говоря уже о гг. Е. Д., Е. Н., Саустворте, Берте Клей и многих других, -- словом, со всей этой бульварной литературой, в которой фабричные работницы так же неизбежно встречают на своем жизненном пути знатных герцогов, как неизбежно встречаются на сковороде умелой поварихи лук и бифштекс. Литературу эту на всем пути от Калифорнии до Нью-Йорка из сострадания к одинокой девочке приносили ей сердобольные хозяйки пансионов, горничные и случайные соседки.
Однако были в жизни Селины три года, о которых она не любила вспоминать. Они были для нее словно мрачная сырая комната, леденящее дыхание которой пронизывает насквозь, когда вы входите в нее из теплого и ярко освещенного уголка.
Эти мрачные годы -- от девяти до двенадцати лет -- она провела с двумя незамужними тетками, мисс Саррой и мисс Эбби Пик, в хмуром, чопорном доме Пиков в Вермонте. Отец ее, так непохожий на обитателей этого дома, бежал из него еще юношей, словно блудный сын. Когда умерла мать Селины, он в порыве чего-то похожего на раскаяние, желая помириться с сестрами, отослал девочку к себе на родину. Кроме того, смерть жены ввергла его временно в состояние растерянности и беспомощности, в котором охотно прибегаешь к людям, некогда близким.
Обе женщины являли собой классический тип старой девы Новой Англии. Неизменные митенки на руках, очки, Библия, прохладные и унылые парадные комнаты, в которые никто не входит, во всем педантичный порядок и целый ряд незыблемых правил насчет того, что можно и чего нельзя делать маленьким девочкам. Селине казалось, что тетки ее пахнут сушеными яблоками. Однажды она нашла такое высушенное яблоко со сморщенной кожицей в ящике своей школьной парты. Она его понюхала, долго разглядывала его морщинистую увядшую розоватую кожу -- и затем, откусив кусок из любопытства, поспешно и с отвращением выплюнула, совсем не заботясь об изяществе манер: яблоко оказалось внутри совсем черным и заплесневелым.
В одном из писем к отцу, ускользнувшем от цензуры тетушек, Селина излила свое отчаяние. Он тотчас же приехал за ней, никого не предупредив, и, когда Селина неожиданно увидела его, с ней в первый и последний раз в жизни сделалась истерика.
Следующий период жизни -- от двенадцати до девятнадцати лет -- она была счастлива. Они приехали в Чикаго, когда Селине было шестнадцать, и остались там навсегда. Селину отдали в пансион для молодых девиц мисс Фистер. Когда отец привел ее туда, он был так почтительно любезен, мил, так пленительно улыбался и выглядел при этом таким печальным, что пробудил целую бурю чувств в обширной груди начальницы пансиона и привел ее к убеждению, что дочь такого человека достойна вступить в избранный круг воспитанниц пансиона. Он работает в большом мануфактурном деле, объяснил он почтенной даме. Чулки, ну и, знаете, прочее в таком роде. Вдовец. Мисс Фистер отвечала, что понимает.
Ничто в наружности Симона Пика не напоминало о его профессии. Не было ни шляпы с широкими полями, ни развевающихся усов, ни сверкающих глаз, ни чересчур блестящих ботинок, ни яркого галстука. Правда, он носил в булавке, которой была заколота его манишка, редкой красоты и ценности бриллиант. И шляпа его сидела всегда чуточку набекрень. Но эти мелочи в глаза не бросались.
А все остальное было безукоризненно comme il faut [Прилично (франц.)]. Перед вами был господин несколько болезненный и кроткий на вид, не то застенчивый, не то недоверчивый, но с приятными манерами и выговором жителя Новой Англии. Выговор этот был как бы еще одним доказательством порядочности, так как по нему всякий более или менее сведущий человек мог сообразить, что его обладатель -- из вермонтских Пиков.
В Чикаго, с его шумной и нарядной жизнью, Симон чувствовал себя как рыба в воде. Его можно было ежедневно встретить в игорном доме Джеффа Генкинса, поражавшем красной плюшевой мебелью и зеркалами, или у Майка Мак-Дональда на Кларк-стрит. Он играл с переменным везением, но умудрялся всегда добыть столько, чтобы по меньшей мере было чем уплатить мисс Фистер за ученье Селины. Когда же Симон бывал в выигрыше, они обедали в знаменитом Палмер-Хаусе, где им подавали цыплят, перепелок, замысловатые супы и яблочные пирожные, которыми славился этот ресторан. Лакеи увивались вокруг Симона, хотя он редко обращался к ним и, заказывая что-нибудь, никогда не поднимал глаз. Селина в эту пору их жизни в Чикаго была очень счастлива. Встречалась она только с молоденькими девушками -- воспитанницами их пансиона. О мужчинах, если не считать отца, знала столько же, сколько монахиня в келье. Пожалуй, даже еще меньше: монахини уж хотя бы из Библии не могут не знать кое-что о страстях, живущих в душе мужчин и управляющих их поступками.
Селина же при ее беспорядочном чтении еще не дошла до Библии, и широко раскрытые глаза девушки не проникали пока за завесу.
Соседкой Селины по комнате в пансионе была Юлия Гемпель, дочь Огаста Гемпеля, владельца мясных лавок на Кларк-стрит.
Ветчина, колбасы, копченая грудинка Гемпеля славились в районе Кларк-стрит.
Впервые в своей жизни Селина была не одна в комнате. От долгого одиночества в ней сильно развилось воображение, и она с детства умела находить в жизни то двойное наслаждение, какое доступно лишь творческому уму: быть одновременно и действующим лицом и зрителем. "Вот я какова и делаю то-то", -- говорила она себе, наблюдая себя в действии. Быть может, эта черта ее натуры развилась еще и под влиянием театра, куда отец возил ее часто уже в том возрасте, когда другие дети знают о театре лишь понаслышке. Многие оборачивались, чтобы взглянуть на бледное личико с серьезными темными глазами, сверкавшими восторгом, когда Селина гордо восседала в креслах партера рядом с отцом. Симон Пик питал к театру страсть, свойственную всем игрокам: в его натуре было много артистизма, без которого для игрока немыслим успех. Поэтому Селина и ее отец одинаково рыдали, когда на сцене умирали герои, страдали вместе с двумя сиротками, когда в Чикаго гастролировали Китти Бленчерд и Мак-Ки-Ренкин. Они видели Фанни Девенпорт в "Пике". Они смотрели знаменитую пьесу Сэмюэля Позена. Симон брал ее и на цирковые представления, и толстая особа в блестках и трико, спускавшаяся по длинной лестнице, показалась ей прекраснейшим из созданий, каких она когда-либо видела на свете.
-- Знаешь, за что я люблю книги и пьесы? -- заметила как-то Селина, возвращаясь вечером с отцом из театра. -- Оттого что никогда не знаешь, что еще может произойти. Что-нибудь непременно случается неожиданно.
-- Совершенно так же, как и в жизни, -- сказал Симон. -- Мы ничего не знаем заранее, и если только не мудрить и принимать ее такой, какая она есть, то жизнь всегда полна неожиданностей.
Любопытно, что Симон говорил это не случайно, а сознательно, обдумав, какое впечатление должны оставить его слова в душе девочки. В своем роде он был довольно современным отцом.
-- Я хочу, чтобы ты узнала все стороны жизни, -- говаривал он дочери. -- Я бы хотел, чтобы ты когда-нибудь поняла, что все, что случается с тобой, худое или хорошее, обогащает. Чем больше людей ты узнаешь, чем больше успеешь пережить, чем больше будет событий и перемен, тем ты будешь богаче. Если бы даже то были люди и события неприятные и не принесшие тебе радости. В жизни все надо испытать, но где тебе понять это теперь, Сель!
Однако Селина как будто понимала.
-- Вы полагаете, папа, что все лучше, чем стать такой, как тетушка Сарра или тетушка Эбби?
-- Да, Сель, именно так.
Прочитав книги Джейн Остен, Селина решила стать Джейн Остен своей эпохи. Она преисполнилась уважения к себе и своей цели, и ее таинственный вид, рассеянность, новая манера улыбаться про себя, ее поведение человека, занятого возвышенными мыслями, недоступными простым смертным, -- порядком раздражали некоторое время обитательниц пансиона Фистер. Ее соседка по комнате Юлия Гемпель наконец не выдержала и дала понять Селине, что ей придется выбирать между двумя возможностями: либо открыть свою тайну, либо потерять дружбу ее, Юлии. Ведь Селина клялась ничего не скрывать от подруги.
-- Ну хорошо. Я скажу тебе. Я хочу стать писательницей.
Юлия была ужасно разочарована, но все-таки из вежливости воскликнула: "Селина", показывая, как она потрясена. Затем она сказала:
-- Но я не понимаю, отчего ты хранила это в таком секрете?
-- Ты ничего не понимаешь, Юлия. Писатели должны изучать жизнь, постоянно ее наблюдать. А если люди будут знать, что ты наблюдаешь за ними, они не будут с тобой естественны и искренны. Вот сегодня ты мне рассказала о молодом человеке в лавке твоего отца, который взглянул на тебя и сказал...
-- Селина Пик, если ты посмеешь написать об этом в твоей книжке, я никогда не буду с тобой больше говорить.
-- Ладно. Не буду. Но, вот видишь, я права.
Селина и Юлия были ровесницы и обе окончили школу мисс Фистер в девятнадцать лет. Стоял сентябрь. Селина все послеобеденное время провела в гостях у Юлии и теперь завязывала свою шляпу, готовясь уходить. Она заткнула пальцами уши, чтобы не слышать настойчивый голос подруги, уговаривавшей ее остаться ужинать. Собственно, перспектива обычного понедельничного ужина в пансионе миссис Теббитт (дела Симона последнее время шли неважно) была мало соблазнительна. А Юлия перечисляла пышное меню ужина у нее дома блюдо за блюдом, и Селина даже несколько раз вздохнула, борясь с искушением.
-- Будут цыплята и дичь -- их привез папе фермер с Запада. И смородинное желе. И печеные томаты. И перепелки, и крем. И еще на десерт -- яблочное пирожное.
Селина наконец завязала шляпу и подобрала под нее тяжелый узел черных волос. На прощание она вздохнула:
По понедельникам у нас на ужин холодная телятина и капуста. Сегодня понедельник.
-- Ну вот видишь, глупенькая, отчего бы тебе не остаться?
-- Отец приходит домой в шесть. Если меня не будет, он огорчится.
Юлия, полная, неповоротливая блондинка, обычно медлительная и кроткая, перешла вдруг в наступление, пытаясь побороть упорство Селины.
-- Он всегда оставляет тебя после ужина и уходит. И ты сидишь одна каждый вечер до двенадцати и позднее.
-- Не вижу, при чем тут это, -- возразила Селина сухо.
Воинственность Юлии сразу исчезла, и она отступила.
-- Разумеется ни при чем, Селли, милая. Я только подумала, что и тебе один разочек можно оставить его одного.
-- Если меня не будет дома, он будет огорчен. И эта ужасная миссис Теббитт будет строить ему глазки. Он терпеть этого не может.
-- Ну, тогда не понимаю, зачем вы не переедете оттуда? Никогда не понимала. Вы живете у нее вот уже четыре месяца, а там так отвратительно и грязно, и клеенка на лестнице.
-- У отца временное затруднение в деньгах.
Костюм Селины служил этому лучшим доказательством. Правда, он был и модным и нарядным. А ее изящная шляпа с небольшими полями вся в перьях, цветах и лентах была выписана из Нью-Йорка. Но и то и другое соответствовало весенним модам, а теперь был уже сентябрь.
Сегодня обе подруги просматривали журналы мод за последний месяц. Туалет Селины отличался от туалетов, нарисованных там, почти так же, как стряпня миссис Теббитт от того ужина, который только что описывала Юлия. Глубоко тронутая этим мысленным сопоставлением, Юлия крепко поцеловала подругу на прощание.
Селина быстро прошла небольшое расстояние от дома Гемпель до их пансиона на Дирбори-авеню. На втором этаже в своей комнате она сняла шляпу и окликнула отца, но его еще не было дома Селина была этому рада: она ведь боялась опоздать. Она занялась пока своей шляпой, осмотрела ее с некоторым презрением, решила снять с нее поблекшие уже розы, стала их спарывать одну за другой, но обнаружила, что ткань, из которой сделана шляпа, полиняла не меньше, чем розы, и шляпа стала похожа на опустевшую стену, на которой остались следы только что снятых портретов. Надо было снова водворить розы на место. Селина достала иголку.
Опершись на ручку кресла подле окна и быстро делая стежок за стежком, она вдруг услышала звук, звук, какого она никогда не слышала раньше, -- медленный, тяжелый топот мужчин, нагруженных тяжелой ношей. Они несли ее, видимо, с бесконечными предосторожностями, эту ношу, которой уж не нужна была такая бережность. Селина никогда не слышала этого звука, однако теперь вмиг угадала истину тем женским инстинктом, который стар как мир.
Тяжелые шаги вперемежку со стуком чего-то о дерево... Вот подымаются по узкой лестнице, вот идут по коридору. Она встала, иголка дрожала в руке. Шляпка упала на пол. Глаза ее были широко раскрыты и не отрывались от двери. Она вслушивалась. Селина уже знала, что случилось.
Она поняла это раньше, чем услышала за дверью хриплый мужской голос:
-- Опустите здесь немного углом, вот так. Легче, легче. -- И пронзительный визг миссис Теббитт:
-- Нельзя нести его сюда. Как вы смели принести его ко мне в дом!
Селина на минуту задохнулась, но пришла в себя. Все еще тяжело дыша, с внезапно сжавшимся сердцем, она стремительно распахнула дверь. Плоская, длинная ноша, прикрытая пальто, закрывавшим и лицо. Ноги в блестящих ботинках. Он всегда заботливо относился к этим вещам.
Симон Пик был убит выстрелом из револьвера в игорном доме Джеффа Генкинса в пятом часу дня. Ирония судьбы заключалась в том, что пуля предназначалась вовсе не ему. Она была выпущена одной из тех "демонических" дам, всегда вооруженных бичом или револьвером для запоздалой защиты своей чести, и должна была наказать за измену известного в Чикаго издателя газеты, которого все другие газеты называли бонвиваном.
Дело было быстро замято. Газета спасшегося издателя -- наиболее передовая газета Чикаго -- вскользь упомянула об инциденте и умышленно исковеркала имя. Леди, считая свою задачу выполненной, обещала себе в следующий раз целиться лучше -- и успокоилась.
Симон Пик оставил в наследство своей дочери два прекрасных, удивительно чистой воды бриллианта (у него была характерная для игроков любовь к этим камням) и сумму в четыреста девяносто семь долларов. Как он умудрился сохранить для Селины эти деньги, осталось тайной. Конверт, в котором они лежали, по-видимому, содержал некогда большую сумму. Он был запечатан и потом вскрыт. На наружной стороне его тонким, почти женским, почерком Симона было написано: "Для моей маленькой дочери Селины Пик на случай, если со мной произойдет несчастье". Под этим стояла дата: написано было семь лет тому назад. Никому не было известно, какая сумма была положена в конверт первоначально. Тот факт, что некоторая часть этой суммы все же сохранилась, был трогательным доказательством, что этот игрок, для которого деньги -- наличные деньги -- были прежде всего средством унять свою лихорадку за зеленым столом, делал героические усилия, чтобы держать себя в узде ради своей девочки.
Селине предстоял выбор между возвращением к теткам в Вермонт и самостоятельной жизнью в Чикаго. Либо отойти от неведомых страхов и жизненных забот и превратиться постепенно в высохшее и сморщенное яблоко с плесенью внутри, подобно тетушке Сарре и тетушке Эбби. Либо -- добывать себе средства к существованию своим трудом. Она не колебалась.
-- Но какой работой? -- спрашивала Юлия Гемпель. -- Что же ты можешь делать?
-- Я... ну, я могу быть учительницей.
-- Чему ты станешь учить?
-- Да всему, чему мы учились у мисс Фистер.
-- Кого же ты будешь учить всему этому?
-- Детей. В семьях. Или в частных школах.
-- Лучше бы тебе начать с обычной школы или стать учительницей в деревне. Эти учительницы в частных школах -- такое старье. Двадцать пять, а то и тридцать лет.
В голосе Юлии звучит презрение. В девятнадцать лет трудно представить себе жизнь после тридцати. Тридцать -- это предел, за которым начинается уже все, не представляющее интереса.
В этой беседе двух подруг впервые авторитетность проявляла Юлия, а Селина занимала позицию оборонительную. Уж одно это показывало, в каком состоянии душевного оцепенения была Селина в ту пору. Юлия же неожиданно обнаружила энергию и самостоятельность, удивлявшие ее самое. Селина и не подозревала, каким геройством со стороны Юлии было уже одно то, что она была рядом с ней в это тяжкое время. Миссис Гемпель категорически запретила Юлии видеться с "дочерью этого развратного игрока". Почтенная дама даже отправила послание мисс Фистер, в котором изложила свое мнение о качестве школы, куда допускают таких особ, как мисс Пик, подвергая таким образом риску воспитанниц из избранного круга, помещенных в эту школу.
После атаки Юлии Селина снова приободрилась.
-- Пожалуй, я сразу стану устраиваться в сельской школе. Помнишь, я арифметику всегда знала хорошо (Юлия могла бы это подтвердить, потому что все задачи, что задавались у Фистер, решала за нее Селина). Ведь в сельских школах только и нужны арифметика да грамматика, да география.
-- Ты, Селина, учительницей в деревне!
Она словно в первый раз увидела Селину, это тонкое личико, небольшую изящную голову, с волосами, такими пышными и мягкими, что их можно было завивать в локоны, закладывать узлом, взбивать высоко, смотря по тому, чего требовала мода. Ее скулы несколько выдавались, или, быть может, это казалось благодаря глубоко посаженным глазам, блестящим и темным, так мягко глядевшим из-под ресниц. Линия рта и подбородка была чистая, строгая, полная силы, такая, какая бывает у жен -- покорителей Дикого Запада. Но Юлия не имела опыта физиономиста и не оценила этой особенности лица Селины. Селина считалась вполне обыкновенной и некрасивой девочкой, какой она на самом деле не была. Но глаз ее нельзя было не заметить и не запомнить. Люди, с которыми она разговаривала, имели обыкновение глубоко в них заглядывать. Селину часто поражало, что они как будто и не слышали того, что она им говорила. Быть может, из-за этой бархатной мягкости глаз не обращали на себя внимания твердые линии нижней части лица.
Прошло десять лет, принесших с собой много тяжелых испытаний, и Юлия неожиданно столкнулась с Селиной на Степной улице, где Селина продавала с тележки овощи. Перед Юлией стояла загорелая, измученная женщина. Пышные волосы небрежно свернуты на голове в узел и заколоты длинной серой шпилькой, ситцевое платье забрызгано грязью, на ногах сильно поношенные мужские башмаки, старая войлочная шляпа с помятыми полями (шляпа ее мужа), в руках пучки моркови, гороха, редиски, свеклы. Женщина со скверными зубами, впалой грудью, с оттопыренными карманами на широкой юбке. Но эту женщину Юлия узнала по глазам, которые остались такими же прекрасными. И Юлия в своем шелковом туалете и шляпе с пером бросилась к ней, крича: "О Селина! Дорогая! Дорогая моя!" И в этом крике были и сострадание и ужас: он был похож на рыдание. Селина со всем ворохом овощей очутилась у нее в объятиях. Все посыпалось на тротуар перед большим каменным домом, у которого они встретились. То был дом на Прери-авеню, дом Юлии Арнольд, урожденной Гемпель.
И любопытно, что утешать и успокаивать пришлось Селине. Она гладила обтянутое шелком плечо всхлипывавшей Юлии, приговаривая:
-- Ну, ну. Все хорошо, Жюли. Все в порядке. Не надо плакать. О чем тут плакать? Тише, успокойся. Все хорошо...
Вернемся однако к нашему рассказу.
Глава вторая
Селина была счастлива; она получила место учительницы в голландской школе в Ай-Прери, в десяти милях от Чикаго. Тридцать долларов в месяц! Жить ей предстояло у Клааса Пуля, на ферме. Все это устроил Огаст Гемпель после настойчивых просьб Юлии. В сорок пять лет Огаст Гемпель, мясник с Кларк-стрит, знал всех фермеров и скотоводов округи -- и устроить Селину Пик учительницей в голландскую школу не составляло для него труда. В школе Ай-Прери до того времени всегда были учителя, а не учительницы. Предшественник Селины оставил школу, получив лучшее место. Был сентябрь, а школа в Ай-Прери не открывалась ранее ноября. В этом фермерском районе все мальчики и девочки старше шести лет помогали в поле всю осень до первой недели ноября, так как работы было невпроворот.
Селине надо было пройти двухлетнюю стажировку здесь, чтобы получить нужную для городской учительницы квалификацию. Гемпель намекнул ей, что и в городе он сможет ее устроить, когда придет время. Селина преисполнилась к нему почтения и благодарности. Он и в самом деле был замечательный человек, этот приземистый краснолицый мясник.
В сорок семь лет он один, без всякой поддержки, организовал знаменитую упаковочную фирму Гемпель. Через три года отделения этой фирмы появились в Канзасе, Омахе, Левере. К шестидесяти годам Гемпель был известен от Гонолулу до Портленда, и имя его было можно прочесть на каждом складе или упаковочной мастерской. Кроме того, Огаст Гемпель торговал всем, От свинины до ананасов, от сала до виноградного сока. Фермеры, которые знавали его, когда ему еще было лет сорок и он был мясником, обращаясь теперь к миллионеру, называли его по-прежнему Ог. Это дает некоторое представление о его характере. В шестьдесят пять лет он увлекался игрой в гольф и побеждал в этой игре своего зятя, Майка Арнольда. Это был великолепный старый пират, уверенно плававший в опасных морях коммерции в девяностых годах, до того как разные комиссии, контрольные аппараты и любознательный сенат стали вводить новые порядки, желая превратить черный пиратский флаг торговли в белоснежный.
Селина готовилась к отъезду и распорядилась остатками своего наследства с удивительным для ее возраста благоразумием. Она продала один из бриллиантов, сохранив другой. Оставленные ей отцом четыреста девяносто семь долларов она целиком поместила в банк.
Потом купила крепкие и дешевые ботинки, два платья: одно из коричневого сукна с белым воротничком и манжетами, которое вышло очень миленьким, другое (это было глупо с ее стороны, но она не устояла от искушения) из темно-красного кашемира.
Она старалась узнать, что могла, о районе, где ей предстояло работать. Когда-то он носил название Новой Голландии. Население там состояло сплошь из огородников-фермеров, выходцев из Голландии либо их потомков. Селина слышала рассказы о деревянных башмаках, в которых они бродили по сырой почве, о краснолицем, всегда по уши в работе, Корнелиусе Вандербильте, который и не подозревал о существовании в Нью-Йорке своего знатного родственника, о флегматичных трудолюбивых фермерах-переселенцах и их низеньких с множеством окошек домиках, выстроенных наподобие домов в Северных Нидерландах. Многие из этих переселенцев прибыли сюда из города Шоорля или окрестных мест. Другие -- из низин вокруг Амстердама, Селина рисовала в своем воображении места, где ей предстояло жить, людей, там живущих, и ей все это казалось похожим на прелестную сказку Ирвинга о пещере Сна, сказку, которую они с Юлией читали и перечитывали в те вечера, когда Юлии удавалось ускользнуть от материнского надзора и нарушить вердикт о прекращении знакомства с Селиной. Селина представляла себе золотистые нивы, мягко освещенные солнцем, хороводы и пляски, розовощеких дочерей фермеров, вкусные, рассыпчатые пироги, диких уток, изумительные паштеты из тыквы. Она от души жалела бедную Юлию, которая оставалась в сером, скучном, обыкновенном Чикаго.
Последняя неделя октября застала ее уже в дороге, в тележке Клааса Пуля, в которой он возил па рынок в Чикаго свои овощи. Селина восседала рядом с ним на высоком сиденье, и так они тряслись по длинной Гельстедской дороге навстречу позднему октябрьскому закату. Степные просторы вблизи Чикаго не превратились еще тогда в нагромождение заводов с их дымящимися трубами, доменными печами, кучами шлака; не напоминали, как в наши дни, рисунков Пеннеля. В этот ясный осенний день прерия расстилалась вокруг Селины в сиянии последних лучей октябрьского солнца, а туман над озером казался вуалью, наброшенной на золото. Миля за милей все тянулись огороды с грядами красной, как бургундское вино, капусты, зеленой капусты, резко выделяющейся на черной земле. Между теми и другими -- золотые пятна ржи, как кусочки солнечного сияния. На горизонте изредка мелькала полоса лесов в последней бронзе и пурпуре дубов и кленов. Все это жадно вбирали в себя глаза Селины, и вдруг она по-детски захлопала в ладоши в порыве восхищения:
-- О, мистер Пуль, -- воскликнула она, -- мистер Пуль, как здесь красиво!
Клаас Пуль гнал двух своих лошадей по грязной Гельстедской дороге, глядя прямо перед собой. Его мозг не был из тех, что работают быстро, а результат работы мозга передавался остальным частям его организма тоже довольно медленно. На круглом красном лице с золотистой щетиной на щеках и подбородке выделялись ярко-синие глаза. Круглая голова сидела низко и прочно между широких плеч, так что, когда эта голова начинала медленно поворачиваться, казалось, что вот-вот послышится скрип. Он, не торопясь, обернулся к Селине, перевел взгляд на ее камееподобное лицо с блестевшими радостью глазами и некоторое время рассматривал ее с некоторым недоумением. Селина испытывала возбуждение, вроде того, какое испытывала перед началом спектакля в театре, и страх перед неведомым смешивался в ее душе с радостным ожиданием. В пальто и капоре, с пледом на коленях (октябрь все же давал себя знать), она терпеливо ожидала ответа и, вся розовая, сиявшая улыбкой, казалась почти красивой.
-- Красиво? -- повторил, как эхо, Клаас, вопросительно и с недоумением. -- Что же красиво?
Руки Селины выскользнули из-под платка. Она повела ими кругом, указывая на пламеневшее золотом и розами небо, и туман над озером, и мелькавшие вдоль дороги поля.
-- Это! Ведь это -- капуста!
-- А разве капуста не красива?
Тут Селина увидела любопытное зрелище: как постепенно задергались широкие ноздри, толстые губы, затряслись могучие плечи, затрясся весь Клаас Пуль в немом хохоте тяжеловесного голландского веселья.
-- Капуста красива! -- Его круглые голубые глаза неподвижно уставились на Селину. -- Капуста красива! -- Беззвучный хохот усиливался и перешел в какой-то хрип Клааса Пуля не легко было остановить, если уж он вышел из своей неподвижности. Он снова и снова начинал: -- Капуста... -- и принимался хохотать. Наконец он повернулся к лошадям и погнал дальше, но голову часто поворачивал в сторону Селины в том же порядке, что и раньше, то есть сначала голову, затем глаза. И Селина все время видела его правый глаз и круглую красную щеку с золотой щетиной.
Селина смеялась тоже, хотя и пыталась отстаивать свое мнение.
-- Но ведь она и вправду прелестна! -- настаивала она. -- Она -- как изумруд и бургундское вино. Нет, как хризопраз и порфир. Все эти поля капусты, колосьев и свеклы вместе напоминают персидскую мозаику.
Конечно, нелепо новой школьной учительнице вести такого рода беседу с голландским фермером погоняющим своих кляч по грязной дороге в Ай-Прери. Но не забывайте, что Селина в свои семнадцать лет читала Байрона.
Клаас Пуль ничего не знал о хризопразах и порфире, о Байроне и нефрите. Но капуста, красная и белая, была ему хорошо известна, начиная с семян и кончая квашеной капустой. Ему были отлично известны все ее сорта, так как он их выращивал. Но что они -- нечто прекрасное, что цвет их напоминает цвет драгоценных камней, что они покрывают поле наподобие персидского ковра, -- это никогда не приходило ему в голову. Какое дело было до всего этого грубому, всю жизнь копавшемуся в земле, надрывавшемуся за работой голландскому фермеру?
Лошади бежали дружно, и цель путешествия уже была близка.
Время от времени Клаас бормотал еще: "Капуста... капуста красива", но Селина не обижалась. В такой день, как сегодня, ее ничто не могло огорчить. Ведь несмотря на недавно пережитое горе, на одиночество, на жуткую мысль, что едет она к совсем чужим, и неизвестно, как встретят ее новая жизнь и новые люди, что-то в ней ликовало и стремилось навстречу этому новому. Она сделала почти революционный шаг с точки зрения людей, подобных ее родне в Вермонте. От них она отошла навсегда. Но она была молода, обладала прекрасным здоровьем, испытывала большое любопытство к жизни, которое она унаследовала от отца и которое не утратила до конца жизни. Сколько раз из-за этой черты характера она оказывалась загнанной в такие углы, забредала в такие тупики, откуда, казалось, нет выхода, и хочется бежать, отряхнув прах со своих ног. Но красная и зеленая капуста всегда оставалась для нее похожей на хризопразы и порфир. Жизнь безоружна против таких женщин, как Селина.
Итак, она была радужно настроена, несмотря ни на что, и поглядывала то на равнинную прерию, расстилавшуюся вокруг, то на молчаливого своего возницу. Ей, с ее живой общительной натурой, была неприятна молчаливость Клааса. Но это не могло нарушить ее радостного возбуждения.
Клаас Пуль был директором школы. Ей предстояло жить у него в доме. Может быть, ей следовало бы быть серьезнее и не болтать о капусте? Она обернулась к нему и попыталась принять серьезный вид солидной учительницы, перевести разговор на другую тему.
У вас трое детей, не правда ли, мистер Пуль? Что же, все они будут моими учениками?
Клаасу Пулю понадобилось время, чтобы сосредоточиться на двух вопросах, заданных одновременно, и обдумать ответ. От такого напряжения у него даже морщина появилась на лбу. Затем он попытался двумя кивками головы, из которых один должен быть утвердительным, другой -- отрицательным, сразу ответить Селине на оба вопроса. Селина с любопытством наблюдала это сложное движение головы, но не вполне разобралась в его значении.
-- Вы хотите сказать, что у вас не трое детей? Или что они не будут моими учениками! Или...
-- У меня трое детей. Не все будут вашими учениками. -- Это заявление было сделано в самой определенной и категорической форме.
-- Но отчего же! Кто же из них не будет?
Этот новый залп оказался роковым; реплики спутника Селины, по капле сочившиеся из его уст окончательно прекратились, и так, в полном молчании, они проехали мили три. Селина, несмотря на все усилия сохранить серьезность, не выдержала, и смех ее зазвенел, подобно трелям птицы в тишине осенних сумерек.
К этим звукам присоединились вдруг и раскаты мужского хохота. Смеялись: она немного сконфуженная бесплодностью своих усилий выглядеть солидной, он -- тугодум, флегматичный фермер -- нежданно пришел в хорошее настроение просто из-за присутствия рядом с ним, в его экипаже, этого беленького, похожего на птичку, хрупкого и большеглазого создания.
Селина совсем успокоенная, в приливе расположения к своему спутнику, продолжала свои расспросы:
-- Скажите же мне, кто из них будет учиться, кто нет?
-- Герти будет ходить в школу. Жозина -- тоже Ральф работает на ферме.
-- Сколько лет Ральфу?
-- Двенадцать.
-- Двенадцать! И не будет больше учиться! Но отчего же?
-- Ральф работает на ферме.
-- А разве Ральфу не хочется в школу?
-- Конечно хочется.
-- И не думаете ли вы, что ему следовало бы посещать ее?
-- Ну конечно.
Она не хотела отступать.
-- А ваша жена разве не хотела бы, чтобы Ральф ходил еще в школу?
-- Марта? Ну конечно.
-- Но, Боже мой, отчего же в таком случае он не будет учиться?
Голубые глаза Клааса снова были устремлены в точку между ушей лошади. Лицо его было спокойным и кротким.
-- Ральф работает на ферме. Селина сдалась, побежденная.
Она задумалась, представляя себе, какими должны быть эти Ральф, и Герти (вероятно Гертруда?), и Жозина. Все это так интересно, и подумать только, что она могла бы выбрать Вермонт и превратиться в засушенное яблоко.
Сумерки спускались быстро. Туман, словно жемчужная пелена, окутал прерию, поглотил последний блеск в небе, придал призрачную красоту полям, деревьям, всему вокруг. Селина, жадно всматриваясь, открыла было рот, чтобы выразить громко свое восхищение, но, что-то вспомнив, быстро сжала губы. Первый урок в Ай-Прери был ею усвоен.
Глава третья
Пули жили в доме, типичном для Ай-Прери. Селина и Клаас миновали десятки точно таких домиков. Энергичные переселенцы из Голландии строили их по образцу тех приземистых домиков, в каких жили их соотечественники на низменностях вокруг Амстердама, Харлема, Роттердама. По фасаду домика Пулей, чинно в ряд, как солдаты, стояли подрезанные деревца.
Селину ослепил блеск стекол, в доме было множество маленьких окошек, каждое -- не больше носового платка. И даже в сумерках было заметно, как изумительно чисты стекла в них. Селина только позже узнала, что безукоризненная чистота стекол была в Ай-Прери признаком материального благополучия и высокого общественного положения. Двор и постройки отличались геометрической правильностью и были такие чистенькие и щеголеватые, словно игрушечный домик, подаренный детям и только что принесенный из магазина. Портили это впечатление только протянутые по всему двору веревки, на которых развешено было разное белье: пара поношенных шаровар, сорочка, чулки, кальсоны. Последние качались на ветру из стороны в сторону, словно подгулявший рабочий. Такие гирлянды из принадлежностей убогого деревенского туалета были неизменным украшением фермерских дворов.
Селина ожидала, что Клаас Пуль поможет ей выбраться из высокого экипажа. Но он, по-видимому, не собирался этого делать. Спрыгнув на землю, он стал выгружать из тележки пустые корзины и ящики. Селина, собрав свои вещи, выкарабкалась наконец сама, с трудом перескочив через высокое колесо, и остановилась, вглядываясь в тусклый огонь за окошком, такая маленькая и сжавшаяся посреди большого чужого мира.
Клаас отпер калитку. Только распрягши лошадей и отведя их в конюшню, он поднял маленький сундучок Селины, она взяла свою сумку, и они прошли во двор. Было уже почти темно. Клаас распахнул дверь кухни, и оттуда приветливо осклабилась им навстречу ярко-красная пасть пылающей печи. Кухня была чистенькая, но в ней царил тот беспорядок, какой бывает всегда в разгар работы. У печи, с вилкой в руке, стояла женщина, и, когда на стук двери она повернулась, Селина подумала, что это, должно быть, мать хозяина: такой старухой выглядела женщина у очага. Но Клаас сказал: "Марта, вот учительница". Это была его жена! Селина пожала загрубевшую, в мозолях, руку. Марта широко улыбнулась ей, показывая обломанные, темные зубы. Она откинула с высокого лба жиденькие волосы и зачем-то застенчиво поправила ворот своего чистенького ситцевого платья. В кухне пахло так вкусно, что у Селины засосало под ложечкой от голода.
-- Рада вас видеть, -- промолвила Марта как-то натянуто. -- Добро пожаловать. -- Затем, когда Пуль вышел во двор, она добавила, прикрывая двери за ним: -- Пуль мог бы ввести вас и через парадную дверь. Положите ваши вещи.
Селина стала разматывать все, что было на ней надето, и наконец оказалась в одном узком коричневом платье, сшитом по моде и выглядевшем странно в этой кухне.
-- Боже, какая вы еще молоденькая! -- воскликнула Марта. Она подошла ближе, пощупала материю платья. И тут-то Селина заметила, что и она, Марта, была молодой женщиной. Скверные зубы, редкие волосы, небрежно, по-старушечьи, сшитое платье, морщины усталости и изнурения, следы грязной работы на руках -- и над всем этим все же молодые глаза, молодая улыбка, выражение совсем девическое.
"Да ей не больше двадцати восьми, -- сказала себе Селина с чувством, похожим на испуг. -- Я уверена, что ей не больше".
Из соседней комнаты в дверь уже не раз заглядывали и снова прятались две головки с уложенными вокруг лба косами. Теперь Марта знаком пригласила ее пройти туда. Было заметно, что хозяйка смущена поступком мужа, который проводил учительницу вместо гостиной на кухню. В гостиной у печки перешептывались две маленькие желтоволосые девочки. Вероятно, Герти и Жозина. Селина подошла к ним с улыбкой: "Кто же из вас Герти, а кто -- Жозина?" Но ответом ей было только хихиканье. Они ретировались за большое черное и круглое сооружение, служившее, очевидно, чем-то вроде камина. Но камин не топился, несмотря на холодный вечер. От сооружения через всю комнату шла длинная труба, исчезавшая в маленькой решетке, проделанной в потолке. И печь и труба были начищены до блеска. На окне стоял выкрашенный в зеленое деревянный ящик с цветочными горшками: герань, кактус, растение со спускающимися до пола вьющимися ветками, которое называют "лестницей Якова". Жесткий диван был покрыт бумажным, в складках, ковриком, три качалки. На стенах висели портреты предков-голландцев с невероятно суровыми и грубыми чертами лица. Все вокруг было чисто, чопорно и неуютно. Но Селину, столько лет кочевавшую по пансионам и меблированным комнатам, не раздражала эта обстановка.
Марта зажгла маленькую лампу с выпуклым стеклом. Затем по крутой лестнице они поднялись из гостиной в спаленку Селины. Марта все время болтала, как все фермерши, молчаливые и замкнутые в кругу своей семьи и жадно пользующиеся случаем поговорить с новым человеком. Она шла впереди с лампой, за ней Селина с сумкой и верхней одеждой, а в арьергарде -- Жозина и Герти... Их подбитые гвоздями башмаки страшно стучали по деревянным ступенькам, как ни старались они идти на цыпочках, чтобы не получить замечание от матери. Процессия продвигалась под аккомпанемент возгласов Марты: "Думаете, я не вижу, что вы здесь?" В тоне была угроза, предостережение. Обе косички скрывались на мгновение из виду -- и снова девочки появлялись, топая башмаками и блестя глазенками, одновременно испуганными и лукавыми.
Длинный, узкий и темный коридор, в котором воздух был очень спертым, вел к комнате, предназначенной для Селины. Прохлада комнаты показалась Селине пронизывающей сыростью. Кровать, огромное и не лишенное красоты сооружение из орехового дерева, возвышавшееся, подобно мавзолею, почти до самого потолка. Матрац, набитый соломой и стружками, был недостоин этого величественного ложа, но поверх матраца миссис Пуль любезно постлала пуховик, чтобы Селине было тепло и мягко спать. У стены стоял низкий сундучок, темно-коричневый, почти черный, с искусной резьбой по крышке. Второй раз за сегодняшний день Селина, остановившись перед сундуком, воскликнула: "Как красиво!" -- и тут же быстро взглянула на Марту Пуль, как бы опасаясь с ее стороны такого же взрыва веселости, какой вызвало у Клааса ее восхищение капустой. Но лицо миссис Пуль выражало те же чувства, что и ее. Она подошла к девушке и высоко подняла лампу, чтобы желтый свет ее падал прямо на завитки и изгибы резьбы, покрывавшей крышку сундука. Затем пальцем провела по этим смело выполненным украшениям.
-- Поглядите-ка. Видите, они образуют буквы?
Селина пригляделась.
-- О да, правда! Вот первая буква -- С.
Марта встала на колени у сундука, по-прежнему с лампой в руке.
-- Да, да, "С". А вот здесь "К", потом -- Д. Это сундук новобрачной, его делали у нас в Голландии. Эти буквы означают "София Крооп де Врие". Этому сундуку двести лет. Моя мать отдала его мне, когда я выходила замуж, а ей отдала ее мать, когда выдавала ее за моего отца, а бабушка получила его от своей матери, а прабабушка...
-- О, как это интересно! -- воскликнула Селина, но тут же попыталась сдержать себя. -- Что же хранится в нем? Тут должны бы лежать пожелтелые от времени платья невесты.
-- Да, они и лежат тут, -- так же живо откликнулась Марта и сделала быстрое движение, чуть не опрокинув лампу.
Обе женщины, смеясь, как школьницы, стояли на коленях перед сундуком. Обладательницы косичек, осмелев, придвинулись ближе и торчали над головами матери и Селины, готовые каждую минуту отступить.
-- Погодите. -- Марта передала лампу Селине, подняла крышку и погрузила обе руки в ворох старых газет в сундуке. Затем она выпрямилась, зарумянившаяся от сделанного усилия, с голландской баской и пышной шелковой юбкой в руках. Вслед за этим Марта извлекла пожелтевший чепец, покрытый прекрасной вышивкой, пару деревянных башмачков, выкрашенных под цвет терракоты, подобно парусам рыбацких лодок Воллендама, и украшенных от носка до каблучков прелестной тонкой резьбой. Все -- чепчик, туфельки, платье -- составляло подвенечный туалет невесты.
-- О, -- сказала Селина с чувством маленькой нищенки, очутившейся среди сокровищ во дворце короля, -- можно мне как-нибудь примерить все это?
Марта Пуль, расправлявшая складки пышного платья, капалось, была испугана и шокирована:
-- Подвенечное платье можно надевать только в день свадьбы. Надетое в другое время, оно приносит несчастье. -- И, когда пальцы Селины ласкающим движением коснулись шумящих шелковых волн юбки: -- Если вы выйдете замуж за кого-нибудь из наших голландцев в Ай-Прери, я вам дам надеть все это.
И обе снова захохотали. Селина подумала, что ее новая жизнь начинается хорошо. Ей захотелось вдруг обо всем этом рассказать отцу -- и тут она вспомнила обо всем, что отодвинула было куда-то вдаль сегодня.
Селина немного дрожала, когда поднялась с колен. Она протянула руку, чтобы поднять свою шляпу, почувствовав внезапно усталость, холод, отчуждение. Эта фермерша, эти глазеющие на нее девочки, краснолицый грубый мужик -- как вошли они в ее жизнь?
Прилив тоски по отцу охватил ее, тоски по прежней жизни с ним, веселым обедам, театру, по его философски-юмористической болтовне с ней, тоски даже по безобразным домам и улицам Чикаго, по Юлии, по школе мисс Фистер, тоски по всему тому, что было привычно, знакомо -- и потому дорого. Даже тетки Эбби и Сарра утроили свою непривлекательность, когда она думала о них здесь, в этой холодной спаленке фермерского дома, который внезапно стал ее домом. Селине захотелось плакать, она поспешно отвернулась от света и попыталась заняться осмотром других вещей в комнате. Темно-синий жестяной цилиндр, похожий и не похожий на печь, вычищенный до блеска точно так же, как труба внизу, в гостиной.
-- Что это такое? -- спросила, указывая на него, Селина.
Марта, поставившая между тем лампу на маленький умывальник и готовившаяся уходить, гордо улыбнулась.
-- Это барабан.
-- Барабан?
-- Чтобы обогревать вашу комнату (Селина дотронулась до него: холодный как лед), когда в нем есть огонь, -- добавила поспешно Марта.
Впоследствии Селине пришлось на деле узнать, каким мифом было отапливание комнаты этой оригинальной печью. Цилиндр сообщался с трубой, выведенной от печи в гостиной сквозь дыру в потолке наружу. Даже когда печка в гостиной пылала огнем, и малая доля этого жара не достигала "барабана" в спальне Селины: он оставался так же холоден и бесстрастен, как девушка, не разделяющая пылких чувств нелюбимого поклонника. Холод в комнате изменил множество привычек Селины, в том числе привычку читать по ночам и мыться по утрам с головы до ног. Селина любила купаться каждое утро, хотя в те времена многие и в городе смотрели на это, как на проявление эксцентричности. Но продолжать это в ледяной атмосфере степной фермы Иллинойса было уже не эксцентричностью, а безумием, даже если бы к ее услугам и был котел горячей воды, чего, конечно, и в помине не было. Селина была рада хотя бы возможности получать кувшин воды на ночь и торопливо, кое-как вымыться при условном тепле от знаменитого "барабана".
-- Ма-а-рта, -- загремел голос снизу. Вместе с этим зовом проголодавшегося мужа снизу донесся запах чего-то подгоревшего в печке. Затем раздался топот и грохот на лестнице.
-- О Господи! -- вскрикнула Марта в ужасе, взметнув руки к небу. Она бросилась вниз, увлекая и обеих девочек.
Внизу на лестнице слышались звуки какого-то спора и голос Марты, называвший кого-то Гугендунк. Но Селина решила, что это ей чудится. Однако топот слышался уже в коридоре, куда выходила дверь ее комнаты. Селина приоткрыла ее и увидела внизу пару кривых ног, наверху -- ее собственный сундучок, а между ними широкую физиономию, седеющую бороду и тусклые глаза. У субъекта, принесшего сундучок, была наружность сильно потрепанного бурями и непогодами человека.
-- Якоб Гугендунк, -- лаконично представился этот гном, снимая с плеч сундучок и ставя его перед Селиной.
Она весело засмеялась:
-- Неужели? Входите же. Здесь вот, у стены, хорошее место для сундучка, не правда ли, мистер... Гугендунк?
Якоб Гугендунк, бормоча что-то себе под нос, кряхтя и отдуваясь, ковылял по комнате, раскачивая сундучок в руках. Наконец выбрал место, сбросил его с шумом, вытер нос ладонью -- знак полного удовлетворения -- и окинул сундучок таким самодовольным взором, словно он только что сам его сделал.
-- Спасибо, мистер Гугендунк, -- сказала Селина и протянула руку -- Я -- Селина Пик.
Этот седой и скрюченный ревматизмом старик не обиделся ничуть па улыбку и мягкий смех девушки. Он засмеялся в свою очередь, полусконфуженно, полуудивленно глядя па маленькую ручку, протянутую ему.
Он вытер обе руки о штаны, затем покачал большой седой головой.
-- Руки-то у меня все в грязи. Я не мыл их еще. -- И, выбравшись в коридор, оставил Селину одну, с беспомощно протянутой рукой. Его топот по деревянным ступеням звучал, как стук копыт кавалерийских лошадей на мерзлой дороге.
Оставшись одна, Селина отперла сундучок и вынула оттуда две фотографии. На одной был кроткого вида господин в шляпе немного набекрень. Другая изображала женщину лет двадцати пяти, на которую поразительно походила Селина, если не считать подбородка и смелой линии рта. Оглядываясь, Селина поискала, куда бы поставить эти дорогие ей фотографии. Сначала ей в шутку вздумалось устроить их на верхушке холодного теперь "барабана". Там они в конце концов и остались, потому что больше некуда было их поместить. Может быть, Якоб Гугендунк принесет ей полку для книг и портретов. Селина, как истинная женщина, развлеклась распаковыванием и размещением своих вещей. Ведь привычные нам вещи и мелочи, когда их извлекаешь из чемодана, где они были спрятаны, в повой необычной обстановке приобретают какой-то особый интерес и прелесть в наших глазах. Вынуты были белье, книги и, наконец, знаменитое платье из темно-красного кашемира. Селина любовно расправила па кровати его складки. Теперь ей, казалось бы, особенно надо упрекать себя за эту легкомысленную трату. Но она и не думала это делать. "Нельзя, -- думалось ей, -- чувствовать себя уж вовсе отверженной, когда обладаешь такой прелестью, как это красное, словно вино в хрустальном бокале, платье" Наконец все было разобрано, книги уложены на сундучок, платья развешены за ситцевой занавеской, и комната приобрела жилой вид.
Слышно было, как внизу шипело жарившееся мясо. Селина умылась, пригладила волосы перед крошечным кривым зеркальцем над умывальником, надела белый воротничок и манжеты. Оставалось только потушить свет и спуститься вниз, в неосвещенную гостиную. Дверь в кухню была прикрыта, но оттуда доносился запах свинины, жарившейся к ужину. Селина была голодна, и этот запах казался ей восхитительным. Здесь каждый вечер готовилась к ужину свинина. Впоследствии это приводило ее в отчаяние, так как она считала, что грубая и тяжелая пища отражается на внешности. Она со страхом рассматривала себя в зеркале, не полнеет ли, не мутнеют ли глаза, не краснеет ли и становится грубой и жирной ее свежая кожа? Но зеркало всегда успокаивало ее.
Селина помедлила минутку в гостиной. Затем открыла дверь в кухню. От табачного дыма ей показалось, что там темно и душно, сквозь волны этого едкого дыма виднелись круглые голубые глаза хозяина. В кухне стоял гул разговора, пахло жарившимся салом, конюшней, мокрой глиной и свежим еще сырым бельем, только что принесенным со двора. На пороге входной двери, впуская с собой струю резкого холода, встал рослый, красивый смуглый мальчик с вязанкой дров. Поверх своей ноши он рассматривал Селину с таким интересом, что забыл закрыть дверь. Селина, в свою очередь, внимательно глядела на него. Какая-то внезапная симпатия друг к другу родилась у обоих одновременно у девятнадцатилетней женщины и двенадцатилетнего мальчика. "Ральф", -- подумала Селина и даже бессознательно сделала шаг по направлению к нему.
-- Да поторопись же ты, подбрось дров! -- крикнула Марта от печки.
Мальчуган сбросил вязанку в ящик, машинально отряхнул рукава куртки, все еще продолжая глядеть на Селину. Раб ненасытной пасти, куда он непрерывно подбрасывал топливо, принося его из сарая!
Клаас Пуль, уже за столом, постучал ножом о дерево.
-- Садитесь! Присаживайтесь, мисс учительница.
Селина медлила, глядя на Марту, возившуюся у печки. Обе обладательницы косичек уселись за стол, покрытый красной бумажной скатертью, и в ожидании вкусного ужина взялись за свои ножи и вилки. Уселся наконец и Якоб Гугендунк, долго возившийся, плескавшийся и фыркавший, как дельфин, над рукомойником в углу. Ральф повесил шапку на крючок и занял свое место. Только Селина и Марта оставались еще на ногах.
-- Садитесь же, -- повторил весело и оглушительно Клаас -- Ну-с, так какова, по-вашему, капуста, мисс? -- подмигнул он Селине. Якоб фыркнул, желтые косички захихикали, усмехалась и Марта у печи, но усмешка, если хорошо присмотреться, была несколько хмурая. Очевидно было, что Клаас Пуль не скрыл разговора с учительницей в дороге. Селина, заставив себя улыбнуться, стремительно села к столу; движения ее были немного нервны, и щеки горели. Один только Ральф оставался серьезен и спокоен.
Марта поставила на стол большую миску жаренного на сале картофеля и блюдо со свининой, потом хлеб, нарезанный ломтями. Кофе пили ржаной, без сахара и сливок. Ужины миссис Теббитт показались бы теперь Селине амброзией. А она-то ожидала цыплят пирогов, диких уток, паштета из индейки! Эти мечты исчезли в первый же вечер, чтобы не возвращаться больше никогда Она была очень голодна, но, сидя за ужином, разговаривая, улыбаясь, резала свинину на крохотные кусочки, с усилием глотала их, почти не разжевывая, и презирала себя за эту избалованность. Ее мягкие темные глаза переходили с женщины, все время суетившейся между печью и столом и не имевшей времени спокойно поесть, на красивого хмурого мальчика с красными от холода руками и пытливыми темными глазами; с круглоглазых и краснощеких девочек -- па большого краснолицего мужчину, который ел свой ужин громко и шумно, на Якоба Гугендунка, седая голова которого немного тряслась.
"Ничего, -- думала она, -- все будет хорошо все изменится к лучшему... У них огороды, и выращивать на продажу овощи -- их главное занятие, а между тем они не едят этих овощей. Как это странно!
Какая жалость, что Марта так опустилась. Волосы скручены в узелок, кожа загрубела. Это безобразное платье... А ведь она не так уж некрасива. У нее такие синие глаза... Она немного похожа на женщин на тех голландских картинах, которые я видела с отцом -- где же? Ах, да, в Нью-Йорке в музеях. Но у тех женщин лица были спокойнее. А у нее такое истомленное, напряженное... Зачем это нужно, чтобы она выглядела такой старой, озабоченной, суетливой? Мальчуган похож на итальянца. Странно..
Какие забавные обороты у них. Это вероятно буквальный перевод с голландского.
Ужин был окончен, мужчины развалились на стульях и закурили свои трубки. Марта убирала со стола и мыла посуду, а Герти и Жозина суетились тут же, больше мешая, чем помогая матери.
"Если бы они стали так суетиться и шуметь в классе, -- подумала Селина, -- то могли бы довести учительницу до сумасшествия".
-- Вы приобрели прекрасную, богатую землю, -- говорил Якоб Гугендунк, продолжая беседу начатую за ужином. -- Но вы возитесь не с настоящими овощами, а со всякой ерундой. Я видел на рынке в пятницу... Хотите разводить овощи, так настоящие овощи и сажайте, а не какие-то новоизобретенные вещи. Сельдерей. Что такое сельдерей? Это собственно и не овощ, и не трава. Посмотрите Воотиз истратил не меньше, чем сто пятьдесят фунтов удобрения, а что вышло из этого? Эта липкая ерунда, которую вы зовете овощами. А между тем у вас здесь такая богатая почва.
Селина была заинтересована. Она знала, что овощи надо посеять или посадить в землю и скоро появится на свет Божий картофель, капуста, морковь, репа. Но тут говорили о каком-то "нитрате соды", об удобрении. Что это такое? Она наклонилась вперед.
-- Что это такое подходящее удобрение?
Клаас Пуль и Якоб Гугендунк взглянули на нее, она тоже глядела прямо в лицо им, ожидая объяснения, и ее живые темные глаза искрились интересом и вниманием. Пуль откинулся на стуле и посмотрел па Якоба, Якоб медленно посмотрел на Клааса. Затем оба повернулись, чтобы взглянуть на эту вострушку, которая осмелилась вмешаться в беседу мужчин.
Пуль вынул трубку изо рта, плюнул так искусно, что плевок длинной спиралью полетел далеко в воздух, вытер рот рукой и изрек:
-- Подходящее удобрение -- это подходящее удобрение.
Якоб Гугендунк торжественным кивком подтвердил это разъяснение.
-- Но что же в нем содержится? -- настаивала Селина.
Пуль отмахнулся от нее красной ручищей, словно от надоедливого насекомого. Он взглянул на жену. Но Марта углубилась в работу, Герти и Жозина увлеклись какой-то ими самими изобретенной игрой. Ральф читал у стола, и его красные и потрескавшиеся от грубой работы и холода руки лежали на скатерти. Селина заметила, не отдавая себе в этом отчета, что пальцы этих рук были длинны и гибки, а обломанные ногти па них -- прекрасного цвета и формы. "Но из чего же состоит это удобрение?" -- повторила она еще раз. Внезапно жизнь в кухне точно замерла. Двое мужчин нахмурились. Марта полуобернулась от своей кастрюли. Обе девочки, как испуганные мышата, притихли за печкой, а Ральф поднял глаза от книги. Даже овчарка, дремавшая у печи, вдруг открыла один глаз и, казалось, направила его на дерзкую Селину. Но Селина, вся -- воплощенное дружелюбие и общительность, ожидала ответа. Она не могла знать, что в Ай-Прери женщины не дерзали прерывать таким образом серьезный мужской разговор. Мужчины глядели на нее, не отвечая. Ей стало неловко. Ральф поднялся и отошел к буфету в углу кухни. Он вытащил оттуда большую книгу в зеленом переплете и подал ее Селине. От книги шел отвратительный запах. Переплет был весь в сальных пятнах -- следах пальцев. Ральф раскрыл ее и указал страницу. Селина, следя за его пальцем, прочла:
"ПРЕКРАСНОЕ УДОБРЕНИЕ ДЛЯ ОГОРОДНИКОВ РАЗВОДЯЩИХ ОВОЩИ НА ПРОДАЖУ Нитрат соды Сульфат аммония Сухая кровь"
Селина захлопнула книгу и отдала ее Ральфу, стараясь не касаться переплета. "Сухая кровь" Она уставилась на обоих мужчин.
-- Что это означает -- сухая кровь?
Клаас ответил неумолимо:
-- Сухая кровь -- есть сухая кровь. Вы вносите ее в почву -- и она помогает расти овощам, капусте, тыкве, луку.
При виде ее изумленной физиономии он добавил, ухмыляясь:
-- Так капуста -- это что-то прекрасное, а? -- и скосил глаза на Якоба.
Очевидно, эта шутка пришлась ему по вкусу, и можно было ожидать, что он будет твердить ее, по меньшей мере, всю зиму.
Селина отошла от него. Она не была раздражена но ей вдруг захотелось побыть одной у себя в комнате, в той самой комнате, которая какой-нибудь час назад казалась ей чужой и наводящей жуть с ее огромной кроватью, ее холодной печью, с сундуком давно умерших новобрачных. Теперь эта комната в ее мыслях превратилась в убежище, уютное надежное и бесконечно желанное. Она обратилась к миссис Пуль: -- Я... я думаю, мне пора к себе. Я так устала. Должно быть, это от путешествия. Я не привыкла еще...
Ее голос изменил ей.
-- Разумеется, -- сказала отрывисто Марта. Она покончила с посудой и чистила теперь огромную кастрюлю. -- Разумеется, ступайте. Там, кажется все есть, что нужно.
-- Нельзя ли мне немного горячей воды?
-- Ральф! Оставь ты наконец это чтение! Покажи учительнице, где горячая вода. Герти! Жозина! Никогда в жизни ничего подобного не видела. -- Она шлепнула одну из обладательниц косичек в виде предостережения. Поднялся визг. -- Ничего, ничего. Так тебе и надо. Не надоедай.
Селина была в ужасе. Ей хотелось поскорее уйти. Но Ральф спокойно, не торопясь, взял большой жестяной ковш с полки на стене и опустил его в котел в задней части печи. Оттуда повалил пар. Затем, когда Селина сделала движение, чтобы взять его, он пошел за ней, не выпуская ковша из рук. Она слышала за собой его шаги. Она пропустила мальчика вперед и задержалась на минутку. Ей хотелось узнать, над какой книгой он сидел весь вечер. Но между ней и книгой, еще лежавшей на столе, находились Пуль, Гугендунк, собака, косички, Марта. Она указала на книгу пальцем и спросила:
-- Что это за книгу читает Ральф?
Марта бросила большой ком теста на лист. Ее руки были в муке, и она принялась усердно раскатывать тесто. Она только кивнула и пробормотала:
-- Славная книга.
"Славная книга". Что бы это значило? Эти переводы голландских оборотов, она с трудом в них разбиралась. Но тут она догадалась. Это показалось ей невероятным. Она шагнула через овчарку, миновала мужчин в качалках и добралась до стола. Да, так и есть. Он читает словарь.
-- Он читает словарь, -- повторила она вслух. Ей захотелось смеяться и плакать одновременно.
Миссис Пуль подняла глаза от теста.
-- Школьный учитель дал ее Ральфу, когда перед весенней посадкой у него бывало свободно время для чтения. В книге этой больше ста тысяч слов -- и все разные.
Селина пожелала всем покойной ночи и заспешила вверх по лестнице. Она даст ему все свои книги. Она пошлет в Чикаго за книгами для него. Она будет тратить свои 30 долларов в месяц на покупку книг для этого мальчика. Он читал словарь!
Ральф поставил ковш с горячей водой у маленького умывальника и зажег лампу. Он старательно вставлял стекло, когда вошла Селина. Там внизу, в кухне, полной людей, он казался мужчиной. Теперь в желтом свете лампочки, с резко вырисовавшимся профилем, он выглядел тем, кем он был на самом деле, -- мальчиком, почти ребенком, с кудрявыми волосами. Его щеки, рот и подбородок еще сохранили следы детской округлости. Его брюки, брюки взрослого, подрезанные неумелыми руками, презабавно свисали вокруг стройных ног.
"Но ведь он совсем малыш!" -- подумала Селина и что-то сдавило ей горло. Ральф уже проходил мимо, не подымая головы и не глядя на нее. Она коснулась его плеча. Он быстро поднял ожившее лицо и заблестевшие глаза. Селине казалось, что до сих пор она еще не слышала его голоса. Ее рука ухватила рукав его куртки.
-- Капуста, поля капусты, правильно вы сказали они вправду красивы, -- пробормотал он страшно серьезно. Раньше, чем Селина успела вымолвить слово, он выбежал из комнаты и застучал по лестнице башмаками.
Селина стояла несколько минут неподвижно, глядя мечтательно прищуренными глазами на дверь, в которую убежал Ральф. У нее потеплело на душе, и это ощущение не оставляло ее, пока она совершала свой ночной туалет умывалась из ковша, в котором было слишком мало воды для нее, заплетала пышные темные волосы, переодевалась в ночную сорочку с длинными рукавами и высоким воротом. Последнее, на что она взглянула, когда тушила лампу, был синий "барабан", стоявший в углу, как терпеливый евнух на страже. Ей даже удалось улыбнуться потому что тяжелое настроение незаметно рассеялось. Но позднее, в темноте, когда она лежала в огромной кровати оно вернулось. Кому не знакомо это чувство одиночества и жути, охватывающее вас ночью в чужом доме, среди спящих чужих людей? Селина съежилась в комочек, натянув конец одеяла на голову и замерла в нервном напряжении, ловя каждый шорох. Резким ноябрьским холодом тянуло от окна -- с полой, удобренных "сухой кровью". Она дрожала и морщилась, вспоминая все вновь. Снизу поначалу доносились голоса -- резкие, непривычные для ее слуха. Потом голоса замолкли, во дворе залаяла собака, ей ответила другая, засвистел где-то далеко поезд. Вот стучат копытами лошади в конюшне. Ветер за окном качает ветви деревьев.
Ее золотые часы очень тонкой и изящной работы -- подарок отца в день ее восемнадцатилетия -- дружески тикали под подушкой. Она вытащила их оттуда и держала в руке у щеки, чтобы было уютнее.
Селина знала, что не уснет этой ночью. Она была в этом уверена. И все-таки уснула.
Глава четвертая
Когда Селина проснулась, в окно глядело ясное, холодное ноябрьское утро. Слышались голоса детей, ржание лошади из кухни -- шипение мяса на сковороде и запах жареного. Внизу во дворе -- клохтанье и писк. Был шестой час. Начался первый день новой жизни. Сегодня ей предстояло приступить к занятиям в школе. Через два часа она станет мишенью, на которую будут устремлены глаза целой толпы краснощеких Герти, Жозин, Ральфов.
В спальне было невероятно холодно. Понадобилось героическое усилие для того чтобы вылезти из-под одеяла и надеть буквально ледяное белье и платье.
Миновал ноябрь. Каждое новое утро походило на предыдущее. В шесть часов.
-- Мисс Пик. Вставать пора, мисс Пик.
-- Встаю, -- откликалась Селина бодрым, как ей казалось голосом, хотя зубы у нее случали от холода.
-- Вы бы лучше шли сюда и одевались у печки здесь тепло.
В первое утро услыхав это приглашение Селина не знала, смеяться ли ей или негодовать.
-- Спасибо, но мне, право, не холодно. Я уже почти одета. Сейчас спущусь вниз.
Марта Пуль, видимо, уловила в голосе учительницы нотки, выдававшие, что она шокирована.
-- Пуль и Якоб давно уже на работе. Здесь, за печкой, вы могли бы отлично одеваться.
Селина дрожала от холода, и искушение было велико. Но она сжала губы так крепко, что суровая линия рта выступила еще яснее, и сказала себе упрямо: "Я не пойду вниз одеваться за печкой в кухне, как... как мужики в этих ужасных рассказах из русской жизни".
"Марта так добра и приветлива. Но я не хочу превратиться Бог знает в кого... О, этот корсет словно из льда. Как мне его надеть?"