Энгельгардт Софья Владимировна
Из прошлого

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Часть 2.


ИЗ ПРОШЛОГО

Часть 2

   Я езжала по воскресеньям с сестрой Голохвастовой в домовую церковь князя Сергея Михайловича Голицына. У него был прекрасный хор певчих, но церковь, отделанная в современном вкусе, не подходила ни к летам хозяев, ни к стилю их старинного дома. Во время службы соблюдался строгий этикет: дамы становились с одной стороны, мужчины с другой. Из домашних допускались только два лица, персиянин, обращенный в нашу веру, и пожилая девушка, Марья Тиховна. Она была купеческая дочь. В 12 году Голицыны бежали из Москвы и, на дороге встретив сиротку, приютили ее, она и состарилась у них. Танцовальная зала, украшенная группой Кановы, находилась у самой церкви. Бесконечный ряд приемных комнат, обитых штофом, напоминал невольно стихи описания Лермонтова в "Детской сказке".
   После обедни князь приглашал мужчин в свой кабинет, а дамы разъезжались, за исключением близких знакомых; они пили чай у княжон, сестер князя. Их комнаты были в нижнем этаже; чтоб спуститься вниз, проходили вдоль мраморной галлереи, в стенах которой были вделаны картины современной школы, привезенные князем из чужих краев. Это оригинальное убранство оживляло холодную красоту беломраморных стен.
   Комнаты княжон не отличались роскошью; на них лежал отпечаток простоты и благочестия. Небольшие иконы в углах, несколько старинных портретов и незатейливая мягкая мебель составляли их единственное украшение. Драгоценные вещи, которые теперь выставлены на показ под витринами, хранились в сундуках или в жилых покоях, как семейное достояние, и предназначались будущим поколениям в память отшедших.
   Семейство состояло из двух княжон и третьей сестры, вдовы княгини Прозоровской. Она и княжна Анастасья Михайловна были две выдающиеся личности. Княгиня лишилась всех своих детей, и на ее лице, печальном до строгости, отражалось неизлечимое горе. Она была очень стара, и вся ее особа представляла тип тех русских боярынь, которых окружала многочисленная семья, смотревшая на них как на праведниц. Княжна Анастасья Михайловна была когда-то белокурая, писанная красавица. Когда она молилась, ее голубые глаза принимали неземное выражение, голос ее был слаб, как у ребенка, но она говорила с оживлением, и люди, близко знавшие ее, находили, что она очень умна. При всем христианском смирении, она не могла помириться с новой знатью, созданной Императором Петром I и его преемниками, и не прощала своему брату его уважение к чину. Раз за обедом, она сказала: "Si l'homme, qui me sert, etait un jour decore, mon frere aurait ete capable de l'admettre a sa table". Ж. Санд где-то заметила: l'orgueil du nom ne depare qu'un sot. Княжна, несмотря на свои аристократические понятия, была не только проста и обходительна со всеми, но не решалась обидеть неприветливым словом людей, которые ей надоедали, а бедные люди имели в ней усердную покровительницу. Раз на неделе они собирались толпами на дворе Голицынского дома и получали милостыню.
   Княжны Голицыны были воспитаны почти затворницами необыкновенно строгой матерью. Они рассказывали, что однажды в Кузминках двум из них захотелось погулять вечером в парке, и они вышли из дому без разрешения княгини, надеясь, что она не заметит их отсутствия. На беду она его заметила, и, по возвращении домой, им достался такой выговор, что они заговелись навсегда прогулками по вечерам.
   Князь был бодрый старик непривлекательной и даже вульгарной наружности. Его длинное лицо, суженное в висках, расширялось чересчур в нижних челюстях. Он носил паричок и с годами полнел. Но с первого взгляда в нем замечали самостоятельность большого барина, который признавал над собой лишь одну царскую власть. Может быть, он чин и уважал, но все-таки не принимал как равных себе тех, которых собственно чин выводил в люди. Царскому семейству он был предан от всей души, без раболепства. Покойный Государь Николай Павлович и Императрица Александра Федоровна его очень любили. Князь праздновал блистательным балом каждый их приезд в Москву. Многие напрашивались на эти балы, но он редко соглашался включить незваное лицо в число своих гостей.
   Одна мать семейства обратилась через знакомых к графине Тизенгаузен с просьбой выпросить у князя приглашение; но он был упрям и отказал графине. Тогда сама Государыня вмешалась в дело. Она любила, чтоб молодежь веселилась, и сказала князю, что имеет до него просьбу.
   -- Только прикажите, ваше величество, -- отвечал он.
   Государыне он, разумеется, не отказал, но начал ворчать против навязчивых людей, которые знают, какими путями могут добраться до своей цели, а Государыня слушала и смеялась. Князь не угомонился и продолжал ворчать.
   Один из этих балов был мой первый шаг в свет, и я видела вблизи Императора Николая Павловича. Много говорили и писали об его необыкновенной красоте, еще более красоты в нем поражало царское величие; но его прекрасная наружность не вызывала любви, а внушала невольный страх даже тем, на которых взгляд его останавливался благосклонно. Надо было иметь некоторую независимость характера, чтоб и тогда не сробеть перед ним. Между прочим, одна молодая женщина, отвечая ему на самый простой вопрос, до того растерялась, что назвала его: "madame".
   Княжны Голицыны во время бала оставались в своих покоях; я не помню, кто исполнял за них обязанность хозяйки дома.
   Князь содержал в Москве более трех сот человек дворовых. Один из его многочисленных нахлебников был персиянин, которого он окрестил и назвал Михаил Васильевич. Персиянин выучился бегло говорить по-русски, но, обрусев, насколько возможно, не расстался с своим национальным костюмом и никогда не надевал шубы. В самые трескучие морозы, его встречали на улице в легкой одежде из тонкого сукна темно-синего цвета, и в высокой бараньей шапке.
   Два раза на неделе, по вечерам у Голицыных играли в карты, играли и княжны. Я знала одну их постоянную посетительницу, Елизавету Михайловну Евреинову, незамужнюю, пожилую и преоригинальную особу. Она была дружна с моими тетками, мы любили ее полное, добродушное, всегда веселое лицо и смеялись ее неожиданным выходкам.
   Однажды приезжает она, а бабушка ей говорит:
   -- Что это давно тебя не видать, Елизавета Михайловна? Ты нас совсем забыла.
   -- Я вас не забыла, Варвара Андреевна, а это время мне нужно было объездить своих знакомых, от мала до велика.
   -- Какая же эта нужда заставила тебя всех объездить?
   -- А я перед всеми каялась, что до сих пор все лгала и просила всех забыть, что я когда рассказывала и говорила.
   У ней жила несколько лет горничная, которой она очень дорожила, и с горем объявила, что ее Катя сильно занемогла.
   -- Она очень к вам привязана? -- спросила я.
   -- Терпеть меня не может, -- отвечала невозмутимо Елизавета Михайловна.
   Ее приятельница, княгиня Голицына, была отчаянно больна, и Елизавета Михайловна посылала ежедневно узнавать о ее здоровье. Раз посланный, возвратясь, вошел к своей госпоже.
   -- Ну что княгиня? -- спросила она.
   -- Померла-с.
   -- Болван! -- воскликнула Елизавета Михайловна. -- Как ты смел мне об этом доложить, не приготовив меня к такому известию!
   Подобным анекдотам не было конца. Она плохо вела свои дела и к концу жизни разорилась. Узнав об ее стесненном положении, Голицыны ей щедро помогали.
   У них приютилась в то время фрейлина Императрицы Марии Федоровны, Екатерина Николаевна Кочетова, не имевшая других средств для жизни, кроме своей фрейлинской пенсии. Ей было за шестьдесят лет, но она одевалась, как молодая женщина, не прикрывая ни шалью, ни мантильей своего худенького стана, затягивалась в корсет, носила коротенькую юбку и щеголяла красиво-обутой ногой. Когда выбыло все семейство Голицыных, ей отвели квартиру в Кузминках, где она жила лет до ста и наконец впала в детство. Ежедневно просыпаясь, она требовала поскорей корсет и платье, чтоб не опоздать на дежурство, и переодевалась три раза в день.
   На лето Голицыны переезжали в свою подмосковную Кузминки и принимали по воскресеньям. Я нигде не видывала такого изобилия цветов. Не только парк был ими усеян, но в одной из комнат вся стена была убрана цветами. Теперь не остается следов прежней роскоши, но дом сохранил оригинальный отпечаток старины. Раз в год князь давал народный праздник, на который стекались толпы гуляющих. Он был последний московский большой барин Александровских времен.
   В доме были картины и вещи, привезенные в Россию из Франции в 1793 году. Я помню большие столовые часы, похищенные в Версале. Невольно думалось, что веселые глаза, которые на них останавливались, закрылись на гильотине, и чувство ненависти к дикому произволу деспотизма подымалось в груди... Кстати о французской революции, я слышала от крымских старожилов любопытный рассказ: В двадцатых годах княжна Голицына (в первом замужестве княгиня Суворова) поселилась с семейством в окрестностях Ялты и поручила воспитание дочерей своих пожилой француженке. Она отлично помнила революцию и говорила о дворе Людовика XVI с подробностями, которые могли быть известны только очевидцу. Все были убеждены, что она эмигрантка, скрывающая свое настоящее имя. Между тем горничная ее заметила, что она никогда не раздевалась в ее присутствии и запирала дверь на замок, чтоб никто к ней не вошел во время ее туалета. Эта странность возбудила любопытство горничной, полагавшей, что гувернантка скрывала какое-нибудь уродство; однажды, подав ей платье, она стала глядеть в дверную щель, и на обнаженном плече старухи увидала клеймо, наложенное рукой палача. Испуганная таким открытием, она его сообщила своим господам и навела их на страшное соображение. Француженка охотно отвечала на вопросы, касающиеся событий 18 века, но когда речь заходила до несчастной истории ожерелья королевы, -- молчала или ловко уклонялась от ответа. С тех пор Голицыны не могли отделаться он мысли, что под их кровом живет известная Ламот-Валуа (Lamotte Valois).
   Князь Сергей Михайлович был женат, и история его женитьбы покрыта непроницаемой тайной. После венчального обряда, молодые остались совершенно чужды друг другу, но прожили год под одним кровом. Затем княгиня уехала в Петербург и не возвращалась к мужу до своей кончины.
   В первой молодости князь был камер-юнкером при дворце Императора Павла. Вот один из его рассказов о том времени:
   
   "Император невзлюбил старика Штакельберга, к которому, наоборот, была очень милостива Императрица Екатерина.
   Однажды на бале, во дворце, -- рассказывал князь, -- Государь подошел ко мне и спрашивает: "Вы знаете Штакельберга?". - "Знаю, ваше величество". - "Скажите ему сейчас от меня, что он дурак".
   Я был так огорошен, что не скоро сообразил, что мне делать. Исполнить поручение -- невозможно; не исполнить -- Сибирь. -- Ну! думаю, как Бог на душу положит, так и скажу. -- Подошел я к Штакельбергу, брожу около него и не знаю, с чего начать; наконец решился, -- говорю: "Ваше превосходительство, я осмелюсь вам заметить, что ваше присутствие не совсем приятно Государю". -- Он понял, разумеется, что я смягчил выражения, поблагодарил и уехал, а у самого слезы на глазах. Я жду, что будет. Государь ходит, разговаривает, по-видимому, забыл о Штакельберге и обо мне; вдруг он остановился передо мной. - "Вы исполнили мое приказание?". - "Виноват, -- говорю, -- ваше величество, я не решился оскорбить старика, сказал ему только, что его присутствие вам неприятно".
   Государь протянул руку и опустил ее мне на плечо. - "Хорошо, -- говорит, -- молодой человек. Я только этого и желал"".
   Князь Сергей Михайлович оставил в памяти людей, знавших его, образ человека честного и доброго, но ограниченного, не развитого и узких понятий. Тот, кто не разделял, в чем бы то ни было, его убеждений, был у него на дурном счету, становился в его глазах человеком опасным, которого надлежало преследовать. Он был совершенно не способен понимать людей и угадывать в виноватом хорошие свойства. Виноватый виноватому рознь. Я приведу поразительный пример этой истины.
   В 14-м году князь Николай Григорьевич Репнин был назначен наместником в Дрездене. Кстати скажу, что он построил на свой счет Брюлише терассе, которая стоила миллион, но не получил гроша в пополнение расходов от Саксонского правительства. Князь стал замечать, что у него пропадают довольно значительные суммы денег из бюро, и сказал об этом своему адъютанту, спрашивая, не знает ли он, кого можно заподозрить в воровстве. Адъютант назвал молодого человека, исполнявшего должность секретаря. Он был беден, пробавлялся довольно скудным жалованьем, но с некоторых пор зажил на широкую руку. Это открытие смутило князя; он велел позвать секретаря и, оставшись с ним с глазу на глаз, сказал значительно:
   -- У меня пропадают деньги... Вы ничего об этом не знаете?
   Молодой человек побледнел и так растерялся, что не нашел ни одного слова в свое оправдание. Его молчание понравилось князю. Он стал ходить по комнате, обдумывая, что делать, наконец сел к письменному столу, написал письмо и, запечатав, сказал:
   -- Вам нельзя оставаться здесь, поезжайте в Петербург и отдайте это письмо ***. По моей просьбе он вас примет в свою канцелярию, и я надеюсь, что вы оправдаете мое доверие. Я скажу, что послал вас с поручением в Петербург.
   Молодой человек, не успевший прийти в себя, поклонился молча и вышел.
   
   Прошло двадцать лет. Князь Репнин был генерал-губернатором в Малороссии и жил в Чернигове. Однажды ему доложили о незнакомом посетителе, который вошел в комнату и, не поздоровавшись с князем, упал перед ним на колени, заливаясь слезами. Князь принял его за просителя и сказал:
   -- Пожалуйста, встаньте. Если ваше дело право, вы можете быть покойны; если же нет, просьбы не помогут.
   -- Вы меня не узнали, вы забыли мое имя, князь, -- отвечал незнакомец. -- Помните ли вы молодого человека, который служил у вас секретарем в Дрездене? Вы могли его погубить, и он этого стоил, но вы его спасли вашим великодушным поступком. Вы сделали из меня честного человека, не отнимайте у меня права вас благодарить.
   
   Жена князя, княгиня Варвара Алексеевна, была коротко знакома с Екатериной Владимировной Новосильцовой, рожденной графиней Орловой, и в ее глазах разыгралась несчастная драма Владимира Новосильцова с Черновыми. Новосильцов был честный, милый, красивый малый, единственный сын богатых родителей, на виду в петербургском свете. Он познакомился случайно с Черновыми. Их семейство состояло, кроме родителей, из пяти взрослых сыновей и хорошенькой дочери, которую они стали прочить за завидного жениха и часто его приглашали к себе, но он был равнодушен к молодой девушке. Тогда Черновы прибегли к крайним средствам, устраивая умышленно tete-a-tete между молодыми людьми и раз даже оставили их вдвоем в ложе, на представлении, где могла их видеть вся петербургская публика. Этого, конечно, было достаточно, чтобы вызвать толки: братья Черновы обратились к Новосильцову с просьбою спасти честь их сестры; он понял слишком поздно, что попал в их сети, однако не уклонился от долга чести и просил у своих родителей благословение на свадьбу, но они слышать не хотели о таком браке. В то время жениться без родительского благословения было немыслимо. Новосильцов растерялся; надо было передать отказ Черновым. Один из них заговорил о поединке, объявляя, что если он будет убит, каждый из братьев вызовет поочередно Новосильцова. Эти дикие угрозы не застращали молодого человека, а возбудили в нем негодование, он принял вызов и остался на месте вместе с Черновым. Героиня драмы скоро утешилась и вышла замуж, но Екатерина Владимировна Новосильцова оплакивала всю жизнь своего единственного сына. Вскоре после ее смерти я была проездом в ее поместье Отраде и пожелала видеть старинный Отрадевский дом. В нем было столько комнат, что я успела осмотреть только половину. Везде висели портреты Владимира Новосильцова.
   Пытались очернить его память, но рассказ об его несчастной истории я слышала от личностей, всеми уважаемых, и между прочим от семейства Репниных. Истина должна, рано или поздно, взять верх над клеветой.

*

   Мы познакомились с декабристом, князем Валерианом Михайловичем Голицыным, недавно вернувшимся из ссылки. Въезд в столицы был ему воспрещен, и он поселился с семейством в своем Епифановском имении, селе Хованщине, в четырех верстах от имения моего брата Новосильцова. Он скоро подружился с соседом, хотя по летам годился ему в отцы и по многим вопросам расходился с ним во мнениях, но в хороших людях всегда найдется точка соприкосновения. Князь был чрезвычайно общителен, любил рассказывать, спорить, спорил без желчи и охотно допускал противоречие. Его выразительное лицо оживлялось, тонкие очертания, горбоватый нос и угольного цвета волосы, не поседевшие с годами, являли совершенно южный тип. Он говорил скоро, не заботясь о красоте слога, как попало, лишь бы выразить свою мысль, и, если какое-нибудь слово ему не давалось во французской речи, он заменял его русским. Трудно видеть человека естественней и правдивей; он не стеснялся ничем, чтоб сказать свое мнение, когда его добивались и даже когда оно могло ему нажить личного врага. У брата, который только что женился, он бывал почти ежедневно, и в длинные осенние и зимние вечера разговор и споры не прекращались ни на минуту. Князь говорил с редкой умеренностью о пережитых страданиях. Долгое испытание выработало в нем, как и во многих его товарищах ссылки, глубокое религиозное чувство; между прочим, я могу назвать замечательные личности: Нарышкина, Басаргина, Батенкова, Муравьева; но религиозность Голицына доходила до фанатизма, и, как фанатик, он смотрел на предмет узким взглядом -- он был убежден, например, что кроме православных никто не будет спасен. Однако подобные верования не вооружали его против тех, которые их не разделяли. Резкая черта его характера была -- чрезвычайная практичность. В борьбе с жизнью здравый смысл вытеснил прежние увлечения, не допускал ничего похожего на мечтания.
   Его чтения ограничивались журналами и историческими книгами; на все остальное он смотрел, как на пустую болтовню. Его воззрения на искусство были, вообще, до того дики, что он не делал различия между портретом Ван-Дика и работой тульского живописца, -- лишь бы сходство удалось, говорил он, -- и другие требования приписывал воображению. Брат собирал коллекцию гравюр первоклассных старинных мастеров, князь смотрел на его страсть к гравюрам, как на дурь, на мономанию. Шекспира и Полевого он ставил на одну доску. Во всяком другом человеке такие понятия, да и вообще все направления казались бы возмутительными, но в нем они соединялись с таким добродушием, что самые дикие его выходки встречались с улыбкой.
   Мне очень нравился просторный Хованщинский дом уже потому, что в расположении комнат не было ничего казенного. Их убирала со вкусом кн. Голицына светская женщина; в особенности мне памятна гостиная, где были расставлены искусно кушетки, кресла и стулья с высокими спинками. Садовые деревья и большая веранда, с навесом, защищали со всех сторон комнату от солнечных лучей. Около камина, по обеим сторонам венецианского зеркала, стояли на дощечках, обитых малиновым бархатом, серебряные кубки и стопы, доставшиеся князю от его предков. Этими драгоценностями он очень дорожил и после разбитой молодости наслаждался вполне жизнию. Он был отличный семьянин, но взыскателен, и воля его соблюдалась неприкосновенно преданной ему женой. Детей своих, в особенности сына, князь любил горячо. Хозяйством он сам занимался, и занимался дельно. Железное здоровье ему позволяло разъезды во все времена года; он пил крепкий чай до десяти стаканов в день и курил без отдыха крепкие сигары. На его счастье соседство ему выпало самое приятное, между прочим семейство Раевских. Раевский был милый, остроумный, неистощимого юмора человек, так же гостеприимен, как Голицын, отец многочисленного семейства, и счастлив с любимой женой. Много нас тогда собиралось молодежи, и жилось, хотя не всех баловала судьба. Но молодость брала свое.
   Мы узнали у Голицыных человека, который прослыл и, пожалуй, слывет и теперь за декабриста; а именно Николая Романовича Цебрикова. Герцен, не имея о нем понятия, облек его с чужих слов в романтический образ и сделал из него жертву политических убеждений. История Цебрикова любопытна. В двадцатых годах он служил в гвардии и не только не принимал участия в заговоре, но даже и не слышал о нем. В несчастный день 14-го декабря один из заговорщиков, если не ошибаюсь Оболенский, ночевал у него, и к этому обстоятельству присоединилось следующее: 14-го декабря Цебриков, командуя гвардейской ротой, вышел на площадь, стал против возмутившихся войск и скомандовал: "Вперед, карабинеры!", но тут же по чьему-то распоряжению был арестован. На следствии и суде главною виной его было признано то обстоятельство, что он старался перевести свою роту на сторону мятежных войск, крича им: "Вперед, карбонариe". Цебриков, наравне с про-чими, был посажен в крепость и затем сослан в Сибирь.
   Долго бедняга не мог опомниться от незаслуженного несчастия и, поняв наконец, в чем дело, убедился, что он человек не простой и играл не маловажную роль в судьбах отечества. Эта роль, которую ему навязали, крайне льстила его самолюбию; он говорил беспрестанно: "наша история". Эта история так вскружила ему голову, что он ее приплетал ко всему, она ему мерещилась во всем. Однажды, (это было после кончины Императора Николая Павловича) он открыл лежащие на столе стихотворения Ламартина и вдруг ударил себя по лбу.
   -- Вот тебе раз! намек на нашу историю.
   Я заглянула в книгу.
   -- Как намек на вашу историю?
   -- Да тут речь идет о Наполеоне I.
   -- Позвольте... Attendez donc, ecoutez: "Son cercuil est ferme, Dieu s'a juge. -- Silence!".
   -- Николай Романович! это сказано о Наполеоне Первом.
   -- Attendez donc, разве вы не понимаете, что Наполеон только предлог! Я это занесу в мемуарный мешок.
   Мемуарным мешком он называл огромную тетрадь, в которой писал свои заметки. Он смотрел на нее, как на сокровище, возил ее всюду с собой и предназначал потомству. Я с трудом могла его убедить, что Император Николай скончался 30 лет после того, как Ламартин написал  свое стихотворение.
   -- Вы видали Рылеева, Николай Романович? -- спросила я раз.
   -- Позвольте, attendez donc, как же не видать? Вот сижу я в крепости, мне приносят обедать, дверь растворилась настежь, вижу мимо моей-то двери два жандарма ведут человека с завязанными глазами. Я мальчик не промах, думаю себе, это по нашей истории, -- и спросил, кого это провели? -- Говорят Рылеева. Все у меня записано в мемуарном мешке.
   В ссылке Цебриков познакомился с князем, Валерьяном Михайловичем, и по возвращении на родину, если б не щедрость князя, ему бы пришлось умереть с голоду. От его прежнего, скромного состояния не осталось ничего; князь ему помогал. Раевские полюбили его за его честное сердце и поручили ему управлять своим имением Кузмищево в Каширском уезде, верстах в десяти от нашей деревни Юсукова; Николай Романович не редко нас навещал. Он был плотный, полный старик с белыми, как лунь, волосами, с крупными чертами лица; наружность его была представительная, но стоило ему заговорить, и ребяческий лепет вызывал невольный смех. По случаю коронации Императора Александра II, ссыльным декабристам был сокращен срок наказания, а тем, которые вернулись уже в Россию, разрешен въезд в столицы. Цебриков себя не помнил от восторга, сейчас же собрался в Москву и заехал к нам на пути. Между прочим, он нам объяснил, что мемуарный мешок был при нем, а казенную бумагу, дававшую ему право жительства в Москве, он оставили в Кузмищеве и запер под двумя замками, чтобы кто-нибудь на нее не польстился и не украл.
   -- Как, оставили бумагу в Кузмищеве! Надо же вам будет по приезде в Москву ее заявить в части, иначе вы себе наживете больших неприятностей.
   Цебриков призадумался.
   -- А ведь вы, пожалуй, правы. Закревский такой подлец, что ко мне придерется за то, что я не привез бумагу.
   -- Вы напрасно его называете подлецом: в этом деле он будет совершенно прав.
   -- Стало быть, мне надо вернуться в Кузмищево за бумагой?
   -- Непременно. А вот мемуарный мешок вы бы там оставили. Вы остановились в гостиннице, а если кто-нибудь к вам заберется, да от нечего делать заглянет в тетрадь, чего доброго, вам плохо придется.
   Николай Романович опять призадумался.
   -- Позвольте! -- начали он. -- Attendez donc, я не оставлю в Кузмищеве мемуарного мешка, а вот что сделаю: завтра я пойду прямо к Голицыным и отдам мемуарный мешок на сохранение Валерьяну Михайловичу.
   Так и было сделано. Мы заметили, что после поездки Цебрикова в Москву его отношения к Голицыну изменились: он видимо избегал говорить о нем, а когда говорили другие -- упорно молчал. Раз только он промолвил: "Не мне, конечно, осуждать Валерьяна Михайловича, я ему слишком обязан, но что он со мной сделал! Если б вы только знали, что он со мной сделал! Для этого человека нет ничего священного!".
   Такой отзыв трудно было применить к князю, наконец мы получили от него разрешение загадки. Я прямо спросила, почему между им и Цебриковым пробежала черная кошка?
   -- Этот безмозглый на меня дуется, -- отвечал князь, -- потому что я сжег его мемуарный мешок, который он мне, к счастию, поручил. Глупости, которые он там писал, погубили бы не только его, да еще и других.
   Бедный Цебриков так и умер, не простив ему.
   Из Сибири князь был переведен на Кавказ, где он познакомился с Марлинским, но они не сошлись. Голицын был не совсем выгодного понятия об авторе "Фрегата Надежда" и смотрел на него, как на пустого человека. Раз, между прочим, Марлинский хвастал своим знанием персидского языка, в это время, как нарочно, на его беду приходит персиянин с товаром. Чтоб объясниться с ним, все прибегли к помощи Марлинского, который вспыхнул, растерялся и объявил, что он хотел пошутить, уверяя, что говорит по-персидски.
   Князя Голицына очень обрадовало разрешение въезда в столицу. Всю молодость свою до ссылки, т.е. до двадцати двух-трех лет, он провел в Петербурге, и чуть ли не в первый раз ему приходилось поклониться кремлевским святыням. Он наслаждался, как юноша, своей свободой, любил прогулки по большим улицам, комнаты, освещенные для приемов, любил даже входить в магазины, словом, все то, чего с ранних лет лишил его сибирский острог.
   Но не долго наслаждался он свободой. После непродолжительной болезни он скончался с замечательной твердостию духа и христианской покорностию.
   Других декабристов я знала только понаслышке, а видела, и то мельком, князя Волконского.
   С ним было любопытное происшествие, о котором не лишнее рассказать.
   Он ездил заграницу для поправления здоровья, с своей дочерью Еленой Сергеевной Кочубей, и провел несколько времени в Дрездене, несмотря на отвратительный климат. Там его задерживало беспредельное доверие к доктору Вальтеру, любимцу русских путешественников. Как бывало встретишься с соотечественником, он непременно советовался с Вальтером. Правда, его имя причислялось в календарях к дрезденским знаменитостям, но, кроме того, в нем нравились чрезвычайно сладкие приемы. Не раз он посылал русских на воды, откуда они возвращались больнее прежнего, но эти маленькие промахи не расшатывали веру в его искусство.
   Обыкновенно в августе месяце дрезденские медики уезжают куда-нибудь на отдых. Вальтер поехал в Париж и вслед за ним поехал его пациент, князь Волконский. В Дрездене он запасся ревматизмами, у него болела нога и в Париже разболелась так сильно, что он поспешил послать за медиком. Вальтер взглянул на ногу и пришел в ужас: она почернела в ночь, и надлежало ее отнять немедленно, чтобы антонов огонь не распространился. Князь согласился сейчас, но дочь его, Елена Сергеевна Кочубей, пришла в отчаяние. Вальтер поехал за Нелатоном, а она, в ожидании страшной операции, стояла на коленях у кровати, на которой лежал ее отец, и обливала слезами больную ногу. Но судите об ее удивлении: слезы ее смывали целыми полосами черный цвет, который так напугал Вальтера. Оказалось, что князь купил накануне синий фуляр, чтобы им обернуть свою простуженную ногу, а фуляр слинял на ней. С криком радости молодая женщина принесла губку и лоханку с теплой водой и обмыла следы синей краски. Не удерживаясь от смеха, а может быть, чтоб отомстить Вальтеру за горькие минуты, которыми она была ему обязана, она встретила его и Нелатона с лоханкой в руках. Оба медика остолбенели. Знаменитый оператор уехал, готовый приписать к мистификации такой небывалый случай, а Вальтер скрылся. Напрасно, по доброте душевной, князь приглашал его к себе: сконфуженная знаменитость к нему не возвратилась.

*

   Никогда в Москве не проявлялось столь разнообразных жизненных элементов, как в то время. Публичные лекции, домашние чтения, балы и концерты европейских знаменитостей возобновлялись ежедневно. Между иностранными артистами я назову Рубини, Листа, Пензельта, Дёлера. Роман красавицы Шереметевой с Дёлером вызвал горячее сочувствие в обществе.
   Знаменитый пианист был немецкого происхождения, но родился в Неаполе и провел в Италии лучшие годы молодости. В нем рано сказалось необыкновенное музыкальное дарование, и он рано познал свои силы. Одиннадцати лет он участвовал в концерте в присутствии королевского Неаполитанского семейства; успех был блистательный. Когда спросили у мальчика: Не страшно ли ему было играть перед многочисленной публикой?
   Он отвечал:
   -- Нисколько. Когда я кончил, сейчас же посмотрел, апплодирует ли королева.
&nb