Не тот дружественный Париж, с которым наша страна сотрудничает в мировой и мирной политике.
Это был Париж после кутеповских дней[i]. Когда с часу на час ждали налета на наше полпредство. Когда со дня на день ждали разрыва дипломатических отношений двух стран.
В воздухе висело грозное напряжение.
В этой обстановке напряженнейшей атмосферы мне пришлось выступать с докладом в Сорбонне.
Не столько с докладом, сколько со вступительным словом к показу картины "Старое и новое".
За полчаса до начала полицейской провокацией была сорвана демонстрация фильма.
Однако зал уже полон.
Отменять выступление нельзя.
Остается удлинить вступительное слово в самостоятельный доклад. На полный вечер все равно не хватит. И проекцию фильма после доклада остается сменить на игру в вопросы-ответы между лектором и публикой.
Опасная и увлекательная игра. Особенно когда зал вмещает и тех, кто инсинуацией, прямым выпадом или коварной формулой старается поддеть вас в двусмысленном вопросе. Как выяснилось потом, Сорбонна была оцеплена полицией. Кругом стояли грузовики с фликами. Сам Кьяпп[ii] носился по двору. Ждали возможной стычки и свалки с полицией, запрещавшей просмотр. Под шумок рассчитывали "изъять" кого нужно из зрительного зала. Ведь зал включал и другую сторону -- вплоть до Кашена[iii].
Игра велась удачно полчаса, час, полтора. Вопросы скрещивались с ответами. Аудитория была блестяще настроена. Мы за словом в карман не лезли. Но надо было кончать. Лихорадочно ищешь и ловишь вопрос, на котором можно эффектно закруглить дебаты.
Наконец!
Встает злобно-бледный худощавый человек. На хорах.
"Почему ваша страна не производит комедий? Правда ли, что Советы убили смех?"
Мертвая тишина зала.
Я совсем не находчив. Особенно на большой публике.
Но тут как-то озарило.
Я не ответил на вопрос, а разразился... смехом.
"Еще больше будут смеяться в Советском Союзе, когда я там повторю ваш нелепый вопрос!"
На общем хохоте мы закрыли доклад, ставший митингом.
И пошли через двор старой Сорбонны.
Она походила на осажденную крепость.
Но скандала не случилось.
Проведя все дебаты в атмосфере, казалось бы, легкого диалога, мы закончили митинг взрывом смеха.
Объективных данных для вмешательства полиции на подобные взрывы не было. За смех не арестовывают...
Назавтра писали газеты:
"Страшны большевики не с кинжалом в зубах, а с улыбкой на губах".
Впрочем, я газет в этот день не читал.
С утра меня таскали по охранкам, полиции, префектуре. Выселяя из Парижа. Предписывая выехать из Франции и прочее. Но это сюда не относится. Я же пишу здесь не об этом, а о смехе и ставлю перед собой вопрос: есть наш смех? Будет наш смех. Но каков же будет наш смех?
Каким окажется наш смех вообще? В особенности же на экране. Многие ставили этот вопрос. Многие отвечали на него. Просто. Слишком просто. Другие сложно. Слишком сложно.
Несколько лет тому назад я работал над киносценарием комедии[iv].
Я работаю очень академично. Подымая валы сопутствующей эрудиции. Дебатируя с самим собой программность и принципиальность. Делая расчеты, выкладки и выводы. Музыку разымать люблю на ходу. Иногда опережая ход. Тогда она не собирается, а тонет в ящиках [с] принципиальными соображениями. Сценарий останавливается, и вместо него набухают страницы рукописи киноисследовательской работы. Не знаю, что полезнее. Но перерастание вопросов за творческую продукцию в вопросы научного анализа пока что часто мой крест. Часто, решив принцип, теряешь интерес к его приложению!
Так случилось с комедией. То, что разобрано и осознано по ней, пойдет в книгу, а не на экран.
Может быть, мне и не дано было сделать советскую комедию.
Но одно отчетливо. Я примыкаю к той традиции, которая не может смеяться не под свист бича. Мне близок смех разрушения.
Этот разрушительный присвист памфлета уже звучал в пробах пера комического, разбросанных по "Старому и новому". Этот присвист еще острее звучал в недоработанной тогда комедии.
Но время не пропало.
Я принципиально решил для себя один пункт.
Чем примечателен Чаплин?
Чем Чаплин выше всей комедийной кинопоэтики?
Тем, что Чаплин глубоко лиричен.
Тем, что каждый его фильм вызывает в определенном месте слезу настоящего теплого человеческого чувства.
Чаплин -- чудак. Взрослый с поведением ребенка.
Чаплин и виды на нашу комедию.
Каков путь дешевого вульгаризаторства, чтобы не сказать -- убогого плагиаризма?
Переодеть действующих лиц, переименовать ситуацию -- и сохранить основное, что было оригинальным вкладом Чаплина в культуру киножанров.
Для отвода глаз это можно было бы назвать экспериментом.
Но, конечно, не это наш путь.
И совместными трудами логики и вдохновения, возможно, я нашел то равноценное, что должно явиться в жанре нашего кино.
Мне кажется, лирическое, сентиментальное в хорошем смысле слова -- не то, что станет чертой замечательности нашего высокого киножанра.
Но нечто, ставшее на это место.
Если мы там имеем человеколюбие, участие в горестях меньшого брата, слезу об униженных, оскорбленных и обойденных судьбой, то здесь на место этого станет эмоция социальная: социалистическое человеколюбие. А социальное человеколюбие не в сожалениях, а в пересоздании, где сцена из комической становится не индивидуально лирической, а социально лирической. Социально же лирическое -- есть пафос. Лирика массы в момент слияния воедино -- это гимн. И этот сдвиг комического не в лирическую слезу, а в слезу пафоса -- вот где мне виделась направляющая того вклада, что имеет врастить наше кино в кинокомедию.
И второе. Не только обобщенно-собирательный тип войдет в нее. Как Чаплин. А тип, одновременно фигурирующий как понятие. Понятие садится, понятие бреется. Понятие снимает шляпу и укрывается одеялом.
Мы все начинаем жизнь эксплуататорами. Нас девять месяцев кормит материнское чрево. Нас долгие месяцы кормит материнская грудь.
Детство -- эксплуататорски потребительское время на этапах нашего биологического развития.
В пределах своего этапа оно уместно и обаятельно. Пережив себя, оно отвратительно и лишь украшение для идиотов.
Эксплуататорские социальные взаимоотношения на каких-то этапах двигали прогресс. Возникновение буржуазии было прогрессивно. Эксплуататорские взаимоотношения -- социальная инфантильность. И отвратительность этих взаимоотношений сразу же обрисовывается, как только человечество становится на ноги. То есть, по правде говоря, одновременно с их же возникновением!
Объектом нашего смеха станет вот именно эта черта: социальная инфантильность, застрявшая в век социальной взрослости, взрослости социалистической.
Трудно не смеяться над Чаплином-обойщиком, делающим маникюр громадными ножницами для резки обоев. Но трюк Чаплина индивидуально алогичен.
Смех бывает разный. И термины "наш" и "не наш", несмотря на всю их заезженность, отчетливо, однако, находят, над кем расположиться.
Действие как будто бы одно. Однако пропасть осмысления.
Теперь возьмем пример не на идиотизм, а на лирику, сантимент и чувство.
Одна из лучших сцен чаплиновских комедий -- финал "Пилигрима".
Беглый каторжник -- Чаплин похитил облачение пастора. Облачение оказывается роковым. Он попадает в лапы... прихожан. Он обязан читать проповедь. Он блестяще справляется, изображая в лицах бой Давида и Голиафа. Одна из смешнейших сцен чаплиновского репертуара. Дальше пропадают церковные деньги. Личность Чаплина раскрывается. Но это не он украл деньги. Наоборот. Он деньги нашел и вернул. Святость собственности соблюдена. Но Чаплин -- каторжник. Должна быть соблюдена и святость закона. Конный шериф ведет жалкую фигурку арестованного по пыльной дороге. Но шериф оказывается правнуком сыщика Жавера из "Отверженных" Виктора Гюго. Убедившись в предельном благородстве бывшего каторжника Жана Вальжана, которого он полжизни преследует, Жавер в первый раз в жизни нарушает долг. Он уходит с поста. Отпускает Вальжана. Вальжан свободен.
Шериф сентиментален. Шериф хочет дать бежать благородному каторжнику -- Чаплину. И тут гениальность Чаплина. Шериф ведет его около самой мексиканской границы. Но благородному каторжнику в голову не приходит переступить ногой вправо и уйти в вольную Мексику. Шерифу никак не удается навести его на эти соображения. Чаплин не убегает. И здесь чудная сцена: шериф просит каторжника... сорвать ему цветок. Цветок -- по ту сторону границы. Цветок уже в Мексике. Чаплин услужливо перешел границу. Облегченно шериф шпорит коня. Но вот... его догоняет Чаплин с цветком.
Дело, кажется, решается пинком в зад и кадром Чаплина, уходящего вдаль: одна нога его в САСШ, другая в Мексике. Посередине -- граница. Вещь безысходна...
Мы знаем, как большевики борются.
Мы знаем, как большевики работают.
Мы знаем, как большевики побеждают.
Сегодня мы видим, как большевики смеются.
"Наш смех" и "их смех" оказывается не абстракцией. Между ними пропасть разного социального осмысления.
Каким же вырисовывается комизм и смех, который несет в мир молодой пролетарский класс, власть взявший в Октябре и в твердых руках несущий ее к окончательным победам?
Будет ли его смех смехом пустой забавы и веселого времяпрепровождения на полный желудок или средством забыться от житейских невзгод?
Будет ли это только мягкая ирония над забавными невзгодами смешного чудака, попавшего в смешное положение?
Нет. Не такова традиция российского смеха.
Традиция российского смеха иная.
Она скреплена бессмертными именами Чехова, Гоголя, Салтыкова-Щедрина.
И отличительной чертой этого смеха была неизбежная социально обличительная нота.
От мягкого иронизирования Чехова до горечи гоголевского "смеха сквозь слезы" и, наконец, до свистящего бича щедринского памфлета и сатиры.
Каков же будет смех, пришедший сменить смех Чехова, смех Гоголя, смех Салтыкова?
Пойдет ли он по линии беззаботного гогота американского смеха, или будет он нести с собой традицию мученического смеха русских комиков XIX века?
Всем нам предстоит присутствовать и творчески участвовать в создании нового вида смеха, в заполнении новой страницы мировой истории юмора и смеха, как фактом существования Советского Союза была вписана новая страница в историю и разновидности социальных форм.
Нам еще рано беззаботно хохотать.
Дело строительства социализма еще не закончено.
Места беспредметному легкомыслию нет.
Смех -- лишь смена оружия.
Смех -- не более как легкое оружие, разящее так же смертельно там, где незачем пускать всесокрушающие танки социальной гневности.
Если в душной атмосфере XIX века царской России или XX века везде, кроме России, ставшей СССР, памфлет, сатира, смех были застрельщиками протеста, то у нас на долю смеха остается добить врага, как остается пехоте затопить всю линию вражеских окопов, когда тяжелой артиллерией пробит путь вонзающему штыку.
Служа началом боя там, смех победителя у нас наступает в приближении победы в нашей стране.
Так представляется мне абрис смеха в обстановке последних схваток с классовым врагом, по всем мыслимым и немыслимым щелям пытающимся еще противодействовать ходу победно шествующего социализма.
Комическая личность, комический типаж, комический персонаж в традиции Запада идет не дальше смешного представителя своего общественного окружения, идущего не дальше шовинизма и национализма осмеяний.
По крайней мере на кино, из которого всей силой и всеми средствами стараются изгнать черты воинствующего классового юмора.
Подняться над ограничениями животной смехотворности и юмора биологического осмеяния возможно, только поднявшись до высот понимания социальной значимости кривой рожи, в которую нацеливаешься смехом.
Комизм социальной маски и сила социального осмеяния должны лечь и лягут в основу форм того воинствующего юмора, которым не может не быть наш смех.
Таков, мне кажется, должен быть и будет смех этапа последних решительных боев за социализм в одной стране.
Комментарии
Печатается по автографу, хранящемуся в архиве С. М. Эйзенштейна (ЦГАЛИ, ф. 1923, оп. 1, ед. хр. 1175). Впервые было опубликовано в сб.: С. М. Эйзенштейн, Избранные статьи, М., "Искусство", 1956.
Эта статья в некоторых своих частях перекликается с "Автобиографическими записками" (эпизод в Сорбонне) и с работой "Charlie the Kid" (размышления о природе комического). Но, кроме того, она интересна тем, как Эйзенштейн ставит вопрос о возможностях советской кинокомедии. Проведя необходимую традицию от имен Чехова, Гоголя и Щедрина, Эйзенштейн утверждает "силу социального осмеяния" как главное содержательное качество советской кинокомедии и "комизм социальной маски" как важнейшее художественное средство. Здесь предполагается обязательная глубина и значимость общественной темы -- без этого невозможен тот "сдвиг к пафосу", что видится Эйзенштейну. "Социальная инфантильность, застрявшая в век социальной взрослости", -- эти слова точно формулируют ту тему, которая не раз становилась предметом саркастической разработки не только в замыслах Эйзенштейна, но и в тех фильмах, что были им поставлены.
-----
[i] Кутеповские дни -- антисоветская кампания, поднятая белоэмигрантскими газетами в связи с исчезновением весной 1930 года генерала Кутепова, одного из сподвижников Деникина, руководителя белоэмигрантских организаций во Франции.
[ii] Кьяпп Жан -- в 30 е гг. префект парижской полиции.
[iii] Кашен Марсель (1869 -- 1957) -- один из основателей и старейший деятель Французской компартии.
[iv] Я работал над киносценарием комедии... -- Речь идет о комедии "МММ" ("Максим Максимович Максимов"), которую Эйзенштейн замышлял и готовил к постановке в 1933 г.