Аннотация: L'Affaire Clemenceau, Mémoire de l'accusé. Русский перевод 1866 г. (без указания переводчика). В 1990-х перевод переиздавался под названием "Исповедь преступника".
Александр Дюма-сын
Дело Клемансо
L'Affaire Clemenceau, Mémoire de l'accusé (1866)
Роман
Адвокату Роллинэ
"Услыхав о моем аресте, вы вспомнили наши прежние дружеские отношения и, не придавая значения противоречивым людским толкам, уговорили меня жить и бороться ради моего ребенка. Дело мое будет разбираться не раньше, как через пять-шесть недель; это время я посвящу полной исповеди моей жизни, припоминая в точности обстоятельства, факты и мысли, предшествовавшие катастрофе, вследствие которой я очутился на скамье подсудимых. Я буду откровенен, как перед Богом; я скажу вам всю правду, доставлю вам материал для моей защиты. Ваш талант и дружба ко мне дополнят остальное.
Каков бы ни был вердикт присяжных, я не забуду, с каким участием обняли вы меня, когда дверь тюрьмы отворилась перед вами, и последняя моя мысль, -- если я буду осужден, -- принадлежит вам и сыну моему.
Пьер Клемансо".
I
Я незнатного происхождения. Мать составляла всю мою семью: кроме нее, у меня не было родных, и имя отца моего до сей поры мне неизвестно. Если отец жив, то, конечно, узнает из газет о моем аресте и, вероятно, порадуется, что не признал меня за сына и что не под его именем я очутился на скамье подсудимых. Придет ли ему в голову, что, быть может, судьба моя была бы иная, если бы он признал меня? До десятилетнего возраста я аккуратно посещал школу, выучился читать, писать, немного арифметике и закону Божию.
На одиннадцатом году мать решила поместить меня пансионером в среднее учебное заведение, заботясь о моей будущности и забывая о своих интересах; ей некого было любить, кроме меня.
-- У тебя нет отца, -- сказала она мне тогда, -- это не значит, что он умер... Многие будут презирать и оскорблять тебя за это несчастье, которое должно бы возбуждать в людях участие и сострадание. Надеяться ты можешь только на себя да на меня; какое бы горе ты ни причинил мне -- я обязана простить тебя. Не употребляй этого во зло.
Двадцать лет тому назад слышал я эти слова, а они запечатлелись в моей памяти, будто сказанные вчера. Память -- роковой дар! За какой проступок наказал Господь человека, лишив его возможности забывать? Говорят, есть счастливые воспоминания... Да, пока счастье продолжается! Но если оно изменило или зашевелились в человеке угрызения совести -- воспоминания поражают его прямо в сердце, как кинжалом.
В десять лет я не совсем понял значение материнских слов; только инстинкт подсказал мне, что ей предстоит много горя, а на мне тяготеет долг.
Я поцеловал мать -- единственный ответ взволнованного ребенка! -- потом решительно и твердо произнес:
-- Будь спокойна, я буду хорошо учиться, и, когда вырасту, мы оба будем счастливы!
У матери моей была маленькая белошвейная мастерская на углу улицы Лагранж-Бательер. Ее вкус, добросовестность и аккуратность приобрели ей немногочисленных, но избранных заказчиц.
Помню я нашу скромную, чистую квартирку, старуху прислугу, принимавшуюся с утра за уборку комнат. Бывало, вскачу я рано и под тем предлогом, чтобы помочь ей, только мешаю и вожусь, как котенок; помню наши скромные обеды, дружеское отношение матери к старой прислуге; как сейчас вижу знакомые лица соседей, которых я встречал на лестнице, отправляясь в школу, и забавлял своей детской болтовней; помню также ночные работы веселых мастериц, усталую, но всегда бодрую и приветливую труженицу-мать...
Мастерицы наперебой баловали меня. Положение незаконного ребенка, вероятно, возбуждало их особенное участие! В этом сословии девушки часто подвергаются таким случайностям, поэтому естественно, что симпатия их на стороне обиженных судьбой и обществом.
За несколько дней до поступления моего пансионером они особенно изощрялись в нежном баловстве, стараясь заставить меня забыть близкое изгнание; несмотря на мои добрые намерения, годы брали свое, и сердце мое сжималось при мысли о разлуке с домом.
Наконец наступил канун рокового дня -- первого октября! После обеда мать сказала мне:
-- Пойдем делать покупки.
Прежде всего она повела меня в магазин и позволила выбрать письменный прибор и серебряный колокольчик. Бедная женщина! Я выбрал самое простое и скромное, понимая, что это дешевле. Она поцеловала меня... материнское сердце чутко!
Затем мы прошли по бульварам и купили по дороге краски (я был большой охотник размалевывать картинки), волчок, веревочку для скакания и много других безделушек, которые могли бы развлечь меня до завтрашнего дня. Когда мы вернулись, было уже поздно; мастерицы разошлись, лампа тускло горела. Все мои платья были тщательно приготовлены и сложены на комоде; всякая вещица представляла собой сумму денег, добытую тяжелым трудом. Мужчина, соблазняющий девушку ради своей прихоти, отдает ли себе отчет в том, что делает? На что обрекает он мать своего ребенка?
-- Мама, -- сказал я, усевшись на ее колени, -- хочешь сделать мне удовольствие? Позволь мне спать с тобой эту ночь!
Я рос болезненным и слабым ребенком; в случае моего нездоровья мать часто брала меня ночью в свою кровать, и я бывал в восторге: как хорошо свернуться клубочком возле нее и заснуть, обняв ее руку! Случалось, что я, в виде награды, испрашивал позволения улечься возле нее и редко получал отказ. Милые и грустные воспоминания!
II
Ненужные подробности для моей защиты, не так ли? Но я пишу отчасти для самого себя: мне невозможно изложить вторую половину моей жизни, не остановясь на первой. Я набираюсь храбрости... А где ее найти, как не в безмятежных, трогательных воспоминаниях раннего детства?
III
На следующее утро, в семь часов, мать привела меня к директору училища и в сотый раз горячо повторяла ему, что она никогда не расставалась со мной, что надо быть особенно снисходительным ко мне, что кротостью можно делать из меня все что хочешь; если я заболею, немедленно послать за ней; в первое время она будет, впрочем, ежедневно посещать меня в рекреации, и т. д., и т. д. Прозвонил колокол, мы поцеловались в последний раз -- и она ушла.
Кто в жизни не перешел через этот момент? Всякий с содроганием помнит его.
Г-н Фремин, директор, привыкший отечески относиться к этому первому страданию человека, ласково сказал мне:
-- Пойдем, друг мой.
Он отвел меня к новым товарищам.
Училище, куда я поступил, пользовалось не совсем заслуженной славой. В нем насчитывалось до трехсот воспитанников, большей частью сыновей коммерческих тузов, финансовой аристократии и сомнительно титулованных особ.
Мать моя, как все женщины, не получившие образования, задалась целью сделать из меня воспитанного человека. Она сочла долгом обратиться к одной из своих богатых заказчиц, у которой был сын приблизительно моих лет, и, узнав, в каком заведении мальчик учится, наивно прибавила:
-- Я буду счастлива, сударыня, что сыновья наши окажутся товарищами по школе. Вы всегда были добры ко мне, авось это будет залогом и их детской дружбы!
Г-жа д'Англепьер внутренне вознегодовала на такую дерзость белошвейки, но мать моя ничего не заметила.
Гордость была так же чужда ей, как и подхалимство. К тому же когда матери разговаривают о своих детях, может ли им приходить в голову разница общественного положения? Материнская любовь должна бы ставить их на одну доску, по крайней мере, в этом вопросе... Неужели, зависимо от состояния, можно производить на свет и любить своих детей различно? Тут-то именно природа ясно указывает на равенство и смеется над перегородками, искусственно воздвигнутыми людской несправедливостью и заносчивостью!
Однако г-жа д'Англепьер, жена новоиспеченного графа, думала иначе и, по всей вероятности, не стесняясь, выразила свои мысли при юном сыне...
Последствия ее возмутившегося аристократизма не замедлили отозваться на мне.
IV
Учебное заведение вмещало в себя два отдела: один для младшего возраста, до пятого класса включительно, другой для старшего; каждый из них помещался в отдельном корпусе здания, имел свой особый подъезд, и двор разделен был решеткой.
Классным наставником старших числился сам г-н Фремин; у младших классов был свой.
Итак, директор привел меня в младшее отделение и, поручив классному наставнику, удалился.
Я сел на скамью и печально смотрел в пространство, думая о матери, которая теперь, наверное, плачет, принимаясь за свою ежедневную работу. Слезы душили меня, но я чувствовал, что плакать здесь не место!..
Вокруг меня товарищи шумели и разговаривали, показывали друг другу подарки и игрушки, лакомились принесенными из дома пирожками и конфетами.
На меня никто не обращал внимания. Я спросил у наставника, вернулся ли сын г-жи д'Англепьер, но оказалось, что его еще нет.
Вдруг один из воспитанников остановился передо мной, расставив ноги и рассматривая меня. Руки его были засунуты в карманы, движением головы он поминутно откидывал со лба белокурые локоны, падавшие ему на глаза. Лицо его было бледно, прекрасные голубые глаза окаймлены болезненной синевой, хорошенькие губки искусаны до крови, нос правильный, с подвижными прозрачными ноздрями.
Он то и дело вытаскивал руку из кармана и нервно грыз ногти; мне было жаль: руки у него были прелестной формы и белые, как у женщины.
-- Что ты тут делаешь? -- спросил он, слегка кашляя.
-- Ничего.
-- Ты новенький?
-- Да. А ты?
-- Я -- старый. Откуда ты?
-- Я парижанин. А ты?
-- Я из Америки. Как тебя зовут?
-- Пьер Клемансо. А тебя?
-- Андрэ Минати. Кто твой отец?
-- У меня нет отца.
-- Умер?
И, вероятно, приняв мое молчание за утвердительный ответ, он продолжал:
-- А мать твоя что делает?
-- Она белошвейка.
-- Белошвейка? Шьет рубашки?
-- И другие вещи тоже! -- наивно отвечал я. -- А твоя?
-- Моя ничего не делает. Она богата и отец также. Он путешествует.
-- Сколько тебе лет?
-- Двенадцать. А тебе?
-- Десять.
-- Что это у тебя в корзине?
-- Пирожки. Хочешь попробовать?
-- Посмотрим твои пирожки.
Я поднял крышку корзинки, Андрэ запустил туда руку, попробовал один пирожок, другой и без церемонии уничтожил все.
-- Недурны! -- одобрил он. -- Что же ты сам не ел?
-- Я сыт.
-- Больше у тебя ничего нет?
-- Ничего.
-- Прощай. Ты дурак.
Он повернулся на пятках, оставив меня в полном недоумении, подкрался сзади к другому мальчику, прыгнул ему на спину и свалил его с ног. Пробегая дальше, забияка щипал и толкал товарищей, не ожидавших его нападения, причем старался выбирать слабеньких.
Классный наставник не вмешивался... Он спокойно ходил взад и вперед, заложив руки за спину, и, вероятно, размышляя о своей горькой доле.
V
Я невольно следил глазами за бойким Андрэ, съевшим мои пирожки. Проделав несколько штук с товарищами, он подошел к перегородке, разделявшей двор, и, удостоверившись, что наставник не смотрит на него, сделал знак; старший воспитанник, юноша лет восемнадцати, подошел к перегородке и сунул ему в руку записочку, которую Андрэ ловко спрятал в карман, и затем, как ни в чем ни бывало, смешался с толпой товарищей.
Вскоре нас повели в домовую церковь на молебен, а оттуда в классы.
Меня посадили на первую скамейку, рядом с Андрэ Минати. Я весь превратился в слух, готовясь не пропускать ни одного слова учителя, помня наставление матери; сосед мой начал с того, что прочел полученную записочку, вложив ее в книгу; затем сунул записку в рот, разжевал ее и проглотил; потом обратился ко мне с какими-то вопросами, но видя, что я не отвечаю, начал приставать ко мне и вымазал чернилами мою курточку. Тут я не выдержал и довольно громко попросил его оставить меня в покое.
Он рассердился и шепнул, что припомнит это мне после класса.
Действительно, во время рекреации Андрэ подошел ко мне в сопровождении двух товарищей и, подставив мне под нос кулак, обозвал меня "продавцом рубашек". Я презрительно отвернулся от него, но в ту же минуту получил здоровенный подзатыльник и чуть не шлепнулся носом. Взбешенный, я обернулся и, не раздумывая долго, хватил его так по лицу, что у него пошла кровь из носа.
Я испугался и бросился к нему, чтобы помочь, но он, бледный от злости, изо всей силы ударил меня ногой; вся жалость моя мигом пропала, я повалил забияку на землю и схватил его за шиворот... Товарищи растащили нас...
Я стоял запыхавшись, сверкая глазами, готовый победить целую армию неприятелей. Пришлось классному наставнику вмешаться и разобрать дело. Я откровенно рассказал все как было, не умолчав и о пирожках.
Итак, вступление мое в школу ознаменовалось с первого же дня приобретением горького опыта. Жадность, неблагодарность и вероломство существуют не только между взрослыми людьми.
Побитого Минати умыли холодной водой. Он молчал и бросал на меня исподлобья злобные взгляды, ясно говорившие, что отныне мы с ним смертельные враги.
VI
К вечеру явился сын г-жи д'Англепьер. Мальчик этот сразу показался мне еще антипатичнее, чем Минати. То был мальчуган десяти лет, в безукоризненном костюме, с прилизанными височками и надменными манерами. Такие люди и детьми не бывают -- они родятся самоуверенными посредственностями, со временем выбирают дипломатическую карьеру, никогда и ни в чем не имеют сомнения, получают чины и отличия и умирают, не оставив после себя ни мысли, ни фразы, ни поступка, которые стоили бы внимания. Однако, вспомнив желание матери, я подошел к юному виконту и, в простоте душевной, напомнил ему о знакомстве наших родительниц.
-- У меня свои друзья, -- сухо сказал он, почти не удостаивая меня взглядом, -- я выбираю их между равными.
Разумеется, глупец этот повторял слышанную фразу.
Когда мать пришла навестить меня, я рассказал ей все свои впечатления, только о сражении с Минати умолчал, не желая тревожить ее.
Она посоветовала мне не обращать более внимания на виконта и прибавила со вздохом:
-- Если тебя будут обижать здесь, дитя мое, скажи мне откровенно, я помещу тебя в другую школу.
Но пока не произошло еще ничего особенного: худшее ждало меня впереди.
VII
Классный наставник счел нужным посадить возле меня другого мальчика, во избежание столкновений с Андрэ. Новый сосед мой, Бернавуа, оказался прилежным и кротким, и мы с ним подружились. Во время рекреаций, рассказывая мне о своей семье, он упомянул, что у родителей его средства очень скромные, а я, в свою очередь, откровенно поведал ему все о себе, не забыв объяснить, что отца у меня нет, хотя он и не умер... Так как новый приятель мой был на полном пансионе, то я попросил мать мою взять его в воскресенье, и мы втроем отправились в С.-Клу, позавтракали в ресторане, а обедали дома.
Вернувшись в понедельник в школу, я подошел к одному из товарищей, как вдруг он пустился бежать от меня с криком:
-- Карантин!
С другим, с третьим -- та же история. Словом, только Бернавуа говорил со мною по-прежнему: остальные спасались от меня, как от зачумленного.
Не зная, что это значит, я спросил у Бернавуа разъяснения. Он серьезно сказал мне, что дело нешуточное: общество товарищей осудило меня.
Осудило? Карантин? Да что же я такое сделал?
Позже я узнал, что Бернавуа совершенно без умысла способствовал этому осуждению, рассказав товарищам все, что слышал о моей семье. Минати и виконт решили подвергнуть меня остракизму за то, что у меня не было отца!
Предсказание бедной матери сбывалось: но могла ли она предполагать, что оно сбудется так скоро и по милости детей-товарищей?
Надо отдать справедливость Бернавуа: он продолжал говорить со мной, рискуя навлечь на себя неудовольствие всего класса. Он пояснил мне, что срок наказания может уменьшиться, если "виновный" смиренно попросит прощения.
Я вспыхнул от негодования: я ни в чем не провинился и просить прощения не буду. Товарищи решили не говорить со мной в течение сорока дней -- пусть так. Обойдусь без их разговоров.
-- Но я должен предупредить тебя, -- продолжал Бернавуа, -- что если осужденный вздумает бороться, срок наказания удваивают... утраивают! Иногда карантин длится целый год.
-- Пусть длится год.
-- Не ограничиваются тем, что молчат...
-- Что еще делают?
-- Мало ли что!
-- Однако?
-- Увидишь! Кажется, приготавливаются.
-- Ну что же, увидим!
И вот началась форменная травля. Один попрекает меня бедностью, потому что его родители имели хорошие средства; другой -- трудом моей матери, потому что его мать ничего не умела делать; третий -- тем, что у меня нет отца, потому что у него было их, может быть, два и т. д. Первые свойства, которые я открыл в зародыше у людей, были: несправедливость и жестокость.
Но я решился не смиряться ни под каким видом. Как бы то ни было, а тяжело в десять лет воевать с неприязнью целого класса и защищаться, не имея другого оружия, кроме сознания своей правоты!
VIII
Стал я учиться еще прилежнее. В рекреации старался разговаривать с классным наставником, который отлично понимал, что происходит, и втайне жалел меня, но бедняк зависел от своего места и поневоле дорожил им; он не смел заступиться за меня открыто! Он охотно говорил со мной, помогал мне учиться -- и за то спасибо. Под старость этот несчастный человек спился и лет пять тому назад умер в нищете. Я похоронил его.
В обширном дворе нашем было местечко, отведенное когда-то директором под грядки для воспитанников, желавших заняться садоводством. Но любителей находилось мало, и грядки были в пренебрежении. Классный наставник посоветовал мне попросить у директора позволения заняться культурой цветов и овощей. Я с радостью ухватился за эту мысль, получил лопатку, скрябку и семена.
Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?
Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне -- я молчал.
В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым -- не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.
Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная -- я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.
Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.
Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.
Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться -- доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание -- но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.
Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.
Мои требования не шли дальше этого!
IX
Раз утром я прилежно работал в садике, как вдруг до слуха моего долетело знакомое и дорогое имя. Двое товарищей, Минати и еще другой, шли мимо и разговаривали между собой. Я невольно прислушался: рассказывалась какая-то история, героиня которой называлась Фелисите. Фелисите -- было имя моей матери, и рассказчик как-то особенно выкрикивал его, проходя мимо меня, прибавляя непонятные для меня эпитеты, вероятно, оскорбительные. Я только расслышал, что дело шло о каком-то любовном приключении.
Когда мы вернулись в класс, один из учеников обратился к наставнику с вопросом:
-- Скажите, пожалуйста, какое прозвище носил Дюнуа?
-- Орлеанского подзаборника.
-- Что такое подзаборник?
Наставник подумал с минуту и ответил:
-- Это ребенок...
-- Не имеющий отца! -- подхватил кто-то из класса.
Я навострил уши. Ведь у меня не было отца!.. К тому же взгляды товарищей с насмешкой устремились на меня.
"Ну что же? Значит, и я подзаборник!" -- подумал я, хотя решительно недоумевал, что это значит и почему так позорно иметь только мать и быть ей всем обязанным.
-- Как же это можно не иметь отца? -- продолжал допрашивать первый мальчик.
-- Молчи, скотина! -- раздался вдруг голос с одной из скамеек.
Это произнес Константин Риц, молчавший до сих пор и не принимавший участия в войне со мной.
В первый раз один из товарищей решился громко заступиться за меня.
Все замолчали. Я даже пожалел: так я не узнаю, что значит подзаборник?
Я открыл лексикон и нашел следующее объяснение: "Ребенок, рожденный вне брака". Но и это мне ничего не объяснило. Разве товарищи мои иначе рождены, чем я? Вероятно, если меня преследуют за это различие. Однако я и сильнее, и умнее многих из них... Но их навещают отцы, а у меня нет его! Вот в чем вся беда!
С этого дня начались приставанья на эту тему. Меня прозвали: "Дюнуа", а кто-нибудь из товарищей играл роль "Фелисите". И чего-чего не говорилось. Боже мой! В то время многие слова, выражения, намеки были мне непонятны, но теперь, вспоминая их, я с содроганием спрашиваю: каким образом может быть так развращен и загрязнен ум детей, старшему из которых едва ли было тринадцать лет?!
X
Довольно подробностей, не так ли? Они отвратительны, и вы, пожалуй, подумаете, что я преувеличиваю, чтобы выставить себя в лучшем свете, возбудить вашу жалость? О Боже, нет! Напротив, я рассказываю в общих чертах, тогда как изобретательностью моих маленьких мучителей можно было бы наполнить несколько глав! Конечно, я мог бы вовсе не упоминать об этом тяжелом периоде моего детства, тем более что он бледнеет по сравнению с последующими событиями, и я давно должен был бы простить моим неразумным, малолетним врагам!..
XI
Так нет же! Я не простил!
Душа моя никогда не могла вполне отделаться от этого первого впечатления людской жестокости, и я не желаю казаться лучше, чем я есть на самом деле.
Позже случаю угодно было свести меня с некоторыми из школьных товарищей, преследовавших меня, -- они забыли, как и подобает обидчикам, все прошлое, выказывали себя горячими почитателями моего таланта, заискивали передо мной! Но я не мог принудить себя пожать их протянутую руку... Вспомнили ли они тогда свою вину? Сомневаюсь. Скорее обвиняли меня в гордости, решили, что я зазнался от успеха! А я просто помнил прошлое и не прощал...
Но если сердце мое отказывается простить, то рассудок находит смягчающие обстоятельства.
Дети повторяют то, что слышат от старших; большинству моих одноклассников никто в семье не внушал милосердия и участия к ближнему... Откуда им было научиться этому? Они находили мое происхождение позорным и, не стесняясь, заявляли об этом. Понравиться им я не сумел, держа себя независимо, и не просил пощады, потому что не чувствовал за собой вины.
А вина была. Не моя лично, и не только детям, но и развитому обществу долго еще не распутать рокового вопроса о незаконных детях!
Ваш ораторский талант не подлежит сомнению, дорогой друг; быть может, когда-нибудь защита отдельных лиц покажется вам недостаточно широкой ареной, и вы возвысите свой могучий голос для проповеди общечеловеческой идеи... Возьмите под свою защиту бедных незаконнорожденных детей! Вопрос важный, интересный и глубокий. Закон относится к ним с явным предубеждением, с вопиющей несправедливостью. Он требует от них исполнения долга, как от прочих граждан, а более половины прав отнимает неизвестно на каком основании. Они обязаны проливать кровь за родину наравне с законными детьми, а наследниками не могут считаться даже в том редком случае, если отец признает их! Почему? Отчего отец должен прибегать к разным обходам и уверткам, чтобы оставить незаконному сыну родовое поместье?
Мне могут возразить, что брак с матерью сына поправит все дело. А если мать умерла или недостойна носить имя порядочного человека? Тогда сын отвечает за ее проступки и на него обрушиваются невзгоды? Не думают ли законодатели уменьшить число незаконных детей, определив им печальную участь? Какое заблуждение! Мужчина, в эгоизме своих увлечений, не думает о последствиях и в большинстве случаев оставляет таковые тяготеть на плечах своей слабой сообщницы. А ее защищает закон? Ничуть не бывало! Ей остается: самоубийство, детоубийство, воспитательный дом или горькая участь воспитывать своего ребенка, страдая за него, а иногда, самое ужасное, видеть в нем своего же собственного строгого судью!..
Взгляните же в глаза таким ненормальностям и ужаснитесь! Защитите женщину, возложите на мужчину часть ответственности за детей, произведенных им на свет, -- и вы увидите, что цифра прекрасных соблазнителей и ловеласов уменьшится.
Повторяю, вопрос интересный: кто его разрешит, тот обессмертит себя.
XII
Однако такие нравственные толчки и непосильная умственная работа повлияли на мое здоровье и даже на рассудок. Мне необходимо было излить кому-нибудь мою душу, попросить совета.
Я выбрал священника, преподававшего мне закон Божий, рассказал ему все мои горести и просил его помощи. Аббат Олет начал говорить мне о страданиях Спасителя, в сравнении с которыми, прибавлял он, мои огорчения ничтожны; советовал непрестанно думать об этом и со смирением переносить гонения.
Воображение мое, и без того раздраженное, с радостью ухватилось за это утешение, и я без труда пришел к заключению, что мне предназначено самим небом быть жертвой, что это моя таинственная миссия.
"Так, так! -- говорил я себе в экстазе, работая в садике. -- Я Божие дитя! Люди будут преследовать меня, как и Его! Они не ведают, что творят. Быть может, убьют меня со временем... Я унаследую Царство небесное...
Экзальтация моя не знала пределов: я расспрашивал аббата, плакал, молился, жаждал мученичества.
Добряк аббат радовался моему настроению, говорил мне о житии святых, о их страданиях... С ясным лицом и блаженной улыбкой переносил я оскорбления товарищей, искренно желая быть побитым камнями или пронзенным стрелами. Я внутренне старался благословлять врагов и молился за них, почти не ел ничего, изнуряя себя по примеру подвижников, мечтал о рае и о вечном блаженстве. При всякой возможности бежал в церковь и целые часы проводил распростершись перед образом. С утра до ночи распевал я божественные кантаты.
Можете судить о насмешках, сыпавшихся на меня! Наконец я стал страдать головными болями и нервными припадками. Физическая оболочка не выдержала. Кончилось тем, что я слег, и мать нашла меня в одно прекрасное утро в лазарете.
Я бредил. Видения преследовали меня. Особенно одно не давало мне покоя: как сквозь дымку, видел я на соседней постели бледного мальчика, истекающего кровью; белое лицо его и прозрачные руки мертвенными пятнами выделялись среди подушек и белья, глаза, окруженные синевой, все время были закрыты, белье постоянно окрашивалось кровью. Вокруг его кровати толпились люди -- то мелькала голова директора, то вдруг голова эта перескакивала на туловище сиделки и тут же уступала место бесстрастному лицу аббата. Звуков до меня не доходило никаких -- настоящая фантасмагория. Облик матери то и дело наклонялся надо мной, я хотел бы крикнуть, сказать что-нибудь -- невозможно! При малейшей попытке меня окружала целая толпа теней, и в голове моей было ощущение удара молотком. Затем снова та же сцена у соседней кровати.
Больной мальчик был Андрэ Минати. Часто видел я около него воспитанника старшего отдела, писавшего ему записки. Как он тут очутился? И почему безутешно плачет?
Когда я пришел в себя, первым побуждением моим было взглянуть на соседнюю кровать. Но она была пуста и имела предательски невинный вид своими белыми занавесками и безукоризненным бельем. Не пригрезилось ли мне все виденное? Возле меня сидела мать, и по лазарету бесшумно двигалась сиделка.
Чувство полного бессилия и блаженного покоя овладело мной; я молча смотрел то на мать, то на солнечный луч, игравший на белой занавеске; ни мыслей, ни желаний, ни ощущений...
Если переход в будущую жизнь таков, то смерть -- блаженство. Я был так близок к ней, что с тех пор она не страшит меня. Даже в настоящую минуту я ее не боюсь. Во мне есть что-то такое, над чем она бессильна!
XIII
Выздоровление мое кончилось в Марли, где мы с месяц пробыли вдвоем с матерью. Она наняла две комнатки, окнами на юго-восток, и я стал быстро поправляться.
Хозяин нашей "дачи" был горшечник по ремеслу; желая потешить меня, он приносил мне глину, и я лепил человечков. Кажется, произведения мои были так удачны, что хозяин пришел в восторг и попросил меня вылепить ему Божью Матерь по модели статуи, находившейся в часовне.
Я принялся с таким рвением, что целые дни проводил перед часовней, возбуждая моей работой восторг собиравшихся мальчишек.
Когда статуэтка была окончена, восхищенный горшечник показал и помощнику мэра, и самому кюре, которые также похвалили меня и советовали серьезно заняться скульптурой. Я ликовал; мать радовалась моему восторгу, хотя и не приписывала особенного значения похвалам окружающих. Поправившись окончательно, я вернулся в школу. Андрэ Минати не было в числе моих товарищей -- он действительно умер от внезапного кровотечения. Спасти его не смогли: организм не в силах был оказать нужного сопротивления.
Узнав эти подробности, я вдруг почувствовал угрызения совести: ведь я ударил Андрэ по лицу так, что у него пошла кровь носом! А он так нуждался в каждой капле! Не виновен ли я в его смерти? Я поведал эти мысли аббату Олет -- но он успокоил меня. Но тем не менее, готовясь к первому причастию, я горячо молился за упокой души моего первого врага... не подозревая, что мне предстоит еще на земле встретиться с этой душой, вселившейся в оболочку соблазнительной женщины! Этот второй враг оказался поопаснее школьного товарища!
Я исповедовался и причастился с восторженным благоговением: аббат Олет потребовал, чтобы всеобщее примирение воспитанников предшествовало этому таинству.
Мать моя присутствовала в церкви и плакала от умиления. Мастерицы также захотели участвовать в семейной радости. Вспоминаю я и теперь об этом торжестве со слезами на глазах. Увы, тогда были другие слезы: сердце мое трепетало от восторженного блаженства: чистая, детская вера наполняла его!..
XIV
Теперь я расскажу, каким образом выяснилось мое призвание. Один из товарищей приручил щегленка, ставшего вскоре любимцем и баловнем всего класса. Неизвестно по какой причине, щегленок этот скоропостижно умер. Горе всего класса было искренно, и решено было воздвигнуть покойному памятник. Хозяин околевшей птички Константин Риц, сын известного скульптора, поручил это дело мне.
И вот я горячо принялся за сооружение монумента. После многочисленных попыток и проектов я вылепил род жертвенника с разбитой урной, красиво задрапированного и окруженного колоннадой. Латинский стих упоминал о добродетелях героя, к сожалению, я забыл этот стих.
Константин Риц показал памятник своему отцу, и скульптор нашел исполнение многообещающим и пожелал познакомиться со мной.
В воскресенье я отправился к нему.
Г-н Риц давно овдовел и жил с двумя детьми, шестнадцатилетней дочерью и сыном, моим товарищем, Константином.
Обстановка богатого артиста привела меня в неописанное восхищение. В мастерской я разинул рот от восторга и не сводил глаз с мраморных и бронзовых статуй! Скульптор забавлялся моим восторгом, показывал, повертывал группы и, наконец, спросил:
-- Что вам здесь понравилось более всего?
-- Вот это! -- ответил я без колебания.
-- Почему именно это?
-- Потому что человек этот красавец, и я понимаю, что он делает.
-- Что же он делает?
-- Борется.
-- С кем?
-- С другим человеком.
-- Однако другого тут нет.
-- Я угадываю его.
-- Верно, дитя мое! У вас есть художественное чутье. Эта статуя -- знаменитый "борец". Копия с античной. Остальные же -- мои!
Я смутился. Не сделал ли я неловкости? Но нет, г-ну Рицу понравился мой искренний ответ.
XV
Обедать я отправился к матери.
-- Хорошо ли тебя приняли? -- осведомилась она.
-- О да, мама!
И я восторженно описал ей мои впечатления, прибавив, что сделаться художником -- величайшее счастье.
-- Ты знаешь, что мешать тебе я не буду, -- сказала она. -- Советовать не могу, я невежда. Положение наше ты знаешь -- мы должны зарабатывать на кусок хлеба.
Разговаривая с матерью, я машинально смотрел вокруг и заметил, что как будто недостает чего-то.
-- Где твои бронзовые часы? -- спросил я наконец.
Эта была единственная ценная, старинная вещь во всей квартире.
-- Отдала починить! Они испортились... -- отвечала она, но я понял, что она говорит неправду.
Так вот что! Упорного труда бедной женщины не хватает на содержание и воспитание меня! Пришлось закладывать часы, а скоро дойдет дело и до носильного платья!
Решение мое было принято в тот же день.
Мне тринадцать лет; свое образование я могу пополнить сам, а теперь необходимо помогать матери, снять с ее плеч непосильную тяжесть.
Скульптор Риц был художником в душе; но у него недоставало божественной искры, чтобы создать что-нибудь самостоятельное, гениальное. Он сам это знал и составил себе славу, делая бюсты по заказу. Моделями ему служили преимущественно дамы-аристократки; изящные и элегантные, слегка приукрашенные портреты из бронзы и мрамора приводили их в восхищение и щедро оплачивались.
Конечно, такие работы не выдерживают серьезной критики, и г-н Риц сам понимал это. Тем не менее он любил искусство, был тонким ценителем его и горячо желал видеть своего сына настоящим художником. К сожалению, у Константина не обнаружилось никаких талантов. Военная карьера привлекала его. Отец не противоречил и готовил его в школу Сен-Сир. Этим объясняется его симпатия к моему таланту: он прозрел во мне хорошего ученика, богато одаренную натуру, которой он мог передать тайны своего любимого искусства. Ответ мой насчет "борца" окончательно убедил его в этом.
После обеда я опять вернулся к г-ну Рицу, и он спросил, не хочу ли я поступить к нему в ученики. Я энергично ответил: "Да".
Два дня спустя, после переговоров с матерью, решено было, что я пробуду в школе до каникул, а в августе поступлю учеником в мастерскую моего покровителя и буду жить у него.
XVI
Я начал неутомимо работать и делал быстрые успехи. Целый день проводил я в мастерской, усваивая технические приемы искусства, посещал музеи и галереи и не стремился более никуда.
Мать часто приходила навещать меня и радостно выслушивала похвалы г-на Рица, предсказывавшего мне блестящую будущность. Сама она находила великолепным все, что выходило из-под моего резца. Первой моей самостоятельной работой был ее бюст. Я начал понемногу зарабатывать, помогая учителю в заказах.
Незаметно летели годы; я стал уже юношей и хотя чувствовал смутную потребность любви, но мечты мои были чисты и наивны: я думал не "о женщинах", как большинство молодых людей, но "о женщине", единственной, идеальной, которую я полюблю на всю жизнь.
С дочерью г-на Рица я состоял в товарищеских отношениях и, не обращая внимания на ее красоту, никогда не смотрел на нее иначе как на молодую, веселую сестру.
Видел я много дам, приходивших в мастерскую учителя; но, сравнивая их с мраморными Венерами, я находил их похожими на жалких, хотя и блестящих кукол. Часто за обедом г-н Риц говаривал:
-- Боже, как скверно сложена m-me N! Какие руки! Плечи! Ни на что не похоже!
Не раз слышал я от матери:
-- Работай, дитя мое, работай!.. Придет время, найдешь добрую, хорошую жену. Она составит твое счастье. Мы будем жить вместе, я стану воспитывать твоих детей!
Таков был и мой идеал счастья.
Константин, бывший старше меня на два года, смотрел на жизнь иначе. Приходя по воскресеньям из военного училища, он посвящал меня в свои мечты, далеко не поэтические, и не хотел верить, что натурщицы и модели отца не возбуждают во мне физического любопытства. Напрасно уверял я его, что ни разу не видал ни одной позирующей натурщицы, что учитель лепит их один, без моей помощи, -- ветреный юноша только лукаво посмеивался и недоверчиво качал головой. Иногда я не мог удержаться от смеха, глядя, как он принимал рыцарские позы и объяснялся в любви мраморным богиням, которые выслушивали его с высоты своих пьедесталов, не меняя позы и жеста.
Считаю долгом прибавить, что я отнюдь не желаю выставить себя в лучшем свете, чем Константина: просто натуры у нас были разные, и мы, каждый в своем роде, были естественны. Ему предназначено было судьбой любить женщин вообще, а мне боготворить одну, для которой я и предназначил себя. До встречи с "нею" -- искусство поглощало все мои досуги.
Г-н Риц не мог мною нахвалиться, охотно показывал своим товарищам мои работы, а те, в свою очередь, поощряли меня. До сих пор, однако, занимался я только копией и фантазией; но с натурой еще не имел дела.
Раз вечером, пока дочь его занималась музыкой, учитель сказал мне:
-- Завтра вы попробуете лепить с натуры. Мне любопытно посмотреть, как вы справитесь. Приготовьте пораньше глину -- натурщица придет утром.
-- Натурщица?
-- Да.
-- Стоя или лежа?
-- Стоя.
Всю ночь я не спал.
В семь часов утра глина была готова, когда вошел г-н Риц.
-- Расположены? -- спросил он.
-- Да.
-- Позавтракаем и за дело.
XVII
В девять часов в мастерскую постучались. Вошла натурщица.
То была девушка лет двадцати двух, в поношенном синем платье и старенькой шляпе. Клетчатый платок на плечах, грубая обувь, разорванные перчатки -- что же удивительного? Богатая особа не станет позировать за шесть франков в сеанс!
Но голова Мариетты также не представляла ничего выдающегося: кроткие глаза, каштановые волосы, грубоватый цвет лица, курносый носик, заурядный профиль, голос приятный.
Ни к чему прибавлять, что г-н Риц обращался со своими натурщицами ласково и приветливо.
-- Вы простудились, дитя мое? -- спросил он, услыхав, что она раза два кашлянула.
-- Да, в мастерской П*. Сначала было жарко, а потом камин потух. Ему нечувствительно, он одет.
-- Над чем он работает?
-- Не знаю.
-- Вы не взглянули?
-- Нет. Он этого не любит. Знаю только, что я стою на коленях с испуганным лицом, подняв руки вверх. Должно быть, опять "флорентийский лев" какой-нибудь.
Я невольно улыбнулся.
-- Не беспокойтесь, -- сказал г-н Риц, -- сегодня руки не будут вверх.