Мне только что минуло четырнадцать лет, когда я участвовала в старой романтической трагедии под названием "Гаспара Стампа". Я играла главную роль... Это было в Доло, в маленьком деревенском театре, помещавшемся в каком то бараке, за год до смерти моей матери. Я хорошо помню это... Я помню некоторые вещи, точно это было вчера. А уже двадцать лет прошло с тех пор! Я помню звук своего детского голоса, когда я напрягала его в длинных монологах, потому что кто-то шептал мне из-за кулис, чтобы я кричала громче, еще громче... Гаспара отчаивалась, рыдала, безумствовала из за своего жестокого графа. Моя маленькая истомленная душа столь многого тогда еще не понимала и не знала; я сама не знаю, какой болезненный инстинкт руководил мною в подборе интонации и криков для потрясения этой несчастной толпы, от которой мы ожидали насущного хлеба. Десять голодных людей рвали меня на части, как средство для заработка; грубая нужда срезала и срывала все цветы мечты, рождавшиеся на почве моей впечатлительности и преждевременного развития... Это было время рыданий, волнения, страха, смертельной усталости, подавленного ужаса. Мои мучители не понимали, что они делают; это были бедные люди, притупленные нуждою и усталостью. Господь да простит и упокоит их! Одна только мать моя, которая была несчастна в жизни и умерла несчастною из за того, что много любила и была мало любима, одна только мать чувствовала сострадание к моим мучениям, переживала мои страдания и умела заключать меня в свои объятия, успокаивать мое страшное возбуждение, плакать со мною, утешать меня. Ненаглядная, ненаглядная!
Я знаю, что такое голод и что значит приближение ночи, когда не имеешь верного убежища. И еще многое другое знаю я!
Помните харчевню в Доло, куда мы зашли в ожидании поезда? Она называется харчевня Пламени; большой огонь пылал в камине, кухонная посуда блестела по стенам, ломти поленты жарились на вертеле. Двадцать лет тому назад харчевня имела точно такой же вид: тот же огонь, та же посуда, та же полента. Мы с матерью вошли после представления и уселись на скамейке у стола. Я только что кончила плакать, рыдать, отчаиваться на сцене, только что умерла от яда или холодного оружия. В моих ушах продолжали звучать стихи, точно этот голос был мне чужой, и в душе я чувствовала присутствие чужой воли, которую я никак не могла изгнать оттуда, точно это было существо, которое старалось делать эти шаги и жесты против моей бессильной воли... Симуляция жизни так овладевала мускулами моего лица, что в иные вечера они никак не могли успокоиться. Это была маска, уже зарождавшееся ощущение живой маски... Я непомерно широко раскрывала глаза... Ледяной холод упорно держался у корней волос... Мне никак не удавалось вернуть себе полное сознание себя самой и всего происходившего кругом. Запах кухни вызывал у меня тошноту; пища в тарелке казалась мне слишком грубою и тяжелою, как камни, и я никак не могла проглотить ее. Отвращение поднималось из чего-то несказанно нежного и драгоценного, что я ощущала в глубине своей усталости, из какого-то неясного чувства благородства, которое я ощущала в глубине своего унижения... Я не умею выразить этого... Может быть это было скрытое присутствие той силы, которая должна была впоследствии развиться во мне, того избрания, того отличия от других людей, которыми одарила меня Природа... Иногда чувство отличия от других становилось так глубоко во мне, что почти отделяло меня от матери и -- да простит мне Господь! -- почти удаляло меня от нее. Чувство полного одиночества воцарялось тогда в моем внутреннем мире, и все окружающее переставало меня трогать. Я оставалась одна со своею судьбою. Мать, сидевшая рядом со мною, уходила в необъятную даль. Ах, она должна была умереть и уже готовилась расстаться со мною! Это было может быть предзнаменование. Она уговаривала меня есть, и таких нежных слов не знал никто, кроме нее. Я отвечала ей: "Подожди, подожди"! Я могла только пить и жаждала холодной воды. Иной раз, когда я была особенно утомлена и взволнована, на моих губах появлялась долгая улыбка, и ненаглядная со своею чуткою душою тоже не могла понять, откуда она являлась. Это были незабвенные часы; казалось, что телесные оковы духа спадали, и он улетал блуждать к крайним пределам жизни! Все мы испытали тяжесть сна, сразу овладевающего телом после утомления или опьянения, -- сна, грузного и быстрого как удар волшебного жезла, который, кажется, сейчас уничтожит нас. Но и мощные мечты наяву иногда овладевают нами с такою же силою; они охватывают и держат нас, и нашей воле не удается противостоять им и кажется, будто вся ткань нашего существования раздирается, и надежда ткет из этих же самых ниток другую, более странную и более блестящую ткань... Там на скамейке перед грубым столом в харчевне Пламени в Доло, куда судьба на днях опять забросила меня, моему уму представились самые необычайные видения, какие мечты когда-либо пробуждали в моей душе. Я увидела то, чего никогда не забуду: я увидела, как окружавшие меня реальные формы уступили место призракам, порождаемым моими мыслями и инстинктом. Там, перед моими глазами, ослепленными внезапно вспыхнувшим на авансцене ярким и коптящим керосиновым освещением, там начал оживляться мир моей выразительной игры. Первые проблески моего драматического искусства развились в этом состоянии тревоги. усталости, лихорадочного возбуждения, отвращения, в котором чувствительность становилась как бы пластичною, точно горячее расплавленное стекло при формовке. В ней было естественное желание, чтобы ей придали форму, вдохнули в нее дух... Иной раз вечером на стене, покрытой медною посудою, я видела точно в зеркале отражение своего лица, неузнаваемого от боли и страсти. Чтобы отогнать от себя галлюцинации и отвлечь от одной точки неподвижный взгляд, я начинала быстро мигать. Мать повторяла: "Кушай, дочурка, съешь хоть вот это". Но что значили для меня хлеб, вино, мясо и фрукты, все материальное, купленное на тяжелый заработок, в сравнении с тем, что было внутри меня? Я повторяла: "Подожди!" и, когда мы вставали, чтобы уходить, я брала с собою большой кусок хлеба. Мне нравилось есть его на следующее утро в поле под деревом или на берегу Бренты, сидя на камне или на траве... Эти статуи!
Как то раз я вышла в поле рано утром со своим хлебом. Это было в марте. Моею целью были статуи. Я переходила от одной к другой, останавливаясь у каждой, точно я пришла к ним в гости. Некоторые из них казались мне поразительно красивыми, и я старалась подражать их позам. Но дольше всего я оставалась в обществе полуразбитых статуй, точно инстинктивно желала утешить их. Играя вечером на сцене, я вспоминала которую-нибудь из них и так глубоко чувствовала ее отдаленность и одиночество среди тихих полей под звездным небом, что, казалось, не могла больше говорить. Публика приходила в нетерпение от моих длинных пауз... Иногда в ожидании окончания длинной тирады моего партнера я становилась в позу которой-нибудь из наиболее знакомых мне статуй и стояла неподвижно, точно каменное изваяние. Я уже начала лепить себя...
Я нежно полюбила одну статую без рук, которыми она поддерживала прежде на голове корзину с фруктами. Но кисти рук остались прикрепленными к корзине, и это огорчало меня. Она стояла на пьедестале среди льняного поля; вблизи виднелся маленький канал, где отражавшееся небо служило продолжением лазури цветов. Когда я закрываю глаза, то вижу перед собою каменное лицо и лучи солнца, пронизывающие стебельки льна и окрашивающиеся в зеленый цвет, точно в зеленом стекле... Всегда с тех пор в самые страстные моменты игры на сцене в моей памяти встают видения полей, особенно когда мне удается одною силою безмолвия глубоко потрясти глядящую на меня толпу...
Какая это была весна! За все время своей бродячей жизни я впервые увидела тогда большую реку. Она явилась передо мною неожиданно, бурная и быстрая среди диких берегов в равнине, залитой ярким светом горизонтальных лучей солнца, касавшегося на горизонте поверхности реки, точно красное колесо. Я поняла тогда, что есть божественного в большой реке. Это был Эч, который протекал через Верону, город Джульетты...
Мы въехали в Верону в один майский вечер через ворота Палио. Волнение душило меня. Я прижимала к сердцу тетрадку, куда вписала собственноручно роль Джульетты, и повторяла мысленно слова при первом появлении ее на сцену: "Кто зовет меня? Вот и я. Какова ваша воля?" Мое воображение было поражено странным совпадением: в этот день мне исполнилось четырнадцать лет; это был возраст Джульетты. Болтовня кормилицы звучала в моих ушах, и моя судьба понемногу сливалась с судьбою молодой Веронки. На каждом углу улицы я ожидала встретить похоронную процессию, шедшую за гробом, усыпанным белыми розами. Когда я увидела гробницы герцогов Скалиджери за железными решетками, я воскликнула: -- Вот могила Джульетты! -- и горько разрыдалась, испытывая отчаянное желание любить и умереть. "О ты, которого я слишком рано увидела, не зная, и узнала слишком поздно".
И вот я была Джульеттою.
В одно майское воскресенье на огромной арене древнего амфитеатра под открытым небом перед толпою народа, всосавшего легенду любви и смерти, я играла Джульетту. Никакой гром аплодисментов, никакое глубокое потрясение публики, никакой успех не могут сравниться для меня с опьянением и полнотою этого великого часа. Когда я услышала слова Ромео: "Ах, она научает факелы ярко гореть!" я действительно зажглась, и стала пламенною. Я купила на свой скудный заработок на площади Травы у фонтана Мадонны огромный букет роз. Розы были моим единственным украшением. Они участвовали во всех моих позах, словах, жестах; одну я уронила к ногам Ромео при встрече с ним, у другой я оторвала лепестки и осыпала ими голову Ромео с балкона, и розами же я осыпала его труп в склепе. Благоухание, воздух и свет производили на меня чарующее впечатление. Слова лились с моих уст как-то необычайно легко, точно невольно, как в бреду; и я слышала, как кровь шумит в моих жилах. Я видела перед собою глубокую арену амфитеатра, полузатененную, полуосвещенную солнцем, и в освещенной части что-то блестящее, точно многие тысячи глаз. Погода была тиха, как сегодня. Ни малейшее дуновение ветерка не развевало складок моего платья или волос, сбегавших на мою голую шею. Небо было очень далеко, и тем не менее мне казалось, что самые тихие слова звучат на нем до крайних пределов, точно раскаты грома, и небесная лазурь делается такою темною, что окрашивает меня подобно морской воде, в которой я тону. Мой взгляд поминутно устремлялся на высокую траву, росшую по верхушкам стен, и мне казалось, что она выражает одобрение всему, что я говорила и делала; и когда она заколыхалась при первом дуновении ветерка, поднимавшегося на холмах, я почувствовала, что мое возбуждение и сила выражения еще более возрастают. Как я говорила о соловье и о жаворонке! Тысячу раз мне приходилось слышать их в поле, и я знала все их мелодии в лесу, в полях и в облаках; они живо и дико звучали у меня в ушах. Каждое слово, прежде чем сорваться с моих уст, казалось, проходило через мою разгоряченную кровь. Во мне не было ни одной фибры,, которая не прибавляла бы звука к общей гармонии. какое это было блаженство, какое блаженное состояние! Каждый раз, когда мне случается достигнуть высшего предела искусства, я испытываю это несказанное состояние. Я была Джульеттою. "Светает, светает", кричала я в отчаянии. Ветер играл моими волосами. Я чувствовала странную тишину, в которой раздавались мои жалобы. Казалось, что толпа зрителей исчезла под землею, в таком глубоком молчании застыла она в амфитеатре, вся погруженная во мрак. Там наверху, края стен были по-прежнему залиты солнцем. Я выражала ужас перед светом дня, но на самом деле я уже чувствовала "маску ночи" на своем лице. Ромео спустился вниз. Мы уже умерли, уже вступили во мрак. Помните ли вы эти слова? "Теперь, когда ты внизу, мне кажется, что я вижу тебя, точно мертвого в глубине могилы; или мои глаза ошибаются, или ты так бледен..." Я была вся ледяная, произнося эти слова. Мои глаза искали света на вершине стен, но он погас. Народ волновался, требовал смерти и не желал слушать ни мать, ни кормилицу, ни отца Лоренцо. Дрожь его нетерпения невыносимо ускоряла биение моего сердца. Трагедия быстро развертывалась. У меня сохранилось воспоминание о белом, точно жемчуг, небе, о шуме, похожем на бушеванье моря и затихавшем при моем появлении, о благоухавшей смоле факела, о покрывавших меня розах, завядших от моего лихорадочного прикосновения, о далеком звоне колоколов, приближавших ко мне небо, и о небе, с которого исчезал понемногу свет, как из меня исчезала жизнь, и о звездочке, о первой звездочке, заблестевшей перед моими глазами, когда на них навернулись первые слезы... Когда я упала на тело Ромео, толпа зарычала так громко, что я испугалась. Кто то поднял меня и потащил в сторону этого рычанья. Кто-то поднес факел к моему мокрому от слез лицу; от факела пахло смолою, весь он был из дыма и пламени, весь красный и черный; пламя громко трещало. Этот факел, как и звездочку, я никогда не забуду. А я выглядела, как мертвая... Таким образом в один майский вечер была показана веронскому народу воскресшая Джульетта...
А потом? Потребность идти, идти куда бы то ни было, прорезать пространство, дышать ветром.. Моя мать молча шла за мною следом. Мы перешли мост, пошли вдоль берега Эча, перешли еще один мост, вышли на маленькую улицу, затерялись в темных переулках, вышли на площадь с церковью и так дальше, все дальше. Мать спрашивала меня время от времени: -- Куда мы идем? -- Я искала наудачу монастырь Капуцинов, где была скрыта могила Джульетты, так как, к моей глубокой печали, ее похоронили не под одним из этих чудных сводов, окруженных чудными решетками. Но я не хотела и не могла сказать этого. Открыть рот, произнести слово было так же невозможно для меня, как сорвать с неба звезду. Мой голос исчез с последним словом умирающей Джульетты. Мои губы были запечатаны невольным, точно смерть, молчанием, и все мое тело казалось мне полумертвым то ледяным, то пылающим; иной раз мне казалось, что суставы горят, а все остальное застыло, как лед. -- Куда мы идем? -- спросила меня опять мать -- олицетворение встревоженной доброты. Ах, последние слова Джульетты отвечали ей за меня! Мы снова были у воды, над Эчем, на мосту. Я должно быть бросилась бежать, потому что вскоре после того я почувствовала, что руки матери хватают меня, и оказалась прижатою к перилам моста, задыхаясь от рыданий: "Бросимся вниз, так обнявшись" хотела я сказать ей, но не могла. Река уносила с собою ночь со всеми ее звездами, и я почувствовала, что не во мне одной жило желание исчезнуть из мира... О, ненаглядная!..
----------------------------------------------
Источник текста: Итальянские сборники / Пер. с итал. с критико-биогр. очерками Татьяны Герценштейн; Кн. 1. -- Санкт-Петербург: Primavera, 1909. -- 20 см.