Цветаева Марина Ивановна
Письма к Анне Тесковой

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Собрание 135-ти писем.


   

Марина Цветаева

Письма к Анне Тесковой

ИЗДАТЕЛЬСТВО "ВЕРСТЫ"
ИЕРУСАЛИМ 1982

0x01 graphic

Анна Тескова. Фотография

ACADEMIA
издательство Чехословацкой Академии наук
Прага 1969

Переиздано
обществом друзей
Марины Цветаевой

Катарзис Марины Цветаевой

   В течении многих лет В. В. Морковин был связан с русской литературной жизнью в Праге: он выступал здесь как поэт и беллетрист, принимал участие в дебатах литературных кружков, последние же годы посвятил собиранию материалов по истории литературы, в особенности той, которая в свое время развивалась на его глазах. Ему удалось разыскать, опубликовать или подготовить к печати много неизвестных или забытых фактов и документов, касающихся литературы как русской, так и чешской.
   В молодости он имел возможность лично встречаться с крупнейшей русской поэтессой -- Мариной Ивановной Цветаевой как в Праге, так и, позднее, в Париже. В память этого знакомства он стал систематически собирать сведения о ее творчестве и человеческом облике. Одним из результатов его деятельности является, между прочим, и предлагаемое собрание писем Марины Цветаевой к ее чешскому другу -- Анне Тесковой.
   Письма эти выходят впервые, причем -- на русском языке, чтобы сохранить их подлинное звучание. Но русский язык был нашим издательством также оставлен из-за желания опубликовать их на языке мирового значения, как того заслуживает всемирная уже известность имени Марины Цветаевой и все возрастающий интерес к ней повсеместно, в особенности же на ее родине, которую мы имели в виду в первую очередь.
   Однако, так как предлагаемые письма имеют чрезвычайное значение и для объяснения духовной связи Цветаепой с Чехословакией, мы верим, что со временем выйдет и чешский перевод этих писем, а В. В. Морковин опишет пребывание поэтессы в нашей стране.
   Жизнь Марины Цветаевой (1892--1941) достаточно подробно освещена Е информативном предисловии В. Н. Орлова к советскому изданию ее "Избранных произведений" (М.--Л., 1965 г.). Поэтому напомним лишь, что пражская эмиграция поэтессы продолжалась с начала августа 1922 г. до конца октября 1925 г.
   Отрезок времени, в котором обе женщины встречались (лично они познакомились в конце 1922 или в начале 1923 г.), был, как видим, сравнительно короток; тем более трогательна их неугасаюшая и глубокая "дружба на расстоянии", от которой осталась переписка, интенсивно продолжавшаяся в течении долгих лет парижской эмиграции М. Цветаевой (конец 1925 г. -- середина 1939 г.) -- вплоть до ее возвращения из Франции в СССР. Более подробные сведения о дружбе обеих женщин и об их переписке находятся в статье В. В. Морковина "О письмах М. И. Цветаевой к А. А. Тесковой", помещенной за настоящим предисловием.
   Чтобы дать читателю возможность вникнуть как можно глубже в духовную атмосферу писем и сравнить ее со спецификой поэтического мышления Цветаевой, попытаемся прежде всего начертать профиль поэтессы.
   
   Имея большое, любвеобильное сердце, будучи предрасположенной к участливости, Цветаева нетерпеливо ждала у врат любви, жизни, радости, гармонии. Она казалась предназначенной для того, чтобы присутствовать при низвержении безжизненного, косного, мещанского мира. Но, будучи создана для искреннего чувства, Цветаева не дождалась ни наполнения своей большой любви, ни радости и гармонии, а, наоборот, очутилась по ту сторону судьбы своего народа.
   Объясняется это обычно так, как будто к поэтессе только что-то пристает "извне": в Цветаевой, словно быв капле росы, как бы только отражаются противоречия времени -- с одной стороны утонченность, благородство и культурная восприимчивость русской интеллигенции, с другой -- бремя старых, идеалистических предрассудков. Поэт, однако, является не только точкой пересечения общественных сил, он представляет собой не только случайное поприще столкновения ценностей, надвигающихся на него, он не является только зеркальной каплей росы, он сам -- также инициатор человеческих и художественных закономерностей, он сам представляет собой совершенно подлинную человеческую и художественную драму, распространяющую свой свет далеко вокруг себя.
   В чем же заключается эта драма в случае Марины Цветаевой? Стихия -- а мы уже видели, какой напряженной является у нее стихия любви, радости и порыва -- втягивает человека в таинственные омуты чувств, в провалы природной красоты, в опьянение звуками поэтической речи, стихия является областью движения, изменений, эмпирии, переживаний. Человеческая личность стремится влиться в этот буйный поток, но одновременно и сопротивляется, не желая поддаться ему целиком. Марина Цветаева защищает свое внутреннее единство, пытается покорить себе область постоянства, абсолюта, она отворачивается от химер переживаний, скорее вопрошая об их смысле.
   Столкновение стихий с личностью и ее постулатом абсолюта является резким и постоянным, оно ведет, однако, к очищению стихии, к ее катарзису. "Чудо" Марины Цветаевой заключается в том, что ей были свойственны как "безудержная нежность", так и "слишком гордый вид"; с одной стороны преумноженная стихия, с другой -- не менее преумноженная потребность единства своей личности, весьма рационалистическое стремление к наибольшему приближению к абсолюту. Поэтому-то катарзис, возникающий из этого конфликта, встречающийся редко у какого другого поэта в такой степени, является ключом к ее профилю человеческому и художественному.
   Марина Цветаева обуреваема страстным отвращением к будничным, прозаическим, вызывающим отчуждение проявлениям жизни, однако, спасение она видит не в психе, она не хочет пассивно следовать за бледной эмпирией переживаний; она отвергает эмпиризм (который не в силах остановить свой выбор на одной из двух чистых областей человеческого бытия) и становится классицизирующим поэтом как чистой плоскости тела, так и чистой плоскости духа. Если о душе она написала: Да ее никогда и не было, / Было тело, хотело жить, то, в другом месте, она скажет о силе духовного принципа: Тяну, ресницами плеща, / Всех юношей за край плаща. / Но Голос: "Мариула, в путь!" / И всех отталкиваю в грудь.
   Будучи, с одной стороны, чрезвычайно эмоционально-восприимчивой, с другой стороны, она не хочет поддаться простьш эмоциональным настроениям, и тогда Цветаева становится на путь монументальной поэзии, она пишет о чувствах, очищенных в процессе яркой стилизации. Если ее любовь -- глубокая покорность -- деревня, черная земля. / Ты мне -- луч и дождевая влага. / Ты -- Господь и Господин, а я / Чернозем -- и белая бумага!), то не является покорностью, не представляет собой пассивного сейсмографа чувств сама ее любовная поэзия; наоборот, это активно стилизованная поэтическая модель покорности, тут все чисто и прозрачно, и именно поэтому звучат эти стихи так но-совремешюму. У Цветаевой и чувство радости (которая ей не была чужда -- она писала: Русского страдания мне дороже гётевская радость) подпергается катарзису -- оттуда в ее поэзии элементы гимна (гимн -- очищенная радость); тем скорее подвержено катарзису гораздо более частое чувство страдания -- тут мы встречаемся с Цветаевой трагической (трагическое -- очищенная боль). Не даром ее в античном мире привлекает идея рока и предопределенности, недаром Цветаевой близки мысли Ницше о происхождении трагедии.
   Будучи предрасположена к любовной драме, она не хотела оставаться лишь горько-примиренным рассказчиком своих катастроф, каким -- на наивысшем поэтическом уровне -- являлась Анна Ахматова, чьей поклонницей, впрочем, Марина Цветаева была; не желая приять дурманящего заменителя ценности, которой в ее действительной судьбе не было, Цветаева, однако, не соглашалась отказаться от ценности самой... Какое же она найдет решение, как она проплывет между Сциллой простой записи переживания, того, что было, и Харибдой продукта своей фантазии, того, что должно было быть? Цветаева останется в поэтической проекции ценности, сохранит ее полный смысл, за исключением, однако, одной ее стороны -- ее эмпирического осуществления. Она станет певцом любви отнюдь не выдуманной, однако, любви стилизованной, любви односторонней, просто излучаемой в пространство: Таких обещаний я знаю бесцельность, / Я знаю тщету. / -- Письмо в бесконечность. -- Письмо в беспредельность. -- / Письмо в пустоту.
   Она -- певец любви на расстоянии, как, например, в великолепном цикле, преисполненном преклонения и уважения -- "Стихи к Блоку". От любви неосуществленной линия ведет к любви неосознанной, невоплощенной, даже некоей антилюбви: Спасибо вами сердцем и рукой / За то, что вы меня -- не зная сами! -- / Так любите: за мой ночной покой, / За редкость встреч закатными часами, / За наши не-гулянья под луной, / За солнце, не у нас над головами, -- / За то, что вы больны -- увы! -- не мной, / За то, что я больна -- увы! -- не вами/
   Все эти не-гулянья и т. д. весьма показательны: в них сохранен полный смысл явления, лишь его реальное существование вывернуто наизнанку, так что поэтесса может не прибегать к традиционному решению (состоящему из грез и фантазий, неочищенная материя которых преобладает тогда над чистым смыслом явлений) задачи, как ввести в стихотворение неосуществленную в реальной жизни ценность.
   Будучи необычайно приспособлена к восприятию жизни, к стихийности, к порывам, взрывам чувств, к мятежу (она очень восхищалась русскими бунтами, Стенькой Разиным, Лжедимитрием), Цветаева, однако, не хотела оставаться поэтессой просто виталистической; так же она не хотела отдаться той стороне современного ей "бунта" (на самом деле -- революции), которая, к сожалению, больше всего ей бросалась в глаза -- историческому процессу "релятивизации" ценностей в революции, расшатыванию "абсолютных категорий", падению "величественности". Какое же решение ныне находит для себя Цветаева? Подобно экзистенциалистам, она проверит бренность жизни вечной смертью, уже в молодости восклицая: Послушайте! -- Еще меня любите за то, что я умру..., а после 1917 г. она станет певцом "абсолютных категорий", в реальных носителях которых, однако, будет постепенно разуверяться, не веря, например, что белая конница ген. Мамонтова может вступить в Москву; позднее, в Праге, откажется издать свою книгу "Лебединый стан", идеализирующую белую армию, осознав расхождение книги с исторической действительностью; в ее творчестве будут все возрастать -- часто в подобии сатиры -- выпады против мещанства и она не станет отрицать, после своего ухода из Советской России, что определенный опыт русской революции навсегда уже останется в ее миропонимании; в "Стихах к сыну", написанных в 1932 г., она сближает звуки СССР и SOS; она хочет, чтобы распря, отмежившая ее поколение, не перешла на поколение сына; она ненавидит фашизм и всецело полагается на СССР, как на преграду против него... Впрочем, ко всем этим, уже известным фактам, добавит много нового и интересного именно эта книга. Цветаеву постоянно привлекают люди "с того берега", например, ее "ненавистная любовь" -- В. Маяковский. Однако, она долго не могла различить за этими людьми контуры чего-то иного, чем простой исторической относительности, чем просто силы и просто тяжести: Превыше крестов и труб, / Крещенный в огне и дыме, / Архангел-тяжелоступ / -- Здорово, в веках Владимир! (Из стихотворения "Маяковскому").
   Будучи, наконец, очень "нелитературной", чрезвычайно предрасположенной к восприятию красоты не художественно опосредствованной, а первоначальной красоты мира, к гармонии звуков (у нее, как поэта, все в звуке), Цветаева, однако, не хочет стать жертвой эстетического гедонизма, весьма далекого от катарзиса. Какой же выход находит она в этом последнем пункте своей поэтической структуры? Для нее этот выход в дионисовском отношении к жизни и поэзии, в "демонической" концепции искусства.
   Это, впрочем, "демонизм" вполне русский, в нем звучат характерные мотивы, например:
   Мотивы юродивости -- И думаю: когда-нибудь и я, / Устав от вас, враги, от вас, друзья, / И от уступчивости речи русской, -- / Надену крест серебряный на грудь, / Перекрещусь -- и тихо тронусь в путь / По старой по дороге по Калужской. ... -- Провожай же меня, весь московский сброд, /Юродивый, воровской, хлыстовский! / Поп, крепче позаткни мне рот / Колокольной землей московскою!
   Мотивы цыганские -- Гомон гитарный, луна и грязь. / Вправо и влево качнулся стан: / Князем -- цыган! / Цыганом -- князь!
   Мотивы поэтического волшебства, "глаза", "заговора" -- Милый призрак! / Я знаю, что все мне снится, / Сделай милость: / Аминь, аминь, рассыпься! / Аминь.
   Мотивы русской удали и размаха -- Другие -- с очами и с личиком светлым, / А я-то ночами беседую с ветром. / Не с тем -- италийским / Зефиром, младым, -- / С хорошим, с широким, / Российским, сквозным!
   Мотивы любовные, переплетающиеся с мотивами очерти, мотивы сна и ночи, например, в стихотворении, относящемся, несомненно, к одной из вершин русской лирики всех времен -- Черная, как зрачок, как зрачок, сосущая / Свет -- люблю тебя, зоркая ночь. / Голосу дай мне воспеть тебя, о праматерь / Песен, в чьей длани узда четырех ветров. / Клича тебя, славословя тебя, я только / Раковина, где еще не умолк океан. / Ночь! Я уже нагляделась в зрачки человека! / Испепели меня, черное солнце -- ночь!
   Цветаева решает свою задачу так, что отстраняет "литературу", она не хочет знать ничего, кроме "этого мира", однако, в нем она ищет лишь то, что напоминает художественный катарзис: возвышенное, как бы искупаемое присутствием низкого, чрезвычайно эмоциональный поэтический язык, предельно сжатый ритм, стих, как бы вышелушенный до самых нужных слов, производящий на первый взгляд впечатление торжества первичной стихийности и магии, однако, при более глубоком проникновении в его структуру, являющий собой в такой же мере пристанище рационализма -- Сад: ни шажка/ / Сад: ни глазка! / Сад: ни смешка! / Сад: ни свистка! / Без ни-ушка! Мне сад пошли: / Без ни-душка! / Без ни-души!
   Цветаева полным правом может сказать, что если в ее дионисов-ском поэтическом мире могут свою художественно действующую роль сыграть даже изменник, насильник, убийца, то лишь для одного там нет места -- для эстета. С таким же правом, однако, она может заявить, что ни за что не поступится своим "ремеслом" и своим положением поэта... ("Она и была поэтом, только поэтом, всецело поэтом, поэтом с ног до головы", пишет В. Н. Орлов в упомянутом очерке). Она могла как свой антиэстетизм, так и свою поэтическую исключительность утверждать потому, что в ее восприятии уравнение "пребывать в жизни -- быть поэтом" вполне естественно (и более убедительно чем тот аспект, по которому полезные профессии важнее профессии поэта).
   Во всех приведенных документах внутренней драмы поэтессы мы наблюдали всегда одну и ту же основную схему: как будто извне, с окраин, в самую глубь ее души устремляются буйные стихии. Здесь, однако, в самой сердцевине они сталкиваются с осью ее существа, совершенно иной, рациональной, жаждущей абсолюта и единства; они разбиваются о нее, изменяют как себя, так и ее, подвергаются катарзису. Так снова и снова самовозрождается поэтесса Цветаева -- одновременно верная и неверная самой себе, что, впрочем, она сама понимала лучше всех: Как мы вероломны, то есть -- / Как сами себе верны.
   Письма Цветаевой во многом тесно сплетаются с ее поэтическим творчеством. В некоторых случаях можно говорить о параллельности определенных ее поэтических сведений с сообщениями, находящимися в письмах. Это, в первую очередь, касается того, что нам, чехам, в ее творчестве особенно дорого: ее искренних симпатий сначала к находящейся под угрозой, а потом растоптанной нашей стране, поэтически проявившихся в цикле "Стихов к Чехии", а в переписке с Теско-вой изложенных в письмах 1938 и 1939 гг.
   Но параллели находятся и в частых упоминаниях о близко ей знакомой пражской среде, например, о декорации города -- а город здесь, собственно говоря, значит гораздо больше, чем просто внешнюю декорацию -- в таких кладах русской поэзии, как "Поэма горы" и "Поэма конца".
   Мы не полагаем, однако, что есть смысл подыскивать к подобным лирическим произведениям адекватные места в письмах Цветаевой -- прототипы того или иного события, того или иного лица. Подобные слишком непосредственные сопоставления--в особенности, если речь идет о лирике -- скорее сбивают с пути, чем что-либо объясняют. Это тем более относится к лирике Цветаевой, являющейся автобиографической скорее своей атмосферой, или же своими частными мотивами, чем цельными сюжетами. Биографические данные из писем поэтессы служат скорее иллюстрацией к тому, какой ценой Цветаева платила за свою поэзию, чем фактическим основанием для лирических образов. И еще: они свидетельствуют не о прототипах "героев", а обопределен-ном характере человеческих отношений в жизни Марины Цветаевой.
   Иногда переписка как бы дополняет "белые места" в поэзии Цветаевой, образовавшиеся лотому, что Цветаева уже не успела их заполнить: вспомним, например, ее необычайный интерес, проявляемый в письмах из Франции, к пражской статуе рыцаря на старинном мосту через Влтаву; около статуи, очевидно, должен был развернуться широкий поэтический замысел, к сожалению не осуществленный (небольшое стихотворение "Рыцарь на мосту" относится еще ко времени ее пребывания в Праге).
   В других случаях "белые места" возникали в ее поэзии потому, что определенные моменты, о которых мы узнаем только из писем, были для нее раз навсегда прокляты, погружены в бедность, пошлость, убогость и тем самым попросту недопустимы в ее поэзию. Мы подразумеваем многочисленные места в письмах Цветаевой, в которых говорится о ее материальной нужде, неудовлетворенности, оскорблениях и унижениях; каждый читающий эти письма в нашей стране не сможет не вспомнить человеческой судьбы Божены Немцовой.1
   Цветаева не относится к тем художникам-эстетам, которые могут, точно прикосновением волшебной палочки, заставить засиять любое явление, и также при чтении ее писем бросается в глаза горькая тщательность и точность, с какой она -- даже графически -- отделяет в целом ряде писем слой духовного, "божественного", от слоя будничного, повседневного.
   Но пусть будет позволено сказать, что, несмотря на всю глубину сочувствия к женщине так преследуемой судьбой, мы всё же испытываем некое небольшое "чешское удовлетворение":
   удовлетворение ввиду того, что это была Прага и вообще Чехословакия, которые -- хотя социально-заостренный взгляд поэтессы был далек от какой-либо идеализации -- оставили в Цветаевой такие сердечные воспоминания;
   ввиду того, что здесь поэтесса пережила вершину своего творчества (именно к ее "чешскому" периоду относится ряд наиболее удачных вещей, в частности обе названные поэмы-протесты против быта, неискренности, окостенелости);
   ввиду того, что в особенно тяжком 1938 году, когда со стороны Запада мы жадно ловили все немногочисленные голоса симпатии к нам, прозвучали между ними из Парижа первые из цветаевских "Стихов к Чехии", к которым ныне можно присоединить и страстные строки из писем к А. Тесковой;
   ввиду того, что это была определенная, хотя и скромная, чешская помощь, которая ей, также как и многим другим, ее соотечественникам, даже и во Франции, в течении долгих лет облегчала тяжелую нужду. Мы не думаем, что эту помощь можно было бы свести всего-навсего к политически преднамеренной поддержке русской эмиграции: сама Цветаева подает в письмах свидетельство о том, что ту помощь, которая доставалась ей, она считала обусловленной неучастием в деятельности правых эмигрантских организаций.
   Напомним также определенный художественный принцип ее поэзии, а именно: Цветаева в своих стихах часто сообщаем себя некоему молчаливому и неназываелюму собеседнику, обращается к нему со своим монологом (или точнее: с осуществленной половиной диалога). Как не вспомнить этот композиционный принцип, читая ее письма? У нас в руках именно лишь половина письменного диалога М. Цветаевой с ее чешским другом и близким ей человеком.
   Как не вспомнить также ее поэтические новообразования -- составные слова "немецкого типа" (например, Петро-диво, Петро-дело, на Марс-страна, без-иас-страиа), если мы встречаемся в письмах со словами того же рода, например: факт приезда, ууке-присутствия. Есть в письмах и тот же принцип графического выделения центрального слова в тексте ...
   Тут логика наших размышлений приводит нас к языковым деталям. Не следует забывать, что и в то время, когда Цветаева жила в идейном отчуждении от своей отчизны, это было ее отношение к языку, отношение свободного, суверенного и притом крайне восприимчивого человека, благодаря которому она сохранила контакт с современной поэзией в СССР. Не случайно о ее поэзии высказался ее принципиальный противник в эмигрантской критике: "Содержание будто наше, а голос -- ихний".
   В то же время мы осознаем, что мы не отметили такую культурно-историческую примечательность писем Цветаевой, как ее признания о духовной связи с Пастернаком или с Рильке (вместе с опубликованным здесь, малоизвестным его стихотворением), а также множество свидетельств о ее отточенном и своеобразном художественном вкусе, о ее литературных симпатиях и антипатиях. Особое место в письмах последнего периода занимают ее колебания перед возвращением в СССР...
   Нам ясен риск, который мы берем на себя, выявляя эти ее колебания, нерешительность, неуверенность перед возвращением в СССР, ее раздумья: За границей я лишняя, в СССР я нужна, там мои друзья, мой читатель, мой русский пейзаж, но пустят ли меня туда? А если пустят, разрешат ли мне писать, будут меня печатать? Как я там устою со своим характером? Что будет с сыном? (Марина Цветаева не замечает, что в те моменты, когда она пугается Москвы, овешенной плакатами, она сама создает себе упрощенное, плакатное представление о современной России.) Мы понимаем, что можем вызвать неудовольствие в тех людях, для которых гладкость граней приемлемей, чем непреклонность фактов, и которые ничего не знают о драматической постройке человеческих судеб.
   Мы полагаем, однако, что не нанесли ущерба памяти поэтессы. Чем мучительнее были ее колебания, тем большее значение имеет окончательное решение: Ехать! Вернуться домой! Что бы там ни было, все лучше, чем те возможности, которые ее сыну предлагает мещанский Париж. Чем болезненнее были ее опасения, что в староновой среде она уже не сможет занять соответствующее литературное положение, тем более убедительным является возвращение Цветаевой доказательством ее любви к отечеству.
   Крупная русская поэтесса заслуживает читателя, не ищущего сенсаций, но воспринимающего ее письма с глубоким чувством, с пиететом и пониманием.

Зденек Матгаузер

   

О письмах M. И. Цветаевой к А. А. Тесковой

   Предлагаемые вниманию читателей письма Марины Ивановны Цветаевой к Анне Антоновне Тесковой выходят в свет по решению Чехословацкой Академии наук. Письма эти не являются лишь памятником многолетней дружбы, но и необыкновенно важным человеческим, литературным и национальным документом. Они охватывают время с 15-го ноября 1922 г. по 12-го июня 1939 г., т. е. преобладающую часть творческого пути поэтессы. Они не только рассказывают нам об условиях ее жизни, о многих связанных с нею событиях, но и дают возможность заглянуть в ее внутренний мир.
   Далее письма свидетельствуют о непрерывном росте Цветаевой, как человека и гражданина. Впрочем, этому впечатлению от писем содействует и то, что чем больше развивалась ее дружба с А. А. Тесковой, тем шире она раскрывала перед собеседницей двери своей души.
   Но есть еще один повод для опубликования этих писем -- в одном из них Цветаева говорит -- "о Праге думаю с нежностью, мой любимый город после Москвы. И чехи этогоникогда не узнают!"2 Пришло время, чтобы они это узнали.
   Более того -- они имеют на это право.
   
   Анна Тескова, которую русские друзья привыкли называть Анной Антоновной и которой Цветаева посвятила один из циклов своих стихотворений -- "Деревья", как своему "чешскому другу"3, родилась в Праге 20-го ноября н. с. 1872 г. Ее дед со стороны матери -- Вацлав Севера -- был горячим патриотом, ненавидящим австрийское владычество за его политический и национальный гнет. Он встречался с выдающимися чешскими писателями и общественными деятелями -- Палацким4, Ршером5, Нерудой", Боженой Немцовой и другими. Частым гостем у него был и Напрстек -- хороший знакомый Бакунина и Герцена. Жившая у него свояченица принимала деятельное участие в Пражском восстании 1848 г.
   Его жена Мария в молодости знавала Иозефа Добровского7. В своих очерках А. А. Тескова часто вспоминает деда и бабку8. Несомненно, культурные и патриотические традиции рода были ей переданы.
   Ее мать, тоже Анна, предпоследняя дочь Вацлава Северы, родилась в 1852 г. Она получила тщательное музыкальное образование и всю жизнь прекрасно играла на рояле. Двадцати лет от роду она вышла замуж за инженера Антонина Теску. В 1873 году он, с женой и малолетней дочкой Анной, переселился в Москву, где ему удалось создать себе прочное положение. Здесь, в 1878 году, родилась его вторая дочь -- Августа. Старшая -- Анна -- посещала русскую школу, детские впечатления навсегда остались для нее неизгладимыми.
   Но через несколько лет семью постигло горе -- при уличном несчастии погиб отец. Оставшаяся без средств вдова давала уроки музыки. Так прошло еще несколько лет. Когда Анне было четырнадцать лет, они вернулись в Прагу.
   Здесь обе девочки окончили школу, а затем курсы по подготовке учительниц. В течении многих лет они преподавали в начальных девичьих школах, в части города называемой Жижковом. В зрелые годы обе стали писательницами. Анна Антоновна рассказывала в своих очерках о московской жизни. Хотя она писала по-чешски, ее проза своими темами, идеями, мотивами -- прочно связана с литературой русской. Но ее тяга ко всему русскому проявилась также в большом количестве сделанных ею переводов -- из В. С. Соловьева, Толстого ("Война и мир", в сотрудничестве с двумя другими переводчиками), Достоевского ("Униженные и оскорбленные"), Мережковского ("Леонардо да Винчи"), Паустовского ("Кара-Бугаз") и многих других.
   Рассказы Августы Антоновны, по большей части, из чешской жизни. Их содержание -- часто женственное, иногда насмешливое, всегда -- лирическое. В произведениях обеих сестер отразились и их характеры. Анна Антоновна была человеком действия, от отца она унаследовала организационный талант. Августа Антоновна, наоборот, была похожа на свою мать. Она была тиха и задумчива. В первой четверти нашего века, когда сестры печатались, их вещи, несомненно, имели многочисленных читателей.
   Марина Цветаева в своих письмах очень часто вспоминает мать и младшую сестру Анны Антоновны и шлет им спои приветы.
   Анна Антоновна скончалась в Праге 20-го сентября 1954 г., Августа Антоновна -- 10-го января 1960 г. Обе похоронены на Виноградском кладбище, в одной могиле со своей матерью.
   
   Со времени Иозефа Добровского чешская общественная мысль развивалась под знаком приязни к России. Но если в первой половине XIX века чешское руссофильство было романтическим, то истинное положение вещей познал по-настоящему в сороковых годах Карел Гавличек-Боровский9, поехавший в Россию и поступивший домашним учителем к М. П. Погодину, а затем к С. П. Шевыреву. В первые дни пребывания в Москве он был в восторге -- в Праге, в то время, была единственная кафедра чешского языка и литературы на всю Чехию, Моравию и Словакию, а в России, в университетах, было уже четыре кафедры славянских литератур. "Славянофилы" -- Погодин, Шевырев, Хомяков,Киреевский--казались ему средоточиед1 русской интеллигенции. Несколько вещей Гоголя, тяготевшего к этому кружку, Гавличек перевел на чешский язык и напечатал в пражских журналах.
   Но вскоре он понял реакционный характер русского "славянофильства". К сожалению, он не встречался с передовыми русскими людьми того времени. Разочарованный, он вернулся в Чехию и стал противником не только царизма, но и славянофильства.
   Переоценка, произведенная Гавличеком, в виду его большого влияния, как журналиста и человека лично познавшего отрицательные стороны русской жизни, определила отношение значительной части чехов в революционные годы 1848--49, т. е. отвращение к царизму и любовь к русскому народу, как таковому. Свои политические чаяния они возлагали на пробуждающееся революционное сознание у русских, на возможность переворота и введения демократического режима. Поэтому, в бо-ых годах в значительной мере проявилось влияние на чешскую общественную мысль Ал. Герцена и его "Колокола".
   Начиная с 70-х лет началось глубокое, систематическое ознакомление чехов и словаков с русской культурой. Примером могут служить два писателя -- Антал Сташек и Вилем Мрштик, оба убежденные руссофилы. Оба посетили Россию -- первый в 70-х гг., второй -- в конце века. Русская действительность их