Богданович Ангел Иванович
Критические заметки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Наследие минувшего года в литературе.- "Мужики" г. Чехова и "Инвалиды" г. Чирикова.- Несправедливое отношение народнической критики к произведению г. Чирикова.- Полное собраніе сочинений г. Златовратского.- Мягкий и любовный тон его отношения к народу.- Неверное освещение деревни и ее идеализация.- "Золотыя сердца", "Устои", "Деревенские будни".- Значение г. Златовратского.- Стихотворения П. Я.


   

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМѢТКИ.

Наслѣдіе минувшаго года въ литературѣ.-- "Мужики" г. Чехова и "Инвалиды" г. Чирикова.-- Несправедливое отношеніе народнической критики къ произведенію г. Чирикова.-- Полное собраніе сочиненій г. Златовратскаго.-- Мягкій и любовный тонъ его отношенія къ народу.-- Невѣрное освѣщеніе деревни и ея идеализація.-- "Золотыя сердца", "Устои", "Деревенскіе будни".-- Значеніе г. Златовратскаго.-- Стихотворенія П. Я.

   Тускло, хотя и не безъ шума прошелъ минувшій годъ въ литературѣ и "малое наслѣдство оставилъ по себѣ". Ни въ области мысли, ни жизни оно не остановитъ особливаго вниманія будущаго историка. Были, правда, нѣсколько произведеній, которыя сосредоточили на время общее вниманіе, но не столько сами по себѣ, сколько связанными съ ними вопросами. Прежде всего, конечно, вспоминаются "Мужики" г. Чехова, вызвавшія какъ неумѣренное гоненіе, такъ и непомѣрную хвалу. Автора сравнивали чуть не съ Шекспиромъ и Тургеневымъ, увѣряли, что если "Мужики" не привлекутъ вниманія къ деревнѣ, какъ въ свое время "Записки охотника", значитъ, оскудѣло и очерствѣло сердце читателя. Другіе отказывали въ какомъ бы-то ни было значеніи "Мужикамъ", признавая за "суздальскую" мазню, за архитенденціозную вещь, нарочито мрачную, одностороннюю, невѣрную, грубую, и проч. и проч. Какъ помнятъ наши читатели, мы заняли середину между этими крайними мнѣніями, и теперь не можемъ взять ни одного слова назадъ изъ нашего отзыва тогда. Поэтому, не останавливаясь, перейдемъ къ "Инвалидамъ" г. Чирикова, которымъ досталось еще больше отъ народнической критики всѣхъ оттѣнковъ.
   Самъ по себѣ разсказъ г. Чирикова недостаточно художественъ, какъ вообще бываетъ съ произведеніями, въ которыхъ авторъ стремится отразить то, что въ самой жизни еще только "на ходу". Положительныя стороны разсказа слабы, да и не въ нихъ, правду говоря, его значеніе. По отрицательные типы, "инвалиды", какъ смѣло позволилъ себѣ авторъ окрестить представителей вымирающаго направленія, очерчены имъ, не безъ извѣстной живости. Если бы это было не такъ, еслибы его инвалиды не имѣли ни одной живой черточки, и авторъ ограничился бы чисто внѣшнимъ описаніемъ ихъ, то, право, народническая критика не была бы такъ пристрастна. Но, сквозь брань, всякія ругательства, подчасъ совсѣмъ нелитературнаго свойства ("лакеи"), сыпавшіяся по адресу автора, вы слышите горькую ноту. Чувствуется, что люди, что называется, до глубины души задѣты, и это вполнѣ понятно.
   Крюкова,-- такъ называется герой разсказа,-- мы застаемъ въ повѣсти уже вполнѣ сложившимся, оформившимся человѣкомъ. Онъ -- чистѣйшій идеалистъ, съ юности витавшій въ чистой сферѣ высокихъ мыслей, пострадавшій въ свое время за непониманіе непрактичности, неприложимости къ жизни своихъ прекрасныхъ мыслей о служеніи народу, объ "отданіи ему долга" и т. п. Въ личной жизни человѣкъ отъ всего отрѣшившійся, почти аскетъ, онъ стоекъ де конца въ вопросахъ общественнаго долга и морали, хотя подчасъ и своеобразно имъ понимаемыхъ. Но практически онъ мало способенъ, мало дѣятеленъ. Немного писатель, но безъ выдающагося таланта, онъ занимается корректурой, какъ средствомъ существованія, и живетъ, какъ жидъ и всегда, въ мірѣ отвлеченности, несбыточныхъ грезъ. Самъ голубиной чистоты, онъ возмущается, встрѣтивъ стараго товарища доктора, который успѣшной практикой зарабатываетъ тысячи и проживаетъ ихъ въ то время, когда народъ и проч. Во всей обрисовкѣ Крюкова вы не видите ничего нарочито присочиненнаго для его осмѣянія, загрязненія или оплеванія. Симпатіи автора къ своему герою проглядываютъ на каждомъ шагу. Такъ, напр., въ сценѣ университетскаго праздника, когда мѣстная интеллигенція пьянствуетъ "за идею", Крюковъ, единственное лицо, которое привлекаетъ читателя. И если вслѣдъ затѣмъ происходитъ его смѣшное столкновеніе съ студентомъ, противникомъ народничества, то и здѣсь симпатіи автора на сторонѣ Крюкова, котораго болѣзнь, раздраженіе, вызванное шумнымъ и пьянымъ торжествомъ, доводятъ до нелѣпаго взрыва, Я развѣ злоба и ненависть диктуютъ автору письмо, которое Крюковъ посылаетъ своему противнику? Въ виду тѣхъ нелѣпостей и крайне несправедливыхъ обвиненій, которыя распространяются по адресу автора, приводимъ это письмо цѣликомъ, какъ очень характерное и само по себѣ, и для обрисовки "инвалида".
   "Удаляясь со сцены жизни, я хочу вамъ, господинъ Игнатовичъ, сказать нѣсколько словъ на прощанье. Безъ злобы, безъ всякой непріязни къ вамъ, я скажу вамъ это послѣднее слово. Да, хотя мы съ вами и разстались врагами, но вѣдь это была ошибка, ужасная ошибка!.. Въ сущности, мы друзья, въ ослѣпленіи не узнающіе другъ друга. Вѣдь, смѣшно, мой хорошій, честный юноша, еще самому себѣ создавать враговъ изъ людей, съ которыми связанъ общимъ интересомъ, общей задачей жизни -- послужить, по мѣрѣ силъ своихъ, униженнымъ и оскорбленнымъ. Я хочу вамъ сказать еще, юноша, что вы были жестоки и безсердечны ко мнѣ, старику... Пусть я -- психопатъ, никуда негодный человѣкъ, инвалидъ, смѣшной на вашъ взглядъ и окончательно безполезный... Но вѣдь я отдалъ всю свою жизнь, съ ея юностью, молодостью, съ ея житейскими радостями и благополучіемъ, на служеніе идеѣ, которая дѣлаетъ насъ братьями... Пусть все мое прошлое -- одна сплошная ошибка, миражъ въ вашихъ глазахъ, но вѣдь для меня-то это прошлое все, чѣмъ я жилъ и чѣмъ былъ живъ... Вы еще молоды, и Богъ вѣсть, что выйдетъ въ будущемъ, когда ваша голова станетъ сѣдой и лысой, какъ у меня... Быть можетъ, на смѣну вамъ придутъ новые люди, которые признаютъ ваши взгляды и вашу дѣятельность тоже ошибкой... Какъ все это знать? Надо все это принимать во вниманіе... Я, дѣйствительно, больной и исковерканный человѣкъ, но неужели я былъ достоинъ такого оскорбленія? Я вамъ и самъ скажу: да, я боленъ, боленъ и нравственно, и физически никуда негоденъ... Вы меня оскорбили и этимъ оскорбленіемъ только напомнили мнѣ о томъ, что я зналъ и о чемъ давно думалъ, а именно о томъ, что моя пѣсенка спѣта и больше мнѣ нечего дѣлать. Именно нечего дѣлать. И моимъ послѣднимъ дѣломъ я считаю послѣдній братскій, товарищескій совѣтъ вамъ, совѣтъ искренняго друга: не будьте жестоки къ людямъ!.. Исправляйте ошибки, но исправляйте ихъ осторожно, щадя человѣка; не думайте, что это легко и просто"...
   Гдѣ же здѣсь злобствующая критика узрѣла насмѣшку, оплеваніе, оклеветаніе?
   Могутъ замѣтить, что авторъ сочинилъ своего Крюкова. Такихъ не было и нѣтъ. Къ сожалѣнію, мы должны подтвердить, что всякому, кому довелось жить въ нашей провинціи, это хорошо знакомый типъ,-- типъ человѣка, разбитаго, унылаго и больного, чистаго и прекраснодушнаго, но часто неспособнаго къ живой дѣятельности.
   Допускаемъ, что г. Чириковъ поступилъ безъ необходимой осторожности, безъ достаточного "піэтета",-- ибо и инвалидамъ надлежитъ піэтетъ. Вѣдь, и пни когда-то выходили гордые, смѣлые, окрыленные лучшими надеждами, несли на алтарь идеи чистѣйшую дань -- юношескій жаръ сердца, беззавѣтную преданность, вѣру, могущую горами двигать. Они, безразсчетные, ни въ чемъ середины не знавшіе, подняли на плечи тягу не по силамъ, и она ихъ сломила. Теперь, они вызываютъ сочувствіе къ себѣ и много горечи по адресу тѣхъ жизненныхъ условій, которыя ихъ сдѣлали такими. Мы готовы отдать имъ полную дань уваженія. Они сыграли свою роль, но память по себѣ они оставили хорошую, которою не всякій можетъ гордиться. Это недостаточно оттѣнено въ повѣсти г. Чирикова, написанной безъ нюансовъ, слишкомъ однотонно и потому не вполнѣ ясно. Но отсюда еще далеко до тѣхъ обвиненій, о которыхъ мы упомянули выше. На одно изъ нихъ жизнь уже дала отвѣтъ, и строгій критикъ можетъ быть удовлетворенъ вполнѣ...
   За исключеніемъ этихъ двухъ произведеній, послужившихъ, по крайней мѣрѣ, предметомъ шумныхъ споровъ, не знаемъ, что еще можно отмѣтить? Выдвинулся было вопросъ о конвенціи, но о немъ поговорили какъ-то вяло и безъ достаточнаго интереса. Большинство литераторовъ, коснувшихся этого вопроса, высказались противъ, наговорили достаточно пылкихъ фразъ о безкорыстіи, о просвѣщеніи, о высокихъ задачахъ литературы, какъ будто конвенція грозить существованію послѣдней, а не наоборотъ -- не защищаетъ ее. Но въ нашей литературѣ установились нѣкоторые жупелы, и прикасаться къ нимъ нельзя. Они -- табу для всякаго непосвященнаго, кто желаетъ сохранить свой престижъ въ глазахъ жрецовъ отъ литературы. Къ числу такихъ табу принадлежитъ и безданное пользованіе произведеніями чужой, иностранной, литературы. Свой взглядъ мы уже высказали по этому вопросу и повторяться не станемъ, а наши противники не высказали ничего, на что въ своемъ разсмотрѣніи вопроса конвенціи мы не возразили бы.
   Ничтожны итоги минувшаго года въ литературѣ, хотя самъ по себѣ годъ былъ далеко не ничтоженъ, не значитъ-ли это, что все уже и уже становится кругъ доступнаго для литературы?
   Къ добру или худу?-- мудрый Эдипъ, разрѣши.

-----

   "Я рѣшительно не вѣрилъ глазамъ: мнѣ казалось, что кругомъ меня декораціи, и въ эти декораціи волшебною рукою загнаны заколдованные принцы, спящія царевны, золотокудрые пейзане и пейзанки"...
   Такими словами характеризуетъ свое впечатлѣніе отъ разговора съ ямщикомъ одно лицо у г. Златовратскаго въ разсказѣ "Барская дочь". Д мы не находимъ лучшей характеристики для всѣхъ произведеній этого автора, собранныхъ имъ въ трехъ увѣсистыхъ томахъ двухстолбцовой печати. Предъ нами не жизнь, не деревня, не городъ, не люди, а декораціи расписанные самоучкой живописцемъ, припущено въ нихъ, сколько влѣзло, сусальнаго золота, яри-мѣдянки и киновари, и въ нихъ "загнаны" всякія рѣдкостныя дива. Тутъ "золотокудрые пейзане и пейзанки", благочестивые Пиманы, сладкоглаголивые Минаи и Мины; рядомъ косноязычные Башкировы, "золотыя сердца", восторженныя дѣвицы, малорѣчивыя, прерывающія свою не мудрую рѣчь многочисленными многоточіями; "мечтатели" всѣхъ сортовъ и видовъ, "заводскіе хлопцы", "вольные старцы" и прочій людъ безподобный, и среди нихъ сладко улыбающаяся, добродушная физіономія почтеннаго автора, сразу подкупающая своимъ благодушіемъ, мягкостью тона разсказа и мечтательностью.
   Открывая первый томъ, вы сразу натыкаетесь на премилые очерки "Разсказы заводскаго хлопца",-- замѣтьте -- "хлопца", а не просто мальчика или парня. Слово хлопецъ настраиваетъ читателя на мечтательный ладъ, оно отдаетъ. Маллороссіеб, дидами, дивчинами, галушками и прочимъ аксесуаромъ хохлацкаго обихода. Васъ изумляетъ нѣсколько, что далѣе нѣтъ ни мати Украины, ни галушекъ, а рѣчь все время идетъ о стеклянномъ заводѣ, затерявшемся въ глуши исконно русскихъ муромскихъ лѣсовъ. Но ваше недоумѣніе богато вознагражднно декоративнымъ искусствомъ разсказчика. Фигурируютъ тутъ все крохотные, но такія очаровательныя фарфоровыя куколки, которыя умильно лепечутъ, сладка плачутъ, льютъ еще умильнѣе и еще слаще льютъ токи блаженныхъ слезъ.
   "И пошелъ я, братики, вольный человѣкъ, по заводамъ и много-много я исходилъ ихъ, много люда разнаго видѣлъ, и вездѣ люди заводскіе любили меня, потому приходилъ я къ нимъ съ добрымъ словомъ, съ утѣшеніемъ и весельемъ. Пришелъ я къ вамъ, братики, въ ваши дремучіе лѣса, привѣтъ вамъ принесъ отъ мірского люда, что живетъ за вашими лѣсами... Примете меня -- будемъ въ дружбѣ жить, и умирать здѣсь останусь, потому что некуда мнѣ идти, старъ стадъ... Немного мнѣ, милые, надыть: хлѣбушка да водки, да добраго слова отъ добрыхъ вашихъ душъ -- и умирай старикъ... И запой, старче" пока живъ, пѣсню въ усладу заводскому люду".
   И запѣлъ старецъ, и заигралъ на гармоникѣ, а заводскій людъ дивуется-радуется: "И что это у насъ за человѣкъ проявился, старецъ Божіи?"
   Эти разсказы были написаны въ 1868--1870 гг., какъ значится на стр. 27 перваго тома, и съ тѣхъ поръ, вплоть до юбилея, который съ такимъ трогательнымъ единодушіемъ былъ отпразднованъ въ Москвѣ въ концѣ прошлаго года, г. Златовратскій не мѣнялъ своей манеры "вольнаго старца", поющаго въ усладу русскому интеллигенту дива разныя о декоративномъ мужичкѣ. Вначалѣ пѣсни его льются, какъ тихій ручеекъ, катятся, какъ струйки по чистому песочку, журча по свѣтлымъ камушкамъ, шелестя по травушкѣ-муравушкѣ. Но чѣмъ далѣе, чѣмъ болѣе приходитъ въ возрастъ г. Златовратскій, тѣмъ громче становится пѣсня добрая, раскатистѣе, и начинаетъ, наконецъ, въ "Устояхъ" литься каскадомъ, широко шумящимъ и бурнымъ, переходя въ мѣрный гекзаметръ эпическаго разсказа:
   "Спитъ счастливый Пименъ и снится ему: какъ, чѣмъ и за что онъ сподобился этого счастья. То было давно, лѣтъ больше полсотни назадъ. Ни мать, ни отца онъ съ сестрою не помнитъ, и первое, что прежде коснулось сознанія его, былъ "міръ" деревенскій. Страшное было въ немъ что-то, и вмѣстѣ въ. немъ было все -- и защита, и сила, и правда".
   Такъ начинается въ "Устояхъ" глава "Сонъ счастливаго мужика". Пѣвецъ русской общины, міра, мужичка созрѣлъ окончательно и пѣлъ -- себѣ въ усладу, читателямъ въ поученіе, критикѣ на радость, русской литературѣ въ честь и утѣшеніе. Въ пѣсняхъ г. Златовратскаго есть что-то гипнотизирующее, нужно нѣкоторое усиліе, чтобы стряхнуть навѣянныя ими сладкія гризы и увидѣть, что все это вымыселъ доброй души. А въ свое время, когда этотъ гипнозъ поддерживался дружно всей народнической литературой -- и совсѣмъ было невозможно оторваться отъ декоративныхъ очерковъ г. Златовратскаго со всѣмъ антуражемъ народническаго жанра. Въ свою очередь, современному читателю совершенно невозможно войти теперь въ настроеніе сладкоголосаго пѣвца деревенскаго міра, и на каждомъ шагу, даже въ лучшихъ его произведеніяхъ вы чувствуете дѣланности, искусственность построенія, сочинительство и отсутствіе здоровой, жизненной правды. Остановимся на нѣкоторыхъ его разсказахъ подробнѣе, чтобы подтвердить наше положеніе.
   Вслѣдъ за хлопцами идутъ "Крестьяне присяжные", написанные въ началѣ семидесятыхъ годовъ, когда суды съ присяжными только что еще начали дѣйствовать. Выбранные изъ крестьянъ присяжные идутъ въ городъ, и здѣсь начинается сочинительство, которое растетъ, все возростая. На первомъ хе ночлегѣ они слышать изъ устъ крестьянина извозчика благословеніе и напутствіе: "за благодушнаго-то судью молитва въ народѣ не пропадетъ". Далѣе они встрѣчаютъ суроваго деревенскаго "статистика", усчитывающаго деревенскіе грѣхи. "Плохо, братцы, дико въ нашей Палестинѣ! Судите строго-праведно, други мои! можетъ, и поослабнетъ грѣхъ-то!" Подъ вліяніемъ этого моралиста, крестьяне задумываются, а вмѣстѣ съ ними и авторъ: "Такъ называемые "культурные люди" не могутъ имѣть даже смутнаго ощущенія этой близости (къ народу и къ его несчастью). Для нихъ народный "грѣхъ", "несчастіе" есть не болѣе, какъ "абстрактная идея" права (выражаясь ихъ словами); для народа -- это "боль человѣка съ плотью и кровью". Ѳомушка (одинъ изъ присяжныхъ), вспоминая Архипа (встрѣченнаго моралиста), думалъ, ежели осудить человѣка "грѣха и несчастія", то какъ бы не превысить мѣру Господня наказанія, и какъ бы тому человѣку больнѣе не стало, чѣмъ по совѣсти слѣдуетъ. Въ то время, какъ, по понятіямъ однихъ, "грѣхъ" начинается съ момента преступнаго акта и требуетъ наказанія.-- для крестьянина онъ уже самъ по себѣ есть часть "кары и несчастія", начало взысканія карающаго Бога за одному ему вѣдомые, когда-то совершенные шоступки". Такими поясняющими отступленіями и далѣе руководитъ авторъ неопытнаго читателя въ у разумѣніи всей глубины крестьянскаго міровоззрѣніямъ то же время устраивая на пути своихъ присяжныхъ рядъ сценъ, гдѣ они какъ бы испытуютъ свое призваніе предварительно. Такъ, они судятъ лѣсника и лѣсовора, устраивая сцену суда, отрывокъ изъ которой позволимъ себѣ привести для характеристики декоративной живописи г. Златовратскаго. Тотъ самый Ѳомушка, размышленія котораго мы привели выше и который, по автору, въ группѣ присяжныхъ олицетворяетъ "мірскую совѣсть", вступается за злополучнаго мужичка, пойманнаго на мѣстѣ кражи лѣсникомъ.
   "-- А ты вотъ что подумай,-- заговорилъ Ѳомушка,-- добро-то тебѣ здѣсь, по лѣсной жизни, не часто, чай, дѣлать приходится? А намъ на старости нашихъ лѣтъ съ тобою, на гробъ-то смотрючи, добро-то бы не слѣдъ упускать... И такъ отъ него, отъ лѣсу-то, душа черствѣетъ, такъ не дѣло бы тебѣ еще на себя звѣрское то обличіе напущать...
   "-- Поблажники и есть... Свой братъ!
   "-- Ну, скажи-ка ты намъ, судьямъ, какъ мы его осудимъ, обличіе твое вспоминаючи, строгій воинъ? Нну?-- наступалъ на него Ѳомушка.
   "-- Мы въ это не входимъ.
   "-- Ежели ты въ это не входишь, такъ ты хоть образъ-то звѣрскій сокрой... Да сходи ты въ Божью церковь,-- все грознѣе говорилъ Ѳомушка,-- да возьми ты къ себѣ въ хижину-то ребячью душу, какихъ много но нашимъ мѣстамъ сиротливыми бродитъ. Оеа-то, душа ребячья, сведетъ съ тебя узоры-то звѣрскіе, что мягкій воскъ растаетъ сердце твое отъ нея... Вѣрь, по себѣ знаю! Былъ и я лѣсникомъ. Обнялъ меня лѣсъ, охватилъ, не вынесла душа, руки хотѣлъ на себя наложить... И случись тутъ старуха странная; говоритъ: возьми, Ѳома, младенца на воскормленье,-- лѣсъ надъ тобою силу потеряетъ, тоска у тебя съ души сойдетъ, отъ ребячьяго лика рукой тугу сниметъ... Сиротинка у насъ на селѣ былъ,-- взялъ".
   Умиленный лѣсникъ отпускаетъ мужичка, а присяжные шествуютъ дальше, подготовляясь по дорогѣ къ ожидающему ихъ дѣлу на "наглядныхъ" примѣрахъ, которые имъ устраиваетъ услужливый авторъ. Въ городѣ происходитъ столкновеніе мірской правды съ городскимъ зломъ, подкупомъ и обольщеніемъ, отчего одинъ изъ присяжныхъ сбѣгаетъ, а Ѳомушка, разнемогшись еще въ дорогѣ, умираетъ.
   Не менѣе искусственно построенъ разсказъ "Въ артели". Разсказъ ведется отъ перваго лица,-- это излюбленная форма г. Златовратскаго, кладущая еще болѣе субъективный отпечатокъ на все, что онъ рисуетъ. И въ артели нѣтъ живыхъ лицъ, а созданья благодушной фантазіи автора, выдумывающей какую-то сладостную идиллію въ петербургскихъ углахъ, гдѣ артельщики водовозы ведутъ душевнѣйшіе разговоры, а авторъ ихъ подхватываетъ и заноситъ въ поученіе интеллигенціи.
   Эти два очерка "Крестьяне присяжные" и "Въ артели" лучше другихъ. Въ нихъ не такъ сильно отдаетъ елейностью г. Златовратскаго, они написаны хорошимъ языкомъ, безъ слащавости и приторнаго умиленія. Но и въ нихъ фигурируютъ не люди, а скорѣе абстракціи, хотя эта особенность г. Златовратскаго еще не проявилась здѣсь съ такой силой, какъ въ главныхъ его произведеніяхъ -- "Устои", "Деревенскія будйи" и "Золотыя сердца". Что г. Златовратскій не чуждъ "пониманія художественной правды и не всегда рисовалъ фарфоровыхъ мальчиковъ и мужичковъ, видно какъ въ упомянутыхъ разсказахъ, такъ и въ нѣкоторыхъ другихъ, напр., "Предводитель золотой роты", начало котораго сдѣлало бы честь Гл. Успенскому. къ сожалѣнью, и этотъ разсказъ испорченъ дѣланнымъ концомъ, въ которомъ проглядываетъ никогда не покидающее автора желаніе не столько рисовать, сколько морализировать и поучать, крайне затрудняющее чтеніе произведеній г. Златовратскаго. Художественный талантъ, отпущенный ему отъ природы, онъ окончательно потопилъ въ фантастическихъ представленіяхъ о какой-то невѣдомой правдѣ, которую надо искать въ деревнѣ, для чего предварительно требуется -- "отрѣшеніе", а затѣмъ "вѣра сердца".
   "Золотыя сердца" должны иллюстрировать эти двѣ особенности истиннаго человѣка, какимъ онъ представляется г. Златовратскому. Его излюбленный герой Башкировъ "отрѣшается" оіъ города и уходитъ въ деревню, гдѣ лѣчитъ мужиковъ. Онъ не то цыганъ, не то башкиръ по рожденью, не русскій во всякомъ случаѣ. Почему понадобилась эта чисто внѣшняя черта, непонятно. Имѣй мы дѣло съ авторомъ французомъ, было бы ясно, что авторъ желаетъ показать вліяніе наслѣдственности, напр., и ужъ, конечно, ни въ чемъ подобномъ нельзя заподозрить нашего автора. Башкировъ физически уродъ, но тѣмъ совершеннѣе его душевныя качества. Онъ -- "двухъ-етажная башка", все ему дается съ полуслова, память, способности -- все первый сортъ, и онъ, что самое главное, понимаетъ и знаетъ народъ. У него есть "устои", а каковы они, авторъ особенно не распространяется, но пытается въ одной сценкѣ выяснить, въ чемъ дѣло, почему Башкирову доступенъ народъ. Приводится слѣдующій знаменательный діалогъ.
   "-- Скажи, Башкировъ,-- заговорилъ пріятель,-- ты хорошо, вѣдь, знаешь простой народъ?
   "-- Чаво я знаю? знаю я Петра да Сидора. Вотъ чаво я знаю! (Нужно замѣтить, что Башкировъ говорилъ почти невозможнымъ для порядочнаго общества языкомъ: это была смѣсь семинарскаго жаргона съ мужицкимъ; да кромѣ того, онъ говорилъ протяжно, лѣниво ворочая языкомъ).
   "-- Ну, да хоть этого Петра да Сидора изучилъ же ты? Вотъ они съ тобой сходятся, тебѣ довѣряютъ. Ты, значитъ, знаешь, чѣмъ разрушить ту стѣну недовѣрія, которая существуетъ между нами и ими?
   "-- Знаю,-- протянулъ Ванюшка, хитро улыбнувшись.
   "-- Въ чемъ же, въ чемъ же штука-то?-- вскрикнулъ обрадовавшійся юноша:-- трудно?
   "-- Нѣтъ, ничего... легко!
   "-- Легко?
   "-- Не сумлѣвайся... легко...
   "--Ну такъ въ чемъ же штука-то?
   "-- Штука-то?.. Быть нешщастнымъ!
   "Пріятель отчего-то переконфузился..."
   Отчего переконфузился пріятель, дѣйствительно, трудно понять, и авторъ этого не объясняетъ.
   Вотъ этотъ-то "нешщастный" Башкировъ и есть соль земли, отрѣшившійся отъ всего и ушедшій въ себя. Можно думать, что для отрѣшенія надо уйти въ народъ, но это невѣрно, такъ какъ и въ народѣ соль земли составляютъ двѣ бабы-начетчицы, которыя тоже отрѣшаются и поясняютъ это такъ.
   "-- Какъ же вы рѣшили?-- спросилъ я.
   "-- А такое наше рѣшеніе: все сдать на міръ и отрѣшиться... Будетъ ужъ, Миколаичъ, пожили для міру...
   "--И уйти?
   "--И уйти.
   "-- Куда же?
   "-- Нигдѣ путь не заказанъ тому, кто отрѣшился,-- сказала Павла.
   "-- И это не тяжело вамъ, тридцать лѣтъ проживши здѣсь?
   "-- Возьми крестъ свой, сказано... Чѣмъ тяжелѣе, тѣмъ и богоугоднѣе. Въ томъ-то, милушка, и сила, что умѣй отъ куска, отъ жилища, отъ живота отрѣшиться, и будетъ вѣра твоя велика. А безъ этого -- все тлѣнъ и слабость..."
   Въ нимъ присоединяется Батя, майорская дочь, которая открываетъ еще одинъ элементъ -- "вѣру сердца". Въ чемъ заключается вѣра сердца, авторъ не поясняетъ. Онъ, впрочемъ, ничего не поясняетъ, полагаясь на читателя, который въ то время, когда писалось это апокалипсическое произведеніе, можетъ быть, и понималъ, но намъ теперь все это "темна вода во облацѣхъ". Не думаемъ, чтобы и самъ г. Златовратскій понималъ теперь, что онъ написалъ тогда, въ 1878 г. Если понимать его "золотыя сердца" какъ символъ заблудшей интеллигенціи, которая должна отрѣшиться отъ культуры и уйти въ деревню, то здѣсь мы наталкиваемся на начетчицъ, которыя жалуются на ослабленіе міра, не умѣющаго отрѣшаться.
   А вѣдь когда-то этимъ зачитывались, жизнь свою ломали по рецептамъ Башкирова и Бати, не задумываясь, не видя всей вздорности этихъ рецептовъ, мало чѣмъ отличныхъ отъ знахарскихъ наговоровъ отъ "лихой болѣсти", "трясовицы" и т. п. Это одинъ изъ любопытнѣйшихъ вопросовъ общественной психологіи -- вліяніе такихъ произведеній, какъ "золотыя сердца", представляющихъ сплошной бредъ, наборъ недосказанныхъ, оборванныхъ фразъ, непонятныхъ словъ и смутныхъ образовъ. Перечитывая и пересматривая это произведеніе, мы старались найти въ немъ какую-либо руководящую мысль, какое-либо указаніе, что желалъ сказать авторъ, и, признаемся,-- не нашли. Или въ наши дни секретъ пониманія ультранародническихъ шедевровъ утерянъ? Правду говоря, мы ни мало не скорбимъ объ этомъ.
   "Вѣра сердца", какъ опредѣляетъ Батя, нѣчто такое, чему "еще нѣтъ названія". Думала ли бѣдная героиня г. Златовратскаго, что двадцать лѣтъ спустя никто и не поинтересуется подъискать ему названіе? Въ томъ и заключается огромный шагъ впередъ, сдѣланный общественной мыслью за эти годы, что пустопорожними, хотя и таинственно звучащими словами теперь никого не удивишь и не уловишь, тѣмъ менѣе наставишь на истинный путь. "Вѣра сердца", просто выражаясь, это вѣра въ слова, и чѣмъ они были мудренѣе, тѣмъ казались глубже. "Правда народной жизни", "міръ",-- беремъ первыя, подвернувшіяся подъ перо,-- все это были спасительныя словечки, которыя должны были заблудшему интеллигенту уготовить путь въ душу народа, гдѣ ждетъ его спасеніе отъ волъ себялюбія, индивидуализма, капитализма и прочихъ культурныхъ бѣдъ, несущихя къ намъ съ гнилого Запада. Охранить не только себя, но и народъ отъ тлетворнаго вліянія послѣдняго, вотъ задача интеллигенціи.
   Въ "Устояхъ" развивается борьба общиннаго и личнаго начала. "Устои" -- самое крупное произведеніе г. Златовратскаго и, надо сказать, самое неудачное дѣтище его. Читать ихъ теперь нѣтъ возможности, до того въ нихъ все схематично, придумано, сочинено и наворочено одно на другое. Написаны они гекзаметромъ, вѣроятно, съ цѣлью придать имъ нарочитую важность. Разбираться въ нихъ мы отнюдь не намѣрены, такъ какъ это трудъ и неблагодарный, и несвоевременный. Думаемъ, что теперь доказывать ложность взглядовъ автора на спасительность "деревенскихъ устоевъ" совершенно лишнее. Тѣмъ болѣе, что и самъ авторъ въ силу этихъ устоевъ не вѣритъ. Расписавъ ихъ самыми радужными красками, онъ заставляетъ ихъ рухнуть отъ вторженія одного "умственнаго" члена, побывавшаго въ городѣ Петра, который заразился тамъ духомъ индивидулизма. Что же могло остаться отъ бѣдной "Вальковщины", когда городъ стадъ напирать на нее со всѣхъ сторонъ, когда каждая линія желѣзной дороги приноситъ туда новый духъ, каждая книга -- новые запросы, новыя требованія и желанія, какія и не снились отцамъ "Вальковщины"?
   Декоративная манера автора получила въ "Устояхъ" самое широкое развитіе. Тутъ "пейзане и золотокудрыя пейзанки" разыгрываютъ роли крестьянъ и крестьянокъ, повторяя до извѣстной степени то, что было въ модѣ въ литературѣ временъ Карамзина. Только тамъ они говорили о чувствахъ, здѣсь -- объ общинѣ, мірѣ, правдѣ, но въ обоихъ случаяхъ одинаково естественно и правдиво.
   Г. Златовратскій является въ "Устояхъ" романтикомъ общины и міра. Въ "Деревенскихъ будняхъ" онъ выступаетъ изслѣдователемъ деревни, заявляя въ% предисловіи, что "настала эпоха новой деревни -- деревни крестянскаго самоуправленія, вольнаго труда, деревни-общины, какъ самостоятельно-активнаго элемента русскаго государственнаго строя. Мало того, наступило время, когда эта деревня "свободнаго труда" оказалась носительницей идеаловъ и обратила на себя сугубое вниманіе интеллигенціи". Онъ, находитъ, что никто "не вникъ", не вдумался въ эту деревню, что всѣ "программы" изученія ея были неправильно составлены, потому что и составители, и исполнители не такъ брались за дѣло. Можно подумать, что самъ г. Златовратскій проявитъ необычайное вниманіе, безпристрастіе, глубину и пониманіе народной жизни. "Пора, наконецъ, убѣдиться,-- восклицаетъ онъ съ паѳосомъ,-- что свѣтскій человѣкъ -- плохой наблюдатель, что наблюденіе деревенской жизни безъ предварительной подготовки -- недобросовѣстно, что, въ противномъ случаѣ, наши выводы, какъ бы ни были они остроумны, ложь, что, наконецъ, сами художники, вышедшіе изъ среды интеллигенціи и берущіеся за сюжеты изъ народной жизни, должны, во имя добросовѣстности, измѣнить методъ своихъ отношеній къ деревнѣ, основывая ихъ до сихъ поръ только на непосредственныхъ впечатлѣніяхъ: они должны заняться такой же предварительной солидной подготовкой, какую имѣютъ солидный этнографъ и историкъ народной жизни". Можно думать, что самъ авторъ вполнѣ обладаетъ такой подготовкой. Ничуть не бывало. Выбравъ небольшой удаленный уголокъ, онъ заноситъ личныя наблюденія, которыя и обобщаетъ, строя въ самомъ началѣ "схему народно-бытовыхъ основъ" и исходя затѣмъ изъ имъ же самимъ созданной системы. Такая замѣна "непосредственныхъ наблюденій" едва ли убѣдительна, какъ не убѣдительна и "вѣра въ сознаніе народа", которою онъ заканчиваетъ свои "Будни". Можетъ быть, въ то время, когда сочинялись эти "Будни", въ 1878--1879 гг., они имѣли извѣстное значеніе для изслѣдованія деревни, но въ настоящее время они не имѣютъ никакого для насъ интереса, что едва ли станутъ отрицать даже самые ярые поклонники г. Златовратскаго.
   Добросовѣстно ознакомившись съ произведеніями г. Златовратскаго, приходишь въ нѣкоторое изумленіе, что собственно создало то вліяніе, какое онъ имѣлъ въ 70-хъ и въ началѣ 80-хъ годовъ? Мы думаемъ, что причины этого вліянія лежали внѣ этихъ произведеній. Туманно-идеалистическое настроеніе, проникающее ихъ, отвѣчало неясному представленію о народѣ, тому мистическому "нѣчто". что каждый хотѣлъ найти въ немъ. Именно неопредѣленность, смута воззрѣній и взглядовъ г. Златовратскаго какъ нельзя лучше отвѣчала такой же смутѣ въ умахъ читателей. Таинственныя слова -- "отрѣшиться", "быть несчастнымъ", "вѣра сердца" -- возбуждали извѣстнымъ образомъ настроенное воображеніе, которое въ каждомъ работало по-своему и создавало разнообразные фантомы на общую тему "народъ", "міръ", "община". По мѣрѣ того, какъ этотъ туманъ таялъ, умалялось и значеніе г. Златовратскаго, какъ выразителя общественнаго настроенія. Его мѣсто постепенно занялъ другой писатель, который сначала далеко не имѣлъ такого значенія. Гл. Успенскій писалъ одновременно съ г. Златовратскимъ, его читали, но не увлекались имъ, ne создавали себѣ понятій и представленіи "по Успенскому". Онъ былъ слишкомъ ярокъ и ясенъ, какъ художникъ, его нельзя было понимать въ "разныхъ смыслахъ", въ немъ нѣтъ ничего мистическаго. Значеніе его стало выясняться именно тогда, когда началось знакомство съ народной жизнью, какъ она есть, безъ декоративныхъ украшеній, мистическихъ представленій о какихъ-то народныхъ глубинахъ, тайникахъ народной души и т. п. Значеніе Успенскаго, какъ великаго художника, растетъ еще и будетъ расти, чѣмъ дальше мы уходимъ отъ его времени. Все наносное, временное постепенно умаляется и исчезаетъ для насъ въ его произведеніяхъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ, все ярче выступаетъ на первый планъ художественная правда. Словомъ, съ нимъ происходитъ совершенно обратное тому, что мы наблюдаемъ по отношенію къ г. Златовратскому. Уже теперь послѣдняго трудно читать, ключъ къ пониманію его героевъ потерянъ, и еще одно-два поколѣнія, и онъ станетъ вполнѣ историческимъ явленіемъ, важнымъ и многозначительнымъ для оцѣнки настроеній 70-хъ годовъ, но мало привлекающимъ вниманіе читателя. Развѣ нѣкоторые только изъ его небольшихъ разсказовъ уцѣлѣютъ отъ забвенія и, на ряду, съ разсказами Слѣпцова, Рѣшетникова, Левитова, займутъ въ библіотекахъ опредѣленное мѣсто въ отдѣлѣ народнической беллетристики.

-----

   Обиліе сборниковъ поэтическихъ произведеній составляетъ теперь удручающій литературный балластъ, среди котораго трудно разобраться и опытному рецензенту, не говоря уже о читателяхъ. Зато какое удовольствіе испытываешь, когда неожиданно появляется что-либо свѣжее, талантливое, проникнутое духомъ истинной поэзіи и мысли. Именно такое впечатлѣніе производитъ небольшой, къ сожалѣнію, сборникъ стихотвореній г. П. Я. Съ первой же страницы онъ приковываетъ вниманіе, и до конца вы остаетесь подъ впечатлѣніемъ оригинальнаго и сильнаго таланта, захватывающаго глубиной и содержательностью.
   
   Поэтовъ нѣтъ, не стало свѣтлыхъ пѣсенъ,
   Будившихъ міръ, какъ предразсвѣтный звонъ,
   Какъ горизонтъ невыносимо-тѣсенъ,
   И какъ унылъ тягучій жизни сонъ!
   И гражданъ нѣтъ! О, сколько благородныхъ,
   Красивыхъ словъ, но... лишь безплодныхъ словъ:
   Въ ненастный день не больше волнъ холодныхъ
   Рокочетъ у скалистыхъ береговъ.
   
   А между тѣмъ, все также небо сине,
   Душисты рощи, нивы и цвѣты.
   Въ пуринахъ звѣздъ, въ толпѣ людской, въ пустынѣ
   Все столько же безсмертной красоты,
   И также скорбь безмѣрна, скорбь людская...
   
   Такимъ стихотвореніемъ открывается сборникъ, и оно, какъ основной тонъ въ пьесѣ, служитъ яркимъ эпиграфомъ къ нему, выражая общее настроеніе поэзіи г. П. Я. Наши читатели нѣсколько знакомы съ его произведеніями по тѣмъ образцамъ, которые отъ времени до времени печатались на страницахъ нашего журнала. Но эти отрывочныя стихотворенія не давали, конечно, сколько-нибудь яснаго представленія о физіономіи г. П. Я., какъ лирическаго поэта по преимуществу.
   П. Я.-- лирикъ несомнѣнный, но какъ далека его лирика отъ пустыхъ вздоховъ, воспѣванія луны и "ея" и тому подобнаго, до тошноты пріѣвшагося антуража поэтовъ послѣдняго времени, съ которыми намъ приходится имѣть постоянное дѣло! Этимъ мы отнюдь не желаемъ сказать, что ему чужды простые, но вѣчно юные мотивы любви, грусти и тоски. И у него они занимаютъ не мало мѣста, вызываютъ въ немъ нѣжныя и тихія настроенія, волнующія питателя и навѣвающія мечтательныя грезы. Только къ этимъ мотивамъ примѣшивается въ его стихахъ еще нѣчто, что углубляетъ ихъ и заставляетъ читателя волноваться совсѣмъ иными чувствами. Личныя страданія, личная тоска никогда не выдвигаются въ стихахъ П. Я. на первое мѣсто,-- они какъ бы связаны особыми узами съ чѣмъ-то несравненно большимъ, передъ чѣмъ блѣднѣетъ я исчезаетъ все личное, чему ея" поэта служитъ лишь слабымъ выраженіемъ. Поэтъ оттѣняетъ эту разницу между собой и своими собратьями по поэзіи въ стихотвореніи, которое очень хорошо выдѣляетъ основную ноту его лирики:
   
   Я также пѣть бы могъ:
             Заката пышный блескъ,
   Луны сребристый рогъ,
             Волны дремотной плескъ.
   О! я, какъ вы бъ, нашелъ
             И нужный складъ, и слогъ,
   Ко мнѣ не хуже бъ шелъ
             Дешевый вашъ вѣнокъ.
   
   Но взоръ прозрѣвшій мой,
             Въ испугѣ увидалъ --
   Въ печали край рядной,
             Въ позорѣ идеалъ.
   И рой надеждъ моихъ
             Развѣянъ какъ миражъ...
   Вотъ отчего мой стихъ
             Такъ непохожъ на вашъ!
   
   Родина и идеалъ -- вотъ то, что постоянно витаетъ передъ глазами поэта, что вдохновляетъ его, то вызывая пылкія, полныя горечи строфы, то исторгая изъ измученной усталой груди вопли отчаянія и безконечной муки. Проникающая стихи искренность заставляетъ чувствовать, что въ нихъ каждый звукъ выстраданъ, нѣтъ ни одного слова ради красоты. Подчасъ поэтъ бываетъ даже небреженъ, видимо, не выбирая выраженій, употребляя первое, которое вырвалось само въ минуту удручающей тоски. Формой г. П. Я. можетъ владѣть прекрасно, но онъ предпочитаетъ силу и искренность. Формой никого теперь не удивишь и не привлечешь, а искренность давно уже исчезла у современныхъ поэтовъ, если только это слово примѣнимо къ многочисленнымъ сочинителямъ, наполняющимъ книжный рынокъ своими "сборниками".
   Родина, страстная любовь къ ней занимаетъ первое мѣсто въ сердцѣ поэта. Къ ней постоянно направлены его думы, ей посвящены его мысли, и ради нея только онъ желаетъ слышать голосъ поэзіи "вѣчно-прекрасной".
   
   Оборванъ у музы цвѣтущій вѣнокъ,
             И звучныя пѣсни допѣты!
   Зловѣще молчанье, и сумракъ глубокъ...
             -- О, геній поэзіи, гдѣ ты?
   Гдѣ голосъ твой прежній, что юность зажечь
             Умѣлъ вдохновеньемъ и страстью,--
   Свободная, смѣлая, честная рѣчь
             Съ ея обаяньемъ и властью?
   Ужели навѣкъ ты отъ насъ отвратилъ
             Свой ликъ лучезарно-прекрасный,
   И свѣтъ твой не утра предвѣстникомъ былъ,
             А ночи тревожно-ненастной?
   
   О, нѣтъ! Эти тучи безсилья и сна
             Промчатся надъ родиной бѣдной,
   И снова придешь ты, какъ жизни весна,
             Въ сіяніи власти побѣдной...
   И пѣсня, поникшая грустно челомъ,
             Какъ птица въ предчувствіи бури,
   Очнется внезапно, ударитъ крыломъ --
             И гордо взовьется къ лазури!
   
   Вѣра въ непобѣдимую силу идеала поддерживаетъ поэта въ трудныя минуты и внушаетъ ему гордую увѣренность, что зло не вѣчно. Лучшія стихотворенія выливаются у г. П. Я., лишь только онъ вспоминаетъ свой суровый край, который онъ, тѣмъ не менѣе, вовсе не идеализируетъ...
   
   Ярко небо странъ далекихъ,.
   Но затмить оно не въ силахъ
   Красоты небесъ родимыхъ,
   Полинялыхъ и унылыхъ!
   
   И отдастъ больное сердце
   Всѣ созвучья въ поднебесной
   За шуршаніе осоки
   Въ рѣчкѣ мшистой и безвѣстной!
   
   Красотой, довольствомъ, счастьемъ
   Сторона цвѣтетъ чужая,
   Но милѣй въ своихъ лохмотьяхъ
   И слезахъ страна родная!
   
   Эта страстная любовь, жажда жить горестями и радостями своей родины получаютъ особую силу въ стихотвореніи "Къ родинѣ". Вначалѣ поэтъ задается вопросомъ, за что онъ можетъ любить ее, когда она дала ему такъ мало радостныхъ минутъ, и затѣмъ отвѣчаетъ:
   
   За что, не знаю я; но каждое дыханье,
   До каждый помыслъ мой, всѣ силы бытія
   Тебѣ посвящены, тебѣ до издыханья!
   Любовь моя и жизнь -- твои, о мать моя!
   И чтобъ еще хоть разъ твой горизонтъ обширный
   Мой глазъ увидѣть могъ, твой сѣрый небосводъ,
   Сосновый боръ вдали, сверканье рѣчки мирной,
   И нивы скудныя, и кроткій твой народъ,
   За то, чтобъ день одинъ могъ снова подышать я
   Свободою полей и воздухомъ лѣсовъ,
   Я крестъ нести бы радъ безъ стона и проклятья,
   Тягчайшій изъ твоихъ безчисленныхъ крестовъ!
   Я бъ умереть готовъ безъ тайныхъ сожалѣній
   Въ лохмотьяхъ нищеты, въ недугѣ роковомъ,
   На кучѣ мусора подъ чуждымъ мнѣ окномъ,
   Въ жалчайшемъ изъ твоихъ заброшенныхъ селеній!..
   
   Признаемся, давно уже не приходилось намъ читать болѣе сильнаго стихотворенія, которое по своей выразительности, сжатости и искренности напоминаетъ лучшія произведенія Некрасова.
   Среди современныхъ поэтовъ и поэтиковъ, декадентовъ, "самоучекъ" и просто сочинителей стиховъ, г. П. Я. стоитъ совершенно одиноко. Въ немъ чувствуется своеобразная сила и оригинальность, въ его стихахъ, иногда не отдѣланныхъ и грубоватыхъ, дышитъ подкупающая искренность, неподдѣльная скорбь и жажда дѣла, борьбы, энергичная ненависть и не менѣе страстная любовь. Если бы не помѣтки подъ нѣкоторыми стихотвореніями, указывающія, что П. Я. уже давно пишетъ, -- мы бы привѣтствовали въ лицѣ его новую будущую силу.

А. Б.

"Міръ Божій", No 1, 1898

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru