Богданович Ангел Иванович
Критические заметки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    А. Осипович (А. О. Новодворский), "Собрание сочинений".- Общее впечатление.- "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны" и "Карьера".- Тип лишнего человека переходной эпохи.- Художественный талант Осиповича в его лучших рассказах: "Тетушка", "История", "Накануне ликвидации".- Суд над Пушкиным и мрачная философия "оправдания добра" г. Влад. Соловьева.- Как параллель ему - г. Розанов.- "Натан Мудрый" Лессинга (по поводу нового издания).


   

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМѢТКИ.

А. Осиповичъ (А. О. Новодворскій), "Собраніе сочиненій".-- Общее впечатлѣніе.-- "Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны" и "Карьера".-- Типъ лишняго человѣка переходной эпохи.-- Художественный талантъ Осиповича въ его лучшихъ разсказахъ: "Тетушка", "Исторія", "Наканунѣ ликвидаціи".-- Судъ надъ Пушкинымъ и мрачная философія "оправданія добра" г. Влад. Соловьева.-- Какъ параллель ему -- г. Розановъ.-- "Натанъ Мудрый" Лессинга (по поводу новаго изданія).

   Едва ли многимъ изъ современныхъ читателей знакомо имя писателя, поставленное въ заголовкѣ. И въ свое время оно не пользовалось особой извѣстностью, промелькнувъ метеоромъ на страницахъ "Отечественныхъ Записокъ" и не оставивъ замѣтнаго слѣда въ душѣ читателя. Отчасти причиной была кратковременность писательской дѣятельности Осиповича, умершаго три года спустя послѣ появленія его перваго очерка "Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны". Очеркъ былъ напечатанъ въ 1880-мъ году, а въ 1882-мъ Осиповича уже не стало. Главная, однако, причина заключается въ неясности содержанія этого писателя, произведенія котораго похожи на стонъ, вырвавшійся изъ измученной груди. Но что исторгло этотъ стонъ, что мучило человѣка, кто такой самъ человѣкъ,-- осталось невыясненнымъ и недоговореннымъ. Жизнь быстро стерла это впечатлѣніе, и только теперь небольшой томикъ очерковъ и разсказовъ, собранныхъ, повидимому, заботливой рукой друга, даетъ возможность ближе познакомиться съ авторомъ, вникнуть въ его литературную физіономію и опредѣлить ему мѣсто въ ряду общественныхъ явленій своего времени.
   Невелико наслѣдство послѣ Осиповича,-- всего восемь небольшихъ разсказовъ, и изъ нихъ два чисто автобіографическаго характера, именно "Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны" и "Карьера". Они-то и даютъ больше всего матеріала для выясненія Осиповича, какъ общественнаго типа. Но и въ остальныхъ -- герой, въ сущности, все онъ хе. Проникающая ихъ субъективная нотка, постоянная жалоба на безвременное и ноющее сознаніе своего безсилія, составляетъ характернѣйшую черту этихъ разсказовъ. Читая ихъ въ настоящее время, когда исчезло уже настроеніе, вызвавшее ихъ къ жизни, испытываешь щемящее чувство безпросвѣтной тоски и леденящей безнадежности. Предъ нами словно живой человѣкъ, зарытый въ могилу, безсильно бьется о крышку гроба и съ истерическимъ смѣхомъ, съ судорожно перекошеннымъ лицомъ, рветъ на себѣ саванъ. Ни одного проблеска свѣта, ничего жизнерадостнаго, бодрящаго не выносишь изъ чтенія Осиповича. Это. исповѣдь мертваго человѣка, у котораго не было уже, когда онъ вздумалъ подѣлиться съ читателями своими думами, ни одной живой мысли, никакихъ страстей и желаній. Сильный, могучій талантъ создалъ бы при такомъ настроеніи потрясающую эпопею борьбы, картину великой души, изнывающей и гибнущей подъ давленіемъ мрака и безъисходнаго отчаянія. Но у Новодворскаго было ровно настолько таланта, чтобы повѣдать міру муки личнаго неудовлетвореннаго существованія и -- умереть. Потому что нельзя жить, вѣчно изнывая отъ сознанія своей ненужности и мелочности, постоянно рыдая и плача, и, главное, будучи не въ силахъ дать себѣ отчетъ, да въ чемъ же дѣло, наконецъ?
   Изъ отмѣченныхъ выше автобіографическихъ разсказовъ мы узнаемъ прежде всего,-- впрочемъ, не узнаемъ, а догадываемся, потому что у Осиповича такая же путаница въ разсказѣ, какъ въ головѣ и сердцѣ. Этотъ изломанный и исковерканный человѣкъ не умѣетъ, не можетъ говорить просто. Онъ постоянно ломается, силится острить, хочетъ быть развязнымъ, какъ застѣнчивый юноша, попавшій въ незнакомое общество и желающій во что бы то ни стало скрыть свою робость. Его смѣхъ переходитъ въ судорогу, развязность и натянутыя остроты непріятно рѣжутъ слухъ и глаза. Васъ заражаетъ его нервность, вамъ становится невыносимо тяжело и непріятно и хочется прикрикнуть на бѣднаго автора, чтобы онъ пересталъ кривляться.
   Итакъ, мы догадываемся, что автора удручало прежде всего бѣдность, что семейная обстановка была куда не весела, что онъ бѣгалъ по грошевымъ урокамъ и ѣлъ конину. Словомъ, предъ нами интеллигентный пролетарій. Типъ давно знакомый, неоднократно фигурировавшій въ литературѣ. Но у Осиповича онъ самъ себя описываетъ, что и придаетъ его исповѣди характеръ человѣческаго документа. Жалкая, удручающая бѣдность, съ одной стороны, съ другой -- сознаніе своей интеллигенціи, какъ нѣкоторой миссіи, возложенной на ея носителя. Миссія эта -- быть героемъ, чуждымъ всего личнаго, всецѣло отданнымъ служенію высшей правдѣ. Но вотъ роковой для героя вопросъ, гдѣ эта правда. и что она сама по себѣ? Запертый въ глухомъ, удушливомъ уголку, среди такихъ же несчастныхъ и жалкихъ существованій, онъ не знаетъ ни жизни, со всей сложностью ея проявленій, ни людей, съ ихъ многообразіемъ страстей, нуждъ и желаній. Горячечная мечта, вынесенная изъ чтенія, смутные образы литературныхъ произведеній, высокія слова и чужія мысли -- вотъ весь его душевный багажъ, съ которымъ онъ хочетъ пуститься въ міръ на борьбу за правду и добро. Результатъ очевиденъ заранѣе. При первой же попыткѣ, когда надо проявить себя, свою силу, а не чужой, вычитанный изъ хорошей книги опытъ, все рушится и бѣдный "герой" превращается въ самую заправскую мокрую курицу.
   Таково смутное содержаніе "Эпизода изъ жизни ни павы, ни вороны". Говоримъ -- смутное, потому что нельзя передать яснѣе эту удивительную исторію, въ которой фигурируютъ герои Тургенева, Пушкина, Лермонтова на ряду съ похожденіями героя разсказа. Все вмѣстѣ производитъ впечатлѣніе горячечнаго бреда, безъ начала и конца. Видно одно, что самъ авторъ страдаетъ, мучится жгучей болью, которую силится прикрыть судорожной улыбкой и натянутыми, неудачными остротами. Героизмъ, вычитанный изъ книжки, не выдержалъ перваго испытанія. Герой, какъ подобало тогда, идетъ въ "народъ", становится рабочимъ и приступаетъ къ миссіи "отдать долгъ народу", въ данномъ случаѣ таскать дрова на баркѣ. Смѣшавшись съ кучей рабочихъ, онъ то проникается ихъ нехитрымъ весельемъ, то начинаетъ вмѣстѣ съ ними углубляться въ толкованіе апокалипсиса. Наступаетъ моментъ работы и вмѣстѣ съ тѣмъ разочарованіе, описаніе котораго приводимъ, какъ очень характерное и для "героя" тогдашняго времени, и для манеры Осиповича, какъ писателя.
   "Моя душа начала настраивать сердце, пробуя то ту, то другую ноту и располагая сыграть камаринскую, но въ эту минуту раздался рѣзкій крикъ съ барки:
   "Эй, вы принимайся!
   "Рабочіе встали, перекрестились, скинули съ себя верхнюю одежду и принялись за работу. Два бѣлорусса подавали бревна, остальные -- каждый по одному -- носили ихъ по перекинутой съ барки доскѣ на берегъ.
   "Въ какомъ-то сладострастномъ опьяненіи подошелъ и я въ полѣну, но... въ этой минутѣ, казалось сосредоточились, какъ въ фокусѣ, всѣ предшествовавшіе, разрозненные элементы скандала: полѣно было очень тяжело, такъ тяжело, что, при попыткѣ поднять его, меня всего бросило въ жарь...
   "Задержанное движеніе всегда превращается въ теплоту", плаксиво притворился я, якобы хладнокровно размышляю, но собственно никакихъ мыслей въ головѣ не было: было одно только чувство...
   "Ахъ, какое это было чувство, "прекрасная читательница"!.. Если бы съ молодой дѣвушки, въ первый разъ выѣхавшей въ свѣтъ, въ самый разгаръ бала свалилось платье; если бы только что обвѣнчавшійся, страстно Влюбленный юноша, выводя изъ церкви новобрачную, вдругъ почувствовалъ, что на ласки любимой женщины можетъ отвѣчать только слезами отчаянія -- ни та, ни другой, навѣрное, не испытали бы такого жгучаго стыда, такого пламеннаго желанія провалиться сквозь землю.
   "-- Ну, ну!.. раздавались ободрительные голоса.
   "Я употребилъ нечеловѣческое усиліе и поднялъ. Въ спинѣ что-то хрустнуло. Согнувшись въ три погибели, едва не провалившись съ доски, дотащилъ я бревно до берега и принялся за другое. Оно, это другое, было еще тяжелѣе. У меня не хватило силъ донести его; я пошатнулся, выпустилъ свою ношу исамъ повалился на доски барки...
   "-- Э, да что ты?..
   "-- Ха, ха! Небось, не сладко?-- слышались голоса товарищей.
   "Я смутно сознавалъ все, происходившее вокругъ. Мнѣ было невыносимо жутко.
   "-- Ну, парень,-- серьезно проговорилъ старикъ рабочій,-- это, видно, не. твое дѣло; тебѣ бы сюды не соваться... Дай, помогу, что ли!
   "Но мнѣ не нужна была его помощь. Я всталъ, молча поднялъ упавшую съ головы шапку и тихо, шатаясь, пошелъ прочь...
   "Полнѣйшій хаосъ въ головѣ Я брелъ на удачу, едва различая предметы: въ глазахъ дрожали слезы, въ ушахъ раздавалось: "хворый, хворый"... "Бѣдный, несчастный, тряпка!" Мною вдругъ овладѣло бѣшенство. "Отдайте мнѣ мое здоровье, варвары!" крикнулъ я, сжавъ кулаки. Къ кому я обращался? Кого винилъ? Я и самъ не сознавалъ. Голосъ мой, т. е. не мой, а какое-то тончайшее сопрано, прозвучалъ весьма минорно и заставилъ меня опомниться. Проходившая мимо баба съ корзиной въ рукѣ остановилась и сосредоточенно уставилась на меня удивленными глазами; пепельный салопъ, сѣрый платокъ, вся какая-то сѣрая, ляцо морщинистое, доброе, съ выраженіемъ: "хворый, бѣдняжка!"... Пробѣжала куцая собака, съ глазами, говорившими какъ нельзя болѣе ясно: "проходи знай, проходи, не трону: найдемъ и получше, ежели зубы почистить захочется". Проѣхалъ ломовой извозчикъ; у лошади узда была мочалкой перевязана -- надо полагать, колечко потерялъ, какая-то кокарда, какой-то красный кушакъ, шляпка...
   "Я очутился на мосту, оперся о перила и сталъ глядѣть внизъ. "Ты -- скала... Придешь за мною? Я вѣдь ничего не боюсь... Нѣтъ, лучше не приходи, несчастный: куда тебѣ"!..
   "Пронеслась лодка, проплыла доска, отъ барки, должно быть: гвозди торчали, щепка какая-то... Я тупо смотрѣлъ на все это. "А что, если бы этакъ шарахнуться?"...
   "Какая-то сладострастная судорога, послѣднее ясное ощущеніе и послѣдняя ясная мысль"...
   Далѣе, уже ничего нельзя понять. "Долгъ народу" такъ и остается не уплаченнымъ, и "герой", убѣдившись въ своей неспособности къ героизму, проникается жгучей злобой къ жизни.
   "Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны", по замыслу, долженъ былъ изобразить муки рефлектирующаго интеллигента-пролетарія, который отъ одного берега отсталъ, но къ другому не присталъ. Съ одной стороны, громадная ноша, этотъ непонятный "долгъ народу", съ другой -- полное ничтожество, не позволяющее ни къ чему приложить безсильныя руки.
   Отсюда вѣчный бредъ "души усталой и больной", бредъ, продолжающійся и въ другомъ разсказѣ "Карьера", еще болѣе автобіографическомъ. Къ сожалѣнію, передать сущность этого "разсказа" пѣть никакой возможности, потому что сущность заключается въ непрерывныхъ вопляхъ, терзаніяхъ себя и другихъ, покаянныхъ стонахъ и прочей,-- sit venia verbo,-- чепухѣ. Во и самъ авторъ не болѣе высокаго мнѣнія о своей жизни и прямо заявляетъ, что "съ одной стороны, мерещится мнѣ чепуха, но съ другой -- нельзя не принять и того во вниманіе, что
   
   Тьмы низкихъ истинъ мнѣ дороже
   Насъ возвышающій обманъ"...
   
   Для героя разсказа это не только иронія, не просто горькая фраза, сорвавшаяся въ покаянную минуту,-- это вѣрное признаніе факта. Онъ все время носится съ "возвышающимъ обманомъ", за отсутствіемъ реальнаго содержанія жизни. Чѣмъ ниже, грязнѣе окружающая жизнь, тѣмъ заманчивѣе, выше и шире иллюзіи, въ которыхъ витаетъ его больной умъ. Все въ концѣ концовъ опять разрѣшается сплошнымъ бредомъ, въ которомъ "было много реальной правды".
   Очень вѣроятно, что реальная правда открывалась въ бреду герою Осиповича, но читатели должны ему вѣрить на слово. Манера Осиповича писать недомолвками, многоточіями, дѣлая тысячи отступленій, хитрыхъ намековъ и ироническихъ выходокъ по адресу читателя,-- приводитъ къ тому, что скука, самая сѣрая и безутѣшная скука овладѣваетъ вами, и, вмѣсто симпатіи и жалости, вы испытываете желаніе поскорѣе закрыть книгу. Не слѣдуетъ думать, что это результатъ непониманія, вполнѣ возможнаго теперь, когда мы такъ далеки отъ настроенія героевъ Осиповича. Можно быть вполнѣ чуждымъ настроенію автора и тѣмъ не менѣе вполнѣ понимать его. Вся народническая литература не имѣетъ теперь ни малѣйшаго обаянія и развѣ какой-нибудь обомшѣлый троглодитъ, пережитокъ добраго, стараго времени, прочувствуетъ настроеніе героевъ, г. Златовратскаго. Смѣшно и развѣ немножко неловко становился, когда, напр., читаешь теперь, что для того, чтобы "народъ" тебя понялъ, надо быть "несчастнымъ", какъ категорически завѣряетъ одинъ изъ излюбленныхъ персонажей г. Златовратскаго. Все же мы ихъ отлично понимаемъ, ясно можемъ себѣ представить, чего хотятъ, къ чему стремятся эти темныя души, по своему ищущія свѣта.
   Иное дѣло герои Осиповича, вѣрнѣе -- онъ самъ, потому что у него, какъ у чистаго субъективнаго писателя, его я -- все. Оно заслоняетъ весь міръ, а этотъ міръ -- темный уголъ, сырой и затхлый, населенный фантомами горячечнаго бреда. Разбираться въ нихъ нѣтъ ни интереса, да, правду говоря и не зачѣмъ. Осиповичъ для насъ получаетъ смыслъ и значеніе не самъ по себѣ, а какъ представитель цѣлой группы "лишнихъ людей", которыми такъ богата каждая переходная эпоха. Можетъ быть, для такого, въ сущности незначительнаго писателя это слишкомъ много. Но, намъ кажется, въ немъ съ особой яркостью проявились черты этой группы, разсѣянныя въ произведеніяхъ его болѣе талантливыхъ товарищей. У ближайшаго къ нему по духу Гаршина, напр., насъ слишкомъ подкупаетъ талантъ, блескъ котораго многое заслоняетъ. Ослѣпленный читатель не видитъ этихъ особенностей Гаршина такъ ясно, какъ у Осиповича, который въ этомъ отношеніи гораздо благодарнѣе. Онъ мельче и односторонніе, и потому эти особенности выпуклѣе и рѣзче.
   "Коснулось, милостивый государь! И надъ нашимъ угломъ пронеслось!" Такими словами начинается одинъ изъ лучшихъ разсказовъ Осиповича "Исторія". Простой человѣкъ, лѣсничій большого сахарнаго завода на югѣ, разсказываетъ, какъ въ его нехитрую, несложную жизнь вторглось новое вѣянье и опрокинуло, казалось, ея незыблемые устои. Такая же бѣда стряслась и надъ Осиповичемъ, "коснулось" и его, только жизнь Осиповича, конечно, много сложнѣе, и потому результаты "касанья" вышли иные, и "исторія" его болѣе поучительна, получая общественный смыслъ и значеніе.
   Время, когда Осиповичу пришлось выступить въ литературѣ, было одной изъ тѣхъ переходныхъ эпохъ, въ которыхъ и старое, и новое перемѣшано въ дикомъ хаосѣ, гдѣ концовъ не соберешь. Требуется большая умственная и нравственная дисциплина, чтобы не потеряться при ежедневныхъ столкновеніяхъ самыхъ противорѣчивыхъ началъ и не пасть жертвой того или иного недоразумѣнія или не принять однотонной окраски одного изъ "ученій", къ какимъ такъ падки малокультурныя общества. Большинство, какъ всегда и вездѣ, идетъ въ направленіи наименьшаго сопротивленія, проще говоря, руководствуется мелкими интересами дня, не давая себѣ отчета въ какихъ-либо цѣляхъ и стремленіяхъ. Но есть избранное меньшинство, которое думаетъ и стремится, не мирясь съ окружающей жизнью. Оно ищетъ правды, которая освѣтила бы эту жизнь и вывела всѣхъ на надлежащую дорогу. Къ сожалѣнію, жизнь такъ сложна, такъ-запутана, что никакого ни ближайшаго, ни отдаленнаго выхода не видно. На помощь являются уже готовыя идеи изъ другой жизни, изъ другой исторической обстановки, гдѣ онѣ доказали свою правду и сослужили великую службу. Какъ же не ухватиться за нихъ, не примѣнить ихъ къ себѣ? Это такъ просто и естественно. Является сознаніе великой миссіи -- быть вождемъ и пророкомъ жизни, жажда подвига, который сразу и всѣхъ подыметъ на высоту и всѣмъ укажетъ, гдѣ цѣлъ, гдѣ дорога. И кто же выполнитъ его, какъ не носители идеи, т. е. "мы. интеллигенція"? А если сюда добавить ближайшее прошлое, только что уничтоженное крѣпостное право, то вотъ о основа для пресловутаго "долга" передъ народомъ.
   Получается цѣлая система мышленія и дѣйствія, которой нельзя отказать въ цѣльности и стройности. Вся ошибка въ исходномъ пунктѣ, который лежитъ не въ условіяхъ нашей дѣйствительности, а чужой. Эта маленькая подстановка въ уравненіе со многими неизвѣстными приводитъ въ концѣ концовъ къ неопредѣленному рѣшенію, но такой выводъ становится ясенъ только потомъ, когда жизнь безпощадно разрушитъ одно за другимъ звенья системы и ея творцы окажутся внѣ житейской дѣйствительности. Разочарованіе со всѣми его послѣдствіями начинается уже потомъ, а въ началѣ всѣ просто, все понятно, героически-упоительно. Поднять на своихъ плечахъ ношу міра -- развѣ не хорошо? Однимъ могучимъ взмахомъ спасти "народъ" отъ всѣхъ его удручающихъ золъ! Можно ли думать о чемъ-либо въ такіе моменты,"кромѣ подвига? Но вотъ первый шагъ сдѣланъ, "полѣно" оказалось не по силамъ,-- и вполнѣ естественно, -- герой безъ всякой подготовки съ вершинъ "критической мысли" падаетъ въ неприглядную обстановку текущаго дня. Можно ли представить большую душевную драму?
   Драму, пережитую героемъ Осиповича, такъ или иначе переживали очень многіе, которымъ послѣ дней великаго разочарованія пришлось остаться "безъ руля и безъ вѣтрилъ". И нѣтъ въ этомъ для нить ничего ни позорнаго, ни оскорбительнаго. Такова судьба интеллигенціи вездѣ, гдѣ общественныя условія еще недостаточно выяснились и расчленились. За порывомъ къ подвигу, всегда благороднымъ и плодотворнымъ, хотя бы въ смыслѣ уясненія его невозможности, наступаетъ реакція, настроеніе безнадежности и тоски, когда дни кажутся такими сѣрыми, жизнь -- безцвѣтной и скучной. Осиповича жизнь захватила именно на границѣ между концомъ неудачнаго подвига и началомъ этой реакціи. Отсюда его безжизненный тонъ и тоска, отчаянье и отсутствіе желанія борьбы. Тамъ, гдѣ-то далеко отъ него еще шла борьба, уже слабѣющая и остывающая, но въ глубинѣ, откуда черпались для нея силы, уже остылъ порывъ, ослабѣла вѣра въ достижимость всего однимъ ударомъ, и назрѣвала реакція, которая должна была довести на первыхъ порахъ къ презрѣнію къ себѣ и скептицизму. Этимъ презрѣніемъ Осиповичъ преисполненъ. Все, что онъ ни описываетъ, представляется ему такимъ ничтожнымъ и ненужнымъ въ сравненіи съ тѣмъ, что ему рисовалось въ погибшихъ мечтахъ. Глубокой болью проникается онъ всякій разъ, когда эти мечты всплываютъ въ памяти и наталкиваютъ на сравненіе съ тѣмъ, что осталось. Онъ съ трепетнымъ уваженіемъ относится къ памяти жертвъ, и въ лучшихъ его разсказахъ "Тетушка" и "Исторія" это отношеніе обрисовано удивительно тонко и мастерски, захватывая сердце самаго нечувствительнаго читателя.
   Какъ эти два разсказа, такъ и другіе -- "Мечтатели" и "Наканунѣ ликвидаціи".-- обнаруживаютъ въ Осиповичѣ оригинальный, хотя и некрупный талантъ. Сколько любви и нѣжности, напримѣръ, въ маленькомъ, крошечномъ разсказѣ "Тетушка" 1 Это -- одна изъ многочисленныхъ безвинныхъ жертвъ борьбы, къ которымъ у Осиповича особая горячая симпатія. Разсказъ съ художественной стороны удивительно выдержанъ, строгъ и объективно сухъ. Но проникающее автора чувство безграничной нѣжности къ этой тетушкѣ, оплакивающей отнятую у нея Женичку, наростаетъ съ первой и до послѣдней страницы. Въ несложности разсказа, въ его эпической простотѣ еще ярче и сильнѣе выступаетъ сущность драмы. Авторъ мимоходомъ становятся ея свидѣтелемъ и также мимоходомъ сообщаетъ ее читателю, не позволяя добавить себѣ ни единаго слова.
   Цѣломудренная сдержанность этого разсказа, никакихъ отступленій и эпическій тонъ рѣзко выдѣляютъ его среди остальныхъ произведеній Осиповича, въ которыхъ онъ не выдерживаетъ и дѣлаетъ постоянныя вылазки въ сторону, какъ, напр., въ "Исторіи" и "Наканунѣ ликвидаціи". Въ "Исторіи" тема приблизительно такая же, какъ и въ "Тетушкѣ". Разсказъ, какъ мы видѣли выше, ведется отъ перваго лица. Личность разсказчика вырисована великолѣпно, съ начала и до конца ни одного фальшиваго или лишняго штриха, онъ весь передъ читателемъ съ его простой психологіей и немудрымъ содержаніемъ. Драма, коснувшаяся его стороной, разыгрывается у него въ домѣ, и въ его несложной передачѣ получаетъ почти трагическій оттѣнокъ роковой неизбѣжности. Можно сказать, что "Исторія" была бы своего рода шедевромъ, если бы не была испорчена отступленіями, которыя такъ характерны для Осиповича. Какъ только авторъ начинаетъ для поясненія "исторіи" вести разсказъ отъ себя, впечатлѣніе моментально улетучивается, и ясный тонъ разсказа, проникнутый живительнымъ юморомъ въ устахъ разсказчика лѣсничаго, смѣняется чѣмъ-то больнымъ, ноющихъ и натянутымъ. Авторъ то и дѣло остритъ въ отступленіяхъ, силится стать на высшую точку зрѣнія, съ которой и онъ, авторъ, и читатели должны уподобиться ничтожествамъ предъ чѣмъ-то высшимъ, героическимъ, чему "числа, ни мѣры нѣтъ".
   Но это таинственное нѣчто, о чемъ мы должны догадываться, здѣсь вводный эпизодъ, оно мелькаетъ за сценой, на которой отражаются только его послѣдствія, и главное мѣсто занимаетъ живая жизнь, что примиряетъ съ авторомъ, и общее впечатлѣніе получается въ его пользу. То же самое и въ разсказѣ "Наканунѣ ликвидаціи", въ которомъ безподобно описана разоренная дворянская семья. Авторъ прекрасно распоряжается матеріаломъ, который онъ черпаетъ изъ своихъ наблюденій, выхваченныхъ изъ жизни. Слабѣе всего выведенная совсѣмъ некстати фигура ноющаго интеллигента, рыцаря печальнаго образа, не находящаго себѣ мѣста въ природѣ. Опять передъ нами излюбленный "герой" Осиповича, подводящій итоги неудачному геройству, жалующійся и проклинающій, философствующій и резонирующій. Среди жалкихъ словъ есть, впрочемъ, и одно мѣткое замѣчаніе, вѣрно опредѣляющее одну общую черту интеллигенціи переходнаго времени. "Это -- преимущественно головная сторона, на фундаментѣ чувства. Начиная съ себя, постоянно копаясь въ собственной душѣ, человѣкъ доходитъ, наконецъ, до вредной роскоши совершенства. Мнѣ, напримѣръ, кажется, что я чувствую малѣйшее колесо, малѣйшій винтикъ въ своей мозговой машинѣ и вижу тоже у другихъ. Это равняется неспособности дѣйствовать, это -- крайность". Болѣзнь точно и вѣрно указана. "Критически мыслящая личность" именно страдала избыткомъ самоанализа, въ ущербъ дѣйствію и чувству, непосредственности ощущенія. Не ея, конечно, это была вина, такъ какъ въ условіяхъ дѣйствительности не находилось работы, отвѣчающей настроенію интеллигенціи. Работа мысли обращалась внутрь и доводила субъекта до горячечнаго бреда, образчики котораго даетъ Осиповичъ въ "Эпизодѣ" и "Карьерѣ".
   Тотъ же избытокъ самоанализа погубилъ, какъ намъ кажется, и талантъ Осиповича, не давъ послѣднему просто подойти къ жизни, вдумчиво всмотрѣться въ нее, заинтересоваться и въ образахъ передать свои выводы и наблюденья. Впрочемъ, трудно придти къ опредѣленному выводу, въ виду его ранней смерти. Онъ "расцвѣлъ и отцвѣлъ въ утрѣ пасмурныхъ дней", что и наложило на все его творчество отпечатокъ мертвенности. Но Современный читатель ничего не потеряетъ, познакомившись съ нимъ ближе. Изъ писателей конца 70-ыхъ и начала 80 ихъ годовъ Осиповичъ самый характерный и яркій, отразившій въ своихъ произведеніяхъ настроеніе многихъ "малыхъ сихъ", которые по своему искали правды и уже по этому одному заслуживаютъ благодарнаго вниманія.

-----

   Исканіе правды всегда поучительно и освѣжающе дѣйствуетъ на человѣка и во всякомъ случаѣ болѣе его возвышаетъ, чѣмъ горделивое сознаніе, что эта правда имъ достигнута. Въ особенности, когда съ высоты этой яко бы обрѣтенной правды онъ начинаетъ творить безпощадный судъ надъ бѣднымъ человѣчествомъ, какъ это продѣлываетъ г. Вл. Соловьевъ надъ Пушкинымъ въ сентябрьской книгѣ "Вѣстника Европы", въ статьѣ "Судьба Пушкина". Трудно передать, какое тягостное впечатлѣніе выносишь изъ чтенія этой статьи, проникнутой безграничнымъ высокомѣріемъ и самодовольной увѣренностью въ своей правотѣ. Г. Соловьевъ не пишетъ, а изрекаетъ категорическія положенія, вѣщаетъ и пророчествуетъ, ни мало не стѣсняясь съ исторической правдой и даже не справляясь, насколько укладываются факты въ его построенія. Свой судъ надъ Пушкинымъ онъ совершаетъ въ повелительномъ тонѣ, не допускающемъ ни малѣйшихъ сомнѣній въ правотѣ изрекающаго приговоръ.
   Вся статья представляетъ рядъ схемъ, къ которымъ авторъ подгоняетъ факты и на которыхъ строитъ заранѣе готовый выводъ. Схема первая,-- что есть судьба?
   "Есть нѣчто, называемое судьбой -- предметъ, хотя не матеріальный, но тѣмъ не менѣе вполнѣ дѣйствительный. Я разумѣю подъ судьбою тотъ фактъ, что ходъ и исходъ нашей жизни зависитъ отъ чего-то, кромѣ насъ самихъ, отъ какой-то превозмогающей необходимости, которой мы волей-неволей должны подчиниться. Какъ фактъ, это безспорно, существованіе судьбы въ этомъ смыслѣ признается всѣми мыслящими людьми, независимо отъ различія взглядовъ и образованія. Слишкомъ очевидно, что власть человѣка, хотя бы самаго упорнаго и энергичнаго, надъ ходомъ и исходомъ его жизни имѣетъ очень тѣсные предѣлы. Но вмѣстѣ съ тѣмъ легко усмотрѣть, что власть судьбы надъ человѣкомъ при всей своей несокрушимой извнѣ силѣ обусловлено, однако, извнутри дѣятельнымъ и личнымъ соучастіемъ самого человѣка".
   Давъ такое опредѣленіе судьбы, г. Соловьевъ вскользь замѣчаетъ, что "для полнаго а методическаго оправданія" вѣры въ судьбу потребовалась бы цѣлая "метафизическая система", которой онъ пока еще не даетъ и приглашаетъ вѣрить на слово, а для полной убѣдительности долженъ служить "историческій примѣръ" истиннаго характера того, что называется судьбой. Таковъ базисъ, на которомъ авторъ возводитъ дальнѣйшія построенія, не менѣе спорныя и требующія доказательствъ, какъ и самое опредѣленіе судьбы.
   "Геніальность обязываетъ",-- это вполнѣ справедливое положеніе, не блещущее особымъ глубокомысліемъ, ставится во главу угла осужденія Пушкина, который не оказался на требуемой авторомъ высотѣ. "Высшее проявленіе генія требуетъ не всегдашняго безстрастія, а окончательнаго преодолѣнія могучей страстности, торжества надъ нею въ рѣшительные моменты".
   Пушкинъ не былъ способенъ къ такому "преодолѣти", и это-то и была сила "извнутри", которая повела къ катастрофѣ, надвигавшейся "извнѣ". Насколько высоко парилъ онъ въ порывѣ вдохновенія, настолько низменно относился къ жизни, унижая свой геній, легко поддаваясь чувствамъ обиды и оскорбленія. Свидѣтельствуютъ объ этомъ его эпиграммы. Въ нихъ г. Соловьевъ видитъ "главную бѣду" Пушкина и сурово морализируетъ по этому поводу. Особенно ему не нравится сатира "На выздоровленіе Лукулла", "очень яркое и сильное по формѣ стихотвореніе, но по смыслу представлявшее лишь грубое личное злословіе на счетъ тогдашняго министра народнаго просвѣщенія, Уварова". Эпиграммы обнаружили нравственную слабость поэта, и на нее-то стали бить врати его, постоянно раздражая его самолюбіе и дразня.
   "Дурное дѣло обиды, для котораго Пушкинъ злоупотреблялъ своимъ талантомъ и унижалъ свой геній, было такъ естественно и потому легко для его враговъ. Они были тутъ въ своей сферѣ, исполняли свою роль; для нихъ не было паденія, -- паденіе было только для Пушкина. На низменной почвѣ личной злобы и вражды всѣ выгоды были на ихъ сторонѣ, ихъ побѣда была здѣсь необходима". Все это, конечно, справедливо, и не свяжись поэтъ съ пошлымъ обществомъ, онъ бы уцѣлѣлъ. Но и онъ былъ, говоря словами самого же г. Соловьева, не только геній, а и человѣкъ. Не всякому доступна та "нравственная высота", съ которой судитъ и рядитъ г. Соловьевъ, признавшій за Пушкинымъ обязанности генія и отказывающій ему въ правахъ простого смертнаго.
   "Нѣтъ такого житейскаго положенія, хотя-бы возникшаго по нашей собственной винѣ, изъ котораго нельзя бы было при доброй волѣ выйти достойнымъ образомъ. Свѣтлый умъ Пушкина хорошо понималъ, чего отъ него требовали его высшее призваніе и христіанскія убѣжденія; онъ зналъ, что долженъ дѣлать, но онъ все болѣе и болѣе отдавался страсти оскорбленнаго самолюбія съ ея ложнымъ стыдомъ и злобною мстительностью.
   "Потерявши внутреннее самообладаніе, онъ могъ еще быть спасенъ постороннею помощью. Послѣ первой не состоявшейся дуэли его съ Геккерномъ, императоръ Николай Павловичъ взялъ съ него слово, что въ случаѣ новаго столкновенія онъ предупредитъ государя. Пушкинъ далъ слово, но не исполнилъ его. Ошибочно увѣрившись, что непристойное анонимное письмо писано тѣмъ же Гецкерномъ, онъ послалъ ему (черезъ его отца) свой второй вызовъ въ такомъ изысканно оскорбительномъ письмѣ, которое дѣлало кровавый исходъ неизбѣжнымъ. Между тѣмъ, при крайней степени своего раздраженія, Пушкинъ не дошелъ все-таки до того состоянія, въ которомъ прекращается вмѣняемость поступковъ и въ которомъ данное слово могло быть просто забыто. Послѣ дуэли у него найдено было письмо къ графу Бенкендорфу съ изложеніемъ новаго столкновенія, для передачи государю. Онъ написалъ это письмо, но не захотѣлъ отправить его. Онъ думалъ, что чей-то пошлый и грязный анонимный пасквиль можетъ уронить его честь, а имъ самимъ сознательно нарушаемое слово -- не можетъ. Если онъ былъ тутъ "невольникомъ", то не "невольникомъ чести", какъ назвалъ его Лермонтовъ, а только невольникомъ той страсти гнѣва и мщенія, которой онъ весь отдался.
   "Не говоря уже объ истинной чести, требующей только соблюденія внутренняго нравственнаго достоинства, недоступнаго ни для какого внѣшняго посягательства,-- даже принимая честь въ условномъ значеніи согласно свѣтскимъ понятіямъ и обычаямъ, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не могъ, кромѣ чести писавшаго его. Если бы ошибочное предположеніе было вѣрно, и авторомъ письма былъ дѣйствительно Геккернъ, то онъ тѣмъ самымъ лишалъ себя права быть вызваннымъ на дуэль, какъ человѣкъ, поставившій себя своимъ поступкомъ внѣ законовъ чести; а если письмо писалъ не онъ, то для вторичнаго вызова не было никакого основанія. Слѣдовательно, эта несчастная дуэль произошла не въ силу какой-нибудь внѣшней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что онъ хотѣлъ покончить съ ненавистнымъ врагомъ.
   "Но и тутъ еще не все было потеряно. Во время самой дуэли, раненый противникомъ очень опасно, но не безусловно-смертельно, Пушкинъ еще былъ господиномъ своей участи. Во всякомъ случаѣ, мнимая честь была удовлетворена опасною раною. Продолженіе дуэли могло быть дѣломъ только злой страсти. Когда секунданты подошли къ раненому, онъ поднялся и съ гнѣвными словами: "Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!" недрожащею рукою выстрѣлилъ въ своего противника и слегка ранилъ его. Это крайнее душевное напряженіе, этотъ отчаянный порывъ страсти рѣшилъ его земную участь. Пушкинъ убитъ-не пулею Геккерна, а своимъ собственнымъ выстрѣломъ въ Геккерна* (курсивъ автора).
   Вотъ обвинительный актъ, написанный по всѣмъ правиламъ прокурорскаго искусства. Защищать Пушкина отъ этого "объективнаго" разбора его послѣднихъ минутъ мы не видимъ никакой надобности. Пристрастіе "абсолютной нравственности", съ точки зрѣнія которой новоявленный праведникъ судить поэта,-- слишкомъ очевидно. Отмѣтимъ развѣ одну курьезную подробность, которую допустилъ нелицепріятный судья въ пылу рвенія. Откуда извѣстно г. Соловьеву, что рана Пушкина была "не безусловно смертельная", и что только "крайнее душевное напряженіе" раненаго сдѣлало ее смертельной?
   Излишнее рвеніе всегда вредно даже и для праведника. Нѣтъ ничего опаснѣе этихъ абсолютныхъ точекъ зрѣнія, не желающихъ ни съ чѣмъ считаться, ничего принимать во вниманіе. Разъ взобравшись на нее, человѣкъ теряетъ критерій по отношенію къ самому себѣ, что и произошло съ г. Соловьевымъ, который, не обинуясь, принимаетъ на себя роль провидѣнія. Осудивъ безпощадно Пушкина, онъ далѣе признаетъ, что такой исходъ дуэли былъ для поэта самымъ лучшимъ. "Вотъ судьба Пушкина. Эту судьбу мы по совѣсти должны признать, во-первыхъ, доброю, потому что она вела человѣка къ наилучшей цѣли -- къ духовному возрожденію, къ высшему и единственно достойному его благу, а во-вторыхъ, мы должны признать ее разумною, потому что этой наилучшей цѣли она достигла простѣйшимъ и легчайшемъ въ данномъ положеніи, т.-е. наилучшимъ способомъ". Надо, поистинѣ, отрѣшиться отъ жизни, чтобы придти къ такому невѣроятному выводу. По мнѣнію г. Соловьева, "Пушкинъ послѣ катастрофы жилъ бы только для дѣла личнаго спасенія, а не для прежняго служенія чистой поэзіи". Онъ ушелъ бы въ монастырь, на Аѳонъ, или предпринялъ что либо въ этомъ родѣ. Абсолютная нравственность г. Соловьева не допускаетъ иного пути для возрожденія человѣка, хотя бы и глубоко согрѣшившаго. Это отдаетъ совсѣмъ уже средневѣковой моралью.
   Какъ параллель статьѣ г. Соловьева, показывающую, до какихъ геркулесовыхъ столбовъ чудовищности можно договориться, исходя изъ подобныхъ абсолютовъ, внѣ времени и пространства, позволимъ себѣ указать на статью г. Розанова въ "Рус. Обозрѣніи", на которую указываетъ авторъ "Общественной хроники" въ той же сентябрьской книжкѣ "Вѣстника Европы", справедливо возмущаясь какъ методомъ разсужденія г. Розанова, такъ и его выводами. "Почти черезъ годъ послѣ катастрофы на Ходынскомъ полѣ -- слѣдовательно, не подъ первымъ потрясающимъ впечатлѣніемъ страшнаго бѣдствія,-- г. Розановъ выступаетъ на сцену съ параллелью между этой катастрофой и цареубійствомъ 1-го марта, усматривая въ первой какъ бы искупленіе послѣдняго. "Да будетъ же благословенно -- восклицаетъ онъ -- "18.е мая 1896 г.! Да будетъ благословенна пролившаяся тамъ кровь!.. Раной народною 18-го мая исцѣлѣлъ грѣхъ изъ народа вышедшаго класса... Великое искупленіе совершилось; оно совершилось не внѣшнимъ образомъ, не какъ только фактъ, или, точнѣе, вовсе не какъ фактъ; нѣтъ, фактъ составляетъ только его наружную сторону..." Не видя, или не желая видѣть, что ничего, ни въ чемъ, послѣ 18-го мая 1896 г. не измѣнилось, г. Розановъ старается проникнуть не только въ тайны чужого сердца, но и въ тайны Провидѣнія. Жертвы, павшія на Ходыпскомъ полѣ,-- это, по словамъ г. Розанова, "символы въ миніатюрѣ, въ малости и въ грѣхѣ, крестной смерти Спасителя". "Не есть-ли въ самомъ дѣлѣ,-- читаемъ мы дальше,-- пропятіе Единаго Безгрѣшнаго за цѣлокупный грѣхъ міра -- прототипъ всякаго исцѣленія; разгадка, пожалуй, и всякаго на землѣ страданія? Не грѣшное по преимуществу страдаетъ; такъ оно наказывалось бы, и наказывается; но этимъ еще не искупляется. Міру же нужно искупленіе, этимъ злымъ нужно быть искупленными. Спаситель указалъ, и уже безспорнымъ фактомъ, безспорными чертами въ фактѣ, методъ всякаго вообще искупленія: именно безгрѣшнаго, именно страданія" (курсивъ въ подлинникѣ). Методъ искупленія! Въ сочетаній этихъ словъ ярко сказалась вся фальшь пророческихъ измышленій г. Розанова", замѣчаетъ почтенный хроникеръ.
   Мы не видимъ особой разницы между "да будетъ благословенно 18-ое мая" г. Розанова и признаніемъ судьбы Пушкина "доброю и разумною" г. Соловьева. Оба событія глубоко скорбнаго характера, и людямъ, не посвященнымъ въ тайны Провидѣнія, остается только жалѣть какъ о тысячахъ, погибшихъ на Ходынскомъ полѣ, такъ и о безвременной кончинѣ великаго поэта, который, по словамъ Достоевскаго, "умеръ въ полномъ развитіи своихъ силъ и безспорно унесъ съ собою въ гробъ нѣкоторую великую тайну". Изувѣрство г. Розанова и мрачное "оправданіе добра", хотя бы оно и проявлялось въ смерти и гибели, г. Соловьева равно чужды простому человѣческому чувству, которое не мирится съ несправедливостью, возмущается ею и въ этомъ находитъ вѣчный стимулъ къ борьбѣ за жизнь и правду. Философія же г. Соловьева ведетъ къ квіѣтизму и аскетизму, что, въ сущности, одно и то же.

-----

   Когда отъ мистическаго мрака г. Соловьевъ переходитъ къ "Натану Мудрому" Лессинга, чувствуешь себя словно выпущеннымъ на волю. Жизнью, свѣтомъ и благоволеніемъ ко всему человѣчеству вѣетъ со страницъ этой мудрой книги, вѣчно юной, глубокой по содержанію и жизнерадостной по настроенію. Какъ нельзя болѣе во-время появляется теперь третье изданіе превосходнаго перевода г. Крылова, вмѣстѣ съ его статьей, посвященной Лессингу и его "драматическому стихотворенію", какъ назвалъ Лессингъ своего "Натана Мудраго". Пріятно также, что это изданіе выполнено со всею роскошью, какая возможна въ типографскомъ искусствѣ {"Натанъ Мудрый", драматическое стихотвореніе Г. Э. Лессинга. Переводъ съ нѣмецкаго Виктора Крылова. Съ историко-литературнымъ очеркомъ, примѣчаніями къ переводу и библіографическимъ указателемъ. Съ 35 рисунками въ текстѣ и 11 эстампами. Спб. Изд. А. Ф. Маркса. 1897 г. Ц. 6 р.}, и внѣшняя сторона книги, не оставляя желать ничего лучшаго, какъ бы подготовляетъ читателя къ богатству внутренняго содержанія, которое онъ встрѣчаетъ на каждой страницѣ.
   "У нѣмца сердце радуется, когда онъ ведетъ рѣчь о Лессингѣ, -- говоритъ Геттверъ,-- Лессингъ есть мужественнѣйшій характеръ въ исторіи нѣмецкой литературы. Вся его жизнь была нескончаемой войной и побѣдой... Эта война и побѣда доставили нѣмцамъ обладаніе свободною наукой и произвели проникновеніе ея въ нравы и умонастроеніе общества". "Ни одинъ нѣмецъ не можетъ произнести имя Лессинга безъ того, чтобы болѣе или менѣе оно не отозвалось въ его сердцѣ", говоритъ Гейне. И, навѣрное, то же впечатлѣніе будетъ производить оно и на русскаго читателя, хорошо познакомившагося хотя бы только съ его "Натаномъ", въ которомъ заключена сущность лессинговыхъ воззрѣній. "Натанъ" написанъ въ концѣ жизни Лессинга и представляетъ какъ бы сводъ того, что служило предметомъ думъ и борьбы для Лессинга въ теченіе цѣлой жизни, и въ тоже время -- его завѣтъ потомству.
   Сущность этого драматическаго стихотворенія, безъ сомнѣнія, извѣстна каждому образованному читателю, если не изъ самого "Натана", то изъ любой исторіи литературы. Но для правильнаго пониманія произведенія во всемъ его объемѣ, рекомендуемъ двѣ превосходныхъ статьи, посвященныхъ Лессингу и его "Натану" преимущественно. Одна, именно г. Крылова, составляетъ введеніе къ настоящему изданію; другая принадлежитъ В. Лесевичу -- "Лессингъ и его "Натанъ Мудрый", вошедшая въ составъ его "Этюдовъ и очерковъ". Безъ такого предварительнаго знакомства съ критическимъ разборомъ "Натана", многое ускользнетъ у читателя.
   "Натанъ Мудрый" не только художественная проповѣдь вѣротерпимости, что -- цѣлая философія жизни, для русскаго читателя получающая особое значеніе, такъ какъ на каждомъ шагу ему приходится сталкиваться съ началами совершенно противоположнаго характера. Уже въ первыхъ сценахъ открывается основной взглядъ Лессинга на жизнь, въ его спорѣ съ дочерью и ея служанкой, которыя въ спасеньи первой изъ огня усматриваютъ вмѣшательство Провидѣнія и не хотятъ мириться съ мыслью, что не само Божество послало имъ нарочитаго спасителя. "Ты не уважаешь твоего Бога, хочетъ сказать Натанъ,-- замѣчаетъ г. Крыловъ въ своемъ разборѣ пьесы,-- ты не высоко цѣнишь твою святыню, если обращаешься съ ней такъ за-панибрата. Одна мысль, что ты дѣлаешься какъ будто лучше, низводя ангеловъ съ неба на твои послуги, уже одна эта мысль есть богохульство и оскорбленіе; оставь Бога и ангеловъ на небѣ. Если ты любишь и цѣнишь Ихъ, ты должна ставить Ихъ настолько высоко, чтобъ и безъ личнаго Ихъ участія могла совершаться надъ тобой Ихъ воля. Мало того: Натанъ указываетъ и вредъ этихъ мечтаній. Вы вмѣшиваете въ ваши жизненныя явленія Бога и ангеловъ, говоритъ онъ, потому что съ Ними легче всего расплатиться. Ни труда вамъ не нужно, ни малѣйшей непріятности вы не встрѣтите въ вашемъ обращеніи съ ангеломъ; напротивъ, вы. тѣмъ доставляете себѣ только наслажденіе поэтической мечтательностью, тогда какъ, если бы вы предполагали спасителемъ Рэхи (пріемной дочери Натана) человѣка, этотъ случай невольно побуждалъ бы васъ самихъ на такую же полезную другимъ дѣятельность". Натанъ заключаетъ свою рѣчь великолѣпными словами:
   
                     Пойми же,
   Насколько легче набожно мечтать,
   Чѣмъ поступать и честно и разумно.
   Такъ, вялый, неразвитый человѣкъ
   Съ любовью набожно мечтаетъ,-- только
   Чтобъ не посмѣть
   На дѣлѣ быть хорошимъ человѣкомъ.
   
   Во всемъ произведеніи, затѣмъ, развивается основная мысль о необходимости дѣятельной любви къ другимъ не во имя отвлеченныхъ принциповъ, а ради самой жизни. Натанъ постоянно проводитъ идею, что терпимость коренится въ общихъ свойствахъ человѣческой души, помимо религіозныхъ или національныхъ различій. "Не мы себѣ народъ свой выбирали, и мы еще народъ не составляемъ", замѣчаетъ онъ въ отвѣть на гордое замѣчаніе храмовника что Натанъ -- еврей.
   
                   Евреи, христіане!..
   Да прежде-то всего мы вѣдь люди.
   Ахъ, еслибъ мнѣ и въ васъ пришлось найти
   Хотя однимъ бы человѣкомъ больше,
   Которому довольно и того,
   Что носитъ онъ названье человѣка.
   
   Великолѣпный въ художественномъ отношеніи разсказъ о трехъ кольцахъ, составляющій центральный пунктъ произведенія, звучитъ какъ заключительный аккордъ, являясь выводомъ, къ которому читатель постепенно подготовляется. Онъ не придѣланъ къ произведенію, а вытекаетъ естественно изъ всего дѣйствія, развертывающагося передъ нами.
   "Лессингъ, -- говорить г. Крыловъ, -- сводитъ людей съ различными вѣроисповѣданіями въ одну семью родныхъ по крови и по правиламъ жизни. У нихъ у каждаго своя святыня, и это не мѣшаетъ имъ любовно и родственно взглянуть другъ на друга, потому что ихъ благоговѣйное отношеніе къ святынѣ не заставляетъ ихъ низводить ее съ высоты недосягаемой на прелагаемую общими силами дорогу жизни; правила нравственности создаются въ нихъ повседневной жизнью, религія только осѣняетъ ее. Оттого эти правила и въ различныхъ религіяхъ могли оказаться одними и тѣми же, и тѣмъ крѣпче и сильнѣе будутъ они, что все въ нихъ пережито, передумано, провѣрено опытомъ, а не досталось случайно. При такихъ данныхъ, никакое суевѣріе или заблужденіе долго удержаться не можетъ; оно. падаетъ само собой, безъ всякаго насилія, безъ всякаго навязыванія чего-либо лучшаго, отъ одного развитія и образованія. Кромѣ того, для всякаго вѣрующаго, это завоеваніе правилъ добродѣтели,-- гдѣ человѣкъ -- сознательное лицо, а не слѣпое орудіе божества, -- возвышаетъ понятіе о самомъ божествѣ. Вѣра жаждетъ всюду видѣть присутствіе Бога,-- это понятно, естественно, правдиво; Лессингъ хочетъ только, чтобы люди признавали это участіе Бога въ непостижимомъ созданіи законовъ, на основаніи которыхъ движется и совершенствуется жизнь, въ созданіи средствъ, данныхъ человѣку для борьбы и добыванія истины, а не въ непосредственномъ вмѣшательствѣ свыше. Благодаря такимъ воззрѣніямъ, всѣ религіи должны слиться въ общемъ стремленіи на благо человѣка безъ злобы, и безъ вражды привести всѣхъ къ единству святыни".
   Эти простыя истины облечены въ чудную художественную форму, увлекающую самаго неподготовленнаго читателя, который уже самъ долженъ извлекать изъ нея воззрѣнія на жизнь и людей, иллюстрируя мысли Натана исторіей и дѣйствительностью. Пьеса заканчивается полной гармоніей, но и въ ней, какъ противовѣсъ Натану и его философіи, представлена и обратная философія, въ лицѣ Патріарха, взывающаго къ мечу и кострамъ, требующаго во имя той же высшей правды отнять дочь у Натана, конфисковать его имущество, сжечь еврея, хотя бы онъ и спасъ отъ гибели христіанскаго ребенка,--
   
   Затѣмъ, что лучше въ бѣдствіяхъ погибнуть,
   Чѣмъ къ вѣчному грѣху спастись.
   
   Тѣмъ болѣе даже -- еврея, осмѣлившагося сдѣлать это:
   
   Еврея, оторвавшаго насильно
   Младенца христіанскаго отъ церкви,
   Съ которой связанъ онъ своимъ крещеньемъ.
   И чтожъ, какъ не насиліе все то,
   Что дѣлаютъ съ безпомощнымъ младенцемъ?
   Ну, такъ сказать, конечно, исключая
   Того, что церковь дѣлаетъ.
   
   Въ борьбѣ съ философіей такого рода "Натанъ" Лессинга, по словамъ г. Крылова. является какъ бы "побѣднымъ возгласомъ, прославляющимъ то, что уже сдѣлано, прорицающимъ то, что предстоитъ сдѣлать". По справедливости,-- заканчиваетъ онъ свою прекрасную статью словами Куно Фишера,-- названо это стихотвореніе "Натанъ Мудрый"; оно въ истинномъ и глубокомъ смыслѣ слова книга мудрости, которой Лессингъ имѣлъ полное право дать эпиграфомъ изреченіе: "войдите!-- и здѣсь боги", -- не кровожадные и мрачные, требующіе жертвъ и костровъ, а кроткіе и милостивые, полные любви къ бѣдному человѣчеству и благожелательной снисходительности къ его недостаткамъ.

А. Б.

"Міръ Божій", No 10, 1897

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru