Богданов Александр Александрович
Воспоминания о детстве

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Неизвестный Богданов. В 3-х книгах. Кн. 1.: А. А. Богданов (Малиновский). Статьи, доклады, письма и воспоминания. 1901--1928 гг.
   М.: ИЦ "АИРО--XX", 1995
   

Воспоминания о детстве

28 апреля 1925 г.

От автора

   Я видел большие события, крупных людей. Все это я понимал не так как понимают многие, вернее -- большинство, пожалуй даже, огромное большинство моих современников. Доказательство -- вся полемическая литература против меня, столь обширная, что, при всем желании, мне нет возможности вполне ознакомиться с нею. Следовательно, мне есть о чем рассказать, и есть зачем.
   Личность -- маленькая клетка живой ткани общества, ее субъективизм выражает только ее ограниченность. Я вел против него борьбу, когда встречал его в других людях; естественно, что я стремился его преодолеть и в самом себе. Когда-то я мечтал, что, заканчивая путь своей жизни, напишу книгу, в которой все виденное изложу вполне объективно; и представлял это таким образом, что меня самого там не будет, а будет только социально-действительное и социально-важное, изображенное именно так, как оно было. Мечта наивная, иллюзорная. В ней две ошибки. Неверно то, что устранить себя из повествования возможно; неверно то, что для объективизма это требуется. Можно, конечно и не упоминать о себе; но ничего, кроме лишних трудностей-- искусственности и фальши из этого не получится; а все равно останется главное: человек изображает то, что он видел, и так, как он понимал; видел же он своими глазами, понимал сообразно своему способу мышления; ни того, ни другого устранить нельзя, хотя бы местоимение "я" было отовсюду вычеркнуто. Даже историк, пишущий о самых отдаленных временах, не может избегнуть того, что материал он выбирает, подчиняясь своим преобладающим интересам, оформляет и освещает своими привычными методами. Несмотря на это, его изложение может быть научным, то есть, для своего времени, объективным. Значит, оба личных момента не обязательно ведут к субъективизму, к искажениям на основе личной ограниченности. И для воспоминающего не исключена возможность быть беспристрастным наблюдателем и научным истолкователем, возможность объективного отношения к своему предмету и своему делу.
   Неустранимо то, что человек смотрит со своей точки зрения, оперирует своими методами. Но в каком смысле все это "свое" для него? Сам он принадлежит коллективу -- классу, социальной группе, либо нескольким таким коллективам, жизнь которых в разной мере и степени дала содержание его практической деятельности и его мышлению. Личность не более, как маленький центр приложения социальных сил, один из бесчисленных пунктов их перекреста. Ее точка зрения и способ понимания принадлежит ей в том только смысле, что в ней находят свое воплощение и выражение; было бы правильнее сказать, что личность принадлежит им, а не наоборот. И они могут быть объективны.
   Когда объективны точка зрения и способ понимания? Тогда, когда их основою является самый прогрессивный коллектив и самый широкий опыт; потому, что тогда это именно та точка зрения и тот способ понимания, которым предстоит победить, предстоит завоевать жизнь.
   Дальше этого мне сейчас идти незачем, моя задача поставлена. То, что я видел и знаю -- события, людей, вещи, мысли,-- я хочу представить с наибольшей возможной объективностью, но также и показать, в чем сама объективность заключается, на что опирается точка зрения, из чего исходит способ понимания, мною руководящие, -- где силы, которые должны дать им победу в жизни. И неустранимый из воспоминаний момент "личного" сам должен быть уложен в те же рамки, объяснен на том же пути, подчинен той же объективности. В этом нет ничего невозможного и ничего особенного. Метод больше человека.
   
   28.IV.1925

А. Богданов

   

1. Семейный мирок

   "Папа -- дурак!"
   Таково, по словам моих родителей, было первое суждение, мною высказанное, -- первое, в возрасте около полутора лет: проявление моей жизни, как мыслящего существа.
   Поводом послужила очередная ссора между родителями. Вполне естественно и в согласии с учением Фрейда, я принял сторону матери, критику направил против официального главы нашей семьи. Тут не о чем было бы говорить; но, случайно или не случайно, этот зародышевый акт революционного осознания действительности своеобразно преднаметил то, что оказало и продолжает оказывать наибольшее влияние на мою судьбу. Всю жизнь мне пришлось, вольно или невольно, находиться в противоречии с авторитетами, особенно же наиболее признанными, наиболее непреложными. Подрыв основ семейного авторитета был только первым и, вероятно, наименее тяжким в цепи этого рода преступления -- кажется также, и наиболее безнаказанным. Смущенный неожиданностью атаки, авторитет на этот раз отступил.
   Что касается нашей семейной коммуны вообще, то это была организация сравнительно крупная. Из десяти человек детей четверо умерли рано; среди уцелевших я был вторым. Это -- очень счастливое для меня обстоятельство. Нехорошо ребенку быть одиночкой между двух не понимающих его взрослых; ничего не может быть благоприятнее для его развития в индивидуалиста. Брату Николаю (35) было пять лет, когда я родился; он с самого начала нежно ухаживал за мной, качал "бата Сясю" в подвешенной к потолку колыбели, какие обычны в Гродненской губернии, причем сам для этого забирался в нее; и еще долго его юная опытность была моей руководительницей. Но самое главное: на него легла основная тяжесть борьбы с семейной авторитарностью, что отнимало много сил, и опять-таки обостряло дух личного, сосредоточение воли и мысли на "себе" и "своем"; все это и сказалось в его последующем развитии. Мне было уже гораздо легче; младшим -- еще легче, может быть, чересчур легко. При несознательных, стихийных способах в воспитании борьба внутрисемейная может быть полезной подготовкой к борьбе жизни; не надо только, чтобы ее было слишком много. Для меня приблизительно так и вышло.
   Семья наша была обыкновенная мещанско-разночинская. Отец -- народный учитель, человек не без образования: он немного не кончил духовную семинарию у себя в Вологде, а потом, уже со службы, получил командировку в учительский институт в Вильно и выдержал там все экзамены, и позже еще много читал; покушался писать в журналах, но без успеха. Слабовольный, и вероятно по этой причине -- неудачник; довольно рано дослужился до заведывания городским училищем, но дальше так и не пошел. Мать происходила из русской мелкошляхетской, а в сущности просто мещанской семьи Западного Края; она очень рано вышла замуж и детей рожала слишком скоро -- одного за другим; я думаю, именно это наложило на ее нервную систему печать неуравновешенности. Оба неудовлетворенные жизнью, они своих отношений сносно организовать не могли, хотя были по природе люди добрые и друг друга любили. Тем более не могли они быть сколько-нибудь выдержанными воспитателями для своих детей, да и воззрений на семью долго придерживались довольно стародавних, патриархальных, -- и опять-таки не с достаточной цельностью и последовательностью. Дети, стихийные строители новых маленьких мирков, чутки ко всякой неорганизованности, выступает ли она в виде нелогичности или в виде несправедливости. Здесь им встречалось первое довольно часто, но и второе -- иногда. В поводах для юной критики недостатка не было.
   Дети были как дети, с глубокой потребностью в любви и жизненной гармонии, с необузданно исследовательской жаждой неизведанного. Двух старших это тесно спаяло, несмотря на разницу возраста. Оба были отчаянные "читатели": училищная библиотека фактически оказывалась в нашем распоряжении, мы забирались туда после ухода учителей и глотали книги, журналы без конца; лет с шести -- семи я уже засиживался там, бывало, до поздней ночи. Родители отчасти потворствовали этому: спокойно, меньше забот; но иногда спохватывались, пытались навести порядок: -- то можно, а того нельзя, и чтобы не зачитываться до полной темноты. Но цензура придавала только усиленный интерес запрещенному, а к запретам отношение быстро сложилось "сознательно-классовое"; власть же не проявляла чрезмерной бдительности и настойчивости. В общем, как это часто бывает, благо отеческой цензуры "во зло обращалось".
   Младший брат, Сергей (36), не приладился к нашему союзу. Он был на три года моложе меня, медленнее нас умственно развивался; болезненная нервность, которую мы, вслед за родителями, понимали как "капризы", делала его не всегда приятным. Критическое отношение к несправедливостям и злоупотреблению силою со стороны семейного правительства, конечно, не мешало нам нередко обижать и преследовать младшего. Как детям не быть нравственными готтентотами, если даже в наше время самые взрослые люди открыто провозглашают, как бесспорную и не подлежащую обсуждению догму: "дурно, когда те делают это, хорошо, когда мы". Сережа при случае отплачивал нам "ябедами". Помню, когда мне было семь лет, отец, застав меня за чтением "Анны Карениной", нашел, что мне рано читать "романишки", как он выразился. После этого, довольно долгое время, стоило мне вечером пробраться в библиотеку, зоркий глаз Сережи сверкал в коридоре, и по дому раздавался торжествующий крик: "Мамася, Сася ляманиськи цитает!" Власть принимала меры, а мы негодовали на несознательный элемент, изменяющий общедетским интересам.
   Три сестры (37) явились на свет уже значительно позже, и были для братьев скорее объектами воспитания.
   Критика семейных авторитетов и книжное проникновение в жизнь, естественно, сделали тогда меня рационалистом. Мне казалось очевидным, что стоит людям разумно взглянуть на свои взаимные отношения, чтобы гармонично их организовать. Раз, после жестокой сцены между родителями, я с высоты своей восьмилетней мудрости сказал отцу, в изнеможении полулежавшему на диване:
   -- Зачем это вы с мамой так мучите друг друга? Вы начинаете спор с пустяков, потом все больше раздражаетесь, и наконец вот до чего доходите. Почему бы вам лучше не столковаться, чтобы всякую вещь обсуждать спокойно и по порядку, а в плохом настроении просто не разговаривать! Тогда бы ничего этого не было.
   Отцу было не до родительского авторитета. Он уныло взглянул на меня, покосился на соседнюю комнату, где еще плакала мать, и, очевидно, рассчитывая быть услышанным ею, ответил:
   -- Да, если бы она была такая, как ты...
   Я подумал (но не вслух):
   -- Пожалуй, и она могла бы сказать то же самое.
   Так в маленькой юной голове зарождалась большая старая утопия разумных человеческих отношений.
   

2. Вещи и образы

   Глаза! Сколько ими можно видеть!
   Все, все, что есть... И еще больше, еще интереснее: много, чего нет, или, по крайней мере, что вовсе не так...
   Я проснулся в своей кроватке. Белая занавеска окна скрывает солнце и небо. Но глаза находят занятие. Если расставить перед ними пальцы и так смотреть на окно, то пальцев кажется очень много, и большая часть их прозрачны... видишь, в сущности, вместо одной руки две, которые заходят друг на друга. Но если перевести взгляд на пальцы -- рука одна, а окон стало два, и они неясны, как будто расплываются. На обоях странные цветы, совсем одинаковые, их очень много. Стоит скосить глаза -- все они передвигаются, их стало вдвое больше, Я умею скосить так, что передвинутые цветки в точности попадают один на другой; тогда сама стена с обоями отодвигается дальше от меня.
   Занавеску отдернули, лучи солнца бьют мне в глаза; я их закрываю. Как хорошо! Большие яркие круги плывут перед глазами, изменяя свои цвета -- лиловый, синий, зеленый, оранжевый, -- чистые, прозрачные. Если придавить глаз пальцем, возникают круги вроде этих, но те похуже. Я раскрываю глаза-- круги уходят, но не сразу -- слабеют, исчезают, вновь появляются, но совсем слабые... А вот проплыла в воздухе цепочка, похожая на червяка, из прозрачных бесцветных звеньев. Хочется ее схватить, но нельзя: на самом деле ее нет. Что это реальная цепочка склеившихся лейкоцитов в моем глазу, я узнал только через много лет.
   На дворе тепло и весело. Глаза ловят массу разных вещей -- все настоящие; но всего лучше небо. Няня Верушка говорит, что оно хрустальное; но это едва ли так: тогда через небо было бы видно бога, ангелов; а этого нет, видно только то, что на нем -- солнце, потом луна, звезды. Облака -- те ближе, перед небом, они его закрывают. Оно очень высоко. Дом городского училища каменный двухэтажный, должно быть самый высокий в Мологе; но и он гораздо ниже. Я думаю, если поставить один на другой четыре таких дома... нет, пять... нет, пожалуй даже шесть, тогда только удалось бы с крыши достать рукой до неба.
   Лежу в саду на траве. Как быстро бегут облака! Настоящие ли они? Что-то уж очень скоро они меняют свой вид, а иное возьмет да совсем растает. Все-таки должно быть настоящие: ведь из них идет дождь и бывает гром. Может быть они вроде пушистого снега? Как бы посмотреть поближе...
   Яркое солнце заставляет прикрыть голову подолом ситцевой рубашки. Новое наблюдение и вопросы. Так через ситец не видно -- чуть просвечивает; а если смотреть вплотную, приложив к нему глаза, то все видно довольно хорошо; если же взглянуть еще на солнце, то нитяные клетки ткани окаймляются радужными полосками, а вокруг солнца радужные круги и лучи. Конечно, и это настоящее; но откуда? В рубашке же этого нет.
   Вот я опять дома. Тишина, папа после обеда лег спать, другие ушли. Я в гостиной перед зеркалом, исследую зеркальный мир. Там такая же гостиная, и часть столовой и часть кабинета, сколько видно через двери; а прямо предо мною -- другой "Саша", который повторяет все, что я делаю. Я знаю, что он не настоящий, "отражение", и совершенно такой как я сам; но тут у меня есть сомнение: лицо его кажется мне странным, каким-то чужим, неужели это мое лицо? Хотя должно быть так: руки, рубашка, ноги -- все в точности; и когда мама смотрится, у нее лицо настоящее и в зеркале -- одинаковы. Значит это чужое лицо -- мое; я хотел бы другое. А может он не совсем уж ненастоящий? Ну там, легкий, воздушный, вроде облаков... Может быть, он нарочно притворяется, что он вот такой самый? Как он поспевает делать все что я -- точь в точь, и не капли не опоздает? Я начинаю быстро, быстро вертеть руками, головой, наклоняться в ту, в другую сторону, и все время зорко слежу за "ним", так ли он точно все это делает. Но и "он" пытливо вглядывается в меня -- и мне уже немного не по себе... И вдруг показалось, что он шевельнулся немного иначе. Сразу же мне страшно, и я убегаю.
   Вот я уже в постельке. Голова так нагружена дневным материалом, такая тяжелая -- она совсем падала, когда, стоя на коленях лицом к иконам, я повторял за мамой слова обязательной и оттого нисколько неинтересной молитвы на ночь; как хорошо теперь свалить эту головную тяжесть на подушку. Я закрываю глаза, но мрака еще нет. На темном поле несчетные маленькие звездочки, повсюду заполняя его тесно, тесно, так что между одной и другой трудно было бы поместить третью, плывут, плывут без конца, ровно, спокойно ("Не настоящие", -- думаю я, не зная, что это на самом деле -- ток моей крови в глазных капиллярах, с ее микроскопическими красными тельцами). Пытаюсь следить за отдельными звездочками -- невозможно, а потом и не хочется. Наступает нежное расслабление, а в звездном поле появляются знакомые, дневные фигуры. Потом и они смешиваются. То, чего нет, окончательно овладевает усталым мозгом.
   Утром -- какое-то смутное воспоминание с чувством сожаления... Что это было такое приятное, интересное? Ах, да! я летал. И как это было легко, просто... вот так, оттолкнулся ногой и полетел, выше: ниже, куда хотелось. Кто-то гнался, а мне было не страшно, и даже смешно. Как жаль, что этого нет на самом деле! Нельзя ли как-нибудь научиться. Ведь вот, прыгнуть можно, только слишком скоро падаешь на землю. Если бы пока еще не успел упасть, прыгнуть еще раз, и потом еще -- все выше. Разве попробовать... Нет, никак не выходит.
   Как жаль, что самое хорошее, самое интересное -- все не настоящее.
   Так из наивных и неутомимых исканий детского опыта зарождалась критика вещей.
   

3. Смерть -- учительница

   Смерть брата Володи (38) застала меня в возрасте лет шести -- уже мыслящим существом.
   Была боль вместе с недоумением, и было еще нечто. Идея непоправимого еще не сложилась в детском мозгу, и его охватывало тревожно-активное чувство: надо что-то предпринять, чтобы возвратить потерянное, надо как можно скорее, но я не знаю, что именно. Слезы родителей заставляли меня думать, что они не знают этого. Но все же я приставал к матери: "Мама, что же делать, что делать?"
   -- Молись Богу, Саша, -- отвечала она, -- молись усердно. Бог один -- прибежище для несчастных.
   -- И Бог тогда вернет нам Володю,-- с надеждой допытывался я.
   -- Нет, Саша, молись, чтобы упокоил Володю... -- и она разразилась слезами.
   Я не мог приставать больше, но не понимал. Бог взял Володю, но, ведь, Бог добрый. Он видит, как всем нам больно; почему же не вернуть? А если нет, то зачем же тогда молиться? И кого спросить? Я видел, что мои вопросы только еще больше расстроили маму, и уже не решался обратиться ни к отцу, ни, тем более, к старшему брату: мне было ясно, что в этом случае он такой же "маленький", как я.
   Один Александрушка, сторож училища, старый николаевский солдат, большой наш друг, оставался вполне спокойным. Может быть, он знает?
   -- Александрушка, Бог, ведь, все может?
   -- Все может, Сашенька.
   -- Так он может вернуть Володю? Почему же мама велит мне молиться, чтобы он упокоил Володю, а не велит молиться, чтобы он отдал его?
   Александрушка объяснил мне, что Бог, конечно, это может, но он этого никогда не делает, кого взял -- не возвращает, и просить нечего. Было очевидно, что Александрушка хорошо знает, что говорит. Искание закончилось, чувство заботы -- "что делать?" -- ушло; зато много сильнее стал холод, сжимавший сердце.
   Молиться я, разумеется, и не думал: к чему? Ведь, все равно!.. Молитва стала для меня пустою, неинтересною, и это было уже навсегда. Я повторял ее слова каждый вечер, потому что так полагалось, но лишь бы отделаться поскорее.
   Я не помню, чтобы обвинял Бога, хотя логически это, казалось, вытекало из положения. Но, должно быть, я смутно догадывался, что дело тут вообще не в Боге. Сомнений в его существовании не возникало, я верил в непреложную истину того, что говорят взрослые. Бог только стал далекой и чуждой отвлеченностью. Она, очевидно, удовлетворяла рассудочной потребности детского ума, потребности в порядке, у меня очень сильной и глубокой: образ хозяина вещей, руководителя событий, организатора вселенной -- необходимый центр для оформления такого порядка в наивном мышлении; еще лет в четырнадцать-- пятнадцать я придумывал неопровержимо логические доказательства бытия Божия. Но атеизм чувства был полнейший: никакого личного отношения к Богу не осталось. Пожалуй, даже, более того: все связанное с Богом и религией получило какую-то холодно-мертвенную окраску, отблеск того непоправимого, которое неожиданно приходит и беспощадно сжимает сердце.
   Оттого, я думаю, мне всегда было так скучно и тоскливо, так не по себе в церкви. Блеск позолоты, пестрота картин, необычность форм странным образом оставляли равнодушными мои всегда столь жадные глаза, церковное пение никогда не трогало меня, никогда не казалось мне "настоящим" пением. Стоишь, потому что полагается, крестишься, когда все это делают, думаешь о самых различных вещах и ждешь: вот уже половина обедни, вот уже немного осталось, вот, наконец, слава Богу, кончается.
   Когда, года через четыре после Володи, умер маленький Митя, у меня уже не возникало мысли и вопросов религиозного характера. К тому времени я знал, что бывает иногда настоящая, мнимая смерть -- глубокая летаргия; которая вводила в заблуждение даже врачей; и все мои надежды, все мои мечты сосредоточивались на том, что так именно и окажется в этом случае. Я покушался осторожно убеждать родителей, чтобы не спешили с похоронами, обдумывал план ночью раскопать могилку и посмотреть... А похоронные обряды уже вызывали во мне чувство, близкое к злобе: и зачем только эти канительные церемонии, это ноющее пение, которое у всех вытягивает душу, когда и без того тяжело. И на самом деле, такие обряды своей жалостной низостью, надоедливым выпрашиванием чего-то у кого-то замечательно иллюстрируют рабский дух христианства.
   Позже мне случилось познакомиться с похоронным ритуалом древних индусов-арийцев, как он установлен в книгах Ману (39). Весь он проникнут таким благородным мужеством во взгляде на смерть, чуждым всяких иллюзорных самоутешений, и в то же время такой твердой глубокою верою в жизнь, которая продолжает свой трудовой путь мимо смерти и через нее, -- что невозможно прямо и сравнивать с той трусливо-унылой психологией самовнушения ненадежной надежды. Тут я впервые ясно почувствовал, как наивно самообольщен средний европеец, до сих пор искренно убежденный, что его официальная религия -- христианство -- есть высшая и лучшая из всех существующих и существовавших.
   Знакомство со смертью своей потрясающей силой учит ребенка многому и очень важному в жизни. Для меня она была учительницей сочувствия всему живому, всем существам, которых она объединяет с нами, как общий врач.
   Дети жестоки, потому что несознательны. Я помню свои детские жестокости: их основою была всецело слепота чувства, непонимание того, что маленькие животные, которых я мучил, ощущают и страдают. Сознание в этой сфере приходило, вероятно, разными путями; но оформлялось оно, становилось ясным для меня самого, именно через сопоставление фактов смерти. Они всего больше заставляли думать -- мыслью и чувством.
   Другие люди умирают так же, как мои близкие, и так же никогда больше не вернутся, никто их не увидит и они -- никого, и мне их жаль, и жизнь их для меня -- та же. А дальше... смерть берет и животных, как людей, значит, и в них жизнь та же. Логика, может быть, не блестящая, но для меня, ребенка, она была своя, и убеждала вполне. В ней была другая критика чувства, та, из которой росла вражда ко всему, что разрушает жизнь, единую, понятную, близкую, дорогую.
   Единство страдания в мире стало мне понятно позже, и кажется, именно тогда, когда я постиг, что страдание -- та же смерть, только неполная и незавершенная, когда я на себе заметил, что в страдании не живешь, и не хочется жить.
   Так складывался первый, ребяческий идеал -- жизни без боли и смерти.
   
   РЦХИДНИ. Ф. 259. Оп. 1. Д. 3. Автограф.
   

Примечания:

   35. Малиновский Н. А. (1868 -- ?), инженер, врач. Старший брат А. А. Богданова.
   36. Малиновский С. А. (1876 -- ?), врач. Младший брат А. А. Богданова.
   37. Зандер (Малиновская) Мария Александровна (1882 -- ?), сестра А. А. Богданова, врач.
   Луначарская (Малиновская) Анна Александровна (1884--1959), социал-демократка, публицист и переводчица; сестра А. А. Богданова, первая жена А. В. Луначарского.
   Иванова (Малиновская) Ольга Александровна (1885--1943), сестра А. А. Богданова, учительница.
   38. Владимир и Дмитрий -- младшие братья А. А. Богданова, умерли в детстве.
   39. Ману -- мифический прародитель людей в индийской религии. Книги Ману об предписаний о правилах поведения в частной и общественной жизни в соответствии с религиозными догмами брахманизма.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru