Бичер-Стоу Гарриет
Хижина дяди Тома

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Гарриэт Бичер-Стоу.
Хижина дяди Тома

Роман

Перевод с английского и вступительная статья
О происхождении рабства и освобождении негров в Америке
А. Н. Анненской

С.-Петербург
Издание Вятского товарищества
1908
Типография H. Н. Клобукова. Лиговская, No34.

0x01 graphic

Введение

Возникновение невольничества в Америке. -- Почему рабство привилось в южных Штатах, и не было распространено в северных. -- Стремления аболиционистов. -- Впечатление, произведенное книгой Бичер-Стоу. -- Война за освобождение негров. -- Их современное политическое положение в стране.

   В XVI и XVII веках все западно-европейские государства наперерыв стремились присваивать себе земли, лежащие во внеевропейских странах, заводить в них колонии, подчинять своей власти или просто истреблять туземцев. Смелые мореплаватели прокладывали пути по неисследованным морям, смелые искатели приключений пробирались по неведомым землям в поисках за "счастьем", т. е. за наживой. Сначала их влекла главным образом надежда найти золото, и эта надежда заставляла государей снаряжать дорого стоившие экспедиции. Но мало-помалу европейцы поняли, что плодородная почва тропических стран таит в себе массу богатств, не уступающих по своей доходности золотым роcсыпям и алмазным копям.
   Заселение Северной Америки началось позднее, чем Южной. Северные области её и по своему климату, и по свойствам почвы, изрезанной широкими реками и покрытой девственными лесами, не привлекали переселенцев, кроме того, воинственные туземцы, медно-красные индейцы энергично противились устройству европейских поселений. Первые небольшие колонии основаны были в южной части Северной Америки, на полуострове Флориде испанцами (в 1565), и затем уже в конце XVI века англичане делали малоуспешную попытку заселить берега нынешней Каролины. Настоящая колонизация Северной Америки началась только в XVII веке, когда в Англии образовались для этой цели две компании -- лондонская (южная) и плимутская (северная). В начале 1607 г. три небольшие судна со 105 колонистами, снаряженные лондонской компанией, основали в устье реки Джемс, близ Чизальпинской бухты, поселение Джемстоун. С этого началась колонизация Виргинии. За первыми судами вскоре последовали другие. Первых переселенцев гнала в Америку надежда найти золото, и надежда эта до некоторой степени оправдалась. Золотых россыпей они в сущности не нашли, но зато они открыли растение, сбыт которого давал им прибыль не меньше, чем богатая россыпь. Это растение было табак, курение которого так быстро распространилось в Европе, что целые корабли, нагруженные им, не могли удовлетворить всех потребителей. Поселенцы видели, какое богатство дается им в руки, и отводили громадные земли под культуру этого растения, к которому вскоре присоединили сахарный тростник, хлопчатник и маис. Для обработки своих плантаций они пытались пользоваться трудом краснокожих индейцев, из которых многие были знакомы с земледелием вообще и даже с культурой табака в частности. Но их попытка оказалась неудачной: индейцы были слишком вольнолюбивы и непокорны. Они смотрели на земли, занимаемые европейцами, как на неотъемлемую, исконную собственность краснокожих, а на бледнолицых поселенцев, как на дерзких грабителей, присваивавших себе эту собственность. Они энергично боролись против них и истребляли их поселения, а когда видели, что открытой силой не могут с ними справиться, действовали хитростью и всячески старались вредить им. Поселенцы пользовались превосходством своего оружия и жестоко мстили туземцам за их нападения. Они или убивали их, или брали в плен и заставляли работать на плантациях. Но этот насильственный труд на полях врагов был нестерпим для индейцев: они пользовались всяким случаем бросить работу, бежать от господ и отплатить им за дурное обращение. Если же путем насилия удавалось сломить их волю, они впадали в тоску, в уныние, быстро теряли силы, болели и умирали.
   Чтобы поддержать колонистов, английское правительство согласилось посылать к ним в качестве рабочих своих военнопленных, взятых во время войн с Ирландией и Шотландией. Но эта мера оказалась весьма неудобной. Шотландия и Ирландия возмущались таким отношением к своим сынам, да и сами военнопленные вовсе не считали для себя обязательным повиноваться колонистам и работать на них. Когда они узнали, что в Америке масса пустых, никому не принадлежащих земель, которые могут обеспечить существование сильного и трудолюбивого человека, они стали прямо убегать от плантаторов и становиться свободными землепашцами. Еще хуже вышло, когда, по просьбе компании, правительство заменило военнопленных преступниками, которых стало ссылать в Виргинию. Нанимать рабочих в Европе и перевозить их в Америку было немыслимо. В то время, когда о паровых судах никто и не мечтал, переезд этот был сопряжен с такими опасностями и неудобствами, жизнь в дальней, неведомой стране представлялась такой жуткой, что только большие материальные выгоды могли заставить порядочного, трудолюбивого работника покинуть родину и стать в зависимые отношения к неизвестным людям.
   Существованию молодых колоний грозила серьезная опасность, когда в 1620 г. голландский корабль привез в Джемстоун на продажу целый груз негров. Колонисты быстро раскупили этот живой товар и решили употребить его для работ на своих плантациях.
   Рабство негров не было явлением новым. Рабы негры встречаются на древнем Востоке, в Греции и в Риме. В XV веке португальцы стали привозить негров-рабов в Европу. Богатые господа покупали их и делали из них своих слуг: иметь черного кучера или лакея было в то время в моде, но вообще владение черными рабами не привилось в Европе: во всех государствах еще существовало крепостное право, и землевладельцы имели достаточное количество своих белых рабочих. Зато для американских колоний негры-рабы были незаменимы. Уже с начала XVI века испанцы начали доставлять их в Вест-Индию, португальцы в Бразилию. В XVI и XVII веках торговля рабами везде составляла королевскую монополию, а короли за известную плату передавали ее частным лицам с обязательством доставлять в колонии определенное число рабов. Мало-помалу развилась целая система негроторговли. Промышленники отправлялись с вооруженными шайками вглубь Африки, производили там опустошительные набеги и выводили толпы рабов к прибрежным пунктам Африки. Впрочем, к такой мере им редко приходилось прибегать: мелкие африканские племена беспрестанно воевали друг с другом, и когда они узнали, что европейцы выменивают на людей пестрые ткани и красивые стеклянные побрякушки, они охотно стали продавать им своих военнопленных. Разные начальники и "короли", которые едва ли где-нибудь пользовались такою неограниченною властью, как в Африке, нашли, что, вместо казни преступников и ослушников, гораздо выгоднее сбывать их европейцам; кредиторы вели на продажу своих несостоятельных должников, бедняки -- своих сыновей и дочерей, которым не хватало пропитания, мужья -- нелюбимых жен. В разных пунктах африканского берега устраивались рынки невольников, куда несчастных пригоняли, точно скот на продажу. Иногда целые караваны приходили с ними из внутренних областей Африки. По палящему зною африканских пустынь их гнали связанных по рукам с наложенными на шею развилками. На рынке торговцы осматривали их, отбирали столько мужчин и женщин, сколько кому было нужно, и немедленно отправляли свою покупку под стражей на корабль, ожидавший у берега. Эти корабли извозили живой товар по разным портам южной и северной Америки.
   Негры оказались самыми податливыми работниками на плантациях. Во-первых, они отличаются физическою силою, выносливостью и способностью противостоять вредным влияниям тропического климата, особенно малярии, горячке и дизентерии; во-вторых, в характере их преобладает незлобивость, кротость и веселость. Правда, они непредусмотрительны, непостоянны и подвижны, однообразная работа скоро утомляет их, но против этой "лени" европейцы успешно боролись с помощью бичей и розог.
   Перевезенные в чужую страну, ни языка, ни обычаев которой они не знали, поступившие в полную собственность человека, не связанного с ними ни народностью, ни религией человека, смотревшего на них, как на существа низшие, мало чем отличающиеся от животных, негры сразу смирились и готовы были исполнять все приказания своего господина. Эта покорность, вместо того чтобы смягчать господ, только развивала их властолюбие. Они требовали от негров гораздо большего количества труда, чем давали им белые рабочие; надсмотрщики иначе не являлись в поле, как вооруженные бичами, малейшая остановка, малейшее промедление в работе наказывалось полновесными ударами; всякий ропот, всякое выражение недовольства вызывали страшные наказания.
   Отношение к рабовладению и работорговле в южных и в северных американских колониях Англии было с самого начала различно. Южные колонии, которые от Виргинии и Джемстоуна раздвигали свои владения на юг и на запад и владели обширными плодородными землями, отчасти отвоеванными у вытесненных индейцев, отчасти пожалованными королями своим любимцам, не могли обходиться без труда рабов.
   Колонизация северных областей Америки носила совершенно другой характер. В XVI и XVII веке в Англии происходили сильные политические волнения и религиозные брожения. Католичество, потрясенное в своих основах Лютером, не удержалось и в Великобритании. Дух свободного исследования проник в народ, Библию читали тайком, всюду велись втихомолку религиозные прения, образовалось множество сект, которые считали себя единственными хранителями истинной веры. И духовенство, и правительство сурово преследовало отступников от государственной религии, многие из них поплатились всем имуществом, даже жизнью за свои религиозные убеждения. Когда Плимутская компания объявила, что на землях, принадлежащих ей, будет полная свобода вероисповедания, на корабли её явилась масса переселенцев. Это были люди, которые искали в Новом Свете не наживы, а возможности открыто исповедовать свою веру, не опасаясь преследований. Негостеприимно встретила их новая родина: девственные леса, почва, не видавшая плуга, быстрые широкие реки, -- нужно было много мужества и энергии, чтобы преодолеть все эти естественные препятствия. Но у людей, которые согласились бросить родные дома, привычную обстановку, друзей и предпринять опасное путешествие через океан в неведомую страну, только бы не изменить своим убеждениям, у таких людей не было недостатка ни в энергии, ни в упорстве. Они деятельно принялись за работу, многие из них гибли от усиленных трудов и непривычного климата, но взамен приезжали новые переселенцы, и вскоре на побережье Атлантического океана между 40 и 50° с. ш. появился целый ряд поселений. Английские пуритане основали в 1620 г. Плимут, в 1624 г. Салем (в нынешнем Массачузетсе), в 1629 г. Бостон; из Массачузетса колонисты двинулись дальше и положили начало Нью-Гампширу, Вермонту, Мэну. В 1681 г. король Карл II предоставил в уплату казенного долга Вильяму Пенну, квакеру, обширную территорию к западу от Делавара, между 40 и 45° северной шир. Пенн решил сделать опыт колонии "свободной для всего человечества", т. е. для людей всех национальностей и всех вероисповеданий и причащал туда всех гонимых на родине за религиозные убеждения. Колония начала быстро заселяться разными сектантами, так что в начале XVIII века число жителей Пенсильвании доходило до 2.000.000. Религиозное происхождение всех этих поселений придало им своеобразный характер: едва устроив себе кое-какие жилища, поселенцы заботились о постройке церквей, они строго следили за соблюдением нравственных правил, изгоняли всякую роскошь, соблюдали воскресный отдых. Считая труд обязанностью христианина они собственными руками принялись за обработку девственной почвы и долго не допускали не только рабского, но даже вольнонаемного труда.
   Вначале они намеревались поддерживать мирные отношения с туземцами, не грабили и не теснили их, а приобретали от них земли покупкой и заключали с ними мирные договоры. Это, впрочем, продолжалось недолго: им, так же как южанам, пришлось вступить в ожесточенную борьбу с индейцами, защищать от них свои поселения и расширять на их счет свои владения. Земля, на которой основались колонии плимутской компании, -- носившие общее название "Новой Англии", -- не была настолько плодородна, как земля южных колоний: ни табак, ни сахарный тростник, ни хлопок на ней не росли, но при хорошей обработке она давала обильные урожаи зерновых растений, а девственные леса с избытком снабжали жителей строевым материалом. К земледелию колонисты скоро присоединили разного рода промыслы и ремесла, на быструю наживу они не рассчитывали, но благосостояние их шло верным путем вперед, и их поселки превращались в цветущие города.
   Когда Англия, по примеру других государств, сделала торговлю невольниками правительственною монополией и стала снабжать неграми все свои колонии, в Новой Англии тоже появились рабы. Но здесь рабство не привилось и количество рабов никогда не было так велико, как на юге. Хотя и здесь рабовладельдцы не смотрели на чернокожих, как на равных себе людей, но относились к ним гораздо более гуманно и не требовали от них непосильного труда.
   Тяжелое положение негров-рабов обращало на себя внимание друзей человечества еще в конце XVIII века. В Филадельфии основалось "Пенсильванское общество аболиционистов", во главе которого стоял Веньямин Франклин, и которое поставило себе целью всеми силами хлопотать об уничтожении торговли людьми. В 1798 г. в Англии возникло подобное же общество под названием: "Африканская Ассоциация". По его настояниям, парламентом была назначена комиссия для исследования условий торговли неграми и положения негров-рабов в английских колониях. Эта комиссия добросовестно исполнила свое поручение и представила в своем докладе яркую картину тех страданий, того угнетения, каким подвергаются невольники. Вследствие этого доклада, парламент издал в 1808 г. закон, которым запрещалось англичанам покупать и продавать негров, а позже, в 1834 г. Англия объявила отмену рабства во всех своих колониях и обязала колонистов в течение четырех лет отпустить рабов на волю. Другие европейские страны, особенно Франция, тоже не раз высказывались за отмену торговли людьми.
   Торговля неграми была приравнена к пиратству; особые военные крейсеры следили в этом отношении за торговыми судами в Атлантическом океане. Несмотря на всё это, рабство продолжало существовать в южной Америке, в Вест-Индии и в Соединенных Штатах. В эти страны требовался подвоз свежих работников и торговцы живым товаром продолжали свою деятельность, но вследствие препятствий, какие им ставились, они поступали осторожнее; чтобы не подвергнуться нападению судов, которые преследовали торговлю людьми, они при перевозке негров прятали их в трюм корабля, а на палубу грузили другой товар; они покупали чернокожих мелкими партиями, не на прежних, всем известных рынках и т. под.
   Когда в 1786 году североамериканские колонии Англии после долгой и упорной борьбы с метрополией отвоевали свою самостоятельность и сделались независимым государством, им необходимо следовало, вместе с прочими конституционными вопросами, решить и вопрос о том будет ли рабство продолжать существовать в молодой республике. Но почтенные "отцы республики" обошли молчанием этот важный вопрос. Дело в том, что в это время мнение о рабстве резко разделял различные штаты, которые должны были образовать федеративное государство. Из 13 штатов, составивших первоначальный Союз, в шести процветало невольничество. Богатые собственники Виргинии, Каролины, Георгии прямо заявляли, что отмена рабского труда разорит их, что без негров их плантации табаку, хлопчатника и сахарного тростника останутся невозделанными, и что для них лучше остаться под властью Англии, чем войти в состав Союза, который подрывает их благосостояние. Хотя лучшие люди страны, творцы её конституции, были убежденные противники рабства, но они находили, что в данный момент всего важнее создать государство достаточно сильное, чтобы упрочить свое самостоятельное существование, что следует идти на всякие уступки, только бы не лишиться половины, и при том наиболее влиятельной половины граждан. Вследствие этого они в конституции, не упоминая слова "раб", или "рабство", постановили: "Если кто-нибудь, поступивши на службу или обязавшись работать в одном каком-либо штате, убежит в другой, он не может быть освобожден законом или постановлением последнего штата от своей прежней службы, а должен быть выдан по требованию того, кому он обязался служить или работать". Следовательно, невольник, которому бы удалось бежать от своего господина, не мог рассчитывать найти защиту и убежище даже в тех штатах, где рабство не существовало.
   В 1790 г. "Пенсильванское общество аболиционистов" обратилось в конгресс с просьбой издать закон об уничтожении рабовладения. Когда их просьба была доложена Собранию, там поднялась настоящая буря. Представители южан произносили громовые речи, грозили немедленным распадением и гибелью Союзу и в конце концов не допустили конгресс даже обсуждать прошение квакеров. Они самым решительным образом заявили, что каждый штат может удерживать или отменять у себя рабство, а общее правительство Союза не имеет права касаться этого учреждения.
   Вообще в первое время существования Соединенных Штатов, как независимого государства, преобладающее влияние на его дела имели представители южных штатов. Первыми президентами были южане, они же отличались как лучшие ораторы в конгрессе. Это объясняется тем, что, благодаря своим громадным поместьям и даровому труду негров, они были богаче северян. Они жили в роскоши, имели достаточно времени для занятий науками и искусствами, давали своим детям хорошее образование. Своим светским оснащением и изящными манерами они резко отличались от грубоватых северян. Предприимчивые и энергичные северяне легче их справлялись со всяким делом, но, когда приходилось действовать красноречием, пускать в ход остроумие или громкие фразы, перевес был на стороне юга. Интересы обеих партий были во многих отношениях противоположны и потому частые столкновения между ними оказывались неизбежными. Так, напр., южные штаты снабжали Европу произведениями своих плантаций и взамен получали из Европы разные предметы роскоши; для них было очень выгодно, чтобы торговля с Европой велась беспошлинно и чтобы европейские товары доставлялись им как можно дешевле. На севере, напротив, начинали возникать фабрики и заводы. Северянам было выгодно стеснить привоз европейских товаров, чтобы открыть сбыт для своих произведений. Но главным яблоком раздора постоянно являлся вопрос о невольничестве. По народной переписи, произведенной в 1800 г. население всей страны равнялось в 5.300.000 душ; из них в северных штатах жило 2.700.000 в том числе 100.000 рабов; в южных 2.600.000 чел. в том числе 1.300.000 рабов. На севере рабство постепенно уничтожалось; законодательные собрания отдельных штатов принимали одну меру за другой для его окончательного уничтожения. На юге наоборот изобретение в 1793 г. машины для очистки хлопка, дало новый толчок развитию культуры этого растения, потребовавшей приспособленных к ней рабочих, т. е. негров. Так как на основании конституции, каждый штат независимо от количества своего населения, имел двух представителей в сенате, то как для южан, так и для северян было очень важно, будут ли штаты, вновь присоединяемые к союзу, рабовладельческими или так назыв. свободными. В 1803 году Франция продала Соединенным Штатам большую область к западу от Миссисипи. Первый штат, образовавшийся в ней, Луизиана, был рабовладельческий. Когда образовался второй, Миссури, в конгрессе поднялся вопрос, каким ему быть, свободным или рабовладельческим? Прения велись горячие, вся страна волновалась. Южане доказывали, что конгресс не имеет права собственною властью уничтожать невольничество в том или другом штате, -- в Миссури рабство существует и должно существовать, они скорей готовы взяться за оружие, чем уступить в таком важном деле. Два года тянулась борьба и окончилась так называемым "Миссурийским компромисом": решено было, что Миссури будет рабовладельческим штатом, но зато во всей области, приобретенной от Франции на север от 36°302 град. рабство должно быть навсегда воспрещено.
   Новой причиной раздоров явился Техас. Эта область принадлежала Мексике, но в ней поселилось много англо-американцев. Они решили отделиться оть Мексики, много лет вели с ней войну и, наконец, достигли цели. В 1835 году Техас завоевал самостоятельность и пожелал присоединиться к Соединенным Штатам. Так как в нём существовало рабство, то южане радостно приветствовали это присоединение, а северяне противились ему. После долгой борьбы южанам удалось победить. Рабовладение было утверждено не только в Техасе, но и в тех областях Мексики (Новая Мексика, Калифорния), которые Союз приобрел силою оружия, и в которых рабство давно не существовало.
   Таким образом южане приобрели большинство и в палате представителей, и в сенате. Президенты по большей части выбирались тоже из южан и, конечно, назначали министров и разных должностных лиц из своей же партии, так что за редкими исключениями управление страной находилось в их руках.
   Между тем силы, значение и количество населения северных штатов росло с каждым годом. Промышленность их сильно развивалась особенно с проведением железных дорог. Открытие в 1825 г. канала Эри, соединившего Великие Озера с рекою Гудзоном подняло значение Нью-Йорка, как морского порта.
   Из Европы постоянно являлись в Америку партии переселенцев, людей энергичных, трудолюбивых, искавших в Новом Свете применения своих сил. Они высаживались обыкновенно в портах северных городов: они знали, что на рабовладельческом юге им не найти себе заработка. Они поступали на фабрики и заводы северян, или пробирались дальше на запад, в малонаселенные, пустынные местности, где можно было за дешевую плату приобресть хороший участок земли и составить себе состояние.
   И в том, и в другом случае переселенцы являлись противниками рабства: собственная выгода заставляла их стоять за свободный труд, за свободное владение мелкими земельными участками.
   Молодые американцы, ездившие в Европу слушать курсы в европейских университетах и знакомиться с европейскою жизнью, беспрестанно натыкались на воззрения, осуждавшие рабство, и сами привыкали считать его позором для своей родины. В разных городах северных штатов стали возникать общества аболиционистов, которые ставили на своем знамени: "Уничтожение невольничества во всей Америке". Они давали приют и оказывали поддержку неграм, которым удавалось бежать от господ, защищали свободных негров, которых особого рода промышленники часто ловили и отправляли на юг под видом беглых, они изобличали в газетах жестокие и несправедливые поступки рабовладельцев.
   Общественное мнение, враждебное рабству, постепенно создавалось и крепло, но оно развивалось до некоторой степени тайно, мало выступало наружу и поверхностный наблюдатель сказал бы, что рабство никогда не стояло в Америке так прочно, не имело стольких горячих, страстных защитников, как в 40-х и 50-х годах прошлого века. Смельчаков, открыто проповедовавших уничтожение рабства, было сравнительно мало, в южных штатах с ними не церемонились и делали им всевозможные неприятности, в северных на них смотрели, как на людей опасных, сеявших смуту. Люди благоразумные, хотя бы и гуманные, находили, что вопрос о неграх слишком щекотливый, что его не следует касаться, так как нет возможности разрешить его, не вызвав столкновения с южными штатами, а этого столкновения всего больше опасались Северяне, дорожившие целостью Союза. В Цинциннати, главном городе свободного штата Огайо, основалась газета с антирабовладельческим направлением. Общество тотчас же заволновалось. Два раза чернь из соседнего Кентукки под предводительством рабовладельцев нападала на редакцию и типографию, ломала печатные станки, бросала в воду шрифт. И в обоих случаях большинство представителей государственной и церковной власти в Цинциннати ограничились тем, что выразили свое неодобрение редактору и издателю газеты, доктору Бэли, за то, что он "неосторожно возбуждает страсти их сограждан в Кентукки". В конце концов доктор Бэли принужден был переселиться в Вашингтон и там продолжать свою газету. Еще более печальная судьба постигла мистера Леведжая, пытавшегося издавать антирабовладельческую газету в г. Ольтоне, в плате Иллинойсе. Толпа недовольных из Миссури осадила его контору, сожгла дом, а его самого убила. -- Мистер Ван-Занд из Кентукки отпустил на волю своих рабов, купил ферму в свободном штате Огайо и переселился туда. Под влиянием человеколюбия он оказывал защиту беглым рабам и укрывал их у себя в доме. За это он был схвачен, посажен в тюрьму, имущество его арестовано. Один молодой адвокат в Цинциннати мистер Чэз, выступил на суде его защитником. Когда он после красноречивой защитительной речи, вышел из залы заседания, один из судей заметил: "Этот молодой человек сегодня погубил себя на веки", и все в один голос повторяли то же. Дело Ван-Занда было проиграно, мистер Чэз перенес его в высшую инстанцию, но и здесь судьи решили его не в пользу подсудимого.
   В 1848 г. в Калифорнии, вскоре после её присоединения к Соединенным Штатам, открыто было золото. Туда нахлынула целая волна золотоискателей. В конце 1849 г. новые поселенцы выбрали конвент, выработали конституцию, запрещавшую рабство и обратились в конгресс с ходатайством принять Калифорнию в состав Союза на правах свободного штата. Это ходатайство вызвало сильнейшее негодование южан и они решительно предлагали отвергнуть его. С трудом удалось уговорить их согласиться на компромисс: ходатайство Калифорнии было удовлетворено, но зато в виде вознаграждения рабовладельцев, конгресс принял суровый закон о праве преследовать беглых невольников даже на территории свободных штатов. На основании этого закона невольники, спасшиеся от своих господ и спокойно жившие несколько лет в одном из северных штатов, обзаведясь там семьей и хозяйством, рисковали каждую минуту, что их откроют и вернут в рабство. Случаи такого возвращения были нередки и сопровождались возмутительными жестокостями. Этот закон, который южане приветствовала как блестящую победу, имел одно совершенно неожиданное последствие: выслеживанье и захват рабов в областях отвыкших от подобных зрелищ вызвал такое сочувствие к несчастным беглым, что множество лиц, не боясь нарушить новый закон, стали давать убежище неграм и всячески помогать им скрыться.
   В 1852 году появился знаменитый роман г-жи Бичер-Стоу, "Хижина дяди Тома". Г-жа Бичер-Стоу долго жила в штате Огайо; в доме её мужа, профессора Стоу, нередко скрывались беглые рабы, которые рассказывали ей ужасающие истории своих страданий, показывали на своем теле страшные знаки вынесенных истязаний; она знала многих рабовладельцев, людей вовсе не злых и не жестоких, но твердо веривших, что рабство -- явление необходимое, что оно никогда не может быть уничтожено, что без работы рабов южные штаты разорятся и что негры, существа стоящие неизмеримо ниже белых, от природы настолько ленивы и упрямы, что только страх наказаний может заставить их работать. В той яркой живой картине положения рабов и отношения к ним хозяев, какую она дала в своем романе, нет ничего сочиненного, все факты и почти все характеры взяты ею из действительной жизни, она или сама наблюдала их, или слышала рассказы о них от очевидцев. Прожив несколько лет в Огайо, миссис Стоу вернулась в Новую Англию и поселилась в Брунсвике (шт. Мэн). Но и там мучительный вопрос о рабстве продолжал преследовать ее; она поддерживала переписку со своими друзьями в Бостоне, и те сообщали ей, в какой ужас и отчаяние повергнуты законом о преследовании беглых в свободных штатах трудолюбивые негры, бежавшие от своих хозяев в Бостон, и там жившие в мире и безопасности. До неё доходили вести о том, как целые семьи с малыми детьми в страшную стужу спасались бегством в Канаду. Особенно ужасным представлялось ей то равнодушие, с каким, по-видимому, относилось к этому население соединенных штатов. Открытые аболиционисты составляли сравнительно небольшую кучку, вообще же даже очень добрые и гуманные люди говорили, что права рабовладельцев утверждены конституцией; что восставать против них значит подвергать опасности самый Союз; поэтому они не только старались не видеть и не слышать того, что делается на южных плантациях и подавляли всякую попытку обсуждения этого вопроса, но даже помогали рабовладельцам разыскивать и ловить беглых невольников, нашедших убежище в северных штатах. Мысль, что, быть может, эти люди сами не знают, что творят, что им неизвестно настоящее положение рабов, заставила г-жу Бичер-Стоу взяться за перо и в нескольких очерках изобразить рабство таким, каким она его видела. Эти очерки, помещавшиеся в газете мистера Бэля, разрослись в целый роман и вышли отдельной книгой, которая произвела впечатление; превзошедшее самые смелые надежды автора. В несколько дней "Хижина дяди Тома" разошлась в 10,000 экземпляров, а в первый же год более чем в 300,000. Ее переводили на все европейские языки, ею зачитывались все и везде, даже в Турции, Армении, Индии. Одни проливали слезы над злоключениями негров, негров умеющих чувствовать, любить и страдать совершенно так же, как их белые братья, другие приходили в негодование и грозили всеми земными и небесными карами гнусным негроторговцам и жестокосердым негровладельцам. В южных штатах роман вызвал сильнейшее негодование, и оттуда на автора посыпался целый град упреков, угроз, прямо ругательств. Зато из северных штатов и из Европы г-жа Бичер-Стоу получила массу писем, выражавших ей сочувствие, описывавших то сильное впечатление, какое производил её роман. Английские женщины прислали ей адрес, отпечатанный красками на веленевой бумаге с 562,448 подписями. Подписи эти принадлежали женщинам самого различного общественного положения, начиная от принцесс, родственниц королевы, до жен простых ремесленников и крестьян. Несколько городов Англии, Шотландии и Ирландии тоже прислали г-же Бичер-Стоу адресы, в которых высказывали ей свое сочувствие и горячее желание чтобы ненавистное учреждение рабства было уничтожено.
   В северных штатах "Хижина дяди Тома" явилась призывом не скрывать своих чувств и мужественно высказывать свои убеждения не стесняясь опасением последствий. Проклятый вопрос, который благоразумные люди так долго замалчивали был поставлен громко, прямо и резко. Не тот или другой рабовладелец жесток и несправедлив, жестока и несправедлива вся система, при которой лучшие люди, вроде Сент-Клера, делают несчастными тех, кому желают сделать добро. Конечно, не "Хижина дяди Тома" вызвала уничтожение невольничества. Но если мы признаем, что на ход исторических событий, кроме материальных причин, имеют влияние и нравственные, сознание масс, мы должны согласиться, что г-жа Бичер-Стоу значительно содействовала пробуждению этого сознания.
   По мере того как росло число врагов рабовладения, и нападки на него становились горячее, южане всё с большим ожесточением и упорством отстаивали то, что считали своим священным правом. В 1854 году им удалось провести в конгрессе закон, уничтожавший так наз. Миссурийское соглашение и дававший к северу от Миссури двум новым территориям Канзасу и Недраму право ввести у себя невольничество, если они сами этого пожелают.
   Мало того: так как население Канзаса состояло главным образом из европейских переселенцев, противников рабства, то южане решили вытеснить их. Из соседнего штата Миссури стали переходить в Канзас целые шайки разбойников и буянов, которые нападали на фермы поселенцев, грабили их, производили всякие бесчинства и часто заставляли мирных землевладельцев покидать свои жилища и переселяться в другие места. Сначала северяне смотрели сквозь пальцы на эти проделки своих противников, но, наконец, терпение их лопнуло: из разных штатов двинулись вооруженные толпы на защиту канзасских поселенцев; между ними и миссурийскими разбойниками происходили горячие стычки, в которых было немало убитых и раненых. Главою аболиционистов в Канзасе был Джон Броун. Он стал во главе отряда из местных поселенцев и, не щадя ни своей жизни, ни жизни сыновей своих бился с "миссурийскими разбойниками". Когда миссурийцы были усмирены, он решил перенести театр военных действий в невольничьи штаты: "Освобождение мирным путем невозможно" -- писал и говорил он, -- "дело зашло слишком далеко". В то время еще никто не разделял его мнения. Канзасские переселенцы хотели только обезопасить свои фермы от набегов рабовладельцев и боялись наступательной войны; аболиционисты считали ее преждевременной. Оставленный без помощи Броун с большим отрядом своих приверженцев перешел в Миссури и освободил негров на нескольких плантациях. Но когда он попытался овладеть небольшим городом и арсеналом Гарперс Ферри, против него выслан был отряд войска. Броун был тяжело ранен, два его сына и почти все товарищи перебиты. Полуживого засадили его в тюрьму в Чарльстоне (главном городе Виргинии), судили и через шесть недель казнили.
   Расторжение Миссурийского соглашения было последнею уступкою северян южанам. Они тесно сплотились между собой и образовали так называемую "республиканскую" партию, решившуюся более энергично противиться притязаниям южан, называвших себя "демократами".
   Одним из наиболее горячих противников "Канзас-Небрасского закона" явился Авраам Линкольн, бывший депутатом от штата Иллинойса, а затем сенатором, избранным тем же штатом. Он разъезжал по всей стране, собирал митинги, произносил горячие речи. "Да, мы будем бороться с рабством, говорил он, будем бороться, пока не добьемся, чтобы по всей этой великой стране, под лучами солнца и под падающим на нее дождем выходил на труд только свободный работник!"
   В ответ на такого рода речи южане казнили Броуна, и в штате Тенесси повесили 250 негров по недоказанному обвинению в заговоре. Несмотря на существовавшую в Штатах свободу печати, они конфисковали антирабовладельческие газеты, толпа избивала и даже убивала публицистов, писавших против рабства. В 1854 году сенатор Семнер произнес речь, выставлявшую на вид гнусные стороны рабства, два другие сенатора Бутлер и Брукс напали на него и избили его палками до полусмерти. Возмущенный таким самоуправством, сенат исключил из своей среды Бутлера и Брукса. Но в южной Каролине их чествовала как героев, и студенты виргинского университета поднесли Бруксу трость с золотым набалдашником.
   В 1856 г. президентом избран был демократ Буханан, сторонник рабовладения, но на следующих президентских выборах (в 1860 г.) избранником большинства оказался Авраам Линкольн. Это избрание вызвало ужас и негодование в южных штатах. При президенте, который так решительно высказывал свои антирабовладельческие убеждения, невольничество не только не могло распространяться, но и самому существованию его грозила опасность. Чтобы спасти учреждение, в котором они видели основу своего благосостояния, они не останавливались ни перед чем. 20 декабря 1860 г. народ Южной Каролины собрался в конвент, отменил решение 1788 г., утверждавшее конституцию Соединенных Штатов, и объявил Союз между Южной Каролиной и другими штатами расторгнутым. К следующие два месяца этому примеру последовали: Миссисипи, Флорида, Алабама, Георгия, Луизиана и Техас, а затем: Виргиния, Арканзас, Северная Тенесси, всего 11 штатов с 9 миллионами жителей. Всё население Союза равнялось в это время 31 миллиону. В рабовладельческих штатах Кентукки, Миссури, Мэриленде и Делаваре сильная партия желала присоединения к отделившимся штатам, но большинство было против него, и оно не состоялось. В феврале 1861 г. представители отложившихся штатов назвавших себя "Конфедеральными Штатами Америки" съехались в Монгомери (в Алабаме) на конгресс, выработали конституцию конфедерации и выбрали президентом её Джефферсона Дэвиса, одного из генералов командовавших на войне против Мексики и занимавшего несколько лет пост военного министра Соединенных Штатов, а вице-президентом Александра Стефенса, горячего и убежденного сторонника рабства.
   Северяне были смущены таким энергичным образом действий своих противников. Расторжение Союза казалось им величайшим бедствием и, чтобы не допустить его, они готовы были идти на всевозможные уступки. Сам Линкольн первое время склонялся на сторону миролюбивой политики. Но демократы скоро не словами, а делом доказали им, что мир невозможен. Они уже давно предвидели неизбежность вооруженного столкновения и готовились к нему. Во время президентства Буханана, в южные арсеналы были перевезены из северных пушки и всевозможное оружие. Они сразу захватили форты и арсеналы, принадлежавшие Союзу, но находившиеся на их территории. Форт Семтер, лежавший не далеко от города Чарльстона, в Южной Каролине и занятый Союзным гарнизоном, отказался сдаться, тогда они бомбардировали его и взяли приступом. После этого всем стало ясно, что война неизбежна, что она уже началась. К то время регулярная армия Соединенных Штатов состояла всего из 10.000 человек, расположенных по большей части на западе для охраны страны от индейцев. Поэтому Линкольн издал прокламацию о созыве 75.000 волонтеров. Негодование, охватившее северные штаты, было так велико, что на службу явилось гораздо большее число лиц. Джефферсон Дэвис с своей стороны объявил об образовании регулярной армии в 25.000 человек и о призыве 150.000 волонтеров. Таким образом, при самом начале военных действий армия южан численностью значительно превосходила армию северян, кроме того, юг обладал более образованными офицерами, так как сыновья южных плантаторов всегда охотно поступали в военную школу и служили в армии. В начале войны главные действия сосредоточились между Вашингтоном, столицей Союза и Ричмондом, столицей Конфедерации. Первое серьезное сражение произошло именно здесь, при Булль Рене 21 июля 1861 г. Армия Союза была разбита на голову и в паническом страхе бежала прямо к Вашингтону. Немедленно объявлен был новый набор, который довел численность армии до 500.000, и назначен новый главнокомандующий Мак Клеллан, который разбил лагерь на Потомаке и употребил осень и зиму на обучение волонтеров и милиции, на подготовлена из них настоящей армии. В то же время быстро созданный флот занялся блокадой южных гаваней. В феврале 1862 г. генерал Грант с небольшим войском при содействии нескольких судов взял форты, выстроенные конфедератами на реках Тенесси и Кумберланд. Через месяц другая союзная армия взяла Новый Мадрид, а еще через месяц флотилия под командой Фаррагута уничтожила небольшую флотилию конфедератов и заняла Новый Орлеан. 6 и 7 апреля Грант и Бюэль одержали решительную победу при Шейдо в Тенесси над одним из лучших генералов конфедератов, Сиднеем Джонстоном; в этой битве обе армии вместе потеряли 23.000 чел. убитыми и ранеными; в числе убитых был и Джонстон. После этой победы Грант взял Коринф и Мемфис и почти вся линия реки Миссисипи оказалась в руках северян.
   Не так удачно для правительства шла морская война у берегов Виргинии: два больших фрегата его были уничтожены броненосцем конфедератов. На сухом пути было не лучше: Мак Клеллан подошел к Ричмонду, но в семидневной битве около болотистой речки Чикагомины был разбит новым главнокомандующим конфедератов, Ли. Несколько позже генерал Пол потерпел поражение во второй битве при Булль Рене. Ли перешел Потомак и вторгся в Мэриланд, но Мак Клеллану удалось остановить его и заставить вернуться его в Виргинию. Все эти битвы и другие менее значительные, отличались необыкновенным ожесточением и кровопролитием.
   Линкольн решил принять энергичные меры против рабовладения, главной причины междоусобия. По его предложению конгресс постановил, что союзное правительство будет оказывать денежную помощь каждому штату, который пожелает выкупить негров у рабовладельцев; затем конгресс воспрещает рабство во всех территориях, еще не дошедших до положения штата, и, наконец, президент издал прокламацию, в которой объявлял, что невольничество будет считаться уничтоженным в тех штатах, которые до 1 января 1863 г. не положат оружия и не прекратят неприязненных действий против Союза. Эта прокламация не произвела желаемого действия на южан. Плантаторы твердо рассчитывали на благоприятный исход войны и на осуществление своей мечты создать самостоятельное рабовладельческое государство; негры-рабы привыкли видеть в своих господах могущественных властелинов, они не верили в возможность их поражения, и своего освобождения.
   И вот 1 января 1863 г. Линкольн объявил всех рабов в восставших штатах свободными. Фактически осуществить это освобождение можно было только в тех местностях, которые находились в руках Союза, но нравственно эта прокламация имела большое значение. До тех пор многие предполагали, что война ведется ради усмирения возмутившегося юга, что, если южане смирятся, Союз может существовать на прежних началах, т. е. состоять на половину из свободных, на половину из рабовладельческих штатов. После прокламации президента это сделалось невозможным. Невольничество сохранилось бы в Америке только в том случае, если бы южанам удалось окончательно отделиться и образовать самостоятельное государство. Но Линкольн не допускал и мысли об этом.
   Его твердая решимость и уверенность в успехе передавались другим. Новый набор наполнил ряды войска, с наймом весны Гакер, став во главе Потомакской армии, предпринял ряд энергичных хотя и неудачных действий против генерала Ли. Союзная армия снова была разбита в кровопролитной битве при Чансингорсвилле, где она потеряла 1.700 человек, а конфедераты 13.000. Ли вторгся в Пенсильванию, но потомакская армия под начальством генерала Мидя скоро прогнала его за Потомак. В это же время Грант взял Виксбург и Гудзон, сильные форты на Миссисипи к северу от Нового Орлеана; вся река очутилась в их руках, и юг был разделен на две части: Техас с Арканзасом с одной стороны, юго-восточные штаты с другой, причём они не могли сноситься друг с другом. Тем не менее южане сопротивлялись еще два года. В 1864 году Линкольну удалось, хотя не без труда, провести закон, по которому негры допускались служить в армии наравне с белыми. Негры стали с великой охотой записываться в войска. Многие из них, только что освобожденные от рабства, остались без работы и не знали куда пристроиться, другие считали для себя за честь нести одинаковую службу с белыми, третьи, наконец, радовались, что могут участвовать в борьбе за освобождение своих соплеменников. Особенно полезны были они везде, где приходилось возводить какие-нибудь постройки, исправлять железные дороги, наводить мосты и т. п.; под огнем неприятеля они вели себя превосходно. К концу войны более 100.000 негров служило в армии северян.
   Весною 1864 г. Грант был назначен главнокомандующим потомакскою армией, а генерал Шерман получили начальство над западною армией и начал очень трудный: поход через штаты Тенесси и Георгию к Атлантическому океану. Ему пришлось выдержать целый ряд тяжелых битв с армией конфедератов под командой генерала Гуда, причём победа далеко не всегда была на его стороне. 2 сентября ему, после многих тщетных усилий удалось овладеть городом Атлантою (в Георгии), лежащим на угле железно-дорожного сообщения с Тенесси, Алабамой и Каролиной. Оттуда он двинься к океану и в декабре взял приморский город Саванну, который защищал 15-титысячный отряд Гарди. Ему досталась 150 орудий и 30.000 тюков хлопка. За несколько времени перед тем генерал Томас в двух битвах разбил Гуда на голову и заставил его с жалкими остатками его армии отступить на юго-запад. После этого Кентукки и Тенесси оказались под властью северян. Из Саванны Шерман двинулся на север, в Южную Каролину, взял Чарльстон, а позднее, уже в 1865 г. Колумбию.
   В то время как Шерман приближался к армии Ли с юга, Гранд с отрядом в 125.000 человек теснил его с севера. У Ли было всего 62.000 солдат. Всё лето между обеими армиями происходили кровопролитные битвы. Грант наступал, а Ли с успехом отражал его. В этих битвах Грант потерял до 60.000 человек, но эта убыль быстро пополнилась, так как северяне, одушевленные надеждой на окончательную победу, не жалели ни людей, ни средств на продолжение войны. Не то было с южанами. Война разоряла их, отчаяние овладевало ими, среди них слышался ропот, что и без того слишком много жертв принесено "из-за этих проклятых негров"; для них каждый убитый или взятый в плен солдат был невознаградимой потерей.
   В ноябре 1864 г. происходили выборы нового президента, конечно, только в штатах верных Союзу. Линкольн получил громадное большинство голосов. Этим население доказало, что оно хочет продолжать войну до тех пор, пока единство Союза не будет окончательно утверждено и рабство навсегда уничтожено в нём.
   Избрание Линкольна произвело подавляющее действие на южан. Они знали, что с этим президентом никакие соглашения, никакие компромиссы невозможны, а между тем силы их истощались, между предводителями их войск начинались ссоры и пререкания. К 1865 г. конфедераты могли выставить в поле не более 170.000 человек, между тем как северная армия равнялась 245.000 человек и действовала единодушно, по заранее составленному плану. Неудивительно, что она постоянно одерживала победы и брала один город за другим. Главные силы конфедератов сосредоточились вокруг Ричмонда, и генерал Грант поставил себе целью овладеть этою столицею врагов. Отряды северной армии отрезали Ричмонду сообщения с остальной страной, форты, защищавшие его, были взяты с громадными усилиями, и в ночь на 3 апреля Ли, сознавая, что дальнейшее сопротивление невозможно, очистил Ричмонд, но предварительно взорвал панцирные суда и пороховые магазины южан. Президент отложившихся штатов бежал из города до вступления в него союзных войск. После этого армии южан разделилась на две части. Правое крыло их было разбито Шериданом и принуждено отступить на юг. Левое и центр вместе с гарнизоном Ричмонда составили почти 60.000 корпус, и Ли надеялся пробраться с ним в Северную Каролину. Но Грант преследовал его по пятам и вскоре окружил со всех сторон. Все пути к отступлению были ему отрезаны, ему приходилось или вступать в отчаянную битву и неизбежно погибнуть, или сдаться. Он предпочел второе. Грант оказался великодушным победителем. Он не поставил унизительных условий сдачи и отпустил неприятельских солдат на все четыре стороны, взяв только с них обещание не поднимать более оружия против Союза. С гибелью виргинской армии можно было считать войну оконченною. Произошло еще несколько небольших стычек, несколько фортов продолжали упорно держаться, но вот они сдались и ожесточенная братоубийственная распря кончилась. С обеих сторон пало и погибло от болезней около миллиона человек. Юг был на много лет разорен, так как блокада побережья остановила вывоз хлопка, да и переход от рабского труда к вольнонаемному не мог обойтись без некоторого сельскохозяйственного кризиса. Север пострадал гораздо меньше в материальном отношении: за всё время войны промышленная жизнь его шла с обычной лихорадочною энергией. Последствием войны явилась отмена рабства во всей территории Союза; несколько позднее в конституцию Соединенных Штатов внесена была следующая статья: "Право граждан Соединенных Штатов на участие в выборах не будет отрицаемо или ограничиваемо Соединенными Штатами или отдельным штатам под предлогом расы, цвета кожи или прежнего состояния в рабстве". Эту поправку к конституции предложил законодательными собраниям отдельных штатов сороковой конгресс 27 февраля 1869 г., и она была утверждена в следующем году 9-ю из общего числа 36 штатов.
   В силу её негры получали на выборах одинаковые права с белыми, становилися вполне гражданами Соединенных Штатов. Они в первый раз воспользовались этим правом при выборе президента и своими голосами доставили победу генералу Гранту, герою войны за их освобождение.
   В первое время после войны республиканская партия недоверчиво относилась к белому населению южных штатов и всячески покровительствовала черному, призывая его к участию в выборах и предоставляя ему места в управлении. Но, когда военное положение на юге прекратилось и белому населению усмиренных штатов была возвращена полноправность, она воспользовалась ею для отстранения негров от участия в законодательной, судебной и административной деятельности. Хотя по закону негры пользуются одинаковыми правами с белыми, но на самом деле почти не участвуют в самоуправлении. Мало того, их не пускают в модные церкви, в общественные собрания, отели, рестораны. У них есть свои собственные церкви, клубы, гостиницы, лавки, школы, богадельни, газеты; свои пасторы, адвокаты, учителя из негров. До сих пор еще не было ни одного чистокровного негра, который Прославился бы на поприще литературы или науки, но в общем негры очень охотно учатся, и многие из них с успехом проходят курс не только средней школы, но и университетов. После своего освобождения некоторая часть их осталась работать на плантациях или исполнять должность домашних слуг, но очень многие переселились на запад и завели хозяйства на новых землях, еще не бывших в обработке, другие стали самостоятельными ремесленниками, третьи, наконец, добились такого образования, которое давало им возможность заниматься либеральными профессиями. Надобно надеяться, что презрительное отношение к неграм, существующее до сих пор не только в южных, но и в северных штатах Союза, мало-помалу исчезнет, по мере того как умственное и нравственное развитие чернокожих окончательно уничтожит те следы, какие вековое рабство оставило на их характере.

Анненская.

Глава I.
В которой читатель знакомится с гуманным человеком.

   В один холодный февральский день, два джентльмена сидели за вином в хорошо меблированной столовой в городе Б... в Кентукки. Прислуги в комнате не было, и джентльмены, близко сдвинув свои кресла, по-видимому, обсуждали какой-то важный вопрос.
   Мы для краткости сказали: два джентльмена. Но один из собеседников при ближайшем рассмотрении не подходил под это определение. Это был плотный человек небольшого роста, с грубыми пошлыми чертами лица и с самонадеянным видом простолюдина, который старается подняться выше своего положения. Он был одет франтом: яркий пестрый жилет и голубой галстук с желтыми крапинками, завязанный пышным бантом, были вполне под стать его общей физиономии. Пальцы его толстые и грубые были унизаны кольцами; на груди его красовалась тяжелая золотая цепочка часов с массою огромных разноцветных брелоков, которыми он в пылу разговора имел обыкновение побрякивать с видимым удовольствием. Речь его шла в совершенный разрез с грамматикой и уснащалась такими крепкими словцами, что мы, не смотря на всё наше желание быть точными, отказываемся передавать ее буквально.
   Его собеседник, мистер Шельби, имел вид джентльмена. Убранство комнат и вся обстановка говорили о достатке и даже о богатстве. Как мы сказали выше, они вели между собой серьезный разговор.
   --Вот я так бы и хотел покончить дело, -- сказал мистер Шельби.
   --Этак мне невозможно торговать, положительно невозможно, мистер Шельби, -- ответил другой, рассматривая на свет рюмку с вином.
   --Но, видите ли, Гэлей, Том не простой работник; он везде стоил бы этих денег, он трудолюбивый, честный, способный, он превосходно справляется со всей моей фермой.
   --Вы хотите сказать: честен, насколько может быть честен негр, -- сказал Гэлей, наливая себе рюмку водки.
   --Нет, он на самом деле трудолюбивый, разумный и благочестивый работник. Он научился христианской религии на одном митинге под открытым небом и, кажется, сделался настоящим христианином. С тех пор я оставлял на его руках всё свое имущество: деньги, дом, лошадей; я позволял ему свободно разъезжать повсюду; и он всегда и во всём оказывался верным и честным.
   --Некоторые не верят, что негры могут быть набожны, Шельби, -- сказал Гэлей, размахивая рукой, -- но я верю. У меня самого был один такой субъект в прошлом году, в последней партии, которую я свез в Орлеан; послушать, бывало, как он молится, так всё равно, что на митинге побывать, и кроткий, тихий такой, что чудо. Я на нём славно заработал; купил я его дешево у одного человека, который по нужде продавал, а получил за него шестьсот долларов. Да, набожность в негре статья ценная, если только она настоящая, неподдельная.
   --Ну, у Тома она несомненно самая настоящая, -- возразил Шельби. -- Вот недавно я послал его одного в Цинциннати по своему делу и поручил ему привезти мне пятьсот долларов. Я ему сказал: -- Смотри, Том, я тебе доверяю, потому что считаю тебя христианином. Я знаю, что ты меня не обманешь. -- И Том, конечно, вернулся, как я и ожидал. Я слышал, что некоторые негодяи говорили ему: -- Том, отчего ты не сбежишь в Канаду? -- Нет, говорит он, я не могу, мой хозяин доверяет мне. -- Мне это уже после рассказывали. Должен признаться, мне очень тяжело расстаться с Томом. По настоящему вам бы следовало взять его для покрытия всего долга; и вы бы это сделали, Гэлей, если бы у вас была совесть.
   --Ну, у меня ровно столько совести, сколько может позволить себе деловой человек; так, знаете, малая толика, чтобы было чем поклясться при случае, -- шутливо ответил торговец -- при том же я всегда готов сделать всё возможное, чтобы услужить приятелю; но в нынешнем году нам пришлось туго, очень уж туго. -- Он задумчиво вздохнул и налил себе еще водки.
   --Так как же, Гэлей, на чём мы поладим? -- спросил мистер Шельби после минутного неловкого молчания.
   -- Нет ли у вас мальчика или девчонки, которых вы могли бы дать в придачу?
   -- Гм! лишнего, кажется, нет никого. По правде говоря, одна только крайность заставляет меня продавать. Я терпеть не могу отдавать своих людей.
   В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел маленький мальчик-квартерон, лет четырех-пяти, замечательно красивый и привлекательный. Черные волосы, мягкие и блестящие, как шелк, обрамляли густыми локонами его пухлое, круглое личико; большие черные глаза его, полные огня и нежности, выглядывали из под густых длинных ресниц, с любопытством озираясь в комнате. Яркое платьице из клетчатой материи красной с желтым, красиво и ловко сшитое, выгодно оттеняло смуглый цвет его кожи. Забавная самоуверенность его, смягчаемая застенчивостью, показывала, что он привык к вниманию и баловству хозяина.
   -- Эй, Джим Кроу! -- вскричал мистер Шельби, присвистнув, и бросил ребенку кисть винограда, -- лови, хватай!
   Мальчик подскакнул за лакомством, а хозяин его смеялся.
   -- Подойди ко мне, Джим Кроу! -- сказал он.
   Мальчик подошел, хозяин погладил его по кудрявой головке и пощекотал под подбородком.
   -- Ну-ка, Джим, покажи этому джентльмену, как ты умеешь плясать и петь.
   Мальчик затянул своим звонким чистым голоском одну из тех странных диких песен, которые обыкновенно поют негры, и сопровождал свое пение типичными движениями рук, ног и всего тела в такт музыке.
   -- Браво! -- вскричал Гэлей и бросил ему четвертинку апельсина.
   -- А теперь, Джим, покажи, как ходит старый дядя Куджо, когда у него ревматизм! -- приказал хозяин.
   В один миг гибкие члены ребенка искривились и скорчились, он сгорбился и, опираясь на палку своего господина, стал ковылять по комнате, скорчив свое детское личико в грустную гримасу и отплевываясь направо и налево, как старик.
   Оба мужчины громко хохотали.
   -- А теперь, Джим, -- сказал его господин, -- покажи нам, как старый Эльдер Робинс поет псалмы!
   Мальчуган вдруг вытянул свое пухленькое личико и с невозмутимою серьезностью затянул в нос мелодию одного псалма.
   -- Ура! Браво! Ай да молодец! -- вскричал Гэлей. -- Да этот мальчишка прямо сокровище, честное слово. Знаете, что я вам скажу? -- он хлопнул по плечу мистера Шельби: -- прикиньте мне этого мальчишку и мы будем квиты. Право слово! Скажите после этого, что я не по чести делаю дело!
   В эту минуту дверь приотворилась и молодая женщина -- квартеронка, лет двадцати пяти, вошла в комнату.
   Довольно было взглянуть на ребенка и на нее, чтобы убедиться, что она его мать.
   Те же чудные, черные глаза с длинными ресницами, те же кудри шелковистых, черных волос. На её смуглых щеках играл румянец, который сгустился, когда она заметила устремленный на нее взгляд незнакомца, выражавший дерзкое, нескрываемое восхищение. Платье её было очень хорошо сшито и вполне обрисовывало её стройную фигурку. Изящная ручка и стройная ножка не ускользнули от зорких глаз торговца, привыкшего с первого взгляда подмечать все статьи красивого женского товара.
   -- Что тебе Элиза? -- спросил её господин, когда она остановилась и нерешительно посмотрела на него.
   -- Извините, сэр, я искала Гарри. -- Мальчик подбежал к ней и показал ей полученные лакомства, которые он собрал в юбочку своего платьица.
   -- Возьми его, -- сказал мистер Шельби, и она быстро вышла, унося ребенка на руках.
   -- Чёрт возьми! -- вскричал торговец с восхищением. -- Вот так штучка! Вы можете составить себе состояние на этой девчонке в Орлеане. На моих глазах там платили тысячи за баб, которые были нисколько не красивее этой.
   -- Я не хочу наживаться на ней, -- сухо заметил мистер Шельби. Чтобы переменить разговор, он откупорил новую бутылку вина и спросил своего собеседника, как он его находит?
   -- Превосходно, сэр! первый сорт! -- отвечал торговец; затем повернулся и фамильярно потрепав по плечу мистера Шельби, он прибавил: -- Ну, так как же насчет девчонки-то? сколько мне вам за нее дать? сколько вы хотите?
   -- Мистер Гэлей, я ее не продаю, -- сказал Шельби, -- жена не расстанется с ней, даже если бы вы оценили ее на вес золота.
   -- Да, да, женщины всегда так говорят, потому что они совсем не понимают счета. А покажите им сколько часов, перьев и всяких безделушек можно купить, продав кого-нибудь на вес золота, -- они другое запоют, ручаюсь вам.
   -- Повторяю вам, Гэлей, об этом не стоит и говорить. Я сказал: нет, и не переменю своего слова, -- решительным тоном проговорил Шельби.
   -- Ну, так отдайте мне хоть мальчика, -- сказал торговец, -- вы должны сознаться, что я плачу вам за него кругленькую сумму.
   -- Да скажите пожалуйста, для чего вам такой малыш? спросил Шельби.
   -- У меня есть приятель, который промышляет по этой части: он скупает хорошеньких мальчиков и воспитывает их на продажу. Они нынче в большой моде, их берут в лакеи и т. под., богатые господа платят за них хорошие деньги. Это считается настоящим шиком и украшением дома, когда мальчик отворяет дверь, прислуживает за столом, подает. За них можно получить большие деньги; а этот чертенок еще такой забавный, и петь умеет, он самая подходящая статья.
   -- Мне бы не хотелось продавать его, задумчиво проговорил мистер Шельби. -- Дело в том, сэр, что я человек гуманный, мне противно отнимать ребенка у матери, сэр.
   -- О, в самом деле? Да, конечно, это до некоторой степени естественно. Я отлично понимаю. С женщинами иногда ужасно неприятно иметь дело. Я сам терпеть не могу, когда они начинают выть да визжать. Это ужасно неприятно; но я так стараюсь вести дело, чтобы избежать этого, сэр. К примеру сказать, нельзя ли вам услать девчонку куда-нибудь на день, или на неделю. Мы без неё спокойно обделаем дельце, а когда она вернется, всё будет уже готово. Ваша жена подарит ей сережки, или новое платье, или какую-нибудь безделушку, и она утешится.
   -- Боюсь, что нет.
   -- Господь с вами, да, конечно, утешится! Знаете ведь черные совсем не то, что белые; они могут гораздо больше перенести, надобно только умненько взяться за дело. Говорят, продолжал Гэлей, принимая простодушный и доверчивый вид, что торговля неграми ожесточает; но я этого никогда не чувствовал. Я положительно не могу делать так, как делают некоторые. Вырвет ребенка прямо из рук матери, да тут же и выставит его на продажу, а она-то воет всё время, как сумасшедшая; это плохой расчет, -- порча товара, -- другая женщина после этого становится совсем ни к чему не способной. Я знал одну очень красивую женщину в Орлеане, которую прямо загубили таким обращением. Человек, который покупал ее не хотел взять ребенка; она была страшно горячая, как вспылит, просто себя не помнит. Она как стиснет ребенка в руках, как закричит, завопит, прямо страшно было глядеть. У меня до сих пор кровь стынет в жилах, как я только вспомню, а когда ребенка унесли, и ее заперли, она до того бесновалась, что через неделю умерла. Чистый убыток в тысячу долларов, сэр, и только от неумелого обращения. Самое лучшее вести дело гуманно, сэр, я это по опыту говорю.
   Торговец откинулся в кресло и сложил руки с видом добродетельной решительности; он, очевидно, считал себя вторым Вильберфорсом.
   Предмет разговора очевидно глубоко интересовал его. Мистер Шельби задумчиво чистил апельсин, а Гэлей после минутного молчания снова начал с подобающею скромностью, и с таким видом, как будто говорит нехотя, только в защиту истины.
   -- Конечно, никому не годится хвалить самого себя, а только поневоле скажешь, раз это правда. По-моему я поставляю самых лучших негров из всех имеющихся в продаже, по крайней мере мне это говорили, говорили не раз, а сотни раз; все они хорошего вида, толстые, веселые и умирает у меня меньше, чем у других. Я приписываю это, сэр, своему уменью обращаться с ними, сэр, а мое главное правило, сэр, -- это гуманность.
   -- В самом деле! проговорил мистер Шельби, не зная, что сказать.
   -- Многие смеялись над мною, сэр, за мои убеждения, сэр, и осуждали меня. Они не популярны и не всякий понимает их; но я держусь за них, сэр; я всегда держался их, сэр, и они принесли мне порядочный барыш; да, сэр, могу сказать, они окупились, -- и торговец засмеялся собственной остроте.
   Это понимание гуманности было так своеобразно, что мистер Шельби в свою очередь не мог не рассмеяться. Быть может и вы смеетесь, милые читатели; но вы не можете не знать, что в наше время гуманность проявляется в тысячи самых разнообразных форм, и нельзя предвидеть всех тех странных вещей, какие гуманные люди могут наговорить и наделать.
   Смех мистера Шельби ободрил торговца, и он продолжал:
   -- Странное дело, но мне никогда не удавалось вбить это в головы другим. В прежние годы, когда я жил в Натчезе у меня был компаньон, Том Локер, умный малый, но с неграми сущий чёрт и, понимаете, из принципа, потому что сердце у него было предоброе. Это была его система, сэр. Я часто говорил Тому: Слушай, Том, говорю я, когда твои девчонки плачут для чего колотишь ты их и бьешь по голове? Это смешно и совершенно бесполезно, говорю я. Пусть их себе поплачут, от этого им никакого вреда не будет. Это уж их такая природа, а природа всегда найдет себе выход не в ту, так в другую сторону. И потом, говорю я, это портит девчонок, Том. Они худеют, лица делаются унылыми, иногда они дурнеют, особенно желтые, и тогда самому чёрту с ними ничего не поделать. Отчего ты не можешь, говорю я, приласкать их, поговорить с ними помягче? Поверь мне, Том, говорю я, гуманностью ты больше сделаешь, чем криком да колотушками, и барыша она больше приносит, уж поверь мне. Но Том никак не мог отстать от своих привычек и попортил мне столько товару, что я должен был разойтись с ним, хотя он был славный парень и дело знал отлично.
   -- А вы находите, что ваша система выгоднее, чем система Тома? спросил мистер Шельби.
   -- Конечно, нахожу, сэр. Видите ли, я всегда когда можно стараюсь смягчить неприятные стороны дела, -- в роде продажи детей и тому подобное. -- В таких случаях я удаляю матерей, знаете: с глаз долой, из сердца вон; когда всё дело кончено, переменить ничего нельзя, они, понятно, привыкают. Ведь негры не то что белые, которым с детства внушают, что они не должны разлучаться с женами и детьми и всё такое. Негр, если он воспитан, как надо быть, не думает ни о чём подобном. Оттого ему и легче перенести разлуку.
   -- Боюсь, что мои негры не воспитаны, как надо быть, заметил мистер Шельби.
   -- Пожалуй, что это так. Вы тут, в Кентукки, балуете своих негров. Вы думаете, что делаете им добро, а выходит это вовсе не добро. Какое же это добро внушать негру разные понятия да надежды, когда ему придется мыкаться по белу свету? Сегодня его купил Том, завтра Дик или Бог знает кто! Чем его лучше воспитали, тем тяжелее ему будет жить. Смею думать, что ваши негры совсем падут духом там, где негры с других плантаций будут петь и плясать, как сумасшедшие. Вы сами знаете, мистер Шельби, каждый человек понятно, считает, что он поступает, как следует; и я думаю, что я обращаюсь с неграми именно так, как они того стоют.
   -- Счастлив тот, кто доволен собой, сказал мистер Шельби, слегка пожимая плечами, с едва заметным чувством отвращения.
   Они несколько минут молча чистили орехи.
   -- Ну-с, спросил Гэлей, как же вы порешили?
   -- Я еще подумаю и поговорю с женой, отвечал мистер Шельби. А пока, Гэлей, если вы хотите обделать дело, как говорили раньше, тихо, без шума, вам лучше не рассказывать здесь, каким ремеслом вы промышляете. Если мои люди узнают это вам не легко будет увезти кого-нибудь из них; я уверен, что дело не обойдется без шуму.
   -- Ну, конечно! Я очень хорошо понимаю! Гм! Разумеется! Но я должен предупредить вас, что я страшно спешу, мне надобно как можно скорей узнать, на что мне рассчитывать, сказал он, вставая и натягивая пальто.
   -- Хорошо, приходите сегодня вечером между шестью и семью, и я дам вам ответ, сказал мистер Шельби, и торговец с поклоном вышел из комнаты.
   -- С каким удовольствием столкнул бы я его с лестницы, сказал сам себе мистер Шельби, когда дверь за негроторговцем захлопнулась. -- Этакий самоуверенный нахал! Он знает, что держит меня в руках. Если бы кто-нибудь сказал мне, что я продам Тома на юг, одному из этих негодных торгашей, я бы ответил: -- Разве я собака, что могу сделать подобную вещь? -- А теперь дошло до этого, другого нет исхода! И Элизин ребенок тоже! Чувствую, что придется выдержать из-за этого ссору с женой, из-за ребенка и из-за Тома тоже. Ой, ой ой! И все оттого, что я наделал долгов! Негодяй понимает, что на его улице праздник и пользуется этим!
   В штате Кентукки рабовладение носило, пожалуй, наиболее мягкий характер. Преобладающим занятием населения было земледелие со своим спокойным размеренным трудом без тех периодов спешной, усиленной работы, какие характеризуют культуру более южных штатов. Здесь труд негра был более здоров и более разумен, а хозяин довольствовался постепенным приобретением и не испытывал искушения быть жестокосердным, искушения, которому часто поддается слабая человеческая натура, когда на одной чаше весов лежит быстрая, скорая нажива, а на другой всего только интересы беспомощных и беззащитных существ.
   Чужеземец, посетивший некоторые имения штата и наблюдавший добродушную снисходительность иных хозяев и хозяек, и верную преданность иных рабов, может размечтаться и, пожалуй, поверить старой поэтичной легенде о патриархальности рабства: но над всеми этими приятными картинами нависла мрачная тень, тень закона. Пока закон рассматривает все эти человеческие существа с бьющимися сердцами и живыми чувствами только как вещи, принадлежащие господину, пока вследствие разорения, несчастья, неосторожности или смерти собственника жизнь под покровительством и защитою снисходительного хозяина может всякую минуту смениться днями мучений и безнадежного страдания, -- до тех пор невозможно, при самой лучшей системе управления, сделать рабство учреждением хорошим и желательным.
   Мистер Шельби был образцом хорошего заурядного человека: добродушный, мягкий по природе, он склонен был всегда снисходительно относиться к окружающим. Его негры в матерьяльном отношении не терпели никаких недостатков. Но он вел разные рискованные предприятия, потерпел значительные убытки, запутался в долгах, и многие из его долговых обязательств попали в руки Гэлея. Это маленькое объяснение дает ключ к предыдущему разговору.
   Подходя к двери столовой, Элиза случайно услышала несколько слов этого разговора и поняла, что какой-то торговец предлагает хозяину купить у него негра.
   Элизе очень хотелось, выходя из комнаты, постоять подольше у дверей и послушать, но в эту минуту ее позвала её госпожа, и ей пришлось поспешать.
   И всё-таки ей показалось, что торговец предлагает купить её мальчика, -- может быть, она ошиблась? Сердце её сильно билось, она невольно так крепко прижала к себе ребенка, что он с удивлением посмотрел на нее.
   -- Элиза, что с тобой сегодня? спросила её госпожа, заметив, что Элиза пролила воду из умывальника, опрокинула рабочий столик и, вместо шелкового платья, которое должна была достать из шкафа, подает ей ночную блузу.
   Элиза вздрогнула.
   -- О, миссис! вскричала она, подняв на нее глаза. Потом вдруг залилась слезами и рыдая опустилась на стул.
   -- Элиза, дитя мое! Что случилось? спросила ее миссис Шельби.
   -- О миссис, миссис! -- вскричала Элиза, -- в столовой сидел и разговаривал с барином один торговец неграми! Я сама слышала!
   -- Ну, так что же из этого, глупенькая?
   -- О, миссис, как вы думаете, продаст хозяин моего Гарри? и несчастная мать судорожно зарыдала.
   -- Продаст Гарри? Конечно нет, дурочка! Ты же ведь знаешь, что твои господин не ведет никаких дел с этими южными торговцами, и что он никогда не продает своих рабов, пока они ведут себя хорошо. Да и кому нужно покупать твоего Гарри? Ты думаешь, все от него также без ума, как ты, глупенькая? Полно, успокойся, застегни мне платье. Ну, вот так. А теперь сделай мне ту новую прическу, которой тебя недавно выучили, и в другой раз не подслушивай у дверей.
   -- А вы, миссис, вы никогда не согласитесь чтобы... чтобы...
   -- Глупости, дитя мое! Конечно, не соглашусь. Об этом и говорить не стоит. Для меня это всё равно, что продать одного из моих собственных детей. Но, право, Элиза, ты уж слишком гордишься своим мальчуганом. Стоило какому-то незнакомому человеку показать нос в дверь, и ты уже вообразила, что он приехал покупать его.
   Успокоенная уверенным тоном своей госпожи, Элиза ловко и проворно помогла ей одеться, и скоро сама стала смеяться над своим страхом.
   Миссис Шельби была женщина выдающаяся, как в умственном, так и в нравственном отношении. С природным великодушием и душевною добротой которыми часто отличаются женщины Кентукки, в ней соединялась высоко развитое нравственное и религиозное чувство, и в то же время уменье энергично доводит на практике свои принципы. Её муж, не отличавшийся большою набожностью, ценил и уважал её религиозные убеждения и немного боялся её мнений. Он предоставлял ей неограниченную свободу во всём, что касалось устройства быта, обучения и воспитания рабов, но сам не вмешивался в это дело. Нельзя сказать, чтобы он признавал спасительность для верующих особых подвигов святых но ему как-то смутно представлялось, что его жена обладает благочестием и милосердием, которых вполне хватит на двоих и что он может попасть в царствие небесное, благодаря качествам, которыми она наделена в избытке, и которыми сам он не особенно стремился обладать.

 []

   После разговора с торговцем его больше всего удручала необходимость сообщить жене о заключаемой сделке; он предвидел её возражения, её упреки и сознавал, что заслужил их.
   Миссис Шельби не имела никакого понятия о денежных затруднениях мужа, но она знала, что он вообще человек добрый, и потому совершенно искренне не поверила подозрениям Элизы. Она сразу, недолго думая, отвергла возможность такого факта и, занятая приготовлениями к выезду на вечер, скоро совершенно забыла о своем разговоре с Элизой.

Глава II.
Мать.

   Элиза с детства росла на глазах у своей госпожи и всегда считалась её балованной любимицей.
   Путешественник, проезжая по южным штатам не может не обратить внимания на особое изящество, на мягкость голоса и манер очень многих мулаток и квартеронок. У квартеронок эти врожденные свойства часто соединяются с ослепительною красотою и всегда с очень приятною, симпатичною наружностью. Портрет Элизы, набросанный нами, не плод нашего воображения: он сделан с натуры, по памяти, такою видели мы ее несколько лет тому назад в Кентукки. Благодаря покровительству и присмотру своей госпожи, Элиза выросла, не подвергаясь тем искушениям, которые делают красоту пагубным даром для рабыни. Она вышла замуж за красивого и талантливого молодого мулата, Джоржа Гарриса, который принадлежал соседнему помещику.
   Хозяин этого молодого человека отдал его в рабочие на мешочную фабрику, где он, благодаря своей ловкости и способностям, скоро занял первое место среди рабочих. Он изобрел машину для очистки пеньки, и, принимая во внимание отсутствие образования и общественное положение изобретателя, можно сказать, что этим он обнаружил не меньше гениальности, чем Уитней, изобретатель трепальной машины [Машина такого рода была, действительно, изобретена одним молодым чернокожим в Кентукки].
   Он был красив собой, обладал привлекательными манерами и пользовался общею любовью на фабрике. Тем не менее, так как молодой человек был в глазах закона не человек, а вещь, то все эти выдающиеся способности были подчинены власти грубого, властолюбивого хозяина. Этот господин, прослышав об изобретении Джоржа, приехал на фабрику посмотреть, что такое сделала его талантливая собственность. Хозяин фабрики принял его очень любезно и поздравил его с таким дорогим невольником.
   Его водили по всей фабрике, показывали ему машину Джоржа; молодой мулат, возбужденный общим вниманием, говорил так хорошо, держался так свободно, имел такой красивый мужественный вид, что его хозяин невольно испытывал неприятное чувство его превосходства над собой. С какой стати этот невольник, его собственность, разъезжает повсюду, изобретает машины и держит себя наравне с джентльменами? Этому следует как можно скорей положить конец. Он возьмет его домой, заставит работать киркой и лопатой, посмотрим тогда, куда денется его франтовство. Фабрикант и все рабочие были страшно удивлены, когда он вдруг потребовал жалованье Джоржа и объявил о своем намерении взять его домой.
   -- Но, мистер Гаррис, -- возражал фабрикант, -- не слишком ли это поспешное решение?
   -- Ну, так что же? Ведь это же мой собственный человек.
   -- Мы бы охотно прибавили ему жалованье, сэр.
   -- Это мне всё равно, сэр. Я не намерен отдавать в паем моих людей, когда мне этого не хочется.
   -- Но, сэр, он, по-видимому, особенно способен именно к фабричной работе.
   -- Очень может быть; до сих пор он не был способен ни к какому делу, которое я ему поручал.
   -- Но, подумайте только, ведь он изобрел эту машину, некстати напомнил ему один из рабочих.
   -- Да, да, машину для сокращения работы? Это он всегда может придумать; самое настоящее дело для негра. Они сами все, сколько их ни есть, машины для сокращения работы. Нет, нет, я его беру.
   Джорж был ошеломлен, услышав свой приговор, так неожиданно произнесенный властью, которой, как он знал, нельзя было противиться. Он сложил руки, плотно сжал губы, но целый вулкан горьких чувств бушевал в груди его и разливался огнем по его жилам. Он прерывисто дышал, и черные глаза его горели, как угли; это могло бы кончиться опасным взрывом, если бы добродушный фабрикант не дотронулся до его руки и не шепнул ему:
   -- Покорись, Джорж, иди с ним теперь. Мы постараемся выручить тебя.
   Тиран заметил этот шёпот и догадался, что было сказано, хотя не мог расслышать слов; это укрепило его решение показать свою власть над несчастной жертвой.
   Джоржа привезли домой и заставили исполнять самую черную работу на ферме. У него хватило силы воли, чтобы воздержаться от всякого непочтительного слова; но его сверкающие глаза и мрачно сжатые брови ясно говорили, что человек не может превратиться в вещь.
   Во время своей счастливой жизни на фабрике, Джорж познакомился с Элизой и женился на ней. Пользуясь доверием своего хозяина, он мог свободно уходить и приходить, когда хотел. Миссис Шельби вполне одобряла этот брак; во-первых, она как все женщины, питала маленькое пристрастие к сватовству, во-вторых, она была очень рада выдать свою хорошенькую любимицу за человека её сословия и, по-видимому, во всех отношениях подходящего к ней. Свадьба праздновалась в большой гостиной помещичьего дома, сама госпожа красила чудные волосы невесты цветами флер-д'оранжа и накинула фату на её прелестную головку; не было недостатка в белых перчатках, в угощении, в вине и в гостях, восхвалявших красоту невесты, щедрость и доброту её госпожи. Первые года два Элиза часто видалась с мужем, и ничто не нарушало их счастья кроме смерти двух малюток которых Элиза страстно любила, и которых она оплакивала с таким отчаянием, что её госпожа кротко выговаривала ей, стараясь с материнскою заботливостью обуздать эту страстную натуру доводами разума и религии.
   Ню после рождения маленького Гарри, Элиза постепенно успокоилась и утешилась. Кровавые раны затянулись, изболевшие нервы окрепли, и она наслаждалась счастливой жизнью до того времени, когда муж её, грубо удаленный от доброго фабриканта, попал под железное ярмо своего законного господина.
   Фабрикант, верный своему слову, приехал к мистеру Гаррису недели через две после того, как Джорж был увезен. Он надеялся, что за это время гнев мистера Гарриса остыл и всячески старался убедить его вернуть мулата на фабрику.
   -- Вы напрасно теряете слова, -- сердито ответил Гаррис, -- я сам знаю свои дела, сэр.
   -- Я и не позволю себе мешаться в ваши дела, сэр. Я только думал, что вам будет выгодно отпустить к нам вашего человека на предлагаемые мною условия.
   -- О, я всё отлично понимаю. Я видел, как вы ему подмигивали и шушукались с ним в тот день, когда я увез его с фабрики; но меня не так легко провести. У нас свободная страна сэр; этот человек мой собственный, и я делаю с ним, что хочу, вот вам и весь сказ.
   Последняя надежда Джоржа исчезла; впереди ему предстояла жизнь труда и неволи, жизнь, еще более горькая вследствие разных мелких придирок и обид, на которые так изобретательны все тираны.
   Один весьма гуманный юрист сказал однажды: "Самое дурное употребление, какое можно сделать из человека -- это повесить его". Нет! можно сделать еще другое употребление и гораздо худшее.

Глава III.
Муж и отец.

   Миссис Шельби уехала в гости, и Элиза стояла на веранде, уныло следя за удалявшимся экипажем; вдруг чья-то рука опустилась на её плечо. Она обернулась и веселая улыбка засветилась в глазах её.
   -- Джорж, это ты! Как ты меня испугал! Ну, я рада, что ты пришел! Миссис уехала на весь вечер; пойдем в мою комнатку, там нам никто не помешает.
   С этими словами она повела его в маленькую комнатку, выходившую на веранду; там она обыкновенно сидела за работой и могла слышать зов своей госпожи.
   -- Как я рада! Что же ты не улыбнешься? посмотри на, Гарри, как он вырос! -- Мальчик застенчиво глядел на отца из-под нависших кудрей и крепко держался за юбку матери.
   -- Видишь, какой красавчик! -- сказала Элиза, раздвигая его длинные локоны и целуя его.

 []

   -- Лучше бы ему не родиться на свет! -- с горечью проговорил Джорж, -- лучше бы и мне самому не родиться.
   Удивленная и испуганная этими словами, Элиза опустилась на стул, положила голову на плечо мужа и залилась слезами.
   -- Перестань, Элиза, это, конечно, не хорошо, что я так огорчил тебя, бедняжка, -- сказал он нежно, -- это очень нехорошо, ах, лучше если бы ты никогда не видала меня, может быть, ты была бы счастлива!
   -- Джорж! Джорж! Как ты можешь это говорить! Что такое случилось, какого несчастья ты ждешь? Мы были так счастливы до последнего времени!
   -- Да, мы были счастливы, дорогая, -- сказал Джорж. Он взял ребенка к себе на колени, пристально поглядел в его красивые, черные глаза и провел рукой по его длинным локонам.
   -- Как он похож на тебя, Элиза! а ты самая красивая женщина, какую я когда-нибудь видал и самая лучшая из всех женщин, каких я знал. И всё-таки я был бы очень рад, если бы никогда не встречал тебя, а ты меня.
   -- О, Джорж, как это можно!
   -- Да, Элиза, везде горе, горе и горе! Моя жизнь горьче полыни. Я бедный, несчастный пропащий человек; я погибну и тебя увлеку с собой. К чему нам пытаться что-нибудь делать, что-нибудь узнать, быть чем-нибудь? К чему нам вообще жить? Я хотел бы умереть!
   -- Ах, перестань, милый Джорж, это, право, грешно! Я знаю, как тебе было тяжело потерять свое место на фабрике, знаю, что у тебя жестокий хозяин, но, пожалуйста, потерпи, может быть, что-нибудь...
   -- Терпеть! -- перебил он ее. -- Точно я не терпел! Разве я сказал хоть слово, когда он приехал и без всякой причины увез меня с того места, где все были добры ко мне. Я честно отдавал свой заработок до последней копейки; и все говорят, что я работал хорошо!
   -- Да, это ужасно, -- сказала Элиза, -- но всё-таки он ведь твой господин, не забывай этого!
   -- Мой господин! А кто поставил его господином надо мной? Я беспрестанно думаю об этом -- какое право имеет он распоряжаться мной? Я такой же человек, как он; я лучше, чем он; я знаю дело больше, чем он я лучше могу вести хозяйство, я лучше его читаю, красивее пишу, и всему этому я научился сам, без его помощи, научился наперекор ему. После этого какое он имеет право обращать меня в ломовую лошадь? Отрывать меня от работы, которую я могу делать лучше его и приставлять к такой, которую может исполнить всякая лошадь? Он говорит, что решил смирить и унизить меня, и он нарочно поручает мне самую тяжелую, низкую и грязную работу!
   -- О, Джорж, Джорж, ты пугаешь меня. Ты еще никогда так не говорил. Я боюсь, что ты сделаешь что-нибудь ужасное. Я не удивляюсь, что ты сердишься, нисколько не удивляюсь, но будь осторожен, умоляю тебя, ради меня, ради Гарри!
   -- Я был осторожен и был терпелив, но ведь это идет с каждым днем хуже и хуже. У меня нет сил терпеть больше. Он пользуется каждым случаем, чтобы оскорбить, помучить меня. Я думал, что если буду хорошо работать, меня оставят в покое, и у меня будет возможность в свободное время почитать и поучиться; но чем больше я делаю, тем больше работы он наваливает на меня. Он говорит, что, хотя я молчу, но, он видит, что во мне сидит бес и он его выгонит; ну, когда-нибудь этот бес выскочит в самом деле и навряд ли ему от этого поздоровится.
   -- О, Господи, что же нам делать? -- жалобно спросила Элиза.
   -- Вот что случилось вчера, -- снова заговорил Джорж. -- Я накладывал камни на телегу, а молодой мистер Том, стоял тут же и щелкал бичем так близко от лошади, что она пугалась. Я самым вежливым образом попросил его перестать. Он продолжал свое. Я опять попросил его, тогда он повернулся ко мне и стал хлестать меня. Я остановил его руку тогда он закричал, завизжал и побежал жаловаться отцу, что я его прибил. Тот пришел взбешенный и закричал, что покажет мне, кто здесь господин. Он привязал меня к дереву, нарезал прутьев и дал их барчуку, сказав, чтобы он бил меня, пока не устанет. Тот так и сделал. Я это ему припомню когда-нибудь!
   Брови молодого человека мрачно сдвинулись, в глазах его засверкал такой гнев, что бедная женщина задрожала. -- Кто сделал этого человека моим господином, вот что мне хотелось бы знать? -- проговорил он.
   -- Я всегда думала, -- грустно проговорила Элиза, -- что я должна повиноваться моему господину и моей госпоже, иначе я не могу считаться христианкой.
   -- Для тебя это имеет хоть некоторый смысл; они с детства воспитывали тебя, кормили, одевали, баловали, учили, дали тебе хорошее образование, -- они имеют некоторые права на тебя. Меня, наоборот, только били, колотили да ругали и в лучшем случае оставляли без внимания. Чем я ему обязан? Я сторицею заплатил ему за свое содержание. Я ие хочу больше выносить всего этого, нет, не хочу, повторил Джорж, нахмурив лоб и сжимая кулаки.
   Элиза дрожала и но говорила ни слова. Она иикогда еще не видала своего мужа в таком настроении. Те кроткие правила нравственности, в которых она была воспитана, колебались перед этой бурной страстью.
   -- Помнишь маленького Карла, которого ты подарила мне? -- продолжал Джорж. -- Эта собачка была, можно сказать, моим единственным утешением. Ночью она спала вместе со мной, а днем всюду ходила за мной и так глядела мне в глаза, точно понимала, как мне тяжело. На днях я вздумал покормить ее объедками, которые нашел около кухонных дверей; в эту минуту вышел хозяин и стал говорить, что я кормлю собаку на его счет, что он не может позволить всякому негру держать собак, и в конце концов вслед мне навязать ему камень на шею и бросить его в пруд.
   -- Ой, Джорж, ты этого не сделал!
   -- Нет, конечно! Он сам это сделал. Господин и Том бросали в несчастную собаку каменья, пока она не потонула. Бедняжка! Она так грустно глядела на меня, точно хотела спросить, отчего я не спасаю ее. Меня высекли за то, что я не согласился ее топить... Ну, всё равно! Хозяин скоро увидит, что я не из тех, кого можно смирить плетью. Придет и мой черед потешиться над ним!
   -- Что ты хочешь сделать? О, Джорж, не делай ничего дурного! Если ты только веришь в Бога и постараешься поступать хорошо, Он освободит тебя.
   -- Я не такой хороший христианин, как ты, Элиза; у меня в сердце злоба. Я не могу верить в Бога! Зачем Он допускает такие вещи?
   -- О, Джорж, мы должны верить! Миссис говорит, что какие бы несчастья с нами ни случались, мы всё-таки должны верить, что Бог всё делает к лучшему.
   -- Хорошо так рассуждать людям, которые сидят на диванах и катаются в каретах; пусть бы они побывали на моем месте, небось, не так бы заговорили. Я рад быть добрым, но у меня горит сердце, я не могу укротить его. И ты не могла бы, если бы была на моем месте, ты и теперь возмутишься, когда я тебе всё расскажу. Ты еще не знаешь главного.
   -- Что же еще?
   -- А вот что: на днях хозяин сказал, что жалеет, зачем позволил мне жениться на женщине из чужого имения; что он ненавидит мистера Шельби и весь его род, потому что они гордецы и задирают перед ним нос, и я от тебя научился важничать; и еще он сказал, что не будет больше пускать меня сюда, и что я должен взять себе жену из его невольниц и поселиться на его земле. Сначала он говорил всё это так только, под сердитую руку, чтобы постращать меня; а вчера прямо велел мне взять в жены Мину и поселиться с ней в одной хижине, иначе он продаст меня на юг.
   -- Как же так? ведь ты женат на мне, нас венчал священник совершенно так, как венчают белых? -- простодушно сказала Элиза.
   -- Разве ты не знаешь, что раб не может быть женат? По здешним законам это не полагается: я не могу удержать тебя, как свою жену, если хозяин вздумает разлучить нас. Вот отчего я говорил, что лучше бы нам с тобой никогда не встречаться, лучше бы мне никогда не родиться; это было бы лучше для нас обоих, и для этого бедного ребенка лучше было бы не родиться на свет! Всё это может случиться и с ним.
   -- О, наш хозяин такой добрый!
   -- Да, но как знать? Он может умереть, и тогда нашего Гарри продадут Бог знает кому! Какая радость в том, что он красив, умен и понятлив? Поверь мне, Элиза, каждое хорошее качество, каждое проявление даровитости в твоем ребенке мечем пронзит твою душу: всё это настолько увеличивает его цену, что тебе не удержать его при себе.
   Слова мужа тяжело отозвались в сердце Элизы. Ей вдруг представился сегодняшний торговец, она побледнела и с трудом перевела дыхание, точно будто ей нанесли смертельный; удар. Она тревожно заглянула на веранду, куда ушел её мальчик, наскучив серьезным разговором, и где он теперь преважно разъезжал на палке мистера Шельби.
   Она хотела рассказать мужу свои опасен но удержалась.
   -- Нет, нет, у него довольно и своего горя, -- подумала она. -- Нет я не буду говорить, да ведь это же и неправда! Госпожа никогда не обманывает нас.
   -- Ну, Элиза, дорогая моя, -- печальным голосом сказал её муж. Поддержись, не унывай и... попрощаемся; я ухожу.
   -- Уходишь, Джорж? куда ты уходишь?
   -- В Канаду, сказал он стараясь сохранить бодрость; когда я там устроюсь, я постараюсь купить тебя -- это единственная надежда, остающаяся нам. У тебя добрый господин, он не откажется продать тебя. Я постараюсь, Бог даст, купить и тебя, и нашего мальчика.
   -- 0, как это ужасно! Тебя поймают!
   -- Нет, не поймают, Элиза, я скорей умру, чем дамся им в руки. Я или буду своден, или умру.
   -- Неужели ты сам себя убьешь?
   -- Нет, этого мне не придется делать, они сами убьют меня; но во всяком случае живым они меня не продадут на юг.
   -- О Джорж, умоляю тебя, будь осторожен. Не делай ничего дурного; не накладывай на себя рук и не убивай никого другого. У тебя слишком много искушений, слишком много, но ты удержись! Тебе, конечно, надо уйти, но уходи осторожно, осмотрительно; молись Богу, чтобы он помог тебе.
   -- Хорошо, Элиза, теперь послушай, какой у меня план. Хозяин выдумал послать меня с запиской к мистеру Симмесу, который живет за милю отсюда. Идти туда надо было мимо вас, и он, конечно, был уверен, что я уйду сюда и всё расскажу. Он рад случаю сделать неприятность "Шельбинскому отродью", как он их называет. Я вернусь домой покорным, понимаешь, как будто всё между нами кончено. Я уже сделал некоторые приготовления и нашел людей, которые помогут мне; через какую-нибудь неделю я исчезну. Молись за меня, Элиза. Может быть, Господь Бог услышит тебя.
   -- Ах, Джорж, ты и сам молись! Надейся на Бога, и тогда ты не сделаешь ничего дурного!
   -- Ну, хорошо, теперь прощай! -- сказал Джорж, сжимая руки Элизы и смотря ей прямо в глаза. Они стояли молча, потом обменялись несколькими прощальными словами, потом раздались рыданья -- так прощаются те, чья надежда на свиданье не крепче паутины, -- и муж с женой расстались.

Глава IV.
Вечер в хижине дяди Тома.

   Хижиной дяди Тома было небольшое бревенчатое строение, близко прилегавшее к "дому", как негры обыкновенно называют жилище своего господина. Перед ней был хорошенький садик, в котором всякое лето, благодаря заботливому уходу, зрела клубника, малина, разные фрукты и овощи. Передняя стена её сплошь заросла крупною красною бегонией и махровою розой, сквозь которые еле виднелись неотесанные бревна. Здесь же, в укромном уголке, пышно разрастались разные однолетние цветы: ноготки, петунья, гвоздики, составлявшие гордость и утешение тетушки Хлои.
   Войдем в хижину. В "доме" уже отужинали, и тетушка Хлоя, наблюдавшая за приготовлением кушанья для господ в качестве главного повара, предоставила низшим чинам кухонного ведомства мытье посуды и уборку кухни, а сама удалялась в собственные уютные владения, чтобы приготовить ужин "своему старику". Теперь она стоит у печки, наблюдая с тревожным вниманием за чем-то, шипящим на сковороде и в то же время беспрестанно озабоченно приподнимает крышку кастрюли, из которой по комнате распространяется запах, предвещающий нечто вкусное. Её круглое, черное, веселое лицо до того лоснится, что, кажется, будто оно вымазано яичным желтком, как те сухари, которые она печет к чаю. Из-под туго накрахмаленного клетчатого тюрбана, толстое лицо её сияет довольством с примесью некоторого сознания собственного достоинства, как и подобает первой поварихе в окружности, какою все единогласно признают тетушку Хлою.
   И действительно, она была поварихой до мозга костей и до глубины души. Все цыплята, индюки и утки на птичьем дворе становились серьезными при её приближении, и, очевидно, начинали подумывать о своем смертном часе; сама она, казалось, ни о чём не думала, кроме соусов, начинок и жарких, так что естественно могла внушить ужас всякой сознательной живности. Её торты и множество других печений всевозможных наименований составляли непостижимую тайну для менее опытных соперниц её; нередко она сама с законною гордостью и веселым хохотом рассказывала о бесплодных усилиях той или другой кухарки подняться на одинаковую с нею высоту. Приезд гостей в "дом", устройство парадных обедов и ужинов возбуждали всю её энергию. Ей необыкновенно приятно было видеть груду дорожных чемоданов на веранде, так как это предвещало ей новые труды и новое торжество.
   Итак, в эту минуту тетушка Хлоя наблюдает за сковородой и мы предоставим ей заниматься этим делом, а сами докончим осмотр хижины.

 []

   В одном углу её стоит кровать, опрятно прикрытая белоснежным покрывалом; перед ней разостлан довольно большой кусок ковра. Этот ковер ясно показывал, что тетушка Хлоя стоит на довольно высокой ступени общественной лестницы; и он сам, и постель, перед которой он лежит, и весь этот угол были предметами особого уважены домашних и, насколько было возможно, оберегались от нападений мелкого люда. В сущности, этот угол считался гостиною обитателей хижины. В другом углу стояла кровать гораздо более скромного вида, очевидно, предназначавшаяся для употребления. Стена над печкой была украшена несколькими яркими картинками из Св. Писания и портретом генерала Вашингтона, нарисованным и раскрашенным так, что герой, увидав его, наверно, не признал бы его за свое изображение.
   На простой деревянной скамье в углу комнаты двое курчавых мальчиков с блестящими черными глазами и толстыми лоснящимися щеками наблюдали за первыми опытами в ходьбе маленькой девочки, которая, как это обыкновенно бывает в подобных случаях, становилась на ноги, несколько секунд покачивалась из стороны в сторону, и затем падала на пол, что каждый раз вызывало крики одобрения со стороны зрителей, считавших такой способ передвижения необыкновенно остроумным.
   Перед печкой стоял стол, ножки которого немного страдали от ревматизма; он был покрыт скатертью, на которой красовались чашки и блюдечки с самыми удивительными рисунками, и другие принадлежности предстоявшего угощения. За этим столом сидел дядя Том, лучший работник мистера Шельби. Так как он является героем нашей истории, то мы должны дать более подробное описание его наружности. Это был высокий широкоплечий, мускулистый! человек безукоризненно черного цвета. Чисто африканские черты лица его выражали вдумчивость, соединенную с приветливостью и добротой. Во всей его фигуре заметно было чувство самоуважения и достоинства, и в то же время доверчивое, скромное простодушие.
   Всё его внимание в эту минуту сосредоточивалось на лежавшей перед ним грифельной доске, на которой он медленно и старательно выводил буквы под надзором молодого мастера Джоржа, стройного красивого мальчика лет тринадцати, с полным достоинством исполнявшего роль преподавателя.
   -- Не так, не так, дядя Том! -- воскликнул он, когда дядя Том старательно вывел хвостик d не в надлежащую сторону; -- так у тебя вышло q, понимаешь?
   -- Ишь ты! Да неужели? -- удивился дядя Том, с восторгом и почтением глядя как его молодой господин быстро и красиво выводил целый ряд q и d в назидание ему. Он взял грифель своими толстыми, неуклюжими пальцами и снова терпеливо принялся за работу.
   -- Как белым всё легко дается! -- воскликнула тетушка

 []

   Хлоя, переставая на минуту мазать сковороду куском сала, надетым на вилку, и с гордостью глядя на мастера Джоржа.
   -- Ведь, как он славно и пишет, и читает. Да еще приходит к нам каждый вечер и читает нам свои уроки, это ужасно интересно!
   -- Однако, тетушка Хлоя, я страсть как голоден, -- сказал Джорж. -- Кажется твой торт уже готов?
   -- Почти что готов, мастер Джорж, -- отвечала тетушка Хлоя, приподнимая крышку и заглядывая в кастрюлю. -- Отлично подрумянился, самого настоящего коричневого цвета. Да, уж этому меня нечего учить! Как-то на днях миссис велела Салли сделать торт, чтобы, говорит, она подучилась. А я говорю: Подите вы, миссис, с вашим ученьем. У меня сердце переворачивается, когда я вижу, как напрасно портят добро. Торт свалился на бок, формы никакой, просто точно мой башмак, подите вы, говорю!
   С этим последним восклицанием, выразившим её презрение к неопытности Салли, тетушка Хлоя сняла крышку с кастрюли и показала присутствовавшим так мастерски испеченный торт, что ни один городской кондитер не постыдится бы признать его своим. Так как, очевидно, он был главным блюдом, то тетушка Хлоя принялось серьезно хлопотать об ужине.
   -- Слушайте, Мося, Петя! не суйтесь под ноги, черномазые. Отойди, Полли, моя радость; мама ужо даст своей детке что-то очень вкусное. Ну, мистер Джорж, уберите-ка книги да садитесь подле моего старика, я сейчас выну сосиску а лепешки будут готовы в одну минуту.
   -- Меня оставляли ужинать в доме, -- сказал Джорж, -- но я знаю, где лучше, тетушка Хлоя.
   -- Разумеется, знаешь, моя радость, как тебе не знать, -- сказала тетушка Хлоя, наваливая ему на тарелку целую кучу горячих лепешек. -- Ты знаешь, что старая тетушка всегда прибережет для тебя лучший кусочек! Ты у меня умник!
   С этими словами тетушка Хлоя подтолкнула Джоржа пальцем, воображая, что это будет смешно, и затем быстро вернулась к своей сковороде.
   -- Ну, теперь примемся за торт, -- сказал мастер Джорж, заметив, что на сковороде больше не шипит, и занес большой нож над этим произведением поварского искусства.
   -- Господи помилуй мастер Джорж! -- вскричала встревоженная тетушка Хлоя, хватая его за руку. -- Неужели вы ходите резать его этим огромным, тяжелым ножом! Ведь вы его сомнете, он весь осядет! Вот вам тонкий, старый ножик, я его нарочно наточила. Вот, видите, он идет легко, как перышко! Ну, кушайте себе, лучше нигде не найдете!
   -- Том Линкольн уверяет, -- проговорил Джорж с полным ртом, -- что их Джинни готовит лучше тебя!
   -- Подите вы со своими Линкольнами! презрительно ответила тетушка Хлоя; они и сами-то немногого стоят, конечно, если сравнить с нашими господами. А так-то говоря, они люди почтенные, только живут по простоте, ни о каких парадных приемах и понятия не имеют. Возьмите хоть массу Линкольна, поставьте-ка его рядом с массой Шельби. Господи Боже! А миссис Линко? Разве она может войти в комнату такой павой, как наша барыня? Нет, уж не говорите мне ничего об ваших Линкольнах! -- И тетушка Хлоя покачала головой с видом человека, хорошо знающего свет.
   -- А ведь ты же сама говорила, -- заметил Джорж, -- что Джинни очень хорошая кухарка?
   -- Говорила, -- отвечала тетушка Хлоя -- и теперь скажу. Обыкновенные, простые кушанья Джинни готовит хорошо, хлеб испечь умеет, её другие печенья не первый сорт, а всё-таки есть можно. Ну, а уж насчет тонких блюд -- не взыщите! Она вам, коли хотите, и паштет состряпает, только надо знать, какой! Ей ни в жисть не сделать такого слоеного теста, чтобы оно таяло во рту и, как пуховик, поднималось кверху. Я ведь была там, когда мисс Мери выходила замуж, и Джинни доказывала мне свадебный пирог. Мы ведь с Джинни друзья, вы знаете? Я ничего не сказала ей, мастер Джорж, но, право же, я целую неделю не могла бы заснуть, если бы мне случилось испечь такой пирог, он просто таки никуда не годился!
   -- А Джинни наверно находила, что он очень хорош, -- сказал Джорж.
   -- Понятно, находила! Она же хвасталась им, как дурочка! В том, видите ли, и штука, что Джинни не понимает, что хорошо, что нет. Ну, да ведь у них и вся семья не то, чтобы важная. Так ей и научиться не у кого, она не виновата. Ах, мастер Джорж, вы и в половину не сознаете, какое это для вас счастье, что вы из такой семьи и так воспитаны! -- Тетушка Хлоя вздохнула и с умилением подняла глаза к небу.
   -- Право, тетушка Хлоя, я отлично понимаю, какое счастье есть твои пироги и пудинги, -- сказал Джорж. -- Спроси Тома Линкольна, как я его дразню, этим всякий раз, как мы встречаемся.
   Тетушка Хлоя откинулась на спинку стула и разразилась громким хохотом при этой шутке своего молодого господина. Она смеялась до того, что слезы потекли по её черным лоснившимся щекам, а в промежутках между взрывами хохота она наделяла Джоржа шутливыми толчками в бок и похлопываньями, уверяя его, что он прямо таки уморит ее, и уморит в самом скором времени: после каждого из таких убийственных предсказаний с ней делался сильнейший припадок хохота, так что, в конце концов, Джорж стал считать себя страшно остроумным человеком, и решил на будущее время быть осмотрительнее в своих шутках.
   -- Так вы рассказывали Тому? Ох, Господи, о чём нынче молодежь говорит! И вы дразнили Тома? О, Господи! Масса Джорж, да вы даже пень и то рассмешите.
   -- Да, -- рассказывал Джорж, -- я ему говорил: Надо бы тебе, Том, когда-нибудь попробовать пирога тетушки Хлои, тогда бы ты узнал, какие бывают настоящие паштеты.
   -- А, ведь, и вправду, надо бы, -- сказала тетушка Хлоя, добродушное сердце которой преисполнилось жалостью к обиженному судьбой Тому. -- Надо бы вам как-нибудь пригласить его к себе пообедать, мастер Джорж. Это будет очень мило с вашей стороны. Знаете, масса Джорж, не надо никогда ни перед кем гордиться своими преимуществами, всё ведь это нам дано от Бога, этого не следует забывать, закончила тетушка Хлоя наставительным тоном.
   -- Хорошо, я непременно приглашу Тома как-нибудь на будущей неделе, а ты уж постарайся, тетушка Хлоя, угостить его на славу, чтобы он две недели после этого ничего не ел.
   -- Хорошо, хорошо! с восторгом согласилась тетушка Хлоя. -- Господи! Каких обедов мы не задавали. Помните, какой я состряпала паштет с цыплятами, когда у нас обедал генерал Нокс? Мы с барыней тогда чуть не поссорились из-за этого обеда. Что ото находит иногда на господ, я уж и не понимаю. А только когда у человека всего больше работы да заботы, они тут-то и вздумают соваться да мешаться. Так и наша барыня: стала приставать ко мне: сделай так, да сделай этак, ну, я под конец прямо таки обозлилась, да и говорю: "Барыня, говорю, посмотрите вы на свои красивые белые ручки, на свои тонкие пальчики, унизанные блестящими кольцами, ведь они словно белые лилии с кошельками и посмотрите вы на мои большие черные, грубые руки. Неужели вам не думается, что Господь Бог сотворил меня, чтобы печь пироги, и вал, чтобы сидеть в гостиной". Да, вот до чего я обозлилась, масса Джорж.
   -- А что же сказала мама? -- спросил Джорж.
   -- Что она сказала? Она взглянула на меня своими красивыми глазами, будто улыбнулась, да и говорит: -- Что же, тетушка Хлоя; это, пожалуй, и правда! -- и пошла себе в гостиную. Другая поколотила бы меня за такую дерзость, но ничего не поделаешь, я не могу стряпать, когда у меня в кухне толкутся барыни.
   -- Ты тогда отлично приготовила обед, я помню, все хвалили, -- сказал Джорж.
   -- Правда... ведь хорошо? Я стояла за дверью столовой и видела, как генерал три раза протягивал тарелку, чтобы ему положили еще кусочек этого самого паштета. Я слышала, как он сказал: "У вас удивительно хороший повар, мистер Шельби", я чуть не лопнула от гордости.
   -- А генерал знает толк в кушаньях, продолжала тетушка Хлоя, выпрямляясь с достоинством, -- он очень красивый мужчина, этот генерал! Я роду он хорошего, из самых знатных фамилий Старой Виргинии! Он не хуже меня понимает, что к чему идет, этот генерал. Видите ли, масса Джорж, в каждом пироге есть своя загвоздка, но не всякий знает, в чём она. А генерал знает! Я это сразу заметила по его разговору. Он знает, что такое настоящий паштет.
   В эту минуту масса Джорж дошел до того предела, пресыщения, до какого может (при исключительных обстоятельствах) дойти даже мальчик; он не мог проглотить больше ни куска, и потому обратил внимание на груду курчавых голов и блестящих глаз, которые с противоположного угла комнаты жадно следили за всеми движениями ужинавших.
   -- Вот вам, Мося, Петя, ловите! -- сказал он, отламывая большие куски торта и бросая их детям, -- Не бось, и вам хочется? Тетушка Хлоя, спеки им лепешек.
   Джорж и Том спокойно уселись около камина, а тетушка Хлоя, поджарив порядочную грудку лепешек, взяла на колени свою маленькую девочку и начала по очереди набивать то её рот, то свой собственный не забывая при этом Мосю и Петю, которые предпочитали есть валясь на полу под столом щекоча друг друга и по временам дергая сестренку за ногу.
   -- Да, перестаньте же вы! -- покрикивала на них мать, раздавая наугад пинки под стол, когда возня становилась слишком шумной. -- Неужели вы не можете вести себя прилично, когда у нас в гостях белые? Перестаньте, говорю вам! Вы дождетесь того, что мне придется перешить вам пуговицы пониже, когда масса Джорж уйдет.
   Трудно сказать, что означала эта странная угроза; но очевидно, её зловещая неопределенность произвела очень мало впечатления на юных преступников.
   -- Ну, что там! -- сказал дядя Том, они до того расшалились, что не могут перестать.
   При этих словах мальчики выползли из-под стола с руками и лицами обмазанными патокой и принялись усердно целовать малютку.
   -- Убирайтесь вы! -- закричала мать, отталкивая их головенки. -- Этак вы склеитесь друг с другом, что потом и не отдерешь. Идите к колодцу, вымойтесь! -- Последнее приказание сопровождалось шлепком, который прозвучал очень громко, но, кажется, только увеличил веселость шалунов, с громким хохотом выбежавших из комнаты.
   -- Видали ли вы более несносных ребятишек? -- добродушно замесила тетушка Хлоя. Она достала старое полотенце, сохранявшееся специально для таких случаев, помочила кончик его водой из чайника и принялась стирать патоку с лица и рук малютки: натерев девочку до того, что та заблестела, она посадила ее к Тому на колени, а сама стала прибирать со стола. Малютка дергала Тома за нос, теребила за лицо, запускала свои толстенькие ручки в его курчавые волосы и эта последняя штука, по-видимому, доставляла ей величайшее наслаждение.
   -- Славная девчурка! -- сказал Том, держа ее вытянутыми вперед руками. Потом он встал, посадил ее на свое широкое плечо и начал плясать и скакать с ней; мастер Джорж гонялся за ними, махая своим носовым платком, а Мося и Петя, успевшие вернуться, рычали по-мeдвежьи, пока тетушка Хлоя не объявила, что от их шума у нее "голова лопается". Но так как по её собственным словам эта ужасная операция производилась в хижине ежедневно, то её заявление не омрачило общей веселости, и крики, беготня, вой и хохот продолжались до тех пор, пока все не выбились ив сил.
   -- Ну, слава Богу, наконец-то, вы угомонились, -- сказала тетушка Хлоя, вытаскивая большой ящик выдвижной кровати, а теперь, Мося и Петя, укладывайтесь спать, у нас будет митинг.
   -- Ах, нет, мама, мы не хотим спать. Мы хотим быть на митинге, митинги очень занятные, мы их ужасно любим.
   -- Ну, тетушка Хлоя, вдвинем ящик, пусть они посидят, -- сказал масса Джорж решительным тоном, подталкивая тяжелый ящик.
   Тетушка Хлоя сама была рада, что можно, не нарушая приличия, убрать ящик. -- Ну что же, -- говорила она, задвигая кровать, -- пусть себе, может, им это и на пользу будет.
   После этого все стали совещаться о разных приготовлениях и приспособлениях для митинга.
   -- Вот только откуда достать стульев, решительно не знаю, -- сказала тетушка Хлоя. Но, так как митинги с незапамятных времен происходили каждую неделю в хижине Тома с тем же количеством стульев, то можно было надеяться, что дело уладится и на этот раз.
   -- Старый дядя Петер так пел на прошлой неделе, что у старого стула выломались обе ножки, -- заметил Мося.
   -- Ну, уж молчи! Наверно вы сами сломали их, это ваши штуки, -- сказала тетушка Хлоя.
   -- Ничего, он простоит, надо только приткнуть его к стене, -- заметил Мося.
   -- Только дядю Петера не сажайте на него, а то он всегда ездит на стуле, когда поет. Он в тот раз проехал через всю комнату, -- сказал Петя.
   -- Что ты! его-то и надо посадить, -- вскричал Мося. -- Он затянет: "Придите, праведные и грешные, послушайте меня" и вдруг -- бац! -- Мальчик удивительно хорошо передразнил гнусавое пение старика и для изображения ожидаемой катастрофы грохнулся на пол.
   -- Будет вам! Ведите себя приличнее! Не стыдно ли? -- усовещевала тетушка Хлоя.
   Но масса Джорж присоединился к смеху шалунов и объявил, что Мося настоящий "паяц". После этого материнское увещание не произвело никакого действия.
   -- Ну теперь, старик, -- сказала тетушка Хлоя, -- кати сюда бочонки.
   -- Мамины бочонки всё равно, что у той вдовы, про которую масса Джорж читал нам в хорошей книге, их всегда хватает, -- заметил Мося шёпотом Пете.
   -- А помнишь, как на прошлой неделе один лопнул, и они все пoпадали во время пения, -- сказал Петя.
   Во время этой беседы мальчиков в комнату вкатили два пустых бочонка, подперли их с обеих сторон чтобы они не двигались и сверху наложили доски; затем перевернули вверх дном несколько ведер и кадок, расставили хромые стулья и приготовления были окончены.
   -- Масса Джорж так хорошо читает, -- сказала тетушка Хлоя, -- я надеюсь, он останется и почитает нам, это будет так интересно.

 []

   Джорж охотно согласился. Ему, как всякому мальчику, приятно было играть видную роль.
   Комната вскоре наполнилась многочисленной: толпой; тут был и седой восьмидесятилетний старик и 15-летние ростки. Началось с невинной болтовни на разные темы, в роде вопроса о том, откуда у старой Салли взялся новый красный головной платок и о том, что миссис обещала подарить Лиззи свое платье кисейное с мушками, когда ей сошьют новое барежевое, и о том, что масса Шельби хочет купить нового гнедого жеребенка, который будет украшением конюшни. Некоторые члены собрания принадлежали соседним помещикам и пришли сюда с разрешения своих господ; они рассказывали, что говорилось у них в "доме" и в поселке. Обмен сплетней и новостей шел своим чередом совершенно в таком же роде, как в гостиных знатных господ.
   Через несколько минут началось пение к очевидному удовольствию всех присутствовавших. Даже неприятная манера пения в нос и та не могла испортить впечатления, производимого прекрасными от природы голосами и напевами, то страстными, то нежными. Пели или общеизвестные церковные гимны или песни более дикого и неопределенного характера, занесенные с миссионерских митингов.
   Хор дружно и с большим чувством пропел одну из таких песен, в которой верные утверждали:
   
   Умереть на поле битвы,
   Умереть на поле битвы --
   Блаженство для моей души.
   
   В другой любимой песне часто повторялись слова:
   
   О, я иду к блаженству, неужели ты не пойдешь со мной?
   Разве ты не видишь, как ангелы кивают, мне и манят меня?
   Разве ты не видишь золотого города и вечного света?
   
   Пелись и другие гимны, в которых беспрестанно упоминались "берега Иордана", "поля Ханаана" и Новый Иерусалим; негры, одаренные от природы впечатлительностью и пылким воображением очень любят гимны с яркими, картинными описаниями. Во время пения одни смеялись другие плакали, хлопали в ладоши или радостно пожимали друг другу руки, как будто они действительно благополучно достигли противоположного берега реки.
   Пение перемежалось поучениями, основанными на личном опыте Одна старая седая женщина, давно уже неспособная к труду, но пользовавшаяся всеобщем уважением как живая летопись прошлого, встала и, опираясь на палку, проговорила:
   -- Ну, вот, детки, я очень рада, что вижу и слышу всех вас еще раз, так как я не знаю, когда пойду в страну блаженных; но я уж приготовилась в путь, детки. Я связала свой узелок, надела чепчик и жду только повозки, которая повезет меня домой. Иногда по ночам мне представляется, что я слышу шум ее колес и я все время прислушиваюсь. Готовь тесь и вы также, детки, истинно говорю вам -- она сильно стукнула палкой о пол -- вечное блаженство великая вещь! Это очень великая вещь, детки, а вы нисколько о нем и не думаете, это удивительно.

 []

    И старуха села, заливаясь слезами, и совсем обессилев, между тем как всё собрание затянуло:
   
   О Ханаан, светлый Ханаан,
   Я иду в страну Ханаан.
   
   По общей просьбе масса Джорж прочел последние главы Апокалипсиса, при чём его часто прерывали восклицания в таком роде: "Экия страсти!" -- Слушайте-ка, слушайте! -- Подумать только! -- И неужели же всё это так сбудется!
   Джорж был мальчик развитой и воспитанный матерью в религиозном духе. Замечая, что все внимательно слушают его, он по временам вставлял от себя некоторые разъяснения, с важным и серьезным видом, который возбуждал удивление молодых и приводил в умиление стариков; присутствовавшие единогласно решили, что ни один священник не мог бы объяснить лучше его, и что это "просто поразительно".
   Во всём, что касалось религии, дядя Том был для всех соседей чем-то в роде патриарха. В нём от природы преобладала нравственная сторона, кроме того он был развитее и умнее своих товарищей, и они относились к нему с почтением, смотрели на него отчасти как на священника. Его поучения, просто искренне сказанные от всего сердца, могли бы произвести впечатление и на более образованных людей. Но особенно хороши были его молитвы. С трогательною простотою, с детскою верою произносил он свои обращения к Богу, вставляя в них слова из Св. Писания, которые так глубоко запали в его душу, что как бы сделались частью и его самого и бессознательно слетали у него с языка. Один благочестивый отарой негр говорил про него: "Его молитва идет прямо вверх". Молитва Тома возбуждала такое религиозное настроение в слушателях, что часто ее почти заглушали ответные возгласы, раздававшиеся со всех сторон.

* * *

   Пока всё ото происходило в хижине раба, совсем другого рода сцена разыгрывалась в комнате господина.
   Hегроторговец и мистер Шельби по-прежнему сидели в столовой за столом, на котором были разложены бумаги и разные письменные принадлежности.
   Мистер Шельби пересчитал связку денежных документов и затем передал ее торговцу, который тоже пересчитал ее.
   -- Хорошо, -- сказал торговец, -- а теперь потрудитесь подписать вот это.
   Мистер Шельби поспешно подвинул к себе документы о продаже и подписал их, как человек, который спешит покончить неприятное дело, и тотчас же оттолкнул их прочь вместе с деньгами. Гэлей вытащил из старого потертого бумажника какой-то документ, бегло просмотрел его и передал мистеру Шельби, который схватил его с дурно скрываемым нетерпением.
   -- Ну, вот дельце и покончено! -- сказал торговец, поднимаясь с места.
   -- Да, покончено! -- задумчиво проговорил мистер Шельби, и повторил с глубоким вздохом: -- Покончено!
   -- Вы как будто не совсем довольны? -- заметил торговец.
   -- Гэлей, -- сказал мистер Шельби, -- надеюсь, вы не забудете, что дали мне честное слово не продавать Тома в неизвестные вам руки.
   -- А ведь вы же сами продали его, сэр?
   -- Меня заставила нужда, вы сами знаете, -- отвечал Шельби свысока.
   -- Ну, что ж, может быть, и меня нужда заставит. Впрочем, я во всяком случае постараюсь, чтобы Том попал в хорошие руки. А насчет того, чтобы я с ним дурно обращался, вам нечего беспокоиться. Если я за что благодарю Бога, так именно за то, что я не жестокий человек.
   После того как давеча негроторговец изложил ему свои гуманные принципы, мистер Шельби не мог особенно успокоиться его уверениями, но делать было нечего, приходилось хоть чем-нибудь утешиться. Он молча распрощался с негроторговцем и остался один докуривать свою сигару.

Глава V.
Что чувствует живая собственность при переходе к другому владельцу.

   Мистер и миссис Шельби удалились на ночь в свою спальню. Он сидел растянувшись в большом кресле и просматривал письма, которые пришли с вечерней почтой; она стояла перед зеркалом и расчесывала локоны и завитки сложной прически, которую ей устроила Элиза; заметив бедность и неестественный блеск в глазах горничной, она решила обойтись без её услуг в этот вечер и велела ей лечь в постель. Возня с волосами напоминала ей утренний разговор с Элизой, и, обращаясь к мужу, она небрежно спросила его:
   -- Кстати, Артур, кто был неприятный человек, которого гы затащил сегодня к нам обедать?
   -- Его фамилия Гэлей, -- сказал Шельби, беспокойно поворачиваясь в кресле и не отрывая глаз от письма.
   -- Гэлей? Кто же он такой? Зачем он приезжал?
   -- У меня были с ним кое какие дела, когда я ездил в последний раз в Натчез.
   -- И на этом основании он считает себя нашим знакомым и является к нам обедать?
   -- Нет, я сам его пригласил, мне надо было покончить с ним кое какие счеты.
   -- Он негроторговец? -- спросила миссис Шельби заметив, что муж как будто смущен.
   -- Почему это тебе показалось, моя дорогая?
   -- Ни почему, но сегодня днем Элиза пришла ко мне встревоженная, со слезами, и уверяла будто ты ведешь переговоры с негроторговцем, и он предлагает тебе купить её мальчика, -- чудачка, право!
   -- Гм! Она слышала? -- проговорил мистер Шельби, возвращаясь к своим бумагам. Несколько секунд он был по-видимому совершенно поглощен ими, хотя не замечал, что держит письмо вверх ногами.
   -- Всё равно, она узнает, говорил он сам себе, лучше уж теперь, чем после.
   -- Я сказала Элизе, -- проговорила миссис Шельби, продолжая расчесывать волосы, -- что она просто глупа со своими страхами, что ты не ведешь никаких дел с негроторговцами. Я ведь очень хорошо знаю, что ты никогда не станешь продавать наших людей особенно такого рода господину.
   -- Да, Эмилия, -- сказал её муж, -- я всегда это чувствовал и говорил. Но дела мои теперь так запутались, что мне без этого не обойтись. Придется продать кого-нибудь из невольников.
   -- Этому человеку? Не может быть! Мистер Шельби, вы шутите!
   -- К сожалению, нет -- отвечал мистер Шельби. -- Я согласился продать Тома.
   -- Как! нашего Тома? нашего доброго, преданного Тома, который верой и правдой служил тебе с самого детства! О, мистер Шельби! А ведь вы обещали мне отпустить его на волю, мы с вами сто раз говорили с ним об этом. После этого я всему могу поверить! Даже тому, что вы продали маленького Гарри, единственного ребенка Элизы! -- сказала миссис Шельби и в голосе её слышалось негодование смешанное с грустью.
   -- Ну, уж если ты хочешь знать, так и это верно. Я согласился продать обоих их, и Тома, и Гарри; и я не знаю, почему ты меня считаешь каким-то чудовищем, когда я сделал то, что все делают каждый день.
   -- Но почему же ты выбрал именно этих? -- спросила миссис Шельби. -- Если тебе необходимо кого-нибудь продать, зачем же продавать их, а не кого-нибудь другого?
   -- Потому что за них дают дороже, чем за других, очень просто. Я мог бы продать Элизу, если хочешь, за нее торговец предлагал мне еще дороже, -- отвечал мистер Шельби.
   -- Негодяй! -- горячо вскричала миссис Шельби.
   -- Я не стал и слушать его, я знал, что это огорчит тебя, будь же снисходительнее ко мне.
   -- Друг мой, -- сказала миссис Шельби, овладев собой, прости меня, я погорячилась. Я была поражена, я никак не ожидала этого; но позволь мне сказать несколько слов в защиту этих несчастных. Том благородный, преданный человек, хотя он и черный. Я уверена, Шельби, что в случае надобности он отдал бы жизнь за тебя.
   -- Я сам всё это отлично знаю. Но что же мне делать? Я не могу иначе выпутаться.
   -- Отчего же лучше не пожертвовать деньгами? Я готова ради этого сократить свои расходы. О Шельби, я старалась, как христианка, всеми силами старалась исполнить свою обязанность относительно этих бедных, простодушных, подвластных нам созданий. Я целые годы заботилась о них, учила их, наблюдала за ними, узнавала их мелкие горести и радости. Как же я буду смотреть им в глаза, если мы, ради жалкой денежной выгоды, продадим такого верного, славного, такого доверчивого слугу, как бедный Том, и сразу отнимем у него всё, что мы научили его любить и ценить? Я объясняла им, что такое семейные обязанности взаимные обязанности родителей и детей, мужей и жен; а теперь я должна откровенно сознаться, что для нас не существует ни родственных связей, ни обязанностей, ничего святой коль скоро дело идет о деньгах? Я часто говорила с Элизой об её мальчике, я объясняла ей, что, как мать -- христианка, она обязана заботиться о нём, молиться за него, и воспитать из него христианина; а теперь, что я ей скажу, если ты разлучишь его с нею, продашь его тело и душу неверующему, безнравственному человеку, только ради того, чтобы сохранить небольшую сумму денег? Я говорила ей, что одна человеческая душа стоит дороже, чем все деньги на свете; а как же она будет мне верить, когда увидит, что мы продаем её ребенка? Продаем его, быть может, на верную гибель и тела, и души!
   -- Мне очень жаль, Эмили, что ты так относишься к этому, очень жаль, -- сказал мистер Шельби -- и я уважаю твои чувства, хотя не могу вполне разделять их; но, повторяю тебе самым решительным образом, теперь уже ничего нельзя переменить, я не могу иначе устроить своих дел. Я не хотел говорить тебе, Эмилия, но у меня нет другого исхода, как продать этих двух, или продать всё. Понимаешь? Или эти двое уйдут, или все. Моя закладная попала в руки Гэлея и, если я не расплачусь с ним теперь же, он всё заберет. Я копил, собирал по крохам, занимал, где мог, чуть не просил Христа ради, но для покрытия долга не хватало именно той суммы, какую он давал за этих двух, и мне пришлось отдать их -- Гэлею понравился мальчик; он соглашался покончить дело только с этим условием, не иначе. Тебя так пугает, что я их продал, разве лучше было бы, если бы я продал всех?
   Миссис Шельби стояла, как ошеломленная. Потом повернувшись к своему туалету, она закрыла лицо руками и тихо застонала.
   -- Проклятие Божие лежит на рабстве! Гадкое, гадкое проклятое учреждение! Проклятие для господина, проклятие и для раба! Я была безумна, когда воображала, что из такого страшного зла можно сделать что-нибудь хорошее! Это грех владеть хоть одним невольником при наших законах. Я всегда это думала, когда была девочкой, а особенно с тех пор как присоединилась к церкви, но я думала, что заботливостью, добротой ученьем я сделаю своих невольников более счастливыми, чем свободные люди. Какая я была глупая!
   -- Полно, жена, ты, кажется становишься настоящей аболиционистской
   -- Аболиционистской! Пусть бы они узнали о невольничестве всё, что я знаю, торца бы они могли говорить! Им нечему учить нас. Ты знаешь, я никогда не считала, что рабство справедливо, никогда не хотела владеть рабами.
   -- Ну, в этом отношении ты расходишься со многими умными и благочестивыми людьми -- сказал мистер Шельби. -- Помнишь, какую проповедь сказал мистер Б. в прошлое воскресенье?
   -- Я не хочу слушать таких проповедей! Я не хочу чтобы мистер Б. еще раз говорил в нашей церкви. Священники не могут уничтожить зла, не могут устранить неправду, как и мы не можем, -- но защищать их! -- Это прямо бессмысленно. Да ты, кажется, и сам был не очень доволен этою проповедью?
   -- Да, сказал мистер Шельби, надо признаться, что наши священники иногда заходят дальше нас, бедных грешников. Мы светские люди, часто принуждены на многое закрывать глаза и привыкаем к разным несправедливостям. Но нам совсем не нравится, когда женщины или священники судят о вещах так грубо и прямолинейно, когда они отстают от нас в скромности или нравственности, что правда, то правда. Ну а теперь, моя дорогая, надеюсь ты поняла необходимость этой сделки и убедилась, что из двух зол я выбрал меньшее?
   -- Да, да! -- торопливо ответила миссис Шельби и рассеянно вертела в руках свои золотые часы. -- У меня нет никаких драгоценных вещей, -- прибавила она задумчиво -- но не пригодятся ли на что-нибудь эти часы? Они очень дорого стоили, когда я их купила. Если бы я могла спасти хоть Элизиного ребенка, я бы готова пожертвовать всем, что имею.
   -- Мне грустно, очень грустно, Эмили, что это так огорчает тебя, -- сказал мистер Шельби, -- но теперь ничего нельзя поделать. Дело покончено; купчия подписаны и отданы Гэлею; и ты должна радоваться, что не вышло хуже. Этот человек имел возможность раззорить нас, а теперь мы от него избавились. Если бы ты его знала, как я знаю, ты поняла бы, что мы спаслись от больной беды.
   -- Он, значит, очень жестокий?
   -- Жестокий, нет, нельзя сказать, скорее твердый. Это человек, который живет только ради торговли и наживы; холодный, непреклонный ни перед чем не останавливающийся, как смерть. Он продал бы за хорошие деньги родную мать, при этом вовсе не желая ей зла.
   -- И этому негодяю принадлежит теперь наш добрый, верный Том и ребенок Элизы?
   -- Ну, полно же милая, мне это и самому тяжело, -- лучше не думать об этом. Гэлей хочет поскорее покончить дела и завтра же вступить во владение людьми. Я велю оседлать себе лошадь и уеду с раннего утра. Я положительно не могу видеть Тома; да и тебе советую куда-нибудь уехать и взять с собой Элизу. Пусть ребенка увезут без неё.
   -- Нет, нет, -- отвечала миссис Шельби, я ни в каком случае не хочу быть участницей или помощницей в этом жестоком деле. Я пойду к бедному Тому, помоги ему, господи, перенести его несчастье! Пусть они по крайней мере видят, что госпожа сочувствует им и горюет вместе с ними! А уж об Элизе я не могу и подумать. Господи, прости нас! Чем мы согрешили, что на нас обрушилось такое тяжелое горе!
   Мистер и миссис Шельби не подозревали, что разговор их подслушан.
   Рядом с их комнатой был большой чулан, дверь которого выходила вь сени. Когда миссис Шельби отпустила Элизу спать, лихорадочно возбужденное воображение молодой женщины подсказало ей спрятаться в этом чулане. Она прильнула ухом к дверной щели и не пропустила ни слова из всего разговора.
   Когда голоса умолкли, она встала и бесшумно вышла из чулана. Бледная, дрожащая, с застывшими чертами лица и стиснутыми губами она совсем не походила на то кроткое, робкое существо, каким была до тех пор. Она осторожно продалась по наружной галерее, остановилась на минуту около комнаты своей госпожи, подняла руки к небу с немой мольбой и затем проскользнула в свою собственную комнату. Это был хорошенький, уютный уголок в одном этаже с комнатой её госпожи, вот большое светлое окно, около которого она так часто сидела, распевая, за работой; вот полочка с книгами и разными мелкими вещицами, -- всё рождественские подарки, -- вот шкаф и комоду где хранится её незатейливый гардероб, одним словом, здесь её дом, её собственный уголок, в котором ей в сущности, счастливо жилось до сих пор. Здесь на кровати лежал её спящий мальчик, длинные кудри его рассыпались по подушке, розовый: ротик был полуоткрыть, маленькие, толстенькие ручки разметались по одеяльцу, веселая улыбка освещала всё его личико.
   -- Бедный мальчик! мой бедный крошка! -- сказала Элиза, тебя продали, но мать спасет тебя!
   Ни одна слеза не упала на подушку спавшего. В такие минуты у сердца нет слез, оно молча истекает кровью. Она схватила кусок бумаги и быстро написала карандашем:
   -- Миссис! дорогая моя миссис! Не считайте меня неблагодарной, не думайте дурно обо мне, -- я слышала всё, что вы с барином говорили сегодня вечером. Я хочу постараться снасти моего мальчика! Господь да благословит вас и да наградит за всю вашу доброту!
   Быстро сложив и надписав это письмецо, она подошла к комоду, собрала и связала в узелок платье и белье малютки; узелок этот она крепко обвязала вокруг своей тальи. И даже в эту страшную минуту она не забыла сунуть в узе лок две -- три его любимых игрушечки, оставив ярко раскрашенного попугая, чтобы позабавить его, когда он проснется. Не скоро удалось разбудить заспавшегося ребенка, но, наконец, он сел и принялся играть с птичкой, пока мать его напевала шляпку и платок.

 []

    -- Куда ты идешь, мама? -- спросил он, когда она подошла к кровати с его маленьким пальтецом и шапочкой.
   Мать нагнулась над ним и серьезно посмотрела ему прямо в глаза; ребенок сразу понял, что случилось что-то необыкновенное.
   -- Тише, Гарри, -- сказала она, -- не говори так громко, а то нас услышат. Приходил злой человек, он хочет отнять маленького Гарри от мамы и увезти его далеко, далеко, но мама не даст ему, она наденет своему мальчику пальтецо и шапочку и убежит с ним так, что злой человек не догонит их.
   Говоря эти слова, она одела ребенка, взяла его на руки, шепнула ему, чтобы он сидел тихонько и, отворив дверь своей комнаты, которая вела на веранду, бесшумно выскользнула из дома.
   Ночь была ясная, морозная, звездная. Мать плотно закутала ребенка своею шалью, а маленький Гарри совсем притих и в смутном страхе обвивал ручками её шею.
   Старый Бруно, большой Ньюфаундленд, который спал у ворот, встал с легким ворчаньем при её приближении. Она тихонько назвала его по имени и пес, её старый любимец и товарищ её детских игр, замахал хвостом, и готовился следовать за ней, хотя, очевидно, не мог решить в своей глупой собачьей голове, что означает такая странная ночная прогулка. Его, вероятно, тревожили мысли о неосторожности и неприличии такого поступка, так как он часто останавливался, задумчиво поглядывал то на продолжавшую двигаться вперед Элизу, то на дом, но затем, точно будто успокоив себя размышлением, снова плелся за ней. Через несколько минут они подошли к хижине дяди Тома, и Элиза слегка постучала в окно.
   Митинг и пение гимнов у дяди Тома продолжались до позднего вечера; после того дядя Том спел один несколько песен и потому, хотя уже был первый час ночи, но ни он ни жена его еще не спали.
   -- Господи помилуй! Что случилось! -- вскричала тетушка Хлоя, вскакивая с места и торопливо отдергивая занавеску. -- Да ведь это Лиззи. Оденься скорей, муж. И старый Бруно с нею. Что бы это значило? Я сейчас отворю дверь.
   Дверь быстро открылась и свет сальной свечи, которую Том поспешил зажечь, упал на взволнованное лицо и мрачные, Шумные глаза беглянки.
   -- Господь с тобой, Лиззи! На тебя страшно глядеть! Ты заболела или что-нибудь случилось?
   -- Я хочу бежать, дядя Том, тетушка Хлоя, хочу унести своего ребенка. Господин продал его.
   -- Продал его! -- повторили оба, в ужасе всплеснув руками.
   -- Да, продаль, -- сказала Элиза более твердым голосом. Я сегодня вечером пробралась в чулан подле комнаты миссис и я слышала, как господин говорил ей, что он продал моего Гарри и тебя также, дядя Том, одному торговцу, что он уедет верхом завтра рано утром, а торговец возьмет вас обоих.
   Пока она говорила, Том стоял с поднятыми руками и широко раскрытыми глазами; ему казалось, что всё это сон. Когда, наконец, значение её слов постепенно выяснилось для него, он не сел, а упал на свой старый стул и опустил голову до самых колен.
   -- Боже милосердый! Сжалься над нами! -- вскричала тетушка Хлоя. -- Неужели это правда! Что же он такое сделал, за что господин продал его?
   -- Он ничего не сделал, это не оттого. Господин и сам не хотел продавать, а миссис, -- сами знаете, какая она добрая, -- я слышала, что она просила и за вас, и за нас, а он сказал, что ничего нельзя сделать, что он в долгу у этого торговца, что тот держит его в своих руках, и что, если он не рассчитается с ним, ему придется продать всё имение и всех людей и уехать отсюда. Да, я слышала, как он говорил, что другого исхода нет, надо продать или этих двух, или всех, так прижимает его этот торговец. Господин говорил, что ему очень грустно, а миссис, ах, как жаль, что вы ее не слыхали! Вот уже можно сказать настоящая христианка, настоящей ангел Божий. Я дурно делаю, что ухожу от неё. Но я не могу. Она сама говорила, что человеческая душа дороже всего на свете; а ведь у моего мальчика есть душа, и если я дам увезти его, кто знает, что с нею будет. Мне кажется, я поступаю, как следует, а если и нет, прости меня, Господи, но иначе я не могу!
   -- Послушай, старик -- сказала тетушка Хлоя, -- отчего бы и тебе не уйти? Неужели ты хочешь дождаться, чтобы тебя продали на юг, где негров морят тяжелой работой и голодом? Я бы скорее умерла, чем идти туда. Иди вместе с Лиззи, ты еще успеешь, у тебя ведь есть пропускной билет, тебе можно ездить, куда угодно. Ну, пошевеливайся, я сейчас соберу твои вещи.
   Том медленно поднял голову, посмотрел грустно, но спокойно и сказал:
   -- Нет, нет, я не уйду. Пусть Элиза бежит, -- это её право. Я не подумаю удерживать ее. Было бы неестественно, если бы она осталась; но ведь ты слышала, что она говорила. Если нужно продать меня, или продать всех людей и разорить имение, ну, что же, пусть продадут меня. Я могу перенести это не хуже всякого другого, -- прибавил он, и не то рыданье, не то вздох судорожно потрясли его широкую, могучую грудь. -- Масса всегда находил меня на моем месте и всегда найдет. Я никогда не обманывал его, никогда не употреблял во зло своего пропускного билета, и никогда не употреблю. Лучше мне одному уйти, чем всех продавать и разорять имение. Массу нечего упрекать, Хлоя; он позаботится о тебе и о бедных...
   Он обернулся к грубой выдвижной кровати, на которой торчали курчавые головенки, и голос его оборвался. Он упал на спинку стула и закрыл лицо своими большими руками. Рыданья, тяжелые, хриплые, громкия рыдания трясли его стул, и крупные слезы падали сквозь его пальцы на пол, точно такие же слезы, сэр, которые вы проливали над гробом вашего первенца, какие вы проливали, сударыня, когда слышали крик вашего умиравшего ребенка, такие же, потому что, сэр, он человек и вы также человек, и вы, сударыня, не смотря на ваше шелковое платье и ваши бриллианты, вы только женщина, и в тяжелые минуты жизни, перед лицом великого горя, вы чувствуете то же, что всякая другая женщина!
   -- Вот еще что, -- сказала Элиза, стоя уже в дверях, -- я видела мужа сегодня днем и не знала тогда, что случится. Его довели до последней крайности, и он сказал мне, что собирается бежать. Пожалуйста, постарайтесь, если возможно, сообщить ему обо мне. Скажите ему, что я ушла и почему ушла. Скажите ему, что я его люблю, и если мы никогда больше не увидимся, -- она отвернулась от них на минуту и затем докончила хриплым голосом: -- скажите ему, чтобы он постарался быть добрым и встретиться со мной в царствии небесном.
   -- Позовите Бруно, -- прибавила она, -- заприте за ним дверь; бедная собака! Пусть он не идет со мною.
   Еще несколько последних слов и слез, несколько пожеланий, и Элиза, сжимая в объятиях удивленного и напуганного ребенка, бесшумно скрылась из виду.

Глава VI.
Открытие.

   Взволнованные своим продолжительным разговором, мистер и миссис Шельби долго не могли уснуть в эту ночь и на следующее утро проснулись позже обыкновенного.

 []

   -- Не понимаю, что это с Элизой, -- сказала миссис Шельби, которая напрасно звонила несколько раз. Мистер Шельби стоял перед зеркалом и точил бритву. В эту минуту дверь открылась и вошел темнокожий мальчик с водою для бритья.
   -- Анди, -- сказала ему госпожа -- подойди к Элизиной двери, скажи, что я три раза звонила ее. Бедняжка! -- прибавила она про себя со вздохом.
   Анди скоро вернулся с широко раскрытыми от удивления глазами.
   -- Господи помилуй, миссис! У Лиззи все ящики выдвинуты и все вещи разбросаны! должно быть она сбежала! Истина мелькнула, как молния, в уме мистера и миссис Шельби.
   -- Она наверно догадалась и ушла! -- сказал он.
   -- Слава Богу, -- вскричала она. -- Надеюсь, что это так!
   -- Жена, ты говоришь глупости! Для меня будет страшно неприятно, если она в самом деле ушла. Гэлей видел, что мне очень не хотелось продавать ребенка, он подумает, что я помогал Элизе бежать. Это затрагивает мою честь! -- И мистер Шельби поспешно вышел из комнаты.
   С четверть часа в доме царила страшная суматоха. Люди бегали, кричали и хлопали дверьми, в разных местах собирались лица всевозможных оттенков черного цвета. Одно только существо, которое могло бы пролить сколько-нибудь света на это дело, главная повариха, тетушка Хлоя, упорно молчала. Не говоря ни слова, с мрачной тучей на своем, обыкновенно веселом, лице, она пекла сухари к завтраку, как будто не видела и не слышала всего, что происходило вокруг неё.
   Очень скоро около дюжины негритят уселись, точно воронята, на перила веранда: каждый хотел первый сообщить чужому массе о его неудаче.
   -- Он прямо с ума сойдет, честное слово, -- говорил Анди.
   -- Вот-то заругается! -- вскричал маленький, черненький Джек.
   -- Да, он знатно умеет ругаться! -- заявила курчавая Манди. -- Я слышала, как он ругался вчера за обедом. Я всё слышала, что они говорили, я сидела в чулане, где миссис держит большие бутыли и слышала каждое слово. -- И Манди, которая до сих пор думала о значении того, что слышала, не больше какого-нибудь черного котенка, теперь принимала важный вид знающей особы и забывала рассказать, что, забравшись в чулан с бутылями, сна всё время преспокойно проспала там.
   Как только появился Гэлей в высоких сапогах со шпорами, его со всех сторон приветствовали сообщением неприятной вести. Ребятишки не были разочарованы в своей надежде услышать его ругательства. Он так энергично выбранился, что они пришли в полный восторг, по при этом не забывали увертываться от ударов его хлыста. С громким криком они скатились с перил веранды на лужайку, где могли безнаказанно кувыркаться и орать.
   -- Ну, попадись вы мне, чертенята, -- проговорил Гэлей сквозь зубы.
   -- А вот и не попались! -- вскричал с торжеством Анди, делая отчаянную гримасу вслед несчастному торговцу, когда тот уже не мог его слышать.
   -- Однако же, Шельби, это очень странная история, -- сказал Гэлей, входя в гостиную без всякого предупреждения. -- Говорят, девка-то бежала и со своим детенышем.
   -- Мистер Гэлей, миссис Шельби здесь, -- заметил мистер Шельби.
   -- Прошу извинить, сударыни, -- сказал Гэлей слегка кланяясь, по всё еще сильно хмурясь. -- Но я опять-таки повторяю: до меня дошли странные слухи. Правда это?
   -- Сэр, -- сказал мистер Шельби, если вы желаете разговаривать со мной, вы должны соблюдать приличия. Анди, возьми шляпу и хлыст мистера Гэлея. Садитесь, сэр. Да, сэр, я должен с сожалением сказать, что молодая женщина, вероятно, встревоженная какими-нибудь дошедшими до неё слухами, скрылась сегодня ночью и унесла своею ребенка.
   -- Признаюсь, я ожидал, что со мной будут вести дело на чистоту, проговорил Гэлей.
   -- Позвольте, сэр, -- вскричал, мистер Шельби круто поворачиваясь к нему, -- что вы хотите сказать этим замечанием? Кто бы ни затронул мою честь, у меня всегда один ответ.
   Торговец струсил и, значительно сбавив тон, пробормотал, что, конечно неприятно, когда ведешь честный торг, и тебя вдруг одурачат...
   -- Мистер Гэлей, -- сказал м. Шельби, -- если бы я не понимал, что вы имеете право чувствовать неудовольствие, я не потерпел бы вашего грубого и бесцеремонного вторжения в мою гостиную. Предупреждай вас, что, хотя внешние обстоятельства и говорят против меня, я не допущу никаких подозрений и намеков, будто я принимал какое-нибудь участие в этом деле. Мало того, я считаю своею обязанностью оказать вам всякую помощь

 []

    и лошадьми, и людьми и проч. для возвращения вашей собственности. Одним словом, Гэлей, -- он быстро перешел от тона холодного достоинства, к своему обычному дону искреннего радушие, -- самое лучшее для вас не волноваться и спокойно позавтракать; а затем мы посмотрим, что нам делать.
   Миссис Шельби встала и извинилась, что не может завтракать с ними; она приказала почтенной на вид мулатке налить господам кофе и вышла из комнаты.
   -- Старая леди, кажется, очень не любит вашего покорного слугу, -- сказал Гэлей, стараясь держать себя совершенно непринужденно.
   -- Я не привык, чтобы о моей жене говорили таким тоном, -- сухо заметил мистер Шельби.
   -- Извините, пожалуйста, я просто пошутил, -- с деланным смехом отвечал Гэлей.
   -- Шутка шутке рознь, бывают и неприятные.
   -- Однако, он стал чертовски много позволять себе после того, как я подписал бумаги! сказал сам себе Гэлей, -- совсем важным барином стал со вчерашнего дня!
   Никогда падение первого министра не вызывало такого волнения, какое вызвала весть о продаже Тома среди его товарищей. Все и всюду об этом толковали; и в доме, и в поле на все лады обсуждали возможные последствия этого события. Бегство Элизы -- происшествие беспримерное среди невольников имения, -- тоже не мало содействовало общему возбуждению умов.
   "Черный Сэм", как его обыкновенно называли, потому что он был темнее всех остальных чернокожих имения, глубокомысленно обсуждал дело со всех сторон и во всех его последствиях, с такою дальновидностью и с таким пониманием собственных интересов, что это сделало бы честь любому белому политику в Вашингтоне.
   -- Плох тот ветер, который никому не надует добра, это уж верно, рассуждал Сэм, поддергивая свои панталоны и ловко заменяя длинным гвоздем недостающую пуговицу, изобретательность, которая привела его в восторг.
   -- Да, плох тот ветер, который никому добра не надует, -- повторил он. -- Ну, вот теперь Том пошел на дно, значит, место очистилось, и какой-нибудь негр может подняться вверх. А отчего бы не этот негр? Это было бы не дурно. Том разъезжал верхом повсюду в чищенных сапогах, с пропускным билетом в кармане, что твой важный барин. Отчего же Сэм не может разъезжать точно также, хотел бы я знать?
   -- Эй, Сэм! Сэм! масса велел тебе оседлать Билли и Джерри. -- прокричал Анди, прерывая его беседу с самим
   -- Ну, что там еще случилось, мальчуган?
   -- Эх ты! неужели же ты не знаешь, что Лиззи удрала и утащила своего мальчишку.
   -- Ишь ты! яйца учат курицу! Да я это знал гораздо раньше тебя. Небось, мне такие дела хорошо известны!
   -- Ну, всё равно! А только масса велел поскорей оседлать Билли и Джерри. Мы с тобой поедем вместе с массой Гэлеем искать ее.
   -- А, это отлично! пришло мое время! Когда придет нужда, зовут не другого кого, а Сэма. Значит, он и есть тот негр. Я ее поймаю, это уже верно. Масса увидит, на что способен Сэм.
   -- Эх, Сэм, заметил Анди, ты прежде подумай, а потом говори; ведь миссис-то совсем не хочет, чтобы Лиззи поймали. Тебе от неё достанется.
   -- Как! -- вскричал Сэм, тараща глаза. -- Почему ты это знаешь?
   -- Слышал собственными ушами, как она это говорила сегодня утром, когда я принес массе воду для бритья. Она послала меня посмотреть, отчего Лиззи не идет одевать ее, а когда я ей сказал, что Лиззи ушла, она вскочила и говорит: "Слава тебе, Господи!" А масса был точно помешанный, говорит: "жена, ты говоришь глупости!" Но это не беда, она его повернет на свой лад, у них это всегда так бывает, гораздо выгоднее быть на стороне госпожи, поверь моему слову!
   Черный Сэм почесал свою кудластую голову, не заключавшую в себе очень глубокой мудрости но зато опадавшую способностью, которая в большом спросе среди политиков всех стран и всякого цвета кожи, способностью знать, где зимуют раки, как говорится в просторечии. Поэтому он прервал свои рассуждения и опять поддернул панталоны, что он делал всегда когда ему приходилось раздумывать над каким-нибудь трудным вопросом.
   -- Да, надо правду сказать в этом мире ни о чём нельзя говорить наверно, -- промолвил он наконец.
   Сэм рассуждал, как философ, и сделал ударение на слове "этом", как будто он видал много различных миров и свое заключение вывел на основании опыта.
   -- А я-то думала что миссис перевернет весь света, чтобы вернуть Лиззи, -- прибавил он задумчиво.
   -- Да и перевернула бы? -- отвечал Анди; -- но неужели ты не понимаешь черномазая голова? Миссис не хочет, чтобы этот масса Гэлей увез Лиззиного мальчика, вот в чём штука.
   -- Так! проговорил Сэм с непередаваемой интонацией, которую могут знать только слышавшие разговор негров.
   -- И вот что я тебе еще скажу, -- заметил Анди -- поторапливайся-ка ты, иди за лошадьми, вон миссис зовет тебя, я слышу; полно тебе стоять тут да валять дурака.
   После этого Сэм, действительно, начал поторапливаться, и через несколько минут торжественно подскакал к дому на одной из лошадей, держа другую в поводу, соскочил на землю, прежде чем они остановились, и с быстротой вихря подвел их к месту стоянки лошадей. Лошадь Гэлея, пугливый, молодой жеребчик, заржала, стала лягаться и сильно натягивать поводья.
   -- О-го-го! -- сказал Сэм, -- ты, кажется, пуглива? -- Черное лицо его осветилось странной лукавой улыбкой. -- Постой-ка, я тебя успокою!
   Лошади стояли под тенью развесистого бука и вокруг по земле валялось множество мелких, острых треугольных буковых орешков. Сэм поднял один из этих орешков и подошел с ним к жеребчику. Он стал гладить и ласкать лошадь, стараясь, по-видимому, успокоить ее. Как будто желая поправить седло, он ловко подсунул под него острый маленький орешек таким образом, что малейшее давление на седло должно было страшно раздражать нервное животное, не оставляя на коже его никаких царапин или ранок.
   -- Так -- сказал он сам себе, одобрительно ворочая белками глаз и скаля зубы, -- дело налажено!
   В эту минуту миссис Шельби вышла на балкон и подозвала его. Сэм подошел, с твердым намерением подделаться к барыне, не хуже любого кандидата на вакантное место в Сен-Джемском дворце или в Вашингтоне.
   -- Что ты так копался, Сэм? Я посылала Анди поторопить тебя.
   -- Господи помилуй, миссис! отвечал Сэм -- лошадей не поймаешь в одну минуту! Они забежали чуть не на южное пастбище, Бог их знает куда!
   -- Сэм, сколько раз я тебе говорила, что не слезет употреблять таких выражений как: "Господи, помилуй"; "Бог знает"; это грешно.
   -- О, Господи, спаси мою душу! Я помню ваши слова, миссис, я больше не буду.
   -- Да ты ведь и опять сказал, Сэм!
   -- Неужели! Ах, Господи! Я не думал... я это нечаянно, миссис.
   -- Надо быть осмотрительнее, Сэм.
   -- Дайте мне только собраться с духом, миссис, и у меня всё пойдет, как по маслу. Я уж буду осмотрителен.
   -- Хорошо, Сэм. Ты сейчас поедешь с мистером Гэлеем, чтобы показать ему дорогу и помогать ему. Смотри хорошенько за лошадьми, Сэм! Ты знаешь. Джерри хромала на прошлой неделе, не гони ее слишком сильно.
   Миссис Шельби проговорила последние слова тихим голосом, с особенным ударением.
   -- Уж будьте спокойны! -- не Сэм, многозначительно закатывая глаза. -- Богу известно! Нет, нет, я этого не ска зал! -- Он быстро перебил себя на полуслове с таким забавным испугом, что госпожа его невольно рассмеялась. -- Хорошо миссис, я буду смотреть за лошадьми!

 []

    -- Ну, слушай, Анди, -- сказал Сэм возвращаясь к лошадям под буковое дерево, -- я не удивлюсь, если лошадь этого господина начнет брыкаться, когда, он сядет на нее, ты ведь знаешь, с лошадьми это часто бывает; -- и он весьма многозначительно толкнул Анди в бок.
   -- Так! -- проговорил Анди, сразу поняв в чём дело.
   -- Да, видишь ли, Анди, миссис хочет оттянуть время, это ясно для всякого наблюдательного человека. Я думаю помочь ей немножко. Ну-ка, отвяжи наших лошадей, пусть побегают на лугу а, коли захотят, так и в лес зайдут, мне сдается, что этот масса не очень-то скоро уедет от нас.
   Анди оскалил зубы.
   -- Видишь ли, Анди, продолжал Сэм, -- если случится такая штука, что лошадь массы Гэлея начнет беситься, мы с тобой должны помочь ему, и мы поможем, уж поможем. -- Сэм и Анди запрокинули головы и разразились тихим, неудержимым смехом, от восторга прищелкивая пальцами и притопывая ногами.
   В эту минуту Гэлей вышел на веранду. Несколько чашек прекрасного кофе вернули ему хорошее расположение духа. Он вышел, смеясь и разговаривая с хозяином. Сэм и Анди, захватив по пальмовому листу, обыкновенно заменявшему им шляпы, подбежали к лошадям с полною готовностью помочь массе. Пальмовой лист Сэма не был ничем оплетен по краям; доли его топорщились во все стороны и торчали вверх, придавая лицу негра вольнолюбивый и воинственный вид, не хуже, чем у иного вождя с острова Фиджи; а у Анди полей совсем не было; он нахлобучил тулью себе на голову и самодовольно огляделся, как бы говоря: -- Кто смеет сказать, что у меня нет шляпы?
   -- Ну, ребята, -- сказал Гэлей, -- шевелитесь, нам нельзя терять времени.
   -- Ни минуточки, масса! -- поддакнул Сэм, подавая Гэлею поводья и держа его стремя, пока Анди отвязывал двух других лошадей!
   Только что Гэлей коснулся седла, его лошадь взвилась на дыбы и сбросила седока; Гэлей отлетел на несколько футов и упал на мягкую, сухую землю. Сэм с громким криком ухватился за поводья, но развевающийся лист его самодельной шляпы попал прямо в глаза, лошади, и это не могло послужить к успокоению её нервов. Она вырвалась, опрокинула Сэма, раза два, три презрительно фыркнула, лягнула и пустилась со всех ног бежать на противоположный конец луга, в сопровождении Билли и Джерри, которых Анди выпустил согласно уговору, и подстрекнул несколькими грозными окриками. Поднялась страшная суматоха. Сэм и Анди бегали и кричали, собаки лаяли, Мико, Мося, Мэнди, Фанни и вся детвора мужского и женского пола, носилась по лугу, хлопала в ладоши, визжала и орала с самою обидною услужливостью и с неутомимым усердием.
   Белая лошадь Гэлея горячая и легкая на ногу быстро вошла во вкус этой скачки. Местом действия был большой луг около полумили в длину слегка отлогий и ограниченный со всех сторон огромным лесом; ей представлялось необыкно венно приятно подпускать своих преследователей на самое близкое расстояние, и, когда они уже протягивали к ней руку, мчаться снова во весь опор и в какой-нибудь лесной просеке. Сэм никак не хотел допустить, чтобы которую-нибудь лошадь поймали прежде задуманного им срока, и он делал героические усилия, чтобы помешать их поимке. Как шпага Ричарда Львиное Сердце всегда сверкала или впереди войска, или среди самых густых схваток, так пальмовый лист Сэма виднелся всюду, где была опасность, что лошадь поймают. Он кидался туда со всех ног и его страшные крики: Попалась! Держи ее! Держи! способны были обратить в безумное бегство каких угодно зверей.

 []

    Гэлей бросался взад и вперед, проклинал, бранился и сердито топал ногами. Мистер Шельби напрасно старался с балкона руководить ловлей лошадей, а миссис Шельби, глядя на всю ату сцену из окна своей комнаты, то смеялась, то удивлялась, отчасти догадываясь о тайной подкладке всей этой суматохи.
   Наконец, около двенадцати часов явился Сам торжественно восседая на Джерри и держа в поводу лошадь Гэлея, всю в мыле, но с горящими глазами и раздувающимися ноздрями доказывавшими что её вольнолюбивый дух не вполне усмирен.
   -- Поймана! -- с торжеством объявил он. -- Если бы не я, им никогда бы не справиться с ней, но я поймал ее!
   -- Ты! -- далеко не любезно проворчал Гэлей. -- Да если бы не ты, ничего бы этого не случилось!
   -- Господи помилуй, масса, -- проговорил Сам глубоко огорченным тоном, -- а я-то старался для вас, бегал до того, что с меня пот так и льет.
   -- Ну хорошо, хорошо, из-за твоей проклятой: глупости я потерял целых три часа. Едем скорей и больше не смей дурить.
   -- Да что вы, масса! -- умоляющим голосом проговорил Сэм. -- Неужели же вы хотите уморить и нас, и лошадей. Мы еле на ногах держимся, а лошади все в мыле. Нет, уж, как хотите, а до обеда выехать нельзя. Лошадь массы надобно почистить, видите, как она выпачкалась. И Джерри тоже опять стала хромать. Барыня не отпустит нас в таком виде. Благослови вас Бог, масса, мы всё равно успеем нагнать беглянку. Лиззи никогда не была хорошим ходоком.
   Миссис Шельби, которая с веранды слышала весь этот разговор и втайне потешалась им, решила, наконец, принять в нём участие. Она подошла к Гэлею, вежливо выразила сожаление по поводу неприятного происшествия, случившегося с ним, и просила его остаться обедать, обещая, что велит кухарке сейчас же подавать.
   Подумав немножко, Гэлей с весьма сомнительною любезностью направился в гостиную, а Сэм проводив его взглядом, не поддающимся описанию, с важным видом повел лошадей в конюшню.
   -- Видел ты его, Анди? -- спросил Сэм, когда они зашли под навес сарая и привязали лошадей к столбу. О, Господи! Да ведь это лучше всякого митинга! Как он плясал и топал ногами, и бранил нас! Ты думаешь, я не слышал? Ладно, думаю себе, старина, ругайся сколько влезет! Хочет получить свою лошадку, -- думаю себе, -- так подожди или лови ее сам. Господи, Анди, я как сейчас вижу его перед собой. -- Сэм и Анди прислонились к стене сарая и хохотали до упада.
   -- Жаль, что ты не видел, каков он был, когда я привел лошадь, чисто сумасшедший. Господи, он кажется, убил бы меня, если бы смел. А я-то стою перед ним, как ни в чём не бывало, такой смиренный.
   -- Да, я тебя видел, -- отвечал Анди, -- ты ловкач, Сэм.
   -- Надесь, что ловкач. А видел ты миссис под окном? Я видел, как она смеялась.
   -- Ну я так убегался, что ничего не замечал.
   -- Вот видишь ли, Анди, -- сказал Сэм с важностью, начиная чистить лошадь Гэлея, -- я взял себе привычку к тому, что называется наблюдательностью, Анди. Это очень важная привычка, Анди, и я советую тебе развивать ее в себе теперь, пока ты молод... Подними-ка ей заднюю ногу, Анди... Видишь ли Анди в этой наблюдательности и состоит вся разница между одним негром и другим. Разве я не заметил с какой стороны дует ветер? Разве я не видел, чего хочется миссис, хоть она ни одним словом не обмолвилась. Это вот и значит наблюдательность, Анди. Ты, пожалуй, скажешь, что это особая способность. Способность бывают разные у разных людей и их можно развивать это самое важное.
   -- А мне всё-таки сдается, что кабы я не помог твоей наблюдательности сегодня утром, ты бы не сумел так ловко повести дело, -- сказал Анди.
   -- Анди, -- заявил Сэм, -- ты многообещающий парен об этом и говорить нечего. Я тебя высоко ставлю и нисколько не стыжусь следовать твоим мыслям. Мы никого не должны презирать Анди потому что бывает так что и самый ловки! попадает иногда в просак. Так-то, Анди а теперь пойдем в дом. Я уверен, что миссис угостит нас чем-нибудь хорошеньким.

Глава VII.
Борьба матери.

   Невозможно представить себе человеческое существо более несчастное и удрученное чем была Элиза, когда она вышла из хижины дяди Тома.
   Страдания и опасности её мужа и опасность грозившая её ребенку, перепутывались в её уме со смутным и гнетущим чувством страха при мысли о том, что она покидает единственный дом, который она когда либо знала, и лишается покровительства доброй госпожи, которую она любила и уважала. Кроме того ей приходилось прощаться со всем, к чему она привыкла, с местом, где она выросла, с деревьями, под которыми она играла, с рощами, где она в более счастливые дни гуляла по вечерам с молодым мужем; каждый предмет в эту ясную, морозную, звездную ночь, казалось, с упреком глядел на нее и спрашивал, куда она уходит из этого верного убежища.
   Но сильнее всего прочего говорила в ней материнская любовь, доходившая до безумия, вследствие близкой и страшной опасности. Её мальчик был настолько велик, что мог бы идти на своих ножках, и в другое время она просто вела бы его за руку. Но теперь ей было ужасно страшно выпустить его из своих рук, и она судорожно прижимала его к груди, быстро шагая вперед.
   Замерзшая земля хрустела под её ногами, и она дрожала, слыша этот звук. При каждом шелесте листьев, при каждой мимолетной тени кровь приливала ей к сердцу, и она ускоряла шаг. Она сама удивлялась, откуда взялась у неё такая сила: ребенок казался ей легким, как перышко, и при всяком приступе страха сверхъестественная сила, поддерживавшая ее, как будто возрастала, а бледные губы беспрестанно шептали молитву: Господи, помоги! Спаси меня, Господи!
   А что, если бы это был твой Гарри, читательница -- мат или твой Вилли и ты бы знала, что грубый торгаш возьмет его у тебя завтра утром если бы ты видела этого торгаша и знала, что все документы подписаны и переданы ему, что в твоем распоряжении, чтобы спастись бегством всего несколько часов от полуночи до утра, как шибко могла бы ты идти! Сколько верст могла бы ты пройти в эти короткие часы, если бы твое ненаглядное дитя прижалось к твоей груди маленькая усталая голожа лежала бы у тебя на плече, а маленькие нежные ручки доверчиво обнимали бы тебя за шею.
   Мальчик спал. Сначала новость обстановки и тревога не давали ему заснуть. Но мат так поспешно останавливала каждую его попытку крикнуть или заговорить, так уверяла его, что, если он будет лежать тихо, она наверно спасет его, что он сел смирно, обвив её шею своими ручонками, и только чувствуя, что засыпает, спросил:
   -- Мама, ведь мне нельзя спать, правда?
   -- Можно, мой дорогой, спи себе, если хочешь.
   -- Мама, а если я засну, ты не отдашь меня ему?
   -- Нет, ни за что! Бог поможет мне! -- отвечала мать, и щеки её побледнели, а большие черные глаза засверкали.
   -- Наверно, мама?
   -- Наверно! -- сказала мать таким голосом, которого сама испугалась; ей показалось, что это слово произнесла не она, а кто-то чужой, какой-то дух внутри её; и мальчик опустил маленькую, усталую головку к ней на плечо и скоро заснул. Прикосновение этих теплых ручек, легкое дыхание, которое она чувствовала на своей шее по-видимому придавали ей бодрость и энергию. При каждом легком движении доверчиво спавшего ребенка ей казалось как будто какой то электрический ток вливает в нее новые силы Велика эта власть души над материей, благодаря которой тело и нервы становятся временами нечувствительными, мускулы приобретают силу стали и слабый делается силачом.
   Строения, фермы, роща, лесок быстро мелькали перед ней; она шла всё дальше и дальше оставляя один знакомый предмет за другим, не замедляя шага, не останавливаясь; занимавшийся день застал ее на большой дороге, за много миль от всего, что было близко её сердцу.
   Она часто ездила со своей госпожой в гости к одним знакомыми жившим в маленькой деревушке Т., недалеко от Огайо и хорошо знала дорогу. Добраться туда и переправиться через реку Огайо это было первое, что она наметила в своем наскоро задуманном плане бегства; дальше она рассчитывала на милость Божию.
   Когда на дороге появились экипажи и лошади Элиза поняла с тою чуткостью, какая свойственна людям в минуты сильного возбуждения, -- что её быстрая ходьба и расстроенный вид могут обратить на нее внимание и вызвать подозрение. Она спустила мальчика с рук, оправила свое платье и шляпу и пошла настолько быстро, насколько позволяли правила, приличия. В её маленьком узелке был запас пирожков и яблочков и она пользовалась им, чтобы заставить ребенка идти поскорей. Она катила по дороге яблоко, мальчик со всех ног пускался бежать за ним и, благодаря этой хитрости, они незаметно проходили милю за милей.
   Через несколько времени они подошли к густой роще, среди которой журчал светлый ручеек. Мальчик стал просить пить и есть, она перелезла с ним через забор и усевшись за большим камнем, который совершенно скрывал их от проходивших по дороге, дала, ему закусить теми запасами, что несла в узелке. Мальчик удивлялся и огорчался тем, что мать не хочет ничего есть; обхватив шею её своею ручкой он втиснул ей в рот кусочек пирожка, но ей казалось, что клубок, стоявший у неё в горле, задушит ее.
   -- Нет, нет, Гарри, мой дорогой! Мама не может есть, пока ты не будешь в безопасном месте. Мы должны идти, идти как можно скорей, пока не дойдем до реки. И она поспешила на дорогу и опять старалась идти ровным и спокойным шагом.
   Теперь она была уже далеко от тех мест, где ее знали лично. Если бы ей случайно встретился кто-нибудь знакомый, то всем известная доброта Шельби ограждала бы ее от всяких подозрений, никому не пришло бы в голову, что она могла бежать от них. Кроме того цвет её кожи был настолько бел, что только при внимательном осмотре можно было заметить у неё примесь черной крови, ребенок её тоже был беленький и, благодаря этому, ей легче было идти, не возбуждая подозрений.
   Успокоив себя этими соображениями, она в полдень зашла да одну ферму, чтобы отдохнуть и купить чего-нибудь поесть себе и ребенку. По мере того как расстояние от дома увеличивалось, и опасность уменьшалась, неестественное напряжение её нервной системы ослабевали и она начинала чувствовать голод и усталость.
   Хозяйка фермы, добродушная и болтливая, по-видимому очень обрадовалась тому, что явился человек, с которым ей можно поговорить. Она с полным доверяем отнеслась к объяснению Элизы, что она идет погостить с недельку у знаковых. В глубине души Элиза надеялась, что слова эти окажутся верными.
   За час до солнечного заката она вошла в деревеньку Т. на берегу Огайо, усталая, с больными ногами, но с тою же бодростью в душе. Прежде всего она посмотрела на реку, которая, как Иордан, лежала между нею и обетованною землею свободы.

 []

   Была ранняя весна, река вздулась и бурлила. Большие льдины носились по мутным волнам. Вследствие особой формы кентуккийского берега, который длинным мысом выдвигался вперед, лед задерживался и скоплялся в этом месте. Узкий канал, образуемый рекою, был наполнен льдинами, которые громоздились одна на другую, преграждая путь спускавшемуся с верховья льду, который образовал здесь огромную волнующуюся плотину, наполнявшую всю реку почти до самого кентуккийского берега.
   Элиза с минуту глядела на реку. Она сразу поняла как неблагоприятно для неё это положение вещей, так как при ледоходе паром, обыкновенно поддерживающий сообщение между берегами, не мог ходить, и пошла в маленькую гостиницу на берегу, чтобы навести справки.
   Хозяйка, хлопотавшая у печки над приготовлением разных кушаний к ужину, остановилась с вилкой в руках, услышав тихий, жалобный голос Элизы.
   -- Чего вам? -- спросила она.
   -- Нет ли какого-нибудь парома или лодки, которые бы перевезли меня в Б?
   -- Конечно нет, люди уже не могут переправляться.
   Отчаяние и испуг выразившиеся на лице Элизы поразили
   трактирщицу, и она спросила?
   -- А вам верно очень нужно переправиться? Что у вас там, кто-нибудь болен? У вас такой встревоженный вид!
   -- У меня ребенок опасно болен, -- сказала Элиза. -- Я узнала об этом только вчера вечером и сегодня прошла много миль в надежде, что попаду на перевоз.
   -- Экая беда какая! -- сказала хозяйка, -- в ней проснулось сочувствие к материнскому горю. -- Мне, право, ужасно жаль вас! Соломон! -- позвала она высунувшись из окна и обращаясь к маленькому строению на заднем дворе. Человек в кожаном переднике и с грязными руками показался в дверях.
   -- Слушай, Сол, -- сказала хозяйка, -- что тот человек будет переправлять сегодня ночью свои бочки?
   -- Он говорил, что попытается, если только будет можно, -- отвечал Саломон.
   -- Один человек из наших деревенских хочет сегодня ночью переправить на тот берег некоторые вещи, если будет возможно. Он придет к нам ужинать, посидите, подождите его. Какой миленький мальчик, -- прибавила женщина, протягивая Гарри сладкую булочку. Но бедный мальчик до того устал, что расплакался.
   -- Бедняжка! Он не привык много ходить, а я так торопила его; -- сказала Элиза.
   -- Так идите в эту комнату, уложите его! -- И хозяйка открыла дверь в небольшую комнату, в которой стояла хорошая кровать. Элиза уложила на нее уставшего мальчика и держала его ручки в своих, пока он не уснул крепким сном. Сама она не могла спать. Мысль о погоне жгла ее словно огнем; и она с тоской глядела на мрачную, волнующуюся реку, лежавшую между ней и свободой.
   Здесь мы должны на время проститься с нею и вернуться к её преследователям.

* * *

   Хотя миссис Шельби обещала, что обед будет скоро подан, но на деле оказалось не то. В присутствии Гэлея она посылала, по крайней мере, полдюжины молодых гонцов к тетушке Хлое, но эта почтенная особа только фыркала в ответ, трясла головой и продолжала производить все свои операции необыкновенно медленно и аккуратно.
   По какой-то необъяснимой причине вся прислуга была убеждена, что миссис не рассердится за промедление, и, удивительно, как много случалось в этот день разных бед, которые задерживали ход дела. Какой-то злополучный малый опрокинул соусник с подливкой; пришлось делать подливку сызнова с полною старательностью и по всем правилам искусства. Тетушка Хлоя кипятившая и мешавшая ее с величайшею аккуратностью, на все приглашения поторопиться резко отвечала, что "не намерена помогать кому-то ловить людей". Один слуга упал с ведром воды и должен был идти второй раз на колодец за свежей водой, другой уронил кусок масла. От времени до времени в кухню приходили вести, что масса Гэлей очень беспокоится, что ему не сидится на стуле, что он беспрестанно подбегает то к окну, то к двери.
   -- Так ему и надо! -- с негодованием проговорила тетушка Хлоя. -- Ему придется еще больше беспокоиться, если он не исправится. Каков-то он будет, когда Господь призовет его к себе!
   -- Он наверно попадет в ад! -- решил маленький Джон.
   -- И по делам, -- угрюмо сказала тетушка Хлоя: -- он разбил много, очень много сердец! Говорю вам всем, -- проговорила она, останавливаясь с поднятой вилкой в руках, -- это совершенно так, как масса Джорж читал в Апокалипсисе: "души их вопиют к престолу Божьему, они взывают к Господу об отмщении, и скоро Господь услышит их"; да услышит!
   Тетушку Хлою очень уважали в кухне, и теперь все слушали ее с разинутыми ртами. Так как обед был, наконец, отправлен на стол, то вся кухонная прислуга могла спокойно болтать с ней и слушать её речи.
   -- Все, такие, как он, будут гореть в вечном огне; это уж как дважды два четыре, правда ведь? -- спросил Анди.
   -- Мне бы очень хотелось посмотреть, как он будет гореть, -- сказал маленький Джон.
   -- Дети! -- раздался вдруг голос, заставивший всех вздрогнуть. Это был дядя Том; он вошел незамеченный и слышал весь разговор. -- Дети, -- сказал он, -- вы сами не понимаете, что говорите. Вечность страшное слово, дети; об этом и думать-то ужасно. Вы не должны желать вечных мучений никакому человеческому существу!
   -- Да мы никому и не желаем кроме душепродавцев, -- возразил Анди; -- а им нельзя не пожелать, они такие страшные злодеи.
   -- Я думаю, сама природа должна восставать на них, -- сказала тетушка Хлоя. -- Они отрывают младенца от груди матери и продают его. Они отнимают малых ребят, которые цепляются за подол матери, и продают их. Они разлучают мужа с женой -- тут тетушка Хлоя начала плакать, -- а ведь это всё равно, что отнять жизнь. И вы думаете, они что-нибудь чувствуют, они жалеют нас? Нисколько: они себе едят, пьют, курят, как ни в чём ни бывало. Господи! Уж если их чёрт не берет, так на что же он и нужен! -- Тетушка Хлоя закрылась передником и разрыдалась не на шутку.
   -- Молитесь за оскорбляющих вас, вот что говорится в хорошей книге, заметил Том.
   -- Молиться за них! -- вскричала тетушка Хлоя, -- нет, это уж слишком! Я не могу молиться за них.
   -- Это в тебе говорит естество, Хлоя, а естество сильно, -- отвечал Том; -- но Божия благодать еще сильнее. Ты только представь себе, в каком ужасном положении находится душа несчастного грешника, который совершает такие дела. Тебе следует благодарить Бога за то, что ты не такая, как они, Хлоя. Мне лучше, чтобы меня продали десять тысяч раз, чем иметь на душе такой тяжкий грех.
   -- Ну, это и мне тоже, -- заявил Джон, -- Господи, как нам-то было бы тяжело, Анди?
   Анди пожал плечами и свистнул в знак согласия.
   -- Я рад, что масса не уехал сегодня утром, как хотел, -- сказал Том, -- меня это огорчило бы больше чем продажа, право. Может быть, для него это ничего, а для меня было бы тяжело, ведь я его знал, когда он был еще крошечным ребенком; но теперь я повидался с массой и начинаю примиряться с своей судьбой. Божья воля! масса ничего не мог поделать. Он поступил правильно, только я боюсь, что без меня у вас тут пойдут беспорядки. Масса не может за всем смотреть, как я смотрел, и сводить концы с концами. Наши рабочие -- люди хорошие, да только уж очень они ветрены. Это меня беспокоит.
   В эту минуту раздался звонок, и Тома позвали в гостиную.
   -- Том, -- ласковым голосом сказал его господин, -- я хотел предупредить тебя, что ты у меня на по руках. Я внес этому джентльмену залог в тысячу долларов, и он воспользуется им, если ты не будешь на месте, когда он тебя потребует. Он уезжает по другим своим делам, и сегодня ты свободен на весь день. Иди, куда хочешь.
   -- Благодарю вас, масса.
   -- Только смотри, -- пригрозил торговец, -- не сыграй со своим господином какой-нибудь вашей обыкновенной негритянской штуки! Я не спущу ему ни одного цента, если ты вздумаешь сбежать. Кабы он меня слушал, он не стал бы верить никому из вас; все вы, как угри, норовите выскользнуть из рук.
   -- Масса, -- сказал Том и выпрямился во весь рост, -- мне было восемь лет, когда старая барыня положила вас ко мне на руки и сказала, -- а вам тогда еще и годика не было -- Вот, Том, говорит она, эта твой будущий господин, береги его, говорит. А теперь позвольте спросить вас, масса, было ли когда-нибудь, чтобы я обманул или ослушался вас, особливо с тех пор, как я стал христианином?
   Мистер Шельби был растроган, слезы навернулись на глаза его.
   -- Милый мой, -- сказал он, -- видит Бог, что ты говоришь истинную правду; если бы это от меня зависело, я ни за что не продал бы тебя.
   -- А я даю тебе честное слово, как христианка, что выкуплю тебя, как только мне удастся собрать необходимые деньги! -- вскричала миссис Шельби, -- Сэр, -- обратилась она к Гэлею, -- соберите точные сведения о тех, кому вы его продадите, и дайте мне знать.
   -- Господи, да с удовольствием, -- отвечал торговец, -- если хотите, я через год привезу его обратно и перепродам вам
   -- Тогда уж я буду вести с вами дела, и вы не останетесь в убытке -- сказала миссис Шельби.
   -- Понятно! -- отвечал торговец. -- Мне ведь всё равно, что продавать, что покупать, только бы получать барыш. Всякому пить-есть хочется, сами знаете, барыня.
   Нахальная фамильярность торговца была неприятна и обидна для мистера и миссис Шельби, но они оба сознавали необходимость скрывать свои чувства. Чем более корыстным и бесчувственным он себя выказывал, тем более опасалась миссис Шельби, что ему удастся поймать Элизу и её ребенка, тем более старалась она задержать его отъезд всевозможными женскими хитростями. Она мило улыбалась ему, соглашалась с тем, что он говорил, болтала о разных разностях и всячески старалась, чтобы время проходило незаметно для него.
   В два часа Сэм и Анди подвели к крыльцу лошадей, по-видимому бодрых и вполне отдохнувших после утренней скачки.
   Сэм, возбужденный сытным обедом, был преисполнен усердия и услужливости. Когда подошел Гэлей, он самым цветистым слогом уверял Анди, что теперь их поездка будет вполне удачна, раз они принимаются за дело "в сурьез".
   -- Ваш хозяин, должно быть, не держит собак? -- задумчиво спросил Гэлей собираясь сесть на лошадь.
   -- Собак у нас сколько угодно! -- с торжеством заявил Сэм. -- Вон у нас Бруно лает славно на весь дом, и потом чуть не у каждого негра есть еще своя собачонка, у кого какой породы.
   -- Фу! -- вскричал Гэлей, и прибавил нечто столь нелестное по адресу собак, что Сэм проговорил:
   -- За что же их бранить, они ничем не виноваты!
   -- Я спрашиваю, твой хозяин не держит (наверно не держит) собак, чтобы выслеживать негров?
   Сэм отлично понимал, о чём он говорит, но продолжал сохранять безнадежно глуповатый вид.
   -- У всех наших собак отличное чутье; они наверно годились бы для этого дела, если бы их обучить. Славные собаки, только поучите их! Бруно, сюда! позвал он и свистнул Ньюфаундленду, который шумно прыгая, подбежал к ним.
   -- Чёрт бы его побрал! -- вскричал Гэлей, вскакивая на седло. -- Ну, живо, едем!
   Сэм влез на лошадь, но мимоходом пощекотал Анди; тот разразился хохотом и вызвал негодование Гэлея, который вытянул его хлыстом.
   -- Удивляюсь я тебе, Анди, -- проговорил Сэм с невозмутимою серьезностью. -- Ведь это серьезное дело, Анди. Тут не до шуток. Мы должны думать, как помочь массе.
   -- Я поеду прямой дорогой к реке, -- заявил Гэлей решительно, когда они доехали до границы имения, -- Я знаю их повадку; они все стараются пробраться за реку.
   -- Конечно, -- поддакнул Сэм. -- Это всего лучше. Мистер Гэлей попал в самую точку. Теперь вот что: к реке ведут две дороги -- нижняя и верхняя, -- по которой хочет ехать масса?
   Анди с удивлением посмотрел на Сэма. Это был совершенно новый для него географический факт, но тотчас же поспешил подтвердить его слова.
   -- Не знаю как, а мне сдается, -- продолжал Сэм -- что Лиззи скорей пойдет по нижней дороге, потому по ней меньше езды.
   Хотя Гэлей был старый воробей, от природы подозрительный, но мнение, высказанное Сэмом, показалось ему правильным.
   -- Беда только, что вы оба такие отчаянные лгуны, -- проговорил он задумчиво, задерживая на минуту лошадь.
   Серьезный, убежденный тон, каким были сказаны эти слова, рассмешил Анди; он немного отстал и до того трясся от хохота, что рисковал свалиться с лошади. Сэм, напротив, непоколебимо сохранял полную серьезность.
   -- Конечно, -- сказал он, -- масса может делать как ему угодно, он может, если хочет, ехать прямой дорогой, нам всё равно. Теперь, как я подумаю, так, пожалуй, прямой-то оно будет лучше.
   -- Понятно она пошла по такой дороге, где меньше ездят, -- сказал Гэлей, думая вслух и не обращая внимания на замечание Сэма.
   -- Этого никак нельзя сказать наверно, -- возразил Сэм. -- Женщины -- странный народ. Они никогда не делают того, что вы от них ожидаете, а всегда наоборот. Такая уж у них природа. Если вы думаете, что она пошла по этой дороге, поезжайте по той и вы наверно встретите ее. Я думаю так, что Лиззи пошла по нижней дороге; значит, нам лучше ехать по прямой.
   Это глубокомысленное рассуждение о свойствах женской природы не очень расположило Гэлея в пользу прямой дороги; он решительно объявил, что поедет по нижней и спросил Сэма, скоро ли они доедут до неё.
   -- Да вот тут она будет, немного подальше, -- сказал Сэм, подмигивая Анди тем глазом, который был ближе к нему, -- а только я как подумал хорошенько, так выходит, что нам не след по ней ехать. Я никогда на ней не был, там, пожалуй, не встретишь человеческой души, мы еще, спаси Господи, заблудимся и заедем Бог знает куда.
   -- Ничего, -- объявил Гэлей, -- я всё равно по ней поеду.
   -- А еще я сейчас вспомнил: говорят, та дорога перегорожена заборами да перерезана ручьями и всё такое. Правда ведь, Анди?
   Анди не знал наверно. Он слышал, что говорили про ту дорогу, но сам никогда на ней не бывал: одним словом, он не мог сказать ничего положительного.
   Гэлей, привыкший во всём подозревать большую или меньшую долю лжи, решил, что в данном случае следует отдать предпочтение нижней дороге. Он был уверен, что, упомянув о ней, Сэм просто проговорился нечаянно; а попытки негра разубедить его, Гэлея, приписал лживости и желанию спасти Лиззи.
   Поэтому когда Сэм указал дорогу, Гэлей круто повернул на нее в сопровождении обоих негров.
   Дорога, о которой шла речь, была старым проселком, который вел к реке и был давно заброшен, после того как провели новую дорогу. С час по ней можно было ехать свободно, но дальше она была загорожена разными заборами и постройками. Сэму это было отлично известно. Анди же даже ничего не слыхал об этой дороге, так давно была она заброшена. Он ехал с видом смиренной покорности и только по временам ворчал, что здесь чертовски тяжело для ног Джерри.
   -- А ты помалчивай, -- прикрикнул на него Гэлей. -- Я ведь вас насквозь вижу! Что вы ни выдумывайте, вы не заставите меня свернуть с этой дорогии Так уже лучше молчите!
   -- Масса может ехать, куда ему угодно, -- заметил Сэм почтительно и в то же время так выразительно подмигнул Анди, что тот еле удержался, чтобы не прыснуть от смеха.
   Сэм был очень оживлен и уверял, что у него удивительно острое зрение: он то вскрикивал, что видит женскую шляпку на каком-нибудь отдаленном холмике, то обращался к Анди с вопросом, как ему кажется, не Лиззи ли это пробирается там в лощинке. И все эти замечания он высказывал в тех местах, где дорога была особенно крута или камениста, так что гнать лошадей было неудобно, и Гэлей постоянно волновался.
   Проехав таким образом с час, наши всадники, быстро спустившись с пригорка, неожиданно очутились во дворе большой фермы. Людей никого не было видно, -- должно быть все работали в поле, -- но огромное гумно стояло как раз поперек дороги, очевидно им нельзя было ехать дальше в этом направлении.
   -- Ну, вот видите, масса, я ведь вам говорил, -- заметил Сэм тоном оскорбленной невинности. -- Где же чужому господину знать наши места лучше нас, когда мы здесь родились и выросли.
   -- Ах, ты мошенник! -- вскричал Гэлей; -- ты всё это отлично знал!
   -- Так ведь я же вам говорил, что знаю, а вы мне не верили. Я говорил массе, что там всё загорожено и застроено, и нам, пожалуй, будет не проехать. Анди слышал, как я говорил.
   Всё это было бесспорно верно и злополучному торговцу оставалось только затаить свою злобу. Все трое повернули направо, к проезжей дороге.
   Вследствие этих задержек они подъехали к гостинице на берегу реки через три четверти часа после того, как Элиза в этой же самой гостинице уложила своего ребенка спать. Элиза стояла у окна и смотрела в другую сторону, когда ее заметили острые глаза Сэма. Гэлей и Анди на несколько сажен отстали от него. В эту критическую минуту Сэм сделал так, что ветром сдуло у него шляпу и испустил громкий, своеобразный крик, сразу поразивший Элизу. Она быстро отодвинулась от окна, всадники проехали мимо нее и остановились у подъезда.
   В одну минуту Элиза пережила тысячу жизней. Её комната выходила боковою дверью к реке. Она схватила ребенка и кинулась вниз по лестнице. Торговец заметил ее в ту минуту, когда она уже спускалась с берега; он соскочил с лошади, позвал Сэма и Анди и кинулся за ней, как собака за оленем. В эту ужасную минуту Элиза не бежала, а летела, ноги её едва касались земли, и в один миг она очутилась у самой воды. За ней по пятам гнались её преследователи. Тогда, подкрепляемая силой, которую Бог посылает только в минуту отчаяния, она с диким криком сделала прыжок и перенеслась через мутный поток около берега на ледяную плотину. Это был отчаянный прыжок, возможный только в припадке безумия или крайней опасности. Гэлей, Сэм и Анди невольно вскрикнули и всплеснули руками.
   Большая зеленая льдина, на которую она ступила закачалась и затрещала под её тяжестью, но она ни на минуту не оставалась на ней. С пронзительными криками и с отчаянной энергией она перескочила на вторую, потом на третью льдину; она спотыкалась, падала, скользила и снова прыгала с одной льдины на другую. Башмаки её свалились с ног, чулки спустились, она на каждом шагу оставляла за собой кровавые следы, но она ничего не видала, ничего не чувствовала, пока, наконец, смутно, точно во сне перед ней выступил Огайский берег, и какой-то человек протянул руку, чтобы помочь ей взобраться.
   -- Ну и молодец же ты, баба, кто бы ты ни была! -- сказал этот человек с придачей крепкого словца.
   Элиза узнала голос и лицо человека, который держал ферму по соседству с её прежним домом.
   -- О, мистер Симмес, спасите меня! спасите! спрячьте!
   -- Как? что такое? Э! да никак это женщина от Шельби!
   -- Мой ребенок... вот этот мальчик... его продали! Вон там его господин! -- она указала на Кентуккийский берег. -- О, мистер Симмес, ведь у вас тоже есть маленький сын!
   -- Да, есть! сказал фермер, помогая ей грубо, но ласково взобраться на берег. -- При том же ты смелая, храбрая женщина. А я люблю смелых! -- Когда они взобрались на берег, фермер остановился.
   -- Я был бы очень рад сделать что-нибудь для тебя, -- сказал он, но мне совершенно некуда спрятать тебя. Всего лучше будет, если ты пойдешь туда, -- и он указал на большой белый дом, который стоял особняком на главной улице деревни.
   -- Поди туда, там живут добрые люди, они наверно помогут тебе, они всем помогают.
   -- Спаси вас, Господи! -- с чувством сказала Элиза.
   -- Ну, что ты, полно, -- отвечал он. -- Я ведь ничего для тебя не сделал!
   -- А вы наверно никому обо мне не скажете, сэр, наверно?
   -- Ну, тебя к чёрту, баба! За кого ты меня принимаешь? Понятно, никому не скажу. Иди себе спокойно, как умная женщина. Ты еще не свободна, но наверно добьешься свободы, помяни мое слово!
   Женщина прижала к груди ребенка и твердым, быстрым и шагом пошла, куда ей было указано. Фермер стоял и смотрел ей вслед.
   -- Шельби, пожалуй, скажет, что я не по-соседски с ним поступил. Ну, что делать! Пусть он, при случае также укроет одну из моих девчонок, вот мы и поквитаемся! Не могу я равнодушно видеть, как человеческое существо мечется, дрожит и всячески старается увернуться, а его травят собаками! Да и чего ради мне быть охотником и гончей, неизвестно для кого? Чего ради?
   Так рассуждал бедный, невежественный Кентуккиец, полуязычник, не знавший какие обязанности налагает на него конституция, и потому поступавший по-христиански. Он не стал бы делать этого, если бы был просвещеннее и занимал более видное общественное положение.
   Гэлей был так ошеломлен, что не двигался с места, пока Элиза не скрылась на противоположном берегу; тогда он повернулся и посмотрел вопросительно на Сэма и Анди.
   -- Экую штуку удрала! -- проговорил Сэм.
   -- В этой бабе должно быть семь чертей сидит! -- вскричал Гэлей, -- Скачет точно дикая кошка!
   -- Надеюсь, масса простит, что мы не пошли по той же дорожке, -- сказал Сэм, почесывая себе голову, -- у меня, правда сказать, не хватит на это духу! -- И он хрипло хихикнул.
   -- А, ты еще смеешься! -- закричал торговец сердито.
   -- Господи помилуй, масса, право слово, не могу больше терпеть! -- сказал Сэм, давая волю своей долго сдерживаемой радости. -- Уж до чего она была потешная! бежит, скачет, а лед так и трещит, шлеп, крак, шлюп! Ей всё ни по чём! Знай себе скачет! -- И оба негра расхохотались до того, что слезы потекли у них по щекам.

 []

   -- Я вам дам смеяться! -- закричал торговец, замахиваясь на них хлыстом.
   Но они ловко увернулись, пустились бежать и, прежде чем он успел догнать их, уже сидели на лошадях.
   -- Прощайте, масса. Покойной ночи, -- проговорил Сэм совершенно серьезно. -- Я боюсь, что миссис беспокоится насчет Джерри. Мы больше не нужны массе Гэлею. Миссис ни за что не позволила бы нам гнать лошадей по Лиззиному мосту. -- Он шутливо ткнул Анди в бок и пустил лошадь вскачь. Анди последовал за ним, они скрылись из виду, и только взрывы их смеха издали доносились по ветру.

Глава VIII.
Последствия бегства Элизы.

   Были уже сумерки, когда Элиза совершила свою отчаянную переправу через реку. Сероватый вечерний туман, медленно поднимавшийся с реки, окутал ее, когда она шла по берегу, а вздувшаяся река и движущиеся массы льда положили непреодолимую преграду между нею и её преследователями. Поэтому Гэлей медленно и угрюмо вернулся в трактирчик, обдумывая, что предпринять дальше. Хозяйка открыла ему дверь в маленькую гостиную, со старым ковром на полу, со столом покрытым блестящею черною клеенкой и с несколькими стульями с высокими деревянными спинками. На полупотухшем камине стояли ярко раскрашенные гипсовые фигурки; перед камином тянулась длинная деревянная скамья. Гэлей опустился на нее и стал размышлять о непрочности человеческих надежд и земного счастья вообще.
   -- И зачем мне, -- говорил он самому себе, -- так понадобился мальчишка, чтобы из-за него я до того опростоволосился? -- И он облегчил себе душу, повторив по собственному адресу целый ряд отборных ругательств, которые были вполне заслужены, но которые мы ради приличия не беремся повторять.
   Вдруг его заставил вздрогнуть громкий неприятный голос человека, очевидно, слезавшего с лошади перед подъездом. Он подбежал к окну.
   -- Чёрт возьми! Да это прямо то, что люди называют Провидением! Кажется, я не ошибся: это Том Локер.
   Гэлей поспешил в буфет. У самого прилавка, в уйду комнаты, стоял плотный мускулистый человек футов шести ростом и соответственной полноты. На нём было пальто из буйволовой кожи шерстью наружу, что придавало ему грубый и свирепый вид, вполне соответствовавший всему характеру его физиономии. Всякая черта его лица и головы выражала грубую, необузданную жестокость, развитую до последней степени. Если бы читатель мог представить себе бульдога в образе человека, одетого в шляпу и пальто, он имел бы довольно ясное представление об общем впечатлении, производимом этой физиономией. Его сопровождал спутник, который составлял во многих отношениях полную противоположность ему. Он был маленького роста, худощав, с кошачьими движениями, с острыми черными глазками, которые беспокойно бегали, что-то высматривая, с заостренными чертами лица и длинным, тонким носом, выдвигавшимся вперед, как будто стараясь проникнут в самую суть вещей; его жидкие черные волосы были тщательно начесаны вперед, во всей его манере сказывалась сухая, осторожная расчётливость. Высокий налил себе полстакана водки и выпил ее не говоря ни слова. Маленький привстал на цыпочки, наклонил голову сначала на одну сторону, потом на другую, понюхал воздух по направлению к различным бутылкам, и. наконец, тонким, дребезжавшим голосом заказал себе мятной настойки. Когда ему налили стакан, он осмотрел его внимательным, довольным взглядом, как человек, который сознает, что поступил правильно и попал в самую точку, затем он начал прихлебывать короткими, рассчитанными глотками.
   -- Вот уж не думал, что мне посчастливится встретить вас! Здравствуйте, Локер! Каково поживаете? -- сказал Гэлей, выступая вперед и протягивая руку высокому человеку.
   -- Чёрть возьми! -- был вежливый ответ. -- Как вы сюда попали, Гэлей?
   Маленький человек, имя которого было Маркс, тотчас же перестал смаковать свою настойку и, вытянув вперед шею, с любопытством всматривался в нового знакомого, точно кошка, которая всматривается в сухой лист, или какой либо другой предмет, готовясь броситься на них.
   -- Право, Том, это удивительное счастье! Я попал в чертовски скверное положение, вы должны помочь мне.
   -- Уф! Аф! Как же! -- проворчал его услужливый знакомец. -- Уж если вы рады кого-нибудь видеть, значит, вам что-нибудь от него нужно. Ну, валяйте, в чём дело.
   -- С вами, кажется, приятель? -- спросил Гэлей, подозрительно поглядывая на Маркса. -- Не компаньон ли?
   -- Да, компаньон! Маркс, слушайте, вот тот человек, с которым мы вместе работали в Натчезе.
   -- Очень приятно познакомиться, -- сказал Маркс, протягивая длинную, тонкую руку, очень похожую на воронью лапу. -- Мистер Гэлей, если не ошибаюсь?
   -- Точно так, -- сказал Гэлей. -- А теперь, джентльмены по случаю нашей счастливой встречи я позволю себе предложить вам маленькое угощение здесь, в этой самой гостиной. Ну, ты, старина! -- обратился он к человеку за прилавком -- подай-ка нам горячей воды, сахару, сигар, да побольше "существенного", мы тут и попируем.
   Свечи были зажжены, огонь в камине запылал, и три почтенные джентльмена уселись вокруг стола, на котором появились все вышеупомянутые принадлежности дружественной беседы. Гэлей начал трогательный рассказ о постигших его неудачах. Локер молчал и слушал его с мрачным вниманием. Маркс, который старательно приготовлял пунш по собственному вкусу, временами отрывался от своего занятия и, приближая свой острый нос и подбородок к самому лицу Гэлея, с большим интересом следил за его рассказом. Конец истории сильно рассмешил его, он беззвучно хохотал до того, что у него тряслись плечи и бока, а тонкие губы его раздвигались с выражением полнейшего удовольствия.
   -- Так! Знатно вы попались! -- сказал он; -- Хе! Хе! Хе! Ловко обделано.
   -- С этими ребятишками масса хлопот в нашем деле, -- сказал Гэлей грустно.
   -- Да, если бы нам удалось развести такую породу баб, которые не думали бы о своих ребятишках, это я вам скажу было бы величайшее изобретение нашего времени, -- и Маркс самодовольно усмехнулся собственной остроте.
   -- Да, это верно, -- сказал Гэлей; -- я этого никак не могу понять. Ребята доставляют им страшно много хлопот, кажется, они должны бы радоваться, когда избавляются от них, а они совсем наоборот. И обыкновенно, чем больше хлопот с каким-нибудь детенышем, чем они плоше, тем они больше к нему привязываются.
   -- Так-с, мистер Гэлей, -- заговорил Маркс, -- будьте добры, сэр, передайте мне горячую воду, -- так-с, сэр, вы высказали именно то, что я чувствую и всегда чувствовал. Когда я еще занимался этим делом, я раз купил бабенку. Славная была бабенка, хорошенькая, бойкая такая. У неё был сынишка слабый, больной мальчишка. У него кажется рас горб на спине, или что-то в этом роде. Я взял да и продал его одному человеку; а тот думал: вот выращу так может и получу за него что-нибудь, благо дешево пришелся. Мне, знаете, и в голову не пришло, что моя бабенка примет это к сердцу, а она... Господи, чего она только не выделывала! Оказывается, она особенно сильно любила этого ребенка именно за то, что он был больной, горбатый и мучил ее. Просто ничем нельзя было ее утешить: плачет, мечется из угла в угол, точно у неё на всём свете ничего больше не осталось. Даже смешно вспомнить. Господи! Чего только не заберут себе в голову женщины!
   -- Да, со мной было то же самое, -- сказал Гэлей. -- Прошлым летом на Красной реке я купил женщину с мальчиком. Мальчишка был прехорошенький и глазки у него были такие яркие, не хуже ваших. Только стал я его ближе рассматривать, оказывается -- слепой, так таки слепой. Ну, думаю, не беда, если мне, не говоря худого слова, удастся кому-нибудь спустить его, и тут же я выменял его за бочонок виски. Но вот стали мы его отбирать у матери, она рассвирепела, словно тигрица. Мы еще не выходили тогда из гавани, так что на моих невольниках и оков не было, и что же бы вы думали она сделала? Как кошка влезла на тюк с хлопчатой бумагой, выхватила нож у одного из матросов и давай размахивать им так, что сразу всех разогнала, потом видит, что это ни к чему, повернулась да и бултых в воду вместе со своим детенышем, пошла прямо ко дну, так и пропала.
   -- Ба! -- вскричал Том Локер, который слушал все эти истории с дурно скрываемым неудовольствием. -- Вы оба не умеете вести дела. Мои бабы никогда не выкидывают со мною таких штук, смею вас уверить!
   -- Неужели! А что же вы с ними делаете?
   -- Что делаю? Если я покупаю бабу и у неё есть ребенок, которого я хочу продать, я подхожу к ней, приставляю кулак ей к лицу и говорю: Слушай, если ты осмелишься сказать мне хоть слово поперек, я размозжу тебе всё лицо. Не смей говорить мне ни слова, ни полслова. А этот мальчишка, говорю я, мой, а не твой, и тебе нечего о нём думать. Я продам его, когда подвернется случай, и, пожалуйста, никаких штук не выкидывай, или я такое над тобой сделаю, что ты будешь жалеть, зачем на свет родилась. Уверяю вас они сразу видят, что со мною шутки плохи и делаются тихими, как рыбы. А если которая вздумает выть, я -- мистер Локер с такою силою ударил кулаком по столу, что недосказанное им стало вполне ясно.
   -- Это можно сказать выразительно, -- заметил Маркс, хихикая и толкая Гэлея в бок. -- У Тома на всё свои порядки! Хе, хе, хе! Я уверен, Том, вы умеете втолковать им, что нужно, хотя у негров и бараньи головы. Они, конечно, отлично понимают вас. Если вы не сам чёрт, Том, то наверно его родной брат, право слово.
   Том принял этот комплимент с подобающею скромностью и сделался настолько любезен, насколько это было совместимо "с его собачьей натурой", как говорить Джон Буниан.
   Гэлей, оказавший полную честь угощению, почувствовал значительный подъем его нравственного настроения, явление довольно обычное при подобных обстоятельствах у джентльменов с серьезным и глубокомысленным складом ума.
   -- Нет, Том, -- сказал он, -- вы по правде сказать, слишком жестоки, я это всегда вам говорил. Помните, мы с вами часто рассуждали об этом в Натчезе, я доказывал вам, что мы и на этом свете ничего не теряем, когда обращаемся с ними хорошо, да и на том нам прибавится лишний шанс попасть в царство небесное. А умирать всякому придется, сами знаете.
   -- Ба! -- вскричал Том, -- точно я этого не понимаю. Оставь ты свои рассуждения, меня от них тошнит! У меня и без того желудок немного расстроен, -- и он выпил полстакана голой водки.
   -- Я вот что вам скажу, -- заговорил Гэлей, отклонившись на спинку стула и усиленно жестикулируя, -- я всегда хотел вести торговлю до тех пор, пока наживу денег, много денег, но я никогда не забываю, что торговля не всё, и деньги не всё, что у человека есть душа. Мне всё равно, кто меня слышит, я об этом чертовски много думал, надо же мне когда-нибудь высказаться. Я верю в Бога и, как только покончу свои дела, сведу все счеты, так стану заботиться о своей душе и всё-такое. Зачем быть более жестоким, чем необходимо? Это по моему совсем нерасчётливо!
   -- Заботиться о своей душе! -- повторил Том презрительно, -- да ты прежде сообрази, есть ли у тебя душа-то! Если чёрт протрет тебя через волосяное сито, он и то не найдет ее.
   -- Полно, Том, -- заметил Гэлей, -- вы не в духе! Отчего вы не можете быть вежливым, когда человек говорит для вашего же добра?
   -- Придержи ты свой язык! -- сказал Том угрюмо. -- Я могу вести с тобой какой угодно разговор, но твои набожные разглагольствования нестерпимы. В конце концов, какая разница между тобой и мной? Точно и вправду у тебя больше жалости или какого-нибудь чувства, пустяки, просто всё это чисто собачья низость, тебе хочется надуть чёрта и спасти свою шкуру! Я тебя насквозь вижу. Что ты говоришь о Боге да о вере, так это одна подлость. Всю жизнь принимал услуги от чёрта, а как пришло время расплаты, так и увильнул! Фу, ты!
   -- Полноте, полноте, господа! -- сказал Маркс, -- так дела не делаются. На всякую вещь можно смотреть с разных точек зрения. Мистер Гэлей очень почтенный человек, несомненно, он судит по совести. А у вас, Том, свои взгляды, тоже прекрасные взгляды, Том; и ссориться вам совершенно не к чему. Перейдем лучше к делу. Вы чего собственно желаете, мистер Гэлей? Вы хотите поручить нам поймать эту беглую бабу?
   -- Бабы мне не нужно, она не моя, а Шельби; мой только мальчишка. Я был дурак, что купил эту обезьяну.
   -- Ты вообще дурак! -- угрюмо проворчал Том.
   -- Перестаньте, Локер, не задирайте! -- сказал Маркс облизываясь; вы видите, что мистер Гэлей хочет поручить нам хорошенькое дельце: помолчите немножко. Этого рода сделки по моей части. Ну-с мистер Гэлей, что же это за женщина? Какова она из себя?
   -- Она белая, красивая, хорошо воспитанная. Я давал за нее Шельби 800, даже тысячу долларов, и рассчитывал остаться в барышах.
   -- Белая, красивая, хорошо воспитанная! -- повторил Маркс его острые глаза, нос, рот всё задвигалось, почуяв поживу. -- Видите, Локер, начало не дурно. Мы можем тут и для себя обделать дельце; мы их поймаем, мальчишку, понятно, отдадим мистеру Гэлею, а женщину свезем в Орлеан и там продадим. Разве это не хорошо?
   Том слушал его, разинув свой огромный рот, а теперь сразу закрыл его, как собака, которая схватила кусок мяса; он как будто хотел на свободе переварить слышанное.
   -- Видите ли, -- обратился Маркс к Гэлею, помешивая свой пунш, -- у нас в разных пунктах по берегу реки есть знакомые судьи, хорошие, покладистые люди, которые всегда готовы помочь нам обделать мелкое делишко. Том больше по части мордобития и тому подобное, а я являюсь, когда надобно давать присягу, -- сапоги вычищены, платье от первого портного, -- Маркс сиял профессиональною гордостью, -- жаль что вы не видали, как я умею задавать тон. Сегодня я мистер Твикем из Нового Орлеана; завтра я помещик, только что приехал из своего имения на Жемчужной реке, где у меня работает 700 негров; в другой раз я дальний родственник Генри Клея или какой-нибудь важный гусь из Кентукки. У всякого свои способности, сами знаете. Том первый сорт, когда надо с кем-нибудь биться, кого-нибудь поколотить; а врать он не умеет, нет, это не дело Тома, у него выходит как-то неестественно! Но за то хотел бы я видеть человека, который лучше меня сумеет присягать, когда угодно и в чём угодно, сумеет так рассказать и прикрасить все обстоятельства дела! Правду сказать, мне кажется, я сумел бы провести всякого судью, даже более придирчивого, чем наши. Иногда мне даже хочется, чтобы они были попридирчивее, интереснее было бы вести с ними дело, веселее, знаете ли.
   При этих словах Том Локер, медлительный в своих мыслях и движениях, прервал Маркса стукнув по столу своим тяжелым кулаком так, что вся посуда зазвенела. -- Согласен! -- проговорил он.
   -- Господи помилуй, Том, для чего же стаканы-то бить, -- заметил Маркс, -- поберегите свои кулаки для более подходящего случая.
   -- Позвольте, господа, а разве я не буду иметь своей доли в барышах? -- спросил Гэлей.
   -- Да ведь мы же поймаем для тебя мальчика, -- отвечал Локер. -- Чего тебе еще?
   -- Как чего? Я вам дело доставил, это чего-нибудь да стоит! Уж никак не меньше десяти процентов за покрытием издержек.
   -- Да, вот оно что! -- закричал Локер, ударив по столу со страшным ругательством, -- ты думаешь, я тебя не знаю, Дэн Гэлей? Ты думаешь провести меня? Что же мы с Марксом будем ловить беглых негров для удовольствия таких джентльменов, как ты, и ничего за это не получать? Как бы не так! мы заберем себе бабу, а ты молчи, не то мы прихватим и мальчишку, кто нам помешает? Ты сам указал нам дичинку. Если ты или Шельби вздумаете гоняться за нами, сделайте милость! Ищите куропаток, где они сидели в прошлом году!
   -- Ну полно, полно, пусть будет по твоему, -- сказал встревоженный Гэлей, -- поймайте мне мальчишку за то, что я указал вам дело, и больше ничего не надо; ты всегда поступал со мной честно, Том, и всегда держал слово.
   -- Ты, небось, знаешь это, -- ответил Том, -- я не стану подъезжать, как ты, но и не хочу никого надувать, даже чёрта. Что я сказал, то сделаю, непременно сделаю, тебе это известно. Дэн Гэлей.
   -- Да, да, конечно, я тоже говорю, Том, -- поспешил согласиться Гэлей; -- обещай только доставить мне мальчика через неделю в какое сам назначишь место, и больше мне ничего не надо.
   -- А мне даже очень надо, -- возразил Том, -- Неужели ты думаешь, я ничему не научился, пока вел дела с тобой вместе в Натчезе? Небось, я теперь умею удержать угря, когда он мне попадет в руки. Давай нам пятьдесят долларов, не то не видать тебе мальчишку, как своих ушей. Я знаю, каков ты!
   -- Господи! Когда у вас в руках дело, которое может дать вам барыша от тысячи до тысячи шести сот долларов. Полно, Том, это не по-божески.
   -- Да, но ведь у нас набрано работы на целых пять недель, ты как думаешь? Мы должны всё бросить и гоняться за твоим мальчишкой, и вдруг в конце концов мы не поймаем бабы, -- их ведь чертовски трудно ловить, -- заплатишь ты нам хоть один цент, заплатишь? Небось, не таковский! Нет, нет, выкладывай все пятьдесят. Если дело удастся и мы получим барыш, я возвращу их тебе; если нет, это пойдет нам за труды. Так будет правильно, не правда ли, Маркс?
   -- Да, конечно, конечно, -- сказал Маркс примирительным тоном. -- Мы просто только удерживаем залог, видите ли, хе, хе, хе! Мы ведь законники, как вам известно! Мы уладим всё дело мирно, без ссор, по-товарищески. Том представит вам мальчика, куда вы назначите. Ведь представите, Том?
   -- Если я найду мальчишку, я его свезу в Цинциннати и оставлю у Грани Бельчера на пристани.
   Маркс достал из кармана засаленную записную книжку, взял оттуда продолговатый листок бумаги и, устремив на него свои острые черные глазки, начал читать вполголоса: Барнс -- округ Шельби, -- пальчик Джим, триста долларов за него живого или мертвого. Эдвардс -- Дик и Люси, муж и жена, шестьсот долларов; девка Полли с двумя детьми, шестьсот долларов за нее, или за её голову. Я просматриваю список наших заказов, чтобы знать, можем ли мы сейчас же взяться за это дело. Локер, -- сказал он немного погодя. -- нам придется послать по следам вот этих Адамса и Шпрингера; они уже давно у нас записаны.
   -- Сдерут они с нас втридорога -- заметил Том.
   -- Не сдерут, я уж это устрою. Они недавно работают и должны брать подешевле, -- возразил Маркс, продолжая читать. -- Три дела у нас пустые, надобно или пристрелить, или поклясться, что пристрелим. За это не стоит много брать. Остальные дела -- он сложил бумагу -- придется отложить. Ну-с а теперь перейдем к подробностям. Мистер Гэлей, вы видели, как эта ваша баба перешла на другой берег?
   -- Конечно, видел. Так же ясно, как вас вижу.
   -- И видели, что какой-то мужчина помогал ей взойти на берег? -- спросил Локер.
   -- Видел.
   -- Очень возможно, что она спрятана где-нибудь поблизости, но где, вот вопрос. Том, вы как думаете?
   -- Нам надо сегодня же ночью переправиться на тот берег, -- отвечал Том.
   -- Да ведь лодки не ходят, -- сказал Маркс. -- Страшный ледоход, Том, это опасно.
   -- Об этом я ничего не говорю, я говорю только, что это должно быть сделано во всяком случае, -- проговорил Том решительно.
   -- Ах ты Господи! -- суетился Маркс, -- конечно, это будет сделано, я ничего не говорю, -- он подошел к окну, -- как темно, зги не видать и...
   -- Одним словом, вы трусите, Маркс; но всё равно вы обязаны ехать. Вы будете здесь отдыхать дня два, а в это время женщину перевезут в Сандуски или куда-нибудь в другое место...
   -- Ах, нет, я нисколько не трушу, -- сказал Маркс, -- только...
   -- Только что? -- спросил Том.
   -- Да на счет лодки, ведь лодки не ходят.
   -- Я слышал, хозяйка говорила, что одна лодка пойдет сегодня вечером, и какой-то человек переправится на ней. Мы должны ехать с ним, -- объявил Том.
   -- У вас наверно есть хорошие собаки? -- спросил Гэлей.
   -- Первый сорт, -- отвечал Маркс. -- Но какой в том толк? Ведь у вас нет ни одной её вещи, чтобы дать им понюхать.
   -- Есть, -- с торжеством отвечал Гэлей. -- Вот её платок, который она второпях оставила на постели и её чепчик.
   -- Вот это хорошо! -- сказал Локер -- Давайте их мне.
   -- Как бы только собаки не попортили женщину, если неожиданно набросятся на нее, -- заметил Гэлей.
   -- Об этом стоит подумать, -- сказал Маркс. -- В Мобиле наши собаки чуть не разорвали на части одного белого, Прежде чем мы успели отогнать их.
   -- Для такого товару, который ценится за красоту, собаки не годятся, -- заметил Гэлей.
   -- Понятно, подтвердил Маркс. -- Кроме того, если она упрятана в доме, собаки ничего не могут сделать. Собаки ни к чему в этих штатах, где негров перевозят в повозках, они не могут выслеживать их. Они хороши только в плантациях, где беглый негр действительно бежит и ни от кого не получает помощи.
   -- Ну вот, -- проговорил Локер, который наводил справки в буфете, -- они говорят, что человек с лодкой приехал. Идем, Маркс!
   Почтенный Маркс обвел грустным взглядом уютную комнату, которую покидал и медленно поднялся вслед за Томом. Обменявшись несколькими словами относительно дальнейших планов, Гэлей с видимой неохотой передал Тому пятьдесят долларов, и почтенная троица распрощалась на ночь.
   Если кто-нибудь из наших утонченных читателей-христиан недоволен тем обществом, в которое мы ввели его в этой сцене, мы просим его поскорей избавиться от этих предрассудков. Пусть он помнит, что поимка беглых считается в наше время совершенно законною и патриотичною профессией. Раз вся громадная страна между Миссисипи и Тихим океаном превратилась в большой рынок для купли продажи тел и душ и раз человеческая собственность сохранит стремление к передвижению, характеризующее XIX век, работорговцы и охотники за беглыми легко могут попасть в ряды кашей аристократии.

* * *

   Пока эта сцена происходила в гостинице, Сэм и Анди ехали домой в самом веселом настроении. Сэм был, что называется, в диком восторге и выражал свою радость всевозможными неестественными криками и возгласами разными странными телодвижениями и кривляньями всего тела. Он то садился задом наперед, обернувшись лицом к хвосту лошади, то с громким криком, одним смелым прыжком пересаживался на прежнее место и, состроив серьезную физиономию, начинал самым высокопарным слогом упрекать Анди за то, что он смеется и дурачится. Вслед за тем, ударив себя руками по бокам, он разражался таким хохотом, что этот хохот разносился по всему лесу. Несмотря на все эти штуки, он подгонял лошадей во всю прыть, и в одиннадцатом часу копыта их застучали по песку площадки перед балконом. Миссис Шельби подбежала к перилам.

 []

    -- Это, ты, Сэм? А где же они?
   -- Масса Гэлей остался в гостинице, миссис; он ужасно утомился, миссис.
   -- А Элиза, Сэм?
   -- Она на том берегу Иордана, как говорится, в земле Ханаанской.
   -- Что такое, Сэм? Что ты хочешь сказать? -- вскричала миссис Шельби прерывающимся голосом: она чуть не лишилась чувств, придавая его словам ужасное значение.
   -- Да, миссис, Господь заботится о своих избранных, Лиззи перешла через реку в Гайо так необычайно, как будто Бог перенес ее в огненной колеснице, запряженной парой лошадей.
   В присутствии госпожи Сэм всегда чувствовал необыкновенный прилив религиозного настроения и щедро вставлял в свою речь образы и сравнения из священного писания.
   -- Приди сюда, Сэм, -- сказал мистер Шельби, который тоже вышел на веранду, -- и расскажи всё, как следует, госпоже. Полно, полно, Эмили, -- он обнял жену одной рукой, -- ты вся холодная и дрожишь. Ты слишком принимаешь к сердцу всё это!
   -- Слишком принимаю! Да разве я не женщина, не мать? Разве мы оба не ответим перед Богом за эту несчастную? Господи! не дай чтобы еще этот грех пал на нас!
   -- Да какой же грех, Эмили? Ты сама видишь, что мы сделали только то, что должны были сделать.
   -- И всё-таки я чувствую себя глубоко виноватой; никакими рассуждениями не могу я победить этого чувства.
   -- Эй, Анди, черномазый, пошевеливайся! -- распоряжался Сэм под верандой. -- Сведи лошадей в конюшню! Ты слышишь, господин зовет меня. -- И Сэм вскоре появился со своим пальмовым листом в руках.
   -- Ну, Сэм, расскажи теперь толком, как было дело, -- сказал мистер Шельби. -- Где Элиза? знаешь ты?
   -- Да, масса, я своими собственными-глазами видел, как она переходила реку по плавающим льдинам. Удивительно, как она могла перейти! Это просто чудо, другого ничего нельзя сказать. И я видел, как на том берегу какой-то человек помог ей взойти, она пошла и скрылась в тумане.
   -- Сэм, это что-то невероятию! Перейти реку по плавающим льдинам нелегкое дело, -- заметил мистер Шельби.
   -- Нелегкое! Без помощи Божией никому не перейти! Вот как было дело, рассказывал Сэм: масса Гэлей, и я, и Анди мы подъезжали к маленькой гостинице на берегу реки, я обогнал их немножко: мне так хотелось поймать Лиззи, что я не мог усидеть на месте. Только подъезжаю к гостинице, смотрю, она тут как тут, стоит себе у окна, а они-то совсем близехонько. Вдруг, у меня свалилась шляпа, я закричал так, что мертвый бы проснулся. Лиззи, должно быть, услышала и отошла от окна, а масса Гэлей проехал мимо, прямо к двери; а она-то тем временем вышла боковою дверью да прямо к реке. Масса Гэлей увидел ее да как закричит, и побежали мы все -- и он, и я, и Анди догонять ее. Она подбежала к реке, а там около берега вода течет футов на десять ширины, а дальше всё льдины плывут, качаются, огромные точно какие острова. Мы за ней гонимся по пятам, я думаю, ну пропала головушка, захватит он ее, как Бог свят, а она как закричит, -- никогда в жизни не слыхал я такого крика! -- дай перемахнула прямо на лед и пошла скакать с одной льдины на другую; лед трещит, колыхается, крак, шлеп, а она-то скачет, словно коза! Этакую силищу дал Бог женщине, даже удивительно!
   Миссис Шельби слушала рассказ Сэма молча, бледная от волнения.
   -- Славу Богу, она жива! -- проговорила она. -- Но где же теперь бедняжка?
   -- Господь Бог позаботится о ней! -- отвечал Сэм, набожно поднимая глаза к небу. -- Я опять скажу -- всё это дело промысла Божия, тут сомневаться нельзя, это совсем как миссис учила нас. Господь выбирает разные орудия для исполнения своей воли. Да вот, к примеру сказать, не будь меня сегодня, ее десять раз могли бы словить. Ведь это я выпустил лошадей утром и гонял их чуть не до обеда. А если бы я не заставил массу Гэлея сделать пять миль в сторону, он бы догнал Лиззи, как собака голубка. Всё это промыслы!
   -- Ну я бы тебя попросил, мастер Сэм, не заниматься такими промыслами. Я не позволяю проделывать таких штук с джентльменами в моем доме, -- проговорил мистер Шельби, стараясь сдержать улыбку и говорить строгим голосом.
   Но притворяться сердитым на негра так же бесполезно, как на ребенка; и тот и другой инстинктивно чувствуют действительное настроение говорящего и не дадутся в обман.
   Сэм нисколько не огорчился строгим замечанием своего господина, хотя скорчил грустно-серьезное лицо и опустил углы рта, как кающийся грешник.
   -- Масса прав, совершенно прав. Это было очень гадко с моей стороны, говорить нечего; конечно, ни масса, ни миссис не могут хвалить за такие дела. Я это очень хорошо понимаю. Но такому бедному негру, как я, бывает иногда большое искушение подгадить такому дурному человеку, как этот масса Гэлей. Он ведь вовсе не джентльмен! Всякий кто, как я, рос в господском доме, сразу заметит это.
   -- Хорошо, Сэм, -- сказала миссис Шельби, -- я вижу, что ты раскаиваешься в своем проступке! Сходи к тетушке Хлое, скажи, чтобы она дала вам холодной баранины, которая осталась от обеда. Вы с Анди, должно быть, сильно проголодались.
   -- Миссис слишком добра к нам, -- сказал Сэм, откланиваясь и быстро выходя из комнаты.
   Читатель, вероятно, заметил, что Сэм, как мы говорили выше, обладал одним природным талантом, который несомненно доставил бы ему видное положение в политической жизни -- талантом извлекать выгоду из всякой перемены обстоятельств и пользоваться ею для восхваления и прославления своей особы. Уверенный в том, что он в достаточной мере выказал свою набожность и смирение в гостиной, он нахлобучил на голову свой пальмовый лист с самым ухарским видом и отправился во владения тетушки Хлои, с намерением произвести эффект на кухне.
   -- Я скажу речь неграм, -- говорил Сэм самому себе: -- теперь самый подходящий случай. Я им того наговорю, что они глаза выпучат от удивления.
   Надобно заметить, что одним из величайших удовольствий для Сэма было сопровождать своего господина на всевозможные политические собрания. Повиснув на каком-нибудь заборе или взобравшись на дерево, он наблюдал за ораторами с величайшим вниманием и затем, спустившись к своим черным собратьям, явившимся туда также со своими господами, он удивлял и восхищал их, передавая слышанное с шутовским передразниваньем ораторов и с самою невозмутимою серьезностью; обыкновенно его слушателями были негры, но иногда к ним присоединялись белые, которые тоже слушали, смеялись и подмигивали к великому удовольствию Сэма. В сущности, Сэм считал ораторское искусство своим призванием и никогда не упускал случая блеснуть им.
   Между Сэмом и тетушкой Хлоей существовала с давних пор скрытая вражда или лучше сказать явная холодность отношений; но теперь Сэм питал некие замыслы насчет съестных припасов, как необходимого фундамента для своих дальнейших действии, и потому он решил быть в высшей степени миролюбивым: он очень хорошо знал, что приказания госпожи будут буквально исполнены, но знал также, что много выиграет, если они будут исполнены с охотой. Поэтому он явился перед тетушкой Хлоей с выражением трогательного смирения и покорности, как человек, перенесший громадные страдания ради преследуемого ближнего, и заявил, что миссис прислала его к тетушке Хлое, чтобы та была так добра покормить и напоить его, в чём он сильно нуждается; этими словами он ясно признал её права и власть над кухонным департаментом и всем принадлежащим к нему.
   Расчёт не обманул его. Ни один опытный кандидат на выборах не успевал так легко склонить на свою сторону бедных, простодушных и добродетельных избирателей, как склонил Сэм тетушку Хлою. Если бы он был сам блудный сын, его не угощали бы с более материнскою щедростью. Через несколько минут он с радостным, самодовольным видом сидел за столом перед огромным оловянным блюдом, на котором сложены были остатки всего, что подавалось на стол за последние два, три дня. Сочные кусочки ветчины, золотистые корочки пирога, кусочки паштета всевозможной математической формы, косточки цыплят, потроха, лапки разных птиц -- всё перемешивалось в живописном беспорядке, и Сэм, неограниченный властелин над всем этим, сидел, весело сдвинув свой пальмовый лист набекрень и покровительственно угощал Андн, сидевшего по его правую руку.
   Кухня была битком набита неграми, сбежавшимися из разных хижин, чтобы узнать чем кончились события этого дня Настал час торжества для Сэма! Он рассказал историю своих приключений со всеми прикрасами, которые могли усилить её эффект: Сэм никогда не допускал, чтобы рассказ в его передаче утратил хоть часть своего блеска. Взрывы хохота беспрестанно прерывали рассказчика и этот хохот подхватывала мелюзга, ребятишки, которые валялись кучами на полу или прятались по углам. Сэм сохранял всё время невозмутимую серьезность и лишь иногда закатывал глаза и кидал на своих слушателей невероятно смешные взгляды, ни на минуту не покидая наставительного приподнятого тона речи.
   -- Видите, любезные граждане, -- говорил Сэм, энергично размахивая ножкой индейки, -- спасая этого ребенка, я боролся за всех вас, да, за всех. Потому что тот, кто хочет наложить руку на одного из наших, накладывает ее на всех. В основе это одно и то же, -- ясное дело. Пусть-ка явится один из этих торгашей, которые высматривают да вынюхивают нашего брата, он будет иметь дело со мною! Я готов стоять за всех вас, братья, за ваши права, готов защищать их до последнего издыхания!
   -- А как же, Сэм, ты говорил мне сегодня утром, что поможешь этому чужому господину поймать Элизу, а теперь говоришь что-то совсем другое.
   -- А теперь я тебе говорю, Анди, -- отвечал Сэм тоном подавляющего превосходства, -- не толкуй ты никогда о том, чего не понимаешь; у таких молокососов как ты, Анди, бывают очень хорошие намерения, но они не могут осмыслить основных причин наших поступков.
   -- Это с моей стороны была добросовестность, Анди. Когда я сбирался изловить Лиззи, я думал, что господин этого хочет. Когда я увидел, что миссис хочет совсем другого, я поступил еще более добросовестно, -- потому что нам, слугам, всегда выгоднее держать сторону госпожи -- и так, ты видишь, я был и в том, и в другом случае последователен и добросовестен, я поступал на основании правил. Да, правил, -- повторил Сэм с жаром, разгрызая цыплячью шейку, -- а для чего же правила, если у нас нет стойкости следовать им? Спрашиваю вас для чего? Анди, возьми эту кость, на ней еще осталось немножко мяса.
   Слушатели с разинутыми ртами ловили каждое слово Сэма, и он продолжал тоном человека, приступающего к разрешению сложного вопроса:
   -- Кстати о стойкости, товарищи негры; многие не совсем ясно понимают, что такое стойкость и постоянство. Когда случается, что человек один день и ночь стоит за одно, на другой день за противоположное, люди говорят (и это довольно естественно) он не стойкий.
   -- Передай-ка мне, Анди, этот кусочек пирога. -- Но рассмотрим дело поглубже. Я надеюсь, что джентльмены и прекрасный пол извинят меня за сравнение, взятое из обыденной жизни. Возьмем для примера, что я хочу влезть на стог с сеном. Я приставляю лестницу с этой стороны, нет, не влезть. Неужели же вы меня назовете непостоянным, если я не буду лазить без конца с этой стороны и переставлю свою лестницу на противоположную сторону? Нет, я постоянен потому, что я хочу влезть наверх во что бы то ни стало, с какой бы то ни было стороны. Понятно вам это?
   -- Это единственное в чём ты был всегда постоянен, -- проворчала тетушка Хлоя, которая начинала раздражаться. Веселье в такой вечер действовало на нее как "уксус на селитру" по словам Писания.
   -- Да, -- вскричал Сэм, вполне насытившись и ужином, и славою, -- да, мои сограждане и дамы, и вообще весь женский пол, у меня свои убеждения, я этим горжусь, они всегда принесут мне пользу и теперь, и после. -- Он встал, чтобы с большим эффектом закончить свою речь.
   -- У меня есть убеждения, и я крепко держусь за них. Если я думаю, что надобно сделать что-нибудь на основании моего убеждения, я это сделаю, хотя бы меня сожгли живым. Я смело пойду на костер и скажу: Вот я пришел пролить свою кровь до последней капли за свои убеждения, за свою родину, за благо всего общества!
   -- Хорошо, вмешалась тетушка Хлоя, -- надеюсь, которое-нибудь из твоих убеждений заставит тебя наконец идти спать и не задерживать народ до утра. А вы, детвора, -- обратилась она к ребятишкам, -- если не хотите попробовать кнута, убирайтесь как можно скорей домой!
   -- Негры! -- воскликнул Сэм, благосклонно помахивая своей шляпой, пальмовым листом, -- даю вам мое благословение! Идите спать и ведите себя умно!
   После этого трогательного напутствия собрание разошлось.

Глава IX.
Из которой видно, что и сенатор всё же человек.

   Яркий огонь камина освещал ковер уютной гостиной, скользил по чашкам и отражался в блестевшем чайнике, когда сенатор Бэрд снимал с себя сапоги, приготовляясь всунуть ноги в хорошенькие туфли, вышитые ему женой, пока он ездил на сессию сената. Миссис Бэрд, с выражением полного счастья и довольства на лице, наблюдала за приготовлений чайного стола, по временам отрываясь от своего дела, чтобы покрикивать на кучу шумливых детишек, которые проделывали всевозможные шалости, раздражающие матерей начиная с потопа.
   -- Том, оставь ручку двери, ты уже не маленький! -- Мэри, Марш не таскай: кошку за хвост, бедная киса! Джим, на этот стол нельзя лазить, никак нельзя, -- прочь, прочь! -- Ты не зшешь, мой друг, какой приятный сюрприз ты нам сделала никак не ожидали, что ты приедешь к нам сегодня вечером, -- сказала она, когда улучила минутку обратиться к мужу.
   -- Да, да, я решил сбежать на одну ночь и отдохнуть дома. Я смертельно устал, и голова у меня болит.
   Миссис Бэрд бросила взгляд на склянку с камфорой, стоявшую в полуотворенном шкафике, и намеревалась подойти к ней, но её муж решительно воспротивился.
   -- Нет, нет, Мэри, пожалуйста, не надобно лекарств! Мне ничего не нужно, кроме чашки твоего славного чая и нескольких часов жизни в семейном кругу. Страшно утомительны эти законодательства.
   И сенатор улыбнулся, как будто ему было приятно думать, что он жертвует собой для блага родины.
   -- Ну, -- спросила миссис Бэрд, когда её хлопоты около чайного стола пришли к концу, -- что же вы поделывали в сенате?
   Обыкновенно кроткая маленькая миссис Бэрд не ломала себе голову над вопросами о том, что делается в палате; она справедливо находила, что ей едва справиться со своими домашними делами. Поэтому мистер Бэрд посмотрел на нее удивленными глазами и проговорил:
   -- Ничего особенного.
   -- Да? но правда ли, что там обсуждался закон, по которому запрещается давать есть и пить несчастным беглым невольникам? До меня дошли слухи об этом, но я не думаю, чтобы какое бы то ни было христианское законодательное собрание могло принять такой закон!
   -- Ну, Мэри, ты, кажется, намерена пуститься в политику!
   -- Глупости! По моему, вся ваша политика гроша не стоит, но это было бы прямо жестоко, противно христианству! Надеюсь, друг мой, такой закон не прошел?
   -- Нет, моя дорогая, закон, запрещающий оказывать помощь невольникам, которые бегут из Кентукки, прошел; эти беспокойные аболиционисты зашли так далеко, что наши братья в Кентукки сильно взволновались и для нас было необходимо и вполне по-христиански сделать что-нибудь для их успокоения.
   -- А в чём состоит этот закон? Неужели он запрещает нам приютить на ночь одного из этих несчастных, накормить его, подарить ему какое-нибудь старое платье и отпустить его на все четыре стороны?
   -- Да конечно, запрещает, моя милая; ведь это же и называется оказание помощи и укрывательство.
   Миссис Бэрд была робкая, часто краснеющая, маленькая женщина, около четырех футов роста с кроткими, голубыми глазами, нежным цветом лица ы тихим, ласковым голосом; что касается храбрости, всякий индюк среднего роста мог обратить ее в бегство, а небольшой дворняжке стоило оскалить зубы, чтобы вполне подчинить ее себе. Муж и дети составляли весь её мир, но здесь она правила больше посредством просьб и убеждений, чем посредством приказаний и споров. Единственное, что могло раздражить ее, возмутить её кроткую, отзывчивую душу была жестокость. Всякое проявление жестокости доводило ее до припадков гнева, особенно страшных и необъяснимых при её обычной мягкости. Вообще она была очень снисходительная мать, всегда готовая уступить просьбам детей, по её мальчики сохраняли почтительное воспоминание об одном строгом наказании, которому она подвергла их, увидав, что они вместе с другими безжалостными мальчиками забрасывают камнями беззащитного котенка.
   -- Вот-то я тогда перепугался, -- рассказывал мистер Билль. -- Мама подбежала ко мне такая, что я думал, она сошла с ума. Я не успел опомниться, как меня высекли и уложили в постель без ужина; а потом я слышал, как мама плакала за дверью. Это было для меня всего больнее. После этого мы, мальчики, никогда больше не бросали камнями в кошек, -- добавлял он обыкновенно.
   В этот раз миссис Бэрд быстро встала, щеки её горели, -- что очень шло к ней, -- подошла к мужу с решительным видом и спросила:
   -- Скажи, пожалуйста, Джон, а ты находишь этот закон правильным и христианским?
   -- Ты не убьешь меня, Мэри, если я скажу: да, нахожу.
   -- Я никогда не ожидала этого от тебя, Джон! И неужели ты подал за него голос?
   -- Подал, мой прелестный политик.
   -- Как тебе не стыдно, Джон! Бедные, бесприютные бездомные создания! Это позорный, гадкий, отвратительный закон, и я первая нарушу его, как только представится случай. Надеюсь, случай скоро представится! Хороший порядок дел, нечего сказать, если женщина не может накормить горячим ужином и дать постель несчастным, голодным созданиям, только потому что они невольники, потому что их обижали и притесняли всю жизнь!
   -- Но, Мэри, послушай же меня хоть немножко. Твои чувства совершенно правильны, и хороши, и симпатичны, и я люблю-тебя за них; но, моя дорогая, мы не должны допускать, чтобы наши чувства брали верх над разумом. Подумай, ведь это не дело личных чувств; тут замешаны важные общественные интересы; у нас поднимается такое общественное брожение, что приходится отложить в сторону личные чувства.
   -- Видишь ли, Джон, я ничего не понимаю в политике, но я умею читать Библию, и там говорится, что мы должны накормить голодного, одеть нагого, утешить плачущего; этим священным законам я всегда буду следовать.
   -- А если твой образ действия вызовет общественное бедствие...
   -- Никогда повиновение заповедям Божиим не может вызвать общественного бедствия. Я уверена, что не может! Всегда всего безопаснее поступать так, как Он нам повелевает.
   -- Ну, выслушай меня, Мэри, я приведу тебе совершенно ясный довод, доказывающий...
   -- Ах, пустяки, Джон! Ты можешь говорить всю ночь, но ты не переубедишь меня! Я у тебя спрошу только одно, Джон; если к твоим дверям подойдет несчастное, дрожащее, голодное создание, прогонишь ты его, потому что это беглый? Прогонишь, Джон?
   По правде сказать, наш сенатор имел несчастье быть человеком необыкновенно добрым и отзывчивым, прогнать от себя нуждающегося было совсем не в его характере. Хуже всего для него было то, что жена отлично знала это и направила свое нападение на самый слабый пункт. Он прибег к обычным в подобных случаях средствам выиграть время. Он сказал; "Гм!", кашлянул несколько раз, вытащил носовой платок и принялся протирать себе очки. Миссис Бэрд, видя беззащитное положение неприятельской территории, бессовестно воспользовалась своим преимуществом.
   -- Мне бы хотелось видеть, как ты это сделаешь, Джон, ужасно бы хотелось! Как это ты выгонишь из дома женщину, например, в снежную метель, или, может быть, ты задержишь ее и отправишь в тюрьму? Как ты будешь гордиться таким подвигом!
   -- Конечно, то будет очень тяжелая обязанность, начал мистер Бэрд сдержанным тоном.

 []

   -- Обязанность, Джон! Пожалуйста, не говори эти слова. Ты очень хорошо знаешь, что это не обязанность, и что такой обязанности быть не может! Если люди хотят, чтобы невольники не убегали от них, пусть они порядочно обращаются с ними, вот мое убеждение. Если бы у меня были невольники, -- надеюсь, их никогда не будет, -- я уверена, они не стали бы бегать, и твои тоже, Джон. Человек не убежит, когда ему живется хорошо. А если кто и убежит, так разве мало натерпится он холода, голода и страха? И еще все должны набрасываться на него! Нет, уж там закон или не закон, а я ничего подобного делать не стану, избави Бог!
   -- Мэри, Мэри, дорогая, ну, давай рассуждать спокойно.
   -- Я терпеть не могу рассуждать, Джон, особенно о таких вещах. У вас, политиков, такая привычка ходить кругом да около самого простого, ясного дела; а как дойдет до применения вашего закона, так и окажется, что вы сами не верите в то, что говорили. Я ведь отлично знаю тебя, Джон. Ты также, как я, не считаешь этого закона справедливым и также не станешь исполнять его.
   В этот критический момент дверь отворилась, старый Куджо, негр работник, просунул в нее голову и попросил миссис пройти в кухню. Наш сенатор почувствовал облегчение, проводил свою маленькую жену взглядом, выражавшим странную смесь удовольствия и досады, и, спокойно усевшись в своем кресле, принялся читать газеты.
   Через минуту за дверью послышался голос миссис Бэрд, звавшей его торопливо и встревоженно.
   -- Джон, Джон! Иди сюда скорей!
   Он отложил газету, вошел в кухню и остановился в изумлении перед ожидавшим его там зрелищем. Молодая, стройная женщина, в разорванной и обледенелой одежде лежала на двух стульях в глубоком обмороке. Одна нога её была обута, на другой не было башмака, чулок свалился, а самая нога была исцарапана и изранена. Палице её виднелся отпечаток презираемой расы, но нельзя было не любоваться его мрачной, грустной красотой. При виде его окаменелой неподвижности, его холодной, мертвенной бледности жуткая дрожь пробежала по телу сенатора. Он стоял молча, затаив дыхание. Жена его и их единственная черная служанка, старая тетка Дина, суетились около женщины, стараясь привести ее в чувство. Старый Куджо посадил к себе на колени мальчика, снимал с него сапожки и чулочки и старался согреть его маленькие ножки.
   -- Какая красавица! -- сказала старая Дина с состраданием. -- Это она должно быть от жары свалилась. Она вошла ничего себе и попросила позволения немножко погреться; я только что хотела спросить, откуда она, а она и упала. Ишь, какие руки, видно что она никогда не делала черной работы!
   -- Бедняжка! -- проговорила миссис Бэрд, когда женщина открыла свои большие, черные глаза и посмотрела на нее помутившимся взглядом.
   Вдруг выражение страдания пробежало по лицу её, и она вскочила с криком: -- О, мой Гарри! Они увели его!
   Мальчик соскочил с колен Куджи, подбежал к ней и обнял ее. -- О, он здесь! Он здесь! -- вскричала она, и бросилась к миссис Бэрд.
   -- Барыня, спасите нас! Не дайте им взять его!
   -- Никто не сделает тебе здесь никакого зла, бедная женщина, -- проговорила миссис Бэрд успокоительно -- У нас ты в безопасности. Не бойся ничего.
   -- Благослови вас Господь Бог! -- сказала женщина закрывая лицо руками и рыдая. Мальчик, видя, что она плачет, старался взобраться к ней на колени.
   Мало-помалу несчастная женщина успокоилась, благодаря ласковому уходу и заботам, на которые миссис Бэрд была такая мастерица. Ей устроили постель на скамье поближе к печке, и она вскоре заснула тяжелым сном, прижимая к себе усталого ребенка, который тоже спал. Мать с нервным ужасом противилась всем попыткам уложить его отдельно от неё; и даже во сне её рука крепко обнимала его, как будто она всё еще боялась оставить его без своей охраны.
   Мистер и миссис Бэрд вернулись в гостиную и, как это ни странно, ни один из них не подумал возобновить прежнего разговора. Миссис Бэрд прилежно вязала, мистер Бэрд делал вид, что читает газету.
   -- Желал бы я знать, кто она и откуда, -- сказал, наконец, мистер Бэрд, откладывая газету.
   -- А вот, когда она проснется и немного отдохнет, мы у неё спросим, -- отвечала миссис Бэрд.
   Мистер Бэрд снова наклонился над газетой.
   -- Знаешь что, жена!
   -- Что такое, мой милый?
   -- Я думаю, нельзя ли ей отдать одно из твоих платьев. Как-нибудь выпустить, надставить что ли! Она, кажется, гораздо выше тебя.
   Едва заметная улыбка скользнула по лицу миссис Бэрд, когда она ответила: -- Там посмотрим!
   Новое молчание, снова прерванное мистером Бэрдом.
   -- Знаешь, жена!
   -- Ну, что такое?
   -- Да вот этот старый шерстяной плащ, которым ты меня покрываешь, когда я ложусь подремать после обеда... если хочешь, отдай его ей, у неё ведь совсем нет одежды.
   В эту минуту в дверь заглянула Дина и объявила, что женщина проснулась и хотела бы повидать миссис.
   Мистер и миссис Бэрд пошли в кухню в сопровождении двух старших мальчиков, младшие ребятишки были уже благополучно водворены в постели.
   Женщина сидела теперь на скамейке около печки. Она пристально смотрела на огонь с тихим, скорбным выражением, в котором не было и следа прежней мучительной тревоги.
   -- Ты хотела видеть меня? -- спросила миссис Бэрд ласково. -- Надеюсь, тебе теперь лучше, моя бедная?
   Глубокий вздох был единственным ответом: но она подняла свои черные глаза и устремила их на миссис Бэрд с таким отчаянием, с такою мольбой, что слезы навернулись на глаза маленькой женщины.
   -- Не бойся ничего, бедняжка, ты здесь среди друзей! Расскажи мне, откуда ты пришла, и что тебе нужно, -- сказала она.
   -- Я пришла из Кентукки, -- отвечала женщина.
   -- Когда? -- спросил мистер Бэрд.
   -- Сегодня вечером.
   -- Как же ты пришла?
   -- Я перешла реку по льду.
   -- Перешла по льду! -- вскричали в один голос все присутствовавшие.
   -- Да, -- проговорила женщина упавшим голосом, -- Бог помог мне и я перешла по льду. Они гнались за мной, а другого средства не было.
   -- Ах, миссис, -- вмешался Куджо, -- а лед-то весь взломан, льдины так и носятся, так и скачут по воде.
   -- Я это знала, я это видела, -- порывисто проговорила она, но я всё-таки пошла. Я не думала, что смогу перебраться, но мне было всё равно! Мне оставалось одно из двух, или перейти, или умереть. Бог помог мне. Никто не знает, как сильна Божия помощь, пока сам не испытает, -- прибавила она, и глаза её сверкнули.
   -- Ты была невольницей? -- спросил мистер Бэрд.
   -- Да, сэр, я принадлежала одному господину в Кентукки.
   -- Он с тобой дурно обращался?
   -- Нет, сэр,-он был добрым господином.
   -- Значит, госпожа была не добра?
   -- Нет, сэр, госпожа была всегда добра ко мне.
   -- Что же заставило тебя покинуть дом, где тебе хороша жилось, убежать и подвергаться таким опасностям?
   Женщина окинула миссис Бэрд острым, проницательным взглядом и заметила, что та в глубоком трауре.
   -- Барыня, -- вдруг спросила она, -- теряли ли вы когда-нибудь детей?
   Вопрос был неожидан и разбередил еще не зажившую рану; всего месяц тому назад в семье похоронили любимого ребенка.
   Мистер Бэрд отвернулся и подошел к окну; миссис Бэрд залилась слезами, но затем, быстро овладев собою, сказала:
   -- Зачем ты это спрашиваешь? Да, я потеряла маленького мальчика.
   -- Тогда вы поймете мои чувства. Я потеряла двух, одного за Другим, -- они лежат там, откуда я пришла, -- у меня остался только этот один. Я ни одну ночь не спала без него, он мое единственное сокровище, моя радость, моя гордость. И вдруг они задумали отнять его у меня, продать его, продать на юг, одного, малого ребенка, который во всю жизнь не расставался со своей матерью! Я не могла вынести этого, барыня, я знала, что если его продадут, я всё равно пропаду, ни на что не буду годна; и когда я узнала, что бумаги подписаны, что он уже продан, я взяла его и убежала в ту же ночь; за мной погнались, тот человек, который купил меня и еще кто-то из негров моего господина, они меня почти догоняли, я слышала голоса их за собой. Тогда я вскочила на лед, и как я перебралась по нему, я и сама не знаю. Я очнулась, когда какой-то человек помогал мне взойти на берег.
   Женщина не рыдала и не плакала. Она дошла до такого состояния, когда слезы высыхают. Но все присутствовавшие, каждый на свой лад, выражали ей свое искреннее сочувствие.
   Оба мальчика, напрасно поискав в карманах носового платка, который, как известно всем матерям, никогда там не лежит, громко ревели уткнувшись в юбку матери, о которую они бесцеремонно вытирали и носы, и глаза. Миссис Бэрд плакала, спрятав лицо в носовой платок; у старой Дины слезы текли по черным щекам и она беспрестанно повторяла: "Господи, смилуйся над нами"! Старый Куджо тер себе глаза рукавом, делал невероятные гримасы и по временам причитал в тон своей приятельницы. Наш сенатор был государственный человек и, понятно, не мог плакать, как простые смертные. Он отвернулся ото всех и, глядя в окно, усердно прочищал себе горло, протирал очки, сморкал нос, так что мог возбудить некоторые подозрения, если бы кто-нибудь критически отнесся к нему.
   -- Как же ты говорила, что у тебя был добрый господин! вскричал он вдруг, решительно проглотив что-то, давившее ему горло и быстро поворачиваясь к женщине.
   -- Да он и в самом деле был добрый господин, я это всегда скажу об нём. И госпожа была очень добрая, но они ничего не могли поделать. У них были долги и уж не знаю, как это вышло, только один человек держал их в руках, и они должны были делать, что он захочет. Я слышала, как господин говорил это госпоже, она просила за меня, а он сказал, что иначе не может выпутаться, и что все бумаги уже подписаны. Тогда я взяла своего мальчика, и бросила дом, и ушла. Я знала, что мне не стоит пытаться жить, если его продадут. Кроме него у меня ничего нет на свете.
   -- А мужа у тебя нет?
   -- Есть, но он принадлежит другому господину. Вот тот, так действительно, жестокий человек; он не позволяет ему приходить ко мне и хочет совсем разлучить нас. Он всё больше и больше притесняет мужа и грозит продать его на юг. Должно быть, мне уж никогда больше не видать его.
   Спокойный тон, которым были сказаны эти слова, мог бы обмануть поверхностного наблюдателя, и ему представилось бы, что Элиза совершенно равнодушна; но глубокая, безнадежная тоска, глядевшая из её больших черных глаз показывала, совсем обратное.
   -- А куда же ты хочешь идти, моя бедная? -- спросила миссис Бэрд.
   -- В Канаду, только я не знаю, где это. Далеко отсюда до Канады? -- спросила она, простодушно и доверчиво смотря на миссис Бэрд.
   -- Бедняжка! -- невольно вырвалось у миссис Бэрд.
   -- Это, должно быть, очень далеко? спросила женщина тревожно.
   -- Гораздо дальше, чем ты думаешь, бедное дитя! сказала, миссис Бэрд. -- Но мы постараемся как-нибудь устроить тебя. Дина, постели ей постель в твоей комнате подле кухни, а я утром придумаю, что для неё сделать. А пока, не бойся ничего, голубушка. Надейся на Бога, он тебя защитит.
   Миссис Бэрд и её муж вернулись в гостиную. Она села в свою маленькую качалку перед камином и тихонько покачивалась. Мистер Бэрд ходил взад и вперед по комнате и ворчал под нос. "Пм! Пфа! Скверная история!" Наконец, он подошел к жене и сказал:
   -- Знаешь что, жена, ей надобно уехать отсюда сегодня же ночью. Её хозяин наверно будет здесь завтра ранним утром. Если бы она была одна, она могла бы спрятаться и не подавать голоса, пока он не уедет. Но мальчишку не удержишь никакими силами, он высунет голову в окно или дверь и испортит всё дело. Хорошая будет штука, если меня накроют с двумя беглыми в доме и именно теперь. Нет, им необходимо уехать сегодня же ночью.
   -- Сегодня ночью! Да как же это можно? Куда же им ехать?
   -- Я знаю, куда, -- отвечал сенатор и начал натягивать сапог; но, натянув его до половины, он обхватил колено обеими руками и задумался.
   -- Страшно скверная, неприятная история! проговорил он, снова берясь за ушки сапог. -- Что верно, то верно! -- Благополучно натянув один сапог, сенатор взял другой в руки и стал глубокомысленно рассматривать узор ковра. -- И всё-таки надо ехать, другого ничего не придумаешь, провались они все! -- Он быстро натянул второй сапог и посмотрел в окно.
   Маленькая миссис Бэрд была женщина скромная, никогда в жизни не позволявшая себе сказать: "А что, я тебе говорила!" Так и в данном случае она отлично понимала, к чему приведут размышления мужа, но не мешала ему, а сидела тихонько на своей качалке, выжидая, пока её мужу и повелителю угодно будет поделиться с нею своими намерениями.
   -- Видишь ли, -- сказал он, -- один из моих бывших клиентов, Ван Тромпе, переехал сюда из Кентукки. Он отпустил на волю всех своих рабов, и купил себе землю, миль за 7 отсюда, за речкой в глухом лесу, куда никто без дела не заходит. Добраться туда не легко. Там она будет в безопасности, но самое неприятное то, что никто не может везти ее туда, кроме меня самого.
   -- Отчего так? Ведь Куджо отлично правит.
   -- Да, но дело в том, что приходится дважды переезжать вброд речку, второй переезд опасен, если не знать хорошо места. Я сто раз переезжал там и знаю всякий поворот. Сама видишь, нечего делать, приходится ехать. Пусть Куджо, как можно тише, запряжет лошадей к двенадцати часам, и я повезу ее. А потом, чтобы скрыть следы, он довезет меня до гостиницы, и там я сяду в дилижанс, который в 3 или 1 часа ночи идет в Колумбию. Это будет иметь такой вид, как будто я только туда и ездил. Рано утром я уже явлюсь на занятия. Не очень то приятно буду я себя там чувствовать после всего, что было сказано и сделано; ну, да провались они совсем, я иначе не могу!
   -- Твое сердце оказалось в этом случае лучше твоей головы. Джон, -- сказала его жена, положив свою маленькую беленькую ручку на его руку. -- Разве я могла бы любить тебя, если бы не знала тебя лучше, чем ты сам себя знаешь? Маленькая женщина была удивительно мила со слезами, сверкавшими на глазах её, и сенатор подумал, что он должно быть удивительно умный человек, если сумел внушить такое страстное восхищение этому прелестному существу. После этого, что Оставалось ему делать, как не пойти похлопотать об экипаже? Впрочем, в дверях он на минуту остановился, вернулся назад и проговорил неуверенным голосом:
   -- Мэри, не знаю, как это тебе покажется... но ведь у тебя полный сундук вещей... нашего... нашего бедного, маленького Генри, -- С этими словами он быстро вышел и захлопнул за собою дверь.
   Миссис Бэрд отворила дверь в маленькую комнатку рядом со своей спальней и, взяв зажженную свечку, поставила ее на стоявшее там бюро; затем взяла из маленького ящичка ключ, вложила его в замок комода и вдруг остановилась... Мальчики, которые, как всякие мальчики, ходили за ней по пятам, молча смотрели на мать обмениваясь выразительными взглядами. О, мать, читающая эти строки, если в твоем доме никогда не было ни ящика, ни шкафика, открывая который ты бы испытывала такое чувство, точно открываешь могилку -- ты счастливая мать!
   Миссис Бэрд открыла ящик. Там лежали платьица разной величины и фасона, переднички, маленькие чулочки; из свертка бумаги выглядывали старые башмачки со стоптанными задками; потом игрушечная лошадка и тележка, волчок, мячик -- каждая вещица была положена со слезами, с болью в сердце! Она села подле, комода и закрыла лицо руками, слезы её полились сквозь пальцы и капали в ящик. Потом она подняла голову и начала торопливо связывать в узелок самые простые и необходимые вещи.
   -- Мама, -- спросил один из мальчиков, дотрагиваясь тихонько до её руки, неужели ты хочешь отдать эти вещи?
   -- Мои дорогие мальчики, сказала она нежным и серьезным голосом, если наш дорогой маленький Генри смотрит на нас с неба, он рад, что мы отдаем их. У меня не хватало духу отдать их кому-нибудь счастливому; я отдаю их матери, в сердце которой больше горя и скорби, чем в моем, и я надеюсь, что вместе с ними Бог пошлет ей и свое благословение!
   В этом мире встречаются святые души, горе которых является источником радости для других; земные надежды которых, зарытые в могилу и политые горькими слезами, являются семенами, из которых вырастают цветы утешения и исцеления для несчастных и огорченных. К таким святым душам принадлежала эта маленькая женщина, которая при свете лампы роняла тихие слезы, приготовляя вещи своего умершего ребенка для маленького бесприютного изгнанника.
   Покончив с этим делом, миссис Бэрд открыла шкаф вынула оттуда одно, два простых, крепких платья и села за свой рабочий столик с иголкой, ножницами и наперстком, чтобы по совету мужа "выпустить их". Она прилежно работала, пока старые часы в углу не пробили двенадцать, и она не услышала тихий стук колес у подъезда.
   -- Мэри, -- сказал её муж, входя в комнату с плащом в руках, -- разбуди ее, нам пора ехать.
   Миссис Бэрд поспешно уложила все приготовленные ею вещи в небольшой чемоданчик, заперла его, попросила мужа снести его в экипаж, а сама пошла будить Элизу. Вскоре бедная женщина показалась в дверях, с ребенком на руках, одетая в плащ, шляпу и шаль, принадлежавшие её благодетельнице. Мистер Бэрд помог ей сесть в экипаж, миссис Бэрд провожала ее. Элиза высунулась из окна кареты и протянула руку, руку такую же красивую и нежную как та, которая ответила на её пожатие. Она устремила на миссис Бэрд свои большие, черные глаза и как будто хотела что-то сказать. Губы её шевелились, она раза два пыталась говорить, но не могла произнести ни звука и, подняв глаза к небу с выражением, которого нельзя забыть, откинулась назад и закрыла лицо. Дверь закрылась, и карета отъехала.
   Каково положение для сенатора-патриота, который всю предыдущую неделю ратовал в Законодательном Собрании своего штата за самые суровые меры против беглых невольников, их укрывателей и пособников! Наш почтенный сенатор в своем родном штате превзошел всех своих вашингтонских собратий в том роде красноречия, который доставил им бессмертную славу. Как величественно восседал он в собрании, заложив руки, в карманы и осмеивая сантиментальную слабость тех, кто благосостояние нескольких несчастных беглецов ставил выше великих государственных интересов.
   Он с мужеством льва нападал на них и силою своего слова убеждал не только самого себя, но и всех, кто его слушал. В то время его представление о беглом было просто представление о тех буквах, из которых состоит это слово; или самое большее встречающееся в маленьких газетках изображение человека с палкой и узелком и подпись под ним "Бежал от такого-то". Потрясающего действия действительного горя, умоляющего взгляда человеческих глаз, исхудалой дрожащей человеческой руки, отчаянного вопля беспомощного страдания, -- всего этого он никогда не испытал. Ему никогда не представлялось, что беглецом может оказаться беспомощная мать, беззащитный ребенок в роде того, на котором была в настоящее время надета хорошо знакомая ему шапочка его сына. А так как наш бедный сенатор был не камень и не сталь, а человек, и притом человек с благо-родным сердцем, то, понятно, что его патриотизм подвергался тяжелому испытанию. И вы не должны слишком сильно негодовать на него, добрые братья из Южных Штатов. Мы имеем некоторые подозрения, что многие из вас при подобных обстоятельствах поступили бы не лучше его. Мы знаем, что в Кентукки, как и в Миссисипи, есть добрые благородные сердца, неспособные отнестись безучастно к страданию человека. Ах, милые братья! Справедливо ли с вашей стороны требовать от нас услуг, которые ранги собственные мужественные честные сердца не допустили бы вас оказать нам, будь мы на вашем месте?
   Как бы там не было, если наш сенатор и прегрешил против политики, это ночное путешествие являлось достаточным наказанием для него. Последнее время довольно долго шли дожди, а рыхлая черноземная почва Огайо, как всем известно, удивительно приспособлена к производству грязи, и дорога по которой они ехали была Огайская железная дорога доброго старого времени.
   -- Позвольте, что же это такое за дорога? -- спросит какой-нибудь путешественник из восточных штатов, привыкший со словом железная дорога соединять понятие о спокойной и быстрой езде.
   Так знай же, наивный восточный друг, что в благословенных областях запада, где грязь достигает неизмеримой глубины, дороги делаются из круглых, неотесанных бревен, которые кладутся рядышком и прикрываются в своей первобытной свежести слоем земли, торфа, вообще всего, что попадет под руку. С течением времени дожди смывают этот слой торфа или земли, или чего бы то ни было и раскидывают бревна в разные стороны, так что они принимают самые живописные положения, одно выше, другое ниже, третье поперек, а в промежутках образуются колеи и ямы черной грязи.
   По такой-то дороге пришлось трястись нашему сенатору, который в то же время предавался разным нравственным размышлениям, поскольку это было возможно при данных обстоятельствах. Карета подвигалась вперед приблизительно таким образом. Бум, бум, бум! шлеп! завязла в грязи! Сенатор, женщина и ребенок так быстро переменили свое положение, что неожиданно стукнулись головой о передние стекла экипажа. Карета завязла основательно, слышно было как Куджо энергично понукает лошадей. После нескольких неудачных подергиваний и подталкиваний, в ту минуту, когда сенатор окончательно теряет терпение, карета вдруг выпрямляется, но увы, передние колеса попадают в новую яму, сенатор, женщина и ребенок все вместе валятся на переднее сиденье, шляпа сенатора бесцеремонно надвигается ему на глаза и на нос, он задыхается; ребенок кричит, а Куджо подбодряет и словами, и кнутом лошадей, которые бьются, барахтаются в грязи, тянут изо всех сил.
   Карета снова с треском поднимается, но тут проваливаются задние колеса, сенатор, женщина и ребенок перелетают на заднее сиденье, он локтем сбивает с неё шляпу, её ноги попадают в его шляпу, слетевшую от толчка. Наконец выбрались из "трясины". Лошади остановились тяжело дыша; сенатор отыскал свою шляпу, женщина поправила свою, успокоила ребенка, и они мужественно приготовились к новым испытаниям.

 []

   Несколько времени слышен только стук колес который сопровождается шлепаньем воды и изрядною тряскою; путешественники начинают утешаться мыслью, что дорога в сущности не особенно плоха. Вдруг карета ныряет, так что все сидящие в ней вскакивают, а затем с невероятной быстротой снова опускаются на свои сиденья, и останавливается. Куджо долго возится около экипажа и, наконец, отворяет дверцу.
   -- Извините, сэр, но здесь совсем нет проезда, не знаю, как мы и выберемся. Придется подкладывать бревна.
   Сенатор в отчаянии вылезает из кареты, тщетно стараясь нащупать ногой твердое место. Одна нога его погружается в бездонную трясину, он старается вытащить ее, теряет равновесие и падает в грязь, откуда Куджо вытаскивает его в самом плачевном состоянии.
   Из сострадания к читателю, мы воздержимся от дальнейшего описания. Те из западных путешественников, которые испытали, что значит в полуночные часы подкладывать бревна, чтобы вытаскивать свой экипаж из грязи, отнесутся с почтительным и грустным сочувствием к бедствиям нашего героя. Мы просим их пролить тихую слезу и читать дальше.
   Была уже поздняя ночь, когда мокрая, забрызганная грязью карета, переправилась в брод через речку и остановилась у дверей большой фермы, не мало труда стоило разбудить её обитателей, но, наконец, появился сам почтенный хозяин фермы и отворил дверь. Это был высокий, плотный мужчина более шести футов роста, в одних чулках и в красной фланелевой охотничьей рубашке. Целая копна всклокоченных волос и борода, несколько дней не видавшая бритвы, придавали этому человеку вид по меньшей мере не привлекательный. Он, стоял несколько минут со свечей в руке и смотрел на наших путешественников с забавным выражением недоумения. Сенатору не без труда удалось объяснить ему в чём дело; пока он старается понять это, мы познакомим с ним поближе читатель.
   Честный, старый Джон ван Тромпе был раньше крупным землевладельцем и негровладельцем в штате Кентукки.
   У него не было "ничего медвежьего кроме шкуры", а сердцем он обладал честным, справедливым, столь же широким, как его гигантская фигура. В течение нескольких лет следил он с подавленным негодованием за проявлениями системы, одинаково развращающей и притеснителя, и притесняемых. Наконец, Джон почувствовал, что не может долее переносить такой жизни; он взял из конторки свой бумажник, поехал в штат Огайо, купил большой участок плодородной земли, дал вольную всем своим рабам, мужчинам, женщинам и детям, посадил их в повозки и отправил на этот участок; а затем честный Джон переселился за реку, в уединенную, тихую ферму, где жил в мире со своею совестью и своими убеждениями.
   -- Согласны вы дать приют бедной женщине и ребенку, которые спасаются от негроторговца? -- спросил у него сенатор напрямик.
   -- Понятно согласен! -- горячо ответил честный Джон.
   -- Я так и думал, -- сказал сенатор.
   -- Если кто-нибудь из них явится сюда, -- проговорил Джон, выпрямляя свое высокое, мускулистое туловище, -- я готов принять его, как следует. У меня семь сыновей каждый шести футов роста, мы их отлично попотчуем. Засвидетельствуйте им наше почтение, скажите им, пусть идут, когда хотят, нам совершенно всё равно!
   Джон запустил пальцы в свою кудластую голову и разразился громким смехом.
   Усталая, измученная и упавшая духом Элиза еле дотащилась до дверей, неся на руках ребенка, уснувшего тяжелым сном. Хозяин поднес свечу к лицу её, испустил что то в роде сострадательного ворчания, открыл дверь в маленькую спальню рядом с большой кухней, где они стояли, и сделал ей знак, что бы она вошла туда. Он взял свечу, зажег ее, поставил на стол и затем заговорил с Элизой:
   -- Послушай, голубушка, ты можешь быть совершенно спокойна, даже если кто и придет сюда. Видишь это угощение? -- он указал на два, три новеньких ружья над камином. -- Кто со мной знаком, тот знает, что из моего дома нельзя никого взять против моей воли Ложись теперь спать и спи так спокойно, как в люльке у родной матери. -- С этими словами он вышел и запер дверь.
   -- Какая красивая бабенка, -- сказал он сенатору. -- Ну да красивым-то и приходится особенно часто убегать, если они хотят остаться порядочными женщинами. Дело известное.
   Сенатор рассказал в нескольких словах историю Элизы.
   -- О, у, ай, ай, скажите пожалуйста! говорил добряк жалостливо. -- Ишь какие дела. Бедное создание! И за ней гонятся, как за зверем, за то только что у неё человеческие чувства, что она делает то, что сделала бы каждая мать на её месте! Просто так и хочется выругать их последними словами! -- и честный Джон вытер глаза огромною, желтою, веснушчатою рукою. -- Знаете, что я вам скажу, я долго не решался присоединиться к церкви, потому что наши попы уверяли, будто Библия оправдывает все эти мерзости. Я, понятно, не мог спорить с ними, я ведь не знаю, как они, и по-гречески, и по-еврейски. Я и махнул рукой и на них, и на Библию. А потом я встретил попа, который был тоже ученый, знал по-гречески и всё такое, так он сказал мне совсем обратное. Ну, тогда я стал ходить в церковь, право! -- Говоря эти слова Джон старался откупорить бутылку сидра и, наконец, налил гостю стакан шипучего напитка.
   -- Вам лучше остаться здесь до рассвета, радушно сказал он; -- я сейчас позову старуху, и она в минуту соорудит вам постель.
   -- Благодарю вас, мой друг, отвечал сенатор, но мне надо ехать, чтобы захватить ночной дилижанс в Колумбию
   -- Ну, что делать, если надо, так надо. Я вас немного провожу, покажу вам другую дорогу, не такую плохую.
   Джон оделся и с фонарем в руке вывел карету сенатора на дорогу, которая проходила по ложбине сзади фермы. Когда они прощались, сенатор сунул ему в руку бумажку в десять долларов.
   -- Для неё, -- коротко сказал он.
   -- Хорошо, -- также коротко ответил Джон.
   Они пожали друг другу руку и расстались.

Глава X.
Собственность увозят.

   Серое дождливое февральское утро заглянуло в окна хижины дяди Тома. Оно освоило печальные лица, отражение печальных сердец. Маленький столик стоял перед печкой, покрытый гладильным сукном; перед огнем на стуле висели две грубых, но чистых рубашки, и тетушка Хлоя разложила на столе третью. Она старательно расправляла и проглаживала каждую складочку, каждый шов, время от времени поднимая руку к лицу, чтобы вытереть слезы, струившиеся по её щекам.
   Том сидел подле неё, держа на коленях открытую Библию и опустив голову на руку; ни один из них не говорил ни слова. Было еще рано, и дети спали в своей общей грубой выдвижной кровати.
   Том был нежным, заботливым семьянином, что, к несчастью для негров, составляет характерную особенность их расы; он встал и молча подошел посмотреть на детей.
   -- В последний раз, прошептал он.
   Тетушка Хлоя ничего не ответила. Она продолжала водить утюгом по грубой рубашке, и без того совершенно хорошо разглаженной. Потом она резким движением поставила утюг на стол, села за стол и громко заплакала.
   -- Говорят, мы должны покоряться. Господи! да разве же я могу! Если бы я хоть знала, куда тебя везут, и что с тобой будет! Миссис говорить, что она постарается выкупить тебя через год, через два. Но, Господи, кто едет на юг, тот никогда не возвращается оттуда! Они убивают негров! Я слышала, что они замучивают их работой на своих плантациях!
   -- Бог везде один, Хлоя, что там, что здесь.
   -- Это, может быть, и так. Но Бог допускает иногда ужасные вещи. Меня это нисколько не утешает.
   -- Я в руках Божиих, проговорил Том, -- ничто не может со мной случиться без Его воли. За одно я Ему очень благодарен, что господин продал меня, а не тебя и детей. Здесь вам живется хорошо; если что случится, то случится с одним мною. А Господь поможет мне, я в этом уверен.
   Мужественное, твердое сердце, которое подавляло собственную скорбь, чтобы утешить любимое существо! Том говорил с усилием, спазма сжимала ему горло, но он говорил твердо, с убеждением.
   -- Будем надеяться на милосердие Божие -- прибавил он дрожащим голосом, как бы сознавая, что это его единственная опора.
   -- Милосердие! -- вскричала тетушка Хлоя, не вижу я никакого милосердия! Всё это несправедливо, очень несправедливо! Масса не должен был допустить, чтобы тебя взяли за его долги. Ты заработал для него вдвое больше, чем он за тебя получит. Он давно должен был дать тебе вольную! Может быть, теперь его дела запутались, но всё-таки я чувствую, что это несправедливо. Ничто не выбьет у меня этой мысли. Ты был ему такой верный слуга, всегда ставил его дела выше своих, заботился о нём больше, чем о жене и о детях! Бог накажет его за то, что он за свои долги расплачивается чужим горем, чужою кровью!

 []

   -- Xлоя, если ты меня любишь не говори таких вещей. Ведь мы, может быть последний раз вместе. Мне так неприятно, когда ты бранишь нашего господина. Ведь я носил его на руках, когда он был крошечным ребенком, понятно, я не могу не любить его. А что он мало думал о бедном Томе, это тоже понятно. Господа привыкли, чтобы другие всё делали для них и не придают этому значения. Ты только сравни его с другими господами; у кого живется невольникам так привольно, где с ними обращаются так хорошо, как у нас? Он никогда не допустил бы такой беды со мной, если бы предвидел, что случится. Я уверен, что никогда.
   -- Хорошо, во всяком случае, тут есть какая-то несправедливость, сказала тетушка Хлоя, у которой преобладающей чертой характера было непоколебимое чувство справедливости.
   -- Я не могу разобрать в чём оно, но я уверена, что тут что-то не так.
   -- Обрати глаза твои к Богу. Он выше всего, ни один волос не упадет без Его воли.
   -- Это мало утешает меня, сказала тетушка Хлоя. Ну, да что толковать! Лучше я испеку тебе пирожок, да изготовлю хороший завтрак; Бог знает, когда тебе придется еще завтракать.
   Чтобы лучше понять страдания негров, которых продают на юг, надобно помнить, что все инстинктивные привязанности этой расы чрезвычайно сильны.
   Не отличаясь отвагой и предприимчивостью, они очень любят родной дом, семью, даже ту местность, где живут. Прибавьте к этому все ужасы, какими невежество окружает неизвестное, прибавьте еще, что негры привыкают с раннего детства считать продажу на юг самой суровой мерой наказания. Угроза быть проданным на юг устрашает больше, чем бич, больше, чем всякие муки.
   Мы сами слышали это от них, сами видели тот неподдельный ужас, с каким они в свободные часы рассказывают страшные истории об этих "низовьях реки", об этой "неведомой стране, откуда никто не возвращается".
   Один миссионер, живший среди беглых негров в Канаде, рассказывал, что очень многие из них, по собственному признанию ушли от сравнительно добрых господ и подвергли себя всем опасностям бегства, вследствие отчаянного ужаса перед продажей на юг, которая грозила или им, или их мужьям, или женам и детям.
   Эта опасность придает от природы терпеливому, робкому и непредприимчивому негру геройское мужество, дает ему силу идти навстречу, голоду, холоду, мученьям, опасностям бродяжничества и страшным наказаниям в случае поимки.
   На столе дымился скромный завтрак, так как миссис Шельби освободила на это утро Хлою от её обязанностей в "доме". Бедная женщина приложила все свои старания на приготовление этого прощального завтрака: -- она заколола, и зажарила свою лучшую курицу, испекла пироги по вкусу мужа, и поставила на камин какие-то таинственные баночки, какие-то снадобья, которые подавались только в экстренных случаях.
   -- Смотри-ка, Петя, какой у нас сегодня завтрак! -- с торжеством вскричал Мося, схватывая кусок курицы.
   Тетушка Хлоя дала ему быструю пощечину.
   -- Вот тебе! Бездельники! отец последний раз завтракает дома, а они накидываются точно воронье.
   -- Ах, Хлоя! ласково остановил ее Том.
   -- Да не могу же я! -- вскричала тетушка Хлоя, закрывая лицо передником. -- Я так измучилась, что не могу удержаться.
   Мальчики присмирели и смотрели то на отца, то на мать, а маленькая девочка ухватилась за её платье и подняла громкий, повелительный крик.
   -- Ну, вот, -- сказала тетушка Хлоя, вытирая глаза и сажая малютку к себе на колени, -- кажется прошло. Кушай же, пожалуйста, это моя лучшая курочка. И вам сейчас дам, мальчики. Бедняжки, мама обидела вас!
   Мальчики не ожидали второго приглашения и тотчас же принялись с жадностью истреблять всё, что было подано на стол. И они хорошо сделали; иначе оказалось бы, что завтрак напрасно приготовлялся.
   После завтрака тетка Хлоя опять принялась хлопотать, -- Теперь я соберу твои вещи, -- говорила она. -- Только бы он не отнял их у тебя! Я знаю их повадку, подлый народ! Смотри, твоя фланелевая фуфайка от ревматизма лежит в этом углу: береги ее, другой тебе никто не сошьет. Вот тут твои старые рубашки, а тут новые. Я заштопала твои носки вчера вечером и положила в них клубок, чтобы можно было чинить их. Господи, кто-то теперь будет штопать тебе? -- Тетушка Хлоя снова не совладала собой, положила голову на край сундука и зарыдала. -- Подумать только, некому будет позаботиться о тебе, никто не спросит здоров ты, или болен! Нет, я не могу, не могу помириться с этим!
   Мальчики, съев всё, что было на столе, начали догадываться, что происходит нечто печальное: мать плакала, отец был грустен; они тоже начали реветь и тереть глаза руками. Дядя Том взял девочку на руки и давал ей всласть теребить себе волосы и царапать свое лицо. Она от души наслаждалась и по временам вскрикивала от восторга.
   -- Радуйся, радуйся, бедняжка! -- сказала тетушка Хлоя. -- Придет и твой черед плакать, как продадут твоего мужа, или тебя самое. И вы, мальчишки, вас тоже продадут, как только вы станете на что-нибудь годны! Неграм самое лучше не иметь ни души близкой.
   В эту минуту один из мальчиков закричал:
   -- Вот идет миссис!
   -- Чего ей нужно? Всё равно не поможет, -- проворчала тетушка Хлоя.
   Миссис Шельби вошла. Тетушка Хлоя подставила ей стул угрюмо, с нескрываемым раздражением. Но миссис Шельби не заметила ни стула, ни этого раздражения. Она была бледна и печальна.
   -- Том, начала, она, -- я пришла, -- она вдруг остановилась, обвела глазами молчаливую группу, стоявшую перед ней, закрыла лицо платком и опустилась на стул, рыдая.
   -- Господи! вот и барыня! Не надо, не плачьте! -- вскричала тетушка Хлоя, в свою очередь заливаясь слезами. Несколько минут они все вместе плакали. И в этих общих слезах госпожи и рабов растаяла обида и гнев угнетенных. О вы, которые посещаете бедняков, знаете ли вы, что всё, что можно купить на ваши деньги, данные с холодным, надменным лицом, не стоит одной слезы искреннего сочувствия.
   -- Мой добрый Том, сказала миссис Шельби, -- я не могу дать тебе ничего, что облегчило бы твое положение. Если я дам тебе денег, у тебя их отберут. Но я, как перед Богом, обещаю тебе, что буду справляться о тебе и выкуплю тебя, как только накоплю денег. А пока, надейся на Бога!
   В эту минуту мальчики закричали, что масса Гэлей идет, и вслед за тем грубый толчок отворил дверь. Гэлей явился в очень дурном росположении духа. Ему пришлось далеко ехать ночью, а неудача в поимке ускользнувшей добычи не могла успокоить его.
   -- Ну что, черномазый, готов? -- Мое почтение, сударыня! он снял шляпу, увидев миссис Шельби.
   Тетушка Хлоя заперла сундучок, перевязала его веревкой и, поднявшись с полу, мрачно посмотрела на негроторговца: казалось, слезы на её глазах превратились в искры.
   Том покорно встал, чтобы следовать за своим новым господином и взвалил себе на плечо свой тяжелый сундук. Жена его взяла на руки девочку и пошла проводить его до повозки, а мальчики, продолжая плакать, поплелись сзади.
   Миссис Шельби подошла к негроторговцу; удержала его на несколько минут и о чём-то серьезно толковала с ним, а в это время вся несчастная семья подошла к повозке, которая стояла запряженной у крыльца. Толпа старых и молодых негров собралась вокруг неё, чтобы проститься со своим старым товарищем. Тома все уважали, как главного работника и наставника в христианской вере; многие искренно сочувствовали ему и жалели о нём, особенно женщины.
   -- Ну, Хлоя, ты кажется, горюешь меньше нас, -- сказала одна из женщин, всё время громко плакавшая, заметив мрачное спокойствие, с каким тетушка Хлоя, стояла около повозки.
   -- Я уже выплакала все свои слезы, отвечала Хлоя, с ненавистью взглядывая на подходившего торговца, -- да и не хочу я плакать перед этой старой скотиной.
   -- Садись! приказал Гелэй Тому, пробираясь сквозь толпу негров, которые недружелюбно смотрели на него.
   Том влез в повозку, а Галей достал из под сиденья пару тяжелых оков и прикрепил их к его ногам.
   Сдержанный ропот негодования пробежал по толпе, а миссис Шельби, стоявшая на веранде, заметила:
   -- Мистер Гэлей, уверяю вас, что эта предосторожность совершенно излишня.
   -- Не знаю, сударыня, я уже потерял здесь пятьсот долларов и больше не могу рисковать.
   -- Чего же другого было и ждать от него! -- с негодованием вскричала тетушка Хлоя. Мальчики казалось только в эту минуту вполне поняли, что делают с их отцом и, ухватившись за юбку матери, заревели благим матом.
   -- Как мне жаль, -- сказал Том, -- что мастера Джоржа нет дома.
   Джорж уехал погостить дня на три к товарищу в соседнее имение; он выехал рано утром, прежде чем распространилась весть о несчастий Тома, и ничего не слыхал о нём.
   -- Поклонитесь от меня массе Джоржу, -- просил он окружающих.
   Гэлей стегнул лошадь; Том устремил взгляд полный тоски на родные места, и через минуту они скрылись из глаз.
   Мистера Шельби не было дома в это время. Он продал Тома вследствие крайней необходимости, чтобы вырваться из когтей человека, которого он боялся, и его первое чувство после заключения сделки было чувство облегчения. Но упреки жены пробудили в нём полудремавшее сожаление; бескорыстие Тома еще усилило его неприятное чувство. И, чтобы не быть свидетелем тяжелой сцены прощанья, он уехал недалеко по делам, надеясь, что к его возвращению всё будет кончено.
   Повозка, увозившая Тома и Гэлея, с грохотом катилась по пыльной дороге быстро минуя старые знакомые места; скоро они проехали в открытые ворота загороди и очутились за пределами имения Шельби. Когда они проехали с милю, Гэлей вдруг свернул к дверям кузницы, достал пару ручных кандалов и вошел в нее.
   -- Они немножко малы для него, -- сказал Гэлей кузнецу, указывая на Тома.
   -- Господи, да ведь это кажется Том Шельбинских господ. Неужели они его продали?
   -- Продали, -- отвечал Гэлей.
   -- Да неужели! Кто бы это подумал! -- вскричал кузнец. -- Нет, вам вовсе не нужно заковывать его. Он самый честный, самый хороший человек!
   -- Да, да, знаю, -- отвечал Гэлей, -- но именно эти-то самые хорошие люди и убегают. Дураки не спрашивают, куда их везут, а пьяницам всё равно, где жить, те не сбегут. А лучшие люди страсть не любят, когда их увозят. С ними без кандалов не сладить, они так и норовят удрать.
   -- Да, -- сказал кузнец, роясь в своих инструментах, -- наши негры из Кентукки неохотно идут на южные плантации; они там страсть как мрут.
   -- Это верно, им и к климату трудно привыкнуть да и разное другое, там торговля идет бойко.
   -- Да, по неволе скажешь, какая жалость, что такого способного, смирного, работящего человека, как Том, отправляют на гибель в сахарные плантации!
   -- Ничего, ему посчастливилось. Я обещал позаботиться о нём. Я помещу его слугой в какую-нибудь хорошую, старую семью и если он справится с лихорадкой да с климатом, его житье будет такое, что негру лучшего и желать нечего.
   -- Да ведь у него, должно быть жена и дети здесь остались?
   -- Ну, там он себе другую возьмет, этого добра везде довольно, сказал Гэлей.
   Во время этого разговора Том грустно сидел в повозке, у дверей кузницы. Вдруг он услышал за собой быстрый топот лошадиных копыт; он не успел опомниться, как мастер Джорж вскочил в повозку, обхватил его шею обеими руками, рыдая и громко выражая свое негодование.
   -- Это прямо низость, гадость, я и слушать не хочу, что они там говорят! Это бессовестно, это позор! Если бы я был большой, они не посмели бы этого сделать, никогда, ни за что! говорил Джорж с подавленным рыданием.
   -- О, мастер Джорж! Как я рад! сказал Том. Мне было так тяжело уезжать, не повидавшись с вами! Вы не поверите, до чего мне приятно!
   Том сделал движение ногами, и Джорж заметил кандалы
   -- Что за срам! -- вскричал он, сжимая кулаки. -- Я побью этого старого негодяя, непременно побью!
   -- Нет, не надо, мастер Джорж, -- и не говорите так громко. Мне не станет лучше, оттого что вы его рассердите.
   -- Ну, хорошо, я не буду бить ради тебя; но подумай только какой срам! Они даже не прислали за мной, не написали мне записки, если бы не Том Линкон, я бы ничего и не знал. Я их славно распушил всех дома.
   -- Это вы не хорошо, масса Джорж!
   -- Ну, уж я не мог молчать! Это ведь срам, я всегда скажу! Послушай, дядя Том, -- он повернулся спиной к кузнице и проговорил таинственным шёпотом:
   -- Я принес тебе мой доллар.
   -- Ах, я его не возьму, мастер Джорж, ни за что на свете, -- отвечал сильно тронутый Том.
   -- Нет, возьмешь! вскричал Джорж. -- Посмотри: я сказал тетушке Хлое, что отдам его тебе, и она посоветовала мне проделать в нём дырочку, продеть шнурочек и повесить тебе на шею, носи его так, чтобы никто не видел, иначе этот подлец отнимет у тебя. Пожалуйста, Том, позволь мне поколотить его! Это будет таким облегчением для меня!
   -- Нет, пожалуйста, масса Джорж, мне это не принесет никакой пользы.
   -- Ну, хорошо, для тебя я удержусь! отвечал Джорж, надевая свой доллар на шею Тома. -- Вот так, а теперь застегни хорошенько куртку! всякий раз, как взглянешь на него, вспоминай, что я приеду за тобой и возьму тебя. Мы с теткой Хлоей уже всё переговорили об этом. Я сказал ей, чтобы она не беспокоилась, я буду стараться, и отравлю отцу жизнь, если он тебя не выкупит!
   -- О, масса Джорж, не хорошо так говорить о своем отце!
   -- Боже мой, дядя Том, да ведь я же не сказал ничего дурного.
   -- Вот что я вам скажу, масса Джорж: будьте добрым мальчиком; помните, сколько сердец надеются на вас. Держитесь всегда крепко за свою мать. Не берите примера с глупых мальчиков, которые как подрастут, так уж не смотрят на мать. Помните, масса Джорж, многое дает нам Бог по два раза, а мать он дает только один раз. Вы хоть сто лет проживете, другой такой женщины, как ваша мать, не найдете. Держитесь же за нее и растите ей на утешение, мой милый, дорогой мальчик! вы исполните это, не правда ли?
   -- Исполню, дядя Том, серьезно проговорил Джорж.
   -- И еще, будьте осторожны в словах, масса Джорж. Молодые люди в ваши годы бывают иногда своевольны, это, может быть, и естественно. Но настоящий джентльмен, каким, я надеюсь, вы будете, никогда не позволяет себе сказать родителям непочтительного слова. Вы не обижаетесь, что я так говорю с вами, масса Джорж?
   -- Нет, нисколько, дядя Том, ты мне всегда давал хорошие советы.
   -- Это потому, что я старше вас, сказал Том лаская красивую, кудрявую головку мальчика своей большой, сильной рукой и голос его был нежен, как голос женщины, -- я вижу сколько у вас хороших задатков. О, масса Джорж, вам всё дано: образование, права, грамотность, вы будете знатным, ученым, добрым человеком, и все ваши люди и ваши родители будут гордиться вами! Будьте добрым господином, как ваш отец и добрым христианином, как ваша мать. Помните Нога в дни юности, масса Джорж!
   -- Я. постараюсь быть очень хорошим, дядя Том, обещаю тебе, отвечал Джорж. -- Я буду первый сорт! А ты не унывай! И привезу тебя назад, домой. Я уже говорил сегодня тетушке Хлое, когда я буду большой, я выстрою тебе новый дом, и у тебя будет гостиная и ковер во весь пол. О, ты тогда словно заживешь!
   Гэлей показался в дверях с кандалами в руках.
   -- Послушайте, милостивый государь, с надменным видом обратился к нему Джорж, -- я расскажу отцу и матери, как вы обращаетесь с Томом.
   -- Сделайте одолжение, отвечал торговец.
   -- Неужели вам не стыдно всю жизнь только и делать, что покупать людей и держать их на цепи, как скотину? Неужели вы не сознаете, как это низко?
   -- Если знатные господа продают людей, отчего же мне не покупать их? Не всё ли равно, что продавать, что покупать, одно не более низко, чем другое.
   -- Я не буду делать ни того, ни другого, когда вырасту большой, объявил Джорж. -- Мне стыдно сегодня, что я Кентуккиец, а прежде я всегда гордился этим.
   Джорж гордо выпрямился в седле и посмотрел кругом с таким видом, точно ожидал, что слова его произведут впечатление на весь штат.
   -- Ну, прощай, дядя Том, смотри же будь молодцом, не унывай! -- сказал Джорж.
   -- Прощайте, масса Джорж, сказал Том, глядя на него с любовью и восхищением. Да благословит вас Всемогущий Бог! Ах, жаль, что в Кентукки мало таких людей, как вы! прибавил он от полноты души, когда открытое, юношеское личико исчезло из глаз его. Он уехал, а Том смотрел ему вслед, пока не замер топот копыт его лошади, этот последний звук его родного дома. Но и теперь он чувствовал теплоту в груди на том месте, куда Джорж надел драгоценный доллар. Том протянул руку и прижал его к сердцу.
   -- Ну, вот что я тебе скажу, Том, заговорил Гэлей, усаживаясь в повозку и бросая в нее кандалы, -- я хочу поступать с тобой честно, как вообще всегда поступаю со своими неграми; если ты будешь со мною хорош, и я буду с тобой хорош. Я никогда не бываю жесток со своими неграми, я всегда стараюсь быть с ними как можно добрее. Поэтому, говорю тебе прямо, веди себя смирно и не затевай никаких штук, со мной это бесполезно, я все негритянские штуки отлично знаю. Если негр ведет себя смирно и не пытается бежать, ему у меня хорошо; а если нет, пеняй на себя, я не виноват.
   Том уверял Гэлея, что он не имеет ни малейшего намерения бежать. В сущности всё это увещание, обращенное к человеку с кандалами на ногах, было совершенно излишне. Но мистер Гэлей взял привычку произносить маленькую речь при первом знакомстве со своим новым товаром: он, по-видимому, рассчитывал таким способом внушить ему доверие к себе, возбудить его веселость и избежать неприятных столкновений.
   Теперь мы на время простимся с Томом и посмотрим, что поделывают другие действующие лица нашей истории.

Глава XI.
В которой собственность приходит в ненадлежащее настроение.

   Под вечер в один ненастный день путешественник подъехал к двери маленькой гостиницы в деревне Н. в штате Кентукки. В буфете он, как обыкновенно бывает в таких случаях, застал весьма смешанное общество из разных лиц, искавших убежища от непогоды. Высокие, длинные, костлявые кентуккийцы, одетые в охотничьи куртки, сидели в ленивых позах, стараясь занять как можно больше места; ружья были составлены в одном углу, в другом валялись ягташи, пороховницы, вперемежку с охотничьими собаками и негритенками. С каждой стороны камина сидело по длинному джентльмену развалившись на стуле, со шляпой на голове; а каблуки их грязных сапог величественно покоились на доске камина, положение, заметим кстати, весьма любимое посетителями западных гостиниц, которые находят, что она возбуждает умственную деятельность и способствует правильному мышлению.
   Хозяин, стоявший за прилавком, был, подобно большинству своих соотечественников, высокого роста, добродушен и неуклюж, с огромной копной волос на голове, и с высокой шляпой на волосах.
   Впрочем, головы всех присутствовавших в буфете были украшены этою эмблемой мужского владычества. Войлочная шапка, пальмовый лист, засаленная фуражка или красивая новая шляпа -- все с одинаковою республиканскою независимостью покоились на головах своих владельцев и могли служить подспорьем для определения характера этих владельцев. У некоторых они были ухарски сдвинуты набекрень, -- это были люди весьма остроумные, сообщительные; у других они были нахлобучены чуть не на нос, то были люди с характером, положительные, которые уж если хотели надеть шляпу, то с тем, чтобы носить ее, и носить именно так, как им вздумается; некоторые сдвинули их на затылок -- признак человека зоркого, наблюдательного, который любит заглядывать вперед; были и такие беспечные люди, которые не обращали внимания, как надета у них шляпа, и она ездит у них на голове во все стороны. Изучение этих разнообразных головных уборов было поистине достойно Шекспира.
   Негры в широких панталонах, но большею частью без рубашек сновали взад и вперед по-видимому без всякой цели, но с полною готовностью перевернуть весь свет вверх дном, чтобы угодить хозяину и его гостям. Прибавьте к этому веселый, потрескивающий огонь в большом камине, открытые окна и входную дверь, коленкоровые оконные занавесы, которые надуваются и хлопают от резкого сырого ветра, и вы получите представление о всех прелестях кентуккийской гостиницы.
   Современные кентуккийцы служат прекрасным подтверждением теории о наследственности инстинктов и личных особенностей. Отцы их были славные охотники, жили в лесах и спали под открытым небом, при звездах, заменявших им свечи, и потомки до нашего времени постоянно ведут себя так, как будто живут не в доме, а в лагере: не снимают шляп с головы, на ходу опрокидывают разные вещи, кладут ногу на спинку кресел или на камин, совершенно так же, как их предки валялись по траве и ставили ноги на пни и бревна, держат летом и зимой отворенные двери и окна, -- им всё не хватает воздуха для их обширных легких, -- с небрежным добродушием называют всякого встречного "чужак" и являются в то же время самым откровенными, общительными, веселыми созданиями в мире.
   В такое-то бесцеремонное общество вошел наш путешественник. Это был человек необыкновенного роста, плотный, хорошо одетый, с крупным добродушным лицом и несколько суетливыми движениями. Он очень заботился о своем чемодане и зонтике, и внес их сам, своими руками, упорно отказываясь от услуг многочисленной прислуги. Он оглядел буфет недоверчивым взглядом, удалился со своими вещами в самый темный угол, уложил их под стул, сам сел на него и смотрел с некоторым беспокойством на господина, каблуки которого покоились на камине, и который плевал направо и налево так энергично, что мог внушит страх человеку с слабыми нервами и привычкою к опрятности.
   -- Слушайте, чужак, как вы поживаете? -- спросил вышеупомянутый джентльмен, отправив залп табачного сока в сторону новоприбывшего.
   -- Хорошо, кажется, отвечал тот, уклоняясь с некоторым испугом от грозившей ему чести.
   -- Что новенького? продолжал первый, вынимая из кармана пласт табаку и большой охотничий нож.
   -- Насколько я знаю, ничего особенного, отвечал путешественник.
   -- Употребляете? спросил первый и с чисто братским радушием протянул старому джентльмену кусок табаку.
   -- Нет, благодарю вас, мне это вредно, -- отвечал низенький старичок, отодвигаясь.
   -- Не желаете? -- переспросил тот и отправил кусок в свой собственный рот с тем, чтобы приготовить достаточный запас табачного сока на пользу всей компании.
   Старый джентльмен слегка вздрагивал всякий раз, когда выстрелы его длинноногого собрата обращались в его сторону; тот заметил это и добродушно обратил свою пальбу в другую сторону: он принялся бомбардировать кочергу с таким искусством, какого хватило бы для взятия целого города.
   -- Что там такое? -- спросил старый джентльмен, заметив группу любопытных, собравшихся около большого листа объявлений.
   -- Объявление о негре, -- коротко ответил один из группы.
   Мистер Вильсон, -- так звали старого джентльмена, -- встал, уложил хорошенько свой чемодан и зонтик, вынул очки и, не торопясь, надел их на нос. Покончив всё это, он прочел вслух следующее:
   "Убежал от нижеподписавшегося его собственный мулат Джорж. Сказанный Джорж шести футов роста, светлый цвет кожи, темные вьющиеся волоса; он очень развит, хорошо говорит, умеет читать и писать; вероятно, будет стараться прослыть за белого; на плечах и спине глубокие шрамы,, на правой руке выжжена буква Г.
   "Четыреста долларов вознаграждения тому, кто представит его живым и та же сумма за несомненное доказательство того, что он убит".
   Старый джентльмен прочел объявление с начала до конца медленно, как бы изучая его.
   Длинноногий воители который, как было сказано выше, обстреливал каминный прибор встал, выпрямился во всю длину своего громадного роста, подошел к объявлению и с самым решительным видом выплюнул на него весь свои запас табачного сока.
   -- Вот, что я об этом думаю! -- отрезал он и снова сел на свое место.
   -- Отчего же это вы так, чужак? -- спросил хозяин.
   -- Я бы то же сделал и с тем, кто писал эту бумагу, если бы он был здесь, -- отвечал высокий, возвращаясь к своему прежнему занятию и отрезая себе кусок табаку. -- Всякий хозяин у которого такой невольник, и который не умеет порядочно обращаться с ними, заслуживает того, чтобы невольник убежал. Этакого рода бумаги позор для Кентукки, вот мое мнение, и пусть его слышит кто угодно.
   -- Да, уж это, что правда, то правда, -- заметил хозяин вписывая в книгу новую получку.
   -- У меня у самого много негров, сэр, -- сказал высокий, возобновляя свою атаку на кочерги, -- и я всегда говорю им: "Ребята, говорю, бегите себе, удирайте, когда хотите, я не стану гоняться за вами!" И ни один из них никогда не подумает бежать. Раз они знают, что могут уйти, когда захотят, у них пропадает всякая охота уходить. Мало того. У меня для них всех приготовлены отпускные по всей форме на тот случай, если я умру, и они это знают; и я вот что вам скажу, чужак, ни у кого в наших местах негры не работают так хорошо, как у меня. Я недавно посылал своих негров в Цинциннати продавать лошадей, и что же вы думаете? Они вернулись в срок и привезли мне все деньги, сколько следовало, 500 долларов. Так и должно быть. Обращайтесь с ними, как с собаками и они будут работать по собачьи и всё делать по собачьи. Обращайтесь с ними, как с людьми, они и сами будут вести себя как люди. -- И, разгорячившись, честный скотопромышленник подкрепил свои рассуждения целым залпом, направленным на каминный прибор.
   -- Я нахожу, что вы совершенно правы, друг мой, -- сказал мистер Вильсон. -- Тот негр, который здесь описан очень хороший человек, я его знаю. Он лет шесть работал у меня на фабрике -- у меня мешочная фабрика, -- и был самым лучшим работником, сэр. Он при том же и очень смышленый парень: он выдумал машину для очистки пеньки, очень выгодная штука, она введена в употребление на многих фабриках. Его хозяин взял себе привилегию на это изобретение.
   -- Да, это как водится: взял себе привилегию, получает деньги, а парню вытравил клеймо на правой руке. Ну уж, попадись он мне, я ему такую меточку положу, что, небось, долго не забудет.
   -- С этими учеными неграми всегда бездна хлопот и неприятностей, -- заметил с другого конца комнаты какой-то человек грубого вида; -- оттого и бьют, и клеймят. Если бы они вели себя хорошо, их бы не наказывали.
   -- Иначе сказать: Бог создал их людьми и их трудно превратить в скотов, -- возразил скотопромышленник сухо.
   -- Умные негры не приносят никакого барыша своим господам, -- продолжал другой, в своей самодовольной тупости не замечавший презрения противника; -- какая нам корысть в их талантах и всём таком, если мы не можем обращать их в свою пользу? Сами же они употребляют свои таланты только на то, чтобы половчее провести нас. У меня было штуки две таких молодцов, и я поскорей продал их на юг. Я знал, что без этого я всё равно, рано или поздно потеряю их.
   -- Лучше попросите Бога, чтобы он создал для вас особую породу людей, у которых совсем не было бы души, заметил скотопромышленник.
   На этом разговор был прерван: к дверям и гостиницы подъехал небольшой одноконный кабриолет щегольского вида, в нём сидел хорошо одетый господин, а слуга негр правил.
   Вся компания принялась рассматривать вновь прибывшего с тем любопытством, с каким обыкновенно кучка людей, пережидающих дождь, рассматривает новое лицо. Он был высокого роста, смугл, как испанец, с красивыми, выразительными черными глазами, и тоже черными, как смоль, коротко остриженными курчавыми волосами. Его правильно очерченный орлиный нос, тонкие губы и вся изящная фигура сразу убедили всех присутствовавших, что это человек не простого звания. Он непринужденно перешел комнату, знаком указал слуге, куда поставить свой чемодан, сделал общий поклон и со шляпой в руке так же непринужденно подошел к буфету и назвал свое имя: Генри Бутлер, из Оклэнда, округ Шельби. Затем он отвернулся, равнодушно подошел к объявлению и прочел его.
   -- Джим, -- сказал он своему негру, -- мне кажется, мы встретили около Бернана одного молодца очень похожего на это. Помнишь?
   -- Да, масса, -- отвечал Джим, -- только я не знаю относительно руки.
   -- Ну, этого то и я, понятно, не заметил, -- отвечал незнакомец небрежно и, зевнув, подошел к хозяину с просьбой дать ему отдельную комнату, так как ему необходимо написать несколько писем.
   Хозяин был сама услужливость, и через минуту с полдюжины негров старых и молодых, мужского и женского пола, больших и маленьких рассыпались в разные стороны, словно стая куропаток толкались, суетились, наступали друг другу на ноги спеша приготовить комнату для массы. В ожидании этой комнаты он уселся на стул среди буфета и вступил в разговор с человеком, сидевшим около него.

 []

   С самого появления незнакомца фабрикант, мистер Вильсон, рассматривал его с каким-то тревожным любопытством. Ему представлялось, что он где то встречал его и был с ним знаком, но он никак не мог вспомнить, где именно. Всякий раз как приезжий заговаривала или делал движете, или улыбался, он пристально глядел на него и тотчас же отводил встречая холодный, безучастный взгляд его. Друг в голове его блеснуло какое-то воспоминание, и он уставился на незнакомца с таким испугом и удивлением, что тот подошел к нему.
   -- Мистер Вильсон, если не ошибаюсь? проговорил он, протягивая ему руку. -- Извините, пожалуйста, я сразу не узнал вас, вы, кажется, помните меня? Бутлер из Оклэнда, округ Шельби.
   -- Да, да... как же... сэр, пробормотал мистер Вильсон словно во сне.
   Вошедший негр объявил, что комната для массы готова.
   -- Джим, присмотри за вещами, -- небрежно приказал господин; затем, обращаясь к мистеру Вильсону, он прибавил; мне бы очень хотелось поговорить с вами об одном деле, не будете ли вы так добры, не зайдете ли ко мне в комнату?
   Мистер Вильсон последовал за ним всё также словно во сне.
   Они вошли в большую комнату в верхнем этаже, где трещал только что разведенный огонь в комнате и несколько слуг продолжали суетиться, заканчивая уборку.
   Когда всё было кончено, и слуги ушли, молодой человек спокойно запер дверь на замок, положил ключ в карман и, сложив руки на груди, посмотрел прямо в лицо мистеру Вильсону.
   -- Джорж! вскричал мистер Вильсон.
   -- Да, Джорж, подтвердил молодой человек.
   -- Я никак не мог поверить этому!
   -- Кажется, я хорошо загримирован, -- с улыбкой сказал молодой человек -- Ореховая кора превратила мою желтую кожу в смуглую, и я выкрасил себе волосы в черный цвет, таким образом я, как видите, по приметам не подхожу к тому человеку, о котором говорится в объявлении.
   -- Ах, Джорж, ты пустился в опасную игру. Я бы не советовал тебе так рисковать.
   -- Я рискую за собственный страх, отвечал Джорж с тою же гордою улыбкой.
   Мы должны заметить мимоходом, что по отцу Джорж принадлежал к белой расе. Его мать была одна из тех несчастных негритянок, которые, благодаря красоте, делались жертвами страсти своего господина и матерями детей, которым не суждено было знать отца. От одного из самых знатных родов Кентукки он наследовал тонкие, европейские черты лица и пылкий неукротимый прав. От матери он получил только желтоватый оттенок кожи и чудные темные глаза. Легкая перемена в цвете кожи и волос превратила его в испанца, а врожденная грация движений и хорошие манеры помогли ему без труда исполнять смело взятую на себя роль -- джентльмена, путешествующего со своим слугою.
   Мистер Вильсон, добродушный, но чрезвычайно мнительный и осторожный старичок, ходил взад и вперед по комнате, разрываясь между желанием помочь Джоржу и некоторым смутным сознанием необходимости поддерживать законы и порядок.
   -- И так, Джорж, заговорил он наконец, -- ты значит бежал, ты бросил своего законного господина, (что, впрочем, неудивительно), мне это очень неприятно, Джорж, да, положительно неприятно, я должен высказать это тебе, Джорж, это моя обязанность.
   -- Что же вам неприятно, сэр? спокойно спросил Джорж.
   -- Неприятно видеть, что как ни как, ты нарушаешь законы своей родины.
   -- Моей родины! с горечью воскликнул Джорж, -- разве есть у меня какая-нибудь родина кроме могилы. Я хотел бы поскорее лечь в нее!
   -- Что ты, Джорж, нет, нет, нельзя так говорить, это грешно! Джорж, у тебя был жестокий господин, это верно, он относился к тебе очень дурно, я не думаю защищать его. Но ты помнишь, как ангел велел Агари вернуться к её госпоже и повиноваться ей; и апостолы тоже отослали Онисима обратно к его господину.
   -- Пожалуйста, не приводите мне примеров из Библии мистер Вильсон, -- вскричал Джорж, сверкая глазами.
   -- Моя жена христианка, и я тоже буду христианином, если когда-нибудь доберусь туда, куда хочу. Но применять Библию к человеку в моем положении, это значит сделать, чтобы она окончательно опротивела ему. Я готов предстать пред Всемогущем Богом и отдать Ему на суд мое дело. Пусть Он решит, правильно ли я поступаю, добиваясь свободы!
   -- Твои чувства вполне естественны, Джорж, сказал добродушный старичок, сморкая себе нос. -- Конечно, они естественны, но мой долг не поощрять их в тебе. Да, голубчик, мне жаль тебя, но твое дело неправое, совершенно неправое. Знаешь, что говорит апостол: "Пусть каждый пребудет в той доле, какая ему уготована". Мы все должны повиноваться воле Провидения, Джорж, разве ты с этим не согласен?
   Джорж стоял, закинув голову назад, крепко сложив руки на широкой груди, и с горькой усмешкой на губах.
   -- Желал бы я знать, мистер Вильсон, что если бы индейцы напали на вас, взяли вас в плен, разлучили с женой и детьми и заставили всю жизнь молоть для них муку, -- считали бы вы своею обязанностью пребывать в той доле, которая для вас уготована? Я думаю наоборот! вы воспользовались бы перво" заблудившеюся лошадью, которая попала бы вам в руки, и считали бы ее даром Провидения. Что, разве неправда?
   Добродушный старичок вытаращил глаза перед таким новым освещением вопроса; не будучи ученым мыслителем, он обладал одним качеством, которым обладают далеко не все мыслители: он умел ничего не говорить там, где нечего было сказать. Так и теперь: он тщательно сложил свой зонтик, расправил на нём всякую складочку и затем продолжал свои увещания, ограничиваясь общими местами.
   -- Видишь ли, Джорж, ты знаешь, я всегда был тебе другом, и что я теперь сказал, я сказал для твоего же добра. Мне кажется, ты подвергаешь себя громадной опасности. Ты не можешь надеяться достигнуть цели. Если тебя поймают, тебе будет хуже, чем прежде: тебя замучат, изобьют до полусмерти и продадут на юг.
   -- Мистер Вильсон, я отлично знаю всё это, отвечал Джорж. -- Конечно, я рискую, но -- он распахнул пальто и показал пару пистолетов и складной нож. -- Видите, я приготовился встретить их. На юг я не поеду. Нет, коли на то пойдет, я сумею добыть себе шесть футов свободной земли -- первой и последней моей собственности в Кентукки!
   -- Но, Джорж, ведь это ужасное настроение? Это прямо какая-то отчаянность! Ты меня пугаешь, Джорж! Тебе ни почем нарушить законы своей родины.
   -- Опять моей родины! Мистер Нильсон, у вас есть родина; но какая же родина у меня и у других подобных мне, рожденных от матерей невольниц? Какие законы написаны для нас? Мы не пишем законов, их издают без нашего согласия, они нам не нужны, они все сводятся к тому, чтобы раздавить и унизить нас. Разве не слыхал ваших, речей 4-го июля? Разве все вы не говорите нам раз в год, что сила правительства основывается на добровольном подчинении управляемых? Разве может человек, который слышит такие речи, не думать. Разве он не может сопоставить одно с другим и сделать свои собственные выводы?
   Ум мистера Вильсона был из тех, которые можно сравнить с комком хлопчатой бумаги, нежным, мягким, спутанным, легко изменяющим форму. Он от души жалел Джоржа и смутно понимал, какие чувства волнуют его, но он считал своею обязанностью упорно наставлять его на путь истинный.
   -- Джорж, это не хорошо. Скажу тебе, как друг, брось ты этакие мысли. Это дурные мысли, очень дурные, особенно для человека в твоем положении, -- мистер Вильсон сел к столу и принялся нервно покусывать ручку зонтика.
   -- Вот что, мистер Вильсон, сказал Джорж, подходя к нему и с решительным видом садясь против него. -- Взгляните на меня. Я сижу перед вами. Разве я не такой же человек, как вы? Посмотрите на мое лицо, посмотрите на мои руки, посмотрите на всю мою фигуру, -- молодой человек гордо выпрямился, -- чем я не такой же человек, как всякий другой? Послушайте, мистер Вильсон, что я вам расскажу. меня был отец, один из ваших кентуккийских джентльменов, -- он так мало заботился обо мне, что после его смерти меня продали вместе с его собаками и лошадьми для уплаты долгов, лежавших на имении. Я видал, как мою мать с семерыми детьми вывели на продажу. Они все были проданы на её глазах в разные руки. Я был самый младший. Она на коленях просила моего хозяина, чтобы он купил ее вместе со мной, чтобы хоть один ребенок остался с ней, но он оттолкнул ее своими тяжелыми сапогами. Я видел, как он сделал это, я слышал её вопли и стоны, когда он привязывал меня к шее лошади и увозил в свое имение.
   -- А потом?
   -- Мой хозяин сторговался с одним из покупщиков и перекупил у него мою старшую сестру. Она была набожная, хорошая девушка -- баптистка -- и такая же красивая, как мать в молодости. Она была хорошо воспитана, имела хорошие манеры. Сначала я радовался, что ее купили, думал всё-таки около меня будет хоть один близкий человек. Но скоро я стал очень жалеть об этом. Сэр, я стоял у дверей и слышал, как ее секли, и мне казалось, что каждый удар бьет меня прямо по сердцу, и я ничем не мог помочь ей. Ее секли, сэр, за то, что она хотела вести себя честно, на что по вашим законам девушка невольница не имеет права; ы в конце концов я выдел, как ее заковали в цепи и отправили с партией других невольников на рынок в Орлеан, -- отправили только за одно это -- и с тех нор я ничего о ней не слыхал. Я подрастал годы шли за годами, не было у меня ни отца, ни матери, ни сестры, ни одной человеческой души, которая бы заботилась обо мне больше, чем о последней собаке; меня секли, бранили, морили голодом. Да, сэр, я голодал до того, что с жадностью обгладывал кости, которые бросали собакам. А между тем, когда я был маленьким мальчиком я целые ночи напролет плакал, но плакал не от голода, не от боли. Нет, сэр, я плакал о матери, о сестрах, о том, что на всём свете нет никого, кто бы любил меня. Я не знал ни покоя, ни удобств жизни, я никогда не слыхал ни от кого доброго слова, пока не поступил к вам на фабрику, мистер Вильсон. Вы обращались со мной хорошо; вы поощряли меня работать, учиться читать и писать, стараться сделаться порядочным человеком. Бог видит, как я вам благодарен за всё это. В это время, сэр, я встретился со своей женой. Вы видали ее, знаете, какая она красавица. Когда я заметил, что она любит меня, когда я женился на ней, я сам себе не верил, что это правда, до того я был счастлив, ведь она, сэр, так же добра, как красива! А потом? потом является мой господин, отрывает меня от моего дела, от моих друзей, от всего, что я любил, и топчет меня в грязь! А почему? Потому, как он говорит, что я забыл, кто я, он покажет мне, что я простой негр и ничего больше! В конце концов он становится между мной и женой, он требует, чтобы я ее бросил и жил с другою женщиной. И на всё это ваши законы дают ему полное право! Подумайте-ка, мистер Вильсон. Всё что разбило сердце моей матери и сестры, моей жены и меня самого -- всё это разрешается вашими законами, всё это может делать любой рабовладелец в Кентукки, и никто не скажет ему: нельзя! Неужели вы назовете это законами моей родины? Нет, сэр, у меня нет родины, как нет отца. Но я добуду себе родину! От вашей мне ничего не нужно, только бы она не трогала меня, только бы дала мне спокойно уйти. Но когда я доберусь до Канады, где законы будут признавать и защищать меня, она станет моей родиной, и я буду повиноваться её законам. И беда тому, кто вздумает помешать мне, потому что я доведен до отчаяния. Я буду бороться за свою свободу до последнего издыхания. Вы рассказываете, что ваши отцы боролись таким же образом? Что было хорошо для них, то хорошо и для меня.
   Эта речь, которую он произнес частью сидя у стола, частью шагая взад и вперед по комнате, произнес со слезами, со сверкающими глазами и отчаянными жестами, сильно взволновала добродушного старика; он вытащил из кармана большой, желтый, шелковый платок и принялся энергично вытирать себе лицо.
   -- Провал их возьми! вскричал он вдруг. -- Я всегда это говорил; проклятые палачи! Кажется, я уж начинаю ругаться! Уходы, Джорж, уходи! Только будь осторожен, голубчик, не убивай никого, Джорж, разве только... нет, всё-таки лучше не убивай, знаешь, мне бы нс хотелось, чтобы ты убил... А где твоя жена, Джорж? спросил он взволнованно вскакивая с места и начиная расхаживать по комнате.
   -- Ушла, сэр, ушла, с ребенком на руках, Бог знает куда. Ушла на север; и когда мы встретимся, встретимся ли когда-нибудь на этом свете -- неизвестно.
   -- Не может быть! Это удивительно! Уйти от таких хороших господ!
   -- У хороших господ бывают долги, а законы нашей родины разрешают отнять ребенка у матери и продать его за долги господина, -- с горечью отвечал Джорж.
   -- Так, так, -- проговорил честный фабрикант, роясь в карманах, -- это, пожалуй, будет, против моих убеждений, -- ну, да чёрт с ними, с моими убеждениями! -- на-ка возьми, Джорж! и, достав из бумажника пачку ассигнаций, он протянул их Джоржу.
   -- Нет, нет, пожалуйста не надо, мой добрый сэр! вскричал Джорж, вы и без того очень много для меня сделали, а это может поставить вас в затруднительное положение. Надеюсь у меня хватит денег.
   -- Нет, Джорж, ты должен взять. Деньги всегда пригодятся, они никогда не лишние, если добыты честно! Пожалуйста, пожалуйста, возьми, голубчик!
   -- С одним условием, сэр: вы позволите мне возвратить их вам, когда я буду в состоянии.
   -- Ну, а теперь, Джорж, скажи, долго ли ты думаешь путешествовать таким образом? Надеюсь, недолго? Ты это хорошо выдумал, только уже слишком смело. А твой негр, кто он такой?
   -- Это вполне надежный человек. Он бежал в Канаду в прошлом году. Там он узнал, что его господин страшно сердится за его побег и в отместку бьет и сечет его старую мать. Тогда он вернулся, чтобы утешить ее и попробовать увезти.
   -- Что ж? увез он?
   -- Нет еще. Он всё время бродил около дома, но не мог улучить удобного случая. Теперь он едет со мной до Огайо и передаст меня друзьям, которые и ему помогли, а потом он вернется за ней.
   -- Опасно, очень опасно! проговорил старичок.
   Джорж выпрямился и презрительно улыбнулся.
   Фабрикант оглядел его с ног до головы с простодушным недоумением.
   -- Джорж, в тебе какая -- то удивительная перемена. Ты и голову держишь, и говоришь, и ходишь точно совсем другой человек.
   -- Это потому, что я теперь свободный человек, -- с гордостью проговорил Джорж. -- Да, сэр, больше я никогда, никого не назову своим господином. Я свободен!
   -- Берегись! это еще не так верно, тебя могут поймать!
   -- Если это случится, всё равно, мистер Вильсон! В могиле все люди свободны и равны.
   -- Я просто ошеломлен твоею смелостью, -- сказал мистер Вильсон. -- Как это, заехал сюда в ближайшую гостиницу!
   -- Мистер Вильсон, это так дерзко, и эта гостиница так близко к нашим местам, что никому не придет в голову искать меня здесь. Меня будут разыскивать где-нибудь подальше, а потом, ведь вы сами еле узнали меня! Господин Джима живет не в этом округе; его здесь никто не знает. Да и вообще его считают окончательно пропавшим, никто его не разыскивает, и меня тоже трудно признать по объявлению.
   -- А клеймо на руке?
   Джорж снял перчатку и показал только что затянувшийся рубец.
   -- Последний знак доброты мистера Гарриса, -- с горечью сказал он. -- Он вздумал наградить меня им две недели тому назад, уверяя, что я наверно скоро сбегу. Интересно, не правда ли? спросил он снова надевая перчатку.
   -- У меня кровь стынет в жилах, когда я думаю о твоем положении и о тех опасностях, которые грозят тебе! вскричал мистер Вильсон.
   -- Моя кровь стыла много лет подряд, мистер Вильсон, теперь она кипит, -- отвечал Джорж. -- Вот что, дорогой сэр, продолжал он после нескольких секунд молчания, -- я заметил, что вы узнали меня. Я подумал, что мне лучше переговорить с вами, чтобы ваши удивленные взгляды не выпали меня. Завтра утром я выеду чем свет и к ночи надеюсь быть в безопасности, в Огайо. Я поеду днем, буду останавливаться в самых лучших гостиницах, обедать вместе со здешними аристократами. И так, прощайте, сэр! Если вы услышите, что я пойман, знайте, что меня нет в живых.
   Джорж стоял твердый, как скала, и протянул руку с видом принца. Добродушный старичок пожал ее с самым сердечным расположением и, высказав еще несколько предостережений, взял свой зонтик и побрел вон из комнаты.
   Джорж задумчиво глядел на дверь, затворившуюся за ним. Вдруг у него мелькнула какая-то мысль. Он быстро подошел к двери и отворил ее.
   -- Мистер Вильсон, извините, еще одно слово.
   Старый джентльмен вернулся; Джорж по-прежнему запер дверь на ключ и несколько секунд стоял молча, в нерешительности. Затем он сделал над собою усилие и поднял голову.
   -- Мистер Вильсон, вы всё время относились ко мне как христианин, я хочу попросить у вас еще одного дела христианского милосердия.
   -- Что такое, Джорж?
   -- Видите ли, сэр, вы говорили правду: я действительно страшно рискую. Ни одна живая душа во всём свете не огорчится, если я умру, -- прибавил он, тяжело дыша и с трудом произнося слова -- Меня убьют и закопают, как собаку, а на другой день никто об этом не вспомнит, никто, -- исключая моей бедной жены. Она будет плакать и грустить. Не возьметесь ли вы, мистер Вильсон, передать ей эту булавочку. Она подарила мне ее на Рождество, бедняжка! Отдайте ей ее и скажите, что я любил ее до самой смерти. Сделаете вы это? да? Сделаете? -- спросил он горячо.
   -- Конечно, сделаю, голубчик! сказал старый джентльмен, взяв булавку; глаза его были влажны, голос дрожал от волнения.
   -- Скажите ей одно, продолжал Джорж, -- это мое последнее желание: если она может добраться до Канады, пусть идет туда. Нечего смотреть на то, что госпожа была к ней добра, что она любит свой дом, я прошу ее во всяком случае не возвращаться, -- рабство всегда в конце концов ведет к несчастно. Скажите ей, чтобы она воспитала нашего мальчика свободным человеком, и тогда ему не придется терпеть то, что терпел я. Скажете вы ей всё это, мистер Вильсон, скажете?
   -- Да, Джорж, всё скажу, обещаю. Но я уверен, что ты не умрешь. Не бойся, ты такой славный малый. Надейся на Бога, Джорж! От всей души желаю тебе благополучно добраться до цели, от всей души!
   -- Да есть ли Бог, на которого можно надеяться? проговорил Джорж тоном такого горького отчаяния, что старик невольно замолчал. -- Я в свою жизнь насмотрелся на такие дела, которые заставляют меня сомневаться, чтобы мог быть Бог. Христиане не понимают, как всё это представляется нам. Для вас Бог есть, но существует ли он для нас?
   -- Ах, не говори, не говори таких слов, голубчик! -- вскричал старичок, почти рыдая. -- Гони от себя такие мысли, Бог есть, Он существует! мрак и тучи окружают его, но на троне его царит справедливость и правосудие. Бог есть, Джорж, -- верь в него, надейся на него, и я уверен, он поможет тебе. Всё устроится по справедливости, если не в этой жизни, то в будущей.
   Искренняя вера и доброта этого простодушного старика придавали ему в эту минуту необыкновенное величие и достоинство. Джорж, рассеянно шагавший по комнате, остановился, задумался на минуту и потом тихо проговорил:
   -- Благодарю вас за эти слова, мой добрый друг; я их не забуду.

Глава XII.
Отдельные случаи из области законной торговли.

   Глас в Раме, слышен плач и рыдание и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет.
   Мистер Гэлей и Том тряслись в своей повозке и ехали всё дальше и дальше каждый погруженный в собственные размышления. Странное явление представляют мысли двух людей, которые сидят рядом, под ними одно и тоже сиденье, у них одинаковые глаза, уши, руки и прочие органы, одни и те же предметы проходят перед их взорами; а между тем, у каждого из них свои собственные мысли, нисколько не похожие на мысли другого.
   Возьмем, например, мистера Гэлея: он думал о росте Тома, о его сложении, о том за сколько можно продать его, если удастся сохранить его полным и здоровым. Он думал, как ему составить свою партию; он высчитывал рыночную стоимость тел мужчин, женщин и детей, которые войдут в нее, и перебирал в уме разные подробности своего ремесла. Потом он думал о самом себе, какой он гуманный: другие торговцы сковывают своим неграм руки и ноги, а он надел Тому кандалы только на ноги и оставил ему руки свободными, пока он будет вести себя хорошо. Он вздохнул, подумав о неблагодарности человеческой природы, кто знает, может быть, и Том не ценит его благодеяний. Сколько раз его надували негры, с которыми он был особенно милостив! И несмотря на это он остался добрым человеком, -- просто удивительно!
   Том с своей стороны думал о словах прочитанных нм в одной древней, немодной книге; слова эти всё время вертелись в голове его: "Зде пребывающаго града не имам, грядущаго же взыскуем; там и сам Бог позволит нам называть Его нашим Богом, ибо это он уготовил нам град". Слова эти взяты из древней книги, которую читают преимущественно невежественные и неученые люди, и которая во все времена имела странную власть над простыми, бесхитростными умами, в роде Тома. Слова её потрясают душу до глубины, и словно трубный звук возбуждают бодрость, энергию мужество там, где было лишь мрачное отчаяние.
   Мистер Гэлей вынул из кармана несколько листков газет и принялся с большим интересом просматривать объявления. Он не вполне бегло читал, и потому взял привычку читать вполголоса, как бы проверяя слухом свои глаза. Между прочим он прочел следующее:
   Продажа с аукциона. -- Негры. Согласно постановлению суда, во вторник, 20 февраля, на площади перед судом в городе Вашингтоне, штат Кентукки, имеют продаваться нижеследующие негры: Агарь -- 60 лет; Джон -- 30 лет; Бен -- 21 года: Саул -- 25 лет; Альберт -- 14 лет. Продажа назначена для удовлетворения кредиторов и наследников умершего Джесса Блечфорда, эсквайра.
   Душеприказчики: Самуил Моррис; Томас Флинт.
   -- Это надо будет посмотреть, обратился он к Тому за неимением другого собеседника. -- Видишь, я хочу набрать партию первый сорт, с который ты поедешь. В хорошей компании тебе будет весело и приятно ехать. Значит, мы первым долгом должны отправиться в Вашингтон, там, делать нечего, тебе придется посидеть в тюрьме, пока я справлю свои дела.
   Том совершенно покорно принял это приятное известие. Он только спрашивал себя, у многих ли из этих несчастных людей, осужденных на продажу, есть жены и дети, и будут ли они так же страдать расставаясь с ними, как он страдает. Надо сознаться, что наивные, мимоходом брошенные слова о тюрьме произвели далеко не радостное впечатление на бедного человека, который всегда гордился тем, что живет честно, безукоризненно. Да, мы должны сказать, что Том гордился свою честностью, ведь ему, бедняге, больше и гордиться нечем было, -- если бы он принадлежал к высшим слоям общества, вероятно, он никогда не был бы доведен до такой крайности. Как бы то ни было, время шло и вечером Гэлей и Том удобно поместились, один в гостинице, другой в тюрьме.
   Около одиннадцати часов следующего дня смешанная толпа собралась перед дверью суда; одни курили, другие жевали табак и плевали, разговаривали, бранились; все ожидали начала аукциона. Негры, назначенные к продаже, сидели отдельной группой и тихонько переговаривались друг с другом. Женщина, помеченная в объявлении Агарью была и но лицу, и по фигуре чистокровная африканка. Может быт, ей в действительности было 60 лет, но тяжелые работы и болезни преждевременно состарили ее; она была полуслепа и скрючена ревматизмом. Около неё стоял единственный, оставшийся у неё сын, красивый мальчик, лет четырнадцати. У неё было много детей, но всех их, одного за другим, отняли у неё и продали на юг, остался один Альберт. Мать цеплялась за него дрожащими руками и со страхом смотрела на всякого, кто подходил осматривать его.
   -- Не бойся, тетка Агарь, -- Сказал один из старших негров. -- Я говорил о тебе с массой Тамасом, он думает, что вас можно будет продать обоих вместе, в одни руки.
   -- Они напрасно говорят, что я уже никуда не гожусь, -- заявляла старуха, поднимая свои трясущиеся руки, -- я могу стряпать, стирать, мыть посуду, меня стоит купить, если продадут дешево; скажи им это, пожалуйста, скажи, прибавила она умоляющим тоном.
   В эту минуту Гэлей протиснулся к группе негров, подошел к одному старшему негру открыл ему рот, заглянул туда, попробовал зубы, заставил его выпрямиться, согнуть спину и проделать разные движения, чтобы испробовать силу мускулов; потом перешел к следующему и подверг его тому же испытанию. Наконец, он дошел до мальчика, пощупал его руки, осмотрел его и заставил прыгнуть, чтобы узнать, насколько он ловок.
   Его не продают без, меня! сказала старуха с жаром, -- мы идем вместе. Я еще довольно сильна, масса, я могу много работать, очень много, масса.
   -- На плантациях? -- презрительно спросил Гэлей. -- Похоже на дело! -- Окончив свой осмотр, он отошел в сторону и заложив руки в карманы, с сигарой в зубах, со шляпой набекрень, стал поджидать аукцион.
   -- Как вы их находите? спросил один человек всё время следовавший за Гэлеем, точно хотел составить себе мнение на основание его осмотра.
   -- Так себе, отвечал Гэлей, сплевывая, -- я вероятно, буду торговаться за тех, что помоложе, и за мальчика.
   -- Онп хотят продать мальчика и старуху вместе, -- заметил его собеседник.
   -- Трудновато будет, старуха совсем дряхлятина не выработает и того, что съест.
   -- Вы, значит, не купите ее?
   -- Дурак будет, кто купит. Она полуслепа, вся скрючена ревматизмом и глупа, как пробка.
   -- Некоторые люди покупают таких стариков и находят, что в них больше проку, чем кажется на вид, -- раздумчиво проговорил незнакомец.
   -- Для меня это не подходящее дело, -- сказал Гэлей, -- ее и даром не возьму, слава Богу, разглядел.
   -- Право, жаль разлучать ее с сыном, она, кажется, уж очень к нему привязана; ее ведь дешево отдадут.
   -- У кого много лишних денег, тому всё дешево. Я перепродам мальчишку на плантацию, а с ней мне нечего делать, я ее даром не возьму, -- повторил Гэлей.
   -- Она будет в отчаянии!
   -- Понятно, будет, -- холодно сказал торговец.
   Разговор был прерван гулом в толпе, и аукционист,
   коротенький, суетливый человечек, старавшийся придать себе важный вид, протискался вперед. Старуха задыхалась и инстинктивно прижималась к сыну.
   -- Держись поближе к маме, Альберт, как можно ближе, нас выставят вместе, говорила она.
   -- Ах, нет, мамми, я боюсь, что не вместе, -- сказал мальчик.
   -- Они должны, сыночек, ведь иначе я не переживу! вскричала старуха.
   Резкий голос аукциониста, просившего очистить место, возвестил о начале аукциона. Место было очищено и торги начались. Мужчины, значившиеся в списке, были скоро проданы за высокую цену, очевидно, на рынке был большой спрос на такого рода товар; двое из них достались Гэлею.
   -- Теперь твой черед, мальчуган, сказал аукционист, слегка подталкивая мальчика своим молоточком. -- Вставай, покажи, как ты умеешь прыгать.
   -- Выставьте нас вместе, масса, пожалуйста, вместе! молила, старуха, крепко прижимая к себе мальчика,
   -- Убирайся прочь, -- сердито оттолкнул ее аукционист -- гы пойдешь последней. Ну, черномазый, скачи -- и с этими словами он толкнул мальчика к помосту. Тяжелый стон раздался позади него. Мальчик остановился и оглянулся. Но ему не дали стоять и, смахнув слезы со своих больших, блестящих глаз, он в одну секунду вбежал на помост.
   Его стройное тело, гибкие члены и красивое лицо сразу вызвали соперничество, и с полдюжины предложений послышалось одновременно. Встревоженный, полуиспуганный мальчик озирался во все стороны, прислушиваясь к тому, как набавляли цену то там, то здесь -- пока раздался стук молотка. Он достался Гэлею. Его столкнули с помоста к новому хозяину, но он остановился на минуту и оглянулся назад: бедная старуха мать, дрожа всем телом, протягивала к нему свои дрожащие руки.
   -- Купите меня, масса! ради Бога, купите! Я умру, если вы не купите!
   -- И куплю, так умрешь! -- отвечал Гэлей, -- нет, не куплю, -- и он отошел прочь.
   За бедную старуху торговались недолго. Человек, разговаривавший с Гэлеем, и очевидно не лишенный чувства сострадания, купил ее за бесценок, и толпа начала расходиться.
   Бедные жертвы аукциона, которые много лет прожили вместе в одном имении, собрались вокруг несчастной матери, на отчаяние которой жалко было смотреть.
   -- Неужели они не могли оставить мне хоть одного? Масса обещал, что оставит мне одного, да, обещал, -- твердила она надтреснутым голосом.
   -- Надейся на Бога, тетушка Агарь, с соболезнованьем сказал старший из негров.
   -- К чему мне надеяться? спросила она рыдая.
   -- Мама! мама! Не плачь так! -- просил мальчик. -- Говорят, ты досталась доброму хозяину.
   -- Мне всё равно, совершенно всё равно! О, Альберт! О, мой мальчик! Мой последний ребеночек! Господи, как мне жить без него?
   Послушайте, оттащите ее прочь, неужели вы не можете? Гэлей сухо. -- Что ей за польза сидеть и причитать тут!
   Старшие негры частью убеждением, частью силою оторвали ее от сына и, отведя к повозке её нового хозяина, всячески старались утешить.

 []

   -- Ну, ступайте! -- Гэлей столкнул вместе своих трех купленных негров и, вытащив ручные колодки сковал каждому кисти рук, затем соединил все кандалы длинною цепью и повел их в тюрьму.
   Через несколько дней Гэлей со своим товаром благополучно плыл на пароходе по Огайо. Он только еще начитал составлять свою партию, и пополнял ее в разных пунктах та берегу товаром, который или сам он, или его агенты приготовили для этого случая.
   Красивый и прочный пароход "Прекрасная Река" весело спускался по течению. Над ним сияло ясное небо; на мачтах его развевался флаг свободной Америки с полосами и звездами; на палубе расхаживали нарядные леди и джентельмены, наслаждаясь чудной погодой. Везде было оживленно, шумно, весело! везде только не в партии невольников Гэлея, которые вместе с прочими товарами помещены были на нижней палубе и сидели сбившись в тесную кучу и тихонько переговаривались друг с другом, по-видимому, вовсе не умея ценить своих разнообразных преимуществ.
   -- Ребята, крикнул Гэлей, неожиданно появляясь среди них, -- надеюсь вы все бодры и веселы. Пожалуйста, не хандрите, будьте молодцами, ребята! Ведите себя хорошо, и я буду хорош с вами!
   Ребята отвечали неизменным: "слушаем, масса", этим словом, которое целые века повторяют несчастные африканцы; но надобно сознаться, что вид у них был далеко не веселый; у каждого был свой маленький предрассудок в виде оставленной жены, матери, сестры или детей и хотя "притеснители требовали от них веселья", но веселье не давалось им так скоро.
   -- У меня жена, говорил товар, названный в списке: Джон -- ВО лет, и положил свою руку на колена Тома. -- а она, бедняжка, и не знает, что я продан.
   -- Где она живет, спросил Том.
   -- В одной гостинице недалеко отсюда, отвечал Джон. Хотелось бы мне еще хоть раз в жизни повидать ее! прибавил он.
   Бедный Джон! Это было вполне естественное желание; и слезы, которые при этом лились из глаз его были не менее естественны, чем слезы любого белого. Том вздохнул из глубины своего опечаленного сердца и попытался, как умел, утешить его.
   А на верху, в рубке сидели отцы и матери; мужья и жены; веселые дети сновали среди них словно красивые бабочки, и все чувствовали себя так хорошо и уютно.
   -- О, мама! вскричал один мальчик, который только что побывал внизу. -- На пароходе едет негроторговец и везет четырех или пятерых невольников на нижней палубе.
   -- Несчастные создания! сказала мать не то с состраданием, не то с негодованием.
   -- Что там такое? спросила другая дама.
   -- Внизу сидят несчастные невольники.
   -- И они закованы в цепи, прибавил мальчик.
   -- Какой позор для нашей страны, что приходится наталкиваться на такие зрелища! воскликнула третья барыня.
   -- О, по этому поводу можно многое сказать и за, и против, заметила одна нарядная дама, сидевшая с шитьем у дверей своей каюты, около неё играли её дети, мальчик и девочка. -- Я живала на юге и должна сказать, что неграм в неволе живется гораздо лучше, чем на свободе.
   -- Некоторые из них, действительно, живут хорошо, я с этим согласна, отозвалась дама, к которой относилось это замечание. -- Самая ужасная сторона рабства по моему это пренебрежение к чувствам и привязанностям негров, разъединение семей, например.
   -- Да, это конечно очень нехорошо, проговорила нарядная дама, поднимая детское платьице, которое она только что кончила и внимательно разглядывая его отделку; -- но ведь это, я думаю, не часто случается.
   -- Нет, напротив, очень часто, возразила её собеседница. -- Я жила несколько лет в Кентукки и в Виргинии и насмотрелась на сцены, от которых сердце разрывается. Представьте себе, чтобы вы чувствовали, если бы вот этих ваших деток отняли от вас и продали.
   -- Мы не можем по себе судить о чувствах этого рода людей, сказала вторая дама, раскладывая на коленях мотки шерсти.
   -- Вы, вероятно, совсем их не знаете, если можете говорить такие вещи, -- горячо возразила первая дама. -- Я родилась и выросла среди негров. Я знаю, что они чувствуют так же сильно, как мы, может быть, даже сильнее.
   Вторая дама сказала: -- Неужели? -- зевнула, посмотрела в окно каюты и повторила в конце концов свое первое замечание: -- Во всяком случае, я нахожу, что в неволе им жить лучше, чем на свободе.
   -- Несомненно само Провидение предназначило африканскую расу занимать низшее положение, пребывать в рабстве, сказал серьезным голосом джентльмен в черном, священник, сидевший у дверей каюты. -- "Проклят будет Ханаан, раб рабов будет он у братьев своих" сказано в Писании.
   -- Послушайте, чужак, разве смысл этого текста такой? спросил высокий господин, стоявший подле него.
   -- Несомненно. Провидению угодно было по какой-то неведомой нам причине осудить эту расу на рабство много веков тому назад, и мы не должны восставать против Его воли.
   -- Ну что ж, отлично, если такова воля Провидения, то мы покоримся ей и будем покупать негров, не правда ли, сэр? сказал высокий, обращаясь к Гэлею, который стоял у печки, заложив руки в карманы и внимательно прислушиваясь к разговору.
   -- Да, продолжал он, мы не можем не покоряться воле Привидения. Мы будем продавать, выменивать, угнетать негров, они для этого только и созданы. Очень успокоительная точка зрения, как по вашему, чужак?
   -- Я никогда об этом не думал, отозвался Гэлей. -- Я сам не мог бы так объяснить этого, я неученый. Я взялся за эту торговлю, как за средство жизни, и думал так, что если это грешно, так я потом покаюсь, понимаете?
   -- А теперь вам и каяться не для чего? сказал высокий. -- Вот что значит, хорошо знать Писание! Если бы вы изучали Библию, как этот почтенный человек, вы бы давно знали это, и совесть ваша была бы спокойна. Вы бы сказали себе: "Проклят" -- как его там? и не думали бы, что грешите. -- Высокий господин, который был никто иной, как уже знакомый читателю скотопромышленник, сел и принялся курить с лукавой усмешкой на своем длинном, сухом лице.
   Высокий, стройный молодой человек с умным, выразительным лицом вмешался в разговор и проговорил: "Как вы хотите, чтобы люди поступали с вами, так и вы поступайте с ними". Кажется этот текст тоже взят из св. Писания, как и "Проклят Ханаан".
   -- Гм... это очень понятный текст, чужак, для нашего-брата, неученого, -- заметил Джон, скотопромышленник, и принялся пускать дым, словно вулкан.
   Молодой человек по-видимому собирался сказать еще что-то, ' но пароход вдруг остановился и все пассажиры, как всегда водится, бросились к борту посмотреть, где пристали.
   -- Кажется, они оба священники? спросил Джон у одного из пассажиров, выходившего вместе с ним.
   Пассажир утвердительно кивнул головой. Как только пароход причалил, на сходни быстро вбежала негритянка, растолкала толпу, бросилась к тому месту, где сидела партия негров, обняла обеими руками несчастную штуку товара, значившуюся: "Джон, тридцать лет", и с рыданьями и слезами называла его своим мужем.
   Но к чему рассказывать историю, повторяющуюся слишком часто, каждый день, историю разбитых сердец, угнетения и страдания слабых ради выгоды и удобства сильных. Не к чему рассказывать ее: она повторяется каждый день, ее слышит Тот, кто не глух, хотя и долго не говорит правда.
   Молодой человек, который говорил раньше в защиту гуманности и Божьего закона смотрел скрестив руки на эту сцену. Он обернулся, подле него стоял Гэлей: -- Друг мой, тихо сказал он взволнованным голосом, как вы можете, как у вас хватает духу вести эту торговлю? Посмотрите на этих несчастных! Вот я радуюсь в душе, что возвращаюсь домой к жене и детям! А между тем тот самый звонок, который для меня будет сигналом отплытия к ним, навсегда разлучит этого несчастного человека и жену его. Знайте, что вы ответите за это Богу.
   Торговец молча отошел.
   -- Вон оно, -- заметил скотопромышленник, удерживая его за локоть -- какие священники-то бывают разные! Один говорит: "Проклят Ханаан", а другой рассуждает совсем иначе.
   Гэлей что-то сердито проворчал.
   -- Это-то, положим, беда не большая, -- продолжал Джон, -- а вот беда, если вы. чего доброго, и Богу не угодите, когда придется отвечать перед ним, ведь всякому умирать надо.
   Гэлей задумался и отошел на другой конец парохода.
   -- Только бы мне удалось выгодно сбыть еще одну, две партии, -- раздумывал он, -- я брошу это дело; прямо даже опасно возиться с ним. -- Он взял свою записную книжку и принялся проверять свои счета, -- операция посредством которой очень многие джентльмены и почище мистера Гэлея успокаивают свою совесть.
   Пароход отчалил от берега и снова на нём воцарилось веселье. Мужчины разговаривали, расхаживали по палубе, читали, курили. Женщины шили, дети играли, а пароход шел всё дальше и дальше.
   Раз, когда он пристал к маленькому городку в Кентукки, Гэлей сошел на берег по своим делам.
   Том, который, не смотря на кандалы, мог немножко ходить, подошел к берегу и рассеянно глядел на дорогу. Через несколько времени он увидел, что торговец возвращается быстрыми шагами, а вместе с ним идет негритянка с ребенком на руках. Она была очень порядочно одета, а за ней негр нес её небольшой сундучок. Она шла очень весело, и, болтая с негром, вошла по сходням на пароход. Зазвонил колокол, раздался свисток, машина запыхтела, и пароход снова понесся вниз по реке.
   Негритянка пробралась между ящиками и тюками на нижнюю палубу, уселась там и принялась кормить ребенка.
   Гэлей прошелся раза два по пароходу, затем сошел вниз, сел подле неё и начал что-то говорить ей вполголоса.
   Том вскоре заметил, как темное облако набежало на лицо женщины, как она ответила быстро и резко:
   -- Я этому не верю, не хочу верить! -- говорила она -- Вы шутите со мной!

 []

   -- Если не веришь посмотри сюда! -- сказал Гэлей вынимая из кармана бумагу. -- Это купчая крепость, а вот и надпись твоего господина. Я заплатил ему кругленькую сумму чистыми деньгами!
   -- Я не могу поверите чтобы масса мог так обмануть меня, это не может быть! воскликнула женщина с восстающим волнением.
   -- Спроси здесь на пароход кого хочешь, кто только умеет читать по писанному. -- Пожалуйста, обратился он к одному человеку, проходившему мимо, -- прочтите эту бумагу. Она не верит мне.
   -- Это купчая, подписанная Джон Фосдик, отвечал прохожий, -- на основании ее женщина Люси и её ребенок проданы вам. Насколько я понимаю, она составлена совершенно правильно.
   Отчаянные возгласы женщины собрали около неё целую толпу, и негроторговец в коротких словах объяснил причину её волнения.
   -- Он сказал мне, что я поеду в Луизвиль кухаркой в ту гостиницу, где служит мой муж; масса сказал мне это сам, понимаете, сам, и я не могу поверить, чтобы он мне солгал, -- говорила женщина.
   -- А между тем он продал тебя, бедняжка, в этом не может быть сомнения, сказал один добродушный с виду человек, прочитав бумагу, -- продал дело ясное.
   -- Значит, и толковать не стоит, -- сказала женщина вдруг притихнув, она крепче прижала ребенка к груди, села на на свой сундук, повернулась ко всем спиной и рассеянно глядела на реку.
   -- Кажется, не очень огорчена, сказал торговец, -- скоро привыкнет!
   Женщина казалась спокойной. Пароход шел вперед всё дальше и дальше. Дул легкий летний ветерок и обвевал её голову, мягкий, ласковый ветерок, который не справляется черное или белое лицо он освежает. Она видела, как солнечный свет сверкал в воде золотою рябью, она слышала голоса спокойно и весело раздававшиеся со всех сторон, но на сердце у неё лежал тяжелый камень. Ребенок привстал у неё на коленях и гладил ее по щекам своими маленькими ручками; он подскакивал, лепетал и как будто задался целью расшевелить ее. Она вдруг схватила прижала его к себе, и слезы медленно одна за другой закапали на удивленное личико малютки. Мало-помалу она, действительно, успокоилась и принялась нянчить ребенка.
   Мальчуган, которому было месяцев десять, был необыкновенно велик и силен для своего возраста. Он ни минуты не оставался в покое, вертелся, скакал и мать постоянно должна была поддерживать его, чтобы он не упал.
   -- Славный мальчуган! вдруг сказал какой-то человек, остановившийся против неё, заложив руки в карманы. -- Сколько ему времени?
   -- Десять с половиной месяцев, -- отвечала мать.
   Пассажир свистнул мальчику и протянул ему леденец, он быстро схватил его и засунул в рот.
   -- Молодец мальчишка! -- сказал пассажир, -- знает, где раки зимуют! -- он свистнул и прошел дальше. На другом конце парохода он увидел Гэлея, который курил сидя на куче чемоданов. Незнакомец достал спичку, закурил сигару и проговорил:
   -- Славную бабенку вы добыли, чужак!
   -- Да, не дурна, -- отвечал Гэлей выпуская дым изо рта.
   -- Везете ее на юг?
   Гэлей кивнул и продолжал курить.
   -- На плантации?
   -- Да, мне заказано доставить несколько штук на одну плантацию, я и ее туда же отправлю. Мне говорили, что она хорошая кухарка; они могут взять ее на кухню, или отправить щипать пеньку. У неё для этого подходящие пальцы, я рассмотрел. Во всяком случае за нее можно взять хорошие деньги, -- и Гэлей снова принялся за сигару.
   -- А мальчугана-то, пожалуй, на плантацию не возьмут заметил пассажир.
   -- Ну, так что же? Я продам его при первом удобном случае, -- отвечал Гэлей, закуривая вторую сигару.
   -- Вы, надеюсь, не дорого за него возьмете? -- спросил пассажир влезая на груду ящиков и спокойно усаживаясь на них.
   -- Право, не знаю, отвечал Гэлей, он славный мальчуган, крепкий, толстый, сильный; тело твердое, не ущипнешь.
   -- Это-то правда, но подумайте сколько хлопот и расходов, пока его вырастишь!
   -- Пустяки! возразил Гэлей, эти ребятишки растут сами собой, как грибы; хлопот с ними не больше, чем со щенками. Этот молодец через месяц уже будет на своих ногах.
   -- У меня в имении много места, и я думал набрать их несколько штук. Наша кухарка потеряла на прошлой неделе своего мальчишку, он утонул в лохане, пока она развешивала белье; так я подумал хорошо бы дать ей вырастить этого. -- Гэлей и его собеседник несколько времени молча курили, по-видимому, ни один не хотел приступить к деловой части разговора. Наконец, пассажир заявил:
   -- Вы, наверно, возьмете не больше десяти долларов за мальчишку, ведь вам всё равно так или иначе надо сбыть его с рук.
   Гэлей покачал головой и выразительно сплюнул.
   -- Это неподходящее дело, сказал он и снова принялся курить.
   -- Сколько же вы хотите за него, чужак?
   -- Да видите ли, я могу сам вырастить мальчишку или отдать его на воспитание; он удивительно красивый и здоровый, через шесть месяцев за него смело можно взять сто долларов; а через год или два не меньше двухсот, если держать его, как следует. Так что теперь я могу пожалуй взять за него пятьдесят, но ни цента меньше.
   -- Э, чужак, да это, право даже смешно!
   -- Верно говорю! отрезал Гэлей, решительно качнув головой.
   -- Я дам за него тридцать, сказал пассажир, но ни цента больше.
   -- Нет, не идет! Пожалуй, вот что сделаем: разделим разницу: я возьму сорок пять, но это уже самая последняя цена. -- Он снова сплюнул самым решительным образом.
   -- Ну, пожалуй, согласен, -- проговорил покупатель подумав немного.
   -- По рукам, сказал Гэлей. -- Вы где выйдете?
   -- В Луизвиле.
   -- Луизвиль? повторил Гэлей, -- отлично, мы будем там вечером. Мальчишка будет спать, унесите его тихонько, чтобы не было ни какого вытья, -- это выходит превосходно, -- я люблю делать всё тихонько, без крика, без шуму, терпеть не могу суеты да пересудов. -- После этого несколько банковых билетов перешли из бумажника пассажира, в бумажник работорговца, и этот последний снова взялся за свою сигару.
   Был ясный, тихий вечер, когда пароход причалил к Луизвильской пристани. Негритянка сидела на прежнем месте, держа на руках ребенка, спавшего крепким сном. Когда она услышала название города, к которому приставали, она быстро уложила ребенка в уютное местечко между ящиками, предварительно заботливо подостлав под него свой плащ; затем она подбежала к борту в надежде, увидеть своего мужа среди прислуги разных отелей, толкавшейся там. Она пробралась вперед к самому борту, перевесилась через него и впивалась глазами в головы двигавшиеся на берегу; толпа пассажиров отделила ее от ребенка.
   -- Теперь самое время, сказал Гэлей, взяв спящего ребенка и передавая его новому хозяину. -- Не разбудите его, смотрите, чтобы он не закричал, не то баба подымет страшный гвалт.
   Когда пароход скрипя, пыхтя и свистя отчалил от пристани и начал медленно подвигаться вдоль реки, женщина вернулась на свое старое место. Там сидел негроторговец -- ребенок исчез.
   -- Что такое? где он? спрашивала она, дико озираясь.
   -- Люси, отвечал торговец, -- твоего ребенка унесли, лучше тебе сразу узнать это. Видишь ли, я знал, что тебе нельзя жить с ним на юге, и я подыскал для него превосходное семейство, где его хорошо воспитают, ему там будет лучше, чем у тебя.
   Торговец достиг той степени христианского и политического совершенства, какую в последнее время рекомендовали нам некоторые проповедники и политики северных штатов: он победил в себе все человеческие слабости и предрассудки. Сердце его сделалось таким, каким могло бы быть и ваше, сэр, при надлежащем воспитании. Безумный взгляд ужаса и отчаяния, брошенный на него женщиной, мог бы смутить менее опытного человека; но он привык к этому. Он сотни раз видал подобные же взгляды. Вы тоже можете привыкнуть к этому, читатель; наши политики всеми силами стараются приучить к ним наши северные штаты во славу Союза. Торговец смотрел на это черное лицо, искаженное мукой смертельного страдания, на эти судорожно сжатые руки, на это прерывистое дыхание, как на неизбежные неприятности негроторговли и боялся одного, чтобы она не вздумала кричать и не вызвала скандала на пароходе. Он, подобно прочим сторонникам наших своеобразных учреждений, всего больше боялся шуму.
   Но женщина не кричала. Удар попал слишком метко в самое сердце, не было ни крику, ни слез.
   Она сидела, как ошеломленная. Руки её безжизненно опустились, глаза смотрели, ничего не видя, как сквозь сон до неё доходил шум парохода и грохот машины, бедное, на смерть раненое сердце ни криком, ни слезой не выдавало своего нестерпимого горя. Она была совершенно спокойна.
   Торговец, который ради собственной выгоды был почти настолько же гуманен, как и многие из наших политиков, считал своею обязанностью утешать ее по возможности.
   -- Я знаю, что с первоначала это очень тяжело, Люси, -- обратился он к ней, -- но такая красивая и разумная женщина не должна предаваться горю. Ты сама видишь, что это было необходимо и теперь уж всё равно его не вернуть.

 []

   -- О, не говорите, масса, не говорите! вскричала женщина задыхающимся голосом.
   -- Ты ловкая бабенка. Люси, -- продолжал он. -- Я позабочусь о тебе, я найду тебе хорошее место на юге. Ты скоро возьмешь себе другого мужа, такая красивая баба, как ты...
   -- О, масса, пожалуйста не говорите со мной теперь! -- сказала женщина с таким страданием в голосе, что даже торговец отступил: он понял, что здесь происходит нечто, не поддающееся его влиянию, встал и отошел. Женщина отвернулась и закрыла голову плащом.
   Торговец шагал несколько времени взад и вперед останавливаясь и поглядывая на нее.
   -- Ишь как убивается! рассуждал он. -- Ну, да по крайности тиха. Пусть выплачется, ничего, понемножку оправится.
   Том следил за всем происходившим сначала до конца и отлично понимал страдания несчастной. Ему всё это казалось ужасным, невообразимо жестоким, потому что его бедный, невежественный, черный ум не умел делать обобщений, не умел возвыситься до широких взглядов. Если бы он обучался у некоторых проповедников христианства, он совсем бы с другой точки зрения смотрел на это дело и видел бы в нём одну из обыденных случайностей законной торговли, торговли, являющейся необходимой поддержкой учреждения, которое, как говорил один американский священник, -- не имеет в себе ничего дурного, кроме неизбежного зла, присущего всяким другим отношениям в общественной и домашней жизни. Но Том был бедный невежественный негр, чтение которого ограничивалось Новым Заветом; поэтому он не мог утешать и успокаивать себя такого рода соображениями. Сердце его обливалось кровью при виде того, что он считал несправедливостью относительно несчастной страдалицы, лежавшей на ящиках словно подкошенный колос, относительно чувствующей, живущей, исходящей кровью и в то же время бессмертной вещи, которую американский закон хладнокровно ставит в один разряд с узлами, тюками и ящиками, среди которых она лежала.
   Том подошел ближе и попытался заговорить с нею, но она в ответ только стонала. С искренним убеждением, со слезами, говорил он ей о той любви, которая вечно живет на небесах, о милосердном Иисусе и о вечном царствии Божием; но её ухо было глухо к словам утешения, они не пробуждали чувства в её омертвевшем сердце.
   Настала ночь, тихая, спокойная, светлая, смотревшая на землю бесчисленными очами ангелов, сверкающими, прекрасными, но безмолвными. С далекого неба не раздавалось ни слова, ни звука сострадания, не протягивалась руки помощи. Один за другим замирали на пароходе голоса и деловые, и веселые. Все засыпали, и плеск воды около носа парохода слышался отчетливо. Том растянулся на одном из ящиков и несколько раз слышал подавленное рыдание или жалобный стон несчастной Люси: -- Что мне делать? Боже мой! милосердный Боже, помоги мне. -- Но мало-помалу и эти звуки исчезли в общей тишине.
   После полуночи Том проснулся, точно кто-то толкнул его. Какая-то темная тень промелькнула мимо него, и он услышал всплеск воды. Никто кроме него ничего не видал и не слыхал. Он поднял голову. Место, где лежала женщина, было пусто. Он встал, поискал ее -- напрасно! Бедное, измученное сердце, наконец, успокоилось, а река текла и струилась по-прежнему весело, как будто не её воды поглотили его.
   Терпенье, терпенье, сердца, переполненные негодованием против всей этой неправды! Ни один стон страдания, ни одна слеза угнетенного не будет забыта Божественным Страдальцем, Богом Славы. В своем долготерпеливом всеблагом сердце он носит страдания всего мира. Переносите всё терпеливо так же, как Он, и работайте над делом любви. Час возмездия настанет, это так же верно, как то, что Он Бог.
   Гэлей встал рано утром и пришел проведать свой живой. товар. Теперь он в свою очередь встревожился.
   -- Куда же девалась баба? обратился он к Тому.
   Том умевший во время молчать, не считал нужным высказывать свои наблюдения и подозрения, он просто ответил, что не знает.
   -- Она никак не могла выйти ночью на одну из пристаней, я не спал и караулил всякий раз, когда пароход останавливался. Я никогда никому не доверяю такого рода дел.
   Он сообщил это Тому, как особенно интересный для него факт. Том ничего не ответил.
   Торговец принялся обыскивать весь пароход от носа до кормы, заглядывал за ящики, тюки и бочки, возле машины, около труб, -- всё напрасно.
   -- Послушай, Том, скажи мне по совести, -- обратился он к Тому после всех своих бесплодных поисков -- ты наверно знаешь, где она. Не говори, нет, я вижу, что знаешь. Баба лежала здесь в десятом часу и в двенадцатом, и во втором, а в четвертом ее уже не оказалось. Ты спал здесь рядом всю ночь. Ты, наверно, знаешь, не отпирайся!
   -- Видите ли масса, сказал Том, под утро что-то. проскользнуло мимо меня, я полупроснулся и услышал сильный всплеск воды. Тогда я совсем проснулся, огляделся, а женщины нет. Вот всё, что я знаю.
   Торговец не был ни поражен, ни удивлен; он, как мы говорили раньше, привык ко многому, к чему мы не привыкли. Даже ужасающее присутствие смерти не вызывало в нём благоговейного трепета. Он много раз видел смерть, не раз встречался с нею на своем торговом пути, и был хорошо знаком с нею, и смотрел на нее только как на несговорчивого покупщика, который разрушает все его расчеты; поэтому он выбранил Люси дрянью, жаловался, что ему чертовски не везет, и что если дела и дальше пойдут таким же родом, он не заработает ни цента на своем товаре. Одним словом, он считал себя положительно обиженным. Но помочь горю было невозможно, .так как женщина бежала в страну, которая никогда не выдает беглецов, даже по требованию всего достославного Союза. Гэлей сердито присел на скамейку, взял свою маленькую счетную книжку и поместил погибшую душу и тело в рубрике убытков.
   -- Какой неприятный человек, этот торговец, ни малейшего чувства! Просто ужасно!
   -- Э, да кто же обращает внимание на этих торговцев! Все их презирают, их никогда не пускают ни в одно порядочное общество.
   -- Позвольте, сэр, а кто же создает негроторговцев?
   Кто больше заслуживает осуждения, просвещенный, образованный, развитой человек, поддерживающий систему, неизбежным следствием которой является негроторговец или этот бедный негроторговец? Вы создаете общественное мнение, которое одобряет его торговлю, которое портит и развращает его до того, что он нисколько не стыдится своего ремесла; чем же вы лучше его?
   Вы образованы, а он нет, вы принадлежите к высшим слоям общества, а он к низшим, у вас тонкий вкус, а у него грубый, вы талантливы, а он недальнего ума.
   В день Страшного суда приговор над ним может быть мягче, чем над вами именно в силу этого различия.
   Описав эти мелкие случайности законной торговли, мы в заключение просим наших читателей не думать, что Американские законодатели совершенно лишены человеколюбия, хотя усилия, делаемые ими для покровительства и распространения этого рода промышленности, пожалуй, и дают повод сделать такого рода вывод.
   Кто не знает, как наши великие люди усиленно ораторствуют против иностранной торговли рабами? У нас явилась целая армия Кларксонов и Вильберфорсов, которые удивительно красноречиво и поучительно говорят по этому поводу. Покупать негров в Африке, читатель, ведь это возмутительно! Но покупать их в Кентукки, это совсем другое дело!

Глава XIII.
Поселок квакеров.

   Перед нами встает мирная картина. Просторная, опрятная кухня, с красиво окрашенными стенами, с желтым блестящим полом без пылинки на нём; черная, хорошенькая плита; на полках ряды блестящей посуды, напоминающей о бесчисленном множестве вкусных кушаний; блестящие, зеленые, деревянные стулья, старые и прочные; маленькое парусиновое кресло качалка с подушкой сшитой из лоскутов разноцветных шерстяных материй; другое кресло побольше старинное, гостеприимно протягивавшее свои объятия, и казавшееся особенно заманчивым от лежавших на нём пуховых подушек, -- действительно удобное, приветливое старое кресло, по своим честным, домовитым свойствам стоящее дюжины бархатных или плюшевых кресел аристократов. И в этом кресле тихонько покачиваясь и устремив глаза на какое-то тонкое шитье сидит наша старая знакомая Элиза. Да, это она! Она похудела и побледнела с тех пор, как оставила свой дом в Кентукки, целый мир безмолвной заботы таился под сенью её длинных ресниц, в очертаниях её красивых губ. Ясно было, что её полудетское сердце постарело и окрепло под гнетом тяжелого, горя. Когда она временами поднимала глаза, чтобы следить за прыжками маленького Гарри, который носился по комнате словно какая то тропическая бабочка, в её взгляде читались такая твердость и решительность, каких в нём никогда не замечалось в прежние, более счастливые дни.
   Рядом с ней сидела женщина с блестящим оловянным тазом на коленях и бережно складывала в него сушеные персики. Ей могло быть лет 55 или 60; но у неё было одно из тех лиц, которые время делает красивее и привлекательнее. Снежнобелый креповый чепчик строгого квакерского покроя, простой белый кисейный платок, лежавший на груди мягкими складками, темная шаль и платье сразу показывали, к какой религиозной секте она принадлежит. Лицо её было круглое, розовое, покрытое здоровым, мягким пушком, как спелый персик. Её слегка поседевшие волосы были зачесаны назад, открывая высокий, гладкий лоб, на котором время ничего не начертало, кроме слов: "Мир на земле и в человецех благоволение". Её большие, ясные, карие глаза смотрели ласково; и стоило заглянуть в них, чтобы проникнуть до глубины самого доброго и честного сердца, какое когда либо билось в груди женщины. Много говорится и поется о красоте молодых девушек! Тому, кто пожелает воспользоваться нашим советом, мы рекомендуем посмотреть на нашу приятельницу Рахиль Галлидэй в то время, когда она сидит в своем маленьком кресле-качалке. Это кресло имеет привычку скрипеть и кряхтеть, может быть, оно схватило простуду в молодые годы, или страдает не то удушьем, не то нервным расстройством: но когда она слегка покачивается взад и вперед, кресло неизменно повторяло вполголоса: скрип, крак, что было бы невыносимо во всяком другом кресле. А между тем старый Симеон Галлидэй часто заявлял, что этот скрип для него лучше всякой музыки, а все дети уверяли, что ни за что в свете не согласятся не слышать больше скрипенья материнского кресла. Почему так? Потому что лет двадцать с лишним с этого кресла не раздавалось ничего, кроме слов любви, кроткого увещания, материнской нежности; множество головных и сердечных страданий излечивались здесь, всякие трудные вопросы духовной и практической жизни разрешались здесь, -- и всё это благодаря одной доброй, любящей женщине. Благослови ее Господи!
   -- Как же ты, Элиза, всё еще думаешь отправляться в Канаду? спросила она, спокойно разглядывая свои персики.
   -- Да, ма'ам, -- твердо отвечала Элиза, -- Мне необходимо подвигаться дальше. Мне нельзя останавливаться.
   -- А что же ты там будешь делать? Об этом надо подумать, дочь моя.
   "Дочь моя" -- для Рахиль Галлидэй слово это было вполне естественно: её лицо и вся наружность внушали желание называть ее матерью.
   Руки Элизы задрожали и несколько слезинок упало на её работу; тем не менее она ответила твердым голосом.
   -- Я буду делать что придется. Надеюсь, мне удастся найти себе какую-нибудь работу.
   -- Ты знаешь, что можешь жить здесь сколько хочешь.
   -- О, благодарю вас, -- вскричала Элиза, -- но я не могу спать по ночам; я ни минуты не могу быть спокойна! Сегодня ночью я видела во сне, что тот человек вошел во двор... -- она вздрогнула.
   -- Бедное дитя! сказала Рахиль, отирая слезы. -- Но ты не должна так тревожиться. По милости Божией до сих пор ни одного беглеца на поймали в нашей деревне; я уверена, что и тебя не поймают.
   В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошла маленькая, кругленькая, краснощекая женщина с веселым цветущим личиком, напоминающим спелое яблоко. Она была одета также, как Рахиль, в серое платье с кисейной косынкой, лежавшей красивыми складками вокруг её круглой, толстой шейки.
   -- Руфь Стедмен! -- вскричала Рахиль радостно, поднимаясь навстречу ей, -- Как поживаешь, Руфь? и она сердечно пожала обе руки вошедшей.
   -- Очень хорошо, отвечала Руфь, снимая маленькую суконную шляпу и смахивая с неё пыль своим носовым платком. Квакерский чепчик сидел как-то очень изящно на её кругленькой головке, хотя она своими пухлыми ручками всячески старалась примять и пригладить его. Непослушные прядки её несомненно вьющихся волос выскакивали из под него то там, то здесь, их надобно было подправлять и подсунуть в надлежащее место. Окончив все эти операции перед маленьким зеркальцем, гостья, женщина лет двадцати, по-видимому осталась вполне довольна собой, да и неудивительно, она была такая милая, здоровая, приветливая, маленькая женщина, что всякое мужское сердце радостно забилось бы при взгляде на нее.
   -- Руфь, это наш друг, Элиза Гаррис, а этот маленький мальчик, о котором я тебе рассказывала.
   -- Я очень рада видеть тебя, Элиза, очень, -- проговорила Руфь, пожимая руку Элизы, как будто это был старый друг, которого она давно ждала. -- А это твой милый мальчик? -- я принесла ему пряничок, -- и она протянула маленькое пряничное сердечко мальчику, который подошел, поглядывая на нее из под нависших кудрей, и робко взял гостинец.
   -- Где же твой малютка, Руфь?
   -- О, он сейчас явится; твоя Мэри утащила его у меня и побежала в сарай, показать его детям.
   В эту минуту дверь отворилась и вошла Мэри хорошенькая, розовенькая девочка с такими же карими глазами, как у матери, и с ребенком на руках.
   -- Ага! -- вскричала Рахиль, подходя и беря на руки большого, толстого, белого мальчугана. -- Какой он молодец, и как вырос!
   -- Да, он славно растет! -- отвечала Руфь. Она взяла ребенка, сняла с него маленький голубой шелковый капотик и разные пеленки и одеяльцы, в которые он был завернут; она дернула в одном месте, подтянула в другом, одно расправила, другое разгладила и крепко расцеловав ребенка, посадила его на пол, чтобы он мог придти в себя. Ребенок, по-видимому, привык к такого рода обращению: он засунул в рот большой палец (как будто так и следовало), и погрузился в свои собственные размышления, а мать его между тем села, вытащила длинный чулок из синей и белой бумаги и принялась быстро вязать его.
   -- Мэри, хорошо, если бы ты поставила котелок воды, -- ласково сказала мать.
   Мэри ушла с котелком к колодцу и через несколько минут поставила его на плиту, где он вскоре весело зашипел и закипел, как бы свидетельствуя о гостеприимстве и радушии хозяев. Рахиль дала еще несколько ласковых указаний шёпотом и та же рука сложила персики в кастрюлю и поставила на огонь.
   Рахиль взяла белоснежную доску для теста, подвязала себе передник и начала быстро приготовлять бисквиты, заметив Мэри: -- Мэри, сказала бы ты Джону, чтобы он приготовил цыпленка, -- и Мэри тотчас же исчезла.
   -- А как здоровье Абигаиль Петерс? -- спросила Рахиль, продолжая возиться с бисквитами.
   -- Ей лучше, -- отвечала Руфь. -- Я была у неё сегодня утром, постлала постель, убрала комнаты. Лия Гильс пошла к ней в полдень, чтобы напечь ей на несколько дней хлеба и пирогов; я обещала зайти вечером сменить ее.
   -- Я пойду к ней завтра, постираю и починю, что нужно, сказала Рахиль.
   -- Ах, это отлично! -- вскричала Руфь. -- Я слышала, -- прибавила она, -- что Ганна Стонвуд тоже заболела. Джон был у неё вчера вечером, а я пойду завтра.
   -- Джон может придти к нам обедать, если тебе придется пробыть там целый день, -- предложила Рахиль.
   -- Благодарю, Рахиль, завтра увидим, что будет. А, вот идет и Семеон.
   Симеон Галлидэй, высокий, прямой мускулистый человек, в темном сюртуке, таких же панталонах и широкополой шляпе вошел в комнату.
   -- Как поживаешь, Руфь, приветливо сказал он, протягивая свою широкую ручищу, чтобы пожать её маленькую, пухленькую ручку; -- здоров ли Джон?
   -- Благодарю! Джон здоров, и все наши тоже, -- весело отвечала Руфь.
   -- Что новенького, отец? спросила Рахиль, ставя бисквиты в печь.
   -- Петер Стеббинг сказал мне, что сегодня к ночи они приедут сюда с друзьями, -- многозначительно отвечал Симеон, умывая руки у опрятного умывальника в сенях.
   -- Неужели! -- вскричала Рахиль и задумчиво посмотрела на Элизу.
   -- Ты, кажется говорила, что твоя фамилия Гаррис? -- спросил Симеон Элизу, возвращаясь в комнату.
   Рахиль быстро взглянула на мужа, а Элиза ответила дрожащим голосом: "да". Под влиянием вечно преследовавшего ее страха, она вообразила, что пришли какие-нибудь вести дурные для неё.
   -- Мать! -- Симеон вызвал Рахиль в сени.
   -- Что тебе, отец? спросила Рахиль, выходя к нему и вытирая на ходу свои запачканные мукой руки.
   -- Муж этой женщины в соседнем поселке и сегодня к ночи будет здесь, -- сказал Симеон.
   -- Да что ты! Нужели это правда, отец? вскричала Рахиль и лице её засияло радостью.
   -- Совершенная правда. Петер ездил вчера со своей фурой в тот поселок и встретил там старуху и двух мужчин, один из них сказал, что его зовут Джорж Гаррис: он передал мне в нескольких словах историю, и я уверен, что это он. Он очень красивый, бравый мужчина. Как ты думаешь, сказать об этим Элизе?
   -- Посоветуемся с Руфью, отвечала Рахиль. -- Руфь, приди-ка сюда на минутку!
   Руфь отложила свое вязанье и в ту же секунду была в сенях.
   -- Представь себе. Руфь, сказала Рахиль. -- Отец говорит, что муж Элизы в последней партии негров и будет здесь сегодня к ночи.
   Крик радости молоденькой квакерши прервал ее. Она захлопала в ладоши и так подпрыгнула, что два локона выскочили из под её квакерского чепца и рассыпались по белой косынке.
   -- Тише, тише, милая, -- ласково остановила ее Рахиль, -- тише, Руфь! Окажи лучше, как ты думаешь, сообщить ей это теперь же?
   -- Теперь, конечно! сию же минуту! Подумать только, вдруг это был бы мой Джон, чтобы я чувствовала. Скажите ей сейчас же.
   -- Ты учишь нас, как надо любить своего ближнего, Руфь, -- сказал Симеон, с умилением глядя на молодую женщину.
   -- Да как же иначе? Ведь мы только для этого и созданы Если бы я не любила Джона и моего сынишку, я бы не могла понимать её чувств. Пойдем, скажи ей поскорее! -- и она с умоляющим видом положила свои ручки на руку Рахили. -- Возьми ее к себе в спальню и поговори с ней, а я в это время изжарю цыпленку.
   Рахиль вошла в кухню, где Элиза всё еще сидела за шитьем и, отворив дверь маленькой спальни, сказала ласково: -- Приди ко мне сюда, дочь моя, мне надобно рассказать тебе новость.
   Кровь прилила к бледным щекам Элизы; она встала с нервной дрожью во всём теле и посмотрела на своего мальчика.
   -- Нет, нет, -- вскричала маленькая Руфь, подбегая к пей и хватая ее за руки, -- не бойся, это хорошие новости, Элиза, иди, иди скорей! -- И она тихонько втолкнула ее в дверь, которая заперлась за нею, затем она схватила на руки маленького Гарри и принялась целовать его.
   -- Ты скоро увидишь своего отца, мальчуган! Знаешь ты это? Отец твой скоро приедет! -- говорила и повторяла она, а мальчик с удивлением смотрел на нее.
   Между тем за дверью происходила сцена другого рода: Рахиль Галлидэй обняла одной рукой Элизу и сказала:
   -- Бог сжалился над тобой, дочь моя; твой муж ушел из дома рабства.
   Кровь прилила к щекам Элизы и так же быстро отлила обратно к сердцу. Она опустилась на стул бледная, ослабевшая.
   -- Мужайся, дитя, -- сказала Рахиль, положив руку ей на голову. -- Он среди друзей, они привезут его сюда сегодня вечером.
   -- Сегодня вечером, -- повторила Элиза, -- сегодня!.. Она перестала понимать значение слов; в голове её всё спуталось и смешалось, на минуту всё подернулось туманом.
   Очнувшись, она увидела, что лежит на постели, покрытая одеялом, и маленькая Руфь трет ей руки камфорой. Она открыла глаза в полусонной, приятной истоме, как человек, который долго нес страшную тяжесть и чувствует, что, наконец, избавился от неё, что может отдохнуть. Нервное напряжение, не покидавшее ее с самого бегства из дому, вдруг ослабело, и ею овладело давно неиспытанное чувство покоя и безопасности. Она лежала с широко открытыми глазами и, точно в мирном сне, следила за движениями окружающих. Она видела, что дверь в соседнюю комнату открыта; видела стол накрытый для ужина белоснежною скатертью; слышала тихую песенку кипящего чайника; видела, как Руфь ходила взад и вперед с тарелками пирожков и салатниками консервов, как она останавливалась, чтобы сунуть пирожок в ручку Гарри, или погладить его по головке, или навить его длинные локоны на свои беленькие пальчики. Она видела полную, материнскую фигуру Рахили, как она подходила к её постели, поправляла то одеяло, то подушку, стараясь так или иначе выказать ей свое участие, и всякий раз ей казалось, будто какой-то свет льется на нее из этих больших, ясных, карих глаз. Она видела, как вошел муж Руфи, как она подбежала к нему и стала что-то рассказывать ему шёпотом, очень оживленно, указывая пальчиком на комнату, где она лежала. Она видела, как Руфь с ребенком на руках села за стол пить чай; видела, как все придвинулись к столу, и как маленький Гарри сидел на высоком креслице под крылышком Рахили; слышала тихий гул разговоров, нежный звон чайных ложечек о блюдца и чашки, и мало-помалу всё слилось, Элиза заснула, заснула так спокойно, как не спала ни разу после той страшной минуты, когда она взяла своего ребенка и бежала с ним среди морозной, звездной ночи.
   Ей приснилась чудная страна, как ей казалось, страна отдыха, -- зеленые берега, веселые острова, красиво сверкающие реки. И там в одном доме, который ласковые голоса называли её домом, играл её мальчик, свободный, счастливый. Она услышала шаги мужа; она почувствовала, что он подходит к ней, его рука обняла ее, его слеза упала ей на лицо, и она проснулась. Это не был сон. Дневной свет давно погас. Её мальчик спокойно спал подле неё; свеча тускло горела на столике, и муж её рыдал, припав к её подушке.

 []

* * *

   Весело проходило следующее утро в доме квакеров. "Мать" встала рано и готовила завтрак, окруженная толпою девочек и мальчиков, с которыми мы не успели вчера познакомить читателя, и которые деятельно помогали ей, повинуясь её ласковым словам: "Хорошая, если бы ты". Приготовление завтрака в роскошных долинах Индианы дело сложное и требует много рук подобно ощипыванью лепестков роз и подчистки кустов в раю, с чем не могла без помощников справиться наша праматерь Ева. Джон бегал к колодцу за свежей водой, Симеон младший просеивал муку для пирожков, Мэри молола кофе, Рахиль тихо и спокойно расхаживала среди них, приготовляя бисквиты, жаря цыплят и распространяя вокруг себя нечто в роде солнечного сияния. Если являлась опасность столкновений или недоразумений между слишком усердными молодыми помощниками, её ласковое: "Ну, полно, полно... или: -- "Я бы на твоем месте" -- быстро улаживало дело. Поэты воспевали пояс Венеры, круживший головы нескольким поколениям. Нам больше нравится пояс Рахили Галлидэй, который не давал головам кружиться и поддерживал общую гармонию. Он, несомненно, более полезен в наше время.
   Пока шли эти приготовления Симеон старший стоял в рубашке перед маленьким зеркальцем в углу и занимался делом незнакомым древним патриархам -- он брился. Всё в большой кухне шло так дружно, так мирно, так согласно, каждому было, по-видимому, приятно делать именно то, что он делал; всюду царила атмосфера взаимного доверия и товарищества, даже ножи и вилки дружелюбно звякали, когда их клали на стол; даже цыплята и ветчина весело шипели на сковороде, как будто радуясь, что их жарят. Когда вошли Джорж, Элиза и маленький Гарри их встретили так радостно и приветливо, что им невольно подумалось: не сон ли это?
   Наконец все уселись за завтрак, только Мэри осталась У плиты, поджаривая лепешки, и подавая их на стол, как только они приобретали настоящий золотисто-коричневый оттенок.
   Рахиль никогда не казалась такой счастливой и добродушной, как сидя во главе стола. Столько материнской ласки и сердечности было в каждом её движении, даже в том, как она передавала тарелку с лепешками, или наливала чашку кофе, что, казалось, будто она одухотворяла самую пищу и питье.
   Первый раз в жизни приходилось Джоржу сидеть, как равному, за столом белого; и он сначала чувствовал некоторую неловкость и смущение; но они скоро исчезли, как утренний туман, в лучах этой бесхитростной, задушевной доброты.
   Это, действительно, был дом, -- дом слово настоящего смысла которого Джорж до сих пор не понимал, -- и вера в Бога, надежда на Его промысл закрадывалась золотым облаком в его сердце, мучительные мрачные атеистические сомнения И бешенное отчаяние таяли перед светом живого евангелия, начертанного на этих живых лицах, проповедуемого тысячью бессознательных проявлений любви и доброжелательства, которые подобно чаше холодной воды, поданной во имя ученика Христова, никогда не останутся без награды.
   -- Отец, а что, если тебя опять поймают? -- спросил Симеон младший, намазывая маслом свою лепешку.
   -- Я заплачу штраф, -- спокойно отвечал Симеон.
   -- А вдруг тебя засадят в тюрьму?
   -- Разве вы с матерью не управитесь без меня на ферме? улыбнулся Симеон.
   -- Мать может почти всё делать, отвечал мальчик. -- Но разве это не стыд, что у нас издают такие законы?
   -- Ты не должен осуждать правительство, Симеон -- серьезно заметил ему отец. -- Бог посылает нам земные блага только для того, чтобы мы могли оказывать справедливость и милосердие; если правительство требует у нас за это плату, мы обязаны вносить ее.
   -- А всё-таки я ненавижу рабовладельцев! -- вскричал мальчик, который питал совсем нехристианские чувства, как и подобало современному реформатору.
   -- Мне странно слышать это от тебя, сын мой, -- сказал Симеон. -- Мать совсем не тому учила тебя. Я одинаково готов помочь как рабу, так и рабовладельцу, если горе приведет его к моим дверям.
   Симеон младший сильно покраснел, но его мать только улыбнулась и сказала: -- Симеон добрый мальчик. Когда он вырастет большой, он будет совсем, как отец.
   -- Надеюсь, сэр, что вы не подвергнетесь из-за нас каким-нибудь неприятностям? с тревогой спросил Джорж.
   -- Не беспокойся, Джорж, мы на то и посланы в мир. Если бы мы боялись подвергнуться неприятностям из-за доброго дела, мы не заслуживали бы имени человека.
   -- Но ради меня, -- сказал Джорж, -- это мне слишком тяжело.
   -- И об этом не думай, друг Джорж; это делается вовсе не ради тебя, но ради Бога и человека вообще, -- отвечал Симеон. -- Сегодняшний день ты можешь хорошенько отдохнуть, а вечером в десять часов Финеаз Флетчер повезет тебя дальше до нашего следующего поселка, тебя и всю остальную партию. За тобой усиленно гонятся, нельзя медлить.
   -- В таком случае зачем же ждать вечера? -- спросил Джорж.
   -- Даем ты здесь в безопасности, в нашем селе все друзья, и все на стороже. Кроме того путешествовать ночью безопаснее.

Глава XIV.
Евангелина.

   О юная звезда, озарявшая жизнь, слишком прелестная, чтобы отражаться в таком зеркале!
   Очаровательное, едва сложившееся существо!
   Роза, прелестнейшие лепестки которой еще не развернулись!
   Миссисипи! Как изменилась она, точно по мановению волшебного жезла, с тех пор как Шатобриан воспевал ее в поэтической прозе, как могучую, пустынную реку, катящую свои волны среди сказочных чудес растительного и животного мира.
   В наше время эта река грез и романтической поэзии превратилась в действительность, едва ли менее сказочную и роскошную. Какая другая река в свете несет на своей груди к океану богатства и плоды предприимчивости другой подобной страны, страны, произведения которой обнимают всё, что родится от тропиков до полюсов. Эти бурные, пеняшиеся волны, которые вечно стремятся вперед, представляют живое подобие кипучей деятельности расы более пылкой и энергичной, чем как либо другая в Старом свете. Ах, если бы эти волны не несли на себе вместе с тем и более ужасной тяжести, слез угнетенных, вздохов беспомощных, горьких обращений бедных, невежественных сердец к неведомому Богу, неведомому, невидимому и безмолвному, но который всё-таки "сойдет со своего престола", чтобы спасти всех несчастных на земле.
   Косые лучи заходящего солнца дрожат на поверхности широкой реки, золотят тонкий камыш и стройные темные кипарисы, обвитые гирляндами темного мха словно погребальным убором.
   Тяжело нагруженный пароход, заваленный тюками хлопчатой бумаги с разных плантаций до того, что издали кажется квадратной, огромной, серой массой, медленно подвигается вперед, к ближайшему рынку. Нам придется не мало поискать, прежде чем в толпе, теснящейся на палубах, мы найдем нашего смиренного друга Тома. Наконец, мы увидим его на верхней палубе, тоже загроможденной товаром в маленьком уголке между тюками.
   Частью, благодаря рекомендации мистера Шельби, частью, благодаря удивительно спокойному, кроткому характеру Тома, он постепенно заслужил доверие даже такого человека, как Гэлей.
   Вначале негроторговец зорко следил за ним целый день и никогда не позволял ему оставаться на ночь без кандалов; но неизменное терпение и как будто даже довольный вид Тома заставили его постепенно смягчить эту строгость, л в последнее время Тому позволялось свободно расхаживать но пароходу, как будто он был отпущенный на честное слово.
   Всегда тихий и услужливый, всегда готовый помочь во всякой работе, он вскоре заслужил расположение всех матросов, и не мало часов провел он, работая с ними вместе так же прилежно, как на ферме в Кентукки.
   Когда ему нечего было делать, он забирался в уголок между тюками хлопчатой бумаги на верхней палубе и внимательно изучал Библию.
   За сто слишком миль от Нового-Орлеана уровень реки выше, чем окружающая местность, и она катит свои волны между двумя огромными дамбами футов в двадцать вышины. Путешественник с палубы парохода, как с большой плавучей башни может обозревать окрестную страну на много миль в окружности. Перед глазами Тома проходили одна плантация за другой, развертывалась картина той жизни, какая ему предстояла.
   Он видел вдали невольников за работой; он видел их деревни из хижин, выстроенных рядами подальше от красивых домов и садов господ; и когда эти картины проходили перед его глазами, его бедное, глупое сердце рвалось назад, на ферму в Кентукки, с её тенистыми старыми буками, в дом господина, с его большими прохладными комнатами и в маленькую хижину, обросшую розами и бегонией. Ему представлялось, что он видит знакомые лица товарищей, которых знал с детства; что он видит свою хлопотунью жену, приготовляющую ему ужин; что он слышит веселый смех мальчиков, лепетанье малютки у него на коленях, -- и вдруг всё исчезло, и снова перед ним мелькал сахарный тростник и кипарисы плантаций, снова он слышал пыхтенье и грохот машины, слишком ясно говоривший ему, что та полоса его жизни миновала навсегда.
   При таких обстоятельствах вы напишете жене, вы пошлете весточку детям; но Том не умел писать, почта для него не существовала, и разлука не смягчалась для него возможностью послать своим дружеское слово пли привет.
   Мудрено ли после этого, что слезы часто капали на страницы Библии, когда он, разложив ее на тюке хлопка, медленно водил пальцем по строчкам, разбирая слово за слово её изречения. Том научился грамоте уже взрослым человеком, он читал очень медленно и долго трудился над каждым стихом. К счастью, книга, которую он разбирал, ничего не теряет от медленного чтения, наоборот, слова её, как слитки золота, нужно взвешивать каждое отдельно для того, чтобы понять их бесценное достоинство. Побудем с ним несколько минут, пока он, указывая себе слова и произнося их вполголоса, читает.
   Да-не-сму-ща-ется -- сердце -- ва-ше. В до-му От-ца моего мно-го обл-те-лей. Я и-ду, да бы уго-то-вать место -- вам.
   Цицерон, похоронив свою единственную, нежно-любимую дочь, чувствовал такое же искреннее горе, как бедный Том, вероятно, не больше, так как оба они были только люди, но Цицерон не мог читать эти чудные слова надежды, не мог рассчитывать на загробное свидание; а если бы он их и прочел, он по всей вероятности, не принял бы их на веру, в голове его появилось бы тысяча вопросов относительно подлинности рукописи и правильности перевода. Но для бедного Тома в них заключалось именно то, что ему было нужно, они казались ему до того очевидно истинными и божественными, что его простой ум не допускал возможности каких либо вопросов. Это всё должно быть правда, если это не правда, как же он может жить?
   На Библии Тома не было никаких примечании и объяснений ученых толкователей, но на ней стояли значки и отметки, изобретенные самим Томом и помогавшие ему лучше всяких мудрых объяснений. Он обыкновенно просил господских детей, особенно массу Джоржа, читать ему Библию; и когда они читали, он подчеркивал или отмечал пером и карандашом те места, которые особенно нравились ему, или трогали его-Таким образом, вся его Библия с начала до конца была испещрена отметками разного вида и значения. Он мог во всякую данную минуту найти свои любимые тексты, не трудясь разбирать по складам то, что стояло между ними. Каждая страница этой книги напоминала ему какую-нибудь приятную картину прошлого; в Библии заключалось и всё, что у него осталось от прежнего, и все его надежды на будущее.
   В числе пассажиров парохода был один богатый молодой человек по имени Сент-Клер, постоянно живший в Новом Орлеане. Он ехал с дочкой лет пяти, шести и с пожилой дамой, по-видимому родственницей, под надзором которой и находился ребенок.
   Том часто поглядывал на эту маленькую девочку. Это было одно из тех живых, резвых созданий, которых так же трудно удержать на месте, как луч солнца или летний ветерок; а кто раз ее видел, тому трудно было забыть ее.
   Это был удивительно красивый ребенок без обычной у детей припухлости и угловатости очертаний. Все движения её дышали такою воздушною граций, что невольно, вызывали представление о каком-нибудь мифическом или аллегорическом существе. Личико её было замечательно не столько безукоризненной красотой черт, сколько какою-то странною, мечтательною серьезностью выражения; поэт в изумлении останавливался перед ним, самые прозаичные и невосприимчивые люди не могли равнодушно глядеть на него, сами не зная, почему. Форма её головы, посадка шеи и всей фигуры были удивительно благородны. Длинные, золотисто-каштановые волосы словно облаком окружали эту головку, глубокое задумчивое выражение её сине-фиолетовых глаз осененных густыми золотистыми ресницами -- всё выделяло ее из среды других детей, всё заставляло каждого оборачиваться и смотреть ей вслед, когда она бродила по пароходу. При всём этом малютку нельзя было назвать серьезным или грустным ребенком. Напротив, её личико и воздушная фигурка дышали веселостью. Она была постоянно в движении с полуулыбкой на розовых губках, она легким облачком летала по пароходу, напевая что-то про себя, точно в сладком забытье. Отец и присматривавшая за нею дама постоянно гонялись за нею, но как только им удавалось поймать ее, она снова ускользала от них, словно летнее облачко. Никогда не слышала она ни слова упрека, или строгого замечания, и потому продолжала, как хотела, порхать повсюду. Всегда одетая в белом, она, как тень, скользила по всем местам, нигде не пачкая своего платьица. Не было ни одного уголка, ни одного закоулочка ни наверху, ни внизу, где бы не пробежали эти легкие ножки, куда бы золотистая головка не заглянула своими глубокими, синими глазами.
   Кочегар, поднимая голову от своей тяжелой работы, встречал иногда взгляд этих глазок, засматривавших с удивлением в раскаленную печь с тревогой и состраданием на него, как будто он подвергался ужасной опасности. Рулевой у колеса улыбался, когда прелестная головка показывалась у окошечка его будки и исчезала в ту же минуту. Тысячу раз в день грубые голоса благословляли ее, непривычно мягкие улыбки озаряли грубые лица, когда она приближалась, а когда она бесстрашно проходила по опасным местам, грубые, грязные руки невольно протягивались, чтобы оберечь ее, помочь ей.
   Том, отличавшийся мягкостью и впечатлительностью свойственными его расе, всегда чувствовавший влечение ко всему безыскусственному и детскому, следил за малюткой с возраставшим интересом. Она казалась ему чем-то божественным, и когда её золотистая головка и глубокие синие глаза глядели на него поверх какого-нибудь грязного тюка, или с какой-нибудь груды чемоданов, он почти верил, что видит перед собой одного из тех ангелов, о которых говорится в Новом Завете.
   Часто, очень часто ходила она с печальным личиком вокруг того места, где сидели закованные невольники Гэлея. Она подходила к ним и смотрела на них серьезно, с тревогой и грустью; а иногда приподнимала их цепи своими тонкими ручками и глубоко вздыхала, уходя дальше. Много раз появлялась она неожиданно среди них, приносила леденцы, орехи, апельсины, с веселой улыбкой раздавала им лакомства и исчезала.
   Том долго присматривался к маленькой барышне, прежде чем решился сделать попытку познакомиться с нею. Он знал множество средств привлечь к себе ребенка и решил воспользоваться ими. Он умел вырезать маленькие корзиночки из вишневых косточек, головки уродцев из орехов и смешных прыгунов из бузины, особенно же искусен был он в выделке всевозможных свистулек. Карманы его были полны разных привлекательных вещиц, которые он мастерил в былые годы для детей своего господина, и которые он теперь вынимал по одной, с благоразумной расчетливостью, как средство завести знакомство и дружбу.
   Девочка была застенчива, несмотря на свой интерес ко всему окружающему, и приручить ее оказалось не легко. Первое время она, точно канареечка, присаживалась на какой-нибудь тюк, или ящик подле Тома, когда он изготовлял свои изделья и с серьезным, застенчивым видом принимала от него какую-нибудь вещицу. Но мало-помалу они познакомились и разговорились.
   -- Как вас зовут, маленькая барышня? -- спросил Том, когда заметил, что почва достаточно подготовлена для начала разговора,
   -- Евангелина Сент-Клер, -- отвечала девочка, но папа и все называют меня Ева А тебя как зовут?
   -- Меня зовут Том, дети обыкновенно звали меня дядя Том, там у нас, в Кентукки.
   -- Так и я буду звать тебя дядя Том, потому что, знаешь, ты мне понравился, -- сказала Ева. Куда ты едешь дядя Том?
   -- Не знаю, мисс Ева.
   -- Как, не знаешь! -- вскричала девочка.
   -- Так. Меня кому-нибудь продадут, и я не знаю, кому.
   -- Мой папа может тебя купить, -- быстро проговорила Ева, -- а если он тебя купит, тебе будет хорошо жить. Я сегодня же попрошу его.
   -- Благодарю вас, милая барышня.
   В эту минуту пароход остановился у маленькой пристани, чтобы запастись дровами, и Ева, услышав голос отца, вскочила и убежала. Том тоже встал и пошел предложить свои услуги матросам; скоро он вместе с ними таскал дрова.
   Ева с отцом стояли рядом у перил и смотрели, как пароход отчаливал от пристани, колесо сделало два, три поворота в воде, как вдруг, от неожиданного толчка, девочка потеряла равновесие и упала за борт, прямо в воду. Отец её, едва сознавая, что делает, готов был броситься вслед за ней но кто-то удержал его сзади и указал ему, что девочке уже оказывают более действительную помощь.
   Когда она упала, Том стоял прямо под ними на нижней палубе. Он видел, как она погрузилась в воду, и в одну секунду прыгнул за нею. Негр с его широкой грудью и сильными руками легко мог держаться на воде, пока секунды через две малютка показалась на поверхности. Тогда он схватил ее, подплыл с нею вместе к борту парохода и передал ее наверх сотне рук, которые все нетерпеливо протягивались, чтобы принять ее. Через несколько минут отец внес ее промокшую, без чувств, в дамскую каюту, где, как обыкновенно бывает в подобных случаях, между всеми дамами началась борьба великодушия: кто произведет больше беспорядка и помешает ей прийти в себя.

* * *

   Следующий день, последний день путешествия был очень жаркий, пароход подходил к Новому Орлеану. На всём судне царило оживление и хлопотливые сборы. В каюте пассажиры собирали свои вещи и готовились выйти на берег. Мужская и женская прислуга суетилась, чистила, мыла и прихорашивала красивое судно, приготовляя его к парадному въезду. На нижней палубе сидел наш друг Том, сложив руки и с тревогой посматривая на группу, стоявшую с другой стороны парохода.
   Там была прелестная Евангелина, немного бледнее, чем накануне, но без всяких других следов вчерашнего несчастного случая. Изящный молодой человек стоял подле неё беспечно облокотившись на тюк хлопка, а подле него лежала открытой большая записная книжка.
   С первого взгляда можно было угадать, что это отец Евы. Те же благородные очертания головы, те же большие синие глаза, те же золотисто-каштановые волосы. Но выражение лица было совсем другое. В его глазах не было той глубины, той туманной мечтательности, которыми отличались глаза девочки, они смотрели ясно, весело, смело и сияли чисто земным блеском; его красиво очерченный рот имел гордое, несколько саркастическое выражение; в каждом движении его изящной фигуры сказывалось сознание собственного превосходства. Он слушал с небрежно добродушным, полунасмешливым, полупрезрительным видом Гэлея, весьма многоречиво восхвалявшего достоинства той штуки товара, из-за которой, они торговались.
   -- Полное собрание всех нравственных и христианских добродетелей в черном кожаном переплете! -- усмехнулся он когда Галей кончил.
   -- Отлично, любезнейший, а теперь "сколько же убытка"? как говорят в Кентукки. Одним словом, сколько надо вам заплатить за всю эту историю? Что вы намерены содрать с меня? Говорите прямо!
   -- Гм, -- отвечал Гэлей, -- если я возьму тысячу триста долларов за этого молодца, я не получу ни копейки барыша, положительно ни копейки.
   -- Бедняга! -- сказал молодой человек, устремляя на него свои проницательные, насмешливые синие глаза; -- вы, конечно, отдаете мне его за свою цену из особенного уважения ко мне?
   -- Он кажется очень полюбился маленькой барышне, да и не мудрено.
   -- О, конечно, тут-то вам и показать свое прекраснодушие, любезный друг! Вспомните еще христианское милосердие, и сделайте уступочку, чтобы угодить барышне, которой он понравился.
   -- Да вы подумайте только, какой это негр, -- возразил торговец, -- посмотрите на него, грудь широкая, сила лошадиная. Взгляните на его голову: если у негра большой лоб, значит он умеет соображать, он ко всякой работе способен. Я уж это заметил. Теперь возьмите, он силен, он хорошего сложения, значит за одно его, так сказать, тело можно дать хорошие деньги, если он даже и глуп. А прибавьте его умственные способности, а они, прямо скажу, незаурядные, вот уж цена и еще поднимется. Этот малый заправлял всем хозяйством на ферме своего господина. У него удивительно деловитый ум.
   -- Это плохо, плохо, очень плохо; он слишком умен! -- сказал молодой человек с тою же насмешливой улыбкой. -- Никуда не годится. Умные негры вечно или убегают, или крадут лошадей, или вообще выкидывают какие-нибудь штуки. Вам придется скинуть несколько сот долларов за его ум.
   -- Может быть, вы отчасти правы, но надо знать его характер. Я могу показать вам его аттестаты, это удивительно смирное, благочестивое создание. Его все называли проповедником в тех местах, где он жил.

 []

   -- И я, пожалуй, могу взять его себе в домовые священники, -- сухо заметил молодой человек. -- Это идея. У нас в доме насчет религии не густо.
   -- Вы шутите?
   -- Почему вы думаете, что я шучу? Вы же сейчас рекомендовали его, как отличного проповедника? Не выдержал ли он экзамена в каком-нибудь синоде или совете? Покажите-ка его бумаги!
   Торговец заметил искорки веселого юмора в больших синих глазах, и потому был уверен, что в конце концов сделка состоится, иначе он, пожалуй, вышел бы из терпения. Теперь же он разложил засаленный бумажник на тюках хлопка и начал озабоченно просматривать лежавшие в нём бумаги. Молодой человек смотрел на него сверху вниз с беспечной насмешкой.
   -- Папа, купите его! -- всё равно, сколько он стоит, -- прошептала Ева, нежно влезая на ящики и обвивая руками шею отца. -- У вас много денег, я знаю. Мне так хочется!
   -- Да зачем он тебе, кисанька? Что ты хочешь из него сделать? Игрушку? Лошадь -- качалку или что?
   -- Я хочу сделать его счастливым.
   -- Оригинальное желание, нечего сказать!
   В эту минуту торговец подал ему аттестат, подписанный мистером Шельби. Молодой человек взял бумагу кончиками своих длинных пальцев и небрежно пробежал ее.
   -- Почерк джентльмена, -- заметил он, -- и написано грамотно. Теперь меня смущает одно только, его религиозность, -- прежнее лукавое выражение снова блеснуло в глазах его. -- Наша страна, можно сказать, почти разорена набожными белыми; перед выборами у нас является столько благочестивых политиков, столько благочестивых соображений по всем отраслям и гражданской, и церковной жизни, что порядочный человек не знает, кто его прежде надует. Притом же я не справлялся, какая нынче цена религии на бирже. Я в последнее время не читал газет. Сколько долларов прикинули вы за его религиозность?
   -- Вам угодно шутить, -- отвечал торговец, -- но в ваших словах есть доля правды. Я знаю, что бывает религиозность разного сорта. Иная ровно ничего не стоит. Вот хоть бы взять ханжей, которые говорят, кричат и поют на митингах, им грош цена, будь они хоть белые, хоть черные. Но есть и настоящая религиозность, я видал ее у негров не реже, чем у белых: человек по настоящему благочестивый тих, смирен, честен, трудолюбив, его ничем не заставишь сделать то, что он считает дурным. А вы видели, что пишет о Томе его прежний господин.
   -- Хорошо, -- серьезно сказал молодой человек, наклоняясь над своей чековой книжкой. -- Я, пожалуй, не постою за ценой, если вы мне ручаетесь, что у него именно такого рода набожность и что на том свете она будет поставлена на мой счет, как нечто мне принадлежащее. Что вы на это скажете?
   -- За это уж никак не могу ручаться, -- отвечал торговец, -- полагаю, что на том свете всякий будет расплачиваться сам за себя.
   -- Это очень грустно! заплатить лишнее за религиозность и не иметь возможности торговать ею там, где это всего нужнее! сказал молодой человек, свертывая в трубочку банковые билеты. -- Ну вот вам, берите, получайте ваши деньги, -- и он передал трубочку продавцу.
   -- Верно! -- проговорил Гэлей, сияя радостью; он достал старую чернильницу, вписал несколько слов в готовую купчую и вручил ее молодому человеку.
   -- Хотел бы я знать, -- сказал этот последний, пробегая глазами бумагу, -- много ли бы дали за меня, если бы разделили меня по частям и оцепили каждую отдельно. Столько то за образование, за знания, за таланты, за честность, за набожность. Ну за это последнее, пожалуй, мало дадут. Однако пойдем, Ева! Он взял дочь за руку, пошел с ней на другую сторону парохода и, взяв Тома за подбородок кончиками пальцев, сказал добродушно.
   -- Подними голову, Том, посмотри, нравится ли тебе твой новый хозяин.
   Том взглянул. Перед ним было одно из тех веселых, молодых, красивых лиц, на которые нельзя было смотреть без удовольствия. Он почувствовал, что слезы выступают у него на глазах и от души ответил: "Благослови вас Господи, масса"!
   -- Хорошо, надеюсь, что он благословит. Тебя как зовут? Том? Умеешь ты править лошадьми, Том?
   -- Я с детства привык к лошадям, -- отвечал Том. -- У мистера Шельби их было очень много.
   -- Отлично, значит, я могу взять тебя в кучера с условием, что ты будешь пьян не более одного раза в неделю, за исключением экстренных случаев.
   Том удивился, даже обиделся. -- Я никогда не пью, масса, отвечал он.
   -- Я уже слыхал это, Том, но ничего, посмотрим. Если правда, что ты не пьешь, это будет очень хорошо и для нас, и для тебя. Не огорчайся, голубчик, -- прибавил он добродушно, -- заметив, что Том всё еще смотрел серьезно, -- я не сомневаюсь, что ты намерен вести себя хорошо.
   -- Конечно, намерен, масса.
   -- И тебе будет очень хорошо жить! -- сказала Ева. -- Папа очень добр ко всем, только любит надо всеми смеяться.
   -- Папа очень тебе благодарен за твою рекомендацию, засмеялся Сент-Клер, повернулся на каблуках и отошел прочь.

Глава XV.
О новом хозяине Тома и о разных других предметах.

   Так как нити жизни нашего скромного героя переплелись теперь с нитями жизни более высоких особ, то нам необходимо в нескольких словах познакомить с ними читателя.
   Августин Сент-Клер был сын богатого плантатора в Луизиане. Семья их была родом из Канады. Из двух братьев, весьма сходных по характеру и темпераменту, один завел цветущую ферму в Вермонте, другой стал владельцем роскошной. плантации в Луизиане. Мать Августина была гугенотка, француженка, род которой поселился в Луизиане вместе с первыми эмигрантами. Августин и еще один мальчик были единственными детьми у своих родителей. Августин унаследовал от матери очень слабое сложение и провел большую часть детства у своего дяди в Вермонте по совету врачей находивших, что более холодный климат укрепит его организм.
   В детстве он отличался крайней, болезненной чувствительностью, более походил на нежную девочку, чем на обыкновенного мальчика. Время покрыло эту чувствительность грубой корой равнодушия, и лишь немногие знали, что она всё еще жила в глубине его сердца. Он был одарен от природы богатыми способностями, но ум его всегда склонялся к области поэзии и эстетики; практическая сторона жизни и деятельности претила ему, как обыкновенно бывает при таком складе ума.
   Вскоре по окончания курса в коллегии, он был охвачен сильною, всепоглощающею страстью. Его час пробил -- тот час, который настает только раз в жизни; его звезда взошла, та звезда, которая так часто появляется напрасно на горизонте и вспоминается потом лишь как греза. И для него она взошла тоже напрасно. Говоря попросту, он встретил в одном из Северных Штатов молодую девушку, прекрасную как телом, так и душой, они полюбили друг друга и были помолвлены. Он вернулся на юг, чтобы заняться приготовлениями к свадьбе, когда вдруг, совершенно неожиданно, её опекун возвратил ему его письма к ней и прибавил от себя, что прежде чем он их получит, она будет женой другого. Обезумев от горя, он тщетно старался, -- как пытались и многие другие -- одним отчаянным усилием вырвать из сердца всё прошлое.
   Слишком гордый, чтобы умолять или искать объяснении, он бросился в круговорот светской жизни и через две недели после получения рокового письма, был объявлен женихом первой красавицы сезона, а вскоре затем и её мужем; у неё было красивое личико, пара блестящих черных глаз и сто тысяч долларов приданого; понятно, все считали его счастливцем.
   Новобрачные наслаждались своим медовым месяцем в кругу блестящего общества, в своей великолепной вилле на берегу озера Поншартрен, как вдруг ему подали письмо писанное тем, слишком хорошо знакомым, почерком. Он в эту минуту вел веселый, оживленный разговор, комната была полна гостей. Он страшно побледнел, увидав почерк, но сохранил спокойный вид и продолжал шутливо перекидываться остротами с дамой, сидевшей против него. Несколько минут спустя он исчез из гостиной, и один в своей комнате распечатал и прочел письмо, которое теперь было более чем бесполезно читать. Письмо было от неё и содержало длинный рассказ о преследованиях, каким она подвергалась со стороны семьи опекуна, которая хотела выдать ее замуж за его сына, она говорила, что уже давно не получала от него писем, что сама писала ему много раз, пока, наконец, не начала мучиться сомнениями, что здоровье её пострадало от всех этих неприятностей, и что в конце концов ей удалось открыть обман, жертвами которого они оба сделались. Письмо заканчивалось словами надежды и благодарности, уверениями в неизменной любви. Это было роковым ударом для несчастного молодого человека. Он тотчас же ответил:
   -- Я получил ваше письмо слишком поздно. Я поверил всему, что слышал, я был в отчаянии. Теперь я женат, и всё кончено. Забыть -- вот всё, что остается нам обоим.
   Так кончилась романическая история Августина Сент-Клера. Но реальная действительность осталась, действительность подобная влажной, голой, вязкой тине, которая остается после прилива, когда синия, блестящие волны унесут с собой легкие лодочки и белокрылые корабли, шум весел и рокот волн, и лежит у берега одна только влажная, грязная, голая тика -- вполне реальная действительность.
   В романах у людей обыкновенно разбивается сердце, и они умирают, тем дело кончается; очень удобная развязка для автора. Но в действительной жизни мы не умираем, когда всё, что давало свет нашей жизни, умерло для нас. У нас остается еще много хлопот и важных дел: мы едим, пьем, одеваемся, гуляем, ходим в гости, покупаем, продаем, разговариваем, читаем, и всё это вместе взятое составляет то, что обыкновенно называется жить, и всё это предстояло проделывать Августину. Если бы жена его была женщина в настоящем смысле этого слова, она сумела бы, быть может, -- как умеют некоторые женщины, -- связать порванные нити его жизни и сплести из них новую ткань счастья. Но Мария Сент-Клер не заметила даже, что они порваны. Как мы говорили раньше, она состояла из красивого лица, великолепных глаз и ста тысяч долларов приданого. Но ни одно из этих слагаемых не в состоянии было излечить страдающую душу.
   Когда Августина, бледного, как смерть, нашли лежащим на софе, и он объяснил свой расстроенный вид внезапным приступом головной боли, она посоветовала ему понюхать нашатырного спирта; а когда бледность и головная боль не приходили по целым неделям, она только заметила, что никогда не считала мистера Сент-Клер болезненным, а между тем он положительно подвержен головным болям, и это очень неприятно для неё, так как он отказывается выезжать вместе с нею, а ей неудобно часто бывать в обществе одной так скоро после свадьбы. Августин был в душе рад, что жена его так непроницательна. Но когда увлечения и взаимные любезности медового месяца кончились, он заметил, что красивая, молодая женщина, всю жизнь не видавшая ничего кроме ласк и угодливости, может быть весьма суровой в семейной жизни. Мария никогда не обладала большою чувствительностью и способностью любить. Небольшой запас нежных чувств, отпущенный ей природою, тонул в безграничном и бессознательном эгоизме, эгоизме тем более безнадежном, что с ним соединялась нравственная тупость, полное непризнание чьих либо интересов, кроме своих собственных. С детства она была окружена прислугой, которая всё время должна была покорно исполнять малейшие её прихоти; ей никогда не приходило в голову, чтобы у этой прислуги могли быть какие либо чувства, или права. Она была единственною дочерью отца, который никогда не отказывал ей ни в чём, что только может дать человек. Когда она вступила в свет, красавица, образованная, богатая наследница, и все мужчины годившиеся и не годившиеся в женихи, стали вздыхать у её ног, она не сомневалась, что вполне осчастливила Августина, согласившись отдать ему свою руку. Большая ошибка предполагать, что бессердечная женщина не очень требовательна относительно взаимной любви. Наоборот, никто не требует так безжалостно любви других, как эгоистка; и чем черствее становится она, тем ревнивее и строже требует она любви от других. И потому когда Сент-Клер начал отставать от тех любезностей и мелких услуг, которыми первое время окружал жену по привычке к ухаживанию за ней, он увидел, что его султанша вовсе не намерена отказаться от своего раба; появились слезы, надутые губки, легкие бури; начались неприятности, упреки, вспышки гнева. Сент-Клер был добродушен и уступчив, он попытался откупиться подарками и лестью; а когда у Марии родилась хорошенькая дочь, в нём на время проснулось что-то в роде нежности к ней.
   Мать Сент-Клера была женщина с необыкновенно возвышенной и чистой душой, и он дал малютке её имя, мечтая, что она будет живым портретом бабушки. Жена его заметила это с ревнивым чувством и смотрела на горячую любовь мужа к ребенку с недоверием и неудовольствием. Ей казалось, что всё, что он дает девочке, отнимается от неё. После рождения малютки здоровье её сильно пострадало. Жизнь бездеятельная, как физически, так и нравственно, постоянная скука и недовольство, соединенные с обычною слабостью, сопровождающую период материнства, в несколько лет превратила цветущую красавицу в желтую, поблекшую, болезненную женщину, которая постоянно лечилась от разных воображаемых недугов и считала себя во всех отношениях самым обиженным и несчастным существом в свете.
   Конца не было её разнообразным болезням; но главною из них считалась мигрень, которая иногда заставляла ее три дня подряд не выходить из дому. Так как вследствие этого всё хозяйство было на руках прислуги, то неудивительно, что Сент-Клер находил свою домашнюю жизнь довольно неудобной. Единственная дочь его была слабеньким ребенком, и он боялся, что по недостатку присмотра и ухода её здоровье и даже жизнь пострадают от беспечности матери. Он взял ее с собой прокатиться в Вермонт и уговорил свою кузину, мисс Офелию Сент-Клер, поехать с ним вместе к нему на юг; и вот теперь они возвращались на этом пароходе, где мы и познакомили с ними читателя.
   Вдали уже виднеются высокие здания и шпицы Нового Орлеана, но мы еще успеем представить читателю мисс Офелию.
   Всякий, кто путешествовал в штатах Новой Англии, наверно заметил среди какой-нибудь деревушки большой дом фермы с чисто выметенным и покрытым травой двором, осененным густою зеленью сахарных кленов; заметил ту атмосферу порядка и тишины, постоянства и неизменного покоя, которою дышит всё в этой усадьбе. Ничто здесь не теряется, всё на своем месте, в заборе нет ни одного сломанного колышка, нет ни комочка грязи на дворе с его клумбами сирени под окнами. Внутри дома просторные, чистые комнаты, где, по-видимому, ничего не делается и не должно делаться, где всякой вещи раз навсегда отведено свое определенное место и где все хозяйственные работы ведутся с неуклонною точностью старых часов, стоящих в углу. В так называемой "общей" комнате стоит почтенный старый книжный шкаф со стеклянными дверцами, за которыми расставлены в чинном порядке: "История" Раллена, "Потерянный рай" Мильтона, "Путешествие Пилигрима" Буниана, "Семейная Библия" Скотта и несколько других столь же почтенных книг. В доме нет прислуги, но леди в белоснежном чепце с очками на носу, которая после полудня сидит и шьет вместе со своими дочерьми, как будто ничего не сделано и не должно быть сделано, эта леди и её девочки в давно забытые утренние часы "покончили уборку"; и в остальной день, в каком бы часу вы ни заглянули к ним, никакой уборки вы не увидите. На старом полу в кухне никогда нет ни пятен, ни грязи; столы, стулья все кухонные принадлежности, по-видимому, никогда не меняют места, не бывают в употреблении; а между тем здесь приготовляется три иногда четыре раза в день кушанье для семьи, здесь же производится стирка и глаженье белья, здесь Же много фунтов масла и сыру появляются на свет, какими-то неведомыми, таинственными способами.
   На такой ферме, в таком доме, и в такой семье мисс Офелия прожила тихо и мирно до сорока пяти лет, когда двоюродный брат пригласил ее побывать у него в доме, на юге. Она была старшая из нескольких человек детей, родители до сих пор продолжали причислять ее к "детям" и приглашение ее в Новы" Орлеан произвело целый переполох в семейном кругу. Седой старик отец достал атлас Морзе из книжного шкафа и с точностью определил широту и долготу, на которой находится Новый Орлеан; он прочел путешествие Флинта по Югу и Западу, чтобы узнать все особенности этой страны. Добрая старушка мать тревожно спрашивала, очень ли развращенный город этот Орлеан и признавалась, что для неё это всё равно, что отпустить дочь на Сандвичевы острова, к язычникам.
   Вскоре стало известно в доме священника, и в доме доктора, и в лавке мисс Пибоди, что Офелия Сент-Клер собирается ехать в Орлеан со своим двоюродным братом и, конечно, вся деревня приняла участие в обсуждении этого вопроса. Священник, склонявшийся к аболиционистским воззрениям, опасался, как бы такой шаг не поощрил южан еще крепче держаться рабовладения, доктор, напротив, ярый колонизатор, находил, что мисс Офелии следует ехать, чтобы доказать жителям Орлеапа, что мы не относимся к ним враждебно. Он вообще держался такого мнения, что южные народы нуждаются в поощрении.
   Когда, наконец, отъезд её стал делом решенным, все друзья и соседи в течение двух недель поочередно приглашали ее к себе на торжественные чаепития, при чём все планы и предположения её обсуждались и разбирались на все лады. Мисс Мозели, приглашенная к Сент-Клерам в качестве портнихи, с каждым днем приобретала всё больше и больше значения в обществе, благодаря тем сведениям о гардеробе мисс Офелии, какие она могла сообщать. Сделалось достоверно известно, что сквайр Синьлер (так соседи переделали его фамилию) отсчитал пятьдесят долларов и передал их мисс Офелии с тем, чтобы она сделала себе какие хочет костюмы; далее, что из Бостона ей прислано два новых шелковых платья и две шляпы. Относительно целесообразности такой расточительности мнения расходились; одни находили, что эту роскошь можно позволить себе раз в жизни, другие упрямо твердили, что лучше было послать эти деньги миссионерам; но все сходились в одном, что в их местах никогда не бывало такого зонтика, какой прислали мисс Офелии из Ныо-Йорка, и что одно из её шелковых платьев сделано из такой плотной материи, что может стоять само по себе, без участия своей хозяйки. Ходили тоже довольно достоверные слухи о вышитом батистовом платке и о другом платке обшитом кружевами, с вышивкой по углам; но этот последний слух не был вполне доказан и до сих пор остается спорным.
   Мисс Офелия теперь вся перед вами в новом дорожном костюме из темного полотна, высокая, широкоплечая, угловатая. Лицо у неё худощавое, и с несколько резкими чертами, губы сжаты, как у человека, который привык составлять себе определенное мнение обо всём; живые, темные глаза её смотрят во все стороны особым, испытующим, внимательным взглядом, как будто ищут, не нужно ли что-нибудь сделать.
   Все её движения резки, решительны, энергичны, она не любит много говорить, но все её слова обыкновенно сказаны кстати и попадают прямо в цель.
   По своим привычкам она живое олицетворение порядка, точности и аккуратности. Она пунктуальна, как хронометр и неуклонна, как железнодорожный локомотив; она самым решительным образом презирает и ненавидит всё противоположное её характеру.
   Самый большой грех в её глазах, самое великое зло определяется одним очень употребительным в её словаре словом: "легкомыслие". Когда она особенно выразительно произносила слово "легкомыслен", это могло считаться окончательным приговором и выражением её крайнего презрения; этим словом она называла все действия, которые не имели прямого и неизбежного отношения к достижению намеченной в данное время цели. Люди, которые ничего не делали или сами не знали точно, что намерены делать, или выбирали не прямой путь для достижения своей цели, были предметом её безусловного презрения; презрение, которое она выражала не столько словами, сколько суровым молчанием, как будто она считала ниже своего достоинства говорить о подобных вещах.
   Что касается умственного развития, то можно сказать, что У неё был ясный, строгий, деятельный ум, она много читала по истории, была знакома со старыми английскими классиками и в известных, узких пределах рассуждала очень здраво. Её религиозные воззрения были вполне установлены, вылиты в самые положительные, определенные формы и отложены в сторону, как мотки бумаги в её рабочей корзине. Их было ровно столько, сколько нужно и прибавлять к ним было нечего.
   Таковы же были её воззрения относительно разных вопросов практической жизни, -- как-то всех отраслей хозяйства и политических отношений её родной деревушки. Но в основе всех её взглядов, глубже, выше и ниже их, лежал главный принцип её жизни -- добросовестность. Нигде совесть так не господствует и не преобладает, как у женщин Новой Англии. Это гранитное образование залегшее глубоко и проникающее даже до вершины самых высоких гор.
   Мисс Офелия была в полном смысле рабом долга. Докажите ей, что "стезя долга", как она обыкновенно выражалась, идет в данном направлении, и ни огонь, ни вода не заставят ее изменить этому направлению.
   Она пойдет прямо в колодец или под жерло заряженной пушки, если будет уверена, что сюда ведет ее "стезя". Её идеал праведной жизни был так высок, так всеобъемлющ, касался таких мелочей, так мало считался с человеческою слабостью, что, хотя она делала геройские усилия достичь его, ей это никак не удавалось и она постоянно мучилась, чувствуя свое несовершенство. Это придавало строгий, отчасти мрачный характер её религиозности.
   Но как могла мисс Офелия ужиться с Августином Сент-Клером, веселым, беспечным, неаккуратным, скептичным человеком, беззастенчиво и беспечно попиравшим все её заветные убеждения и привычки?
   Сказать по правде, мисс Офелия любила его. Когда он был ребенком, ей поручено были учить его катехизису, чинить его платье, вычесывать ему волосы и вообще присматривать за ним, а так как в сердце её был теплый уголок, то Августин присвоил его себе целиком. После этого ему не трудно было убедить ее, что "стезя долга" вела ее по направлению к Новому Орлеану, что она должна ехать с ним, чтобы заботиться об Еве и спасти его дом от гибели и разорения, грозивших ему вследствие частых болезней жены. Ей стало сердечно жаль дома, о котором никто не заботится, она полюбила прелестную девочку, -- как ее любили все, кто ее знал -- и хотя она смотрела на Августина почти как на язычника, но она ведь любила и его; она смеялась его шуткам и относилась до невероятности снисходительно к его недостаткам. Впрочем, при личном знакомстве с мисс Офелией читатель сам узнает те или другие черты её характера.
   Вон она сидит в своей каюте, окруженная массой больших и малых мешков, ящиков, корзин; каждый из них имеет свое особое назначение, она их связывает, перевязывает, укладывает и запирает, сохраняя на лице полную серьезность.
   -- Ну, Ева, пересчитала ли ты свои вещи? Наверно, нет, дети никогда не считают. Смотри, вот пестрый мешок и голубая картонка с твоей шляпой -- это два, потом индейский резиновый мешок -- три, мой рабочий ящик -- четыре, моя картонка с шляпой -- пять, картонка с воротничками -- шесть, кожаный чемоданчик -- семь. Где твой зонтик? Дай мне его, я его заверну в бумагу и свяжу вместе с моим зонтиком. Вот так будет хорошо.
   -- Да зачем же, тетя, ведь мы едем домой.
   -- Для порядка, деточка; надо всегда заботиться о своих вещах, если хочешь чтобы у тебя что-нибудь было. А наперсток свой, ты убрала, Ева?
   -- Право, не помню, тетя.
   -- Ну, ничего, я сейчас осмотрю твой рабочий ящик, наперсток, воск, две катушки, ножницы, ножик, штопальная игла. Всё в порядке, положи его сюда. Что ты делала, когда ездила одна с отцом? Наверно теряла все свои вещи?
   -- Да, тетя, я много теряла. А когда мы где-нибудь останавливались, папа покупал мне новое.
   -- Господи, деточка, что за порядки!
   -- Это очень удобные порядки, тетя, ответили Ева.
   -- Это ужасно легкомысленно, проговорила тетка.
   -- Тетя, что же мы будем делать? вскричала Ева, этот чемодан так набит, что не запирается.
   -- Он должен запереться, -- сказала тетка тоном главнокомандующего. Он потискала вещи и прижала крышку, но около замка всё еще оставалось небольшое отверстие.
   -- Становись сюда, Ева! -- храбро скомандовала мисс Офелия; -- что было сделано раз, может быть сделано и другой. Этот чемодан должен быть закрыт и заперт на ключ, тут и говорить нечего.
   Чемодан, вероятно запуганный таким решительным заявлением, поддался. Засов вошел в дырку, мисс Офелия повернула ключ и с торжествующим видом опустила его в карман.
   -- Ну, теперь мы готовы. Где же твой папа? Пора бы доставать багаж. Выгляни-ка, Ева, не увидишь ли ты где-нибудь папу.
   -- Да, вижу, он там, около мужской каюты, ест апельсин.
   -- Он верно не знает, что мы сейчас подходим. Сбегай-ка, скажи ему.
   -- Папа никогда не торопится, -- отвечала Ева. -- Да мы еще и не подъехали к пристани. Тетя, подойдите к перилам. Посмотрите, вон наш дом, вот наша улица!
   Пароход, тяжело пыхтя, словно громадное усталое чудовище, начал пробираться среди множества судов, стоявших на якоре. Ева радостно указывала тетке крыши, шпицы и разные выдающиеся здания своего родного города.
   -- Да, да, милочка, это всё очень красиво, -- говорила мисс Офелия. -- Но, Господи! пароход уже остановился! Где же твой папа?
   Поднялась общая суматоха, обычная в таких случаях: носильщики сновали во все стороны, мужчины таскали чемоданы, саквояжи, ящики, женщины тревожно сзывали детей, все толпились поближе к сходням.
   Мисс Офелия с решительным видом уселась на свой чемодан и, разложив всё свое имущество в боевом порядке, приготовилась защищать его до последней капли крови.
   -- Не снести ли вам чемодан, ма-ам? -- Взять ваш багаж, ма-ам? -- Позвольте получить ваш багаж, миссис! -- Вынести ваши вещи, миссис? -- сыпалось на нее со всех сторон. Она сидела с мрачною решимостью, прямая, как штопальная игла, воткнутая в стол, держала в руках связку зонтиков и отвечала на все предложения с суровою непреклонностью, способною смутить даже носильщика. -- Не понимаю, -- повторяла она, обращаясь к Еве, -- о чём думает твой пана. Ведь не мог же он вывалиться за борт, но что-нибудь случилось с ним! -- И вот в ту минуту, когда она уже начинала приходить в отчаяние, он подошел к ней с своей обычной беспечной манерой и, подавая Еве четвертушку апельсина, спросил:
   -- Ну-с, Вермонтская кузина, надеюсь вы готовы?
   -- Я готова и жду уже целый час, -- отвечала мисс Офелия. -- Я начала серьезно беспокоиться о вас.
   -- А я оказался умным человеком. Видите, карета готова, толпа разошлась, и мы можем прилично сойти на берег, не тискаясь и не толкаясь.
   -- Вот, -- обратился он к носильщику, стоящему за ним, -- возьмите эти вещи.
   -- Я пойду посмотрю, как он их уложит, -- сказала мисс Офелия.
   -- Полно, кузина, не надо! -- остановил ее Сент-Клер.
   -- Во всяком случае я возьму вот это, и это, -- отвечала мисс Офелия, -- забирая в руки три картонки и небольшой саквояж.
   -- Дорогая мисс Вермонт, это совершенно невозможно. Вы должны хоть немного считаться с нашими южными порядками и не таскать тяжестей. Вас примут за горничную. Отдайте все эти вещи носильщику, он донесет их осторожно, как свежие яйца.
   Мисс Офелия с отчаянием смотрела, как кузен отбирал от неё все её сокровища, и успокоилась только тогда, когда нашла их в карете целыми и невредимыми.
   -- Где Том? -- спросила Ева.
   -- На козлах, кисонька. Я хочу поднести Тома маме в подарок как умилостивительную жертву вместо того пьяницы кучера, который опрокинул карету.
   -- О, Том будет отличным кучером, я знаю, -- вскричала Ева, -- и он никогда не будет пьяным.
   Карета остановилась перед старым домом странного стиля полуфранцузского, полуиспанского, такие дома попадаются иногда в Новом Орлеане. Он был построен на мавританский манер, в виде квадрата, внутри которого находился двор, с крытыми воротами, куда карета и въехала. Этот двор имел очень живописный вид. Широкие галереи окружали его со всех четырех сторон; мавританские арки, стройные колонны и арабески, украшавшие их, уносили воображение к далеким временам господства восточного романтизма в Испании. В середине двора серебристая струя фонтана поднималась высоко и падала в мраморный бассейн, окаймленный душистыми фиалками. Прозрачная, как хрусталь, вода бассейна оживлялась массою золотых и серебряных рыбок, которые сверкали на солнце, как живые драгоценные камни. Кругом фонтана шла дорожка, выложенная мозаикой из камешков, составлявших затейливые узоры. Дорожка в свою очередь была окружена полосой дерна мягкого, как зеленый бархат, а за ней шла дорога для экипажей. Два большие апельсинные дерева в полном цвету распространяли приятную тень. На дерновом кругу стоял целый ряд мраморных ваз с лепными арабесками и в них цвели чудные тропические растения. Высокие гранатовые деревья с блестящими листьями и огненно-красными цветами, темно-листные аравийские жасмины с серебристыми цветками-звездочками, герани, роскошные розовые кусты, сгибавшиеся под массою своих цветов, золотистые жасмины, вербена с лимонным запахом -- все краски и запахи сливались в одно чудное целое. Там и сям выглядывал старый алоэ со своими странными толстыми листьями, точно старый колдун, с высоты своего величия смотревший на недолговечную красоту и благоухание, окружавшие его.
   Галереи, шедшие вдоль стен, были украшены фестонами из какой-то мавританской материи; занавесы можно было но желанию спускать в защиту от солнечных лучей. В общем двор имел роскошный и романтический вид.
   Когда карета въехала в него, Ева затрепетала от восторга и готова была, точно птичка, вылететь из клетки.
   -- Ну, разве это не красота, не прелесть, мой милый, дорогой дом, -- обратилась она к мисс Офелии. -- Правда, ведь красиво?
   -- Да, это красивый дом, -- сказала мисс Офелия, выходя из кареты, -- хотя мне он представляется каким-то старым и языческим.
   Том соскочил с козел и осматривался с тихим удовольствием. Негры, не надо забывать, произведение самой роскошной и великолепной природы в мире, они носят глубоко в сердце страсть ко всему яркому, пышному, фантастическому. Эта страсть в соединении с грубым неразвитым вкусом часто навлекает на них насмешки более холодной и сдержанной белой расы.
   Сент-Клер, поэт в душе, улыбнулся на замечание мисс Офелии и обратился к Тому, который глядел во все стороны, при чём черное лице его положительно сияло от восторга.
   -- Что, Том, голубчик, тебе это, кажется, нравится? -- спросил он.
   -- Да, масса, лучше и быть не может!
   Между тем вещи были вынуты; извозчик получил плату, и целая толпа мужчин, женщин и детей всех возрастов бежала по верхним и нижним галереям встретить приехавшего господина. Впереди всех спешил молодой мулат, очевидно важная особа, одетый по самой последней моде и размахивавший раздушенным батистовым носовым платком.
   Он всеми силами старался прогнать всю толпу слуг на другой конец веранды.
   -- Назад! прочь! мне стыдно за вас, -- говорил он важно, -- неужели вы хотите врываться в семейную жизнь господина в первый же час по возвращении его?
   Эта изящная речь, произнесенная важным топом, сконфузила негров и они остановились на почтительном расстоянии; только двое сильных носильщиков выступили вперед и принялись таскать вещи. Благодаря распорядительности мистера Адольфа, когда Сент-Клер повернулся, расплатившись с извозчиком, около него никого не было, кроме самого мистера Адольфа, в шелковом жилете, с золотою цепочкой и в белых панталонах; он раскланивался необыкновенно грациозно и изящно.
   -- А, Адольф, это ты? -- сказал его господин, протягивая ему руку, -- как поживаешь, голубчик? -- Адольф выступил вперед и произнес подходящую случаю речь, которую он готовил целых две недели.
   -- Хорошо, хорошо, -- проговорил Сент-Клер, проходя мимо него с своей обычной небрежной усмешкой. -- Очень хорошая речь, Адольф. А теперь посмотри, чтобы хорошенько убрали вещи. Я выйду к людям сию минуту. -- С этими словами он провел мисс Офелию в большую гостиную, выходившую на веранду.
   Между тем Ева порхнула через сени и гостиную в маленький будуар тоже выходивший на веранду.
   Высокая, черноглазая дама приподнялась с кушетки, на которой она полулежала.
   -- Мама! -- вскричала Ева в восторге бросаясь к ней на шею и целуя ее бесчисленное множество раз.
   -- Довольно, довольно, осторожнее, дитя, а то у меня опять разболится голова, -- проговорила мать, также целуя ее.
   Вошел Сент-Клер. Он поцеловал жену, как полагается вполне приличному супругу и затем представил ей свою кузину. Мария подмяла на нее свои большие глаза с некоторым любопытством и приняла ее с томною любезностью. В эту минуту толпа слуг появилась у входных дверей и впереди всех стояла мулатка средних лет, очень почтенной наружности, вся дрожа от ожидания и радости.
   -- О, вот и Мамми! -- вскричала Ева и полетела на другой конец комнаты. Она бросилась в объятия мулатки и несколько раз поцеловала ее.
   Эта женщина не сказала, что у неё может заболеть голова, напротив, она прижимала к себе девочку, смеялась, плакала, точно сумасшедшая. Освободившись из её объятий, Ева перебегала от одной служанки к другой, пожимала им руки, целовала их, так что мисс Офелию чуть не стошнило, как она рассказывала впоследствии.
   -- Ну, однако, -- заметила мисс Офелия. -- вы, южане, можете делать то, чего бы я никак не могла.
   -- А именно что же такое? -- полюбопытствовал Сент-Клер.
   -- Я стараюсь быть доброй ко всем, мне было бы неприятно кого-нибудь обидеть; но целовать...
   -- Негров, -- досказал Сент-Клер, -- это выше ваших сил, не правда ли?
   -- Да, конечно. Как это она может?
   Сент-Клер засмеялся и вышел в коридор.
   -- Эй, сюда! Все, кто пришел: Мамми, Джими, Поли, Сю-кей -- рады, небось, что господин приехал? -- и он пожимал всем им руки -- Смотрите за ребятами, -- прибавил он, споткнувшись об одного черненького мальчика, который ползал на четвереньках. -- Если я кого-нибудь задавлю, пусть он заявит.
   Негры смеялись и желали счастья хозяину, а он раздавал им мелкие деньги.
   -- Ну, теперь уходите, будьте умниками и умницами, -- сказал он, и вся компания, черная и получерная, вышла через широкую дверь на веранду в сопровождении Евы, тащившей большой мешок, который она в продолжение обратного пути наполнила яблоками, орехами, леденцами, лентами, кружевами и всевозможными игрушками.
   Сент-Клер повернулся, чтобы войти обратно в комнату и увидел Тома в смущении переступавшего с одной ноги на другую, между тем как Адольф, небрежно прислонясь к баллюстраде, рассматривал его в лорнет с таким видом, который сделал бы честь любому дэнди.
   -- Фу, ты щенок! -- вскричал Сент-Клер выбивая у него из рук лорнет; -- так ты обращаешься со своими товарищами? Мне кажется, Дольф, -- прибавил он дотронувшись пальцем до изящного шелкового жилета, в котором щеголял Адольф, -- мне кажется, что это мой жилет.
   -- О, масса, жилет весь залитый вином! Такой важный джентльмен, как масса, не может носить подобного жилета Я так понял, что вы сами подарили мне его, он годится только для бедного негра, как я.
   И Адольф наклонил голову и грациозно провел рукой по своим напомаженным волосам.
   -- Ах, да, так-то! -- небрежно ответил Сент-Клер.
   -- Ну, вот, что я тебе скажу: я сейчас покажу Тома его госпоже, и затем ты сведешь его в кухню. И, пожалуйста, не вздумай задирать перед ним нос. Он стоит двух таких щенков, как ты.
   -- Масса постоянно шутит, -- отвечал Адольф, смеясь. -- Я очень рад, что масса в таком веселом расположении духа.
   -- Пойдем, Том, -- кивнул Сент-Клер.
   Том вошел в комнату. Он с изумлением смотрела" на бархатные ковры, на никогда не виданные им громадные зеркала, на картины, статуи и занавесы. Он, подобно царице Савский перед Соломоном, "смутился духом" и не решался даже сделать шага.
   -- Посмотри, Мари, сказал Сент-Клер жене, -- я купил тебе, наконец, порядочного кучера. Он так же трезв, как черен и, если хочешь, будет возить тебя похоронным шагом. Открой глаза, взгляни на него. Теперь ты не можешь говорить, что я о тебе не думаю, когда уезжаю из дома.
   Мария открыла глаза и устремила их на Тома, не вставая с места.
   -- Я уверена, что он пьяница, -- сказала она.
   -- Нет, мне за него ручались, как за благочестивого и трезвого человека.
   -- Будем надеяться, что он окажется порядочным, -- отвечала леди,- -- хотя я этого не ожидаю.
   -- Дольф, приказал Сент-Клер, -- сведи Тома вниз, и помни, что я тебе говорил, -- прибавил он.
   Адольф грациозно пошел вперед, Том последовало, за ним, тяжело шагая.
   -- Настоящий бегемот! -- заметила Мария.
   -- Ну полно, Мари, -- сказал Сент-Клер, садясь на стул подле её кушетки, -- будь добра, скажи мне хоть одно ласковое словечко.
   -- Ты проездил лишних две недели, -- отвечала она, надув губки.
   -- Да ведь я же писал тебе, что меня задержало.
   -- Такое коротенькое, холодное письмо!
   -- Ах, Господи! почта уходила, я успел написать только так, это всё же лучше, чем ничего.
   -- Вечно одно и то же, -- заметила леди, -- всегда случается что-нибудь, что задерживает тебя в дороге и мешает тебе писать длинные письма.
   -- Посмотри-ка сюда, -- сказал он, вынимая из кармана изящный бархатный футляр и открывая его, -- вот подарок, который я тебе привез из Нью-Йорка. Это был прелестно сделанный дагеротип, изображавший Еву и её.отца, сидевших рядом рука об руку.
   Мария посмотрела на него с недовольным видом.
   -- Для чего это ты снялся в такой неловкой позе? -- сказала она.
   -- Ну, поза это дело вкуса. А как ты находить, похожими?
   -- Если ты ни во что ставишь мое мнение в одном отношении, оно тебе не интересно и в другом, -- отвечала леди и закрыла футляр.
   -- Противная женщина! -- воскликнул про себя Сент-Клер, но громко он продолжал настаивать: -- полно, Мари, не глупи, скажи, находишь ты сходство?
   -- Очень неделикатно с твоей стороны -- Сент-Клэр, сказала леди, -- заставлять меня говорить и рассматривать разные вещи. Я целый день лежала с мигренью, а с тех пор, как ты приехал, здесь такой шум, что я чуть жива.
   -- Вы подвержены головным болям, ма-ам? -- спросила Офелия, вдруг поднимаясь из широкого кресла, в котором она молча сидела, рассматривая обстановку комнаты и высчитывая в уме, сколько она может стоить.
   -- Да, она меня совершенно измучила, -- отвечала Мария.
   -- От головной боли очень помогает чай из ягод можжевельника, -- сказала мисс Офелия. По крайней мере, Августин, жена декана Авраами Перри говорила это, а она отлично умела ходить за больными.
   -- Я велю собрать и принести вам первые ягоды можжевельника, которые созреют в нашем саду около озера, сказал Сент-Клер серьезно и позвонил в колокольчик; -- а теперь, кузина, вы, вероятно, хотите пройти в свою комнату и отдохнуть немного после дороги. Дольф, -- обратился он к во шедшему на звонок мулату, -- позови сюда Мамми. -- Вошла пожилая мулатка, которую так горячо ласкала Ева; она была одета прилично, а на голове её возвышался желтый с красным тюрбан, который привезла ей Ева, и который девочка сама повязала ей. -- Мамми, сказал Сент-Клер, я отдаю эту барышню на твое попечение; она устала, ей надо отдохнуть. Сведи ее в её комнату и постарайся, как можно удобнее устроить ее. -- И мисс Офелия вышла вслед за Мамми.

Глава XVI.
Госпожа Тома и её воззрения.

   -- Ну, Мари, сказал Сент-Клер, -- для тебя настают золотые дни. Наша практическая, деловитая новоанглийская кузина намерена снять с твоих плеч всё бремя хозяйственных забот и дать тебе возможность отдохнуть, помолодеть и похорошеть. Церемонию передачи ключей можно бы устроить теперь же.
   Это было сказано за завтраком, через несколько дней по приезде мисс Офелии.
   -- Я очень рада, -- отвечала Мария, томно склонив голову на руку. -- Если она возьмется вести хозяйство, я думаю, она скоро узнает, что здесь рабыни, это мы -- хозяйки.
   -- О, конечно, она узнает и это, и много других полезных истин! -- сказал Сент-Клер.
   -- Говорят, что мы держим рабов ради собственного удобства, -- продолжала Мария, -- ну уж, если бы мы заботились только о своих удобствах, мы давным давно отпустили бы их.
   Евангелина устремила на мать свои большие, серьезные глаза и спросила простодушно:
   -- Так зачем же вы их держите, мама?
   -- Право, не знаю, должно бы для собственного мученья. Мне они положительно отравляют жизнь. Я думаю, большая часть моих болезней вызывается ими, а наши негры, самые худшие из всех, какие есть на свете.
   -- Ах, перестань, Мари, ты, должно быть, встала сегодня с левой ноги, -- сказал Сент-Клер. -- Ведь ты сама знаешь, что это неверно. У тебя есть Мамми, ведь это лучшее существо в мире. Что бы ты делала без неё?
   -- Мамми, действительно, лучше других негритянок, -- ответила Мария. -- Но Мамми эгоистка, страшная эгоистка, это уж свойство всех черных.
   -- Эгоизм громадный порок, -- проговорил Сент-Клер серьезно.
   -- Да. вот взять Мамми, -- сказала Мария: -- с её стороны, конечно, страшно эгоистично спать так крепко по ночам: она знает, что мне почти каждый час требуются разные мелкие услуги, когда я чувствую себя плохо, а между тем ее не добудиться. Я положительно больна сегодня утром от тех усилий, какие мне пришлось делать, чтобы будить ее.
   -- Но ведь, последнее время она несколько ночей напролет ухаживала за вами мама? -- сказала Ева.
   -- А ты почем знаешь? -- резко спросила Мария, -- она, наверно, жаловалась тебе?
   -- Нет, она не жаловалась; она только говорила, что вы плохо спали несколько ночей подряд.
   -- Отчего ты не позволяешь Джен или Розе заменить ее на одну, две ночи, чтобы она могла отдохнуть?
   -- Как ты можешь предлагать мне подобную вещь? -- возразила Мария, -- Право, Сент-Клер, ты сам не знаешь, что говоришь! При моей нервности всякая безделица волнует меня; если непривычный человек станет трогать меня своей рукой, я прямо сойду с ума. Если бы Мамми была ко мне так привязана, как бы ей следовало, она несомненно просыпалась бы легче, Я слыхала, что у некоторых людей бывают такие преданные слуги, но сама не испытала этого счастья, -- И Мария вздохнула.
   Мисс Офелия слушала весь этот разговор с напряженным вниманием, плотно сжав губы: она, по-видимому, решила вполне усвоить себе положение вещей и взаимные отношения обитателей этого дома, прежде чем высказать собственное мнение.
   -- У Мамми несомненно есть некоторые достоинства, -- продолжала Мария, -- она кротка и почтительна, но в душе она эгоистка. Например, она до сих пор не перестает ныть и скучать о своем муже. Видите ли, когда я вышла замуж и переехала сюда, конечно, взяла ее с собой, а её мужа мой отец не мог отпустить. Он был кузнец, и очень нужен в хозяйстве; я тогда же думала и говорила, что им с Мамми самое лучшее совсем разойтись друг с другом, так как навряд ли им когда-нибудь придется жить вместе. Мне жаль, что я не настояла на этом и не выдала Мамми за кого-нибудь другого. Но я была глупа, слишком добра и не хотела неволить ее. Я тогда же сказала Мамми, чтобы она не надеялась увидеться с ним больше чем один, или два раза в жизни, так как я не могу бывать в имении отца: тамошний воздух вредно отзывается на моем здоровье; и я советовала ей сойтись с кем-нибудь. Мамми бывает иногда страшно упряма, никто этого так не знает, как я.
   -- Есть у неё дети? -- спросила мисс Офелия.
   -- Да, двое.
   -- Она, наверно, и об них скучает?
   -- Да, вероятно, но я никак не могла взять сюда таких маленьких замарашек, они были препротивные. Кроме того они отнимали бы у неё слишком много времени. Но я уверена, что Мамми до сих пор таит в душе злобное чувство против меня. Она не хотела ни за кого выходить замуж, и я даже думаю, что хотя она знает, как она мне нужна, и какое у меня слабое здоровье, но она завтра же ушла бы к мужу, если бы только смела. Право, я так уверена, они все такие эгоисты, даже лучшие из них.
   -- Как неприятно думать -- это, -- сухо сказал Сент-Клер.
   Мисс Офелия бросила на него проницательный взгляд и
   заметила на щеках его краску стыда и сдержанного негодования, а на губах саркастическую улыбку.
   -- Между тем, вы не поверите, как я всегда баловала Мамми! -- продолжала Мария. -- Желала бы я, чтобы ваши северные служанки заглянули в её платяной шкаф: у нее там и шелковые, и кисейные платья одно даже из настоящего батиста. Я иногда по целым часам отделывала ей чепчики и наряжала ее, когда она собиралась в гости. Никакой обиды она от меня не видела: секли ее во всю её жизнь не больше одного, двух раз. Она каждый день получает крепкий кофе и чай с белым сахаром. Это, конечно, очень дурно, но Сент-Клер хочет, чтобы у нас слуги жили, как господа, и они все делают, что хотят. Наши слуги страшно избалованы, это факт. Мне кажется, мы отчасти виноваты в том, что они эгоисты и ведут себя точно избалованные дети; я даже устала повторять это Сент-Клеру.
   -- И я устал! -- отозвался Сент-Клер, принимаясь за утреннюю газету.
   Ева, красавица Ева, стояла тут же и слушала мать с своим обычным выражением глубокой вдумчивости. Она тихонько подошла к матери сзади и обняла ручками её шею.
   -- Ну, что тебе, Ева?
   -- Мама, позвольте мне поухаживать за вами одну ночь, только одну? Я знаю, что не расстрою вам нервы, и я не буду спать. Я часто не сплю по ночам и всё думаю...
   -- Ах, какие глупости, девочка, какие глупости! -- прервала ее Мария, -- что это, право, за странный ребенок!
   Да отчего же, мама? Мне кажется, -- робко прибавила она, -- что Мамми нездорова. Она мне говорила, что у неё последнее время постоянно болит голова.
   -- Ну, да, это обыкновенная манера Мамми! Они все на один лад: чуть у них заболит голова или палец, они уже делают из этого целую историю. Этому никогда нельзя потакать -- никогда! У меня на этот счет строгие правила, -- сказала она обращаясь к мисс Офелии, -- и вы сами скоро убедитесь, что это необходимо. Если вы позволите прислуге жаловаться на всякую мелкую неприятность, на всякое маленькое нездоровье, вы с ними хлопот не оберетесь. Я сама никогда ни на что не жалуюсь, никто не знает, как я страдаю. Я чувствую, что мой долг страдать молча и молчу.
   Круглые глаза мисс Офелии выразили такое нескрываемое удивление при этих заключительных словах, что Сент-Клер не выдержал и разразился громким смехом.
   -- Сент-Клер всегда смеется, когда я сделаю малейший намек на свое нездоровье, -- проговорила Мария тоном несчастной мученицы. -- Надеюсь, что не настанет тот день, когда ему придется пожалеть об этом! -- И Мария приложила к глазам платок,
   Последовало неловкое молчание. Наконец Сент-Клер встал, посмотрел на часы, объявил, что ему нужно повидаться с одним знакомым и вышел. Ева побежала за ним, мисс Офелия и Мария остались одни за столом.
   -- Вот это всегдашняя манера Сент-Клера! -- проговорила Мария, быстрым движением отнимая платок от глаз, как только преступник, для которого это должно было служить наказанием, скрылся из глаз.
   -- Он не понимает, он не может и не хочет понять, как я страдаю и страдала все эти годы. Если бы я еще жаловалась, если бы я поднимала шум из-за всякой своей болезни, его можно бы оправдать. Мужчине вполне естественно надоедает вечно ноющая жена. Но я молчала, я молча переносила свои страдания, пока, наконец, Сент-Клер вообразил, что я могу перенести решительно всё.
   Мисс Офелия совершенно не знала, что отвечать на эту тираду.
   Пока она придумывала, что сказать, Мария вытерла слезы, пригладила свои перышки, как голубка после дождя, и завела с мисс Офелией хозяйственный разговор о буфете, кладовых, катке, чулане и т. п. предметах, так как по общему соглашению кузина должна была взять на себя заведование всем этим. Она давала ей столько предостережений, указаний и поручений, что женщина не столь практичная и деловитая, как мисс Офелия, наверно, сбилась бы с толку и всё перепутала.
   -- Ну, кажется, теперь я вам всё объяснила, -- сказала Мария в заключение, -- когда мне опять станет худо, вы справитесь и без моей помощи; вот только относительно Евы, -- за ней надо присматривать.
   -- Она кажется, очень добрая девочка, -- проговорила мисс Офелия, -- я не видала ребенка лучше её.
   -- Ева совсем особенный ребенок, в ней очень много странностей. Она нисколько не похожа на меня, нисколько! -- И Мария вздохнула, точно это было очень грустно.
   Мисс Офелия про себя подумала: -- Надеюсь, не похожа! -- но имела благоразумие не высказать этого громко.
   -- У Евы всегда была наклонность оставаться с прислугой. Для некоторых детей это не дурно. Я сама, когда была маленькая, играла с негритянками отца и это не сделало мне никакого вреда. Но Ева как-то всегда старается поставить себя на равную ногу со всеми, кто ее окружает. Это в ней очень странная черта, и я никак не могу отучить ее от этого. Сент-Клер, кажется, поощряет ее в этом. Вообще, он потакает всем, живущим у него в доме, всем, кроме своей жены.
   Мисс Офелия продолжала хранить глубокое молчание.
   -- А между тем с прислугой нельзя обращаться иначе, -- продолжала Мария, -- как смирить ее и не давать ей задирать голову. Я с детства понимала это. Ева в состоянии избаловать всю дворню. Не знаю, право, что она будет делать, когда ей самой придется вести хозяйство. Я стою за то, что надо быть доброй к прислуге, я всегда к ней добра: но она должна знать свое место. Ева этого не понимает, ей нельзя никак втолковать, что слуги не равны нам. Вы слышали, как она предлагала ухаживать за мной по ночам, чтобы Мамми могла спать! Вот вам образчик, как она способна поступать во всём, если только дать ей волю.
   -- Позвольте, -- смело выступила мисс Офелия, -- но ведь и вы, конечно, считаете своих слуг людьми и признаете, что им надо дать отдохнуть, когда они утомлены?
   -- Само собой разумеется. Я особенно стараюсь доставлять им всё необходимое, -- всё, что не нарушает порядка в доме. Мамми всегда может найти время выспаться, это ей вовсе не трудно. Я никогда не видала такой сони, как она; она может спать работая, стоя, сидя, везде и во всяком положении. Нечего бояться, что Мамми не выспится! Но ведь смешно же, право, относиться к прислуге как к каким-то экзотическим цветкам или китайским вазам! -- Мария погрузилась в обширное мягкое кресло и придвинула к себе изящный флакончик с нюхательною солью.
   -- Видите ли, -- продолжала она слабым голосом, замирающим, как последнее дыхание аравийского жасмина или нечто столь же воздушное, -- видите ли, кузина Офелия, я редко говорю сама о себе, это противно моим привычкам, это мне неприятно. Да по правде сказать, у меня и сил на это не хватает. Но есть вещи, в которых мы с Сент-Клером совершенно расходимся. Сент-Клер никогда не понимал, никогда не ценил меня. Мне кажется, в этом корень всех моих болезней! Сент-Клер не хочет оскорблять меня, я уверена, но все мужчины от природы эгоистичны и невнимательны к женщинам. По крайней мере, такое впечатление я вынесла из собственных наблюдений.
   Мисс Офелия, обладала не малой дозой осторожности, отличающей уроженцев Новой Англии, и питала особенное отвращение к вмешательству в семейные дрязги. Предвидя, что ей грозит опаспость с этой стороны, она изобразила на лице своем угрюмый нейтралитет, она вытянула из кармана свое аршинное вязанье -- верное средство против искушений дьявола, который, по мнению доктора Уатса, любит смущать людей праздных, -- и принялась энергично вязать, сжав губы, с таким выражением, которое говорило яснее слов: "Вы меня не заставите высказаться; я совершенно не желаю мешаться в ваши дела". Сразу видно было, что от неё можно ждать столько же сочувствия, как от каменного льва. Но Марии было всё равно. Она нашла человека, с которым могла говорить, чувствовала себя обязанной говорить, и этого было с неё довольно. Она подкрепила себя, поднеся флакончик к носу, и продолжала:
   -- Видите ли, когда я выходила замуж за Сент-Клера, я принесла в приданое собственное имущество и слуг, так что по закону я имею право распоряжаться ими. У Сент-Клера есть свое состояние и свои невольники, пусть бы он делал с ними, что хотел, я бы ни слова не говорила, но он во всё мешается. У него самые дикие понятия о многих вещах, между прочим о том, как надо обращаться с прислугой. Право, он иногда поступает так, будто интересы слуг для него важнее моих интересов и его собственных. Он терпит от них всевозможные неприятности и никогда пальцем их не тронет. Он вообще кажется очень добродушным, но иногда бывает прямо страшен, уверяю вас, он меня пугает. Например, он забрал себе в голову, что у нас в доме никто не смеет ударить невольника, никто, кроме его самого или меня; и он так строго стоит на этом, что я не смею с ним спорить. Ну и что же из этого выходит? Сен-Клер никогда не подымет ни на кого руки, хоть на голову ему сядь, а я -- вы понимаете, как жестоко требовать от меня таких усилий! А ведь вы знаете, эти негры просто взрослые дети, ничего больше.
   -- Я не знаю ничего подобного и благодарю Бога, что не знаю! -- отрезала мисс Офелия.
   -- Ну, так узнаете, если останетесь здесь жить и не дешево заплатите за это знание. Вы не имеете понятия, как несносны, глупы, беспечны, неразумны и неблагодарны эти негодяи!
   Мария всегда удивительно оживлялась, когда речь заходила об этом предмете; так и теперь она открыла глаза и, по-видимому, совсем забыла свою слабость.
   -- Вы не знаете и не можете знать, сколько приходится нам, хозяйкам, терпеть от них ежедневно, ежечасно, всегда и везде. Но жаловаться Сент-Клеру совершенно бесполезно. Он говорит самые странные нелепости, в роде того, что мы сами сделали их такими, и потому должны быть снисходительными. Он уверяет, что мы сами виноваты в их недостатках, и что жестоко наказывать их за нашу собственную вину. Он говорит, что на их месте мы были бы не лучше их! Как будто можно делать такие сравнения!
   -- А вы не думаете, что Бог создал их из одной плоти и крови с нами? -- спросила мисс Офелия резко.
   -- Нет, конечно! Как можно! Это низшая раса.
   -- А вы не думаете, что им, как и нам, дарована бессмертная душа? -- спросила мисс Офелия с возраставшим негодованием.
   -- Ну это-то так, -- зевая отвечала Мария, -- в этом никто не сомневается. Но ставить их на одну доску с нами, сравнивать нас с ними, это уж, знаете, невозможно! А между тем, поверите ли, Сент-Клер говорил мне, что разлучать Мамми с её мужем это всё равно, что разлучать меня с ним. Ну можно ли делать такие сравнения? Разве Мамми может иметь такие же чувства, как я. Это совершенно разные вещи, а Сент-Клер уверяет, что не видит никакой разницы. Ну, разве Мамми может любить своих маленьких замарашек так, как я люблю Еву! Однако же, Сент-Клер вздумал один раз совершенно серьезно убеждать меня, что я обязана отпустить Мамми к её семье и взять взамен кого-нибудь другого, это я-то, с моим слабым здоровьем, с моими болезнями! Ну, этого даже я не могла вынести. Я не часто высказываю свои чувства: я взяла себе за правило всё переносить молча; это горькая участь всех жен, и я ей покоряюсь. Но тот раз я не выдержала и вспылила. С тех пор он никогда не заводит со мной разговора об этом вопросе. Но я понимаю по его взглядам, по тем словечкам, которые у него вырываются, что он не переменил своего мнения, и это так обидно, так неприятно!
   Мисс Офелия, по-видимому, боялась, что не выдержит и скажет что-нибудь лишнее; но её манера быстро шевелить спицами была красноречивее всяких слов. Мария не понимала ее-и продолжала:
   -- Вы теперь видите, каким домом вам придется управлять. У нас в хозяйстве нет ни малейшего порядка; слугам предоставлена полная свобода, они делают, что хотят и берут всё, что вздумают. Я одна только немного сдерживаю их, насколько позволяет мое слабое здоровье. У меня припасена плеть, и я иногда пускаю ее в ход; но это всякий раз страшно утомляет меня. Если бы Сент-Клер согласился наказывать их, как другие...
   -- То есть, как же?
   -- Да отправлял бы их в тюрьму или куда-нибудь в другое место, где их секут. Без этого ничего нельзя сделать. Если бы я не была таким несчастным, слабым созданием, я, наверно, справлялась бы с ними вдвое энергичнее, чем Сент-Клер
   -- А как же справляется Сент-Клер? -- спросила мисс Офелия, -- вы говорили, что он никогда никого не бьет?
   -- Мужчины, знаете, лучше нас умеют приказывать, им легче заставить себя слушаться. А потом, посмотрите когда-нибудь пристально ему в глаза, у него очень странные глаза, когда он говорит решительно, в них точно молния загорается. Я сама их боюсь, и слуги понимают тогда, что с ним шутить нельзя. Сколько я ни бранись и ни сердись, мне не добиться того, что Сент-Клер может сделать одним своим взглядом, если захочет. О, за Сент-Клера можно быть спокойной в этом отношении, оттого-то он нисколько и не жалеет меня. Но когда вы примитесь за хозяйство, вы убедитесь, что иначе как строгостью с ними ничего не сделаешь, -- они такие скверные, лживые, ленивые...
   -- Старая песня, -- перебил ее Сент-Клер, входя в комнату. -- На том свете этим грешникам придется страшно отвечать, особенно за леность. Вы видите, кузина, -- он во всю длину растянулся на кушетке против Марии, -- их леность прямо непростительна, когда мы с Мари подаем им такие хорошие примеры.
   -- Перестань, пожалуйста, Сент-Клер, -- это очень дурно с твоей стороны.
   -- Неужели? А я думал, что говорю хорошо, даже замечательно хорошо для меня. Я всегда стараюсь поддержать твои замечания, Мари.
   -- Ты очень хорошо знаешь, что и не думал поддерживать меня, Сент-Клер.
   -- О, значит, я ошибся. Благодарю тебя, моя милая, что ты меня поправила.
   -- Ты прямо дразнишь меня! -- сказала Мария.
   -- Ну, полно, Мари, погода сегодня жаркая, а я только что ссорился с Дольфом и ужасно устал. Пожалуйста, будь милой, позволь мне отдохнуть в сиянии твоей улыбки.
   -- А что такое вышло с Дольфом? -- спросила Мария. -- Бесстыдство этого негодяя переходит всякие границы, я положительно не выношу его. Мне бы хотелось иметь право по своему разделаться с ним, я бы его смирила,
   -- Всё что ты говоришь, моя дорогая, отличается как всегда проницательностью и здравым смыслом, -- отвечал Сент-Клер. Что касается Дольфа, дело вот в чём: он так долго старался подражать моим изящным манерам и всем моим качествам, что в конце концов стал смешивать себя со своим господином; и я принужден был разъяснить ему это недоразумение.
   -- Каким образом? -- спросила Мария.
   -- Я дал ему ясно понять, что желаю сохранить часть своего платья исключительно для собственного употребления; я поставил ему на вид, что он слишком щедро пользуется моим одеколоном и был настолько жесток, что приказал ему ограничиться одной дюжиной моих батистовых платков. Последнее особенно задело Дольфа, и мне пришлось поговорить с ним по-отечески, чтобы убедить его.
   -- Ах Сент-Клер, когда это ты научишься обращаться как следует с прислугой! ведь это просто отвратительно, да чего ты их балуешь! -- вскричала Мария.
   -- В сущности, что за особенная беда, если бедный парень хочет походить на своего господина? Раз я его воспитал так, что он высшим благом для себя считает о-де-колон и носовые платки, почему же мне и не дать их ему?
   -- А почему же вы его так воспитали? -- спросила мисс Офелия довольно резко.
   -- Да уж слишком это хлопотливое дело; леность, кузина, леность, вот что губит множество человеческих душ. Если бы не леность, я сам был бы добродетелен, как ангел. Я начинаю думать, что леность это "корень нравственного зла", как говорил у вас в Вермонте старый доктор Бозерем. Это, конечно, страшно неприятно!
   -- Я думаю, что на вас, рабовладельцах, лежит страшная ответственность, -- проговорила мисс Офелия. -- Я ни за что в свете не взяла бы ее на себя. Вы должны воспитывать своих рабов, относиться к ним, как к разумным существам, как к существам с бессмертною душою, за которых вам придется отдать отчет перед судом Божиим. Вот как я на это смотрю! -- Негодование её вырвалось наружу тем горячее, что оно с утра накапливалось в её душе.
   -- Эх, полноте, перестаньте, пожалуйста, -- сказал Сент Клер, быстро вставая, -- вы ничего не знаете о нашей жизни! -- Он сел за фортепьяно и заиграл какую-то веселую пьесу. Сент-Клер был очень талантливый музыкант. У него было блестящее и твердое туше; пальцы его летали по клавишам, словно птицы, быстро и отчетливо. Он играл одну пьесу за другою, как человек, который хочет музыкой прогнать свое дурное настроение. Наконец, он отложил ноты в сторону, встал и сказал весело:
   -- Ну, кузина, вы исполнили свой долг и прочли нам хорошую нотацию; я вас за это в сущности очень уважаю. Я нисколько не сомневаюсь, что вы бросили мне алмаз самой неподдельной истины, но, видите ли, он попал мне прямо в лицо и потому я не сразу мог оценить его.
   -- Я со своей стороны не вижу никакой пользы от таких разговоров, -- сказала Мария. -- Не знаю, кто делает для прислуги больше нас; а это нисколько не идет им на пользу, они становятся всё хуже и хуже. Что касается до того, чтобы разговаривать с ними и всё такое, так могу сказал, я до усталости и до хрипоты говорила им об их обязанностях и о всём прочем. Они могут ходить в церковь, когда хотят, но так как они понимают проповедь не больше свиней, то им никакой нет пользы от этого; хотя они всё-таки ходят, им предоставлено всё, что нужно, но, как я и раньше говорила, это низшая раса, и всегда такой останется, и против этого нельзя ничего сделать. Сколько вы ни старайтесь, вы их не перемените. Видите ли, кузина Офелия, я уже пробовала, а вы нет. Я родилась и выросла среди них, я их знаю.
   Мисс Офелия находила, что высказалась в достаточной мере, и потому молчала. Сент-Клер насвистывал какую-то песню.
   -- Сент-Клер, пожалуйста перестань свистать, -- заметила Мария, -- у меня от этого хуже болит голова.
   -- С удовольствием, отвечал Сент-Клер, не желаешь ли, чтобы я еще что-нибудь для тебя сделал?
   -- Я желала бы, чтобы ты побольше сочувствовал моим страданиям; ты меня нисколько не жалеешь.
   -- Мой милый ангел-обличитель! сказал Сент-Клер.
   -- Меня раздражает, когда ты со мной говоришь таким тоном.
   -- Как же прикажешь с тобой говорить? Скажи только, я готов всячески говорить, чтобы угодить тебе.
   Веселый взрыв смеха со двора донесся сквозь шелковые занавеси веранды. Сент-Клер прошел туда, приподнял занавес и сам расхохотался.
   -- Что там такое? -- спросила мисс Офелия, подходя к перилам.
   Во дворе, на маленькой дерновой скамейке сидел Том; в каждую петличку его куртки было засунута ветка жасмина, и Ева, весело смеясь, надела ему на шею гирлянду из роз и потом сама, как воробушек, вспорхнула к нему на колени.
   -- Ах, Том, какой ты смешной!
   Том улыбался сдержанно и благодушно, видимо наслаждаясь игрой не меньше своей маленькой госпожи. Увидев своего господина, он поднял на него полуумоляющий полуизвиняющийся взгляд.
   -- Как вы можете позволять ей это! -- воскликнула мисс Офелия.
   -- Отчего же не позволять? -- спросил Сент-Клер.
   -- Не знаю, но это кажется так ужасно!
   -- Вы не нашли бы ничего дурного, если бы ребенок ласкал собаку, даже черную. Но вы чувствуете отвращение к созданию, которое имеет бессмертную душу -сознайтесь, что это правда, кузина. Я подмечал это чувство у многих из ваших северян. Мы не испытываем ничего подобного, хотя, конечно, это не заслуга с нашей стороны: привычка делает у нас то, что должна бы делать христианская религия -- она смягчает личное предубеждение. Вы брезгаете ими, как змеями или жабами, и в тоже время негодуете, когда их притесняют. Вы не хотите, чтобы с ними дурно обращались, но не желаете сами ничего для них делать. Вам было бы всего приятнее отослать их в Африку, чтобы не видеть их и не чувствовать их запаха, затем отправить к ним двух, трех миссионеров, которые бы самоотверженно взяли на себя их нравственное развитие. Что, разве не правда?
   -- Пожалуй, отчасти правда, -- задумчиво отвечала мисс Офелия.
   -- Что бы делали бедные и униженные, если бы не было детей? -- проговорил Сент-Клер, опираясь на перила и следя глазами за Евой, которая убегала, увлекая за собой Тома. -- Одни только дети настоящие демократы,. Теперь Том герой для Евы; его рассказы представляются ей чудесными, его пение методистских гимнов правится ей больше оперы, разные безделушки, которыми наполнены его карманы, для неё дороже алмазов и он сам -- самый удивительный Том из всех чернокожих. Ребенок это одна из роз Эдема, которые Господь бросает на землю нарочно для бедных и униженных: им редко попадают розы другого рода.
   -- Как странно, кузен, -- заметила мисс Офелия -- послушать вас, так можно подумать, что вы учитель.
   -- Учитель? -- удивился Сент-Клер.
   -- Да, учитель религии.
   -- Вот уже нисколько; совсем не такой учитель религии, как бывают у вас в городах; а что всего хуже, я даже и не практик деле религии.
   -- Почему же вы так хорошо говорите в таком случае?
   -- Говорить очень легко, -- отвечал Сент-Клер. -- Кажется, это у Шекспира одно из действующих лиц говорит: "мне легче научить двадцать человек, как они должны поступать, чем быть одним из этих двадцати и следовать своим собственным наставлениям". Во всяком деле необходимо разделение труда. Я призван говорить, а вы, кузина, делать.

* * *

 []

   Внешние условия жизни Тома в этот период времени были таковы, что, как сказали бы многие, ему решительно не на что было пожаловаться. Маленькая Ева так привязалась к нему -- это была инстинктивная благодарность любящего сердечка, -- что упросила отца приставить Тома специально к ней, поручить ему сопровождать ее на всех прогулках и пешком, и верхом. Том получил приказание бросать всякую работу, являться по первому зову к мисс Еве и делать всё, что она велит, -- приказание это, -- как легко поймут наши читатели, были далеко не неприятно ему. Он был всегда хорошо одет, в этом отношении Сент-Клер был очень требователен, и сам не жалел денег на одежду прислуге. Его служба при конюшне была не более, как почетная должность, и состояла только в ежедневным осмотре лошадей и в указаниях, какие он давал своему помощнику. Мария Сент-Клер объявила, что не переносит запаха конюшни и что, так как Том бывает иногда в комнатах, то ему нельзя поручать никакой черной работы; её нервная система совершенно не приспособлена к испытаниям такого рода: ей достаточно почувствовать неприятный запах, и драма её жизни оборвется, и все её земные страдания сразу окончатся. Поэтому Том, в своем отлично вычищенном простеньком сюртучке, касторовой шляпе, блестящих сапогах, безукоризненных манжетах и воротнике, с своим серьезным, добродушным, черным лицом имел такой почтенный вид, что, живи он в другие века, он мог бы сделаться епископом Карфагенским.
   Кроме того, он жил в очень красивом доме, условие к которому люди этой впечатлительной расы никогда не остаются равнодушными. Он с тихою радостью наслаждался птицами, цветами, фонтанами, благоуханием, светом и красотою двора, шелковыми занавесями, картинами, люстрами, статуэтками и позолотой гостиных, казавшихся ему чем-то в роде дворца Аладина.
   Если когда ни будь жители Африки окажутся просвещенной, умственно развитой расой, -- а это должно случиться когда-нибудь. -- Африка должна когда-нибудь с свою очередь сыграть свою роль в великой драме человеческого развития -- жизнь проснется в ней с такой роскошью и таким блеском, о какой и не мечтают более северные народы. В этой далекой, таинственной стране золота и драгоценных камней, пряностей, широколиственных пальм, чудных цветов и удивительного плодородия возникнут новые формы искусства, новый стиль красоты, и негритянская раса, не презираемая, не угнетаемая более, проявит себя какими-нибудь новыми, чудными формами жизни. Это несомненно случится, благодаря их кротости, их сердечному смирению, их привычки возлагать всё свое упование на высшую Силу и Премудрость, их детски-простодушной привязчивости и незлобивости. Во всём этом они создадут высшую форму истинно христианской жизни и, быть может, Господь Бог, наказывающий кого любит, ввергнул бедную Африку в горнило испытании, чтобы дать ей высшее и благороднейшее место в том царстве, которое он воздвигнет, когда падут все другие царства, ибо первые будут последними, а последние первыми.
   Думала ли обо всём этом Мария Сент Клер, когда она, в одно воскресное утро, стояла на веранде в изящном, нарядном костюме и застегивала браслет с брильянтами на своей тоненькой ручке? Может быть, и думала, а если не именно об этом, то о чём-нибудь подобном. Мария вообще стояла за добродетель, а теперь ома отправлялась во всеоружии -- в брильянтах, шелке и кружевах, -- в модную церковь и считала себя очень благочестивой. Мария поставила себе за правило быть благочестивой по воскресеньям. Она стояла такая стройная, изящная, воздушная и грациозная во всех своих движениях, а кружевной шарф окружал ее точно облаком. Она была прелестна, и чувствовала себя очень изящной и очень доброй. Рядом с ней стояла мисс Офелия -- полная противоположность ей. Не то чтобы её шелковое платье или шаль были менее красивы, её носовой платок менее тонок; но во всей её фигуре чувствовалась деревянность, угловатость и прямолинейность, между тем как грация проникала всё существо её соседки; грация, но не благодать Божия, это ведь не всё равно [Непереводимая игра слов: по-английски grace значит и грация, и благодать].
   -- Где Ева? -- спросила Мария.
   -- Она остановилась на лестнице, что-то говорит с Мамми.
   Что такое говорила Ева Мамми на лестнице? Послушаем, читатель, хотя Мария и не слышит этого.
   -- Милая Мамми, у тебя, должно быть, страшно болит голова?
   -- Благослови вас Бог, мисс Ева, у меня последнее время постоянно болит голова. Не беспокойтесь об этом.
   -- Я очень рада, что тебе можно пройтись но воздуху; и вот, еще, -- девочка обняла ее обеими ручками -- возьми, Мамин, мой флакончик с нюхательною солью.
   -- Как! ваш хорошенький золотой флакончик с брильянтами! Нет, мисс, этого нельзя.
   -- Да почему же? Тебе он нужен, а мне нисколько. Мама всегда нюхает соли, когда у неё болит голова, это тебе поможет. Нет, пожалуйста, возьми, сделай мне удовольствие!
   -- Дорогая моя, как она говорит-то! -- сказала Мамми, -- когда Ева сунув ей флакончик и поцеловав ее, побежала догонять мать.
   -- Зачем ты остановилась?
   -- Я дала Мамми мой флакончик, чтобы она взяла его с собой в-церковь.
   -- Ева! -- вскричала Мария, нетерпеливо топнув ногой, -- ты дала свой золотой флакончик Мамми! Да когда же ты, наконец, выучишься приличиям? Иди сейчас же и возьми его назад!
   Ева печально опустила голову и медленно повернулась, чтобы исполнить приказание матери.
   -- Оставь ее, Мари, заметил Сент-Клер пусть она делает, как хочет.
   -- Но подумай, Сент-Клер, как же она будет жить в свете?
   -- Право не знаю, отвечал Сент-Клер, но на небе ей будет лучше, чем нам с тобой.
   -- О, папа, не говорите так, -- попросила Ева, тихонько дотрагиваясь до его локтя, -- это огорчает маму.
   -- Ну что же, кузен, готовы вы ехать с нами? -- спросила Офелия.
   -- Я не еду, благодарю вас.
   -- Мне бы очень хотелось, чтобы Сент-Клер ходил в церковь, -- заметила Мария, -- но у него нет ни кротки религиозного чувства. Это просто неприлично.
   -- Я знаю, -- отвечал Сент-Клер. -- Вы, барыни, кажется, ходите в церковь, чтобы учиться, как жить в свете, и ваше благочестие прикрывает наше неприличное поведение. Если бы я захотел идти в церковь, то пошел бы в ту, в какую ходит Мамми. Там по крайней мере не заснешь.
   -- Как! к этим крикливым методистам? Какой ужас! -- вскричала Мария.
   -- Это всё-таки лучше, чем мертвая зыбь ваших приличных церквей, Мари. Ходить туда выше сил человеческих. Разве ты хочешь идти, Ева? Останься-ка лучше дома, будем вместе играть.
   -- Благодарю, папа, но мне лучше хочется ехать в церковь.
   -- Да ведь там же страшно скучно?
   -- Да, немножко скучно, отвечала Ева, и спать хочется, но я стараюсь не засыпать.
   -- Так зачем же ты едешь?
   -- Видите ли, папа, -- шепнула ему девочка, -- тетя говорит, что Бог хочет, чтобы мы бывали в церкви; а ведь он нам всё дал, вы сами знаете; отчего же нам не сделать такой безделицы, если ему этого хочется. Ведь это же и не особенно скучно.
   -- Ах ты, моя милая, добренькая девочка!-вскричал Сент-Клер, целуя ее, -- поезжай, моя умница и помолись за меня.
   -- Конечно, я всегда молюсь за вас, -- отвечала малютка, и вскочила в карету вслед за матерью. Сент-Клер стоял на подъезде и посылал ей воздушные поцелуи, пока карета не скрылась из глаз. Крупные слезы стояли в глазах его.
   -- О Евангелина! как идет к тебе это имя, -- думал он -- Бог послал тебя мне, как живое евангелие!
   Так он чувствовал в течение одной минуты; затем он закурил сигару, принялся читать "Пикаюня" и забыл о своем маленьком евангелии. Не так ли поступают и многие другие?
   -- Видишь ли, Евангелина, -- говорила в это время мать, -- надобно всегда быть доброй к прислуге, но не следует относиться к ней так, как мы относимся к своим родным, или к людям одинакового с нами звания. Если бы Мамми заболела, ведь ты не положила бы ее в свою постельку?
   -- Мне бы очень хотелось положить, мама, -- сказала Ева, -- тогда мне было бы удобнее ухаживать за пей и потом, -- знаете, у меня постелька лучше, чем у неё.
   Мария пришла в отчаянье от того отсутствия нравственного чутья, какое обнаружилось в этом ответе.
   -- Что мне сделать, чтобы эта девочка поняла меня? -- спросила она.
   -- Ничего! -- многозначительно отвечала мисс Офелия.
   Ева смутилась и опечалилась на минуту, но, к счастью, у детей впечатления быстро меняются, и вскоре она уже весело смеялась, выглядывая из окна быстро катившейся кареты.

* * *

   -- Ну-с, барыни, -- спросил Сент-Клер, когда они удобно уселись за обеденный стол, -- чем же вас угостили сегодня в церкви?
   -- О, доктор Г. сказал великолепную проповедь! вскричала Мария. -- Такую проповедь тебе непременно следовало бы послушать: он высказал в ней все мои мнения.
   -- Это было, вероятно, весьма поучительно, -- заметил Сент-Клер, -- тема обширная.
   -- Ну, я хотела сказать мои взгляды на общество и тому подобное, сказала Мария. -- Он взял такой текст: "Всё, сотворенное. Им, хорошо во благовремении" и доказывал, что все деления и различии в обществе установлены Богом, что всё устроено красиво и стройно, одни поставлены наверху, другие внизу, одни рождены управлять, другие служить и тому подобное он очень хорошо применял всё это к разным смешным толкам о вреде невольничества, он ясно доказал, что Библия на нашей стороне и очень убедительно отстаивал все наши учреждения. -- мне очень жаль, что ты его не слышал!
   -- О, мне этого совсем не нужно, -- отвечал Сент-Клер. Я во всякое время могу почерпнуть из "Пикаюня" все необходимые для меня сведения, и при этом еще курить сигару, а в церкви этого нельзя, как ты сама знаешь.
   -- А сами вы не разделяете этих взглядов? -- спросила мисс Офелия.
   -- Кто, "я? Знаете, я такая безбожная собака, что все религиозные рассуждения о подобных вопросах нисколько меня не трогают. Если бы мне пришлось защищать рабство, я бы прямо и открыто сказал: "Мы стоим за рабство; у нас есть рабы и мы не отпустим их, мы их держим ради собственного удобства и собственной выгоды". Коротко и ясно. В сущности то же говорят и все эти благочестивые проповедники. Но мои слова понятны всякому и везде.
   -- Как ты непочтительно относишься к церкви, Августин! -- заметила Мария. -- Это просто возмутительно!
   -- Возмутительно! Да ведь это сущая правда! Этим проповедникам следовало бы зайти еще немножко подальше в своих религиозных изъяснениях и доказывать, что когда человек выпьет лишний стаканчик, или просидит ночь за картами и тому подобное, это всё очень красиво во благовремении и установлено самим Богом. Нам, молодым людям, было бы очень приятно слышать, что все такие проступки похвальны и угодны Богу.
   -- А как же вы сами считаете рабство, справедливым или несправедливым?
   -- Э, нет, кузина, -- засмеялся Сент-Клер от меня вы не дождетесь своей ужасной новоанглийской прямолинейности. Я знаю, что если я вам отвечу на этот вопрос, вы мне зададите еще полдюжины один труднее другого, а я вовсе не желаю открывать вам свои позиции. Я очень люблю бросать камни в чужие огороды, но не намерен заводить свой, чтобы другие бросали в него.
   -- Вот он всегда так говорит, -- вмешалась Мария; -- от него никогда нельзя добиться настоящего ответа. Я думаю, всё это оттого, что он не признает религию.
   -- Религия! -- вскричал Сент-Клер таким тоном, что обе дамы взглянули на него. -- Религия! разве то, что вам говорят в вашей церкви, религия? Разве то, что может склоняться и повертываться, подниматься и опускаться в угоду каждому изменению в эгоистичном, суетном обществе, разве это религия? Разве религия может быть менее великодушна, менее справедлива, менее милосердна к людям, чем даже моя собственная греховная, суетная, испорченная природа? Нет, для меня религия это нечто стоящее выше меня, а не на одном уровне со мной.
   -- Вы, значит, не думаете, что Библия оправдывает рабство? -- спросила мисс Офелия.
   -- Библия была любимая книга моей матери, -- отвечал Сент-Клер. -- Ею она жила, с нею умерла, и мне было бы очень грустно, если бы в ней оказалось что-нибудь подобное, так же грустно, как если бы кто-нибудь желая убедить меня, что всё это похвально, доказал мне, что моя мать пила водку, жевала табак и ругалась. Это нисколько не оправдало бы меня в собственных глазах, а только уничтожило бы мое уважение к ней; между тем это большое утешение, когда у человека есть кто-нибудь на свете, кого он может уважать. Короче говоря, -- он снова вернулся к прежнему веселому тону, -- я хочу одного только, чтобы различные вещи лежали в разных ящиках. Всё общество и в Европе, и в Америке построено на таких началах, к которым невозможно применять идеальную мерку нравственности. Каждый понимает, что люди и не стремятся к абсолютной справедливости, что им достаточно поступать не хуже других. Когда человек мужественно заявляет, что рабство для нас необходимо, что мы превратимся в нищих, если откажемся от него, и потому намерены навсегда сохранить его, -- это сильная, ясная, определенная речь, речь правдивая и, как таковая, заслуживающая уважения. И судя по тому, как вообще поступает большинство, можно быть уверенным, что она поддержит нас в нашем стремлении. Но когда он скорчит постную физиономию и начнет гнусавым голосом приводить тексты из священного писания, мне всегда представляется, что он ровно ничего не стоит.
   -- Ты очень недобрый, -- заметила Мария.
   -- Хорошо, сказал Сент-Клер, представьте себе, что по какой-нибудь причине цена на хлопок сильно пала и никогда не поднимется, а невольники потеряли всякую ценность на рынке. Разве вы не думаете, что у нас тотчас явится новое толкование Св. Писания? Какой поток света сразу озарит всю церковь, как сделается всем ясно, что и Библия, и разум не одобряют, а порицают рабство.
   -- Во всяком случае, -- проговорила Мария, -- укладываясь на кушетке, я благодарю Бога, что родилась в стране, где существует рабство, и я думаю, что рабство совершенно справедливое учреждение, я прямо чувствую, что оно должно быть справедливо. Во всяком случае, я не могла бы жить без него.
   -- А ты что об этом думаешь, кисонька? -- спросил отец у Евы, которая вошла в эту минуту с цветком в руке.
   -- О чём, папа?
   -- Да вот, что тебе больше нравится: жить так, как они живут у дяди в Вермонте, или иметь полный дом прислуги, как у нас?
   -- Ах, конечно, у нас лучше, -- отвечала Ева.
   -- Почему так? -- спросил Сент-Клер, гладя ее по головке.
   -- Потому что больше есть людей, кого любить, папа, -- отвечала девочка серьезно.
   -- Как это похоже на Еву! -- вскричала Мария, -- всегда она скажет что-нибудь странное!
   -- Разве это странно, папа? -- шёпотом спросила Ева, вскарабкавшись на колени отца.
   -- По понятиям света, да, кисонька, -- отвечал Сент-Клер. -- А где же была моя девочка, пока мы обедали?
   -- Я была в комнате Тома, слушала, как он поет, и тетка Дина дала мне обедать.
   -- Слушала, как Том поет? Что же хорошо он поет?
   -- Ах да! он поет такие чудные песни о новом Иерусалиме, о светлых ангелах и о земле Ханаанской.
   -- Воображаю! и это лучше оперы, не правда ли?
   -- Да, и он научит меня петь их.
   -- Уроки пения? Однако! вы быстро подвигаетесь вперед!
   -- Да. он мне поет, а я ему читаю Библию, и он мне объясняет, чего я не понимаю.
   -- Честное слово, -- расхохоталась Мария, -- смешнее этого ничего не выдумаешь!
   -- А я готов дать честное слово, что Том очень хорошо объясняет Св. Писание, -- сказал Сент-Клер. -- Том вполне проникнут религиозным чувством. Сегодня рано утром мне понадобилась лошадь, я подошел к его каморке над конюшней и подслушал, как он там молится один, громким голосом. По правде сказать, я давно не испытал такого приятного чувства, как слушая эту молитву. За меня он молился з истинно апостольским усердием.
   -- Может быть, он заметил, что ты слушаешь. Эти штуки я знаю.
   -- Если так, то он не очень вежлив. Он весьма свободно высказывал Господу Богу свое мнение обо мне. Том, по-видимому, находит, что мне во многих отношениях следует исправиться, он усердно молил Бога обратить меня на путь истинный.
   -- Надеюсь, вы примите это к сведению? -- сказала мисс Офелия.
   -- Мне кажется, вы разделяете мнение Тома? -- заметил Сент-Клер. -- Ну что же, может быть, я и в самом деле исправлюсь, как ты думаешь, Ева?

Глава XVII.
Свободный человек защищается.

   К вечеру в домике квакеров заметно было некоторое оживление. Рахиль Галлидей ходила не спеша взад и вперед, выбирая из своих кладовых такие припасы, которые можно было уложить в небольшие карзинки для путников, собиравшихся выехать в эту ночь.
   Вечерние тени тянулись к востоку, круглое и красное солнце задумчиво стояло у края горизонта, освещая своими мягкими, желтыми лучами маленькую спальню, в которой сидел Джорж с женой. Он посадил себе на колени сына и жал руку Элизы в своей. Оба глядели серьезно и задумчиво. На щеках их видны были следы слез.
   -- Да, Элиза, говорил Джорж, -- всё, что ты сказала совершенная правда. Ты хорошая женщина, ты гораздо лучше меня. Я постараюсь вести себя так, как ты говоришь. Я постараюсь жить, как следует свободному человеку; я постараюсь чувствовать, как должен настоящий христианин. Всемогущий Бог знает, что я всегда хотел поступать хорошо, всегда усердно старался об этом, когда всё было против меня! А теперь я забуду всё прошлое, я отгоню от себя всякие злые, горькие чувства, я буду читать Библию и научусь быть хорошим человеком.
   -- А когда мы приедем в Канаду, -- сказала Элиза, -- я буду во всём помогать тебе. Я довольно хорошо умею шить платья; я могу стирать и гладить тонкие вещи; вдвоем мы, конечно, заработаем довольно, чтобы прожить.
   -- Да, Элиза, только бы нам быть вместе всем троим, с нашим мальчиком. О, Элиза, если бы эти люди понимали, какое счастье для человека сознавать, что его жена и ребенок принадлежат ему! Я часто удивлялся, как могут люди, которые имеют право называть жену и детей своими, волноваться и беспокоиться о чём-нибудь другом. Я в настоящую минуту чувствую себя богатым и сильным, хотя у меня нет ничего, кроме голых рук. Мне кажется, что мне не о чём больше молить Бога. Да, я до двадцати пяти лет работал без устали, я не имел цента в кармане, не имел крова над головой, не мог назвать своим ни кусочка земли, и всё-таки я буду доволен, я буду благодарен им, если они хоть теперь оставят меня в покое. Я стану работать и вышлю твоим господам деньги за тебя и за мальчика. А мой бывший господин получил от меня в пять раз больше, чем сколько истратил на мое содержание, я ему ничего не должен.
   -- Но мы ведь еще не избавились от опасности, -- сказала Элиза, -- мы еще не в Канаде.
   -- Это верно, -- отвечал Джорж, -- но мне кажется, я уже дышу свободным воздухом, и это придает мне силы.
   В эту минуту в соседней комнате послышались голоса, о чём-то серьезно совещавшиеся, раздался стук в дверь, Элиза вздрогнула и отворила.
   В комнату вошел Симеон Галлидей с одним братом квакером, которого он назвал Финеасом Флетчером. Финеас был высокий, сухощавый человек с рыжей головой и умным лицом. У него не было того спокойного, тихого, не от мира сего выражения, как у Симеона Галлидея; напротив, это был, видимо, человек сметливый, себе на уме, отчасти гордящийся тем, что он знает, что делать и умеет предвидеть будущее. Всё это мало согласовалось с его широкополой шляпой и обязательным для квакера слогом речи.
   -- Наш друг Финеас открыл нечто очень важное для тебя и твоих товарищей, Джорж, -- сказал Симеон, -- тебе будет полезно услышать это.
   -- Да, узнал, -- подтвердил Финеас, -- это доказывает, как полезно человеку в некоторых местах спать так, чтобы одно ухо было на стороже, я это всегда говорил. Вчера я ночевал в одной маленькой, глухой гостинице, вдали от дороги. Ты помнишь это место, Симеон? в прошлом году у нас там покупала яблоки толстая женщина в больших серьгах. Я был страшно уставши, много ездил в тот день. После ужина я растянулся в углу на куче мешков, натянул на себя буйволовую кожу и хотел полежать так, пока мне приготовят постель. Как вдруг взял да заснул.
   -- А одно ухо было на стороже, Финеас? -- спросил Симеон шутливо.
   -- Нет, часа два я спал, как убитый, потому что слишком устал. А, когда я очнулся, я увидел, что в комнате сидят за столом несколько человек, пьют и разговаривают; и я подумал, прежде чем мне показываться, дай-ка я послушаю о чём они говорят, они что-то помянули про квакеров.
   -- Да, -- говорит один, -- они у квакеров в поселке, это вернее верного. Тогда уже я стал внимательно слушать и узнал, что они говорят об этой самой партии. Я лежал тихонько, и они при мне рассказали все свои планы. Про этого молодого человека они говорили, что его надобно отослать назад в Кентукки, к его господину, который хочет примерно наказать его, чтобы отбить у негров охоту убегать; жену его двое из них собирались отправить в Новый Орлеан и продать за свой счет; они рассчитывали выручить за нее тысячу шестьсот или восемьсот долларов; мальчика они хотели отдать торговцу, который купил его; потом тут есть еще негр Джим и его мать, их тоже отдадут прежнему господину в Кентукки. Они собирались захватить с собой из соседнего городка двух констеблей, которые помогут им задержать негров, а молодую женщину они представят на суд. Один из них, такой маленький да речистый, присягнет, что она принадлежит ему, и ее отдадут ему, а он свезет ее на юг. Они знают по какой дороге мы поедем сегодня ночью и будут гнаться за нами. Их человек шесть или восемь. Ну, как же вы решите, что делать?
   Группа людей, застывших в различных позах, но окончании этого рассказа, была достойна кисти художника. Рахиль Галлидэй, оторвавшаяся от приготовления бисквита, чтобы послушать Финеаса, стояла, подняв кверху запачканные мукой руки, с выражением глубокой скорби на лице. Симеон, казалось, крепко задумался. Элиза обвила руками шею мужа и смотрела ему в глаза. Джорж стоял, сжав кулаки и сверкая глазами; он смотрел так, как стал бы смотреть всякий другой человек, жену которого собираются продать с аукциона, а ребенка отдать негроторговцу, и всё это под прикрытием законов христианского народа.
   -- Что нам делать, Джорж? -- спросила Элиза слабым голосом.
   -- Я знаю, что мне делать! -- вскричал Джорж и принялся осматривать свой пистолет.
   -- Так, так, -- проговорил Финеас, кивая головой Симеону, -- ты видишь, к чему идет дело.
   -- Вижу, -- вздохнул Симеон, -- и молю Бога, чтобы до этого не дошло.
   -- Я не хочу никого впутывать в неприятную историю ради меня, -- сказал Джорж. -- Дайте мне только вашу повозку и укажите дорогу. Мы поедем одни до следующего поселка. Джим силач и храбр, как человек, доведенный до отчаянья, и я также.
   -- Это очень хорошо, друг, -- сказал Финеас, -- но тебе нужен кучер. Дерись с ними, сколько хочешь, но дорогу я знаю лучше тебя.
   -- Я не хочу впутывать вас, -- проговорил Джорж.
   -- Впутывать? -- повторил Финеас, странно усмехнувшись. -- Когда ты впутаешь меня, пожалуйста, предупреди.
   -- Финеас человек разумный и опытный, -- сказал Симеон. -- Ты хорошо сделаешь, Джорж, если будешь следовать его советам, и -- он ласково положил руку на плечо Джоржа и указал на пистолеты, -- не слишком торопись пускать их в дело -- молодая кровь горяча.
   -- Я первый не нападу ни на кого, -- сказал Джорж. Я об одном только прошу, чтобы мне дали уехать спокойно; и я уеду тихо, мирно; но, -- он остановился, брови его нахмурились, лицо изменилось, -- у меня была сестра, которую продали на рынке в Новом Орлеане. Я знаю, зачем их продают. Я не могу стоять и смотреть, как они берут жену и продают ее, когда Бог дал мне пару сильных рук, чтобы защищать ее! Нет, помоги мне, Боже! Я буду биться до последнего издыхания, прежде чем отдам им жену и сына. Неужели вы осудите меня за это?
   -- Ни один смертный не может осудить тебя, Джорж. Плоть и кровь не могут поступать иначе, -- отвечал Симеон. -- "Горе миру от соблазнов, но худшее горе тому, через кого соблазн приидет!"
   -- Неужели вы сами, сэр, не сделали бы того же самого на моем месте?
   -- Я молю Бога, чтобы он избавил меня от такого искушения: плоть немощна.
   -- Я думаю, что моя плоть оказалась бы достаточно сильной в подобном случае, -- сказал Финеас, протягивая руки, длинные, как крылья ветряной мельницы. -- Очень возможно, друг Джорж, что я попридержу одного из этих молодцов, пока ты будешь сводить с ним счеты.
   -- Если бы человек вообще должен был противиться злу, Джорж имел бы право на это в данном случае. Но наши наставники учат нас не тому; ибо гнев человека никогда не будет оправдан перед Богом; только, к сожалению, нам грешным, трудно победить свою злую волю, это дается, только избранным. Помолимся Господу, что бы он не ввел нас во искушение.
   -- Я и молюсь, -- отозвался Финеас, -- но когда искушение слишком сильно... -- ну, да там увидим, что будет.
   -- Вот и видно, что ты не родился Другом, -- улыбнулся Симеон. -- Старая природа всё еще очень сильна в тебе.
   По правде сказать, Финеас был простодушный житель лесов, готовый при всяком удобном случае расправиться кулисами, смелый охотник, стрелявший без промаха; но он женился на хорошенькой квакерше и из любви к ней присоединился к квакерской общине. Он был честный, трезвый, деятельный член общины, его ни в чём нельзя было упрекнуть? но особенно рьяные "Друзья" осуждали его за то, что у него не было настоящего квакерского духа.
   -- Друг Финеас всегда всё делает по своему, -- заметила Рахиль Галлидей, улыбаясь; -- но мы все знаем, что сердце у него на своем месте.
   -- А что, -- сказал Джорж, -- не лучше ли нам поспешить отъездом?
   -- Я встал в четыре часа и ехал сюда очень быстро.
   Если они выедут, как предполагали, мы опередим их часа на два, на три. Во всяком случае опасно выезжать, пока не стемнеет. В тех деревнях, мимо которых нам придется ехать, всякие есть люди, пожалуй, как увидят нашу повозку захотят узнать кто едет, и это задержит нас. Но через два часа нам, я думаю, можно отправляться. Я зайду к Михаилу Кроссу, попрошу его ехать с нами верхом, осматривать дорогу и предупредить нас, если он заметит погоню. У Михаила славная лошадка, за ней трудно угнаться другим лошадям. Он может и вперед поехать, высмотреть, нет ли засады. Я пойду теперь скажу Джиму и старухе, чтобы они собирались и запрягу лошадей. Мы выедем раньше их, и, может быть, доберемся до поселка прежде, чем они нагонят нас. Не унывай, друг Джорж; не первый раз приходится мне выручать из беды своих собратий, -- Финеас ушел и запер за собою дверь.
   -- Финеас ловкий человек, -- сказал Симеон. -- Он сделает для тебя всё, что возможно, Джорж.
   -- Меня одно только огорчает, отвечал Джорж, что вы подвергаетесь опасности.
   -- Будь так добр, друг Джорж, не говори больше об этом! Мы делаем то, что нам велит наша совесть. А теперь, мать, -- обратился он к Рахили, -- поторопись-ка с ужином; мы не можем отпустить этих людей голодными.
   Пока Рахиль с детьми пекла лепешки, варила цыплят и баранину и приготовляла другие кушанья к ужину, Джорж и жена его сидели в маленькой комнате, крепко обнявшись и говорили друг с другом так, как могут говорить муж с женой, когда знают, что через несколько часов расстанутся; быть может, навсегда.
   -- Элиза, говорил Джорж, люди, у которых есть друзья, дома, земля, деньги и всё такое, не могут так любить, как мы, у нас ведь кроме друг друга нет никого и ничего на свете. Пока я не познакомился с тобой, Элиза, меня никто не любил, кроме моей несчастной матери и сестры. Я видел бедную Эмилию в то утро, когда негроторговец увел ее. Она подошла к тому уголку, где я спал, и сказала: "Бедный Джорж, последний человек, любящий тебя, уходит. Что будет с тобой, несчастный мальчик"? Я вскочил, обнял ее, заплакал и зарыдал. Она тоже плакала. После этого я целых долгих десять лет не слыхал ни одного ласкового слова. Всё сердце мое изныло и высохло, как пепел... Но вот я встретил тебя. Ты меня полюбила... Я точно из мертвых воскрес, я сделался совсем другим человеком. А теперь Элиза, я буду биться до последней капли крови, по не отдам им тебя. Кто захочет взять тебя, должен будет перешагнуть через мой труп.
   -- О, Господи! сжалься над нами! -- рыдала Элиза. -- Только бы нам выбраться вместе из этой страны, больше нам ничего не нужно.
   -- Неужели Бог на их стороне? -- говорил Джорж, не столько обращаясь к жене, сколько высказывая свои собственные горькие мысли. -- Видит ли Он всё, что делается? Зачем допускает Он такие вещи? Они говорят нам, что Библия оправдывает их; конечно, вся сила на их стороне. Они богаты, здоровы, счастливы. Они члены церкви и рассчитывают попасть на небо; им легко- живется на свете, они всё делают, что хотят; а бедные, честные, верные христиане, такие же христиане, как они, даже лучше, должны пресмыкаться у ног их. Они их покупают и продают, они торгуют кровью их сердца, их стонами и слезами, -- Бог допускает всё это.
   -- Друг Джорж, -- позвал его из кухни Симеон, -- послушай этот псалом, это будет тебе полезно.
   Джорж подвинул свой стул к дверям кухни и Элиза, отерев слезы, тоже подошла послушать.
   Симеон начал читать:
   "А я -- едва не пошатнулись ноги мои, едва не поскользнулись стопы мои. -- я позавидовал безумным, видя благоденствие нечестивых. Ибо им нет страданий до смерти их и крепки силы их; на работе человеческой нет их и с прочими людьми не подвергаются ударам. Оттого гордость, как ожерелье, обложила их и дерзость, как наряд, одевает их; выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце; над всем издеваются, злобно разглашают клевету, говорят свысока; поднимают к небесам уста свои и язык их расхаживает по земле. Потому туда же обращается народ Его и пьют воду полною чашею; и говорят: "как узнает Бог? и есть ли ведение у Вышнего"?
   -- Ты, кажется тоже думаешь, Джорж?
   -- Совершенно тоже. Я как будто сам написал всё это.
   -- Тогда слушай дальше: "И думал я: как бы уразуметь это, но это трудно было в глазах моих, доколе не пошел я в святилище Божией не уразумел конца их. Так! на скользких путях поставил Ты их и низвергаешь их в пропасти. Как нечаянно пришли они в раззорение, исчезли, погибли от ужасов! Как сновидение по пробуждении, так Ты, Господи, пробудив их, уничтожил мечты их. Но я всегда с Тобою, Ты держишь меня за правую руку, Ты руководишь меня советом Твоим и потом примешь меня в славу. Мне благо приближаться к Богу! На Господа Бога я возложил упование мое".
   Слова святой истины, произнесенные этим добрым стариком, вливались, словно небесная музыка, в истомленную и озлобленную душу Джоржа. Когда Симеон кончил, на его красивом лице появилось выражение кротости и покорности.
   -- Если бы всё кончалось земною жизнею, Джорж, -- сказал Симеон, ты, действительно, мог бы спросить: Где Бог? Но часто именно те, кому мало дается на этом свете, являются избранными в царствии небесном. Возложи свое упование на Него и, чтобы ни случилось с тобой на земле, помни, он за всё вознаградит тебя там.
   Если бы эти слова были произнесены каким-нибудь обеспеченным, самодовольным проповедником, их можно бы принять за одну из обычных фраз, употребляемых для утешения огорченных, и они не произвели бы сильного впечатления. Но когда их говорил человек, который ежедневно, совершенно спокойно подвергался денежным взысканиям и тюремному заключению, ради служения Богу и людям, они имели такой вес, который нельзя было не почувствовать, и несчастные беглецы, доведенные до отчаяния, нашли в них утешение и успокоение.
   Рахиль ласково взяла Элизу за руку и повела ее ужинать. Только что они уселись за стол, как раздался легкий стук в дверь, и вошла Руфь.
   -- Я забежала на минутку, -- сказала она, -- принесла мальчику чулочки, три пары хорошеньких, теплых шерстяных чулочек. Знаешь, в Канаде ведь очень .холодно. Ну, как ты, -- Элиза? молодцом? -- прибавила она обходя вокруг стола к Элизе. Она горячо пожала ей руку и сунула Гарри анисовый пряничек, -- Я принесла ему гостинца, -- знаешь, дети ведь постоянно что-нибудь жуют.
   -- О, благодарю вас, вы слишком добры, -- вскричала Элиза.
   -- Садись, поужинай с нами, Руфь! -- пригласила Рахиль.
   -- Нет, никак не могу. Я оставила Джона с ребенком и бисквиты в печке; мне надо поскорей домой, иначе Джон сожжет бисквиты и даст ребенку весь сахар из сахарницы Он всегда так делает, -- прибавила маленькая квакерша, смеясь. -- Прощай, Элиза; прощай Джорж. Дай вам Бог благополучно доехать! -- и Руфь почты выбежала из комнаты.
   Вскоре после ужина большая, крытая повозка подъехала к дому. Ночь была светлая, звездная, и Финеас быстро соскочил с козел, чтобы помочь усесться путешественникам. Джорж вышел под руку с женой и неся на руках ребенка. Он шел твердым шагом, лицо его было спокойно и решительно. Рахиль и Симеон провожали их.
   - Выйдите-ка на минутку, -- обратился Финеас к сидевшим в повозке, -- дайте мне получше устроить сиденье для женщин и для мальчика.
   -- Возьми эти две буйволовы шкуры, -- сказала Рахиль. -- Устрой им сиденье как можно спокойнее; ведь это очень тяжело ехать всю ночь.
   Джим вылез первый и заботливо высадил старуху мать, которая цеплялась за его руку и боязливо оглядывалась кругом, как будто каждую минуту ожидая погони.
   -- Джим, твои пистолеты в порядке? -- спросил Джорж тихим, но твердым голосом.
   -- Да, конечно.
   -- И ты решил, что мы должны делать, если они нас нагонят?
   -- Думаю, что решил, -- отвечал Джим, выпрямляя свою широкую грудь и глубоко переводя дух, -- Неужели ты воображаешь, что я позволю им взять назад мать.
   Во время этого короткого разговора Элиза простилась с своим добрым другом Рахилью, с помощью Симеона влезла в повозку и уселась вместе со своим мальчиком на буйволовых шкурах. Рядом с ней усадили старуху. Джорж и Джим поместились против них на жестком переднем сиденье, а Финеас влез на козлы.
   -- Прощайте, друзья, -- крикнул им Симеон со двора.
   -- Благослови вас Бог! -- отвечали ему из повозки. И повозка, скрипя и потряхиваясь, покатилась по мерзлой дороге.
   Сидящим в ней было почти невозможно разговаривать, дорога оказалась плохою, а колеса сильно гремели. Они молчали, а повозка катилась то по длинной, темной лесной дороге, то по широким пустынным равнинам, то поднимаясь на пригорки, то спускаясь в лощины: час проходил за часом, а она всё катилась. Ребенок скоро заснул на коленях у матери. Несчастная, напуганная старуха забыла, наконец, свои страхи, и даже Элиза, к концу ночи задремала, не смотря на всю свою тревогу. Финеас был всех веселее, и, чтобы развлечь себя, насвистывал какие-то далеко неквакерские мотивы.
   Около трех часов, чуткое ухо Джоржа уловило вдали быстрый топот коня скакавшего следом за ними.
   Он подтолкнул локтем Финеаса; тот придержал лошадей и прислушался.
   -- Это, наверно, Михаил, -- сказал он, -- я как будто узнаю галоп его лошади. -- Он привстал и, повернув голову, с тревогой всматривался в дорогу.
   На вершине холма смутно обрисовался всадник, скакавший во весь опор.
   -- Да, это он! -- сказал Финеас. Джорж и Джим выскочили из повозки, сами не зная для чего. Все стояли молча, устремив глаза на приближавшегося всадника. Вот он спустился в лощинку, где они не могли его видеть; но они слышали всё ближе и ближе резкий скорый топот; наконец, он появился на пригорке так близко, что его уже можно было окликнуть.
   -- Да, это Михаил, -- сказал Финеас и, возвысив голос, крикнул: -- Эй, Михаил, сюда!
   -- Финеас! Это ты?
   -- Да, что нового? -- Едут они?
   -- Едут и очень близко. Их человек восемь или десять, все они полупьяные, орут, ругаются, злы, как волки.
   И в эту самую минуту ветер донес до них слабый звук скачущих лошадей.
   -- Живо садись, молодцы! -- скомандовал Финеас. -- Если хотите драться, так не здесь, дайте мне подвезти вас подальше.
   Оба живо вскочили в повозку, Финеас пустил лошадей во всю прыть, всадник скакал рядом с ними. Повозка неслась, чуть не летела по мерзлой земле; но топот позади раздавался всё слышнее и слышнее. Женщины услышали его, с тревогой выглянули из повозки и увидали вдали, на гребне пригорка группу всадников, ясно вырисовывавшуюся на небе, окрашенном утренней зарей. Еще пригорок и преследователи, очевидно, заметили их повозку, белый парусинный верх которой виднелся издалека; ветер донес до беглецов громкий крик грубого торжества. Элиза почти лишилась чувств и крепче прижала к себе ребенка; старуха молилась и стонала; Джорж и Джим сжимали пистолеты отчаянием в душе. Преследователи быстро настигали их. Повозка круто повернула в сторону и подвезла их к группе крутых нависших утесов одиноко возвышавшихся среди обширного и ровного пространства земли. Эта уединенная гряда скал тяжело и прочно вздымалась к светлевшему небу и, казалось, сулила им защиту и убежище. Это место было хорошо известно Финеасу в те дни, когда он вел жизнь охотника; он гнал лошадей в надо ладе достигнуть его.
   -- Ну, теперь вылезайте, -- скомандовал Финеас, круто останавливая лошадей и соскакивая с козел. -- Живо, вон из повозки и бегите за мной. А ты, Михаил, привяжи свою лошадь к повозке и что есть духу скачи к Амарин, привези его с его молодцами, пусть они поговорят с этими негодяями.
   В один миг все вылезли из повозки.
   -- Так, -- сказал Финеас, взяв на руки Гарри, -- каждый из вас берите по женщине и бегите как можно быстрей.
   Торопить никого не приходилось. Скорей чем мы можем, рассказать, беглецы перелезли через изгородь и пустились бежать к утесам. Михаил соскочил с лошади, привязал ее сзади к повозке, вскочил на козла и погнал лошадей.
   -- Вперед, за мной! -- командовал Финеас, когда они добежали до утесов и увидели при смешанном свете звезд и рассвета ясные следы тропинки, круто поднимавшейся вверх. -- Тут наша старая охочничья берлога. За мной!
   Финеас шел впереди с ребенком на руках и с легкостью серны перескакивал со скалы на скалу. За ним шел Джим, неся на плече свою дрожавшую мать, а Джорж и Элиза замыкали шествие. Преследователи подъехали к изгороди, с криками и проклятиями слезли с лошадей и готовились двинуться за ними. В несколько минут беглецы вскарабкались на вершину гребня; оттуда тропинка шла по узкому ущелью, где можно было идти только гуськом и внезапно привела их к провалу, или трещине, почти в аршин шириною; дальше возвышалась особняком группа скал, отделенная от остальной гряды, футов в тридцать высоты, с крутыми, отвесными стенами, словно стены замка. Финеас легко перескочил через трещину и посадил мальчика на гладкую площадку, выстланную кудрявым белым мхом, покрывавшим вершину скалы.
   -- Скорей, -- крикнул он -- прыгайте, если жизнь вам дорога! -- и все они один за другим перескочили через трещину. Несколько отдельных каменных глыб образовали нечто в роде бруствера, защищавшего их от глаз, стоявших внизу.
   -- Отлично, вот мы и все в сборе, -- сказал Финеас выглядывая из-за камней на преследователей, которые шумной толпой подходили к скалам.
   -- Пусть-ка они дойдут до нас, если сумеют. Между этими двумя скалами им придется пробираться по одиночке. Целить будет удобно, смекаете, молодцы?
   -- Вижу, -- отвечал Джорж, -- а так как дело касается нас, то позвольте нам взять на себя всю опасность и сражаться одним.
   -- Сделай одолжение, сражайся, сколько хочешь, Джорж сказал Финеас, жуя какую-то траву, -- но, надеюсь, ты мне позволишь хоть посмотреть, это будет очень интересно, поглядите-ка, они о чём-то переговариваются и смотрят вверх, точно куры, которые собираются сесть на насесть. Не дать ли им доброго совета, прежде чем они влезут на верх, сказать им вежливо, что ты собираешься перестрелять их, как только они сунут нос сюда?
   Группа преследователей, которую теперь было легче рассмотреть при утреннем свете, состояла из наших старых знакомцев: Тома Локера и Маркса двух констеблей и нескольких бродяг, которых они наняли в соседнем трактире за водку помогать им ловить негров.
   -- Ну, Том, твоя дичь, кажется, попалась, -- сказал один из них.
   -- Да, вон они идут там по верху, -- отвечал Том, -- а вот и тропинка. Идем скорей за ними. Вниз им не спрыгнуть, и мы быстро заберем их.
   -- Но, Том, они, пожалуй, станут стрелять из-за камней, -- заметил Маркс. -- Это, знаешь ли, будет очень некрасиво!
   -- Эх! -- вскричал Томь, -- вечно-то ты заботишься о своей шкуре, Маркс! Нечего бояться! Все негры страшные трусы.
   -- Не понимаю, почему мне не заботиться о своей шкуре, -- отвечал Маркс. -- У ею очень дорожу, а негры иногда дерутся, как черти.
   В эту минуту Джорж появился на вершине скалы над ними и спросил звучным спокойным голосом:
   -- Господа, стоящие там внизу, кто вы такие и что вам нужно?
   -- Нам нужна партия беглых негров, -- отвечал Том Локер: Джорж Гаррис, Элиза Гаррис и их сын, а потом Джим Сельден и старуха. С нами полицейские и приказ захватить их, и мы их захватим. Слышишь? Не сам ли ты этот Джорж Гаррис, принадлежащий м-ру Гаррису из округа ПИельби в Кентукки?
   -- Я Джорж Гаррис. Мистер Гаррис из Кентукки называет меня своею собственностью. Но теперь я свободный человек и стою на свободной Божией земле; моя жена и мой ребенок принадлежат мне одному. Джим и его мать тоже здесь. У нас есть оружие, чтобы защищаться и мы будем защищаться. Приходите сюда, если хотите. Но первый из вас, кто подойдет к нам на расстояние выстрела, будет убит. За ним второй, третий и до последнего.
   -- Полно, полно! -- сказал коротенький, толстенький человечек, выступая вперед и громко сморкаясь, -- Молодой человек, вам совсем не годится так говорить. Вы видите, мы служители закона. Закон на нашей стороне, и сила также, и всё такое. Лучше вы спокойно сдавайтесь. Всё равно, в конце концов. вам придется смириться.
   -- Я очень хорошо знаю, что на вашей стороне и закон, и сила, -- отвечал Джорж горько. -- Вы хотите продать жену мою в Новый Орлеан, а сына моего бросить, как теленка, в мешок торговца, вы хотите отправить старую мать Джима к тому скоту, который бил и истязал ее, потому что не мог истязать её сына. Вы хотите вернуть меня и Джима тем, кого вы называете нашими хозяевами, чтобы они засекли, замучили, затоптали нас ногами; и ваш закон поддерживает вас в этом, -- позор вам и вашему закону! Но вы еще не поймали нас! Мы не признаем ваших законов, мы не признаем вашего государства! Мы здесь под Божьим небом так же свободны, как и вы. И клянусь Богом, создавшим нас, мы будем бороться за свою свободу до последнего издыхания!
   Джорж стоял у всех на виду, на вершине скалы; лучи зари румянили его смуглые щеки, горькое негодование и отчаяние зажигали огонь в его темных глазах и, провозглашая свою независимость, он поднимал руку к небу, как бы призывая Божие правосудие против человеческой несправедливости.
   Если бы это был молодой венгерец, храбро защищающий в какой-нибудь горной теснине своих собратий, спасающихся бегством из Австрии в Америку, его назвали бы героем. Но это был юноша африканского происхождения, защищающий своих собратий, спасающихся бегством из Соединенных Штатов Америки в Канаду, а мы слишком образованные люди и слишком горячие патриоты, чтобы видеть в этом какой-либо героизм; и если кто из наших читателей назовет Джоржа героем, мы оставим это на его собственной ответственности. Когда доведенные до отчаяния венгры, бегут в Америку, нарушая все законы и предписания своего законного правительства, пресса и политика рукоплещут им, желают всякого успеха. Когда доведенные до отчаяния негры постулат точно так же. это называется... как это называется?
   Во всяком случае, поза, глаза, голос, манера говорившего поразили стоявших внизу так, что они сразу не нашлись, что ответить. Смелость и решительность обладают какой-то силой, которая действует на самые грубые натуры. Один только Маркс остался вполне равнодушным. Он спокойно взвел курок своего пистолета, прицелился и среди молчания, последовавшего за речью Джоржа, раздался выстрел.
   -- Награда за него назначена одинаковая, что за живого, что за мертвого, -- холодно заметил он, вытирая пистолет о рукав своего платья.
   Джорж отскочил назад; Элиза вскрикнула, пуля пролетела около самых волос его, слегка задела щеку жены и попала в дерево над их головами.
   -- Это ничего, Элиза, -- поспешил Джорж успокоить жену.
   -- Лучше бы тебе спрятаться за камни и оттуда ораторствовать, -- посоветовал Финеас, -- это подлые негодяи.
   -- А теперь, Джим, -- сказал Джорж, -- держи свой пистолет наготове и будем следить за этим ущельем. Первого, кто покажется, уложу я, второго -- ты и так далее. На одного не стоить тратить двух зарядов.
   -- А если ты промахнешься?
   -- Я не промахнусь, -- холодно отвечал Джорж.
   -- Ловко! из этого молодца выйдет прок! -- проворчал сквозь зубы Финеас.
   После выстрела Маркса преследователи стояли с минуту в нерешимости.
   -- Вы, должно быть, подстрелили кого-нибудь, -- заметил один из них, -- я слышал крик!
   -- Я иду прямо наверх, -- объявил Том. -- Я никогда не боялся негров и теперь не боюсь. Кто за мной?
   Джорж ясно слышал эти слова. Он осмотрел свой пистолет, взвел курок и прицелился прямо в ущелье, откуда должен был показаться первый из преследователей.
   Один из компании похрабрее других последовал за Томом, а за ними и все прочие стали взбираться на утесы, причем задние подталкивали передних и заставляли их идти скорее, чем те желали. Они приближались, и вот огромная фигура Тома появилась почти на краю расселины.
   Джорж выстрелил и попал ему в бок. Но, не смотря на рану, он не хотел отступить, напротив, он бросился вперед и с диким ревом, словно бешеный бык, перескочил расселину.
   -- Друг, -- сказал Финеас. внезапно выступая вперед и отталкивая его своими длинными руками, -- нам тебя здесь не нужно!
   Том полетел в расселину, задевая за деревья, кусты, бревна, камни и через мгновение весь разбитый стонал на глубине тридцати футов. Он мог бы разбиться до смерти, но платье его запуталось в ветвях большого дерева, и это ослабило силу падения; но во всяком случае, он очутился внизу быстрее, чем это было ему приятно и удобно.
   -- Спаси Господи! да это настоящие черти! -- вскричал и Маркс пустился вниз с утеса гораздо охотнее, чем взбирался на него. Все остальные, толкаясь и спотыкаясь последовали за ним, -- толстый констебль пыхтел и отдувался самым энергичным образом.
   -- Слушайте, ребята, -- сказал Маркс, -- идите-ка да подберите Тома, а я сбегаю за своей лошадью и съезжу нам за помощью. И не слушая возражений, брани и насмешек своих товарищей, Маркс через минуту уже мчался на лошади во весь опор.
   -- Экая гадина! -- заметил один из нанятых преследователей. -- Привез нас сюда по своему делу, а сам сбежал и оставил нас одних!
   -- А всё-таки нам надо подобрать того молодца, -- сказал другой, -- мне всё равно, жив он или мертв, чёрт побери!
   Они пошли на голос Тома, пробираясь между пней и кустов до того места, где лежал наш герой, то охая, то ругаясь с одинаковым усердием.
   -- Чего ты так орешь, Том? спросил один из них, -- сильно ты расшибся?
   -- Не знаю. Поднимите меня, не можете, что ли? Проклятый квакер! Кабы не он, я бы спихнул кого-нибудь из них сюда, как бы это им понравилось!
   С большим трудом удалось им поднять на ноги павшего героя, который всё время стонал и охал. Двое поддерживали его под руки и таким образом дотащили до лошадей.

 []

   -- Отвезите меня в ту гостиницу, недалеко! Дайте мне платок пли что-нибудь, чтобы заткнуть рану, ишь как течет проклятая кровь.
   Джорж смотрел из-за камней и видел, что они стараются приподнять на седло громоздкую фигуру Тома. После двух, трех напрасных попыток он зашатался и грузно упал на землю.
   -- Ах, я надеюсь, он не умер! -- вскричала Элиза, которая вместе с остальными беглецами следила за всей этой сценой.
   -- А если бы и умер? -- сказал Финеас -- что ж, по делом.
   -- Но ведь после смерти наступит суд, -- возразила Элиза.
   -- Да, -- сказала старуха, которая всё время стонала и молилась, напевая методистские гимны, -- тяжело придется душе этого несчастного.
   -- Честное слово, они, кажется, собираются бросить его! -- вскричал Финеас.
   Это была правда. После некоторых колебании и совещаний друг с другом, вся компания села на лошадей и уехала. Когда они окончательно скрылись из виду, Финеас опять начал хлопотать.
   -- Теперь нам надо сойти вниз и пройти немножко пешком, -- говорил он. -- Я сказал Михаилу, "чтобы он съездил за помощью и привез нам обратно повозку. Пойдем по дороге на встречу. Дай Господи, чтобы он скорей приехал! Теперь еще рано. Нам немного придется идти пешком. До следующей остановки всего две мили. Если бы дорога была не так скверна, мы бы и ночью доехали.
   Подойдя к изгороди, они увидели, что по дороге очень недалеко едет их повозка, в сопровождении нескольких всадников.
   -- Отлично! -- радостно вскричал Финеас, -- это Михаил, Стефен и Амариа. Теперь мы в безопасности, всё равно, что на месте!
   -- Постойте, остановитесь! -- сказала Элиза. -- Надобно же, как-нибудь помочь этому несчастному. Он так страшно стонет!
   -- Как христиане мы не можем оставить его так! -- подтвердил и Джорж. -- Возьмем, увезем его.
   -- И отдадим на излечение квакерам! -- вскричал Фенеас не дурно придумано! Ну, да мне, положим, всё равно! Надо посмотреть, что с ним такое! -- и Финеас, который во время своей лесной, охотничьей жизни приобрел некоторое знание хирургии, стал на колени подле раненого и начал тщательно осматривать его.
   -- Маркс, -- слабым голосом произнес Том, -- это ты, Маркс?
   -- Нет, друг, не он, -- отвечал Финеас, -- Твой Маркс и не думает о тебе, лишь бы своя шкура была цела. Он давно уехал.
   -- Кажется, мне больше уже не встать! -- проговорил Том. -- Проклятая собака, бросил меня одного умирать! Старуха мать всегда предсказывала мне это.
   -- Слушайте, слушайте, что говорит этот несчастный, -- заволновалась старая негритянка. -- У него оказывается есть мать! Ах, как мне его жалко!
   -- Тише, тише, друг, не толкайся и не реви, -- сказал Финеас, когда Том закричал и оттолкнул его руку. -- Если я не остановлю кровь, тебе плохо будет.
   И Финеас принялся устраивать перевязку с помощью своего носового платка и платков, какие были у его сотоварищей.
   -- Это вы меня столкнули, -- слабым голосом проговорил Том.
   -- Ну, видишь ли, если бы я тебя не столкнул, ты бы столкнул нас, -- сказал Финеас, накладывая свою повязку. -- Постой, постой, дай мне забинтовать тебя. Мы не хотим тебе зла, не бойся. Мы свезем в один дом, где за тобой будут ухаживать отлично, не хуже, чем твоя родная мать.
   Том застонал и закрыл глаза. У людей его пошиба энергия и решимость вполне зависят от физического состояния организма и уходят вместе с вытекающею кровью; этот гигант был действительно жалок в своей беспомощности.
   Между тем подъехала подмога. Из повозки вынули сиденья. Буйволовые шкуры сложили вчетверо и постлали с одной стороны. Четыре человека с большим трудом подняли тяжелое тело Тома и положили на них. Он между тем окончательно лишился чувств. Старая негритянка в избытке сострадания села на дно повозки и положила его голову себе на колени. Элиза, Джорж и Джим уселись, как могли, на оставшемся месте и вся компания двинулась вперед.
   -- Как вы его находите? -- спросил Джорж, сидевший с Фишеасом на козлах.
   -- Ничего; рана не очень глубокая; ну, падение тоже оказалось не особенно полезным. Крови у него много вытекло, а с кровью вышла и разная дрянь, задор и всё такое; но это ничего, поправится, может быть, еще и научится кое-чему.
   -- Я очень рад, -- сказал Джорж, -- мне было бы тяжело думать, что я убил его, хоть и защищая правое дело.
   -- Да, -- согласился Финеас, -- убийство скверная штука, всё равно, кого ни убьешь, человека или зверя. Я в свое время был страстным охотником, я видел один раз, как подстрелили оленя, он умирая, так посмотрел на охотника, что просто жутко стало, точно упрекал его. А убивать человека и того хуже, потому, как говорит твоя жена, для человека после смерти настанет суд. Потому я и не нахожу, что наши квакеры слишком строго на это смотрят. Я, конечно, иначе был воспитан, а всё же во многом с ними согласен.
   -- Что мы сделаем с этим беднягой? -- спросил Джорж.
   -- Мы свезем его к Амарии. Там есть старуха, бабушка Стефенса, -- ее зовут Доркас, -- она отлично умеет ходить за больными. Она уж от природы такая, ей ничего не надо, только дайте походить за больным. Она недели через две, наверно, поставит парня на ноги.
   Через час с небольшим вся компания подъехала к красивой ферме, где усталых путников ожидал сытный завтрак. Тома Локера бережно уложили в такую чистую и мягкую постель, в какой он отродясь не спал. Его рану старательно обмыли, перевязали, и он лежал смирно, как усталое дитя, то открывая, то закрывая глаза и поглядывая на белые оконные занавесы и на человеческие фигуры, бесшумно проходившие по комнате. Здесь мы на время оставим эту часть наших героев.

Глава XVIII.
Опыты и мнения мисс Офелии.

   Наш друг Том в своем простодушном уме часто сравнивал счастливый жребий, выпавший на его долю в неволе, с жизнью Иосифа в Египте; и действительно, по мере того как шло время, и его господин ближе знакомился с ним, сходство это становилось всё полнее.
   Сент-Клер был ленив и небрежен в денежных делах. Поэтому все закупки для дома делались главным образом Адольфом, который был в этом отношении так же легкомыслен и расточителен, как и его господин. Они вдвоем тратили массу денег. Том, привыкший в течение многих лет заботиться об имуществе своего хозяина, как о своем собственном, с нескрываемым неудовольствием смотрел на всё это нелепое бросание денег и часто высказывал свои замечания смиренно и обиняками, как умеют иногда делать подневольные люди.
   Сначала Сент-Клер случайно давал ему то или другое поручение, но заметив его здравый смысл и деловитость, он стал всё больше и больше доверять ему, пока мало-помалу все закупки для хозяйства перешли в его руки.
   -- Нет, нет, Адольф, -- говорил он, когда Адольф стал жаловаться, что это подрывает его власть. -- Оставь Тома в покое. Ты знаешь только одно, что тебе нужно то или другое, Том умеет рассчитать, сколько можно дать за какую вещь, и какой расход нам по средствам; необходимо, чтобы кто-нибудь в доме это соображал, а то ведь и деньги могут прийти к концу.
   Пользуясь неограниченным доверием беспечного господина, который давал ему бумажку, не глядя, какого она достоинства и прятал в карман сдачу, не считая, Том имел полную возможность и большое искушение поступать нечестно Одно только непоколебимое простодушие, укрепленное правилами христианской религии, удерживало его. При своей честной натуре он чувствовал, что именно это безграничное доверие налагало обязательства вести дело с самою щепетильною аккуратностью.
   Не то было с Адольфом. Беспечный, не строгий к самому себе, не сдерживаемый господином, которому приятнее было прощать слугам, чем руководить ими, он дошел до полного смешения моего и твоего по отношению к себе и своему господину, так что иногда даже Сент-Клер возмущался. Сент-Клер со своим здравым смыслом понимал, что прививать такие привычки слугам и несправедливо, и опасно. Его мучило хроническое угрызение совести, впрочем, недостаточно сильное, чтобы влиять на его образ действий; и самое это угрызение совести вызывало в нём еще большую снисходительность к слугам. Он смотрел сквозь пальцы на очень серьезные проступки их, говоря себе, что главный виновник их он сам.
   Том относился к своему веселому, легкомысленному, красивому, молодому господину со странною смесью почтительной преданности и отеческой заботливости. Господин никогда не читал Библии; никогда не ходил в церковь; он насмехался и шутил надо всем, что попало; он проводил воскресные вечера в опере, или в театре; он чаще, чем следует, посещал разные пирушки, клубы и ужины, -- всё это Том видел не хуже других, и всё это привело его к убеждению, что "масса не христианин", убеждение, которое он не решался никому высказать, но на основании которого он часто в своей маленькой комнатке усердно молился Богу об обращении Сент-Клера. Впрочем, Тому иногда случалось и высказывать свое мнение с тем тактом, на который часто способны люди его звания. Так, например, на другой день после описанного нами воскресенья, Сент-Клер был приглашен на вечер в избранное общество и вернулся домой во втором часу ночи в таком состоянии, когда плоть положительно преобладает над духом. Том и Адольф укладывали его спать, Адольф, очевидно, находил это забавной штукой и от души смеялся над ужасом этой деревенщины, Тома; а Том, действительно, в простоте душевной провел большую часть ночи, молясь за своего молодого господина.
   -- Ну, Том, чего же ты еще ждешь? -- говорил на следующий день Сент-Клер, сидевший у себя в библиотеке, в халате и туфлях. Сент-Клер только что дал ему денег и несколько поручений. -- Разве что-нибудь не ладно, Том? -- прибавил он, видя, что Том продолжает стоять.
   -- Боюсь, что не ладно, масса, -- отвечал Том серьезно. -- Сент-Клер отложил газету, поставил на стол чашку с кофе и посмотрел на Тома.
   -- Что же такое, Том? В чём дело? У тебя какой-то совсем похоронный вид.
   -- Мне очень тяжело, масса. Я всегда считал, что масса добр ко всем.
   -- Ну, а разве я не добр? Говори, что тебе нужно? Ты верно чего-нибудь не получил, скажи прямо!
   -- Масса всегда был добр ко мне. У меня всё есть, мне не на что пожаловаться. Но есть другой человек, к которому масса не очень добр.
   -- Том, да что это с тобой сегодня? Говори прямо, что га хочешь сказать?
   -- Яне так показалось сегодня ночью во втором часу. Я стал раздумывать об этом и убедился, что масса не добр к самому себе.
   Том проговорил эти слова повернувшись спиной к своему господину и взявшись рукой за ручку двери, Сент-Клер почувствовал, как краска залила лицо его; но всё-таки засмеялся.
   -- Ах, вот в чём дело! и это всё? -- весело спросил он.
   -- Всё! -- вскричал Том, он быстро повернулся и вдруг упал на колени, -- О, мой дорогой господин, я боюсь, что это погубит всё, и тело, и душу! Хорошая книга говорит: "жалит, как змей и язвит, как ехидна", о, мой дорогой господин!
   Голос Тома оборвался и слезы потекли по щекам его.
   -- Ах, ты мой бедный дурачина! -- сказал Сент-Клер со слезами на глазах. -- Встань, Том! Обо мне не стоит плакать.
   Но Том не вставал и глядел на него умоляющими глазами.
   -- Ну, хорошо, Том я больше не буду ходить на их проклятые собрания, -- сказал Сент-Клер, -- даю тебе честное слово, не буду. Я и сам не знаю, отчего давно не отказался от них. Я всегда презирал все такие вещи и себя презирал за то, что принимаю в них участие. ну, Том, вытри глаза и иди, куда тебе надо. Полно, полно, тут не за что благословлять! Я пока еще не сделал ничего особенно хорошего, -- продолжал он, тихонько выталкивая Тома за дверь. -- Ну, слушай, Том, даю тебе честное слово, что ты никогда больше не увидишь меня таким, как я был сегодня ночью! -- Том вышел вытирая слезы, но очень довольный.
   -- И я сдержу свое слово, -- сказал себе Сент-Клер, когда за ним закрылась дверь.
   И он, действительно, сдержал это слово: грубые чувственные удовольствия никогда не имели для него особой прелести.
   Но кто может подробно изобразить все разнообразные невзгоды, какие обрушились на нашу приятельницу, мисс Офелию, когда она взялась за роль южной домоправительницы?
   Южная прислуга бывает самых разнообразных качеств в зависимости от характера и способностей своей хозяйки.
   На юге, как и на севере, встречаются женщины, обладающие удивительным талантом распоряжаться и тактом в обращении с прислугой. Такие женщины способны, по-видимому, совершенно легко, без всяких строгих мер подчинить своей воле и привести в стройный порядок всех членов своего маленького государства, считаться с особенностями каждого из них и поддерживать равновесие, пополняя недостатки одних достоинствами других, так что в общем получается гармония и систематический порядок.
   Такого рода хозяйкой была миссис Шельби уже знакомая нам; таких хозяек, вероятно, встречали и наши читатели. Если они редко попадаются на юге, то только потому, что они вообще большая редкость. Там их не меньше, чем в других местах, и особенный строй жизни южных штатов дает им возможность проявить свои таланты во всём блеске.
   Такою хозяйкой не была ни Мария Сент-Клер, ни еще раньше её мать. Ленивая, беспечная, неаккуратная и не предусмотрительная, она совсем не умела воспитывать слуг и только прививала им свои недостатки. Она совершенно верно описала мисс Офелии тот беспорядок, какой царил в её доме, но не сумела указать настоящей причины его.
   В первый же день своего вступления в должность, мисс Офелия встала в 4 часа утра; и, прибрав свою комнату, что она неизменно делала к великому удивлению горничной каждое утро, с тех пор как приехала, она приготовилась произвести подробный осмотр шкафов и чуланов, от которых ей были вручены ключи.
   Кладовая, бельевая, посудный шкаф, кухня и погреб-всё в этот день подверглось самому тщательному исследованию. Многое, скрытое во мраке, вышло при этом на свет, так что главные сановники по управлению домом и кухней пришли в ужас и прислуга не мало дивилась, не мало роптала на "этих северных барынь".
   Старая Дина, старшая кухарка и главное лицо в кухонном департаменте, была преисполнена негодования на то, что она считала нарушением своих привилегий. Ни один феодальный барон времен Великой Хартии не мог быть более оскорблен посягательством короля на его права.
   Дина представляла из себя довольно оригинальную особу, и с нашей стороны было бы несправедливо не познакомить с нею читателя. Она, как тетушка Хлоя, была кухаркой по природе и по призванию: африканская раса обладает врожденным кулинарным талантом. Но Хлоя была ученая кухарка, аккуратно исполнявшая свои обязанности, приученная подчиняться стройному домашнему распорядку, Дина была гений -- самоучка, и как все вообще гении была настойчива, упряма и взбалмошна до последней степени.
   Подобно некоторым новейшим философам, Дина совершенно презирала логику и разум и руководствовалась исключительно своим внутренним убеждением, за которое держалась с непобедимым упорством. Никакое красноречие, никакой авторитет, никакие доводы рассудка никогда не могли заставить ее поверить, что можно что либо сделать лучше её, или что можно сколько-нибудь изменить заведенный ею порядок даже в мелочах. С этим мирилась её прежняя госпожа, мать Марии, а "мисс Мари", так Дина называла свою молодую госпожу даже после её замужества, находила для себя удобнее уступать, чем спорить, и, таким образом, Дина пользовалась неограниченною властью. Это было тем легче, что она удивительно умела соединять самую смиренную угодливость на словах с полнейшею самостоятельностью в поступках.
   Дина вполне обладала искусством оправдываться и выходить сухой из воды. Она считала за аксиому, что кухарка никогда не может быть виновата. А кухарка в Южных Штатах всегда имеет под рукой множество голов и плеч, на которых она может возложить ответственность за всякий грех или ошибку, и, таким образом, в полной мере сохранить свою непогрешимость. Если какое-нибудь кушанье не удавалось, всегда находилось пятьдесят отговорок, оправдывавших ее и пятьдесят виновных, на которых она обрушивалась самым энергичным образом.
   Впрочем, неудавшееся кушанье было большою редкостью у Дины. Правда, она всегда бралась задело не прямо, а какими-то окольными путями, без малейшего расчета относительно времени и места, правда, её кухня имела всегда такой вид, точно по ней только что пронесся ураган, и для каждой кухонной принадлежности у неё было столько мест, сколько дней в году, -- но тот, у кого хватило бы терпения дождаться конца, увидел бы, что обед подается в полном порядке и приготовлен с таким вкусом, который мог бы удовлетворить любого эпикурейца.
   В кухне шли предварительные приготовления к стряпне. Дина, любившая всё делать не спеша, с промежутками для отдыха и размышления, сидела на полу и курила коротенькую трубочку. Она очень любила курить и всегда предавалась этому занятию, когда чувствовала потребность вдохновиться. Это был особый способ Дины призывать себе на помощь муз домашнего очага.
   Вокруг неё сидели разные представители подрастающего поколения, обыкновенно весьма многочисленные в южных штатах. Они лущили горох, чистили картофель, щипали дичь и производили другие подготовительные работы. Дина часто прерывала свои размышления, чтобы стукнуть по голове кого-нибудь из молодых работников скалкой, которая лежала подле неё. В сущности Дина держала в ежовых рукавицах все эти курчавые головки, и, по-видимому, полагала, что они созданы на свет исключительно для того, чтобы избавлять ее от лишних трудов. Она сама выросла при такой же системе воспитания и теперь в широких размерах применяла ее к другим.

 []

   Окончив свой обзор остальных частей хозяйства, мисс Офелия вошла в кухню. Дина узнала из разных источников о том, что происходит, и решила занять оборонительное и консервативное положение; в душе она положила не спорить против новшеств, но на деле не уступать ни в чём и оставлять без внимания всякие попытки к преобразованиям.
   Кухня была большая комната с кирпичным полом и большою старомодною печью, занимавшей целую стену. Сент-Клер напрасно старался убедить ее заменить эту печь более удобною современною плитою. Она ни за что не соглашалась. Ни один консерватор никогда не держался более твердо за освященные временем неудобства, чем Дина.
   Когда Сент-Клер возвратился из своей первой поездки на север, он, под впечатлением образцового порядка в кухне дяди, завел и в своей кухне массу шкафов, ящиков и разных приборов в надежде, что они помогут Дине привести всё в надлежащий порядок. Но, оказалось, что он с таким же успехом мог бы подарить их белке или сороке. Чем больше шкафов и ящиков стояли в кухне, тем больше было мест, куда Дина могла засовывать старые тряпки, гребенки, рваные башмаки, ленты, выброшенные искусственные цветы и т. п. безделки, которые она очень любила.
   Когда мисс Офелия вошла в кухню, Дина не встала, а продолжала курить с величавым спокойствием, искоса следя за всеми её движениями, но, по-видимому, занятая исключительно работою ребят.
   Мисс Офелия открыла один из ящиков.
   -- Что ты кладешь в этот ящик, Дина? -- спросила она.
   -- Да что придется, миссис, -- отвечала Дина.
   По-видимому, это так и было. Из массы вещей, лежавших в ящике, мисс Офелия вытащила прежде всего камчатную салфетку, запачканную кровью: в нее, вероятно, завертывали сырое мясо.
   -- Что это такое, Дина? Неужели ты завертываешь мясо в лучше столовое белье барыни?
   -- Ах, Господи, миссис, конечно, нет; просто не было под рукой полотенца, ну, я в нее и завернула. Я ее отложила, чтобы отдать выстирать, оттого и сунула в тот ящик.
   -- Беспорядок! -- сказала про себя мисс Офелия, продолжая вынимать содержимое ящика, там оказалось: терка, несколько мускатных орехов, методистский молитвенник, два грязных ситцевых носовых платка, клубок шерсти и начатое вязанье, пакет с табаком, трубка, несколько морских сухарей, два золоченых китайских блюдечка с какою-то мазью на них, два тонких старых башмака, кусок фланели тщательно сколотый булавками и в нём несколько белых мелких луковиц, камчатные салфетки, толстые рваные полотенца, веревочки, штопальные иголки, разорванные бумажные пакетики, откуда сыпались в ящик душистые травы.
   -- Где ты держишь мускатные орехи, Дина? -- спросила мисс Офелия с видом человека, который молит Бога послать ему терпение.
   -- Где придется, миссис; вон несколько штук лежит в той битой чашке, и в шкафу есть несколько штук.
   -- А несколько штук здесь, в терке! -- сказала мисс Офелия, вытаскивая их.
   -- Да, что ж? я положила их туда сегодня утром. Я люблю, чтобы у меня всё было под руками, -- отвечала Дина. -- Эй ты, Джек, чего зеваешь по сторонам? Смотри у меня! Молчать! -- прибавила она, ударив виновного по голове.
   -- Что это такое? -- спросила мисс Офелия, -- показывая блюдечко с помадой.
   -- Что там? -- Это мой жир для волос, я его поставила туда, чтобы он был у меня под рукой.
   -- И его вы держите в блюдцах дорогого барского сервиза?
   -- Господи! Мне просто было некогда, я заторопилась; я сегодня же хотела переложить его на другое блюдце.
   -- Здесь две камчатные салфетки!
   -- Я их туда сунула, чтобы отдать в стирку.
   -- Разве у вас нет места, куда класть грязное белье?
   -- Масса Сент-Клер купил вон тот большой ящик для грязного белья; только я мешу на нём тесто для бисквитов и ставлю на него, что придется, оно и выходит неудобно беспрестанно поднимать крышку.
   -- Отчего же ты не месишь бисквиты на столе?
   -- Господи, миссис, да разве вы не видите, как он заставлен посудой и разными вещами, на нём и не приступиться!
   -- Отчего же ты не вымоешь посуду и не уберешь ее!
   -- Мыть посуду! -- вскричала Дина, повышенным тоном, так как негодование начинало брать в ней перевес над обычною почтительностью. -- Ничего-таки барыни не понимают в работе! Когда же бы масса дождался обеда, если бы я всё время мыла и прибирала посуду? Мисс Мари никогда мне этого не приказывала!
   -- А зачем здесь эти луковицы?
   -- Ах, Господи! -- вскричала Дина, -- вон куща я их засунула! А я и забыла! Это особые луковицы, я их нарочно берегу для тушеного мяса. Я и забыла, что завернула их в эту фланель.
   Мисс Офелия приподняла разорванные пакеты с сушеной травой.
   -- Пожалуйста, не троньте этого, миссис. Я люблю, чтобы мои вещи лежали там, куда я их положила, а то, как понадобится, так и не найдешь, -- решительным голосом проговорила Дина.
   -- Неужели же тебе надобно, чтобы мешочки были дырявые?
   -- Из них удобнее высыпать.
   -- Но ведь ты видишь всё высыпается в ящик.
   -- Ах Господи! понятно всё высыпется, когда миссис всё переворачивает вверх дном. Ишь вы сколько просыпали! -- сказала Дина, неохотно подходя к ящику. -- Пойдите-ка вы лучше на верх, миссис, придет время, я всё уберу. Но я ничего не могу делать, когда барышни ходят тут да мешают. -- Сэм, не давай же ты ребенку сахарницу! Я тебе голову разобью, если ты не будешь смотреть за ним!
   -- Я обойду всю кухню и всё приведу в порядок, Дина, а потом ты должна будешь смотреть, чтобы этот порядок навсегда сохранился.
   -- Господи! мисс Фелия, да разве годится барышне заниматься этим! Я никогда в жизни не видала, чтобы господа убирали кухню! Ни старая миссис, ни мисс Мари никогда не делали ничего такого, да и не нужно этого вовсе! -- и Дина с негодованием отошла, а мисс Офелия, собрала и рассортировала посуду, ссыпала в одно место сахар из дюжины сахарниц, отложила в сторону грязные скатерти, салфетки и полотенца; вымыла, вычистила и убрала всё собственными руками так быстро и ловко, что привела в удивление Дину.
   -- Господи помилуй! Если все северные барыни такие, так можно сказать, что они совсем и не барыни! -- говорила она своим приверженцам, отойдя на такое расстояние от мисс Офелии, что та не могла ее слышать.
   -- Придет мое время чистки я всё приберу не хуже кого другого, но я терпеть не могу, чтобы барыни мешались не в свое дело и клали мои вещи так, что мне потом и не найти их.
   Надобно отдать справедливость Дине, на нее иногда находили припадки увлечения опрятностью и преобразованиями, то что она называла время чистки. Она начинала дело очень усердно, перевертывала вверх дном все ящики и шкафы, выбрасывала всё содержимое их на пол и на столы и увеличивала в десять раз обычный беспорядок. Затем она закуривала трубку и не спеша начинала уборку, рассматривая каждую вещь и обсуждая её достоинства; молодых своих помощников она заставляла самым энергичным образом чистить медную посуду и в течение нескольких часов в кухне стоял полный хаос, на вопрос о причине такого положения, она обыкновенно отвечала, что "идет чистка", что "она не выносит беспорядка и велела ребятам" прибрать всё, как следует. Дина была вполне уверена, что она душа порядка и что, если в кухне не всё на месте, то в этом виноваты или ребята, или другие домашние. Когда вся посуда была вычищена, столы выскоблены добела, и всё лишнее засунуто в разные углы и закоулки, Дина надевала нарядное платье, чистый передник и высокий яркий тюрбан и говорила "ребятам", чтобы они убирались вон из кухни, так как она намерена держать всё в чистоте. Такие периодические уборки часто представляли неудобства для всех домашних: Дина проникалась такой любовью к своей вычищенной посуде, что не позволяла употреблять ее в дело, по крайней мере до тех пор пока не проходила её "чистильное" настроение.
   В несколько дней мисс Офелия совершенно преобразовала все отрасли домашнего хозяйства и всюду ввела порядок. Но там, где для успеха дела требовалось содействие прислуги, труды её оказывались работой Сизифа или Данаид. В отчаянии, она обратилась к Сен-Клеру за помощью.
   -- В этом доме немыслимо ввести какую бы то ни было систему!
   -- Совершенно немыслимо! -- подтвердил Сент-Клер.
   -- Никогда я не видывала такого беспорядочного хозяйничанья, такой неаккуратности, таких растрат.
   -- Еще бы! где же вам было видеть!
   -- Вы не относились бы к этому так равнодушно, если бы сами вели хозяйство.
   -- Дорогая моя кузина! поймите вы раз навсегда, что мы, рабовладельцы разделяемся на два разряда: угнетателей и угнетаемых. Люди добродушные, отрицающие строгость поневоле мирятся со многими неудобствами. Если мы добровольно держим у себя в доме толпу неумелых лентяев, неучей, мы должны нести последствия этого. Я видал некоторых людей, которые обладали особым уменьем завести порядок и систему, не прибегая к строгости. Я этого не умею, и потому уже давно на всё махнул рукой. Я не хочу, чтобы этих несчастных созданий били и истязали, они это знают и пользуются этим.
   -- Но как же так жить! Не соблюдать ни в чём ни времени, ни места, ни порядка! Это просто безобразно!
   -- Дорогая моя Вермонтка! Ваши сородичи, живущие не далеко от Северного полюса, придают слишком большое значение времени! Ну, скажите на милость, для чего беречь время человеку, который и без того не знает, куда его девать? Что касается порядка и аккуратности, то раз людям нечего делать, как только лежать в кресле или на софе и читать, то не всё ли им равно подадут завтрак и обед часом раньше, или часом позже? Или возьмем хоть Дину: она стряпает нам отличные обеды: супы, рагу, жареную дичь, дессерт, мороженое и проч. и создает всё это из хаоса и мрака, царящих в её кухне. Я нахожу, что это великолепно! Но, Господи помилуй! если мы будем ходить в кухню, смотреть, как она сидит на корточках и курит, следить за всеми её приготовительными к стряпне процессами, мы ничего не сможем есть! Дорогая кузина! избавьте себя от этого труда. Это хуже, чем католическая эпитемья и столь же мало полезна. Вы только испортите себе характер, а Дину собьете с толку. Пусть она управляется по своему!
   -- Но, Августин, вы не знаете, в каком виде я нашла кухню!
   -- Думаете, не знаю? Вы думаете, я не знаю, что она держит скалку для теста под кроватью, а терку в кармане вместе с табаком, что у неё шестьдесят пять различных сахарниц в разных углах дома, что она вытирает посуду сегодня салфеткой, а завтра обрывком старой юбки! Но главное то, что она приготовляет славные обеды и варит превосходный кофе. Вы должны судить ее так, как судят полководцев и государственных людей, -- по их успехам.
   -- Но сколько добра пропадает, сколько денег тратится напрасно!
   -- Ну, запирайте всё, что можно запереть и держите ключи в кармане. Выдавайте понемногу денег зараз и не спрашивайте ни счета, ни сдачи. Это самое лучшее!
   -- Меня одно очень беспокоит, Августин, мне как-то невольно думается, что ваши прислуги не вполне честны. Уверены ли вы, что на них можно положиться?
   Августин громко расхохотался при виде серьезного и тревожного лица, с каким мисс Офелия предложила этот вопрос.
   -- О, кузина, это уж слишком! Честны! как будто можно этого ожидать! Честны! Конечно, нет. И с какой стати им быть честными? Что, скажите на милость, может побудить их к этому?
   -- Отчего же вы их не учите?
   -- Учить! Вот то штука! Чему же по вашему я мог бы выучить их? Очень я похож на учителя! Что касается Марии, у неё, конечно, хватит духа убить всех негров плантации, если только дать ей свободу расправляться с ними, но и ей не выбить из них плутовства.
   -- Неужели же среди них нет честных?
   -- Попадаются, да очень редко, или от природы глупые, или такие правдивые и верные, что никакие дурные влияния не могут испортить их. Но, видите ли, цветной ребенок чуть не с первого появления на свет начинает понимать, что иначе как хитростью ему ничего не добиться. Другим средством он ничего не получит ни от своих родителей, ни от госпожи, ни от маленьких барчат, с которыми играет. Хитрить и лгать для него необходимо, неизбежно, становится его привычкой. Ничего другого от него и ждать нельзя. Его нельзя за это наказывать, что касается честности, рабов держат в таком зависимом, полудетском состоянии, что им невозможно втолковать право собственности, невозможно внушить сознание, что он не должен брать вещей своего господина, так как они ему принадлежат. Я с своей стороны совсем не понимаю, как они могут быть честными. Такой субъект, как Том, прямо какое-то чудо нравственности.
   -- Но что же будет с их душой? -- спросила мисс Офелия.
   -- Ну, это, я полагаю, меня не касается. Я имею дело исключительно с фактами действительной жизни. Несомненно, что на этом свете ради нашей выгоды почти вся черная раса отдана во власть дьявола, а что будет на том -- не знаю.
   -- Но ведь это просто ужасно! -- вскричала мисс Офелия, -- неужели вам не стыдно?
   -- Не понимаю, чего тут стыдиться. Общество вокруг меня вовсе не дурное, такое, какое всегда идет широкими путями. Посмотрите, что делается на всём свете, везде та же история: высшие классы всюду эксплуатируют в свою пользу тело, душу и ум низших. Так делается и в Англии, и везде. А между тем христианский мир ужасается и негодует на нас за то что мы делаем то же самое, но в несколько иной форме.
   -- В Вермонте этого нет.
   -- Да, я согласен, что в Новой Англии и свободных Штатах дело поставлено лучше, чем у нас. Однако звонят. Ну, кузина, отложим на время в сторону наши партийные препирательства и пойдем обедать.
   В тот же день, под вечер мисс Офелия сошла в кухню. В эту минуту один из бывших там чернокожих мальчуганов закричал: -- Э, смотрите-ка, вон идет Прю и ворчит себе под нос, как всегда!
   Высокая, костлявая негритянка вошла в кухню, неся на голове корзину с сухарями и горячими булками.
   -- А, Прю! наконец-то ты пришла! -- вскричала Дина.
   У Прю был удивительно мрачный вид и сердитый, ворчливый голос. Она поставила на пол свою корзину, села рядом с ней и опершись локтями на колени, проговорила:
   -- О Господи! хоть бы умереть поскорей!
   -- Почему ты хочешь смерти? -- спросила мисс Офелия.
   -- Уж довольно я натерпелась! -- мрачно ответила женщина, не поднимая глаз.
   -- А зачем ты пьянствуешь, Прю? -- спросила горничная квартеронка, позвякивая своими коралловыми сережками.
   Женщина мрачно, сердито посмотрела на нее.
   -- Может быть, и ты когда-нибудь до того же дойдешь. Посмотрю я тогда на тебя, посмотрю! Ты так же, как я, будешь рада капле водки, чтобы только забыть свое горе.
   -- Ну, Прю, -- прервала ее Дина, -- показывай нам свои сухари. Вот барыня купит.
   Мисс Офелия взяла дюжины две сухарей.
   -- В той битой кружке на верхней полке, должно быть, еще есть несколько билетов, -- сказала Дина. -- Влезь-ка Джек, достань их.
   -- А зачем же билеты? -- спросила мисс Офелия.
   -- Мы покупаем билеты у её хозяина, а она за них приносит нам булки.
   -- Когда я прихожу домой они считают товар и билеты, смотрят верно ли, а если не верно, колотят меня до полусмерти.
   -- И по делом тебе, -- сказала Джени, хорошенькая горничная, -- с какой стати ты берешь господские деньги и напиваешься на них до пьяна. Она всегда так делает, миссис.
   -- И всегда буду так делать. Я без этого жить не могу, мне надо нить, чтобы забыть свое горе.
   -- Это очень грешно и очень глупо, -- сказала мисс Офелия, -- красть деньги хозяина, чтобы превращаться в скота!
   -- Может быть, и глупо, и грешно, миссис, а я всё-таки буду это делать, буду. О Господи, хоть бы мне умереть, умереть бы поскорей, избавиться от этой каторжной жизни. -- Она медленно, с трудом встала и опять поставила свою корзину на голову. Но прежде чем окончательно выйти, она посмотрела на молоденькую квартеронку, которая продолжала забавляться своими сережками.
   -- Ты думаешь, ты очень хороша со своими побрякушками, так тебе можно нос задирать и смотреть на всякого сверху вниз. Подожди, поживешь с мое, будешь такая же несчастная, старая, избитая скотина, как я. Дай тебе этого Бог! Тогда и ты будешь пить, пить, и тебе будет поделом доставаться! -- И женщина вышла из кухни со злобным смехом.
   -- Отвратительная старая тварь? -- вскричал Адольф, который вошел за водой для бритья барина. -- Если бы я был на месте её господина, я бы еще не так колотил ее.
   -- Ну уж больше-то бить ее и нельзя, -- заметила Дина, -- у неё вся спина избита, она платья застегнуть не может.
   -- Таких низких тварей не следует пускать в порядочный дом, -- сказала мисс Джени. -- Как вы думаете, мистер Сент-Клер? -- и она кокетливо кивнула головкой Адольфу.
   Надобно заметить, что кроме многих вещей своего господина Адольф присвоил себе еще его имя и адрес, и в цветных кругах Ново-Орлеанского общества он был известен под именем мистера Сент-Клера.
   -- Я вполне разделяю ваше мнение, мисс Бенуар.
   Бенуар было девичье имя Марии Сент-Клер, а Джени была одной из её горничных.
   -- Извините, мисс Бенуар, позвольте спросить, вы наденете эти сережки на бал завтра вечером? Они обворожительны!
   -- Я удивляюсь вам, мистер Сент-Клер! до чего может дойти дерзость мужчин! -- вскричала Дженн, тряхнув головой, так что сережки опять зазвенели.
   -- Я во весь вечер не протанцую с вами ни разу, если вы будете предлагать мне такие вопросы!
   -- О нет, вы не можете быть настолько жестоки! Я умираю от желания узнать, наденете ли вы свое розовое тарлатановое платье! -- сказал Адольф.
   -- Что такое? В чём дело? -- спросила Роза, веселая, хорошенькая квартеронка, сбегая в эту минуту с лестницы.
   -- Да всё мистер Сент-Клер! он ужасно дерзкий!
   -- Клянусь честью! -- вскричал Адольф. -- Пусть нас рассудит мисс Роза.
   -- О, я давно знаю, что он нахал! -- сказала Роза, повернувшись на одной ножке и лукаво поглядывая на Адольфа. -- Он меня вечно раздражает!
   -- О, леди, леди! вы вдвоем наверно разорвете мое сердце, -- вскричал Адольф. -- В один прекрасный день меня найдут мертвым в постели, и вы будете отвечать за это.
   -- Послушайте только, что говорит это ужасное создание! -- и обе "леди" разразились громким хохотом.
   -- Ну вы, убирайтесь-ка вон! Нечего вам тут трещать! Заводите свои глупости в другом месте, а не в кухне.
   -- Тетка Дина ворчит, потому что ей нельзя идти на бал, -- заметила Роза.
   -- Очень мне нужны ваши цветные балы, -- отвечала Дина. -- Как ни вывертывайтесь, как ни старайтесь показаться белыми, а вы всё-таки такие же негры, как я.
   -- Тетка Дина каждый день мажет жиром свою шерсть, чтобы она не курчавилась, -- сказала Джени.
   -- А всё-таки шерсть, так шерстью и останется, -- проговорила Роза лукаво, встряхивая своими длинными шелковистыми локонами.
   -- Для Бога всё равно, что на голове, шерсть или волоса, -- отвечала Дина. -- Я бы хотела спросить у миссис, кто больше стоит -- я или пара таких, как вы. Убирайтесь вон, трещотки! Не толкитесь тут у меня!
   В эту минуту разговор был прерван с двух сторон. С верхней ступени лестницы раздался голос Сент-Клера, спрашивавший Адольфа, не думает ли он всю ночь простоять в кухне с его водой, а мисс Офелия вышла из столовой и сказала.
   -- Джеки, Роза, вы что тут лентяйничаете? Идите гладить кисейные платья.
   Наш друг Том, бывший в кухне во время разговора со старой булочницей, вышел вслед за ней на улицу. Он видел, как она шла, от времени до времени испуская подавленный стон. Наконец, она поставила свою корзину на крыльцо одного дома и принялась поправлять старый линялый платок, покрывавший её плечи.
   -- Дай, я немножко пронесу твою корзину, -- сказал Том с состраданием.
   -- С какой стати? -- спросила женщина. -- Я и сама могу.
   -- Ты, кажется, больна или расстроена, или что-нибудь в таком роде, -- сказал Том.
   -- Я не больна, -- коротко отрезала женщина.
   -- Мне бы очень хотелось, -- сказал Том серьезно смотря на нее, -- убедить тебя бросить пить. Разве ты не знаешь, что этим ты губишь и душу свою и тело?
   -- Я знаю, что пойду в ад, -- сказала женщина угрюмо. -- Нечего мне это говорить. Я гадкая, я грешная, я пойду прямо в ад. Ох, Господи! уж хоть бы поскорей!
   Том содрогнулся при этих страшных словах, сказанных мрачно, с бесстрастною серьезностью.
   -- Господи помилуй тебя, бедняга! Разве ты никогда ничего ие слыхала об Иисусе Христе?
   -- Иисус Христос! это кто же такой?
   -- Это Господь, -- отвечал Том.
   -- Я как будто слыхала о Господе Боге, о страшном суде и об аде. Да, да, слыхала.
   -- Но неужели никто не говорил тебе о Господе Иисусе, который любит нас бедных грешников, который умер за нас.
   -- Ничего я этого не знаю, -- отвечала женщина, -- никто меня никогда не любил после смерти моего старика.
   -- Ты где росла?
   -- В Кентукки. Мой хозяин поручал мне воспитывать детей на продажу, чуть они немного подрастали, он отправлял их на рынок; под конец он и меня продал негроторговцу, а у него меня купил масса.
   -- Отчего же ты начала пить?
   -- Чтобы заглушить свое горе. Когда я сюда приехала, у меня родился ребенок. Я надеялась вырастить его, потому что наш масса не торгует невольниками. Он был прехорошенький! и миссис сначала он как будто понравился, он никогда не плакал, был такой толстенький, просто прелесть! Но миссис заболела, и я должна была ухаживать за ней. Я заразилась от неё лихорадкой, и у меня пропало молоко; ребеночек исхудал так, что остались кожа да кости, а миссис не хотела покупать для него молока. Я ей говорила, что у меня нет молока, а она приказывала мне кормить его тем, что все едят. Ребенок всё худел и кричал, кричал день и ночь, а миссис сердилась и говорила, что это всё упрямство, и что она хочет, чтобы он поскорей умер. Она не позволяла мне брать его к себе ночью, говорила, что он мне не дает спать, и я ничего не могу работать днем. Она велела мне спать в своей комнате, а его оставлять в маленьком чуланчике; и там он кричал, бедняжечка и докричался в одну ночь до того, что умер. Да, умер, а я стала пить, чтобы этот крик не слышался у меня в ушах! Я пью и буду пить! Буду, хоть бы пришлось из-за этого идти в ад. Масса говорит, что я пойду в ад, а я говорю, я уж и теперь в аду!
   -- Ах ты, несчастная, несчастная! -- вскричал Том. -- Разве никто никогда не говорил тебе, что Иисус Христос любит тебя и умер за тебя? Разве тебе не говорили, что он может помочь тебе, взять тебя на небо, и там ты, наконец, успокоишься?
   -- Как же, пойду я на небо! -- возразила женщина, -- ведь туда берут только белых. А разве они меня пустят? Да я и сама не хочу, мне лучше быть в аду, только бы избавиться от массы да от миссис. Вот оно что! -- Она с обычным стоном подняла корзину себе на голову и угрюмо пошла дальше.
   Том повернулся и грустно вернулся домой. Во дворе он встретил маленькую Еву с венком из тубероз на голове; глаза её сияли радостью.
   -- Ах, Том, вот ты где! Я рада, что нашла тебя. Папа позвонил, чтобы ты запряг пони и покатал меня в моей новой колясочке, -- сказала она, взяв его за руку. -- Но что с тобой, Том, отчего ты такой скучный?
   -- Мне грустно, мисс Ева, -- печальным голосом сказал Том. -- Но это ничего, я сейчас запрягу вам лошадок.
   -- Нет, прежде расскажи мне. отчего тебе грустно. Я видела, как ты разговаривал с сердитой, старой Прю.
   Том серьезно и просто рассказал Еве историю несчастной женщины. Она не заохала, не удивилась, не заплакала, как сделал бы другой ребенок. Но щечки её побледнели, и глубокая, грустная тень омрачила её глазки. Она прижала ручки к груди и тяжело вздохнула.

Глава XIX.
Опыты и мнения мисс Офелии, продолжение.

   -- Том, не надо запрягать лошадей. Я не поеду, -- сказала она.
   -- Отчего не поедете, мисс Ева?
   -- Все такие вещи падают мне на сердце, Том, -- сказала Ева, -- они падают мне на сердце, -- повторила она серьезно. -- Нет, я не поеду! -- Она отвернулась от Тома и вошла в дом.
   Через несколько дней вместо старой Прю сухари принесла другая женщина; мисс Офелия была в эту минуту в кухне.
   -- Господи! -- вскричала Дина, -- а где же Прю?
   -- Прю больше не придет, -- таинственно отвечала женщина.
   -- Отчего? -- спросила Дина, -- уж не умерла ли она?
   -- Не знаю наверно. Она внизу в погребе, -- сказала женщина, -- бросив взгляд на мисс Офелию.
   Когда мисс Офелия взяла сухари, Дина вышла вслед за женщиной за дверь.
   -- Скажи правду, что случилось с Прю? -- спросила она.
   Женщине видимо и хотелось рассказать, и страшно было
   проболтаться.
   -- Хорошо, я вам скажу, -- ответила она тихим, таинственным голосом, -- только не говорите никому. Прю опять напилась пьяная, ее посадили в погреб и оставили там на целый день; и говорят, что ее закусали мухи и она умерла.
   Дина всплеснула руками и, обернувшись, увидела рядом с собой воздушную фигурку Евангелины; большие глаза девочки были широко раскрыты от ужаса, щеки и губы её побелели.

 []

   -- Господи помилуй! мисс Ева сейчас упадет в обморок. Как это мы не видали, что она слушает? Узнает папаша, с ума сойдет.
   -- Я не упаду в обморок, Дина, -- сказала девочка твердым голосом. -- А почему же мне нельзя это слышать. Мне не так больно слышать, как было больно бедной Прю терпеть.
   -- Боже мой! Да разве годится таким милым, нежным барышням слушать этакие истории; ведь это может до смерти напугать их!
   Ева снова вздохнула и стала медленно, грустно подниматься по лестнице.
   Мисс Офелия с тревогой спросила, что рассказывала женщина. Дина подробно передала ей весь рассказ с собственными прикрасами. Том присоединил к нему подробности, которые выведал у несчастной
   -- Какое возмутительное дело, какой ужас! -- воскликнула мисс Офелия, входя в ту комнату, где сидел Сент-Клер с газетой в руках.
   -- Ну, какое новое беззаконие открыли вы? -- спросил он.
   -- Какое? эти негодяи забили Прю до смерти! -- вскричала мисс Офелия -- и обстоятельно рассказала всю историю, особенно останавливаясь на самых возмутительных подробностях.
   -- Я так и знал, что этим рано или поздно кончится! -- заметил Сент-Клер, -- возвращаясь к своей газете.
   -- Знали! и ничего не сделали, чтобы предупредить это! -- сказала мисс Офелия. -- Разве у вас нет каких-нибудь выборных старшин, или кого-нибудь, кто может вмешаться и не допустить такого безобразия.
   -- Предполагается обыкновенно, что интерес собственника служит достаточной охраной для невольников. Но если кому-нибудь охота уничтожать свое собственное имущество, так как же этому помешать? Кажется, эта несчастная была пьяницей и воровкой, тем более трудно вызвать сочувствие к ней.
   -- Но ведь это прямо гнусно, это ужасно, Августин! Такие дела не останутся без отмщения!
   -- Моя милая кузина, я ничего подобного не делал и не могу ничем помочь, хотя бы и хотел. Если низкие, грубые люди поступают грубо и низко, что же мне делать? Они имеют неограниченную власть над своими невольниками, они безответственные деспоты. Мешаться в такого рода дела не стоит. У нас нет закона, на который мы могли бы опереться. Самое лучшее, что мы можем сделать, это закрыть глаза и уши, и не обращать ни на что внимания.
   -- Как вы можете закрывать глаза и уши? Как вы можете ни на что не обращать внимания?
   -- Чего же вы хотите мое, милое дитя? Целое сословие униженное, невежественное, ленивое, порочное отдано без всяких условий в руки людей таких, как большинство людей на свете; людей, не умеющих ни уважать других, ни владеть собой, не понимающих даже собственной выгоды -- такова большая часть рода человеческого. При таком строе общества, что может сделать человек порядочный и гуманный? Ничего более, как закрыть глаза и ожесточить свое сердце. Я не могу покупать всякого несчастного, который мне встретится. Я не могу взять на себя роль странствующего рыцаря и бороться против каждого отдельного случая несправедливости в таком городе, как наш. Самое большее, что я могу сделать, это стараться не участвовать в такого рода делах.
   Красивое лицо Сент-Клера на минуту омрачилось; он казался раздосадованным; но тотчас же постарался весело улыбнуться и сказал:
   -- Ну, ну, кузина, не стойте и не смотрите на меня, как одна из парк. Вы только слегка заглянули за кулисы и увидели небольшой образец того, что делается во всём свете, в той или иной форме. Если мы будем рыться и копаться во всём, что есть скверного в жизни, нам опротивеет весь свет. Это всё равно, что слишком тщательно рассматривать Динину кухню! -- Сент-Клер откинулся на кушетку и снова погрузился в свою газету.
   Мисс Офелия села и достала свое вязанье, но лицо её было мрачно. Она вязала и вязала; а между тем негодование всё сильнее и сильнее накипало в ней. Наконец, она не выдержала.
   -- Говорю вам, Августин, я не могу смотреть на вещи так легко, как вы. Это прямо гнусно с вашей стороны защищать такой строй, вот мое мнение!
   -- Ну что еще? -- спросил Сент-Клер, поднимая глаза от газеты, -- опять всё то же?
   -- Я говорю, что с вашей стороны гнусно защищать такой строй! -- повторила мисс Офелия с возрастающим жаром.
   -- Я защищаю этот строй? -- Кто вам сказал, что я его защищаю? -- спросил Сент-Клер.
   -- Конечно, защищаете, вы все южане защищаете его. Иначе, зачем же вы держите рабов.
   -- Святая невинность! Неужели вы воображаете, что никто в этом мире не делает ничего, что считает дурным? Неужели вы никогда не делали и не делаете того, что сами признаете не совсем хорошим?
   -- Если мне случается сделать, что-нибудь такое, я конечно раскаиваюсь в этом, -- сказала мисс Офелия энергично шевеля спицами.
   -- И я тоже, -- сказал Сент-Клер, -- очищая апельсин, -- я всё время раскаиваюсь.
   -- Так зачем же вы продолжаете делать всё то же?
   -- А вам никогда не случается, кузина, и после раскаяния опять поступать так же дурно?
   -- Конечно, но только если мне встретится слишком сильное искушение.
   -- Ну, вот и мне встречаются слишком сильные искушения, -- сказал Сент-Клер, -- в этом всё и дело.
   -- Но я всегда решаюсь не поддаваться искушениям и не повторять прежних поступков.
   -- Я тоже решался все эти десять лет, но мне всё как то ничего не удается. А вы, кузина, вы избавились от всех ваших грехов?
   -- Кузен Августин, -- сказала мисс Офелия серьезно, опуская на колени свое вязанье, -- Я знаю, что заслуживаю упреки за мои недостатки. Вы говорите совершенную правду, я отлично сознаю это, но всё-таки, мне кажется, что между вами и мной есть разница. Я скорее готова бы дать себе отрубить правую руку, чем продолжать изо дня в день делать то, что я считаю дурным. Впрочем, мои поступки слишком часто не согласуются с моими правилами, неудивительно, что вы меня упрекаете.
   -- О, полноте, кузина! -- вскричал Августин, садясь на пол и положив голову к ней на колени. -- Не принимайте моих слов так страшно серьезно! Вы знаете, какой я всегда был негодный, дерзкий мальчишка. Я люблю дразнить вас -- вот и всё -- просто, чтобы посмотреть, как вы вдруг станете такой серьезной. Я вас считаю до невозможности, до возмутительности хорошим человеком.
   -- Но ведь это же очень серьезный вопрос, мой дорогой Августин, -- сказала мисс Офелия, положив руку ему на лоб.
   -- Отчаянно серьезный! -- отвечал он, -- а я, ну да, я никак не могу говорить серьезно в жаркую погоду. Со всеми этими москитами и прочею гадостью человек никак не настроит себя на возвышенный тон. Я думаю, -- э! -- вот новая теория! -- вскричал он, вдруг вскакивая. -- Я теперь понимаю, почему северные народы обыкновенно добродетельнее южан, -- всё это вполне ясно.
   -- Ах, Августин, вы неисправимый ветренник!
   -- Неужели? впрочем, может быть, это и правда, но в настоящую минуту я намерен быть серьезным. Передайте мне корзиночку с апельсинами, если вы хотите, чтобы я совершил такой подвиг, вы должны подносить мне напитки и угощать меня яблоками. -- Ну вот, -- он придвинул к себе корзиночку, -- я начинаю: Если ход событий вынуждает человека держать в рабстве две-три дюжины своих ближних, он обязан из уважения к общественному мнению...
   -- Я не нахожу, чтобы вы становились серьезнее, -- заметила мисс Офелия.
   -- Постойте, я дойду и до серьезного, вы увидите. В сущности, кузина, -- его красивое лицо сразу приняло серьезное выражение, -- всё это можно сказать в двух словах. О рабстве, как об отвлеченном вопросе, не может быть двух мнений. Плантаторы, которые наживают на нём деньги, священники, которые хотят угодить плантаторам, политики, которые надеются таким путем добиться власти, могут, сколько угодно, изощряться в красноречии и искажать нравственные принципы, изумляя свет своею изобретательностью. Они могут ссылаться и на природу, и на библию, и Бог знает на что еще, всё равно, ни они сами, и никто в свете не верит ни одному их слову. Верно одно, что рабство от дьявола, и по моему это весьма хороший образчик его работы.
   Мисс Офелия перестала вязать и с удивлением посмотрела на него. Её удивление видимо забавляло Сент-Клера и он продолжал:
   -- Вы, кажется, удивлены. Но если вы хотите, чтобы я говорил серьезно, я вам выскажу всё до конца. Это проклятое учреждение, проклятое Богом и людьми, что это такое по существу? Отнимите от него все украшения, доберитесь до самого корня, до самой сердцевины, что вы увидите? Мой брат Кваши невежествен и слаб, я умен и силен, -- я знаю, как надо взяться за дело и умею его сделать, -- потому я отнимаю у него всё его имущество и выдаю ему только то и столько, сколько мне вздумается. Я заставлю Кваши исполнять за меня всю тяжелую, грязную, неприятную работу. Я не люблю трудиться, пусть трудится Кваши. Солнце жжет меня, пусть Кваши жарится на солнце. Кваши должен приобретать деньги, а я буду их тратить. Кваши должен ложиться в грязь, чтобы я мог пройти по ней, не запачкав ноги. Кваши должен всю жизнь делать не то, что сам хочет, а то, что я хочу, и на небо он попадет только в том случае, если я найду это для себя удобным. Вот, что такое, по моему мнению, рабство. Пусть кто угодно прочтет наши законы о рабах, голову прозакладаю, что он не вычитает в них ничего иного. Говорят о злоупотреблениях рабовладельцев. Ерунда! Самое учреждение есть квинтэссенция всяких злоупотреблении. Единственная причина, почему страна наша не проваливается, как Содом и Гоморра, в том, что рабство на практике несравненно лучше, чем в теории. Из жалости, из стыда, потому что мы люди, рожденные, от женщины, а не дикие звери, многие из нас не пользуются, не смеют, считают унизительным для себя пользоваться в полной мере тою властью, какую наши дикие законы предоставляют нам. Как бы далеко ни зашел рабовладелец, как бы он ни был жесток, он не может выйти за пределы власти, предоставленной ему законом.
   Сент-Клер вскочил и, как всегда, когда был возбужден, принялся быстрыми шагами ходить взад и вперед по комнате. Его красивое лицо с правильными чертами греческой статуи горело огнем чувства. Большие синие глаза его пылали, и он бессознательно сопровождал речь энергичными жестами. Мисс Офелия никогда не видала его таким и не решалась вымолвить ни слова,
   -- Скажу вам прямо, -- сказал он останавливаясь перед нею, -- это такой вопрос, о котором не стоит ни говорить, ни думать, -- а было время, когда я много о нём думал, когда я желал, чтобы вся наша страна провалилась и унесла с собой все эти злодейства и страдания, и я сам охотно провалился бы вместе с нею. Я много ездил и на пароходах и сухим путем и когда я думал о том, что каждый встречный грубый, жестокий, низкий, развратный человек имеет по закону неограниченную власть над таким количеством мужчин, женщин или детей, какое он в состоянии купить на деньги добытые им, может быть, шулерством, грабежом или воровством, когда я видел, что такого рода люди, действительно, пользовались своею властью над беззащитными детьми, над молодыми девушками и женщинами -- я готов был проклясть свою родину, проклясть весь род людской!
   -- Августин! Августин! -- вскричала мисс Офелия. -- Как вы хорошо говорите! Я никогда не слыхала ничего подобного, даже на Севере.
   -- На Севере! -- повторил Сент-Клер, -- выражение лица его сразу изменилось и тон стал отчасти обычный, небрежный. -- У вас северян кровь холодная, вы всё принимаете равнодушно. Вы не можете проклинать всё и всех, как мы, когда нас заденет за живое.
   -- Хорошо, но вопрос в том... начала мисс Офелия.
   -- Ну да, конечно, вопрос, -- чертовски неприятный вопрос, -- в том как вы попали в такое греховное и несчастное положение? Извольте, я отвечу вам теми хорошими, древними словами, каким вы, бывало, учили меня по воскресеньям. Это первородный грех, наследие прародителей. Мои слуги принадлежали моему отцу, и что еще важнее, моей матери, теперь они принадлежат мне, они и их потомство, которое достигает довольно значительной цифры. Мой отец, как вы знаете, родом из Новой Англии; он очень походил на вашего отца, настоящий древний римлянин: прямой, энергичный, благородный с железной волей. Ваш отец поселился в Новой Англии, чтобы властвовать над скалами и камнями и добывать средства существования от природы; мой поселился в Луизиане, чтобы властвовать над мужчинами и женщинами и добывать средства к существованию их трудом. Моя мать, -- Сент-Клер, встав, подошел к портрету висевшему на другом конце комнаты и посмотрел на него с благоговением, -- она была божество! Не смотрите на меня так, вы понимаете, что я хочу сказать! Она, конечно, была смертная по происхождению, но насколько я мог заметить в ней не было ни следа человеческих слабостей, или недостатков; всякий, кто ее помнит, невольник или свободный, слуга, знакомый или родственник скажет то же. Эта мать была единственное, что стояло между мною и полным безверием в течении многих лет. Она была прямым воплощением и олицетворением Нового Завета, живым его подтверждением. О мать! мать! -- вскричал Сент-Клер всплеснув руками как бы под влиянием неудержимого порыва. Затем он сразу овладел собой, вернулся, сел на диван и продолжал:
   -- Мой брат и я мы были близнецы; говорят, вы сами знаете, что близнецы обыкновенно походят друг на друга, мы были во всех отношениях полною противоположностью. У него были черные, огненные глаза, черные, как смоль, волосы, строгий римский профиль и смуглый цвет кожи. У меня были голубые глаза, золотистые волосы, греческие черты лица, и светлая кожа. Он был деятелен и наблюдателен, я мечтателен и ленив. Он был великодушен к 'друзьям и равным себе, но горд властолюбив и требователен к низшим, безжалостен ко всему, что шло против его воли. Мы оба были правдивы: он из гордости и мужества, я из какого-то отвлеченного идеализма. Мы любили друг друга, как обыкновенно любят мальчики, не сходясь слишком близко. Он был любимец отца, а я матери.
   Я отличался болезненною впечатлительностью и чувствительностью, которую ни он, ни отец совсем не понимали, и которой они не могли сочувствовать. Мать понимала меня и потому, когда у меня выходила ссора с Альфредом, и отец строго глядел на меня, я обыкновенно уходил в комнату матери и сидел с нею. Я живо помню её лицо, её бледные щеки, её глубокие, нежные, серьезные глаза, её белое платье, -- она всегда была одета в белом, -- я вспоминал ее, когда читал в Св. Писании о святых, одетых в льняные, светлые, белые одежды. У неё было много разнообразных талантов, она была музыкантша. Она часто садилась за свой орган и играла старые величественные католические гимны и пела их голосом, напоминавшим скорее голос ангела, чем смертной женщины. Я клал голову к ней на колени и плакал, и мечтал, и чувствовал так сильно, что этого не выразить никакими словами.
   В те времена вопрос о рабстве вовсе не поднимался так, как теперь. Никто и не подозревал в нём чего-нибудь дурного.
   Отец был прирожденный аристократ. Вероятно, когда-нибудь до своего рождения на земле, он жил в кругу каких-нибудь высших духов и сохранил всю свою гордость. Он был весь пропитан гордостью, хотя родился в семье бедной и вовсе не знатной. Брат был вылитый портрет его. А все аристократы, как вы знаете, могут сочувствовать людям только в пределах известного круга общества. В Англии этот предел один, в Бирмане другой, в Америке опять таки другой; но ни в одной из этих стран аристократ никогда не переступит его. То, что он считает жестокостью, бедствием и несправедливостью относительно людей его класса, представляется ему вполне естественным для людей других сословии. Для моего отца этою разграничительною чертою являлся цвет. В отношениях к равным себе это был человек в высшей степени справедливый и великодушный, но он считал негров всех оттенков чем-то средним, промежуточным звеном между человеком и животными и на этой гипотезе строил все свои идеи о справедливости и великодушии в отношении к ним. Я думаю, если бы кто-нибудь прямо, в упор спросил у него, думает ли он, что они одарены бессмертной душой, он после некоторого колебания, пожалуй, и ответил бы: "да". Но отец мало занимался вопросами духовного порядка; религиозного чувства у него не было никакого, было только благоговение перед Богом, который в его глазах был признанным главою высших классов.
   У моего отца работало около пяти сот негров, он был непреклонный, требовательный, аккуратный хозяин; всё должно было делаться по системе, вестись неуклонно и точно по заведенному порядку. Теперь примите в расчёт, что приводить всё это в исполнение должны были ленивые, беспечные, легкомысленные негры, которые во всю свою жизнь научились только одному, "отлынивать", как у вас говорят в Вермонте, и вы поймете, что на его плантации происходило многое, что представлялось ужасным и безобразным такому чувствительному ребенку, каким был я.
   Кроме всего прочего, у него был надсмотрщик, высокий, худой, долговязый малый с сильными кулаками, какой-то выродок Вермонта (извините, кузина), который прошел правильную школу грубости и жестокости и получил право применять выученное на практике. Мать терпеть его не могла, и я также. Но он имел громадное влияние на отца, и вот такой-то человек деспотически управлял нашею усадьбою.
   Я был в то время еще маленьким мальчиком, но у меня уже тогда была любовь ко всему человеческому, какая-то страсть к изучению людей. Я ходил в хижины негров и к работникам в поле, и меня все любили. Мне жаловались на разные обиды и притеснения, я всё это передавал матери, и мы с ней вдвоем придумывали, как восстановить справедливость. Нам часто удавалось смягчать или устранять жестокую расправу, и мы радовались, что делаем много добра, но, как часто случается, я переусердствовал, и всё пропало. Стеббс пожаловался отцу, что не может справляться с рабочими и принужден отказаться от места. Отец был любящий, снисходительный муж, но он никогда не отступал от того, что считал необходимым; он стал, как скала, между нами и работниками. Он заявил матери совершенно почтительно и любезно, но вполне решительно, что она полная хозяйка над домашней прислугой, но что он не может допустить её вмешательства в управление рабочими на плантации. Он чтил и уважал ее выше всего на свете. Но он сказал бы то же самое и Пресвятой Деве, если бы она мешала ему применять его систему.
   Я иногда слушал, как мать разговаривала с ним, как она старалась возбудить в нём сочувствие к рабочим. Он выслушивал самые трогательные речи её с невозмутимым спокойствием и вежливостью, -- Всё сводится к одному, -- обыкновенно отвечал он, -- отпустить мне Стеббса или держать его? Стеббс олицетворенная аккуратность, честность и трудолюбие, он отлично ведет хозяйство и не менее гуманен, чем другие надсмотрщики. Совершенства мы всё равно не найдем; а если оставить Стеббса, необходимо поддерживать его систему управления в общем, хотя бы при ней и случались иногда не желательные вещи. При всяком управлении нужна известная строгость. Общие правила всегда могут оказаться жестокими в отдельных случаях. Это последнее положение отец считал достаточным оправданием самой очевидной жестокости. Произнеся его, он обыкновенно ложился на софу, как человек покончивший неприятное дело, и принимался или дремать, или читать газету.
   Дело в том, что отец был прирожденный государственный человек. Он разделил бы Польшу так же легко, как апельсин, и раздавил бы Ирландию самым спокойным и систематичным образом. В конце концов мать, потеряв всякую надежду, уступила и отстранилась. Никто не знает, что переживают благородные, нежные натуры, подобные ей, беспомощно брошенные в пучину несправедливостей и жестокостей и не встречающие сочувствия ни в ком из окружающих. Вся их жизнь целый ряд мучений в этом аду, который называется нашим светом. Ей оставалось одно только: воспитать детей в своих понятиях и чувствах. Но, что вы ни говорите о воспитании, и несомненно дети вырастают в главных чертах характера такими, какими их сотворила природа. Альфред с самой колыбели был аристократ; по мере того как он вырастал, все его симпатии и убеждения складывались в этом направлении, и увещания матери пропадали даром. На меня, наоборот, они производили глубокое впечатление. Она никогда на словах не противоречила отцу, никогда не порицала его взгляды; но она со всею силою своей глубокой натуры старалась укоренить в моем сердце уважение ко всякой человеческой душе, без исключения. Я с благоговейным трепетом смотрел ей в лицо, когда она вечером указывала мне на звезды и говорила: "Смотри Августин! все эти звезды когда-нибудь исчезнут, а душа самого бедного, самого ничтожного из наших невольников будет жить, жить вечно, как живет Господь Бог".
   У неё было несколько хороших картин старых мастеров; одна мне особенно нравилась: она изображала Иисуса, исцеляющего слепого. -- Посмотри, Августин, -- говорила она, -- этот слепой был бедный, жалкий нищий; поэтому Христос не захотел исцелить его издали. Он позвал его к себе и возложил на него руки Свои. Не забывай этого, мой мальчик! -- Если бы я вырос под её влиянием, она, может быть, сделала бы из меня энтузиаста, святого, реформатора, мученика, увы! увы! Когда мне исполнилось тринадцать лет, меня увезли от неё, и мы с ней никогда больше не видались!
   Сент-Клер опустил голову на руки и несколько минут не говорил ни слова. Затем он поднял голову и продолжал:
   -- Какая жалкая, ничтожная вещь так называемая человеческая добродетель! По большей части это вопрос широты, долготы и географического положения, воздействующих на естественный темперамент, нередко вопрос простой случайности. Ваш отец, например, поселился в Вермонте, где в сущности, все люди свободны и все равны между собой; он сделался усердным членом церкви и диаконом, а затем вступил в общество аболиционистов и смотрит на нас, южан, почти как на язычников. А между тем он по складу ума и характеру второе издание моего отца. Это проглядывает на каждом шагу, -- у него такой же гордый, высокомерный, властолюбивый дух. Вы знаете, как невозможно убедить многих из ваших деревенских соседей, что сквайр Синклер не считает себя выше их. Дело в том, что хотя он поселился в демократической стране и усвоил себе демократические взгляды, но в глубине души он такой же аристократ, каким был мой отец, владевший пятью или шестью стами невольников.
   Мисс Офелии сильно хотелось возразить и она уже отложила свое вязанье, но Сент-Клер остановил ее.
   -- Я знаю слово в слово всё, что вы можете сказать, я и не говорю, что они были одинаковы. Один попал в такие условия, которые противодействовали его природным склонностям, другой в такие, которые способствовали их развитию. И поэтому один превратился в довольно самовластного, упрямого, надменного старого демократа, другой в самовластного, упрямого старого деспота. Если бы они оба владели плантациями в Луизиане, они были бы похожи друг на друга, как две старые пули, вылитые в одну форму.
   -- Какой вы непочтительный! -- заметила мисс Офелия.
   -- Я не хотел сказать им ничего обидного, -- отвечал Сент-Клер, -- но ведь вы знаете, что чувство почтительности не особенно развито у меня. Но вернемся к моему рассказу.
   Отец умер и оставил всё состояние нам, двум братьям, с тем чтобы мы разделились, как хотим. Нет человека на свете более благородного и великодушного, чем Альфред во всём, что касается равных ему; мы с ним отлично устроили дележ, без единого неласкового слова или чувства. Мы решили управлять плантацией вместе. Альфред, который был вдвое деятельнее и энергичнее меня, увлекся хозяйством и вел его удивительно успешно.
   Года через два я убедился, что не могу быть его товарищем в этом деле. Иметь в своем распоряжении семьсот человек, которых я не мог узнать лично, из которых я не мог заинтересоваться каждым в отдельности, покупать, продавать, кормить их и гонять их на работу, как рогатый скот, подчинять их военной дисциплине; постоянно думать о том, какой минимум жизненных удобств можно им предоставить, чтобы не лишить их работоспособности, необходимость держать приказчиков и надсмотрщиков, необходимость плети, как первого, последнего и единственного аргумента, -- всё это было мне в высшей степени тяжело и неприятно; а когда я вспоминал, как высоко ценила мать человеческую душу -- мне становилось прямо страшно.
   Совершенно нелепо толковать о том, что негры живут счастливо в неволе. Я до сих пор не могу хладнокровно слушать, как некоторые из ваших северян стараются оправдать наши грехи, толкуя о благополучии невольников. Нам это лучше известно. Разве можно поверить, что какой-нибудь живой человек находит приятным работать целый день с утренней зари до позднего вечера, под постоянным наблюдением хозяина, не смея сделать ни одного свободного движения, отдавая всё время утомительному, однообразному, тяжелому труду, и за всё это получать в год пару башмаков, две пары панталон, жалкое жилище, да такое количество пищи, какое необходимо для поддержания его работоспособности. Желал бы я, чтобы те, кто воображает, что человек в таком положении может чувствовать себя хорошо, сами попробовали его. Я бы охотно купил такую собаку и заставил его работать без зазрения совести.
   -- Я всегда думала, -- сказала мисс Офелия, -- что вы, все вы оправдываете рабство и считаете его справедливым, согласным со Св. Писанием.
   -- Вздор! мы еще не дошли до этого. Альфред, не смотря на весь свой деспотизм, никогда не доказывает своей правоты такими аргументами; нет, он просто, открыто и гордо опирается на доброе, старое, почтенное "право сильного". Он говорит, и, по моему, совершенно справедливо, что американский плантатор делает в измененной форме то же, что делают с низшими классами английские аристократы и капиталисты, они все присваивают себе тело и кости людей, их душу и ум и извлекают из них прибыль для себя. Он равно защищает тех и других и по моему последовательно. Он говорит, что высшая цивилизация невозможна без рабства масс, рабства номинального или действительного. По его мнению необходимо должен существовать низший класс, обреченный на физический труд и на исключительно животную жизнь. Благодаря этому, высший класс приобретает досуг и богатства, может совершенствоваться, развивать ум и становиться руководителем, душою низшего. Он рассуждает таким образом, потому что, -- как я уже говорил, -- он прирожденный аристократ; а я этому не верю, потому что я прирожденный демократ.
   -- Можно ли сравнивать такие вещи? заметила мисс Офелия. -- Английского рабочего никто не продает, не покупает, не бьет, не разлучает с семьей!
   -- Но он зависит от своего хозяина так же, как если бы был куплен им. Рабовладелец может забить до смерти своего непокорного раба, -- капиталист может заморить его голодом. Что же касается прочности семьи, то не знаю, что хуже, видеть, как продают детей, или, как они умирают с голода.
   -- Ну, это плохое оправдание для рабства, доказывать, что оно не хуже, чем многие другие дурные учреждения.
   -- Я и не говорю, что это оправдание, напротив, я признаю, что рабство является самым наглым и очевидным нарушением человеческих прав. Покупать человека, как лошадь, смотреть ему в зубы, щупать его мускулы, испытывать силу, торговаться за него, иметь специалистов по этой части, барышников, маклеров, заводчиков, крупных и мелких торговцев человеческим телом и душою,--всё это более наглядно, более неприкрашенно выставляет дело перед глазами всего цивилизованного мира, хотя в сущности основа того и другого одинакова: эксплуатация одной части человеческого рода ради пользы и усовершенствования другой, без всякого внимания к интересам первой.
   -- Мне это никогда не представлялось в таком свете,-- заметила мисс Офелия.
   -- Я довольно много путешествовал по Англии, я читал немало о положении тамошних низших классов, и, я думаю,
   Альфред прав, когда говорит, что его невольники живут лучше, чем значительная часть английского народа. Вы не должны заключать из того, что я вам сказал, будто Альфред жестокий рабовладелец. Нет, он деспот, он безжалостен к непокорным; может застрелить невольника, как собаку, без всякого зазрения совести, если тот пойдет против него. Но вообще, он гордится тем, что невольники получают хорошую пищу и пользуются порядочным помещением.
   Когда я жил с ним, я настоял, чтобы он сделал что-нибудь для просвещения их. В угоду мне он пригласил священника учить их по воскресеньям Закону Божию, но я уверен, что в душе он считал это настолько же полезным, как приглашать священника к лошадям пли к собакам. И действительно, много ли можно сделать в несколько воскресных часов для людей, ум которых с самого рождения притупляется и грубеет, и которые все дни недели проводят в чисто техническом, бессмысленном труде? Учителя воскресных школ в фабричных округах Англии и учителя рабочих наших плантаций, вероятно, выскажут одинаковое мнение по поводу результатов обучения и там, и здесь. Впрочем, среди наших невольников попадаются блестящие исключения, это потому, что негр одарен от природы большей восприимчивостью к религиозному чувству, чем белые.
   -- Почему же вы отказались от жизни на плантации? -- спросила мисс Офелия.
   -- Мы прожили кое-как вместе несколько времени, но, наконец, Альфред увидел, что я вовсе не плантатор. Он многое изменил, исправил, уступая моим взглядам, но я всё-таки был недоволен, и это казалось ему нелепым. Но дело в том, что мне было ненавистно рабство само по себе, мне было противно заставлять работать этих мужчин и женщин, противно держать их в невежестве, грубости и пороках, только для того, чтобы они наживали мне деньги! Кроме того я не мог удержаться, чтобы не вмешиваться в разные хозяйственные мелочи. Так как я сам ленивейший из смертных, то я невольно сочувствовал ленивым работникам, и когда кто-нибудь из этих жалких клал камни на дно своей корзины, чтобы она весила потяжелее, или наполнял свой мешок грязью и только сверху прикрывал хлопком, я чувствовал, что на его месте я поступил бы точно также, и потому не позволял сечь его. В сущности при мне невозможно было поддерживать дисциплину на плантации. И вот, в конце концов мы с Альфредом пришли к тому же, к чему я пришел с отцом много лет тому назад. Он сказал мне, что я сантиментален, как женщина, и совершенно неспособен вести дело, и затем посоветовал мне взять денежный капитал и дом в Новом Орлеане, и приняться писать стихи, а ему предоставить управлять плантацией. Мы расстались, и я переселился сюда.
   -- А отчего вы тогда же не отпустили на свободу своих невольников?
   -- Как-то в голову не приходило. Держать их, как орудия для добывания денег, я не мог; держать их, чтобы они помогали мне тратить деньги было не так безобразно. Некоторые из них были наши старые слуги, которых я очень любил, а молодые были их дети. Все они, казалось, были довольны своим положением. -- Он замолчал и задумчиво прошелся по комнате.
   -- Было время в моей жизни, -- снова заговорил он, -- когда у меня были планы, надежды сделать что-нибудь в этом мире, а не просто плыть но течению. У меня было стремление стать, так сказать, освободителем, избавить мою родину от этого пятна и позора. Я думаю, у всех молодых людей бывают такие припадки в известное время жизни, а потом...
   -- Отчего же вы ничего не сделали! -- вскричала мисс Офелия; -- вы не должны были, "возложив руку на плуг, оглядываться назад".
   -- Жизнь моя устроилась не так, как я ожидал, и я, как Соломон, разочаровался в жизни. Вероятно, у нас с ним была одинаковая наклонность к мудрости; так или иначе, вместо того, чтобы играть роль общественного преобразователя, я изображаю собой сухую щепку, которую носит и бросает во все стороны. Альфред бранит меня при всякой встрече, и я согласен, что он прав. Он действительно, хоть что-нибудь да делает. Его жизнь есть логическое следствие его убеждений, моя -- какая-то жалкая непоследовательность.
   -- Дорогой мой, неужели вы можете довольствоваться такою жизнью?
   -- Довольствоваться! Когда я вам говорю, что я ее презираю. Но вернемся к нашему разговору -- мы говорили об освобождении негров. Я не думаю, чтобы мои воззрения на невольничество, представляли что-нибудь исключительное. Я нахожу, что очень многие люди в глубине души думают то же, что я. Вся страна страдает от этого учреждения; оно зло для рабов, но еще большее зло для господ. Не нужно большой проницательности, чтобы видеть, что обширный класс порочных, беспечных, безнравственных людей в нашей среде такое же несчастье для нас, как и для них самих. Капиталисты и аристократы Англии не чувствуют этого так, как мы, потому что они не имеют близких сношений с теми, кого развращают. У нас эти люди живут в наших домах; они играют с нашими детьми, они няньчают их и влияют на них сильнее, чем мы сами; дети почему-то всегда дружат с неграми и стараются подражать им. Если бы Ева была не ангел, а обыкновенный ребенок, она бы давно испортилась. Оставлять их невежественными, порочными и воображать, что это не повредит нашим детям, всё равно, что предоставлять им болеть натуральной оспой и думать будто дети не заразятся ею. А между тем наши законы самым положительным образом запрещают давать неграм образование, и это вполне разумно: воспитайте только одно просвещенное поколение, и всё учреждение разлетится в прах. Если мы им не дадим свободы, они сами возьмут ее.
   -- Как же вы думаете, чем всё это окончится? -- спросила мисс Офелия.
   -- Не знаю. Одно можно сказать наверно: в массах происходит брожение всюду, во всём мире, и рано или поздно настанет день Божьего суда. Одни и те же причины действуют в Европе, в Англии и у нас. Мать часто говорила мае, что настанет блаженное тысячелетие, когда Христос будет царить на земле, и все люди будут свободны и счастливы. Когда я был мальчиком, она учила меня молиться: "Да придет царствие Твое"! Иногда мне думается, что все эти вздохи, стоны, всё это потряхиванье старых костей предсказывают близкое наступление этого царствия. Но кто может знать день и час его пришествия?
   -- Августин, мне кажется иногда, что вы недалеки от этого Царствия, -- сказала мисс Офелия, отложив вязанье и с тревогой глядя на своего двоюродного брата.
   -- Благодарю вас за ваше лестное мнение обо мне, но во мне есть и очень высокое и очень низкое: в теории я взлетаю к вратам неба; на практике пресмыкаюсь в земном прахе. Однако звонят к чаю, -- пойдем, -- и не говорите больше, что я ни разу в жизни не могу поговорить серьезно.
   За столом Мария заговорила о происшествии с Прю. -- Вы, вероятно, думаете, кузина, -- сказала она, -- что мы все страшные варвары.
   -- Я нахожу этот поступок варварством, -- отвечала мисс Офелия, -- но я не думаю, что вы все варвары.
   -- Видите ли, -- сказала Мария, -- с некоторыми из этих тварей совсем невозможно справиться. Они до того испорчены, что не стоят того чтобы жить на свете. Я не чувствую к ним ни малейшего сострадания. Ничего подобного не случалось бы, если бы они вели себя сколько-нибудь сносно.
   -- Но, мама, -- заметила Ева, -- бедная Прю была очень несчастна, оттого она и пила.
   -- Ай, какие пустяки! разве это может служить оправданием! Я тоже часто бываю несчастна. Мне кажется, -- задумчиво проговорила она, -- что я пережила гораздо более тяжелые испытания, чем она! Тут всё дело в том, что они страшно испорчены; некоторых из них нельзя исправить никакими мерами строгости. Я помню, у отца был невольник до такой степени ленивый, что он убегал, чтобы только не работать; он скитался по болотам, воровал и проделывал всякие гадости. Его ловили, секли, но ничто не помогало; через несколько времени он опять убегал; в последний раз онь ушел ползком, потому что ходить уже не мог, и умер на болоте. А между тем у него не было никакого основания убегать, потому что отец всегда хорошо обращался со своими невольниками.
   -- Мне удалось раз смирить одного молодца, -- сказал Сент-Клер -- над которым напрасно трудились и надсмотрщики и хозяева.
   -- Тебе! -- вскричала Мария, -- интересно знать, когда ты это мог сделать!
   -- Это был высокий, сильный малый, уроженец Африки, настоящий африканский лев. Грубый инстинкт свободы был развит в нём до высшей степени. Звали его Сципион. Никто не мог ничего с ним поделать. Его перепродавали из рук в руки, пока, наконец, Адольф купил его, надеясь справиться с ним. В один прекрасный день он побил надсмотрщика и бежал в болота. Я в то время гостил у Альфа, -- это было после того, как мы разделились. Альфред был страшно рассержен, но я доказывал ему, что он сам виноват и бился об заклад, что я бы смирил этого негра; в конце концов мы порешили, что если я его поймаю, он мне отдаст его для производства моего опыта. Снарядили для поимки его партию в шесть, семь человек, с ружьями и собаками. Знаете, можно охотиться на человека с таким же увлечением, как на оленя, всё дело в привычке. В сущности, я и сам был несколько возбужден, хотя отправился только в роли посредника на тот случай, если он будет пойман.
   Собаки лаяли и выли, мы рыскали во все стороны и настигли его. Он бегал, прыгал, как олень, и задал таки нам порядочную гонку; наконец его загнали в непроходимую чащу тростника; тогда он стал защищаться, и от него здорово досталось нашим собакам. Он разбрасывал их направо, налево и трех убил голыми руками, но в эту минуту его сразил ружейный выстрел, и он упал почти к моим ногам раненый, истекая кровью. Несчастный поднял на меня взгляд, в котором было и мужество, и в то же время отчаяние. Я удержал собак и охотников, которые все готовы были наброситься на него, и объявил его своим пленником, иначе его непременно пристрелили бы. Потом я настоял, чтобы Альфред исполнил свое обещание, и он продал мне Сципиона. Я взял его к себе, и через две недели он превратился в самого покорного и смирного человека.
   -- Как же ты этого добился? -- спросила Мария.
   -- Очень простым способом. Я взял его в свою комнату, уложил его на хорошую постель, перевязал его раны, и сам ухаживал за ним, пока не поставил его на ноги. А затем я приготовил ему вольную и сказал, что он может уходить на все четыре стороны.
   -- И он ушел? -- спросила мисс Офелия.
   -- Нет. Глупец разорвал вольную и решительно отказался уходить от меня. У меня никогда не было лучшего слуги, более верного, преданного. Впоследствии, он принял христианство и стал кроток, как дитя. Он управлял моим имением на озере и отлично исполнял свое дело. Я потерял его в первую холеру. Он в сущности пожертвовал жизнью за меня. Я заболел, был при смерти, все окружающие меня, боясь заразы, разбежались. Сципион один остался около меня и положительно вырвал меня у смерти. Но бедняга вскоре после того сам заболел, и спасти его не было возможности. Ни о ком я так не горевал, как о нём.
   Во время этого рассказа Ева всё ближе подходила к отцу, губки её были полураскрыты, большие серьезные глаза полны сосредоточенного внимания.
   Когда он кончил, она вдруг обвила ручками его шею и разразилась судорожными рыданиями.
   -- Ева, дорогая деточка! что с тобой! -- вскричал Сент-Клер, видя как её тельце дрожит и подергивается от наплыва сильного чувства. -- Девочке совсем не следует слушать такого рода историй, -- прибавил он, -- она слишком нервна.
   -- Нет, папа, я не нервна, -- сказала Ева, сразу овладев собой с необыкновенной для такого ребенка силой воли. -- Я не нервная, но все такие вещи падают мне на сердце.
   -- То есть как? что это значит, Ева?
   -- Я не могу вам сказать, папа. Я всё думаю, у меня так много мыслей... Может быть, я вам когда-нибудь расскажу.
   -- Ну, хорошо, думай себе, моя дорогая, только не плачь, не огорчай папу, -- сказал Сент-Клер. -- Посмотри, какой чудный персик я для тебя выбрал.
   Ева взяла персик и улыбнулась, но в уголках её рта всё еще заметно было нервное подергиванье.
   -- Пойдем, посмотрим золотых рыбок! -- Сент-Клер взял ее за руку и вышел с ней на веранду. Через несколько минут из-за шелковых занавесей донесся веселый смех: Ева и Сент-Клер бросали друг в друга розы и бегали один за другим по дорожкам двора.

* * *

   Увлекшись описанием жизни более знатных особ, читатели, может быть, и забыли нашего скромного друга Тома. Но если они согласятся войти вместе с нами в маленькую каморку над конюшнями, они узнают нечто о его делах. Это была маленькая, но вполне приличная комнатка с кроватью, стулом и некрашенным столиком, на котором лежала Библия Гома и его молитвенник. В этой комнате он в настоящую минуту сидит, положив перед собой грифельную доску и с великим трудом старается что-то выводить на ней.

 []

 []

   Дело в том, что он страшно стосковался по родному дому и, наконец выпросил листок почтовой бумаги у мисс Евы. Собрав весь скудный запас сведений по этой части, приобретенных от массы Джоржа, он возымел смелую идею нависать письмо; и теперь старался изобразить на своей доске черновик его. Том был в большом затруднении, так как совершенно забыл, как писать некоторые буквы, а из тех, которые помнил, не знал какую куда поставить. Он трудился и пыхтел над своей работой, а в. это время Ева вбежала в комнату, как птичка вспорхнула на стул сзади него и посмотрела через его плечо.
   -- О дядя Том! какие смешные штучки ты рисуешь?
   -- Я хочу написать письмо своей бедной старухе и своим деткам, мисс Ева, -- отвечал Том, проводя рукою по глазам, -- но боюсь, не выйдет у меня дело!
   -- Как бы мне хотелось помочь тебе, Том! Я немножко училась писать. В прошлом годе я знала все буквы, боюсь только, что забыла.
   Ева прислонилась к нему своей золотистой головкой, и они принялись вдвоем серьезно обсуждать дело, при чём оба одинаково ничего не знали. После долгих совещаний по поводу каждого слова, они, наконец, приступили к писанию, и оба от души радовались, что у них выходит похоже на настоящее письмо.
   -- Да, дядя Том, право, начинает выходить отлично, -- с восторгом вскричала Ева, поглядывая на доску. -- Как обрадуется твоя жена и бедные маленькие детки! О, это просто бессовестно, что тебя разлучили с ними! Я попрошу папу чтобы он отпустил тебя к ним.
   -- Миссис обещала выкупить меня, как только она накопит денег, -- отвечал Том, -- я надеюсь, что она-это светает. Молодой масса Джорж хотел приехать за мной, и он мне дал этот доллар в знак памяти, -- и Том вытащил из под платья драгоценный доллар.
   -- О, значит, он наверно приедет! -- вскричала Ева. -- Как я рада!
   -- Вот мне и хотелось, видите ли, послать им письмо, чтобы они знали, где я, и сказать бедной Хлое, что мне хорошо жить, а то она уж очень убивалась, бедняга!
   -- Том! -- послышался в эту минуту голос Сент-Клера, входившего в комнату.
   Том и Ева вздрогнули.
   -- Что вы тут делаете? -- спросил Сент-Клер, -- подходя и заглядывая на доску.
   -- Ах, это Том пишет письмо, а я ему помогаю, -- отвечала Ева, -- правда, ведь, хорошо?
   -- Мне не хочется вас огорчать, -- отвечал Сент-Клер, -- но я думаю, Том, лучше будет, если ты дашь мне написать за тебя это письмо. Я напишу, как только вернусь с прогулки.
   -- Ему непременно надо послать письмо! -- сказала Ева. -- Знаете, папа, его прежняя госпожа пришлет денег, чтобы выкупить его. Она ему обещала.
   Септ-Клер был в глубине души уверен, что это одно из тех обещаний, которые добродушные владельцы часто дают своим невольникам, чтобы смягчить для них горькие минуты продажи, и которые они вовсе не имеют намерения исполнять. Но он не высказал своих мыслей и только велел Тому запречь лошадей для катанья.
   Письмо Тома было в тот же вечер написано но всей форме и опущено благополучно в почтовый ящик.
   Мисс Офелия продолжала усердно заниматься хозяйством. Вся прислуга, начиная с Дины и кончая последним "мальчишкой", единогласно признала, что мисс Офелия положительно "чудит", выражение, означающее на языке южных слуг, что господин или госпожа поступают не так, как им следует.
   Высший круг -- Адольф, Джени и Роза решили, что она вовсе не леди: леди никогда не работают, как она. У неё и вид совсем не барский, даже удивительно, что она приходится сродни Сент-Клерам. Мария с своей стороны заявила, что ей утомительно видеть кузину Офелию вечно за работой. Действительно, она имела некоторое основание жаловаться. Мисс Офелия шила и вышивала с раннего утра до вечера так усердно, точно это было ей крайне необходимо; потом, когда начинало темнеть, она складывала работу, принималась за свое бесконечное вязанье и столь же усердно шевелила спицами. По правде сказать, можно было устать, глядя на нее.

Глава XX.
Топси.

   Один раз утром, когда мисс Офелия была по обыкновению занята своими домашними хлопотами, снизу послышался голос Сент-Клера, звавший ее.
   -- Сойдите, пожалуйста, кузина, я хочу показать вам что-то.
   -- Что такое? -- спросила мисс Офелия, спускаясь с лестницы с шитьем в руках.
   -- Я сделал для вас одну покупку, посмотрите-ка! -- сказал Сент-Клер -- и с этими словами выдвинул вперед маленькую негритянку лет восьми, девяти.
   Это была одна из самых черных представительниц черной расы; её круглые, блестящие, как бусы, глаза беспокойно перебегали с одного предмета на другой. Её рот полураскрытый от удивления при виде всех чудес, собранных в гостиной нового массы, обнаруживал ряд белых, блестящих зубов. Курчавые волосы её были заплетены в массу косичек, торчавших во все стороны. Выражение её лица представляло странную смесь лукавства и задора, прикрытых словно вуалью, какою-то грустною серьезностью и торжественностью. На ней не было надето ничего, кроме грязной, рваной рубашки из толстой парусины. Она стояла, чинно сложив руки на груди. Во всей её фигуре было что-то странное, как будто дьявольское, что-то "языческое", как рассказывала впоследствии мисс Офелия, внушавшее этой почтенной леди полнейшее отвращение.
   -- Скажите на милость, Августин, -- обратилась она к Сент-Клеру, -- для чего вы привели сюда эту девчонку?
   -- Да для того, чтобы вы занялись её воспитанием и научили ее всему, чему следует. Она показалась мне очень интересным субъектом в своем роде. Эй, Топси, -- он свистнул, точно подзывая собаку, -- спой нам что-нибудь и покажи, как ты пляшешь.
   Черные, блестящие глаза сверкнули каким-то злобным задором, и девочка затянула чистым, звонким голосом фантастическую негритянскую песню, при чём отбивала такт руками и ногами, вертелась, хлопала в ладоши, производила горлом все те странные гортанные звуки, которые составляют особенность африканской музыки; в заключение, сделав один, два прыжка, она испустила протяжный звук, напоминающий свисток машины, и затем стала, как вкопанная, на ковре, сложила руки и скроила удивительно смиренную, важную физиономию, которой противоречили только лукавые огоньки, мелькавшие в глазах её.
   Мисс Офелия стояла молча, оцепенев от изумления. Сент-Клер с своим обычным злорадством, по-видимому, наслаждался её изумлением; после нескольких секунд молчания он снова обратился к девочке:
   -- Топси, -- сказал он, -- это твоя новая госпожа. Я дарю тебя ей. Смотри, старайся вести себя хорошенько.
   -- Да, масса, -- отвечала Топси с напускною серьезностью, а глаза её лукаво сверкали.

 []

   -- Постарайся быть хорошей девочкой, Топси, понимаешь? -- сказал Сент-Клер.
   -- О, да, масса -- отвечала Топси, снова сверкнув глазами и продолжая держать руки чинно сложенными.
   -- Скажите, пожалуйста, Августин, чего ради вы это сделали? -- спросила мисс Офелия. -- Ваш дом и без того битком набит этими несносными ребятишками, шагу нельзя ступить, чтобы не наступить на них. Утром, когда я выхожу из своей комнаты, всегда кто-нибудь из них спит у меня за дверью, другой в передней на половике и какая-нибудь черная голова выглядывает из под стола; они всюду гримасничают, кривляются, кричат и вечно торчат в кухне. Зачем, скажите на милость, привели вы еще эту?
   -- Чтобы вы ее воспитали, ведь я же вам сказал. Вы постоянно проповедуете о необходимости воспитывать негров. Вот я и вздумал подарить вам самый свежий образчик человеческой природы. Попробуйте на ней свои силы, воспитайте из неё порядочного человека.
   -- Да я вовсе не желаю ее воспитывать. Мне и без того достаточно хлопот с неграми.
   -- Вот вы, христиане, всегда так! Вам бы только составить общество да отправить к язычникам какого-нибудь несчастного миссионера. А ни один из вас никогда не подумает взять такого язычника к себе в дом и самому потрудиться обратить его! Нет, как можно! Они слишком грязны и неприятны, с ними много хлопот и т. д. и т. д.
   -- Августин, мне право не пришло в голову посмотреть на дело с этой точки зрения, -- сказала мисс Офелия, видимо смягчаясь. -- Пожалуй, это и в самом деле христианский долг, -- и она более ласково посмотрела на девочку.
   Сент Клер затронул надлежащую струну. Исполнение долга было для мисс Офелии всего важнее.
   -- Но, прибавила она, -- я всё-таки пс понимаю, зачем вам понадобилось покупать еще эту девочку; у вас в доме так много ребят, что мне было бы к кому применять мое искусство.
   -- Вот что, кузина, -- сказал Сент-Клер, отводя ее в сторону, -- простите мне всё, что я вам наговорил. Вы так добры, что всё это было совершенно напрасно. Дело в том, что эта девочка принадлежала двум пьяницам, которые содержали маленький ресторан. Я каждый день проезжал мимо него и мне надоело слушать, как она вопит, а они бьют и ругают ее. У неё смышленый, забавный вид, и я подумал, что, может быть, из неё можно кое что сделать. Вот почему я ее купил и хочу подарить вам. Попробуйте дать ей правильное, новоанглийское воспитание и посмотрите, что из неё выйдет. Вы знаете, что у меня нет никаких педагогических способностей, но мне хотелось бы, чтобы вы попробовали.
   -- Хорошо, я сделаю всё, что могу, -- сказала мисс Офелия и подошла к своей новой воспитаннице, как подходит к черному пауку человек, не имеющий намерения убить его.
   -- Она страшно грязная и почти голая, заметила она.
   -- Сведите ее вниз и велите кому-нибудь вымыть и одеть ее.
   Мисс Офелия свела девочку в кухню.
   -- Не понимаю, для чего массе Сент-Клеру понадобилась еще негритянка! -- вскричала Дина, оглядывая далеко недружелюбно вновь прибывшую. -- Во всяком случае у меня под ногами я не дам ей вертеться!
   -- Фу! -- вскричали Роза и Джени с отвращением. -- Пожалуйста, подальше от меня! И с какой стати масса купил ее, точно у нас мало этих дрянных негров!
   -- Скажите, пожалуйста! А вы сами не негритянка, мисс Роза? -- обиделась Дина, принявшая последнее замечание на свой счет. -- Вы, кажется, воображаете, что вы белая? А вы ни то, ни се, ни черная, ни белая! По моему, уж лучше быть чем-нибудь одним!
   Мисс Офелия видела, что никто не возьмется вымыть и одеть девочку, и потому принуждена была сама приняться за это дело с помощью Джени, весьма неохотно услуживавшей ей.
   Благовоспитанному читателю было бы неприятно слышать все подробности первого туалета несчастного заброшенного ребенка. В сущности, в этом мире множество людей живет и умирает в таком состоянии, одно описание которого способно расстроить нервы их ближних. Мисс Офелия обладала большой дозой практичности и настойчивости; она прошла через все эти отвратительные подробности с геройскою решимостью, хотя не с особенно ласковым видом, -- она заставляла себя терпеть из принципа, большего нельзя было от неё требовать; но когда она увидела на спине и плечах ребенка широкие рубцы и кровоподтеки, -- неизгладимые следы той системы воспитания, какое она до сих пор получала, -- жалость закралась в её сердце.
   -- Смотрите! -- сказала Джени, указывая на рубцы, -- сейчас видно, что это негодяйка! Наделает она нам хлопот! Я вижу всех этих черномазых ребятишек! Отвратительные! Удивляюсь, для чего масса купил ее! -- "Черномазая", о которой шла речь, выслушивала все мнения о себе с покорным и грустным видом, который был по-видимому обычным выражением её лица, и в то же время поглядывала своими блестящими глазами на красивые сережки Джени.
   Когда ее, наконец, одели в чистое, приличное платье и коротко остригли ей волоса, мисс Офелия с некоторым удовлетворением заметила, что теперь она больше похожа на христианского ребенка, и мысленно начала строить планы её воспитания.
   Усевшись перед девочкой, она принялась расспрашивать ее.
   -- Сколько тебе лет, Топси?
   -- Не знаю, миссис, -- отвечала девочка с усмешкой, показавшей все её зубы.
   -- Не знаешь сколько тебе лет? Неужели же никто никогда пе говорил тебе этого? Кто была твоя мать?
   -- У меня никогда не было матери, -- проговорила девочка с новой усмешкой.
   -- Как не было матери? Что это значит? Где ты родилась?
   -- Я совсем не родилась, -- отвечала Топси с такой дьявольской гримасой, что будь мисс Офелия особа нервная, она приняла бы ее за какого-нибудь черномазого гнома из волшебной страны. Но мисс Офелия была не нервная, а простая, деловитая женщина, и потому она несколько строго заметила Топси:
   -- Ты не должна так отвечать мне, дитя; я не шучу с тобой. Скажи мне, где ты родилась, кто были твой отец и твоя мать?
   -- Я никогда не родилась -- повторила девочка, -- и никогда у меня не было ни отца, ни матери и ни кого. Я выросла у торговца, нас там было много детей. Старая тетка Сю ходила за нами. -- Девочка, очевидно, говорила совершенно искренно.
   Джени хихикнула и заметила: -- Э, миссис, таких ребятишек у нас много. Барышники скупают их но дешевой цене и выращивают на продажу.
   -- Долго ли ты жила у своих хозяев?
   -- Не знаю, миссис.
   -- Что же, год, или больше, или меньше.
   -- Не знаю, миссис.
   -- Э, миссис, -- снова вмешалась Джени, -- эти тупоумные негры совсем ничего не понимают, они пе знают, что такое год, не знают, сколько им лет.
   -- Слыхала ли ты что-нибудь о Боге, Топси?
   Девочка с недоумением посмотрела на нее и опять оскалила зубы.
   -- Знаешь ты, кто тебя сотворил?
   -- Да, кажись, что никто! -- с коротким смехом ответила Топси. Мысль эта показалась ей очень забавной, глаза её сверкнули, и она прибавила:
   -- Я, должно быть, сама выросла. Я думаю, меня никогда никто не творил.
   -- Умеешь ты шить? -- спросила мисс Офелия, решаясь перенести свои вопросы на более практичную почву.
   -- Нет, миссис.
   -- Что же ты умеешь делать? Что ты делала у прежних хозяев?
   -- Я приносила воду, мыла посуду, чистила ножи и прислуживала гостям.
   -- Они были добры к тебе?
   -- Кажется, добры, -- отвечала девочка, лукаво поглядывая на мисс Офелию.
   Мисс Офелия встала, желая прекратить этот приятный разговор. Сент-Клер стоял за её стулом.
   -- Вы найдете здесь совершенно девственную почву, кузина, сейте на ней ваши собственные идеи, вырывать вам немного придется.
   Взгляд мисс Офелии на воспитание, как и все прочие её взгляды были вполне тверды и определенны; такого рода взгляды господствовали в Новой Англии сто лет тому назад и до сих пор сохранились в некоторых глухих уголках, вдали от железных дорог и лукавых мудрствований. Их в сущности можно было выразить в немногих словах: приучить детей внимательно слушать, что им говорят; выучить их катехизису, шитью и чтению; сечь их, если они солгут. В настоящее время вопросы воспитания озарились новым светом, и эти правила считаются устарелыми, но нельзя отрицать того факта, что по этой системе наши бабушки воспитали не мало весьма порядочных мужчин и женщин, многие современники еще помнят и могут засвидетельствовать это. Во всяком случае мисс Офелия никакой другой системы не знала и принялась применять ее к своей язычнице со всем усердием, на какое только была способна.
   В доме смотрели на девочку, как на собственность мисс Офелии, и, так как в кухне ее приняли весьма недружелюбно, то мисс Офелия решила ограничить сферу её деятельности и обучение исключительно своей комнатой. Вместо того, чтобы спокойно стлать свою постель и убирать свою комнату, как она это делала до сих пор, решительно отказываясь от услуг горничной, она с самоотвержением, которое оценят некоторые наши читательницы, стала учить всему этому Топси. Мучительный был для неё день! Те из наших читательниц, которым приходилось делать нечто подобное, поймут всю громадность её жертвы.
   Мисс Офелия начала с того, что в первое же утро привела Топси в свою комнату и торжественно начала посвящать ее в искусство уборка постели.
   Топси, умытая, остриженная и лишенная всех многочисленных косичек, составлявших её отраду, одетая в чистое платье и туго накрахмаленный передник, почтительно стояла перед мисс Офелией с похоронно торжественным выражением лица.
   -- Ну, вот, Топси, я покажу тебе, как надо стлать мою постель. Я очень люблю, чтобы моя постель была постлана как следует. Ты должна выучиться делать всё аккуратно.
   -- Да, ма'ам, -- отвечала Топси, с тяжелым вздохом и унылою, серьезною физиономией.
   -- Смотри сюда, Топси; вот это рубец простыни, это правая сторона, а это изнанка. Будешь ты помнить.
   -- Да, ма'ам! -- и Топси снова тяжело вздохнула.
   -- Теперь смотри: нижнюю простыню ты должна положить на изголовье, так, и потом подоткнуть ее под матрац гладко и ровно -- так! видишь?
   -- Вижу, ма'ам, -- ответила Топси с глубоким вниманием.
   -- А верхнюю простыню, -- продолжала мисс Офелия, -- надобно разложить вот так и подоткнуть только в ногах, совсем гладко, вот так, узким рубцом к ногам.
   -- Да, ма'ам, -- сказала Топси всё с таким же вниманием; но мы должны рассказать то, что мисс Офелия не видела. Когда в пылу своего преподавательского усердия почтенная леди повернулась спиной к своей ученице, эта последняя стащила пару перчаток и ленту, ловко засунула их себе в рукава и затем снова стала в почтительную позу со сложенными руками.
   -- Ну, Топси, теперь покажи, как ты будешь стлать, -- сказала мисс Офелия, свернув простыни и усаживаясь на стул.
   Топси принялась за дело очень усердно и ловко к полному удовольствию мисс Офелии. Она расправляла простыни, разглаживала каждую складочку и при этом всё время сохраняла невозмутимо важный, серьезный вид. Но вдруг, в ту минуту, когда она уже кончала работу, вследствие какого-то её неловкого движения, конец ленты высунулся из рукава и привлек внимание мисс Офелии. Она тотчас же схватила его.
   -- Что это такое? Ах ты скверная девчонка, ты это украла?
   Лента была вытащена из собственного рукава Топси, но это нисколько не смутило девочку; она посмотрела на ленту с видом самого невинного удивления.
   -- Господи! что это? кажись, лента мисс Фели? Как это она попала ко мне в рукав?
   -- Топси, гадкая девочка! не лги! ты украла эту ленту!
   -- Что вы, миссис, как можно! Да я и вижу-то ее первый раз в жизни!
   -- Топси, -- проговорила мисс Офелия, -- разве ты не знаешь, как это грешно лгать?
   -- Я никогда не лгу, мисс Фели, -- отвечала Топси с видом оскорбленной добродетели; -- я вам сказала истинную правду, ничего больше.
   -- Топси, мне придется высечь тебя, если ты будешь так врать.
   -- Господи, миссис, да секите меня хоть целый день, я ничего другого не могу сказать, -- отвечала Топси, начиная реветь. -- Я никогда не видала этой ленты, я не знаю, как она попала в мой рукав. Должно быть, мисс Фели, вы ее оставили на постели, она запуталась в простынях, да и засунулась ко мне в рукав.
   Мисс Офелия пришла в такое негодование от этой наглой лжи, что схватила девушку за плечи и принялась трясти ее.
   -- Посмей-ка повторить это еще раз!
   От тряски из другого рукава вывалились перчатки.
   -- Вот видишь! -- вскричала мисс Офелия -- Ты и теперь будешь уверять, что не крала ленты? -- Топси призналась, что украла перчатки, но относительно ленты продолжала упорно отпираться?
   -- Вот что, Топси, -- сказала мисс Офелия, -- если ты во всём сознаешься, я на этот раз не буду тебя сечь.
   После этого обещания Топси с горькими слезами раскаяния созналась в краже и ленты, и перчаток.
   -- Хорошо, теперь скажи мне, ты наверно еще что-нибудь украла здесь: ведь ты вчера целый день бегала по дому. Скажи, что ты взяла, и я не буду тебя сечь.
   -- Ах, ты Господи, миссис! я взяла ту красненькую штучку, которую мисс Ева носит на шее.
   -- Взяла? Ах, негодная девочка! А еще что?
   -- Я взяла серьги Розы, красненькие.
   -- Поди же и сию минуту принеси сюда то и другое.
   -- Господи, миссис, я не могу, я их сожгла!
   -- Сожгла! Вздор! принеси их сейчас же, не то я тебя высеку!
   Топси громко зарыдала и уверяла со слезами и воплями, что никак не может этого сделать:
   -- Они сгорели, совсем сгорели!
   -- Зачем же ты их сожгла? -- спросила мисс Офелия.
   -- Да так, потому что я гадкая, я страшно гадкая, с этим уж ничего не поделаешь.
   В эту самую минуту в комнату вошла Ева. На шее её было коралловое ожерелье, о котором шла речь.
   -- Ева, откуда ты взяла свое ожерелье? -- спросила мисс Офелия.
   -- Как откуда? Я его не снимала целый день.
   -- А вчера оно было на тебе надето?
   -- Да, и знаете, как смешно, тетя! я даже спала в нём! Забыла снять вчера вечером.
   Мисс Офелия совсем растерялась, тем более, что в эту минуту Роза вошла в комнату, неся на голове корзину только что выглаженного белья: в ушах её красовались коралловые сережки.
   -- Совершенно не знаю, что мне делать с этим ребенком! -- в отчаянии вскричала она.
   -- Для чего же ты мне сказала, что украла эти вещи, Топси?
   -- Да ведь вы, миссис, велели мне сознаться, а я не могла придумать, в чём мне еще сознаваться, -- отвечала Топси, вытирая глаза.
   -- Я же не велела тебе сознаваться в том, что ты не делала, -- сказала мисс Офелия. -- Это всё равно значит лгать!
   -- Да неужели же! -- вскричала Топси с видом простодушного изумления.
   -- Э, да разве такая дрянь знает, что такое правда, -- сказала Роза, с негодованием глядя на Топси. -- Я бы на месте массы Сент-Клера секла ее до крови! Я бы ей показала!
   -- Нет, нет Роза, -- вскричала Ева повелительно, -- она иногда умела говорить таким тоном. -- Ты не должна говорить таких слов, Роза! Я этого терпеть не могу!
   -- Ну, мисс Ева, вы слишком добры! вы не знаете, как надобно обращаться с неграми! Если их не бить, так они ничему и не выучатся, уж поверьте мне!
   -- Роза! -- вскричала Ева, -- молчи! Не смей больше говорить таких вещей! -- Глаза девочки сверкали, на щеках её показался яркий румянец.
   Роза сразу притихла.
   -- Сейчас видно, что у мисс Евы кровь Сент-Клеров -- пробормотала она, выходя из комнаты, -- иной раз так скажет, вылитый барин.
   Ева остановилась и смотрела на Топси.
   Они стояли друг против друга эти две маленькие представительницы двух противоположных ступеней общественной лестницы. Одна белая, красивая, хорошо воспитанная, с золотистыми волосами, с глубокими глазами, с умным, благородным лбом и изящными движениями; другая черная, резкая, хитрая, раболепная, но по своему смышленая. Каждая была достойной представительницей своей расы. Саксонка -- продукт вековой культуры, власти, воспитания, физической и нравственной силы; африканка -- продукт векового угнетения, покорности, невежества, труда и порока. Может быть, нечто подобное этому сравнению мелькнуло в уме Евы. Но мысли ребенка можно скорей назвать смутными, неопределенными инстинктами. В благородной душе Евы жило и действовало много таких инстинктов, которые она не могла выразить словами. Пока мисс Офелия бранила Топси за её дурное, греховное поведение, девочка глядела грустно и смущенно, а затем ласково сказала:
   -- Бедненькая Топси, зачем тебе красть? Теперь у тебя, будет всё, что тебе нужно. Я готова отдать тебе, что хочешь из моих вещей, только не бери потихоньку.
   Это было первое ласковое слово, которое маленькая негритянка слышала в жизни. Нежный голос Евы странно отозвался в этом грубом, озлобленном сердце, и что то в роде слезы сверкнуло в её дерзких, круглых, блестящих глазах; но вслед за тем раздался её отрывистый смех и обычная гримаса оскалила её белые зубы. Ухо, никогда не слышавшее ничего, кроме брани и оскорблений, недоверчиво ко всякому проявлению доброты; слова Евы показались Топси чем-то странным и смешным, она не поверила им.
   Но что же делать с Топси? Мисс Офелия была в полном недоумении: все её правила воспитания оказались неприменимыми. Она решила, что это дело надо обдумать не торопясь; и с одной стороны, чтобы выиграть время, с другой, смутно надеясь, что некоторая таинственная польза приписываемая вообще темным чуланам окажет благодетельное влияние на Топси, она заперла Топси в один из таких чуланов, а сама принялась обдумывать, как с ней быть.
   -- Я не знаю, -- сказала она, обращаясь к Сент-Клеру, -- удастся ли мне без розги что-нибудь сделать из этой девочки.
   -- Так секите ее, сколько хотите! Я даю вам полную власть над ней.
   -- Детей всегда секут, -- заметила мисс Офелия, -- я никогда не слыхала, чтобы их воспитывали без розги.
   -- Ну, что ж, -- отвечал Сент-Клер. -- Делайте, как найдете лучшим. Только позвольте напомнить вам одно: эту девочку при мне били и кочергой, и лопатой, и щипцами, и всем, что попадало под руку. Она так привыкла к побоям, что вам придется очень энергично сечь ее, чтобы произвести должное впечатление.
   -- Но в таком случае, что же мне с ней делать? спросила мисс Офелия.
   -- Вы затронули очень серьезный вопрос, -- сказал Сент-Клер, -- и мне бы хотелось, чтобы вы сами на него ответили. Что делать с человеческим существом, на которого ничто не действует, кроме плети, да и та не всегда? А ведь у нас это самое обыкновенное явление.
   -- Право, не знаю! Я никогда на видала такого ребенка.
   -- У нас такие дети встречаются сплошь да рядом, и не только дети, но и мужчины, и женщины. Как же с ними-то справляться?
   -- Я, право, решительно не знаю, -- отвечала мисс Офелия.
   -- И я тоже не знаю, -- сказал Сент-Клер. -- Страшные случаи жестокостей и притеснений, которые иногда попадают даже в газеты, такие например как случай с Прю, отчего они происходят? Очень часто оттого, что обе стороны постепенно ожесточаются: господин становится всё более и более свирепым, раб всё более и более упорным. Брань и побои всё равно, что опиум: приходится удваивать дозы по мере того, как чувствительность притупляется. Я понял это давно, как только стал рабовладельцем; и я решил не начинать, так как не знал, где остановлюсь; я решил, по крайней мере, сохранить свое собственное нравственное чувство. Вследствие этого мои слуги ведут себя, как балованные дети, но по моему это лучше, чем взаимно злобствовать друг против друга. Вы, кузина, много говорили о нашей ответственности, о том, что мы должны воспитывать негров. Мне и хотелось, чтобы вы попробовали воспитать хоть одного ребенка, таких, как эта девочка, у нас тысячи.

 []

    -- Это ваш общественный строй делает детей такими! -- заметила мисс Офелия.
   -- Совершенно верно. Но они таковы, они существуют что же с ними делать?
   -- Не могу сказать, чтобы я была благодарна вам за тот опыт, который вы мне предлагаете сделать, но так как это, по-видимому, (мой долг, то я постараюсь исполнить его как можно лучше. -- И мисс Офелия, действительно, принялась усердно и энергично заниматься своей воспитанницей. Она назначила ей определенные часы для работы и начала учить ее читать и шить.
   Читать девочка научилась довольно быстро. Она как бы по волшебству усвоила себе буквы и скоро могла разбирать печатное. Шить оказалось для неё труднее. Она была подвижна и ловка, как кошка, проворна, как обезьяна, сидеть на месте за шитьем было для неё настоящим мучением. Она ломала иголки и украдкой выбрасывала их за окно, или засовывала в щели на стенах, она путала, рвала пальцами нитки, или ловким движением забрасывала куда-нибудь всю катушку. Её движения были так быстры и ловки, как у любого опытного фокусника, и при том она замечательно хорошо умела владеть своим лицом; и хотя мисс Офелия отлично понимала, что столько несчастий подряд не могли быть простою случайностью, но ей никак не удавалось уличить плутоватую девочку, для этого ей пришлось бы забросить все свои другие дела и не оставлять ее ни минуты без надзора.
   Скоро Топси сделалась весьма заметною особою в доме. У неё был необыкновенный талант для всякого шутовства, подражанья и гримасничанья, она отлично танцевала, кувыркалась, лазала, пела, свистела, удивительно передавала всевозможные звуки.
   В её свободные часы все ребятишки, жившие в доме, ходили за ней по пятам, разинув рты от удивления и восторга. В числе этих ребят была обыкновенно и Ева; ее, по-видимому, очаровывал этот бесенок, как иногда блестящая змея чарует и привлекает голубку. Мисс Офелии не нравилось, что Ева так часто бывает вместе с Топси, и она просила Сент-Клера запретить это.
   -- Полноте, оставьте ее в покое, -- отвечал Сент-Клер, -- общество Топси ей полезно.
   -- Но это такой испорченный ребенок, разве вы не боитесь, что она научит Еву чему-нибудь дурному?
   -- Она не может научить ее ничему дурному, для других детей её влияние может быт вредно, но с Евы всё дурное соскальзывает, как роса с пальмового листа, ни одна капля не попадает внутрь.
   -- Не будьте так уверены, -- возразила мисс Офелия, -- я бы, по крайней мере, никогда не позволила своей дочери играть с Топси.
   -- Вашей дочери, это, может быть, и было бы вредно, а моей нет. Если бы Еву можно было испортить, она уже давно была бы испорчена.
   Сначала аристократическая часть презирала Топси и пренебрегала ею; но скоро она должна была изменить свое отношение к ней: все заметили, что со всяким, кто высказывал Топси пренебрежение, в самом непродолжительном времени случалась какая-нибудь неприятность, то пропадали сережки или какая-нибудь любимая безделушка; то что-нибудь из одежды оказывалось испорченным; виновный случайно натыкался на ведра с горячей водой, или его неожиданно обливали помоями, когда он был в своем парадном костюме. Во всех этих случаях производилось самое тщательное расследование, но виновный никогда не отыскивался. Топси подозревали, ее призывали на допрос перед полным составом домашнего судилища, но она выдерживала этот допрос с совершенно невинным и серьезным видом. Никто не сомневался, что виновата именно она, но против неё не было ни малейшей прямой улики, а мисс Офелия была слишком справедлива, чтобы наказывать ее на основании одних только подозрений.
   Все эти несчастные случайности происходили обыкновенно в такое время, которое было очень выгодно для виновницы их. Так напр. что бы отомстить Джени и Розе, двум горничным, Топси выбирала такие дни, когда (что случалось довольно часто) они были в немилости у своей госпожи, и когда, следовательно, жалоба их не могла встретить сочувствия. Короче говоря, Топси очень скоро заставила всех слуг понять, что для них выгоднее не задевать ее, и ее оставили в покое.
   Топси была проворна и ловка на всякую работу и удивительно быстро усваивала всё, чему ее учили. В несколько уроков она так хорошо выучилась убирать комнату мисс Офелии, что даже эта взыскательная особа оставалась довольной. Никто не мог глаже разложить простынь, лучше взбить подушки, аккуратнее подмести пол и вытереть пыль чем Топси, когда ей этого хотелось, -- но ей этого очень редко хотелось. Если после трех, четырех дней бдительного и терпеливого надзора, мисс Офелия, вообразив, что Топси уже вошла в колею, оставляла ее без присмотра и уходила заняться другим делом, Топси переворачивала всё вверх дном и оставляла комнату на час или на два в невообразимом беспорядке. Вместо того чтобы стлать постель, она стаскивала наволочки зарывалась своей курчавой головкой в подушки и иногда вылезала из под них разукрашенная перьями, комично торчавшими во все стороны; она влезала на столбы поддерживающие полог и висела на них вниз головой; она стаскивала простыни и расстилала их по всему полу; надевала на подушку ночную кофту и чепец мисс Офелии и разыгрывала с нею разные сцены, пела, свистела и гримасничала перед зеркалом, одним словом, "тешила дьявола", как выражалась мисс Офелия.
   Один раз, когда мисс Офелия, по совершенно несвойственной ей забывчивости, оставила ключ в замке комода, она нашла Топси перед зеркалом, разыгрывающей какую-то сцену с тюрбаном на голове, устроенным из её лучшей пунцовой индейской шали.
   -- Топси! -- вскричала она, окончательно выведенная из терпения, -- отчего ты так дурно ведешь себя?
   -- Не знаю, миссис! должно быть оттого, что я гадкая!
   -- Я просто не знаю, Топси, что мне с тобой делать!
   -- Э, миссис, секите меня; мой старый хозяин постоянно сек меня. Я без этого не привыкла работать.
   -- Но, Топси, мне вовсе не хочется сечь тебя. Ты можешь всё хорошо делать, когда захочешь. Отчего же ты не хочешь?
   -- Господи, миссис, я привыкла, чтобы меня секли, это, верно, полезно для меня.
   Мисс Офелия испробовала и это средство. Топси каждый раз поднимала страшный крик, визжала, стонала, просила прощения. А через полчаса после наказания, она восседала на каком-нибудь выступе балкона, окруженная толпой ребят и с пренебрежением говорила:
   -- Мисс Фели высекла меня! Вот-то сечет! ей своим сечением и мухи не убить! Посмотрели бы вы, как мой прежний хозяин сек, только клочья, бывало, летят. Да, тот, небось, умел!
   Топси очень хвасталась своими недостатками, и прегрешениями, очевидно, находя, что они выделяют ее из толпы.
   -- Эй, вы, негры! -- обращалась она иногда к своей аудитории -- знаете вы, что вы все грешники! Да, грешники, все вы как есть. И белые тоже грешники, мне мисс Фели говорила; только я думаю, негры будут погрешнее. А всех грешнее я. Я такая грешница, что со мной никто ничего не может поделать. Прежняя хозяйка, бывало, целый день ругает меня. Должно быть, я самый грешный человек во всём свете! -- Топси подпрыгивала, карабкаясь на еще более возвышенную позицию и оттуда глядела с сияющим лицом, очевидно, гордясь своим исключительным положением.
   По воскресеньям мисс Офелия очень усердно учила Топси катехизису. Топси обладала превосходною памятью и заучивала уроки так быстро, что учительница оставалась очень довольной.
   -- Какую пользу принесет это ей, как вы думаете? -- спросил один раз Сент-Клер.
   -- Это всегда бывает полезно детям. Ведь их всех учат катехизису, вы знаете.
   -- Не обращая внимания на то, понимают они или нет?
   -- Ах, дети никогда этого не понимают, пока учатся,
   они поймут после, когда станут старше.
   -- А я так и до сих пор не понял, хотя могу засвидетельствовать, что вы добросовестно вбивали мне в голову этот катехизис, когда я был мальчиком.
   -- Вы всегда хорошо учились, Августин. Я возлагала на вас большие надежды, -- сказала мисс Офелия.
   -- - А теперь уж никаких не возлагаете? -- спросил Сент-Клер.
   -- Мне бы хотелось, чтобы вы были таким же хорошим человеком, каким были хорошим мальчиком, Августин.
   -- Мне бы тоже хотелось этого, кузина, -- сказал Сент-Клер.
   -- Ну, однако, продолжайте учить Топси катехизису. Может быть, из этого и выйдет что-нибудь.
   Топси во время всего этого разговора стояла неподвижно, как черная статуя, с чинно сложенными руками. Мисс Офелия сделала ей знак, и она продолжала отвечать урок:
   "Наши прародители, предоставленные собственной свободной воле пали, не удержавшись в том состоянии в каком были сотворены".
   Глаза Топси блеснули, и она вопросительно посмотрела на мисс Офелию.
   -- Что такое, Топси? -- спросила она.
   -- Извините, миссис, это было в штате Кентукки?
   -- Что было в штате[*] Кентукки?
   [*] -- Непереводимая игра слов: по-английски state значит и состояние, и штат.
   -- Да вот, что они упали. Масса говорил, будто все мы из Кентукки.
   Сент-Клер расхохотался.
   -- Вам придется давать ей объяснения, иначе она сама их сочинит. Она, кажется, уже построила целую теорию эмиграции.
   -- Ах, Августин, перестаньте! -- вскричала мисс Офелия. -- Как же я могу ее учить, когда вы смеетесь!
   -- Ну, хорошо, я больше не буду мешать вам, честное слово, -- Сент-Клер взял свою газету и ушел в гостиную на всё время урока Топси.
   Урок шел очень хорошо, только иногда девочка коверкала по своему какое-нибудь слово, имеющее важное значение, и упорно повторяла ошибку, не смотря на все замечания. Сент-Клер забывал свое обещание вести себя умно, забавлялся этими ошибками, подзывал к себе Топси и заставлял ее повторять исковерканные места.
   -- Неужели вы думаете, что я могу чему-нибудь научить девочку, если вы будете продолжать это, Августин? -- говорила мисс Офелия.
   -- Да, конечно, это очень дурно с моей стороны, я больше не буду. Но мне так смешно слушать, как эта мартышка переделывает по своему все трудные слова.
   -- Но ведь вы поддерживаете ее в её ошибках.
   -- Что за беда! Для неё всё равно то ли слово или другое.
   -- Вы хотели, чтобы я взялась воспитывать ее. Вы должны помнить, что она разумное существо, и что вы можете иметь на нее дурное влияние.
   -- Горе мне, бедному! Конечно, я должен помнить! Но как говорит Топси: я такой гадкий!
   Воспитание Топси продолжалось в таком роде два года: мисс Офелия мучилась с ней каждый день и, наконец, так привыкла к этому хроническому мученью, как некоторые люди привыкают к невралгии или к мигрени.
   Сент-Клер забавлялся девочкой, как иногда забавляются штуками попугая или собачонки. Напроказив и опасаясь возмездия, Топси обыкновенно искала убежища за его креслом и Сент-Клер так или иначе заступался за нее. От него ей нередко доставались мелкие монеты, которые она немедленно превращала в орехи и леденцы и с беспечною щедростью раздавала всем дворовым ребятишкам: надобно отдать Топси справедливость, она была девочка добродушная и щедрая; мстительность являлась у неё исключительно из чувства самосохранения.
   Теперь мы ввели ее в круг наших действующих лиц, и она будет время от времени являться на сцене вместе с другими исполнителями.

Глава XXI.
Кентукки.

   Наши читатели, вероятно, не посетуют на нас за то, что мы на несколько минут вернемся назад, в хижину дяди Тома, на ферме в Кентукки, и посмотрим, каково живется тем, кого он там оставил.
   Был летний вечер, все двери и окна большой гостиной стояли гостеприимно открытыми для всякого ветерка, которому вздумалось бы влететь в них. Мистер Шельби сидел в большой галерее, шедшей во всю длину дома и оканчивавшейся с обеих сторон балконами. Спокойно развалившись в кресле, заложив нога за ногу, с сигарой во рту, он наслаждался послеобеденным отдыхом. Миссис Шельби сидела в дверях гостиной, выходившей на галерею, и была занята шитьем. Видно было, что ее тревожит какая-то мысль, и она ждет случая высказать ее.
   -- Знаешь, -- проговорила она, наконец, обращаясь к мужу, -- Хлоя получила письмо от Тома.
   -- А, неужели? Кажется, Том и там нашел друзей? Ну, как же он поживает?
   -- Его, кажется, купили очень порядочные люди, -- отвечала миссис Шельби; -- с ним хорошо обращаются, и работы у него не много.
   -- Ах, это отлично! Я рад этому, очень рад! -- сказал мистер Шельби с видимым удовольствием. -- Значит, Том помирился с жизнею на юге и не особенно хочет вернуться?
   -- О, напротив! -- вскричала миссис Шельби, -- он говорит в своем письме, что с нетерпением ждет, когда мы соберем деньги, чтобы выкупить его.
   -- Ну, уж когда это будет, я, право, не знаю. Стоит делам раз запутаться, так и Бог знает, когда они придут в порядок. Это всё равно, что переходить через болото, перескакивая с кочки на кочку. Займешь у одного, заплатишь другому, потом занимаешь у другого, чтобы платить первому, не успеешь повернуться да выкурить сигару, а уже подошел срок этим проклятым векселям, пошли письма да повестки, -- всякая гадость!
   -- Мне кажется, друг мой, что нужно бы сделать что ни-будь решительное, чтобы выйти из этого положения. Отчего бы тебе не продать всех лошадей да одну из ферм и не расплатиться сразу со всеми долгами?
   -- Ах, какие пустяки, Эмили! Ты прелестнейшая женщина во всём Кентукки, но у тебя не хватает ума понять, что ты ничего не смыслишь в делах, как, впрочем, и все женщины.
   -- Но, по крайней мере, -- сказала миссис Шельби, -- не можешь ли ты сколько-нибудь познакомить меня со своими делами? Хоть дать мне -список того, что ты должен и того, что должны тебе, я бы попробовала помочь тебе, экономить...
   -- Ах, какая скука! Не мучь ты меня, Эмили, этими расспросами. Я не могу сказать тебе точных цифр. Я знаю приблизительно, что есть, и чего можно ожидать. Но мои дела нельзя так прикрасить да и выставить на показ, как Хлоя выставляет свои пироги.
   -- Повторяю тебе, ты ничего не смыслишь в делах. -- И мистер Шельби, не зная другого средства придать больше убедительности словам своим, возвысил голос; весьма удобный способ доказательств, когда мужчина ведет деловой разговор с женщиной.
   Миссис Шельби вздохнула и замолчала. Дело в том, что хотя она была женщина, но обладала ясным, здравым, практичным умом и силой характера гораздо большей, чем её муж; предположение, что она была бы способна привести в порядок его дела, было вовсе не так нелепо, как он воображал. Она всей душой хотела исполнить обещание, данное Тому и тетушке Хлое, ей грустно было видеть, что её желание встречает непреодолимые препятствия.
   -- Неужели ты думаешь, что никак нельзя собрать этих денег? Бедная тетушка Хлоя! Она так сильно надеется.
   -- Мне это очень жаль! Боюсь, что я дал необдуманное обещание. Пожалуй, самое лучшее будет теперь же объявить об этом Хлое, чтобы она примирилась со своею судьбою. Года через два Том возьмет себе новую жену, и она хорошо сделает, если сойдется с кем-нибудь другим.
   -- Мистер Шельби, я учила своих людей, что их браки так же священны, как наши. Я никак не могу дать Хлое такой совет.
   -- Очень жаль, жена, что ты внушала им нравственные понятия, совершенно неприменимые в их положении. Я это всегда находил.
   -- Но ведь это те нравственные понятия, каким нас учит Библия, мистер Шельби.
   -- Хорошо, хорошо, Эмилия, я не касаюсь твоих религиозных убеждений, я только нахожу, что они не подходящи для невольников.
   -- Да, это верно, -- вскричала миссис Шельби, -- и вот почему я от всей души ненавижу невольничество. Говорю тебе прямо, друг мой, я не могу считать себя освобожденной от того обещания, которое дала этим несчастным. Если я не могу получить деньги иным путем, я стану давать уроки музыки, у меня будут ученики, я уверена, и я заработаю нужные деньги.
   -- Ты не унизишься до такой степени, Эмили, я никогда не соглашусь на это.
   -- Унижусь! Неужели это для меня более унизительно, чем обмануть доверие несчастных, беспомощных людей? Не думаю!
   -- Ты всегда была поклонницей всего геройского и возвышенного, -- сказал мистер Шельби, -- но я просил бы тебя хорошенько подумать, прежде чем пускаться в такое донкихотство.
   В эту минуту разговор был прерван появлением тетушки Хлои у входа на веранду. -- Извините, миссис, -- проговорила она.
   -- Ну, Хлоя, что тебе нужно? -- спросила миссис Шельби, вставая и подходя к ней.
   -- Я хотела попросить вас, миссис, пойти посмотреть битую птицу.
   Миссис Шельби улыбнулась при виде целой кучи цыплят и уток, над которыми Хлоя стояла в глубокой задумчивости.
   -- Я думала не сделать ли из них паштет? Как вы прикажете, миссис?
   -- Право, тетушка Хлоя, мне совершенно всё равно, готовь из них, что хочешь.
   Хлоя машинально перебирала руками цыплят, очевидно было, что она думала вовсе не о них. Наконец, она отрывисто засмеялась, как часто делают негры, когда не знают, как будут приняты их слова, и сказала:
   -- Господи помилуй, миссис! и вы, и господин всё хлопочете насчет денег, а сами не берете того, что вам прямо в руки дается! -- и Хлоя снова засмеялась.
   -- Я не понимаю, о чём ты говоришь, Хлоя, -- отвечала миссис ИПельбп, которая отлично знала привычки Хлои и ни мало не сомневалась, что та слышала от слова до слова весь её разговор с мужем.
   -- Да Господи, миссис, -- снова засмеялась Хлоя, -- другие господа отдают же в наем своих негров и получают за них деньги! Для чего вам держать да кормить такую ораву дворовых?
   -- Как же ты думаешь, Хлоя, кого нам отдать в наем?
   -- Господи, я ничего не думаю; а только Сэм говорил, что один кадатель в Луизвиле ищет хорошую работницу, чтобы могла делать всякие печенья и сладкие пироги, он, говорит, дает ей четыре доллара в неделю.
   -- Ну, так что же, Хлоя?
   -- Да что же, миссис, я думаю пора бы Салли самой приниматься за стряпню. Последнее время я довольно таки учила ее, и она готовит много кушаний не хуже моего. Если бы миссис согласилась отпустить меня, я бы помогла набрать денег. Я не боюсь за свои печенья да пироги, ни перед каким кадателем не осрамлюсь!
   -- Кондитером, Хлоя.
   -- Господи, миссис, да не всё ли равно! Такие чудные слова, и не запомнить, как сказать!
   -- Но, Хлоя, неужели ты хочешь оставить своих детей?
   -- Да что ж, миссис? мальчишки уже большие, могут на работу ходить; а девочку берет у меня Салли, она славная девчонка, с ней не много хлопот.
   -- Луизвиль очень далеко отсюда!
   -- Что за беда? я не боюсь! Это будет на юге, может быть, по соседству с моим стариком? -- и Хлоя вопросительно посмотрела на миссис Шельби.
   -- Нет, Хлоя, это за несколько сот миль от него.
   Лицо Хлои омрачилось.
   -- Ничего, ты всё-таки будешь ближе к нему, Хлоя. Да, я согласна, чтобы ты поехала; и я буду откладывать твое жалованье всё, до последнего цента на выкуп твоего мужа.
   Как под лучами солнца темная туча превращается в серебристое облако, так и темное лицо Хлои сразу просветлело и просияло.
   -- Господи, миссис, какая вы добрая! А я только что об этом думала! Мне ведь не нужно будет ни платьев, ни башмаков, я всё буду копить. А сколько недель в году, миссис?
   -- Пятьдесят две, -- отвечала миссис Шельби.
   -- Да неужели? И за каждую неделю дают по четыре доллара. Это сколько же всего то будет?
   -- Двести восемь долларов, -- отвечала миссис Шельби.
   -- Вот оно что! -- вскричала Хлоя с удивлением и восторгом. -- А сколько же времени мне там служить придется, миссис?
   -- Года четыре или пять, Хлоя. Но ведь ты не одна будешь собирать деньги на выкуп, я прибавлю сколько-нибудь и от себя.
   -- Мне ни за что не хочется, чтобы вы, миссис, давали уроки. Масса правду говорит, это совсем не подходящее для вас дело! Пока у меня здоровы руки, я надеюсь, никто из нашей семьи не дойдет до этого.
   -- Не бойся, Хлоя, я не уроню чести семьи, -- отвечала миссис Шельби, улыбаясь. -- А когда же ты собираешься ехать?
   -- Да я совсем не собиралась; а только Сэм везет на низовье жеребят, ну, и говорит: хорошо бы, говорит, вместе ехать. Я уж и вещи уложила. Если вы, миссис, меня отпустите, я поеду с Сэмом завтра утром, только напишите мне паспорт да рекомендацию.
   -- Хорошо, Хлоя, я это устрою, если мистер Шельби ничего не будет иметь против. Я сейчас переговорю с ним.
   Миссис Шельби пошла наверх, а тетушка Хлоя, сияя радостью, отправилась в свою хижину готовиться к отъезду.
   -- Господи помилуй, масса Джорж, вы и не знаете, что я еду завтра в Луизвиль! -- объявила она Джоржу, который вошел в её хижину и застал ее за разборкой детских вещей. -- Я сейчас только собиралась пересмотреть да перечинить белье моей Сиси-Да, еду, масса Джорж, еду и буду зарабатывать по четыре доллара в неделю! Миссис обещала, что будет копить эти деньги на выкуп моего старика!
   -- Фью-фью! -- присвистнул Джорж. -- Вот так дела! Как же ты поедешь?
   -- С Сэмом, завтра. А теперь, масса Джорж, будьте добренький, сядьте, напишите моему старику и расскажите ему всё, как есть. Напишете?
   -- Да, конечно, -- отвечал Джорж. -- Дядя Том очень обрадуется, когда получит от нас письмо. Я сейчас схожу домой, принесу бумаги и чернил. Знаешь, тетушка Хлоя, я ему напишу и об новых жеребятах, и обо всём.
   -- Напишите, напишите, масса Джорж! А пока вы пишете, я вам приготовлю цыпленочка и еще чего-нибудь вкусненького. Не скоро придется вам еще раз ужинать со своей бедной, старой теткой.

Глава XXII.
"Трава сохнет, цвет вянет".

   Жизнь всех нас уходит незаметно, день за днем; так проходила она и для нашего друга Тома в первые два года его пребывания на юге. Хотя он был разлучен со всем, что было дорого его сердцу, хотя его часто тянуло назад, к семье, по он не чувствовал себя положительно несчастным. Человеческая душа, что арфа: вполне уничтожить гармонию можно только порвав одним ударом все струны. Оглядываясь назад, на те дни, которые казались нам днями испытаний и горя, мы можем вспомнить, что каждый час пряно иль с собой некоторое разнообразие и облегчение, так что хотя мы не были вполне счастливы, но не были и вполне несчастны.
   Сидя в своей каморке Том читал творения того, кто учил во. всяком положении быть довольным своею участью. Он находил, что это доброе и разумное ученье, вполне соответствующее тому спокойному, вдумчивому настроению, какое он приобрел, благодаря чтению всё той же книги.
   На свое письмо домой он своевременно получил, как мы рассказывали в последней главе, ответ от мастера Джоржа, написанный хорошим, круглым школьническим почерком, который, по словам Тома, можно было читать "с другого конца комнаты". В этом послании сообщалось много домашних новостей, уже известных нашим читателям, -- так напр. что тетушка Хлоя нанялась к одному кондитеру в Луизвиле, где благодаря своему искусству в печении, зарабатывает массу денег, которые все откладываются на выкуп Тома. Мося и Петя здоровы и веселы; девочка бегает по всему дому под присмотром Салли и всех домашних вообще. Хижина Тома пока заперта, но Джорж красноречиво росписывал те украшения и пристройки, которые будут в ней сделаны к возвращению Тома.
   В конце письма приводился список наук, которые Джорж изучал в школе, при чём название каждой из них начиналось с прописной разрисованной буквы; затем назывались имена четырех жеребят, родившихся после отъезда Тома, и тут же упоминалось, что папа и мама здоровы. Слог письма был несомненно очень сжатый, краткий, но Тому оно казалось самым удивительным произведением современной литературы. Он не уставал любоваться им и даже советовался с Евой, как бы вставить его в рамку и повесить у себя в комнате. Затруднение состояло только в том, что нельзя было вставить так, чтобы обе стороны листка были видны зараз.
   Дружба между Евой и Томом росла по мере того, как девочка становилась старше. Трудно сказать, какое место занимала Ева в нежном, впечатлительном сердце своего преданного поклонника. Он любил ее, как хрупкое, земное создание, он почти боготворил ее, как нечто небесное, божественное. Он смотрел на нее, как итальянский рыбак смотрит на свой образок Младенца Иисуса: со смешанным чувством нежности и благоговения; исполнять её милые прихоти, угадывать и предупреждать тысячи мелких желаний, которые пестрой радугой скрашивают детство, было величайшим наслаждением для Тома. Утром закупая провизию на рынке, он постоянно высматривал для неё самые красивые букеты, и прятал в карман самые лучшие персики или апельсины, чтобы поднести ей по возвращении домой. Сердце его радостно билось, когда он видел золотистую головку Евы, поджидавшей его в воротах, и слышал её милый, детский вопрос:
   -- Ну, дядя Том, что ты мне сегодня принес?
   Ева со своей стороны старалась оказывать ему всякие услуги. Хотя она была еще мала, но она превосходно читала. Её тонкое, музыкальное ухо, живое, поэтическое воображение и бессознательное влечение ко всему высокому и благородному придавали особую прелесть её чтению Библии: такого чтения Том не слыхал никогда в жизни. Сначала она читала, чтобы доставить удовольствие своему скромному другу; но вскоре великая книга нашла отклик в её собственной душе. Ева полюбила ее за те странные порывы, за те смутные, но сильные волнения, какие любят испытывать впечатлительные и чуткие дети.
   Ей всего больше нравились Апокалипсис и Пророки, неясные, причудливые образы и вдохновенный язык их производили на нее сильное впечатление, тем более, что она напрасно старалась понять их смысл.
   Она и её простодушный друг, старый ребенок совершенно одинаково относились к этим произведениям. Они понимали только, что здесь говорится о чём-то великом, что должно открыться людям, о чём-то чудесном, что должно наступить, и радовались, сами не зная, чему. В нравственном мире не так, как в физическом: непонятное не всегда бывает бесполезно. Душа пробуждается, как трепещущий странник между двумя туманными безднами: вечным прошедшим и вечным будущим. Свет падает лишь на небольшое пространство, окружающее ее, она поневоле должна стремиться к неизвестному; голоса и призраки, долетающие до нее из туманных высот вдохновения, находят отклик и ответ в её собственной чуткой природе. Мистические образы являются для неё талисманами и драгоценными камнями, исписанными неведомыми иероглифами; она благоговейно хранит их и надеется разгадать, когда перед ней поднимется завеса будущей жизни.
   В то лето, о котором идет речь в нашей истории, вся семья Сент-Клера жила в его вилле, на берегу озера Пантчартрэна. Летние жары заставили всех, кто мог покинуть душный, нездоровый город, искать прохлады на берегах озера, с его свежим, живительным ветерком.
   Вилла Сент-Клера была построена на манер ост-индского коттеджа, обнесена со всех сторон легкими бамбуковыми верандами, окружена садами и парками. Гостиная выходила прямо в сад, благоухавший всевозможными красивыми растениями и цветами; извилистые дорожки сбегали к самому берегу озера серебристая гладь воды сверкала в солнечных лучах и представляла картину, которая беспрестанно менялась и с каждой переменой казалась всё красивее и красивее.
   Был чудный золотистый закат, когда всё небо как бы пылает огнем, а вода представляется вторым небом. Озеро покрылось розовыми золотистыми полосами, там и сям по нём скользили словно призраки белые паруса лодочек, маленькие золотистые звездочки сверкали на небе и любовались на свое отражение, трепетавшее в воде.
   Том и Ева сидели на дерновой скамейке, в беседке, у самого конца сада. Это был воскресный вечер и на коленях Евы лежала открытая Библия.
   Она прочла: "И я увидел как бы море из стекла смешанного с огнем". -- Том, -- вскричала девочка, прерывая чтение и указывая на озеро, -- вот оно!
   -- Что такое, мисс Ева?

 []

   -- Разве ты не видишь, вон там! -- и она указала на зеркальную поверхность озера, которое отражало золотистое небо. -- Пот тебе море из стекла, смешанного с опием.
   -- Это, пожалуй, правда, мисс Ева, -- сказал Том и запел:
   
   О если бы были у меня крылья зари
   Я полетел бы к берегам Ханаана:
   Светлые ангелы проводили бы меня
   В мой дом, в Новый Иерусалим.
   
   -- А как ты думаешь, дядя Том, где этот "Новый Иерусалим'? -- спросила Ева.
   -- О, очень высоко, мисс Ева, выше облаков!
   -- Знаешь, мне кажется, я его вижу! Посмотри на эти облака! Они точно большие жемчужные ворота; а там за ними, далеко, далеко всё золото. Том, спой про "светлых духов".
   Том запел известный методистский гимн:
   
   Я вижу сонмы светлых духов,
   Вкушающих небесную славу,
   Они все в одеждах белоснежных
   И пальмы победные у них в руках.
   
   -- Дядя Том, я их видела, -- сказала Ева.
   Том нисколько не сомневался, что она говорит правду, и не удивился её словам. Если бы Ева сказала ему, что была на небесах, он нашел бы это весьма возможным.
   -- Они иногда прилетают ко мне во сне, эти духи! -- Глаза Евы приняли мечтательное выражение, и она тихонько запела:
   
   Они все в одеждах белоснежных
   И пальмы победные у них в руках.
   
   -- Дядя Том, -- проговорила Ева, -- я пойду туда.
   -- Куда, мисс Ева?
   Девочка встала и указала ручкой на небо; отблеск заката ложился неземным сиянием на её золотистые волосы и пылающие щечки; глаза её задумчиво глядели в небо.
   -- Я пойду туда, -- повторила она, -- к этим светлым духам, Том! Я скоро уйду!
   Преданное сердце Тома болезненно сжалось, Он вспомнил, как часто замечал за последние шесть месяцев, что ручки Евы становятся всё тоньше, её кожа прозрачнее, дыхание прерывистее; прежде она по целым часам бегала и играла в саду, а теперь очень скоро уставала и ослабевала.
   Он слыхал, как мисс Офелия часто говорила, что у девочки кашель, который не могут вылечить никакие её лекарства; и даже теперь её щечки и маленькие ручки пылали лихорадочным жаром, но всё-таки мысль, высказанная в эту минуту Евой, никогда не приходила ему в голову.
   Бывают ли когда-нибудь на свете такие дети, как Ева? Да, бывают. Но их имена мы обыкновенно читаем на могилах, а их кроткие улыбки, их небесные глаза, их незаурядные слова и поступки хранятся, как сокровища, в глубине сердец оплакивающих их. Как много встречается семейств, в которых вам скажут, что все хорошие качества, все милые черты живых детей ничто в сравнении с прелестью того или той, которых уже нет. Точно будто на небе существует особый разряд ангелов, которые спускаются ненадолго на землю, овладевают строптивым человеческим сердцем и возносят его с собою в небесную обитель. Когда вы видите глубокий, одухотворенный свет в глазах ребенка, когда детская душа его высказывается перед вами в нежных, разумных недетских речах, -- не надейтесь сохранить его на земле; на нём лежит печать неба и луч бессмертия светится в его глазах,
   Так и ты, дорогая Ева, ясная звездочка своего дома! Ты угасаешь; но те, кто всего нежнее любят тебя, не подозревают этого.
   Разговор между Томом и Евой был прерван мисс Офелией, которая тревожным голосом звала;
   -- Ева! Ева! где ты деточка? Роса падает, тебе надо идти домой!
   Ева и Том поспешили в комнаты.
   Мисс Офелия видала на своем веку много больных и умела ухаживать за ними. Как уроженка Новой Англии, она умела распознавать первые признаки коварной болезни, которая уносит так часто лучшие и любимейшие существа, которые неумолимо обрекают их на смерть, когда, по-видимому, еще ни одна из жизненных нитей не порвана.
   Она заметила этот небольшой, сухой кашель; этот ежедневный жар в щеках, блеск глаз и лихорадочная живость движений не могли обмануть ее.
   Она попыталась сообщить свои опасения Сент-Клеру, но он возразил ей с раздражением, не похожим на его обычную добродушную беззаботность.
   -- Пожалуйста, не каркайте, кузина, -- терпеть этого не могу! Разве вы не видите, что девочка просто сильно растет? Дети обыкновенно слабеют при быстром росте!
   -- Но она кашляет!
   -- О, пустяки, какой это кашель! Она, может быть, немножко простудилась.
   -- Точно также начиналась болезнь у Элизы Джек, у Елены и Марии Сандерс.
   -- Ах, пожалуйста, бросьте вы эти бабьи сказки! Все женщины, которые много ухаживали за детьми, удивительно мнительны: стоит ребенку кашлянуть или чихнуть, и они пророчат всякие беды. Присматривайте за ребенком, не давайте ей выходить вечером на воздух, да слишком много бегать, и она поправится.
   Так говорил Сент-Клер, но в душу его закралась тревога. Он стал с лихорадочным беспокойством следить за Евой, беспрестанно повторяя при этом, что: "девочка совсем здорова, этот кашель ничего не значит, он просто желудочный, у детей это часто бывает". Но он чаще прежнего оставался с ней, брал ее кататься с собой, беспрестанно привозил какие-нибудь рецепты или укрепляющие микстуры, -- "в сущности девочке этого не нужно, -- говорил он, -- но пусть принимает, это ей не повредит".
   Надобно сказать, что его особенно болезненно поражала возраставшая с каждым днем зрелость ума и чувств девочки. Сохранив всю наивную прелесть детства, она в то же время часто совершенно бессознательно роняла слова, указывавшие на смелый полет мысли, на какую-то удивительную мудрость, слова, показавшиеся каким-то вдохновением свыше. В такие минуты жуткая дрожь пробегала по телу Сент-Клера, он крепко прижимал ее к себе, как будто его объятия могли спасти ее; в сердце его просыпалась страстная решимость удержать ее, не дать ей уйти.
   Вся душа и всё сердце девочки были, по-видимому, поглощены делами любви и милосердия. Она всегда была отзывчива и щедра, но теперь у неё проявилась чисто женственная заботливость о других. Она по-прежнему любила играть с Топси и с прочими черными детьми, но теперь она была чаще зрительницей, чем участницей их игр; иногда она сидела по получасу и смеялась разным штукам Топси, -- потом вдруг точно тень ложилась на лицо её, глаза её наполнялись слезами, и мысли уносились куда-то далеко.-- Мама, -- спросила она как-то раз у матери, -- отчего мы не учим наших негров читать?
   -- Что за вопрос, Ева! Никто, никогда их не учит!
   -- Но отчего же так?
   -- Да оттого, что им совсем не нужно читать. Чтение не поможет им работать, а они созданы только для работы.
   -- Но они должны читать Библию, мама, чтобы узнать волю Божью.
   -- О, они всегда найдут кого-нибудь, кто им прочтет то, что им нужно.
   -- Мне кажется, мама, Библию всякий человек должен читать сам для себя. Часто им хочется послушать, а читать некому.
   -- Какой ты, право, странный ребенок, Ева! -- вскричала мать.
   -- Мисс Офелия выучила Топей читать! -- продолжала девочка.
   -- Да, и ты видишь, что это не принесло ей никакой пользы. Я никогда не видала создания противнее этой Топси!
   -- А вот бедная Мамми! -- сказала Ева. -- Она так любит Библию, так хотела бы уметь читать ее! Что она станет делать, когда я уже не буду больше читать ей!
   Мария занималась перебиранием вещей в комоде и отвечала рассеянно.
   -- Да, конечно, Ева, скоро тебе будет не до чтения Библии слугам, тебе придется думать о другом. Я не говорю, чтобы это было неприлично. Я сама читала им, пока была здорова. Но когда ты станешь выезжать в свет и наряжаться, у тебя на это не будет времени. Посмотри-ка! -- прибавила она, -- этот убор я тебе подарю, когда ты начнешь выезжать. Я надевала его на свой первый бал и, могу сказать тебе, имела громадный успех!
   Ева взяла футляр и вынула оттуда брильянтовое ожерелье. Её большие, вдумчивые глаза смотрели на блестящие камни, а мысли уносились куда-то далеко.
   -- Что ты глядишь так серьезно, моя девочка? -- заметила Мария.
   -- Это очень дорого стоит, мама?
   -- Да, конечно! мой отец выписал его из Франции. Тут целое состояние!
   -- Как бы я хотела, чтобы оно было мое, и я могла бы сделать с ним, что хочу!
   -- И что же бы ты сделала?
   -- Я продала бы его, купила бы землю в свободных штатах, поселила бы там всех наших невольников и наняла бы учителей учить их читать и писать...
   Громкий смех матери прервал Еву.
   -- Устроила бы школу для негров! И ты бы учила их играть на фортепияно и рисовать по бархату?
   -- Я учила бы их самих читать Библию, самих писать свои письма и читать те письма, которые они получают, -- сказала Ева твердо. -- Я знаю, мама, как им тяжело, что они этого не могут, Том это чувствует, и Мамми, и многие другие. Мне кажется, это несправедливо.
   -- Перестань, перестань, Ева, ты судишь, как ребенок, ты ничего не понимаешь в этих вещах, -- сказала Мария, -- к тому же от твоих разговоров у меня болит голова.
   У Марии была всегда наготове головная боль, когда предмет разговора не нравился ей. Ева тихонько вышла из комнаты, но с этих пор она стала прилежно учить читать Мамми.

Глава XXIII.
Генрик.

   Около этого времени к Сент-Клеру приехал погостить на несколько дней его брат, Альфред, с своим старшим сыном, мальчиком лет двенадцати. Странную и красивую картину представляли эти два брата близнеца. Природа, вместо того чтобы создать их похожими друг на друга, сделала их вполне противоположными; а между тем какая-то таинственная связь соединяла их узами более тесными, чем обыкновенная братская дружба.
   Они любили гулять рука об руку по аллеям и дорожкам сада -- Августин с голубыми глазами и золотистыми волосами, с его гибким станом и подвижными чертами, Альфред, черноглазый, с гордым римским профилем, с крепко сколоченной фигурой и уверенной походкой. Они постоянно спорили и подсмеивались над убеждениями и поступками один другого, но это нисколько не мешало им наслаждаться обществом друг друга; казалось, именно противоположность характеров сближала их.
   Генрик, старший сын Альфреда, был красивый, черноглазый мальчик с благородными чертами лица, веселый и остроумный. С самой первой минуты знакомства он совершенно очаровался своею прелестною кузиной.
   У Евы был любимый маленький пони, белый, как снег, спокойный на ходу, как колыбель, и такой же кроткий, как его маленькая хозяйка. Этого пони Том подвел к задней веранде дома, между тем как маленький мулат, лет тринадцати, держал в поводу небольшого черного арабского коня, недавно выписанного для Генрика и стоившего громадных денег.
   Генрик гордился своей новой лошадкой, как гордился бы всякий мальчик. Взяв поводья из рук своего маленького грума, он внимательно осмотрел лошадь и брови его сдвинулись.
   -- Что это такое, Додо, ленивая собака! Ты не вычистил мою лошадь сегодня утром.
   -- Вычистил, масса, -- покорно отвечал Додо, -- она сама запачкалась.
   -- Молчать, негодяй!, -- вскричал Генрик, замахиваясь хлыстом. -- Как ты смеешь разговаривать.
   Мальчик был красивый мулат с блестящими глазами, почти одного роста с Генриком; его вьющиеся волосы падали на высокий, открытый лоб. В жилах его текла кровь белого, это видно было но краске, вспыхнувшей на щеках его, по искре, сверкнувшей в глазах его. когда он снова пытался заговорить.
   -- Масса Генрик! -- начал он.
   Генрик ударил его хлыстом по лицу, схватил его за руку, поставил на колени и бил его, пока не устал.
   -- Дерзкая собака! Теперь будешь знать, как возражать мне, когда я говорю! Возьми лошадь и вычисти ее хорошенько. Я тебя научу знать свое место!
   -- Молодой масса, -- вмешался Том, -- он должно быть хотел объяснить вам, что лошадь стала валяться по земле, пока он вел ее из конюшни, она такая резвая, вот и перепачкалась, а я сам видел, как он ее чистил.
   -- А ты, молчи, пока тебя не спрашивают! -- сказал Генрик, повернулся и пошел по лестнице навстречу Еве, которая стояла одетая в амазонку.
   -- Милая кузина, мне жаль, что этот дурак заставил тебя ждать, -- сказал он. -- Сядем сюда, на эту скамейку он сейчас приведет лошадь. Но что это с тобой? отчего ты стала такая серьезная?
   -- Как ты можешь так дурно и жестоко обращаться с бедным Додо? -- спросила Ева.
   -- Дурно, жестоко! -- вскричал мальчик с самым искренним удивлением. -- Что ты хочешь этим сказать, моя милая Ева?
   -- Не называй меня милая Ева, когда ты так поступаешь, -- отвечала девочка.
   -- Дорогая кузиночка, ты ведь не Додо; с ним нельзя иначе обращаться: он постоянно лжет и придумывает разные отговорки. Его непременно надо сразу осадить, пе дать ему рта открыть. Так и папа делает.
   -- Но ведь дядя Том объяснил тебе, что он не был виноват, а дядя Том никогда пе лжет.
   -- Ну, это значит совсем необыкновенный негр, наш Додо лжет на каждом слове.
   -- Ты его запугиваешь своим обращением и поневоле заставляешь лгать.
   -- Ну, Ева тебе кажется так понравился Додо, что я начну ревновать.
   -- Но ведь ты же прибил его, и он этого не заслужил.
   -- Ничего, он скоро заслужит, и я тогда прощу ему. Несколько лишних ударов не повредят Додо. Это препротивный мальчишка, уверяю тебя. Но я не буду больше бить его при тебе, если это тебе неприятно.
   Еву далеко не удовлетворило такое обещание, но она видела, что её красивый кузен не в состоянии понять её чувства.
   Вскоре явился Додо с лошадьми.
   -- Ну вот теперь хорошо, Додо, -- сказал его молодой господин милостивым тоном. -- Иди-ка подержи лошадь мисс Евы, пока я посажу ее.
   Додо подошел и держал пони Евы. Лицо его было взволновано, глаза заплаканы.
   Генрик, гордившийся своею ловкостью и любезностью в обращении с дамами, быстро усадил в седло свою прелестную кузину и, собрав поводья, подал их девочке.
   Но Ева наклонилась к Додо, стоявшему с другой стороны лошади, и в ту минуту, как он выпускал поводья, -- сказала ему: -- Ты славный мальчик, Додо, благодарю тебя!
   Додо с удивлением поднял глаза на это прелестное детское личико; кровь прилила к щекам его, на глазах его навернулись слезы.-- Сюда, Додо, -- повелительно крикнул его господин.
   Додо подбежал и держал лошадь, пока Генрик садился.
   -- Вот тебе на гостинцы, -- сказал ему мальчик, бросая мелкую монету, -- можешь пойти и купить себе что хочешь!
   Генрик пустился догонять Еву, а Додо стоял и смотрел на обоих детей. Один дал ему денег, другая дала ему то, что было для него гораздо дороже -- ласковое слово, сказанное ласковым голоском. Додо всего несколько месяцев как был разлучен с матерью. Альфред Сент-Клер купил его в складе негроторговца за его красивое лицо, чтобы грум был под стать красивой лошади, и он теперь попал в ученье к своему молодому господину.
   Сцену, которую мы только что описали, видели оба брата Сент-Клера, гулявшие в саду.
   Щеки Августина вспыхнули; но он заметил только со своею обычною небрежной насмешкой.
   -- Это, кажется, образчик того, что называется республиканским воспитанием, Альфред?
   -- Генрик настоящий чёрт, когда вспылит, -- беспечно отвечал Альфред.
   -- Ты вероятно, находишь, что это очень полезная практика для него? -- сухо заметил Августин.
   -- Во всяком случае я не могу ничего сделать с ним. Он страшно вспыльчив, и мать его, и я мы давно махнули на него рукой. Надобно и то сказать, Додо порядочный негодяй, никакое битье на него пе действует!
   -- Отличное средство для Генрика выучить первый параграф республиканского катехизиса: "Все люди рождены свободными и равными".
   -- Пфу! -- вскричал Альфред, -- сочинение Джеферсона, пропитанное французскою сантиментальностыо и чушью. Право, даже смешно, что такие слова до сих пор повторяются у нас.
   -- Я тоже нахожу, что это смешно, -- многозначительно сказал Сент-Клер.
   -- Мы же отлично видим, -- продолжал Альфред, -- что не все люди рождаются свободными и равными, совершенно наоборот. Что до меня касается, я считаю все эти республиканские изречения чистейшим вздором. Люди образованные, интеллигентные, богатые, культурные должны иметь равные права, но никак не чернь.
   -- Хорошо, если бы чернь разделяла твои взгляды, -- возразил Августин. -- Во Франции она в свою очередь захотела власти.
   -- Дело в том, что ее следует принижать, последовательно, постоянно принижать, как я это делаю. -- Он крепко притопнул ногою, как будто раздавил кого-то.
   -- За то, как ужасно бывает, когда она поднимается! Вспомни Сан Доминго!
   -- Э, -- вскричал Альфред, -- мы примем меры, чтобы ничего подобного не случилось в нашей стране! Мы должны бороться против всех этих нынешних рассуждении о воспитании и образовании негров, о поднятии их нравственного уровня; людям низшего класса не следует давать образования.
   -- Ну, теперь об этом уже поздно толковать. Воспитание они уже получили, вопрос только какое. Мы воспитываем в них варварство и грубость, мы уничтожаем в них всё человеческое и превращаем их в скотов, они и окажутся скотами, если им когда-нибудь удастся взять верх.
   -- Им этого никогда не удастся! -- вскричал Альфред.
   -- Не знаю, сядь на паровой котел, закрой предохранительный клапан и смотри, чем дело кончится!
   -- Хорошо, -- согласился Альфред, -- посмотрим. Я не боюсь сидеть и на предохранительном клапане, пока котел прочен и машина работает хорошо
   -- Дворяне при Людовике XVI думали то же. Тоже думает теперь Австрия и Пий IX; но в одно прекрасное утро котлы лопнут, и вы все взлетите на воздух.
   -- Dies declarabis [Приблизительно: поживем -- увидим], -- засмеялся Альфред.
   -- Повторяю тебе, -- сказал Августин, -- если чего можно ожидать в наши дни с непреложностью закона, то это именно торжества масс, они восстанут и низший класс станет высшим.
   -- Опять твои красные республиканские бредни, Августин! Как это ты ни разу не выступил в народных собраниях. Из тебя вышел бы отличный оратор. Во всяком случае, я надеюсь, что не доживу до царства твоих грязных масс.
   -- Да уж там грязные или нет, а они будут править нами, когда придет их время, -- сказал Августин, -- и они будут такими правителями, какими вы их сделаете. Французское дворянство находило, что народ должен быть голоштанником, ну и приготовило себе правителей санкюлотов. В Гаити...
   -- Ах, перестань пожалуйста, Августин! нам все уши прожужжали этим отвратительным Гаити. Гаитяне были не англо-саксы, иначе всё пошло бы по-другому. Англо-саксонская раса создана занимать первое место, так оно всегда и будет.
   -- Ну, в жилах наших нынешних невольников течет не мало англо-саксонской крови, -- заметил Августин. -- Во многих из них африканского ровно настолько, чтобы подбавить тропического пыла и страсти к нашей расчетливой предусмотрительности и твердости. Гели когда-нибудь для нас пробьет час Сан Доминго, англо-саксонская кровь покажет себя. Дети белых отцов, унаследовавшие их гордый нрав, не всегда позволят продавать, покупать себя, торговать собой. Они восстанут и увлекут за собой племя своих матерей.
   -- Вздор! Пустяки!
   -- На этот счет существует одно древнее наречение: "как было во дни Ноя, так будет и теперь: они ели, пили, сажали, строили и ничего не знали, пока не настал потоп и не унес их всех".
   -- Однако, Августин, -- смеясь сказал Альфред, -- у тебя положительно талант быть странствующим пророком. Не бойся за нас! Мы своего не отдадим. Власть в наших руках. Эта низшая раса подчинена нам, -- он топнул ногой, -- и на всегда останется подчиненной. У нас хватит энергии, небось, сумеем пустить в ход свой порох.
   -- Сыновья, воспитанные как твой Генрик, отлично сумеют охранять ваши пороховые магазины: они такие хладнокровные, так владеют собой! Знаешь поговорку: Кто не умеет управлять собой, не сумеет управлять и другими
   -- Да, это, действительно, плохо, -- задумчиво проговорил Альфред, -- при рабовладении очень трудно воспитывать детей. Оно открывает слишком большой простор страстям, которые и без того достаточно пылки в нашем климате. Меня очень беспокоит Генрик. Он мальчик великодушный, с добрым сердцем, но настоящий вулкан, когда его раздражат. Я думаю, не послать ли его учиться на север, там послушание более в моде и там он будет в обществе себе равных, а не подчиненных, как здесь.
   -- Раз признать, что воспитание детей есть основная задача человеческого рода, -- сказал Августин, -- то не надо никогда упускать из виду насколько система рабовладения дурно отзывается на нём.
   -- В некоторых отношениях дурно, а в других, напротив, хорошо, -- возразил Альфред. -- Оно делает мальчиков мужественными и смелыми; самые пороки презираемой расы укрепляют в них противоположные добродетели. Я думаю, Генрик сильнее чувствует всю красоту правды именно потому, что видит насколько ложь и обман составляют общее свойство рабов.
   -- Вот истинно христианское рассуждение! -- заметил Августин.
   -- Может быть и не христианское, да верное; в сущности оно настолько же христианское, как и большинство наших житейских дел, -- возразил Альфред.
   -- Очень может быть, -- согласился Сент-Клер.
   -- Знаешь, Августин, не стоит нам больше об этом толковать! Мы уж чуть ли не пятьсот раз перетирали все эти вопросы. Давай-ка лучше, сыграем в шахматы.
   Братья вошли на веранду и скоро уселись за легким бамбуковым столиком, на котором лежала шахматная доска. Пока они расставляли фигуры, Альфред заметил:
   -- Знаешь, Августин, если бы я держался твоих убеждений, я бы что-нибудь делал.
   -- Наверно делал бы, ты человек дела. Но что?
   -- Ну хоть, например, поднял бы нравственный и умственный уровень своих слуг, -- отвечал Альфред с полунасмешливой улыбкой.
   -- Это всё равно что навалить на людей Этну и велеть им встать. Как могу я развивать нравственно и умственно своих слуг, когда всё окружающее общество гнетет их своею тяжестью. Один человек ничего не может сделать против целого общества. Чтобы оказывать на людей влияние, образование должно быть делом государственным, или во всяком случае надобно, чтобы многие признавали его пользу, чтобы оно стало общераспространенным.
   -- Твой первый ход, -- напомнил Альфред, -- и оба брата погрузились в игру, пока топот копыт около веранды не привлек их внимания.
   -- Это дети приехали, -- сказал Августин, вставая. -- Посмотри-ка, Альф! Видал ли ты что-нибудь прелестнее? -- Действительно, это была прелестная картина. Красавец Генрик с своими темными шелковистыми кудрями, с ярким румянцем на щеках, весело смеялся, наклоняясь к своей светлокудрой кузине. Она была одета в синюю амазонку, с синей шляпкой на голове. От быстрой езды щечки её разгорелись, и это особенно оттеняло её прозрачную кожу и золотистые волосы.
   -- Боже мой! какая ослепительная красота! -- вскричал Альфред. -- Поверь мне, Августин, она скоро заставит страдать немало сердец!
   -- Да, это правда, Богу известно, как я этого боюсь, -- с внезапною горечью проговорил Августин и поспешил вниз, чтобы снять ее с лошади.
   -- Ева, дорогая! ты не очень устала? -- спросил он, сжимая ее в объятиях.
   -- Нет, нет, папа! -- отвечала девочка, -- но её тяжелое, прерывистое дыхание встревожило отца.
   -- Зачем ты так скоро ехала, моя милая? Ты знаешь, что это тебе вредно!
   -- Мне было так хорошо, папа, так приятно, что я и забыла!
   Сент-Клер внес ее на руках в гостиную и положил на софу.
   -- Генрик, ты должен смотреть за Евой, ей нельзя ездить очень скоро.
   -- Хорошо, я буду о ней заботиться, -- отвечал Генрик, садясь около софы и взяв Еву за руку.
   Девочке стало скоро гораздо лучше. Её отец и дядя вернулись к своим шахматам, и дети остались одни.
   -- Знаешь, Ева, мне ужасно жаль, что папа прогостит у вас всего два дня и потом я долго, долго не увижу тебя! Если бы я жил с тобой, я постарался бы быть добрым, не сердиться на Додо и всё такое. Я совсем не хочу дурно обращаться с Додо, но у меня такой вспыльчивый характер. Я, право, вовсе не злой. Я даю ему часто мелких денег, ты видишь, как он хорошо одет. Я думаю, в общем Додо живется хорошо.
   -- А как ты думаешь, тебе хорошо жилось бы, если бы около тебя не было ни одного человека, который любил бы тебя?
   -- Мне? Конечно, нет.
   -- Но ведь Додо разлучили со всеми людьми, которые когда-нибудь любили его, и теперь около него нет ни одного близкого человека. Разве при этом ему может быть хорошо?
   -- Ну, уж этому горю я никак не могу пособить. Я не могу вернуть ему его мать, и не могу любить его, и не могу сделать, чтобы кто-нибудь другой любил его.
   -- Отчего же ты не можешь любить его?
   -- Любить Додо! Да что ты, Ева, разве это можно! Я могу быть добр к нему, но не больше. Неужели же ты любишь своих слуг?
   -- Право, люблю.
   -- Как это странно!
   -- Разве в Евангелии не сказано, что мы должны всех любить.
   -- Ах, в Евангелии! Там много такого говорится; но ведь никому же не приходит в голову исполнять всё это, право, Ева, никому.
   Ева не отвечала; она несколько минут смотрела пристально и задумчиво.
   -- Во всяком случае, мой милый Генрик, -- сказала она, -- полюби бедного Додо и будь добр к нему -- ради меня!
   -- Ради тебя, милая кузиночка, я готов полюбить что хочешь, право, ты прелестнейшее создание в мире. -- Генрик говорил так горячо, что краска залила его красивое лицо. Ева приняла его объяснение совершенно просто, без малейшей перемены в лице.
   -- Я очень рада, что ты так чувствуешь, милый Генрик, -- сказала она. -- Я надеюсь что ты не забудешь своего обещания. Звонок к обеду прервал их разговор.

Глава XXIV.
Предзнаменования.

   Через два дня Альфред Сент-Клер и Августин расстались. Ева, которая в обществе своего двоюродного брата, позволяла себе непосильные физические упражнения, начала быстро ослабевать. Сент-Клер согласился, наконец, посоветоваться с врачом: до тех пор он отказывался от этого, боясь узнать ужасную истину. Но дня два Ева чувствовала себя так плохо, что не могла выходить из дому, и он послал за доктором.
   Мария Сент-Клер не обращала ни малейшего внимания на нездоровье дочери и ея слабость: она была поглощена изучением двух трех новых болезненных форм, жертвой которых она себя считала. Основным принципом Марии было убеждение, что никто так не страдает и не может страдать, как она, поэтому она всегда с негодованием отвергала всякое предположение, что кто либо из окружающих ее болен. Она в таких случаях была всегда уверена, что это просто леность или недостаток энергии, и что если бы этот мнимый больной почувствовал те страдания, какие она переносит, он узнал бы, что значит настоящая болезнь.
   Мисс Офелия несколько раз пыталась вызвать в ней материнский страх за Еву, по совершенно напрасно.
   -- Я не вижу, чтобы девочка была больна, -- отвечала она обыкновенно, -- она бегает и играет.
   -- Но у неё кашель.
   -- Кашель! Не говорите мне о кашле. Я всю жизнь страдаю от кашля. Когда мне было столько лет, сколько теперь Еве, все думали, что у меня чахотка. Мамми по целым ночам просиживала около моей постели. Евин кашель ничего не значит!
   -- Она слабеет, у неё одышка.
   -- Ну, у меня это было несколько лет подряд; это чисто нервное.
   -- Она так потеет по ночам!
   -- Я вот уже десять лет как потею по ночам. Сколько раз, бывало, мое белье до того смокнет, что хоть выжми; на рубашке у меня нитки сухой не бывает, а простыни Мамми должна развешивать для просушки! Ева, конечно, так не потеет!
   Мисс Офелия решилась молчать. Но теперь, когда болезнь Евы стала очевидной, когда пригласили доктора, Мария вдруг стала говорить совсем другое.
   Она знала, она всегда предчувствовала, что ей суждено быть самою несчастною матерью. Здоровье её окончательно расстроено, и при этом она должна видеть, как её единственная, её бесценная девочка с каждым днем приближается к могиле. В силу этого нового несчастья Мария не давала Мамми спать по ночам, а днем сердилась и ворчала с удвоенной энергией.
   -- Дорогая Мари, не говори так! -- остановил ее Сент-Клер, -- нельзя же сразу приходить в отчаяние!
   -- Ты не знаешь чувств матери, Сент-Клер, ты никогда не понимал меня.
   -- Но не говори же так, как будто всё уже кончено.
   -- Я не могу относиться к этому так равнодушно, как ты, Сент-Клер. Если тебя не тревожит опасное положение твоего единственного ребенка, то меня оно очень тревожит. Это слишком тяжелый удар для меня после всего, что я уже перенесла.
   -- Правда, -- отвечал Сент-Клер, -- Ева очень слабого здоровья -- я это всегда знал. Она слишком быстро выросла, это изнурило ее, и её положение опасно. Но в настоящее время она только ослабела от жаркой погоды и от усталости, вследствие приезда Генрика. Доктор говорит, что можно надеяться на выздоровление.
   -- Это очень хорошо, что ты можешь всё видеть в розовом свете, большое счастье для людей, когда у них не особенно чувствительное сердце. Я была бы очень рада, если бы могла не так горячо чувствовать, -- я не была бы так несчастна! Мне очень хотелось бы быть такой же спокойной, как все вы!
   "Все они" от души желали того же, так как Мария пользовалась своим новым несчастьем как предлогом и оправданием для всевозможных придирок ко всем окружающим. Всякое слово, сказанное кем либо, всякая вещь сделанная или не сделанная кем либо, -- служили для неё новым доказательством того, что она окружена жестокосердными, бесчувственными людьми, не понимающими её горя. Бедная Ева слышала иногда её жалобы и чуть не выплакала себе глазки, жалея маму и горюя, что так огорчает ее.
   Недели через две настало значительное улучшение, в состоянии девочки, -- одно из тех улучшений, которыми неумолимая болезнь до самого конца поддерживает ложные надежды в тоскующих сердцах. Ева опять стала выходить в сад, на балконы; она опять играла и смеялась, и отец в восторге уверял, что она скоро будет совсем здорова. Но мисс Офелия и доктор не радовались этому мнимому выздоровлению. И маленькое сердечко Евы тоже сохраняло уверенность в близком конце. Какой это голос, иногда так спокойно, так ясно говорит душе, что время её земного странствия приходит к концу? Тайный ли это инстинкт угасающего тела, или трепет души, приближающейся к бессмертию? Как бы то ни было но в сердце Евы жила спокойная, сладкая, пророческая уверенность, что небо близко, спокойная, как свет заходящего солнца, сладкая, как ясная тишина осени: её сердечко отдыхало в этой уверенности и грустило только о тех, кто так горячо любил ее.
   Не смотря на нежные заботы окружающих, не смотря на то, что жизнь развертывалась перед ней со всеми благами, какие может дать любовь и богатство, девочка не жалела, что умирает.
   Из той книги, которую она и её простодушный друг так часто читали вместе, она восприняла в своем сердечке образ Того, кто любил малых детей; она беспрестанно думала о нём и мало-помалу он перестал быть для неё образом, картиной из далекого прошлого, он стал живой, всеобъемлющей действительностью. Любовь к Нему охватывала её детское сердце с неземною нежностью: она говорила, что идет к Нему, в Его дом.
   Но всё-таки сердечко её тосковало по всем, кого она оставляла на земле, особенно по отце. Не отдавая себе в этом ясного отчета -- она инстинктивно чувствовала, что для него она дороже всего на свете. Она любила мать, потому что вообще была любящим существом; самый эгоизм Марии вызывал в ней только горе и недоумение, она по детски слепо верила, что мать не может .поступать дурно. В ней было что-то, чего Ева не могла понять, но она старалась не задумываться над этим и постоянно говорила себе, что ведь это её мама, что она всё равно крепко любит ее.
   Она тосковала также о своих любимых, преданных слугах, для которых она была сиянием дня и солнечным светом. Дети обыкновенно не умеют обобщать. Но Ева была не но летам развитой ребенок, и все те бедствия и несправедливости, какие приходилось выносить неграм, вследствие их подневольного положения, оставляли глубокий след в её чутком сердце. У неё было смутное стремление сделать что ни-будь для них, не для своих только слуг, но для всех рабов вообще, и сила этого стремления печально противоречила слабости её хрупкого маленького организма.
   -- Дядя Том, -- сказала она один раз, во время чтения Библии со своим другом, -- я понимаю, почему Иисус Христос хотел умереть за нас.
   -- Почему же, мисс Ева?
   -- Потому что и мне самой этого хочется.
   -- То есть, как же так, мисс Ева? -- я не понимаю.
   -- Я не могу тебе объяснить; но когда я видела всех этих несчастных, знаешь, на пароходе, на котором ехали сюда и ты, и я, помнишь? одни потеряли матерей, другие мужей, матери плакали о своих маленьких детях... потом, когда я услышала историю бедной Прю, -- ах, как это было ужасно! и еще много, много раз... я чувствовала, что с радостью умерла бы, если бы моя смерть прекратила все эти бедствия! Я умерла бы за них, Том, если бы могла! -- серьезно сказала девочка, положив свою маленькую ручку на его руку.
   Том смотрел на девочку с благоговейным страхом; и когда она, заслышав голос отца, ушла от него, он смотрел ей вслед и несколько раз вытер глаза.
   -- Нечего нам думать удержать мисс Еву на земле, -- сказал он Мамми, которую встретил несколько минут спустя. -- На ней печать Господа!
   -- Ах, да, да! -- вскричала Мамми, всплеснув руками. -- Я это всегда говорила. Она непохожа на детей, которым суждено жить! в её глазах всегда было что-то глубокое, я много раз говорила это мисс, вот и выходит правда, теперь все это видят, моя милая, маленькая, невинная овечка!
   Ева входила по ступенькам на веранду, где ее ждал отец. Был вечер, и лучи заходящего солнца окружили, точно будто сиянием эту фигурку в белом платье, с золотистыми волосами, с ярким румянцем на щеках, и лихорадочно блестевшими глазами.
   Сент-Клер позвал ее, чтобы показать ей статуэтку, которую купил для неё, но, когда он ее увидел, что-то вдруг больно кольнуло его в сердце. Есть особый род красоты такой поразительной и в то же время хрупкой, что нам невыносимо глядеть на нее. Отец обнял девочку и почти забыл, что хотел сказать ей.
   -- Ева, дорогая, тебе ведь лучше сегодня, скажи, ведь лучше?
   -- Папа, -- проговорила Ева с неожиданною решимостью, -- мне давно хотелось многое сказать вам. Я скажу теперь, пока еще не совсем ослабела? -- Сент-Клер вздрогнул. Ева села к нему на колени положила головку к нему на грудь и проговорила:
   -- Нечего мне это скрывать и думать про себя, папа. Я скоро уйду от вас. Я уйду и не вернусь никогда! -- И Ева зарыдала.
   -- Полно, полно, моя дорогая, маленькая Ева, -- вскричал Сент-Клер, дрожа всем телом, но стараясь говорить весело. -- У тебя расстроились нервы, ты хандришь. Надо гнать от себя такие мрачные мысли. Посмотри, какую статуэтку я тебе купил.
   -- Нет, папа, -- сказала Ева тихонько отталкивая статуэтку, не обманывайте себя! Мне ведь нисколько не лучше, я это отлично знаю; и я скоро умру. Я не нервничаю и не хандрю. Если бы не вы, папа, и не мои друзья, я была бы совершенно счастлива. Мне хочется, очень хочется умереть!
   -- Деточка дорогая! что же так опечалило твое маленькое сердечко? Ведь у тебя же было всё, что можно дать ребенку, чтобы он был счастлив?
   -- И всё-таки мне хочется на небо, хотя, конечно, ради моих друзей я бы согласилась пожить! Здесь на земле так много грустного и ужасного. На небе лучше. Но мне очень жаль расстаться с вами! У меня просто сердце разрывается.
   -- Что же кажется тебе таким грустным и ужасным, Ева?
   -- Ах всё, всё что постоянно делается на земле. Мне грустно за наших бедных негров; они очень любят меня, и они все так добры и ласковы ко мне. Мне бы хотелось, папа, чтобы они все были свободны.
   -- Ева, моя деточка, разве же ты думаешь, что им теперь не хорошо живется?
   -- Ах, папа, а вдруг что-нибудь с вами случится, что с ними тогда будет? Ведь таких людей, как вы, папа, не много на свете. Дядя Альфред не такой, и мама не такая! Подумайте о господах бедной Прю! Какие ужасные вещи люди делают и могут делать! -- И Ева содрогнулась.
   -- Дорогая моя девочка! Ты слишком впечатлительна! Мне жаль, что я давал тебе слушать такие истории!
   -- Ах, вот это-то мне и неприятно, папа! Вы хотите, чтобы я жила совершенно счастливо, чтобы ничто меня не огорчало, ничто не заставляло страдать, даже какой-нибудь грустный рассказ, а другие несчастные создания всю жизнь не видят ничего, кроме горя и страдания; мне кажется, это очень эгоистично. Нет, я должна была знать всё это, я должна была сострадать всем этим людям. Такие вещи всегда падали мне на сердце так глубоко, глубоко... И я думала, много думала о них. Папа, разве нельзя как-нибудь устроить, чтобы все невольники стали свободными?
   -- Это очень трудный вопрос, моя милая. Несомненно невольничество очень плохое учреждение, многие люди думают это, и я то же. Я искренно хотел бы, чтобы у нас в стране не было ни одного раба, но и я не знаю, как это сделать.
   -- Папа, вы такой хороший, такой благородный, такой добрый человек, и вы умеете так хорошо говорить, что приятно слушать. Нельзя ли вам поездить по разным городам и попробовать убедить людей, чтобы они уничтожили невольничество? Когда я умру, папа, вспоминайте меня и сделайте это ради меня! Я бы и сама сделала, если бы могла.
   -- Когда ты умрешь, Ева! -- вскричал Сент-Клер со страстным порывом. -- Дитя мое, не говори мне таких слов! Ты для меня всё на свете!
   -- Ребенок старой Прю был для неё тоже всем на свете; а она должна была слушать, как он кричит и пе могла помочь ему. Папа, бедные негры, любят своих детей не меньше, чем вы меня! О, сделайте что-нибудь для них. Бедняжка Мамми любит своих детей, я видела, как она плакала, когда говорила о них. И Том тоже любит своих детей. Это всё ужасно, папа, и всюду постоянно одно и то же.
   -- Ну полно, полно, моя дорогая! -- сказал Сент-Клер, стараясь успокоить ее, -- ты только не волнуйся, не говори о смерти, и я сделаю всё, что ты хочешь.
   -- Обещайте мне, милый папа, что Том получит свободу, как только, -- она остановилась и докончила нерешительно, -- я уйду!
   -- Хорошо моя дорогая, я сделаю всё на свете, всё, что ты у меня попросишь!
   -- Милый папа, -- проговорила девочка, приложив свою пылающую щечку к его щеке, -- как бы я хотела, чтобы мы ушли вместе.
   -- Куда, дорогая? -- спросил Сент-Клер.
   -- К нашему Спасителю! У него там тихо, спокойно, так красиво! -- Девочка говорила о царствии небесном, как о таком месте, где она часто бывала. -- Разве вам не хочется туда, папа? -- спросила она.
   Сент-Клер крепче прижал ее к себе, но не сказал ни слова.
   -- Вы придете ко мне! -- проговорила девочка тоном спокойной уверенности, какой она часто принимала сама того не сознавая.
   -- Я приду за вами, я вас не забуду!
   Вечерние тени сгущались вокруг них, а Сент-Клер сидел молча, прижимая к груди своей маленькое существо. Он уже не видел её глубоких глаз, её голос доносился до него, как голос какого-то духа, и перед ним, словно в видении, мгновенно пронеслась вся его прошлая жизнь. Молитвы матери, гимны, которые она ему пела, его собственные стремления и порывы к добру; а в промежутке между тем временем и настоящей минутой годы, целые годы развлечений и скептицизма, целая жизнь светского человека. Мы многое можем передумать в одну минуту. Сент-Клер понял и почувствовал многое, но не сказал ничего. Когда стемнело он на руках снес девочку в её спальню, а когда она разделась, он отослал служанок, взял ее на руки, качал и пел ей, пока она не заснула.

Глава XXV.
Маленькая христианка.

   В одно воскресенье после обеда Сент-Клер сидел вытянувшись в большом бамбуковом кресле на веранде и курил сигару. Мария полулежала на софе против окна, выходившего на веранду, защищенная газовым пологом от укусов москитов и держала в руках изящно переплетенный молитвенник. Она держала его, потому что это был воскресный день, и воображала, что читает -- хоть на самом деле она просто дремала с открытой книгой перед глазами.
   Мисс Офелия, после некоторого колебания, решила поехать на небольшой методистский митинг недалеко от дома и взяла Тома кучером; Ева тоже поехала с ней.
   -- Знаешь, Августин, -- сказала Мария, просыпаясь, я хочу послать в город за моим старым доктором Позей; я уверена, что у меня болезнь сердца.
   -- Зачем же тебе за ним посылать? Тот доктор, который лечит Еву, кажется, довольно знающий.
   -- Я бы не доверилась ему в случае опасной болезни, -- заявила Мария, -- а я уверена, что мое положение опасно. Я об этом думала последние две, три ночи; у меня такие мучительные боли, такие странные ощущения!
   -- О, Мари, ты просто в мрачном настроении; я не думаю, чтобы у тебя была болезнь сердца.
   -- Да, конечно, ты не думаешь, -- сказала Мария, -- я так и ожидала. Ты беспокоишься, если у Евы маленький кашель или легкое нездоровье, а до меня тебе и дела нет.
   -- Если тебе так приятно иметь болезнь сердца, я постараюсь убедить себя, что она у тебя есть, -- отвечал Сент-Клер, -- я ведь не знал.
   -- Надеюсь, тебе не придется пожалеть об этом, когда будет слишком поздно. Хочешь верь мне, хочешь нет, но мое беспокойство об Еве и заботы об этой дорогой девочке развили во мне болезнь, которую я давно в себе подозревала.
   Трудно было определить, в чём состояли заботы, о которых говорила Мария. Сент-Клер подумал это про себя и, как жестокосердный человек, продолжал молча курить, пока карета не подъехала к веранде, и Ева с мисс Офелией не вышла из экипажа.
   Мисс Офелия прошла прямо в свою комнату, чтобы снять шляпу и шаль, как она всегда делала, прежде чем начать что-нибудь говорить, а Ева уселась на колени отца и принялась рассказывать ему о всём, что видела и слышала на митинге.
   Вскоре до слуха их донеслись громкие восклицания мисс Офелии (её комната также выходила на веранду) и её упреки кому-то.
   -- Какую новую штуку выкинула Топси? -- спросил Сент-Клер, -- пари держу, что этот шум из-за неё!
   Через минуту появилась разгневанная мисс Офелия, таща за руку маленькую преступницу.
   -- Иди, иди сюда! -- Я всё расскажу твоему господину!
   -- Ну, что опять случилось? -- спросил Августин.
   -- Случилось то, что я больше не могу мучиться с этой девчонкой! Это прямо невыносимо! У меня окончательно лопнуло терпение! Я заперла ее в своей комнате и задала ей выучить молитву; а она, представьте себе, подглядела куда я кладу свои ключи, открыла комод, достала отделку для шляпки и изрезала ее на кофточки для кукол! Я в жизнь свою не видала ничего подобного!
   -- Я вас предупреждала кузина, что с этими тварями без строгости ничего не сделаешь. Если бы была моя воля, -- она с упреком посмотрела на Сент-Клера, -- я бы непременно велела высечь эту девчонку, так высечь, чтобы она на ногах не могла стоять.
   -- Нисколько не сомневаюсь в этом! -- сказал Сент-Клер. -- И еще есть люди, которые говорят о кротком правлении женщин! Как бы не так! Да я в свою жизнь не встретил и десятка женщин, которые не в состоянии были бы забить до полусмерти лошадь или слугу, не говоря уж о муже. Дай им только волю!
   -- Твоя слабость ни к чему не ведет, Сент-Клер! -- возразила Мария. -- Кузина женщина разумная, и она теперь видит, что я ей говорила правду.
   Мисс Офелия обладала ровно той долей вспыльчивости, какая свойственна образцовой хозяйке; хитрость девочки и уничтожение нужной вещи рассердило ее; многие из моих читательниц должны сознаться, что при подобных обстоятельствах точно также потеряли бы терпение; но слова Марии показались ей слишком сильными и гнев её остыл.
   -- Я, конечно, ни за что на свете не хочу, чтобы ребенка истязали, -- сказала она, -- но, Августин, я право, не знаю, что мне делать. Я ее учила и учила, уговаривала до того, что из сил выбилась, я ее секла, наказывала, как только могла придумать; а она всё-таки осталась такою же, как была.
   -- Поди-ка сюда, Топси, приди обезьяна! -- подозвал Сент-Клер девочку; в её круглых, блестящих глазах светился страх в соединении с её обычным задором.
   -- Отчего это ты так дурно ведешь себя? -- спросил Сент-Клер, невольно улыбаясь при виде выражения её лица.
   -- Должно быть, оттого, что у меня злое сердце, -- смиренно отвечала Топси, -- мисс Фелли говорит, что это от злого сердца.
   -- Разве ты не понимаешь, как мисс Офелия много для тебя сделала? Она говорит, что сделала всё, что могла.
   -- Господи, масса, моя прежняя госпожа то же говорила. Она гораздо больнее секла меня и драла меня за волосы, колотила головой о дверь, и всё без всякой пользы! Я думаю, если мне хоть все волосы повыдергать, всё будет ни к чему, -- я уж такая гадкая! Известное дело, я ведь негритянка!
   -- Да, мне придется отказаться от неё, -- заметила мисс Офелия, -- я не хочу больше мучиться с нею.
   -- Хорошо, но позвольте мне сперва задать вам один вопрос, -- сказал Сент-Клер.
   -- Что такое?
   -- Если евангельское учение не достаточно сильно, чтобы обратить на путь истинный одного языческого ребенка, который живет с вами, в полном вашем распоряжении, как вы можете надеяться на успех, двух, трех несчастных миссионеров, которых вы посылаете к тысячам таких же язычников? Я думаю, что эта девочка прекрасный образчик того, каковы бывают вообще язычники.
   Мисс Офелия не нашлась сразу, что ответить. Ева, молча присутствовавшая при этой сцене, сделала знак Топси, и они вместе вышли. В углу веранды был маленький стеклянный балкон, служивший чем-то в роде читальни Сент-Клеру. Ева и Топси направились туда.
   -- Что это Ева хочет делать? -- проговорил Сент-Клер, -- надо посмотреть.
   Он подошел на цыпочках, приподнял занавес, закрывавший стеклянную дверь, и заглянул. Минуту спустя он приложил палец к губам и сделал мисс Офелии знак, чтобы она подошла и посмотрела. Обе девочки сидели на полу в пол-оборота к ним. -- Топси с своим обычным видом беспечного удальства; Ева с выражением глубокой жалости на лице, со слезами на глазах.
   -- Отчего это ты такая нехорошая, Топси! Отчего ты не хочешь постараться исправиться? Неужели ты никого не любишь, Топси?
   -- Не знаю какая такая любовь. Я люблю леденцы да всякие другие гостинцы, вот и всё, -- отвечала Топси.
   -- Но ведь ты же любишь своего отца и мать?
   -- Никогда у меня не было ни отца, ни матери, я же вам говорила, мисс Ева.
   -- Да, я помню, -- грустно проговорила Ева, -- но, может быть, у тебя был брат, или сестра, или тетка, или...
   -- Никого у меня не было, никогда, никого.
   -- Но, Топси, если бы ты постаралась сделаться хорошей, ты бы могла...
   -- Какой бы я ни была хорошей, всё равно, я бы осталась негритянкой, -- отвечала Топси. -- Если бы мне можно было переменить кожу и сделаться белой, я бы постаралась!
   -- Но ведь можно же любить и черного, Топси. Мисс Офелия любила бы тебя, если бы ты вела себя хорошо.
   Топси засмеялась коротеньким смехом, которым обыкновенно выражала свое недоверие.
   -- Разве ты этого не думаешь? -- спросила Ева.
   -- Конечно, не думаю. Она меня терпеть не может, потому что я негритянка! Она готова скорей дотронуться до жабы, чем до меня. Никто пе может любить негров и с этим ничего не поделать. Да мне наплевать! -- И Топси засвистала.
   -- О, Топси, бедная девочка, я тебя люблю! -- вскричала Ева в порыве охватившего ее чувства, поляки в свою худенькую, беленькую ручку на плечо Топси. -- Я тебя люблю, потому что у тебя нет ни отца, ни матери, ни друзей, потому что ты бедная, обиженная девочка! Я тебя люблю, и мне хочется, чтобы ты сделалась хорошей! Я очень больна, Топси, я недолго проживу, и мне очень неприятно, что ты такая нехорошая. Я так хочу, чтобы ты постаралась исправиться ради меня! Мне уже не долго осталось пожить с вами.
   Круглые, дерзкие глаза черной девочки наполнились слезами; крупные светлые капли одна за другой падали на беленькую ручку. Да, в эту минуту луч истинной веры, луч небесной любви прорезал мрак её души. Она пригнула голову к коленям и заплакала, зарыдала; а прелестная белая девочка наклонилась над нею и казалась светлым ангелом, явившимся поднять грешника.
   -- Бедняжка Топси! -- проговорила Ева, -- разве ты не знаешь, что Иисус Христос любит всех одинаково. Для него всё равно, что ты, что я. Он любит тебя так же, как я тебя люблю, только еще больше, потому что он лучше меня. Он поможет тебе исправиться и когда ты умрешь, ты сделаешься ангелом, хотя ты и не белая. Подумай только, Топси, ты можешь быть одним из тех светлых духов, о которых поет дядя Том.
   -- О, дорогая мисс Ева! моя дорогая мисс Ева! -- вскричала маленькая негритянка, -- я постараюсь, постараюсь! Я никогда не думала об этом раньше!
   Сент-Клер опустил занавес. -- Ева напомнила мне мою мать, -- сказал он мисс Офелии. -- Она правду говорила мне: если мы хотим возвратить зрение слепому, мы должны поступать, как поступал Христос: призвать его к себе и возложить на него руки.
   -- У меня всегда было предубеждение против негров, -- сказала мисс Офелия. -- И действительно, прикосновение этой девочки было мне противно, но я не думала, что она это заметила.
   -- Будьте уверены, что всякий ребенок заметит такую вещь, этого от них не скроешь. И я думаю, что все старания принести пользу ребенку, все матерьяльные блага, какие ему доставляют, не вызовут в нём чувства благодарности, пока это отвращение остается в глубине сердца; это странно, но это факт.
   -- Не знаю как с этим быть, -- сказала мисс Офелия. -- Негры вообще неприятны мне, а эта девочка в особенности. Что мне с ней делать?
   -- Ева, невидимому, знает, что делать.
   -- О, Ева такая любящая! Впрочем, она поступает так, как учил нас Христос, -- сказала мисс Офелия, -- я бы хотела быть такой, как она. Может быть она и научит меня.
   -- Это будет не первый раз, что ребенок научает добру взрослого человека, -- заметил Сент-Клер.

Глава XXVI.
Смерть.

   Не плачь о тех, кого могильная завеса сокрыла от наших глаз на заре их жизни.
   Спальня Евы была просторная комната, открывавшаяся, подобно прочим комнатам дома, на широкую веранду. Комната сообщалась с одной стороны со спальней отца и матери, с другой с комнатой мисс Офелии. Сент-Клер убрал спальню дочери по собственному вкусу, и таким образом чтобы она вполне соответствовала характеру своей обитательницы. На окнах висели занавесы из розовой и белой кисеи; пол устлан был ковром деланным на заказ в Париже по его собственному рисунку; кайму его составлял бордюр из бутонов и листьев роз, а в середине красовались вполне распустившиеся розы. Кровать, стулья и кушетки были из бамбука, чрезвычайно изящного и причудливого фасона. Над изголовьем, на алебастровой подставке стояла красивая статуя ангела со сложенными крыльями и миртовым венком в руках. От него спускался над кроватью легкий полог из розового газа с серебряными полосами, защищавший спящую от москитов, необходимая предосторожность в этом климате. На изящных бамбуковых кушетках лежали розовые шелковые подушки, а над ними из рук хорошеньких статуй спускались газовые пологи такие же, как на кровати. В средине комнаты стоял легкий бамбуковый стол, а на нём белая мраморная ваза сделанная в форме лилии с бутонами, и всегда наполненная цветами. На этом столе лежали книги Евы, разные мелкие безделушки и алебастровый письменный прибор, который отец купил для неё, заметив, что она старается упражняться в писании. В комнате был камин, и на мраморной доске его стояла прелестная статуэтка, изображающая Христа благословляющего детей, а с обеих сторон её две мраморные вазы; наполнять их каждое утро свежими цветами составляло радость и гордость Тома. По стенам висели художественные изображения детей в разных видах. Одним словом, в этой комнате глаз всюду находил изображения детства, невинности и мира. Когда девочка просыпалась утром, взгляд её неизменно встречал предметы навевавшие успокоительные и хорошие мысли.
   Обманчивый прилив сил, поддержавший несколько времени Еву, быстро исчезал; всё реже и реже слышались шаги её на веранде, всё чаще и чаще полулежала она на маленькой кушетке подле открытого окна, и большие, глубокие глаза её были устремлены на волнующуюся воду озера.
   Один раз после полудня она лежала таким образом с открытой Библией, на которой покоились её прозрачные пальчики, -- вдруг она услышала на веранде голос матери, кричавший резким тоном:
   -- Это еще что, негодница? -- Опять ты принялась за свои проказы! Как ты смела рвать цветы, а? -- и Ева услышала звук звонкой пощечины,
   -- Господи, миссис, -- донесся до неё голос Топси, -- да ведь это для мисс Евы!
   -- Для мисс Евы? Хорошо оправдание! Ты думаешь ей очень нужны твои цветы, черномазая дрянь? Пошла вон!
   В одну секунду Ева сошла с кушетки и очутилась на веранде.
   -- Ах, не гоните ее, мама! Мне хочется цветов, дайте мне их!
   -- Зачем тебе, Ева! у тебя и так вся комната в цветах.
   -- Цветы никогда не бывают лишние. Топси, дай-ка их сюда!
   Топси, стоявшая мрачно с опущенной головой, подошла к ней и протянула свой букет. Она смотрела робко, застенчиво, прежнего задора и смелости не было и следа.
   -- Какой красивый букет! -- вскричала Ева, -- взглянув на него.
   Это был скорее оригинальный, чем красивый букет: он состоял из ярко красных гераний и одной белой японской розы с блестящими листьями. Составительнице его очевидно понравился этот контраст цветов и она придала каждому листику красивое положение.
   Топси была очень польщена, когда Ева сказала: -- Тоней, ты очень красиво составляешь букеты! Смотри, в этой вазе нет цветов. Мне бы хотелось, чтобы ты каждый день ставила в нее букет.
   -- Господи, как дико! -- вскричала Мария, -- для чего это тебе понадобилось?
   -- Ничего, мама, ведь вам всё равно, если Топси будет это делать, вы позволите?
   -- Конечно, милая, если это доставит тебе удовольствие! Топси, ты слышала, что велела барышня? смотри же, не забудь!
   Топси сделала книксен и опустила глаза. Когда она уходила, Ева заметила, что по её черной щеке катится слеза.
   -- Видите, мама, я знала, что Топси хочет сделать что-нибудь для меня, -- сказала Ева матери.
   -- Ах, пустяки! Она просто любит всё делать на зло. Ей не позволяют рвать цветов, она нарочно рвет. Но если тебе хочется, чтобы она рвала, пусть себе.
   -- Мама, мне кажется, Топси переменилась за последнее время, она старается вести себя хорошо.
   -- Ну, ей долго придется стараться, прежде чем дойти до хорошего! -- отвечала Мария с беззаботным смехом.
   -- Ах, мама, ведь вы знаете, какая Топси несчастная: всё и всегда было против неё!
   -- Но только не с тех нор, как она у нас. Здесь ее и учили, и наставляли, и делали для неё всё, что только возможно, она всё такая же гадкая, как была, и всегда такой останется. Из этой твари ничего не выйдет.
   -- Но, мама, подумай, какая разница: расти так как я, среди друзей, среди всего, что может сделать меня и доброй, и счастливой, и расти так, как она росла, пока не попала к нам!
   -- Конечно, большая разница, -- согласилась Мария, зевая. -- Господи до чего жарко!
   -- Мама, а что верите вы, что Топси может сделаться ангелом, как каждый из нас, если будет жить по христиански?
   -- Топси! вот -- то смешная идея! Кроме тебя она никому бы не пришла в голову! А впрочем, что ж? пожалуй, может!
   -- Мама, ведь Бог её отец, так же как наш, ведь Христос и для неё Спаситель!
   -- Конечно, это очень вероятно. Я думаю Бог создал, всех людей, -- ответила Мария. -- Где же это мой флакончик с солью?
   -- Как жаль, ах, как жаль! -- проговорила Ева как бы про себя, опять глядя вдаль, на озеро.
   -- Чего тебе жаль? -- спросила Мария.
   -- Что человек, который мог бы быть светлым ангелом, и жить с ангелами, опускается вниз всё ниже и ниже, и никто не протянет руку, чтобы помочь ему! Ах, Господи!
   -- Ну, этого мы не можем изменить, так не стоит и огорчаться, Ева! Я не знаю, что тут можно сделать; мы должны благодарить Бога за те преимущества, которые он нам дал.
   -- Ах, я, право, не могу, мне так грустно за тех людей, у которых нет этих преимуществ.
   -- Ну, уж это довольно странно! Я знаю, что религия учит нас быть благодарными за всё, что мы имеем.
   -- Мама, -- сказала Ева, -- мне бы хотелось отрезать часть своих волос, так порядочную частичку.
   -- Зачем?
   -- Мне хочется раздать их на память своим друзьям, пока я еще не ослабела и могу сама раздавать. Будь добра, позови тетю, чтобы она меня остригла. -- Мария возвысила голос и позвала мисс Офелию из её комнаты.
   Когда тетка вошла, девочка приподнялась с подушек и тряхнув своими золотисто-каштановыми кудрями, сказала шутливо: -- Придите, тетя, остригите овечку.
   -- Что такое? -- спросил Сент-Клер входя в комнату с фруктами, которые он принес Еве.
   -- Папа, я прошу тетю отрезать мне немножко волос, их слишком много, от них мне жарко голове. И потом мне хочется раздать их. -- Мисс Офелия подошла с ножницами в руках.
   -- Смотрите не испортите её локонов, -- сказал отец, -- отрезайте снизу, чтобы не было видно. Локоны Евы -- моя гордость.
   -- О папа! -- грустно проговорила Ева.
   -- Да, и я хочу чтобы они сохранились во всей своей красе до тех пор, пока мы поедем на плантацию к твоему дяде, в гости к кузену Генриху, -- сказал Сент-Клер весело.
   -- Я никогда не поеду к ним папа; я иду в лучший мир. Ах, пожалуйста, верьте мне! Разве вы не видите, папа, что я слабею с каждым днем?
   -- Зачем тебе нужно, чтобы я поверил такой ужасной вещи, Ева? -- спросил отец.
   -- Да потому что это правда, папа; и потом, если вы поверите теперь, вы, может быть, будете относиться к этому так же, как я.
   Сент-Клер сжал губы и мрачно смотрел, как длинные прелестные локоны один за другим падали на колени к Еве. Она поднимала их, серьезно рассматривала, навивала на свои тоненькие пальчики и от времени до времени тревожно поглядывала на отца.
   -- Я это предчувствовала! -- вскричала Мария, -- именно это и подтачивало день за день мое здоровье, это и сведет меня в могилу, хотя никто не обращает на меня внимания. Я давно говорила это тебе, Сент-Клер, ты скоро увидишь, что я была права.
   -- И это несомненно доставит тебе большое утешение, -- сказал Сент-Клер сухо, с горечью.
   Мария откинулась на кушетку и закрыла лицо батистовым платком.
   Ясные, голубые глаза Евы серьезно смотрели то на отца, то на мать: это был спокойный всё понимающий взгляд души, наполовину освободившейся от земных уз. Она очевидно заметила и почувствовала разницу между этими двумя людьми. Знаком подозвала она к себе отца. Он подошел и сел подле неё.
   -- Папа, силы мои слабеют с каждым днем, и я знаю, что должна умереть. Мне многое хочется сказать и сделать, я должна это сделать, а вы так недовольны, когда я об этом говорю! Но ведь всё равно это придет, этого нельзя избежать! Позвольте мне говорить теперь!
   -- Хорошо, девочка, говори, -- сказал Сент-Клер, закрыв глаза одной рукой и держа другой ручку Евы.
   -- Мне бы хотелось, чтобы все наши люди пришли сюда, мне нужно сказать им что-то.
   -- Хорошо! -- отозвался Сент-Клер тоном человека, решившегося терпеть до конца.
   Мисс Офелия распорядилась, и скоро вся прислуга собралась в комнате Евы.
   Девочка полулежала на подушках; распущенные волоса её свободно падали вокруг личика; яркий румянец её щек болезненно поражал сравнительно с необыкновенной белизной её кожи, с худобой её ручек и всего тельца. Её огромные одухотворенные глаза серьезно и пристально смотрели на каждого из входивших.
   Слуги были поражены и взволнованы. Личико девочки, сиявшее неземной красотой, длинные локоны волос, срезанные и лежавшие подле неё, отвернувшийся в сторону отец, рыдания Марии, всё это потрясло чувствительных и впечатлительных негров; входя, они переглядывались, вздыхали и качали головами. В комнате стояла глубокая тишина, точно на похоронах.
   Ева приподнялась и долго внимательно глядела вокруг себя. Все были грустны и встревожены. Некоторые женщины закрывали лицо передником.
   -- Я хотела видеть всех вас, мои милые друзья, -- сказала Ева, -- потому что я люблю вас. Я люблю всех вас, и я хочу сказать вам одну вещь и хочу, чтобы вы не забыли моих слов... Я скоро уйду от вас через несколько недель вы уже не увидите меня.
   Тут девочку прервали громкие рыдания, вопли и причитания присутствующих, заглушившие её слабый голосок. Она подождала с минуту и затем продолжала таким тоном, от которого все снова смолкли.
   -- Если вы меня любите, вы не должны прерывать меня. -- сказала она. -- Послушайте меня, я хочу поговорить с вами о ваших душах... Я боюсь, что многие из вас совсем об этом не думают. Вы думаете только об здешнем мире. Но мне хочется напомнить вам, что есть другой прекрасный мир, где живет Иисус Христос. Я иду туда и вы тоже, могли бы придти туда. Там есть место для вас также, как для меня. Но если вы хотите попасть туда, вы не должны вести ленивую, беспечную, легкомысленную жизнь; вы должны быть христианами. Помните, что каждый из вас может сделаться ангелом и навеки остаться ангелом. Если вы хотите быть христианами, Христос поможет вам. Вы должны молиться ему, должны читать...
   Девочка остановилась, с состраданием посмотрела на них и сказала печально. -- Но, Боже мой! вы не можете читать! Бедные, бедные! -- она спрятала лицо в подушки и заплакала. Сдержанные рыданья негров, стоявших на коленях вокруг её кушетки, заставили ее успокоиться.
   -- Ничего, -- сказала она, поднимая головку и улыбаясь, сквозь слезы, -- я молилась за вас, я знаю, что Христос поможет вам, хотя вы и не умеете читать. Старайтесь поступать, как только можете, хорошо; молитесь каждый день; просите Его помочь вам, просите чтобы другие почаще читали вам Библию, и я надеюсь, что мы с вами все встретимся на небе.
   -- Аминь! -- вполголоса проговорили Том, Мамми и кое-кто из стариков, принадлежавших к методистской церкви. Более молодые и легкомысленные, охваченные незнакомым им чувством, рыдали пригнув головы к коленям.
   -- Я знаю, -- проговорила Ева, -- что вы все любите меня.
   -- Да, о да! конечно, любим! Господи, благослови ее! -- невольно вырвалось у всех.
   -- Да, я знаю, что любите. Все вы были всегда добры ко мне; и мне хочется дать каждому из вас что-то на память. Я дам вам всем по локону своих волос; когда вы взглянете на него, вспомните, что я любила вас, что я ушла на небо и хочу всех вас увидеть там.
   Последовавшую сцену невозможно описать. Со слезами и рыданиями толпились негры вокруг малютки и брали из её рук последний дар её любви. Они бросались на колени, они рыдали и молились, они целовали край её платья; старшие осыпали ее ласковыми именами вперемежку с молитвами и благословениями.
   Когда каждый получил по локону, мисс Офелия боли боявшаяся, что всё это волнение повредит маленькой больной, сделала слугам знак выйти из комнаты.
   Наконец, все вышли, кроме Тома и Мамми.
   -- Вот тебе, дядя Том, -- сказала Ева, -- самый красивый. Я так рада, дядя Том, когда подумаю, что мы с тобой увидимся на небе, -- я уверена, что мы увидимся; и с тобой также, моя милая, хорошая, добрая Мамми! -- вскричала она нежно обнимая свою бывшую няню. -- Я знаю что и ты будешь там.
   -- О мисс Ева, не знаю, как мне и жить-то без вас: Кажется, свет Божий померкнет, когда вас не станет! -- рыдала преданная Мамми.
   Мисс Офелия ласково выпроводила из комнаты ее и Тома и думала, что все уже ушли, но, обернувшись, она вдруг заметила Топей.
   -- Ты откуда явилась? -- спросила она.
   -- Я всё время была здесь, -- отвечала Топей, утирая слезы. -- О мисс Ева, я была очень дурная девочка, но неужели вы не дадите мне ничего?
   -- Дам, моя бедная Топей, конечно, дам! Вот возьми! И всякий раз как ты посмотришь на эти волосы, вспоминай, что я тебя любила, что я хотела, чтобы ты сделалась хорошей девочкой!
   -- О, мисс Ева, я стараюсь! -- проговорила Топси серьезно, -- но так трудно быть хорошей. Может быть, это оттого, что я не привыкла.
   -- Иисус Христос я паст это, Топси; Он жалеет тебя, Он поможет тебе.
   Топси закрыла лицо передником, и мисс Офелия вывела ее из комнаты; она спрятала драгоценный локон у себя на груди.
   Когда все вышли, мисс Офелия заперла дверь. Почтенная леди пролила не мало слез во время этой сцены, но в душе её преобладала главным образом тревога за последствия такого возбуждения для больной.
   Сенг-Клер сидел всё время неподвижно закрыв глаза рукой. Когда они остались одни, он не переменил положения.
   -- Папа! -- позвала Ева, ласково положив свою ручку на его руку. Он вздрогнул, но ничего не отвечал.
   -- Милый папа! -- проговорила Ева.
   -- Нет, не могу! -- вскричал Сент-Клер, вскакивая, -- я не могу перенести этого! Бог слишком жесток ко мне! -- он произнес последние слова с глубокою горечью.
   -- Августин, разве Бог не имеет права делать, что хочет, со своими собственными созданиями! -- заметила мисс Офелия.
   -- Может быть, по от этого нисколько не легче, -- проговорил он сухим, жестким тоном и отвернулся.
   -- Папа, вы разбиваете мне сердце! -- вскричала Ева, приподнимаясь и бросаясь к нему на шею. -- Вы не должны так чувствовать! -- Девочка заплакала и зарыдала с таким отчаянием, что все перепугались, и мысли отца сразу приняли другое направление.
   -- Полно, Ева, полно, моя дорогая! Тише, успокойся! Я был неправ, я согрешил. Я буду чувствовать и делать всё, как ты хочешь, только не волнуйся, не плачь так. Я покорюсь. Я знаю, что с моей стороны было очень нехорошо так говорить.
   Через несколько минут Ева лежала словно усталая голубка на руках отца, а он наклонялся над ней и успокаивал ее всевозможными нежными словами.
   Мария встала и перешла в свою комнату, где с ней сделалась сильнейшая истерика.
   -- А мне ты и не дала локона, Ева, -- с грустной улыбкой сказал отец.
   -- Они все ваши, папа, -- улыбаясь отвечала она, -- ваши и мамины; дайте только милой тете, сколько она захочет. Я хотела раздать сама нашим людям, потому что, знаете, папа, об них, пожалуй, забудут, когда меня не станет, и потому, что я надеялась, что это поможет им помнить... Ведь вы христианин, папа, правда? -- спросила Ева с некоторым сомнением.
   -- Почему ты у меня это спросила?
   -- Не знаю. Вы такой хороший, я не понимаю как вы можете не быть христианином.

 []

   -- Что же по твоему значит быть христианином, Ева?
   -- Это значит, любить Христа больше всего на свете, -- отвечала девочка.
   -- Ты так и любишь Его, Ева?
   -- Да, конечно.
   -- Но ведь ты же Его никогда не видала? -- заметил Сент-Клер.
   -- Не всё ля равно, -- сказала Ева, -- я верю в него и через несколько дней увижу его. -- Её личико сияло верой и радостью.
   Сент-Клер не сказал ни слова больше. Он видел то же самое чувство раньше, у своей матери, но оно не находило отклика в душе его.
   После этого дня Ева стала быстро приближаться к концу: нельзя было больше сомневаться и обольщать себя надеждою. Её красивая комната превратилась в больничную палату, а мисс Офелия исполняла при ней день и ночь должность сиделки, и только- теперь друзья её могли вполне оценить насколько она полезна. Ловкая и опытная в уходе за больными, она искусно умела поддерживать чистоту и удобства, устранять всякое неприятное напоминание о болезни; никогда не забывала она времени, не теряла присутствия духа и ясности соображения, аккуратно исполняла все предписания и советы доктора, одним словом, она была прямо незаменима. Даже те, кто пожимал плечами при виде её странностей и мелочной аккуратности, столь отличной от беспечной распущенности южан, сознавали, что в данном случае нужен именно такой человек, как она.
   Дядя Том проводил много времени в комнате Евы. Девочка страдала нервным беспокойством, и ей было приятно, когда ее носили. Для Тома было величайшим наслаждением носить это хрупкое тельце на руках по комнате или но веранде, когда с озера дул свежий ветерок и девочка чувствовала себя лучше, он иногда выносил ее в сад, под апельсинные деревья или садился с ней на одну из их любимых скамеек и пел ей её любимые, старые гимны.
   Отец часто тоже носил ее, но он был слабее и скоро уставал. Тогда Ева говорила ему:
   -- Папа, позвольте Тому взять меня. Бедняга, ему это так приятно! Он только это одно и может делать, а ему так хочется что-нибудь сделать для меня.
   -- И мне тоже хочется, Ева, -- говорил отец.
   -- О, папа, вы для меня всё можете сделать и всё делаете. Вы мне читаете, вы по ночам сидите подле меня, а Том только носит меня да поет; и я знаю, что для него носить легче, чем для вас. Он такой сильный!
   Ни один только Том желал что-нибудь сделать для больной. Все слуги дома разделяли это желание, и всякий старался, чем мог, услужить ей.
   Бедная Мамми всем сердцем стремилась к своей маленькой любимице. Но она ни днем, ни ночью не могла посидеть около неё: Мария объявила, что при её настоящем состоянии духа покой для неё невозможен и, конечно, никому не давала покою. Двадцать раз в ночь будила она Мамми то потереть ей ноги, то помочить голову, то найти носовой платок, то посмотреть, что за шум в комнате Евы, то опустить занавес, потому что слишком светло, то поднять его, потому что слишком темно; днем, когда Мамми так хотелось поухаживать хоть немножко за своей дорогой девочкой, Мария удивительно искусно изобретала для неё разные занятия в доме п вне дома, или держала ее около себя; так что она могла видеть Еву только урывками, на минутку.
   -- Я чувствую, что обязана особенно заботиться о себе, именно теперь, -- говорила Мария, -- я так слаба, а на мне лежит весь уход за нашей дорогой малюткой.
   -- Неужели, моя милая? -- удивился Сент-Клер, -- а мне казалось, что кузина избавила тебя от этого.
   -- Ты рассуждаешь, как мужчина, Сент-Клер, точно будто кто-нибудь может избавить мать от забот об её умирающем ребенке! Ну, да всё равно, никто не понимает, что я чувствую! Я не могу относиться ко всему так легко, как ты!
   Сент-Клер улыбнулся. Простите ему эту улыбку, он не в состоянии был удержаться. -- Сент-Клер еще мог улыбаться! Так светлы и спокойны были последние дни странствия этой маленькой души, такой легкий, благоухающий ветерок нес эту лодочку к небесным берегам, что не чувствовалось, чтобы это было приближение смерти. Девочка не страдала; она ощущала только спокойную, безболезненную слабость, которая постепенно увеличивалась с каждым днем; она была так прелестна, так нежна, так счастлива и преисполнена веры, что всякий невольно поддавался умиротворяющему влиянию невинности и покоя, которые она разливала вокруг себя. Сент-Клер ощущал какое-то странное спокойствие. Не то, чтобы он надеялся, -- это было невозможно. Он и не покорился, он только мирно отдыхал в настоящем, которое казалось таким прекрасным, что не хотелось думать о будущем. Нечто подобное мы. ощущаем в лесу осенью, когда воздух ясен и мягок, деревья горят болезненным румянцем и последние цветы красуются на берегу ручья; мы наслаждаемся всем этим тем сильнее, что знаем, как скоро оно исчезнет.
   Мечты и предчувствия Евы были всего лучше известны её верному другу Тому. Ему она говорила то, что боялась сказать отцу, чтобы не расстроить его. Ему она поверяла те таинственные приметы, по которым душа узнает, что ей скоро можно будет сбросить свою земную оболочку.
   Под конец Том перестал спать у себя в комнате, а проводил ночи на веранде, готовый вскочить по первому зову.
   -- Дядя Том, с чего это ты вздумал спать где попало и как попало, точно собака? -- спросила мисс Офелия. -- Я думала, что ты человек аккуратный, любишь спать у себя на постели, по-христиански...
   -- Я и то люблю, мисс Фели, -- отвечал Том таинственным голосом, -- только теперь...
   -- Ну, что такое теперь?
   -- Не надо говорить так громко, масса Сент Клер не любит, чтобы об этом говорили. Но вы знаете, мисс Фели, настало время ждать жениха.
   -- Что ты хочешь сказать, Том?
   -- В Писании сказано: "В полунощи был глас велий: се жених грядет, бдите убо!" Вот этого-то я и жду каждую ночь, мисс Фели, я не хочу проспать жениха.
   -- Почему ты так думаешь, дядя Том?
   -- Мисс Ева сказала мне. Господь посылает своего вестника душе. Я должен быть при этом, мисс Фели; когда это благословенное дитя войдет в царствие небесное, врата его откроются так широко, что мы все увидим славу Господню, мисс Фели.
   -- Дядя Том, разве мисс Ева говорила тебе, что ей сегодня хуже?
   -- Нет, по сегодня утром она мне сказала, что час близится, -- это они шепнули младенцу, мисс Фели, -- ангелы. "То трубный звук перед рассветом дня", -- привел Том строчку своего любимого гимна.
   Этот разговор происходил между мисс Офелией и Томом в одиннадцатом часу вечера, после того как она, покончив все приготовления к ночи, пошла запирать наружную дверь и нашла Тома, лежащим на веранде.
   Она не была женщиной нервной, впечатлительной, но его торжественные, прочувствованные слова поразили ее. Ева была в этот день необыкновенно бодра и весела, она сидела в постели, разбирала разные безделушки и драгоценности и назначала, кому что отдать. Она была более оживлена, голос её звучал громче, чем все последние недели. Отец зашел к ней вечером и заметил, что сегодня девочка больше похожа на прежнюю Еву, чем за всё время болезни; поцеловав ее на ночь, он сказал мисс Офелии: -- А что, кузина, может быть нам и удастся сохранить ее! сегодня ей положительно лучше! -- И он ушел к себе с более легким сердцем, чем за всё последнее время.
   Но в полночь -- чудный, мистический час, когда редеет завеса, отделяющая мимолетное настоящее от вечного будущего, -- в полночь явился вестник.
   Прежде всего в её комнате послышались торопливые шаги: мисс Офелия решила не спать и просидеть всю ночь около больной. В полночь она вдруг заметила в лице её то, что опытные сиделки многозначительно называют "переменой". Она быстро открыла наружную дверь; Том, стороживший на веранде, вскочил.
   -- Беги за доктором. Том, живей, не теряй ни минуты! -- приказала мисс Офелия и, перейдя через комнату, постучала в дверь Сенть-Клера.
   -- Кузен, -- позвала она, -- придите-ка сюда.
   Почему слова эти отдались в его сердце точно ком земли, падающий на гроб? Он вскочил с постели и в одну минуту был около Евы, наклоняясь над спавшей девочкой.
   Что такое увидел он, отчего сердце его сразу замерло? Отчего оба они не обменялись ни словом? Только тот может сказать это, кто видел на милом лице это необъяснимое выражение, безнадежно, безошибочно говорящее, что дорогое существо уже не принадлежит нам.
   На лице девочки еще не было печати смерти, на нём лежало выражение величавое, почти величественное, тень от присутствия невидимых духов, рассвет бессмертия в этой детской душе.
   Они поглядели на нее и стояли так тихо, что в этой тишине даже тиканье часов казалось слишком громким. Через несколько минут вернулся Том с доктором. Доктор пошел, взглянул на девочку и остался неподвижен, как остальные.
   -- Когда произошла эта перемена? -- спросил он тихим шёпотом у мисс Офелии.
   -- Около полуночи, - отвечала она.
   Мария, проснувшаяся при входе доктора, вбежала в комнату с криком: -- Августин! Кузина! О! что?..
   -- Шш! -- прервал ее Сент-Клер хриплым голосом, -- она умирает.
   Мамми услышала эти слова и побежала разбудить прислугу. Вскоре весь дом проснулся, зажглись огни, послышались шаги, испуганные лица виднелись на веранде, заплаканные глаза заглядывали в стеклянные двери. Сент-Клер ничего не слышал и не говорил; он видел только одно: это выражение на лице спящей малютки.
   -- О, если бы она проснулась, если бы она сказала еще хоть слово! -- вскричал он и, наклонившись над ней, проговорил ей на ухо: -- Ева, дорогая!
   Большие синие глаза открылись, улыбка скользнула по лицу её; она пыталась приподнять голову и заговорить.
   -- Ты узнаешь меня, Ева?
   -- Папа милый! -- сказала девочка, -- и, сделав последнее усилие обвила ручками его шею. Через минуту ручки снова упали. Сент-Клер поднял голову и увидел, что судорога исказила её личико; она задыхалась и ловила воздух руками.
   -- О Господи, как это ужасно! -- вскричал он отворачиваясь с тоской и бессознательно сжимая руку Тома. -- Том, голубчик, я этого не перенесу!
   Том держал руки господина в своих, слезы катились по щекам его, он обратился за помощью туда, где привык искать ее.
   -- Молись, чтобы это скорей кончилось, -- сказал Сент-Клер. -- Это разрывает мне сердце!
   -- Слава Господу! всё кончено, всё прошло мой дорогой господин! -- проговорил Том, -- посмотрите на нее.
   Девочка лежала на подушках, тяжело дыша, как бы от усталости, её большие, ясные глаза были широко отркыты и неподвижны. Ах, что выражали эти глаза, в которых было столько небесного? Всё земное прошло, прошли и земные страдания; но так величаво, так таинственно, так торжествующе было это просветленное личико, что при взгляде на него невольно умолкали рыданья и жалобы. Все стояли вокруг неё, затаив дыхание.
   -- Ева! -- тихонько позвал Сент-Клер.
   Она не слышала.
   -- О, Ева, скажи нам, что ты видишь? Что это такое? -- Светлая, радостная улыбка пробежала по лицу её, и она проговорила прерывающимся голосом: -- О, любовь, радость, мир! -- затем вздохнула и перешла от смерти к новой жизни.
   Прощай, возлюбленное дитя! Светлые врата вечности закрылись за тобою; мы более не увидим твоего кроткого личика. О, какое горе для тех, кто видел, как ты возносилась на небеса, когда они проснутся и найдут над собой лишь холодное серое небо будничной жизни, увидят, что ты навсегда ушла от них.

Глава XXVII.
"Это последняя дань земле". (Джон Адамс).

   Статуэтки и картины в комнате Евы были закрыты белыми чахлами; в ней слышались лишь тихие голоса и заглушенные шаги, свет слегка пробивался сквозь закрытые ставни.
   Постель была задрапирована белым; на ней под сенью склонившегося ангела лежала малютка, уснувшая вечным сном.
   Она лежала одетая в одно из тех простеньких белых платьиц, которые она обыкновенно носила при жизни; свет, проходя через розовые занавесы ложился темными тонами на её личико, смягчая мертвенную бледность её. Длинные ресницы нежно касались чистых щек; голова слегка склонялась на бок, как бы в естественном сне; но все черты лица были проникнуты таким небесным выражением, такого смесью блаженства и покоя, которые ясно показывали, что это не земной, временный сон, но долгий священный покой, какой Господь дает избранным Своим.
   Для таких, как ты, милая Ева, нет смерти! нет ни мрака, ни тени смерти, есть лишь тихое угасание, подобное угасанию утренней звезды в золотистых лучах зари. Тебе победа без битвы, венец без борьбы!
   Так думал Сент-Клер, стоя перед покойницей и пристально глядя на нее. Впрочем, кто может знать, что он думал? С той минуты, как в комнате Евы чей-то голос про-нанес: "Она скончалась", для него всё окуталось страшным туманом, тяжелым "мраком тоски". Он слышал вокруг себя голоса; ему предлагали вопросы, и он отвечал на них; у него спросили, когда ему угодно назначить похороны, и где похоронить ее, он нетерпеливо ответил, что ему всё равно.
   Адольф и Роза убрали комнату. Хотя они оба были ветрены и легкомысленны, но обладали нежным, чувствительным сердцем. Мисс Офелия наблюдала, чтобы всё было чисто и в порядке, они внесли в убранство комнаты нежный поэтический оттенок, лишивший ее того унылого, мрачного вида, которым часто отличаются комнаты покойников в Новой Англии.
   На камине по-прежнему стояли цветы, белые, нежные, душистые, с грациозно опущенными листьями. Маленький столик Евы был покрыт белым, на нём стояла её любимая вазочка с одним полураспустившимся бутоном белой розы. Складки драпировок и занавесей были расположены Адольфом и Розою с тем вкусом, который присущ их расе. В ту минуту, когда Сент-Клер стоял задумавшись, Роза тихонько вошла в комнату с корзиной белых цветов. Она отступила, увидев Сент-Клера и почтительно остановилась; но, убедись, что он не обращает на нее внимания, она подошла, чтобы убрать покойницу цветами. Сенть-Клер видел, как сквозь сон, что она положила, в руку Евы ветку жасмина и стала с большим вкусом раскладывать прочие цветы по постели.
   Дверь снова отворилась, и Топси с опухшими от слез глазами вошла, пряча что-то под передником. Роза быстро сделала ей знак, чтобы она ушла, но она ступила шаг вперед.
   -- Уходи, -- шепнула Роза строго, -- тебе здесь нечего делать!
   -- Ах, пусти меня! Я принесла цветок, такой красивый! -- и Топси показала полураспустившуюся чайную розу! -- Пожалуйста, позволь мне положить его.
   -- Убирайся вон! -- еще решительнее проговорила Роза.
   -- Не гони ее! -- неожиданно вмешался Сент-Клер, топнув ногой, -- пусть она войдет!
   Роза сразу отступила. Топси подошла и положила свой дар к ногам покойницы; затем вдруг с диким воплем бросилась на пол подле кровати и громко зарыдала.
   Мисс Офелия вбежала в комнату и старалась поднять ее и заставить замолчать, но напрасно.
   -- О, мисс Ева! О, мисс Ева! Отчего я не умерла вместе с вами, отчего я не умерла!
   В этом вопле слышалось искреннее, отчаянное горе, кровь прилила к мраморно-бледному лицу Сент-Клера, и в первый раз после смерти девочки на глазах его показались слезы.
   -- Встань, девочка, -- сказала мисс Офелия мягким голосом; -- не плачь так. Мисс Ева ушла на небо; она теперь ангел.
   -- Но я не могу ее видеть! -- отвечала Топси, -- я никогда ее не увижу! -- и она зарыдала еще сильнее.
   С минуту все стояли молча.
   -- Она говорила, что любит меня! -- продолжала Топси, -- и она вправду любила! О Господи, Господи! Теперь у меня никого не осталось, никого, никого!
   -- Это, пожалуй, правда, -- заметил Сент-Клер. -- Но, -- обратился он к мисс Офелии, -- попробуйте, не удастся ли вам успокоить это бедное созданьице.
   -- Лучше бы мне никогда не родиться на свет, -- рыдала Топси, -- я совсем не хотела рождаться, и зачем я только родилась, совсем это не нужно!
   Мисс Офелия ласково, но решительно подняла ее с полу и увела из комнаты; при этом из глаз её упало несколько слезинок.
   -- Топси, бедная девочка, -- сказала она, приведя ее к себе в комнату, -- не отчаивайся так! Я могу любить тебя, хоть я и не похожа на нашу милую малютку. Она научила меня настоящей христианской любви. Я могу тебя любить, я тебя люблю и помогу тебе вырасти хорошей христианкой.
   Голос мисс Офелии говорил больше, чем её слова, а еще более красноречивы были слезы, которые текли по лицу её. С этой минуты она приобрела над душой одинокого ребенка влияние, которое сохранилось на всю жизнь.
   -- О, моя Ева, как мало прожила ты на свете и как много добра сделала, -- мелькнуло в уме Сент-Клера. -- Какой-то отчет я дам за всю свою долгую жизнь!
   Несколько времени в комнате умершей раздавался сдержанный шёпот и тихие шаги: это слуги приходили посмотреть на покойницу; потом принесли гробик, потом были похороны; кареты подъезжали к подъезду, чужие люди приходили и садились, появились белые шарфы и лепты, креповые повязки и траурные платья; кто-то читал Библию, кто-то молился, и Сент-Клер жил, ходил, двигался, как человек, выплакавший все слезы. До последней минуты он видел одно только: золотистую головку в гробу, потом головку закрыли покрывалом, крышка гроба опустилась. Он пошел вместе с другими в маленький уголок в конце сада; там, около дерновой скамейки, на которой она так часто сидела и читала, и пела с Томом, вырыта была маленькая могилка. Сент-Клер стоял подле неё и тупо смотрел вниз. Он видел, как спускали гробик, он смутно слышал торжественные слова: "Аз есмь воскресение и живот вечный; веруй в Меня аще и умрет, оживет"! и когда могилу засыпали землей, он никак не мог представить себе, что в этой могиле скрыта от него его Ева.
   Нет, это и была не Ева, а лишь бренная оболочка того просветленного, бессмертного существа, которое воскреснет в день второго пришествия Христа!
   Потом чужие уехали, а свои близкие вернулись в дом, где им не суждено было больше видеть ее. Комната Марии была завешена темными занавесями, она лежала в постели рыдала, стонала и ежеминутно звала слуг. Слугам некогда плакать, да и с какой стати? ведь это её, её собственное горе; она была вполне убеждена, что никто на земле не чувствует, и не может, и не хочет чувствовать так сильно, как она.
   -- Сент-Клер не пролил ни одной слезинки, -- говорила она, -- он не может сочувствовать мне; удивительно до чего он жесток и бесчувствен, ведь он должен же понимать, как я страдаю.
   Люди настолько доверяют своим глазам и ушам, что большинство слуг искренно думало, что мисс всех больше огорчена, особенно когда с Марией стали делаться истерические припадки, она послала за доктором и, наконец, объявила, что умирает. Поднялась общая суматоха, приносили горячие бутылки, грели фланель, суетились, бегали, и это отвлекало мысли от свежей утраты.
   Том не разделял мнения большинства, его неудержимо влекло к господину. Он ходил за ним по пятам и постоянно следил за ним внимательным, грустными, взглядом. Когда он видел, как Сент-Клер сидел бледный и спокойный в комнате Евы и держал в руках её маленькую Библию, но не различал ни слова, ни буквы в открытой книге, Том прочел в этом сухом, неподвижном взоре большое горе, чем во всех рыданиях и причитаниях Марии.
   Через несколько дней Сент-Клер вернулся в город; Августин, не находивший себе места от тоски, жаждал перемены, надеялся, что она даст новое направление его мыслям. Они покинули виллу и сад с маленькой могилкой и вернулись в Новый Орлеан. Сент-Клер бродил по улицам города и старался наполнить пустоту в своем сердце деловыми хлопотами, возбуждением и постоянным движением; люди, встречавшие его на улице или в кафе, догадывались о его потере только по крепу на его шляпе. Он улыбался, разговаривал, читал газеты, рассуждал о политике и занимался делами. Кто же мог заметить, что под этой внешней бодростью скрывается сердце мрачное и безмолвное, как могила?
   -- Мистер Сент-Клер странный человек, -- жаловалась Мария мисс Офелии, -- я всегда думала, что если он кого-нибудь на свете любит, то это нашу дорогую маленькую Еву; а он, кажется, очень скоро забыл ее. Я не могу даже заставить его поговорить о ней. Право, я думала, что он будет больше огорчен.
   -- "Тихие воды самые глубокие", говорят у нас, -- произнесла мисс Офелия тоном оракула.
   -- О, я в это не верю, это сказки! Если у человека есть чувства, он выкажет их, он не может не выказать. Но, конечно, это большое несчастье иметь чувствительное сердце. Я бы лучше хотела быть такой, как Сент-Клер. Моя чувствительность убивает меня.
   -- Ах, мисс, вы только посмотрите, как масса Сент-Клер исхудал! Говорят, он ничего не ест, -- вмешалась в разговор Мамми. -- Я наверно знаю, что он не забыл мисс Еву, да и кто же может забыть этого милого маленького ангела! -- прибавила она, утирая глаза.
   -- Во всяком случае, ко мне он не имеет ни малейшей жалости, -- возразила Мария; -- он не сказал мне ни одного слова сочувствия, а ведь должен же он знать, что ни один мужчина не может так страдать, как страдает мать.
   -- Каждому своя боль всего больнее, -- серьезно заметила мисс Офелия.
   -- Вот и я то же думаю. Я знаю, что и как я чувствую, и никто другой не может этого знать. Моя Ева понимала меня, но её уже нет! -- Мария откинулась на кушетку и безутешно зарыдала.
   Мария была одной из тех несчастных женщин, в глазах которых всё, что потеряно, приобретает ценность, какой не имела раньше. Во всём, что принадлежало ей, она старалась отыскивать всевозможные недостатки; но раз предмет был утрачен, она без конца восхваляла его.
   В то время как этот разговор происходил в гостиной, беседа совсем другого рода шла в библиотеке Сент-Клера.
   Том, постоянно с тревогой следивший за своим господином, увидел, как тот вошел в библиотеку несколько часов тому назад, он напрасно ждал его выхода и решил, наконец, войти посмотреть, не случилось ли с ним чего-нибудь. Он вошел неслышными шагами. Сент-Клер лежал ничком на кушетке в заднем углу комнаты; около него лежала открытая Библия Евы. Том подошел и стал около софы. Он колебался заговорить ли, а в эту минуту Сент-Клер вдруг поднялся. Честное лицо Тома, глядевшего на него так печально с такой мольбою, с такою любовью и сочувствием, поразило его. Он положил свою руку на руку Тома и прижался к ней лбом.
   -- Ах, Том, мой милый, весь мир пусть, как яичная скорлупа.
   -- Я знаю, масса, я это знаю, -- отвечал Том, -- но если бы... о, если бы масса только мог посмотреть вверх, туда, где наша дорогая мисс Ева, где наш Господь Иисус Христос.
   -- Ах, Том! Я смотрю вверх, но беда в том, что я там ничего не вижу. Я был бы рад, если бы мог видеть. -- Том тяжело вздохнул.
   -- Видеть, должно быть, дано только детям и таким простым сердцам, как ты, а нам не дано, -- сказал Сент-Клер, -- Отчего это?
   -- "Утаил еси от премудрых и разумных", прошептал Том, -- "и открыл еси младенцам. Отче, таково было Твое благоволение".
   -- Том, я не верю, я не могу верить. Я привык во всём сомневаться, -- сказал Сент-Клер, -- мне бы хотелось верить в Библию, но я не могу.
   -- Дорогой масса! молитесь Господу Богу, говорите: "Господи, я верую, помоги моему неверию".
   -- Кто может знать что-нибудь о чём бы то ни было? -- проговорил Сент-Клер. Глаза его блуждали, он говорил как бы сам с собой, -- Неужели вся эта чудная любовь и вера были лишь одним из вечно меняющихся проявлений человеческого чувства и пе имели никакой реальной подкладки, неужели они исчезли с её последним вздохом? И нет ни Евы, ни неба, ни Христа, ничего?
   -- О, нет, дорогой масса, всё это есть. Я это знаю, я в этом уверен, -- вскричал Том, падая на колени. -- Поверьте, масса, умоляю вас, поверьте!
   -- Но почему же ты знаешь, Том, что Христос есть? Ведь ты никогда не видал Его?
   -- Я чувствовал его своим сердцем, масса, я и теперь чувствую его! О, масса, когда меня продали и разлучили с моей старой женой и с детьми, я совсем отчаялся. Мне казалось, что у меня уж ничего не оставалось в жизни, и вот в это время Господь Бог помог мне, он сказан: "Не бойся, Том"! и он дал свет и радость моей бедной душе и наполнил ее миром. И я вдруг почувствовал себя счастливым и всех полюбил и предался воле Божией и сказал себе: куда Он меня поставит, там я и буду. Я знаю, что это не могло придти от меня самого, кто я такой? бедное, жалкое создание, это снизошло на меня от Господа, и я знаю, он тоже самое сделает для массы.
   Том говорил прерывающимся голосом, со слезами. Сент-Клер положил голову к нему на плечо и сжимал его грубую, верную черную руку.
   -- Том, ты меня любишь? -- спросил он.
   -- Я готов хоть сейчас отдать свою жизнь, чтобы только масса сделался христианином.
   -- Бедный мой, глупый Том, -- проговорил Сент-Клер, полувставая. -- Я не стою любви такого доброго, честного человека, как ты.
   -- О, масса, не я один люблю вас, Господь Иисус Христос тоже любит вас.
   -- Почему ты это знаешь, Том? -- спросил Сент-Клер.
   -- Я это чувствую своей душой. О, масса! любовь Христа превосходит наше понимание!
   -- Странно! -- проговорил Сент-Клер, отворачиваясь, история человека, который жил и умер больше 18 веков тому назад до сих пор так действует на людей! Но нет, -- вдруг прервал он себя, -- это не был человек. Ни один человек никогда не имел такого прочного, такого животворного влияния! О, если бы я мог верить, как меня учила мать и молиться, как молился, когда был ребенком.
   -- Масса, я хочу вас попросить... проговорил Том, -- мисс Ева, так чудно читала мне это! Будьте добры, почитайте и вы. Без мисс Евы никто мне не читает.
   Глава Евангелия, на которой было раскрыта книга, была 11-ая от Иоанна, -- трогательный рассказ о воскрешении Лазаря. Сент-Клер прочел ее громко, останавливаясь несколько раз, чтобы подавить охватившее его волнение. Том стоял на коленях подле него, сложив руки, с выражением любви, веры и благоговения на лице.
   -- Том, -- спросил его господин, -- тебе кажется, что всё вправду было?
   -- Я как будто своими глазами всё это вижу, масса, -- отвечал Том.
   -- Мне бы хотелось иметь твои глаза, Том.
   -- Я молюсь об этом Господу, масса.
   -- Но, Том, ведь ты знаешь, что я гораздо образованнее тебя. Что, если я тебе скажу, что не верю Библии?
   -- О масса! -- вскричал Том, с мольбой протягивая руки.
   -- Это нисколько не поколеблет твоей веры, Том?
   -- Ни крошечки, -- отвечал Том.
   -- Но, отчего же, Том? Ведь ты понимаешь, что я знаю больше твоего?
   -- О, масса, разве вы не читали, что Он утаил от премудрых и разумных и открыл младенцам? Но ведь вы, масса, не серьезно говорите это? нет?
   И Том с тревогой глядел на своего господина.
   -- Нет, нет, Том, не серьезно. Я не говорю, что я не верю, напротив, я знаю, что есть много оснований верить, только я не могу. У меня уж такая дурная привычка вечно сомневаться!
   -- Если бы масса попробовал молиться!
   -- Почему ты знаешь, что я не молюсь, Том?
   -- А разве молитесь, масса?
   -- Я бы молился, Том, если бы было кому слушать меня; но когда я молюсь, мне всё кажется, что это так, пустые слова. Помолись лучше ты, Том, покажи мне, как надо молиться.
   Сердце Тома было переполнено. Он излил свои чувства в молитве, как изливается поток долго сдержанный преградой. Одно было ясно: Том, был твердо уверен, что был Кто-то, Кто слышал Его. Эта вера, это глубокое чувство увлекли Сент-Клера почти к преддверию того неба, которое так живо представлял себе Том. Ему показалось, что он приближается к Еве.
   -- Благодарю тебя, голубчик, -- сказал он, когда Том встал. -- Мне приятно слушать, как ты молишься, Том; но теперь уйди, оставь меня одного, мы поговорим побольше в другой раз.
   Том молча вышел из комнаты.

Глава XXVIII.
Соединение.

   Неделя за неделею проходили своей чередой в доме Сент-Клера, и волны жизни в своем обычном течении сомкнулись над маленькой лодочкой, поглощенной ими. Суровая, холодная, непривлекательная, будничная действительность идет своим путем, неумолимо я безучастно, не принимая во внимание чувств человека! Мы должны есть, пить, спать и просыпаться, должны заключать сделки, покупать, продавать, спрашивать и отвечать на вопросы, одним словом, преследовать тысячу теней, хотя ни одна из них не имеет для нас ни малейшей привлекательности; холодная, механическая привычка жить остается, хотя вся прелесть жизни исчезла.
   Все интересы, все надежды Сент-Клера бессознательно сосредоточивались на его маленькой дочери. Ради Евы он устраивал свои денежные дела; ради Евы он так или иначе располагал своим временем; делать то или другое для Евы, покупать, устроить или украсить что-нибудь для неё, настолько вошло ему в привычку, что теперь, когда её не было, ему казалось, что не о чём, заботиться, нечего делать.
   Правда, существует другая жизнь, и вера в нее придает всем иначе непонятным факторам, из которых состоит наше земное существование, важное значение таинственную ценность. Сент-Клер отлично знал это; часто, в особенно тяжелые минуты, он слышал детский голосок, звавший его на небо и видел маленькую ручку, указывавшую ему путь жизни. Но горе придавило его тяжелым камнем, он не мог подняться. У него была одна из тех натур, которые внутренним чутьем и инстинктом понимают религиозные догматы яснее и глубже, чем многие исповедники и последователи христианства. Дар оценивать и способность чувствовать тонкие оттенки и взаимное отношение нравственных законов, повиди-мому, часто бывает уделом людей, которые на практике, вполне пренебрегают этими законами. Мур, Байрон, Гете часто находят для выражения истинного религиозного чувства такие слова, которые не приходят в голову людям, руководствующимся этим чувством в жизни. Для таких натур пренебрежение к религии является страшной изменой, смертным грехом.
   Сент-Клер никогда не руководствовался в жизни никакими религиозными правилами, вследствие утонченности своей натуры он инстинктивно чувствовал, какие трудные обязанности возлагает христианство на своих последователей и не решался взять их на себя, заранее отступая перед угрызениями собственной совести. Человеческая природа так непоследовательна, особенно у идеалистов, что им представляется лучше совсем не браться за дело, чем взявшись, не довести его до конца.
   И всё-таки Сент-Клер значительно изменился в последнее время. Он внимательно и добросовестно читал маленькую Библию Евы, он более серьезно обдумывал свои отношения к прислуге, причём остался крайне недоволен ими как в прошлом, так и в настоящем; вскоре по возвращении в Новый Орлеан он начал хлопотать об освобождении Тома, для чего требовалось исполнение разных формальностей. Между тем он с каждым днем всё больше и больше привязывался к Тому. Во всём свете никто и ничто так живо не напоминало ему его Еву. Он неотлучно держал его при себе; замкнутый и сдержанный в выражении своих чувств при других, при Томе он почти думал вслух. Впрочем, это было неудивительно: стоило видеть то выражение любви и преданности, с каким Том постоянно следил за своим молодым господином.
   -- Ну, Том, -- сказал Сент-Клер на другой день после того как начал свои хлопоты о его освобождении, -- скоро ты будешь вольным человеком; укладывай свои вещи и собирайся в Кентукки.
   Внезапный луч радости, осветивший лицо Тома, когда он поднял руки к небу и воскликнул с восторгом: "Слава Тебе, Господи!" неприятно подействовал на Сент-Клера. Ему не понравилось, что Том так рад уйти от него.
   -- Тебе не так уж худо жилось здесь, Том, нечего приходить в такой восторг, -- довольно сухо заметил он.
   -- Нет, нет, масса, я не тому радуюсь, что уйду. Но я буду свободным человеком, вот что меня радует.
   -- А ты разве не думаешь, Том, что лично тебе жилось в неволе лучше, чем жилось бы на свободе?
   -- Нет, масса Сент-Клер, -- горячо отвечал Том, -- нет, никак.
   -- Но, Том, разве ты мог бы своим трудом заработать себе такое платье и такое содержание, какое получал у меня?
   -- Всё это я знаю, масса Сент-Клер. Масса был слишком добр ко мне. Но, масса, лучше иметь плохое платье, плохое жилище и всё плохое, да свое собственное, чем иметь всё самое лучшее, да чужое. Мне так чувствуется масса, и я думаю ведь это естественно, масса!
   -- Я так же думаю, Том. Значит, через месяц или около этого ты уйдешь и оставишь меня! -- прибавил он с неудовольствием. -- А впрочем, почему же тебе и не уйти? -- Он встал и начал ходить по комнате.
   -- Нет, я не уйду, пока масса в горе, -- сказал Том, -- я останусь с вами, пока я вам нужен, пока я что-нибудь могу для вас сделать!
   -- Пока я в горе, Том? -- сказал Сент-Клер печально глядя в окно. -- А когда же пройдет мое горе?
   -- Когда масса Сент-Клер сделается христианином, -- отвечал Том.
   -- И ты в самом деле намерен остаться до тех пор? -- с полуулыбкой спросил Сент-Клер, отойдя от окна и положив руку на плечо Тома. -- Ах, ты мой добрый, глупый Том! Нет, я не стану удерживать тебя так долго! Поезжай домой к своей жене и детям, кланяйся им всем от меня.
   -- Я верю, что этот день настанет, -- проговорил Том серьезно со слезами на глазах, -- Господь уготовал дело для массы.
   -- Дело? -- удивился Сент-Клер. -- Ну, Том, пожалуйста, расскажи, как ты думаешь, что это за дело такое, мне это интересно.
   -- Что же? Даже я, такое ничтожное создание, имею дело, данное мне Богом; а масса Сент-Клер, у которого есть и образование, и богатство, и друзья, как много он может сделать для Бога.
   -- Том, ты, кажется воображаешь, что Богу нужно, чтобы для него что-нибудь делали? -- улыбнулся Сент-Клер.
   -- Всё что мы делаем для Божиих творений, мы делаем для Бога, -- сказал Том.
   -- Вот это хорошее ученье, Том! Клянусь, оно гораздо лучше всех проповедей доктора Б.
   Разговор их был прерван приездом гостей.
   Мария Сент-Клер чувствовала потерю Евы настолько глубоко, насколько ей было вообще доступно глубокое чувство; и так как она обладала способностью делать всех несчастными, когда сама была несчастна, то слуги, ходившие за ней вдвойне оплакивали маленькую барышню, ласковое обращение и кроткое заступничество которой часто смягчали для них эгоистичную тиранию её матери. Особенно страдала бедная Мамми. Оторванная от семьи, она находила утешение исключительно в привязанности к прелестной малютке, и теперь сердце её было окончательно разбито. Она плакала день и ночь и от избытка горя стала менее ловко и проворно ухаживать за своей госпожой, чем навлекала беспрестанную брань на свою беззащитную голову.
   Мисс Офелия тоже сильно чувствовала потерю Евы, но в её добром, честном сердце горе принесло благие плоды. Она стала более кротка и снисходительна; и хотя с прежним усердием исполняла все свои обязанности, но при этом сохраняла спокойный умиротворенный вид, как человек, который не напрасно заглядывает в глубину собственного сердца. Она прилежно занималась с Топси и учила ее главным образом Библии; она не гнушалась больше её прикосновения, не выказывала дурно скрытого отвращения, потому что и не чувствовала его. Она смотрела на нее теперь сквозь ту призму, какую Ева поднесла к глазам её, и видела в ней лишь бессмертное создание Божие, которое Бог поручил ей вести к добродетели и вечной жизни. Топси не сразу стала святой; но жизнь и смерть Евы произвели в ней заметную перемену.
   Её прежнее грубое равнодушие исчезло; у неё явилась чувствительность, надежда, желание и стремление к добру, Топси боролась с собой, боролась неровно, с перерывами, часто уставала, но затем снова принималась с удвоенной силой.
   Один раз, когда мисс Офелия послала Розу позвать к себе Топси, та заметила, что девочка что-то поспешно прячет на груди.
   -- Что это у тебя, негодяйка? Ты что-нибудь украла, голову даю на отсечение! -- вскричала Роза, грубо схватив ее за руку.
   -- Убирайтесь прочь, мисс Роза, -- сказала Топси, отталкивая ее, -- это не ваше дело!
   -- Ну, не разговаривай у меня! -- возразила Роза, -- я ведь видела, как ты что-то прятала, я знаю твои штуки! -- Роза держала ее и старалась засунуть руку ей за платье, а Топси вне себя от гнева, отбивалась ногами, мужественно защищая то, что считала своим правом. Шум их борьбы привлек на место действия и мисс Офелию, и Сент-Клера.
   -- Она что-то украла! -- объявила Роза.
   -- Ничего я не украла! -- уверяла Топси, рыдая от гнева.
   -- Отдай мне, что у тебя там! -- сказала мисс Офелия твердым голосом.
   Топей колебалась, но после повторенного приказания вытащила из под платья какую-то вещицу засунутую в её старый чулок. Мисс Офелия вывернула чулок. В нём лежала маленькая книжка, которую Ева подарила Топси, где на каждый день года был выбран стих из Св. Писания, и завернутый в бумажку локон волос, тоже данный Евой в памятный день её прощанья с прислугой.
   Сент-Клер был тронут при виде этих вещей. Книжечка оказалась обернутой в черный креповый лоскуток.
   -- Зачем ты так завернула книжку? -- спросил Сент-Клер, указывая на креп.
   -- Потому что... потому что... потому что она была мисс Квина. О, не отнимайте у меня этого, пожалуйста, не отнимайте! -- вскричала она, села на пол, закрыла голову передником и громко зарыдала.
   Это была странная смесь трогательного и смешного: маленький, старый чулочек, черный креп, книжка с текстами, прелестный мягкий локон и полное отчаяние Топси.
   Сент-Клер улыбнулся, но на глазах его были слезы.
   -- Полно, полно, перестань плакать, -- сказал он, -- никто не отнимает у тебя твоих сокровищ! -- Он сложил все вещи, как они лежали раньше, положил их на колени девочки и увел мисс Офелию с собой в гостиную.
   -- Право, я думаю, что вы можете что-нибудь сделать из этого созданьица, -- сказал он, указывая пальцем через плечо, -- Душа, способная чувствовать истинное горе, способна на всё хорошее. Вы должны заняться ею.
   -- Девочка очень исправилась за последнее время, -- сказала мисс Офелия, -- я надеюсь, что из неё выйдет хорошая женщина; но, Августин, -- она положила руку ему на плечо, -- мне хотелось спросить у вас одну вещь: кому принадлежит эта девочка, вам или мне?
   -- То есть как? ведь я же подарил ее вам!
   -- Да, но не на законном основании, а я хочу, чтобы она была моей и по закону,
   -- Фью, фью, кузина, -- вскричал Августин, -- а что скажет общество аболиционистов? Им придется назначить день поста по случаю вашей измены, если вы сделаетесь рабовладелицей!
   -- Ну, это пустяки! Я хочу, чтобы она была моя, чтобы я имела право взять ее с собой в свободные штаты. Там я дам ей вольную, иначе всё, что я для неё делаю, пропадет даром.
   -- О, кузина! вы значит признаете, что цель оправдывает средство? я не могу поощрять таких мнений.
   -- Пожалуйста, оставьте шутки, поговорим серьезно, -- сказала мисс Офелия. -- Мне совершенно не стоит внушать этой девочке христианские понятия о нравственности, если я не могу спасти ее от развращающего влияния и от всех бедствий рабства. Если вы, действительно, хотите подарить ее мне, дайте мне дарственную запись на нее или какую-нибудь другую бумагу, требуемую законом.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал Сент-Клер, -- дам. -- Он сел и развернул газету.
   -- Дайте сейчас, -- настаивала мисс Офелия.
   -- К чему такой спех?
   -- Потому что хорошее дело никогда не следует откладывать, -- отвечала мисс Офелия. -- Вот вам бумага, перо и чернила. Напишите сейчас же.
   Сент-Клер, как большинство людей его характера, терпеть не мог настоящее время глагола "делать"; настойчивость мисс Офелии досаждала ему.
   -- Послушайте, что вы волнуетесь? -- сказал он. -- Разве вам мало моего слова? Можно подумать, что вы брали уроки у евреев! Чего вы пристаете к человеку!
   -- Я хочу обеспечить себя, -- отвечала мисс Офелия. -- Вы можете умереть или обанкротиться, и тогда Топси продадут с аукциона, что бы я ни говорила.
   -- Право, вы слишком предусмотрительны! Ну, нечего делать, раз я попал в руки янки, приходится уступить! -- и Сент-Клер быстро написал дарственную запись, что было для него совершенно легко, так как он хорошо знал разные формы деловых бумаг. Он подписал свою фамилию огромными буквами с большущим росчерком.
   -- Извольте, мисс Вермонт, вот вам бумага, написанная по форме, надеюсь, вы довольны? -- спросил он, передавая ей написанное.
   -- Умница! -- с улыбкой проговорила мисс Офелия, -- а разве не нужна подпись свидетеля!
   -- О, чёрт возьми! конечно! -- Он открыл дверь в комнату Марии. -- Мари, кузине хочется иметь твой автограф. Пожалуйста, напиши свое имя вот здесь.
   -- Что это такое? -- спросила Мария, пробегая глазами бумагу. -- Вот-то смех! я считала нашу кузину слишком благочестивой для таких ужасных дел! -- прибавила она, небрежно подписывая свое имя, -- но если ей такого рода товар нравится, что же, отлично!
   -- Ну, вот, извольте, теперь она ваша и телом и душою, -- сказал Сент-Клер, вручая бумагу мисс Офелии.
   -- Она настолько же моя, насколько была и раньше, -- отвечала мисс Офелия, -- никто, кроме Бога, не имеет права отдать мне ее; но теперь я по крайней мере могу защищать ее.
   -- Хорошо, во всяком случае она ваша по закону, -- сказал Сент-Клер, возвращаясь в гостиную и снова принимаясь за газеты.
   Мисс Офелия не особенно любила сидеть в обществе Марии. Она последовала за ним в гостиную, но сначала убрала бумагу.
   -- Августин, -- вдруг сказала она, не отрываясь от своего вязанья, -- сделали ли вы какие-нибудь распоряжения относительно ваших слуг на случай вашей смерти?
   -- Никаких, -- отвечал Сент-Клер, продолжая читать.
   -- В таком случае ваше снисходительное обращение с ними может оказаться большою жестокостью.
   Эта мысль часто приходила в голову Сент-Клеру, тем не менее он небрежно ответил:
   -- Я как-нибудь сделаю распоряжение.
   -- А когда? -- спросила мисс Офелия.
   -- Ну, как-нибудь на днях.
   -- А вдруг вы не успеете и умрете.
   -- Кузина, что с вами? -- удивился Сент-Клер, откладывая газету и смотря на нее. -- Разве вы замечаете у меня признаки желтой лихорадки или холеры, что вы заставляете меня делать предсмертные распоряжения?
   -- Смерть часто приходит, когда мы менее всего ожидаем ее, -- сказала мисс Офелия.
   Сент-Клер встал, отложил газету и вышел через открытую дверь на веранду, чтобы положить конец разговору, который был неприятен ему. Он машинально повторил слово "смерть", облокотился на перила, полюбовался сверкающей водой фонтана, цветами, деревьями и вазами на дворе и снова повторил таинственное слово, столь часто произносимое людьми и обладающее столь грозною силою: "смерть"!
   -- Как странно, что существует такое слово -- думалось ему, -- и такое явление, а мы постоянно забываем его; сегодня человек живет, он красив собой, он горячо чувствует, он полон надежд, желаний, потребностей, а завтра он умер, исчез навсегда.
   Был теплый золотистый вечер. Он дошел до другого конца веранды и увидел Тома, который старался сам читать Библию, указывая себе пальцем каждое слово и произнося его шёпотом.
   -- Не хочешь ли я тебе почитаю, Том? -- спросил Сент-Клер, садясь подле него.
   -- Пожалуйста, масса, -- с благодарностью отвечал Том. -- Когда вы читаете, я лучше понимаю.
   Сент-Клер взял книгу, посмотрел и начал читать с того места, где у Тома была сделана отметка:
   "Когда же придет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет на престоле славы Своей. И соберутся пред Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлищ..."
   Сент-Клер читал с оживлением, пока не дошел до последнего стиха:
   "Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и аггелам его: ибо алкал Я. и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и нс посетили Меня!
   Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?
   Тогда скажет им в ответ: Истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из малых сих, то не сделали Мне".
   Последний стих, видимо, поразил Сент-Клера. Он прочел его два раза, второй раз медленно, как бы обдумывая каждое слово.
   -- Том, -- сказал он, -- те люди, которых постигнет такая жестокая кара, должно быть, жили так же, как я: спокойно, в довольстве, в почете и не думали справляться, кто из их ближних голоден, или жаждет, или болен, или в темнице.
   Том ничего не ответил.
   Сент-Клер встал и стал задумчиво ходить по веранде, по-видимому, забыв всё окружающее. Он так углубился в свои мысли, что Тому пришлось два раза напомнить ему, что уже звонили к чаю.
   За чаем Сент-Клер был рассеян и задумчив. После чая они все трое, молча, перешли в гостиную.
   Мария прилегла на кушетку защищенную шелковым пологом от москитов и скоро крепко уснула. Мисс Офелия молча вязала. Сент-Клер присел за фортепиано и начал наигрывать тихую, грустную мелодию. Он, очевидно, был в мечтательном настроении и посредством музыки говорил сам с собою. Немного погодя, он открыл ящик, вынул оттуда старую, пожелтевшую от времени, тетрадь нот и принялся перелистывать ее.
   -- Вот, -- сказал он, обращаясь к мисс Офелии, -- это одна из тетрадей моей матери, это написано её рукою, придите, посмотрите. Она переписала и аранжировала это из Реквиема Моцарта.
   Мисс Офелия подошла и посмотрела.
   -- Она часто пела эту вещь, -- продолжал Сент-Клер. -- Я как будто слышу её голос.
   Он взял несколько торжественных аккордов и запел знаменитый латинский гимн "Dies Ire" (День скорби).
   Том, стоявший на веранде, был привлечен этими звуками к дверям комнаты и остановился, прислушиваясь. Он, конечно, не понимал слов, но музыка и пение, особенно в наиболее трогательных местах, производили на него сильное впечатление. Это впечатление было бы еще живее, если бы Том понимал смысл чудных слов:
   
   Recordare Iesu pie, quod sum causa suae viae ne me perdas illa die: Quaerens me sedisti lassus, redemisti crucem passus. Tantus labor non sit cassus.[*]
   
   [*] -- Вспомни, Иисусе благий, что ради меня Ты предпринял Свой (крестный) путь, чтобы не погибнуть мне в тот страшный день. Меня ты искал, когда припадал (к земле) усталый; Ты искупил меня крестными муками, пусть же Твой тяжкий подвиг пе останется тщетным.
   
   Сент-Клер вложил глубоко прочувствованное выражение в эти слова; темная завеса лет как будто отдернулась и ему казалось, что он слышит голос матери, что он вторит ей. И голос и инструмент дышали жизнью и с полным сочувствием передавали те звуки, которыми вдохновенный Моцарт как будто предсказал собственную кончину.
   Кончив петь, Сент-Клер сидел несколько минут, склонив голову на руку, затем принялся ходить взад и вперед по комнате.
   -- Что за величественная идея, идея Страшного Суда, -- сказал он. -- Исправление всех несправедливостей от начала веков! разрешение всех нравственных вопросов неизреченною мудростью. Какая чудная картина!
   -- И какая страшная для нас! -- заметила мисс Офелия.
   -- По крайней мере для меня, -- сказал Сент-Клер, останавливаясь в раздумье. -- Я читал сегодня Тому Евангелие от Матвея, где описывается этот Суд, и был поражен. Можно бы предположить, что те, кто лишены Царствия Небесного совершили какие-нибудь ужасные преступления, но нет, они осуждены за то, что не делали положительного добра, как будто этим они принесли громадное зло.
   -- Может быть, -- сказала мисс Офелия, -- человек, который не делает добра, тем самым неизбежно делает зло.
   -- А что, -- Сент-Клер говорил как будто сам про себя, по с большим чувством, -- что сказать человеку, которого и собственное сердце, воспитание и потребности общества напрасно призывали послужить благородной цели; и который между тем плыл по течению, оставаясь мечтателем, безучастным зрителем борьбы, страданий и несправедливостей, в то время, как он мог бы быть деятелем?
   -- Я бы сказала, -- ответила мисс Офелия, -- что он должен раскаяться и взяться за дело.
   -- Вы всегда практичны, всегда идете прямо к цели! -- вскричал Сент-Клер, и улыбка осветила лицо его. -- Вы, кузина, никогда не даете мне остановиться на общих рассуждениях и всегда возвращаете меня к настоящему времени; слово "теперь" занимает первое место в вашем уме.
   -- Теперь -- это единственное время, которым мы можем располагать, -- проговорила мисс Офелия.
   -- Дорогая маленькая Ева, бедная девочка! -- сказал Сент-Клер, -- она тоже в своей наивной детской душе мечтала о хорошем деле для меня.
   Первый раз после смерти Евы он заговорил о ней, и видимо с трудом мог подавить глубокое волнение, охватившее его.
   -- Я так смотрю на христианство, -- продолжал он, -- мне кажется ни один человек не может последовательно исповедовать его, не отдавшись всей душой борьбе против чудовищной несправедливости, лежащей в основе нашего общественного строя; он должен в случае надобности пожертвовать собой в этой борьбе. По крайней мере я не мог бы быть христианином иначе, как при этом условии, хотя, конечно, я видал очень много просвещенных христиан, которые были далеки от чего либо подобного; и я должен сознаться, что равнодушие религиозных людей к этому вопросу, их непонимание тех несправедливостей, которые возбуждали во мне ужас и отвращение, более всего прочего содействовали развитию во мне неверия,
   -- Если вы всё это понимали, отчего же сами вы ничего не делали? -- спросила мисс Офелия.
   -- О, потому что моя доброта заключалась в том, что я валялся на софе и бранил церковь и духовенство за то, что среди них нет мучеников и праведников. Ведь вы знаете, как легко обрекать других на мученичество.
   -- Но теперь вы намерены иначе поступать?
   -- Будущее известно одному Богу -- отвечал Сент-Клер. -- Я теперь стал храбрее, потому что я всё потерял; тот, кому нечего терять, может подвергнуть себя какому угодно риску.
   -- Что же вы думаете делать?
   -- Я постараюсь исполнить мою обязанность относительно обездоленных негров, как только уясню себе, в чём она состоит, -- сказал Сент-Клер. -- Начну с собственных слуг, для которых я до сих пор ничего не делал и, может быть, впоследствии окажется, что я могу сделать что-нибудь для всех невольников, могу содействовать тому, чтобы моя родина вышла из того ложного положения, в каком она находится перед всеми цивилизованными нациями.
   -- А как вы думаете, может это случиться, чтобы вся страна добровольно освободила своих негров?
   -- Не знаю, -- отвечал Сент-Клер. -- Теперь настает время великих дел. Героизм и бескорыстие беспрестанно проявляются то там, то здесь. В Венгрии помещики освободили несколько миллионов крепостных и понесли громадные денежные убытки; может быть, и у нас найдутся великодушные люди, способные не ценить честь и справедливость на доллары и центы.
   -- Я сильно сомневаюсь в этом, -- заметила мисс Офелия.
   -- Да, но представьте себе, что мы завтра дадим свободу всем нашим рабам, кто же будет воспитывать эти миллионы черных, кто научит пользоваться свободой? Среди нас они мало что приобретут. Мы сами слишком ленивы и непрактичны мы не можем развить в них энергии и предприимчивости, необходимых для самостоятельной жизни. Им придется двинуться на север, где все работают, где труд в моде. Но теперь, скажите откровенно, найдется ли в ваших Северных Штатах достаточно христиан-филантропов, которые взялись бы поднять их умственный и нравственный уровень? Вы тратите тысячи долларов на миссионеров, но потерпите ли вы, чтобы язычники жили в ваших городах и деревнях, пожертвуете ли вы своим временем, умом и деньгами, чтобы превратить их в настоящих христиан? Это мне очень интересно знать. Если мы освободим рабов, возьметесь ли вы воспитать их? Многие ли семьи в вашем городе согласятся взять негра или негритянку, учить их, не возмущаться их недостатками и стараться сделать из них христиан? Многие ли купцы согласятся взять Адольфа приказчиком, или мастера учеником, если я захочу, чтобы он выучился ремеслу? Если бы я вздумал отдать Джени или Розу в школу, много ли найдется в Северных Штатах школ, в которые их примут. Многие ли семьи возьмут их на пансион? А между тем они не смуглее многих женщин Южных и Северных штатов.
   Вы видите, кузина, я хочу, чтобы нас судили по справедливости. Мы на вид самые сильные угнетатели негров; но нехристианское предубеждение северян создает, пожалуй, притеснение не менее жестокое.
   -- Да, кузен, я знаю, что это так, -- сказала мисс Офелия, -- я сама испытала то же предубеждение, пока не поняла, что обязана преодолеть его. Теперь я его преодолела, и я знаю, что на севере есть много хороших людей, которым надобно только показать, в чём состоит нх обязанность. Конечно, чтобы принять язычников в нашу среду требуется больше самоотвержения, чем для того, чтобы посылать к ним миссионеров; но, я думаю, мы в состоянии сделать это.
   -- Вы-то уж, конечно, в состоянии! -- вскричал Сент-Клер, -- желал бы я видеть, чего вы не в состоянии сделать, раз признаете это своим долгом!
   -- Ну, во мне нет ничего особенно хорошего, -- возразила мисс Офелия. -- И другие поступали бы так же, как я, если бы смотрели на вещи с моей точки зрения. Когда я уеду домой, я возьму Топси с собой. Наши сначала очень удивятся; но я думаю, они согласятся с моими взглядами. И вообще, я знаю на севере многих людей, которые поступают именно так, как вы говорите.
   -- Да, но таких меньшинство; если у нас дело освобождения начнется в широких размерах, неизвестно еще, как-го запоют у вас!
   Мисс Офелия ничего не отвечала. Несколько минут продолжалось молчание; на лице Сент-Клера появилось грустное, мечтательное выражение.
   -- Не знаю, отчего это мне сегодня постоянно вспоминается моя мать, -- сказал он. -- У меня такое странное ощущение, точно она здесь, около меня. Мне приходят в голову её слова, её мнения. Удивляюсь, почему это иногда прошедшее так живо встает перед нами!
   Септ-Клер еще несколько минут ходил по комнате и затем сказал:
   -- Я пройдусь немного по улице, узнаю сегодняшние новости.
   Он взял шляпу и вышел.
   Том последовал за ним до выхода со двора и спросил, не пойти ли за ним.
   -- Нет, голубчик, -- отвечал Сент-Клер, -- я вернусь через час.
   Том уселся на веранде. Был чудный лунный вечер, и он долго следил за поднимавшейся и опускавшейся струей воды в фонтане и прислушивался к его плеску. Том думал о своем доме, о том, что он скоро будет свободным человеком и может вернуться туда, когда захочет. Он думал, как станет работать, чтобы выкупить свою жену и детей. Он с некоторым удовольствием ощупывал мускулы на своих черных руках, думая о том, что они скоро сделаются его собственностью и будут усердно работать для освобождения его семьи. Затем он стал думать о своем благородном, молодом господине и, но обыкновению, помолился за него; после этого мысль его перешла на прелестную Еву, которая представлялась ему не иначе, как одним из ангелов небесных. И вот ему показалось, что из-за брызгов фонтана на него глядит её светлое личико с золотистыми локонами. Он задремал и увидел, что она подбегает к нему вприпрыжку, как раньше, с веткой жасмина в волосах, с румянцем на щеках, с глазами сияющими радостью. Он смотрел на нее, а она как будто отделялась от земли; щеки её побледнели, глаза засияли глубоким, небесным блеском, вокруг головы её образовалось золотистое сияние -- и она исчезла... Тома разбудил громкий стук в ворота и говор нескольких голосов.

 []

   Он поспешил отворить ворота. Несколько человек тяжело шагая, внесли на носилках тело, завернутое плащем. Свет от фонаря упал прямо на лицо лежавшего. Том громко, отчаянно вскрикнул. Этот крик пронесся по всем галереям и через отворенную дверь дошел до гостиной, где мисс Офелия еще сидела за своим вязаньем.
   Сент-Клер зашел в кафе просмотреть вечерние газеты. Пока он читал, между двумя посетителями, значительно выпившими, поднялась драка. Сент-Клер и другие бросились разнимать их, и Сент-Клер получил смертельный удар в бок кинжалом, который пытался отнять у одного из дравшихся.
   Весь дом наполнился криками, слезами и воплями. Слуги в припадке горя рвали на себе волосы и бросались на пол, или бесцельно метались по комнатам. Только Том и мисс Офелия сохранили присутствие духа: с Марией сделалась сильнейшая истерика. Под наблюдением мисс Офелии на одной из кушеток гостиной наскоро приготовили постель и уложили на нее окровавленное тело. Вследствие боли и потери крови, Сент-Клер лишился чувств. Но мисс Офелия привела его в себя, он ожил, открыл глаза, пристально посмотрел на окружающих, обвел взглядом всю комнату, переходя от одного предмета на другой и, наконец, остановил глаза на портрете матери.
   Приехал доктор и осмотрел больного. По выражению лица его было видно, что надежды нет. Тем не менее, он занялся перевязкой раны; мисс Офелия и Том помогали ему. Слуги, толпившиеся около дверей и окон веранды, громко плакали и рыдали.
   -- Однако, -- заметил доктор, -- необходимо прогнать всех этих людей. Больному нужен полный покой, от этого всё зависит.
   Сент-Клер открыл глаза и пристально посмотрел на огорченных слуг, которых Мисс Офелия и доктор старались удалить от комнаты.
   -- Несчастные! -- проговорил он, и выражение горького раскаяния мелькнуло на лице его. Адольф положительно отказывался уйти. Ужас лишил его всякого присутствия духа. Он бросился на пол и ничем нельзя было уговорить его встать. Остальные послушались убеждений мисс Офелии, что жизнь больного зависит от их послушания и от соблюдения ими тишины.
   Сент-Клер почти не мог говорить: он лежал с закрытыми глазами, но видно было, что его мучат тяжелые мысли. Через несколько минут он положил свою руку на руку Тома, стоявшего на коленях подле него и произнес. -- Том, бедный мой!
   -- Что такое, масса? -- спросил Том.
   -- Я умираю! -- произнес Сент-Клер, сжимая его руку, -- молись!
   -- Не желаете ли вы пригласить священника? -- предложил доктор.
   Сент-Клер нетерпеливо покачал головой и обратился еще настойчивее к Тому: -- "Молись"!
   И Том стал молиться от всего сердца, со всей силою своей веры, молиться за отходящую душу, которая так печально глядела из этих больших скорбных голубых глаз. Он молился, обливаясь слезами, рыдая.
   Когда Том перестал говорить, Сент-Клер взял его за руку, пристально посмотрел на него, но не сказал ни слова. Он закрыл глаза, но не выпускал руки Тома: в преддверии вечности черная и белая рука сжимали друг друга, как равные. По временам он повторял прерывающимся шёпотом: -- Вспомни Иисусе благий... чтобы не погибнуть мне в тот страшный день...
   Очевидно, ему вспоминались слова, которые он пел в этот вечер, слова мольбы, обращенные к бесконечному милосердию. Губы его шевелились, произнося отдельные строфы гимна.
   -- Он бредит, душа его томится, -- заметил доктор.
   -- Нет, она возвращается домой, наконец, наконец-то, -- произнес Сент-Клер твердым голосом.
   Усилие, с которым он проговорил эти слова, истощило его. Мертвенная бледность покрыла лицо его; но с тем вместе на него снизошло чудное выражение покоя, какое бывает у засыпающего, усталого ребенка.
   Так пролежал он несколько минут. Они видели, что смерть уже наложила на него свою могучую руку.
   Перед тем, как испустить последнее дыхание, он открыл глаза, засиявшие радостью, как бы при виде любимого человека, проговорил: -- Мама! -- и скончался.

Глава XXIX.
Беззащитные.

   Мы часто слышим об отчаянии негров, которые теряют доброго господина, и это отчаяние вполне естественно, так как на всём свете нет существа более беззащитного и несчастного, чем негр при подобных обстоятельствах.
   Ребенок, потерявший отца, остается под защитой друзей и закона; он нечто, и может нечто делать, -- у него есть свои, всеми признаваемые, права и свое положение в обществе, у раба нет ничего подобного. Закон смотрит на него, как на субъекта во всех отношениях лишенного прав, как на какой-нибудь тюк товаров. Признание его за человеческое существо, имеющее человеческие потребности и желания, человеческую бессмертную душу, зависит исключительно от неограниченной, бесконтрольной воли его господина; и раз он лишился этого господина, у него ничего не осталось.
   Количество людей, которые умеют гуманно и великодушно пользоваться своею бесконтрольною властью, весьма ограничено. Это всем известно, а рабам лучше, чем кому бы то ни было. Они отлично понимают, что им гораздо больше шансов попасть в руки жестокого тирана, чем доброго и снисходительного господина. Вот почему они так громко и так долго оплакивают смерть доброго массы.
   Когда Сент-Клер скончался, ужас и уныние овладели всеми домашними. Он погиб так внезапно во цвете лет и сил! В каждой комнате, в каждой галерее лома раздавались рыдания и вопли отчаяния.
   Мария, нервная система которой расстроилась вследствие её изнеженной жизни, не могла устоять против этого страшного удара и, пока муж умирал, переходила от одного обморока к другому. Человек, с которым она была связана таинственными узами брака, навсегда ушел от неё, не сказав ей даже прощального слова.
   Мисс Офелия со своим обычным самообладанием и силою воли оставалась при умирающим до последней минуты, внимательно, заботливо делая для него всё, что было нужно, и всей душой участвуя в горячей молитве, которую бедный раб воссылал к Богу за душу своего умирающего господина.
   Когда убирали покойника на груди его нашли маленький медальон открывавшийся посредством пружинки. В нём был портрет благородного, красивого женского лица, а с противоположенной стороны его лежала под стеклом прядь темных волос. Медальон надели обратно на бездыханную грудь -- прах к праху -- бедные, грустные реликвии юношеской мечты, которые когда-то заставляли так горячо биться это похолодевшее теперь сердце.
   Вся душа Тома была преисполнена мыслями о вечности, и пока он отдавал последний долг безжизненному телу, он ни разу не подумал, что эта внезапная смерть оставляла его в безнадежном рабстве. Он был спокоен за своего господина: в то время когда он обращался со своей молитвой к небесному Отцу, он, как бы в ответ на нее, вдруг почувствовал в душе своей покой и уверенность. Благодаря собственной любящей натуре, он отчасти понимал полноту божественной любви, ибо, как давно сказано: "Пребывали в любви, пребывает во Мне, и Аз в нём". Том надеялся, верил и пребывал в мире.
   Но вот миновали похороны с обычными молитвами, черным крепом, и торжественными лицами; снова потекли холодные грязные волны повседневной жизни, и снова явился вечный, тяжелый вопрос: что же делать теперь?
   Он возник в уме Марии, когда она сидела в большом кресле, одетая в траур, окруженная боявшимися её служанками, и рассматривала образцы крепа и бумазеи. Он явился и в уме мисс Офелии, которая начинала подумывать о возвращении домой, к себе на север. Он наполнял безмолвным ужасом умы слуг, которые отлично знали бесчувственный, жестокий характер своей госпожи. Они понимали, что та снисходительность, какою они пользовались, зависела от их господина, а не от госпожи. И теперь, когда его не стало, им не будет никакой защиты от самодурных причуд женщины, ожесточенной горем.
   Прошло недели две после похорон. Мисс Офелия занималась у себя в комнате, когда кто-то слегка постучал в дверь. Она открыла и увидела Розу, хорошенькую молодую квартеронку, уже знакомую читателю; волоса её были в беспорядке, глаза опухли от слез.
   -- О, мисс Фели, -- вскричала она, падая на колена и хватаясь за её платье, -- подите к мисс Марии, пожалуйста, подите, попросите ее за меня! Она посылает меня... чтобы меня высекли, посмотрите! -- И она подала мисс Офелии бумагу.
   Это было приказание, написанное изящным почерком Марии, к заведующему экзекуционной конторой дать подательнице пятнадцать розог.
   -- Что же ты такое сделала? -- спросила мисс Офелия.
   -- Знаете, мисс Фели, у меня такой гадкий характер, это очень дурно с моей стороны. Я примеряла мисс Марии платье, и она ударила меня по лицу; а я, не подумавши, отве-

 []

    тила ей да еще дерзко. А она сказала, что собьет с меня спесь раз навсегда и не позволит мне больше задирать нос; и она написала эту бумагу и велела мне отнести. Лучше бы уж она прямо убила меня!
   Мисс Офелия стояла в раздумье, с бумагой в руках.
   -- Видите ли, мисс Фели, -- продолжала Роза, -- что меня высекут, это еще не такая большая беда, если бы секла мисс Мари или вы; но ведь там меня будет сечь мужчина, и такой ужасный мужчина! Подумайте, какой это срам, мисс Фели.
   Мисс Офелия знала, что на юге было в обычае посылать женщин и девушек невольниц в экзекуционные конторы, где их подвергали унизительному наказанию мужчины, сделавшие себе из этого профессию. Она это знала теоретически, но никогда практически не представляла этого себе, пока не увидела, как стройное тело Розы судорожно корчилось от ужаса. Вся честная кровь женщины, вся сильная кровь уроженки Новой Англии прилила к её щекам, сердце её билось от негодования; но с своим обычным благоразумием и самообладанием она подавила волнение, крепко сжала бумагу в руке и сказала Розе:
   -- Посиди здесь, девушка, я схожу, поговорю с твоей госпожой.
   -- Позорно! чудовищно! возмутительно! -- повторяла она сама про себя, проходя гостиную.
   Мария была в своей комнате и сидела на кресле. Мамми стояла подле и расчесывала ей волосы; Джени сидела на полу и растирала ей ноги.
   -- Как вы себя чувствуете сегодня? -- спросила мисс Офелия.
   Вместо ответа Мария глубоко вздохнула и закрыла глаза, затем она проговорила: -- Право, не знаю, кузина; вероятно, я никогда не буду чувствовать себя лучше! -- И она отерла глаза, батистовым платочком с черной каемкой.
   -- Я пришла, -- сказала мисс Офелия, откашлявшись, как обыкновенно делается при начале щекотливого разговора, -- я пришла поговорить с вами о бедной Розе.
   Теперь глаза Марии вполне открылись, и легкая краска появилась на её исхудалых щеках.
   -- Что же с ней такое? -- резким голосом спросила она.
   -- Она очень раскаивается в своем проступке.
   -- Неужели, в самом деле? ну она у меня еще не так ласкается! Я ее проучу! Я довольно долго выносила наглость девчонки; а теперь я ее смирю, она у меня будет тише воды, ниже травы!
   -- Но нельзя ли наказать ее как-нибудь иначе? Не так позорно?
   -- Я именно и хочу опозорить ее! Мне это-то и нужно! Она всю жизнь чванилась своею деликатностью, красотой и хорошими манерами так что забыла, кто она такая. Вот я и хочу сразу хорошенько проучить ее, чтобы она знала свое место.
   -- Но подумайте, кузина, если вы уничтожите в молодой девушке стыдливость и деликатность, она очень скоро может развратиться.
   -- Деликатность! -- вскричала Мария с презрительной усмешкой, -- удивительно подходящее слово для таких тварей! Я покажу ей, что она совсем своим чванством не лучше последней оборванной девчонки, шляющейся по улице. Небось, больше не посмеет задирать нос!
   -- Вы ответите перед Богом за такую жестокость! -- вскричала мисс Офелия.
   -- Жестокость! да какая же это жестокость, хотела бы я знать? Я приказала дать ей всего пятнадцать розог и то не сильно. Никакой тут нет жестокости!
   -- Нет жестокости! -- сказала мисс Офелия, -- да я уверена, что всякой девушке лучше, чтобы ее сразу убили.
   -- Это может казаться девушке с вашими чувствами, но эти твари привыкли к подобным вещам; без этого с ними нельзя справляться. Дайте им только почувствовать, что они могут деликатничать и всё такое, так они сядут вам на голову; я уж натерпелась этого от своей прислуги. Теперь я начинаю подтягивать их! Я хочу чтобы они знали, что я каждого из них без разбору могу послать в контору, за всякий проступок! -- И Мария с решительным видом огляделась вокруг.
   Джени опустила голову и вся как-то сжалась: она чувствовала, что слова барыни относятся главным образом к ней. Мисс Офелия посидела несколько минут с таким видом, будто проглотила гадкое лекарство и ее тошнит. Затем, вспомнив, насколько бесполезно спорить с такого рода особой, она крепко сжала губы и вышла из комнаты.
   Ей было страшно тяжело вернуться к Розе и объявить, что она ничего не могла для неё сделать. Через несколько минут вошел слуга и сказал, что госпожа велела ему отвести Розу в контору. Не смотря на слезы и мольбы бедняжки, он потащил ее туда.
   Несколько дней спустя, Том стоял задумавшись на балконе; к нему подошел Адольф, который, после смерти своего господина совершенно упал духом. Он знал, что Мария терпеть его не может, но при жизни Сент-Клера не обращал на это внимания. Теперь, когда Септ-Клера не стало, он находился в постоянном страхе, не зная, какая судьба ждет его завтра. Мария несколько раз совещалась со своим поверенным. Она списалась с братом Сент-Клера, и они решили, что дом и все невольники будут проданы, за исключением лично ей принадлежавших; этих она предполагала взять с собой и вернуться на плантацию своего отца.
   -- Знаешь, Том, ведь нас всех продадут! -- сказал Адольф.
   -- Кто это тебе сказал? -- спросил Том.
   -- Я стоял спрятавшись за занавеской, когда миссис разговаривала со своим поверенным. Через несколько дней нас всех будут продавать с аукциона, Том.
   -- Да будет воля Господня! -- проговорил Том, складывая руки и тяжело вздыхая.
   -- У нас никогда уж не будет такого доброго господина, -- сказал Адольф. -- но мне лучше, чтобы меня продали, чем оставаться у нашей миссис.
   Том отвернулся. На сердце его лежал камень. Надежда на свободу, на свидание с женой и детьми мелькнула в его долготерпеливой душе, как перед моряком, потерпевшим крушение при самом входе в гавань, на минуту мелькает с высоты огромной волны родная колокольня и приветливые крыши родной деревни, посылающие ему последнее "прости". Он крепче сложил руки на груди, сдержал горькие слезы и попробовал молиться. Бедный Том чувствовал такое странное безотчетное влечение к свободе, что он чувствовал себя совсем несчастным, и чем чаще он повторял: "Да будет воля Твоя", тем тяжелее ему было.
   Он обратился к мисс Офелии, которая с самой смерти Евы относилась к нему ласково и с уважением.
   -- Мисс Фели, -- сказал он, -- масса Сент-Клер обещал дать мне свободу. Он говорил, что уже начал хлопотать об этом. Не будете ли вы так добры, мисс Фели, не скажете ли вы этого миссис, может быть, она захочет исполнить желание массы Сент-Клера.
   -- Я поговорю о тебе, Том, я сделаю всё, что могу, -- отвечала мисс Офелия, -- Но раз это зависит от миссис Сент-Клер, я ни на что не надеюсь, а всё-таки я попробую.
   Этот разговор происходил через несколько дней после истории с Розой, когда мисс Офелия уже начала собираться домой.
   Пообдумав хорошенько, она сказала себе, что, может быть, высказала слишком большую горячность, заступаясь за Розу, и решила на этот раз сдерживать себя и вести разговор в самом миролюбивом тоне. С этим намерением почтенная леди взяла свое вязанье и отправилась в комнату Марии, собираясь быть как можно любезнее и ходатайствовать за Тома со всем дипломатическим искусством, на которое она была способна.
   Мария полулежала на кушетке, опираясь локтем на подушки, между тем как Джени, которая только что вернулась из магазинов, раскладывала перед ней образчики тонких черных материй.
   -- Вот это будет хорошо, -- сказала Мария, выбирая один из них, -- Не знаю только, идет ли это для траурного платья.
   -- Помилуйте, миссис, -- с живостью заговорила Джени, -- у генеральши Дербеннон было точь в точь такое платье после смерти генерала прошлым летом; очень было красиво!
   -- Как вы думаете? -- спросила Мария у мисс Офелии.
   -- Не знаю право, это зависит я думаю от моды, -- отвечала мисс Офелия. -- Вы в этом лучший судья чем я.
   -- Дело в том, -- сказала Мария, -- что у меня положительно нет ни одного платья; а так как я на будущей неделе оставляю дом и уезжаю, то мне необходимо что-нибудь себе сделать.
   -- Вы так скоро думаете уехать?
   -- Да. Я получила письмо от брата Сент-Клера; и он, и поверенный думают, что всю домашнюю обстановку и негров лучше всего продать с аукциона, а продажу дома предоставить нашему поверенному.
   -- Мне хотелось поговорить с вами об одной вещи, -- сказала мисс Офелия, -- Августин обещал Тому отпустить его на волю и начал официальные хлопоты по этому поводу. Я надеюсь, что вы воспользуетесь своим влиянием и доведете это дело до конца.
   -- Ни в каком случае! -- резко отвечала Мария. -- Том один из самых дорогих невольников! Я и не подумаю отпускать его! Да и зачем нужна ему воля? Ему гораздо лучше живется в неволе.
   -- Но ему очень хочется быть свободным и Сент-Клер обещал ему.
   -- Понятно, хочется, -- вскричала Мария, -- им всем этого хочется, это уж такой ничем недовольный народ, им вечно хочется того, чего им не дают. Но я по принципу противница эмансипации. Пока негр живет под присмотром своего господина, он может вести себя хорошо и быть порядочным человеком; но дайте ему свободу, он изленится, ничего не будет работать, запьет и превратится в последнего негодяя. Я сотни раз видала такие примеры. Свобода не приносит им добра.
   -- Но ведь Том такой падежный человек, трудолюбивый, благочестивый.
   -- Ах, пожалуйста, не говорите мне этого. Я видала сотни таких, как он. Он хорош, пока за ним смотрят, вот и всё.
   -- Но подумайте -- продолжала мисс Офелия, -- если его будут продавать с аукциона, он может попасть к дурному господину.
   -- Ах, какие пустяки! -- вскричала Мария. -- Из сотни раз может случиться один, чтобы хороший невольник попал к дурному господину. Большинство господ хорошие люди, чтобы там ни говорили о них. Я жила и выросла здесь на Юге, и я никогда не видала ни одного хозяина, который не обращался бы хорошо со своими невольниками, конечно, когда они этого стоили. Насчет этого я нисколько не беспокоюсь.
   -- Хорошо, -- заговорила мисс Офелия горячо, -- но я знаю, что одним из последних желании вашего мужа было освободить Тома; он обещал это дорогой маленькой Еве перед самой её смертью, неужели же вы не уважите их желания?
   При этих словах Мария закрыла лицо платком и начала рыдать и беспрестанно нюхать свои соли.
   -- Все против меня! -- вскричала она. -- Все безжалостны! Я никак не ожидала, что вы напомните мне о моем несчастий, это так жестоко! Но никто меня пе жалеет, никто пе понимает моих ужасных страданий! У меня была единственная дочь -- и я ее лишилась! У меня был муж, с которым мы во всём сходились, а мне так трудно с кем-нибудь сойтись, -- я и его лишилась! А вы нисколько меня не жалеете, вы так спокойно напоминаете мне о моих потерях, когда вы знаете, что это убивает меня! Может быть, намерение у вас было и доброе, но это жестоко, слишком жестоко! -- Мария рыдала, задыхалась, приказывала Мамми открыть окошко и принести ей камфорный спирт, намочить ей голову и расстегнуть платье. Поднялась общая суматоха и, воспользовавшись ею, мисс Офелия выскользнула из комнаты.
   Она сразу увидела, что не стоит больше настаивать. Мария обладала удивительною способностью впадать в истерику и всякий раз, когда заходила речь о намерениях её мужа или Евы относительно слуг, она прибегала к этому средству. Поэтому мисс Офелия сделала для Тома одно, что могла: она написала от его имени письмо к миссис Шельби, описала его горестное положение и просила прислать денег на его выкуп.
   На следующий день Том, Адольф и еще с полдюжины слуг были отправлены в склад невольников, где они должны были ждать, пока торговец наберет целую партию для продажи с аукциона.

Глава XXX.
Склад невольников.

   Склад невольников! Может быть, некоторые из наших читателей соединяют с этими словами какое-нибудь ужасное представление. Они воображают себе сырую, мрачную пещеру какой-нибудь страшный Тартар "informis ingens, cui lumen ademptum".
   Нет, мои наивные друзья! В наше время люди выучились грешить ловко и деликатно, так, чтобы не оскорбить зрение и чувства порядочного общества. Человеческий товар стоит в цене; его необходимо хорошо кормить, чистить, холить и смотреть за ним, чтобы пустить его на продажу гладким, сильным и здоровым. Дом, где помещается склад невольников в Новом Орлеане, ничем не отличается от других домов и содержится опрятно; с наружной стороны его идет что-то в роде навеса, где каждый день стоят ряды мужчин и женщин -- это вывеска того товара, который здесь продается.
   Вас очень вежливо приглашают войти и посмотреть. Вы войдете и увидите множество мужей, жен, братьев, сестер, отцов, матерей и детей, которые "продаются поштучно или партиями, по желанию покупателя", вы увидите, что бессмертная душа, некогда искупленная кровью и страданиями Сына Божия, -- в тот час, когда земля содрогалась, и камни расселись, и гробы отверзлись, -- эта душа может быть продана, отдана в наймы, заложена, обменена на ткани или пряности, смотря по ходу торговли, или по прихоти покупателя.
   Через день или через два после разговора между Марией и мисс Офелией, Том, Адольф и с полдюжины других слуг Сент-Клера были поручены милостивому вниманию мистера Скеггса содержателя склада в улице B, и должны были в его помещении ожидать аукциона, назначенного на следующий день.
   У Тома, как и у большинства его товарищей, был порядочный сундучек с бельем и платьем. Их поместили на ночь в длинную комнату, где было собрано много других негров всякого возраста, роста и оттенков кожи, и откуда слышались взрывы хохота и необыкновенного веселья.
   -- Ага! Вот это отлично! Так и надо, ребята! Так и надо! -- сказал мистер Скеггс, смотритель. -- Мои негры всегда веселы! Это, уж видно, Самбо! -- и он одобрительно кивнул коренастому негру, который выделывал разные шутовские штуки и тем вызывал общий смех всей компании.
   Легко себе представить, что Том вовсе не был расположен принимать участие в этой веселости; он поставил свой сундук как можно дальше от шумной группы, сел на него и прислонился лбом к стене.
   Торговцы человеческим товаром усердно и систематически стараются поддерживать среди невольников шумное веселье, чтобы заглушить в них сознание их положения и притупить чувствительность. С той минуты, как негр продан на северном рынке и до той, как он появляется на юге, всё систематически направлено к тому, чтобы сделать его грубым, бессмысленным скотом. Негроторговец закупает свой товар в Виргинии или Кентукки и свозит его в какое-нибудь удобное и здоровое место, очень часто на воды -- чтобы откормить. Здесь негров каждый день кормят до сыта; а чтобы они не скучали, держат обыкновенно музыканта и заставляют нх каждый день плясать. Кто не веселится, потому что в душе его слишком сильна тоска по жене, или по детям, пли по доме, тот отмечается, как человек угрюмый, опасный и подвергается всем неприятностям, какие может изобрести грубый надсмотрщик, бесконтрольно распоряжающийся им. От них требуется проворство, живость, веселость, особенно при посторонних; и они подчиняются этому отчасти в надежде таким способом найти себе хорошего господина, отчасти из страха перед наказанием, если их никто не купит.
   -- Что-то делает тут этот негр? -- спросил Самбо, подходя к Тому, -- после того как мистер Скеггс вышел из комнаты. Самбо был совершенно черного цвета, высокого роста, чрезвычайно живой, подвижной, большой гримасник и фокусник.
   -- Что ты тут делаешь? -- Самбо шутливо толкнул Тома в бок -- Раздумываешь?
   -- Меня завтра продадут с аукциона, -- спокойно отвечал Том.
   -- Продадут с аукциона? ха! ха! ха! ребята, вот так штука! Я бы рад был, кабы и меня продавали! Я бы их всех насмешил! А это что же такое? всю кучу будут завтра продавать? -- И Самбо фамильярно положил руку на плечо Адольфа.
   -- Пожалуйста, оставьте меня! -- сказал Адольф надменно, отодвигаясь с нескрываемым отвращением.
   -- Смотрите-ка, ребята, смотрите, это белый негр, знаете такого цвета, который называется крем. И как он пахнет, если бы вы знали! -- Он подошел ближе и начал обнюхивать Адольфа. -- Господи, его наверно купят в табачную лавку и будут держать для запаха. От него будет большой барыш хозяину.
   -- Я тебе сказал, убирайся прочь, ну, и убирайся! -- сердитым голосом сказал Адольф.
   -- Господи, какие мы недотроги, ну, да еще бы, ведь мы белые негры. Смотрите, какие мы красавцы, какие у нас манеры! -- И Самбо принялся шутовски передразнивать Адольфа. -- Мы наверно жили в знатном доме!
   -- Конечно, -- отвечал Адольф, -- у меня был господин, которому ничего не стоило скупить всех вас.
   -- Подумайте только, -- проговорил Самбо, -- какие мы важные!
   -- Я принадлежал семье мистера Сент-Клера, -- с гордостью заявил Адольф.
   -- Господи, да неужели! Голову даю на отсеченье, что эта семья рада-радехонька избавиться от тебя! Тебя, должно быть, продают вместе с битой посудой и прочим хламом? -- сказал Самбо с вызывающей усмешкой.
   Раздосадованный Адольф набросился на своего противника, ругаясь и нанося удары направо и налево. Остальные негры хохотали и кричали. На шум вошел смотритель.
   -- Что это такое, ребята? Тише, тише, перестать! -- И он замахнулся большим хлыстом.
   Все разбежались в разные стороны, исключая Самбо, который, рассчитывая, что смотритель благоволит к нему за его шутовство, не двинулся с места, а только с гримасой наклонял голову, когда хлыст поднимался в его сторону.
   -- Господи, масса, мы не виноваты, мы ведем себя смирно, это вот те новые, такие задорные, что беда, всё пристают к нам.
   Смотритель обратился к Тому и Адольфу, не разбирая дела дал им по несколько пинков и велел всем вести себя хорошо и ложиться спать, а затем вышел из комнаты.
   Пока эта сцена происходила в комнате отведенной для мужнин, читателю, может быть, интересно заглянуть, что делалось в таком же помещении для женщин. Он увидит на полу множество фигур, лежащих в самых разнообразных позах, фигур всевозможных оттенков, начиная от цвета черного дерева до белого, разных возрастов от детского до старческого. Все они спят. Вот прелестная десятилетняя девочка: вчера продали её мать, и сегодня, пока никто не смотрел на нее, она плакала до того, что заснула. Вот старая негритянка, худые руки и грубые пальцы которой, видимо, немало поработали на своем веку; ее продадут завтра как негодную ветошь, за что попало. Вот еще сорок или пятьдесят женщин; все они спят, закрыв голову одеялом или каким-нибудь платьем. В углу вдали от других, сидят две женские фигуры, более интересные по виду, чем большинство прочих. Одна из них прилично одетая мулатка лет сорока или пятидесяти с приветливым, приятным лицом. На голове у неё высокий тюрбан из красного индейского платка очень хорошей доброты; платье её ловко сшито и из хорошей материи, видно что о ней заботились. Подле неё, прижавшись к ней, сидит молоденькая девушка, лет пятнадцати. Она квартеронка, это видно по её почти белой коже, но сходство её с матерью очень заметно. У неё те же кроткие, темные глаза с длинными ресницами и вьющиеся волосы великолепного каштанового цвета. Она тоже одета очень мило и её белые, нежные ручки, видимо, знали мало работы. Эти две женщины будут проданы завтра в одно время с слугами Сент-Клера. -- Тот джентельмен, которому они принадлежат, и который получит за них деньги, член христианской церкви в Нью-Йорке, он получит деньги, он пойдет причаститься Тела своего и их Спасителя и забудет об этой продаже.
   Эти две женщины, назовем их Сусанна и Эммелина, принадлежали одной доброй и благочестивой барыне в Новом Орлеане, которая заботливо воспитывала и учила их. Они умели читать и писать, усердно учились закону Божию и жили так счастливо, как только возможно в их положении. Но всем имением их покровительницы заведовал её единственный сын. Вследствие своей небрежности и расточительности, он наделал долгов и, в конце концов, обанкротился. Одним из главных кредиторов его была почтенная фирма Б. и Кo в Нью-Йорке. Она написала своему Ново-Орлеанскому поверенному, а тот наложил запрещение на имущество (главную часть его составляли эти две женщины и рабочие, работавшие на плантации) и сообщил об этом в Нью-Йорк. Г. Б. был, как мы говорили выше, хороший христианин и житель свободного штата; он почувствовал себя неловко. Ему неприятно было торговать рабами, торговать человеческими душами очень неприятно. Но вопрос шел о тридцати тысячах долларов, а это сумма большая, нельзя было потерять ее из-за принципа. И вот, после сильного колебания, поговорив с теми, кто, как он знал, посоветуют ему не терять своего, Б. написал поверенному, что предоставляет ему вести дело, как он найдет лучшим, а вырученные деньги просит переслать ему, Б.

 []

   На другой день после того как это письмо пришло в Новый Орлеан, Сусанна и Эммелина были отправлены в склад, где должны были ждать общего аукциона. Лица их слабо вырисовываются при лунном свете, который проникает сквозь решетку окна, но мы можем подслушать их разговор. Обе они плачут, но каждая плачет тихонько, чтобы другая не слышала.
   -- Мама, положи голову ко мне на колени и постарайся хоть немного поспать, -- говорит девушка, стараясь казаться спокойной.
   -- Я не хочу спать, Эм, -- отвечала женщина, -- я не могу! Ведь это последняя ночь, что мы проводим вместе.
   -- О, мама, не говори так! Может быть, нас купят вместе. Кто знает?
   -- Если бы дело касалось кого-нибудь постороннего, я бы также рассуждала, Эм, -- отвечала женщина; -- но я так боюсь потерять тебя, что предвижу всё дурное.
   -- Отчего, мама? Смотритель сказал, что мы обе хороший товар, и что за нас дадут порядочную цену.
   Сусанна вспомнила все взгляды и слова смотрителя, с тоской вспомнила, как он осматривал руки Эммелины, приподнимал её локоны и объявил, что она первый сорт. Сусанна была воспитана в правилах христианской религии, привыкла каждый день читать Библию; видеть что её дочь продают на стыд и позор было для неё так же ужасно, как для всякой другой матери христианки; но ей не на что было надеяться, у неё не было защиты.
   -- Мама, как было бы хорошо, если бы тебя взяли в какое-нибудь семейство кухаркой, а меня горничной или швеей. Я надеюсь, что нас возьмут! Постараемся смотреть - веселее скажем всё, что мы умеем делать, может, нас и купят вместе.
   -- Пожалуйста, зачеши завтра волосы совсем гладко, назад, -- сказала Сусанна.
   -- Зачем, мама? Это ко мне совсем не идет.
   -- Да, но так ты найдешь лучших покупателей.
   -- Почему же? -- спросила девочка.
   -- Порядочное семейство скорей купит тебя, если увидит, что ты скромная, простая девушка, не занимаешься своей наружностью. Я лучше тебя знаю, что кому нравится, -- отвечала Сусанна.
   -- Хорошо, мама, так я и сделаю.
   -- И вот еще что, Эммелина, если мы завтра расстанемся навсегда, меня продадут на одну плантацию, тебя на другую, помни, чему тебя учили, что тебе говорила миссис. Возьми с собой свою Библию и молитвенник. Если ты будешь помнит Бога, и он не оставит тебя.
   Так говорила бедная мать в тоске и скорби: она знала, что завтра всякий человек, самый низкий и грубый, самый жестокий и безбожный, если только у него найдется достаточно денег, может стать собственником её дочери, может купить её тело и душу. Как же при таких условиях девочке сохранить добродетель? Она думает эту горькую думу, и сжимает дочь в объятиях, и желает, чтобы она была менее красива, менее привлекательна. Ей становится как будто еще тяжелей, когда она вспоминает, как чиста и благочестива девочка, как она по своему воспитанию стоит выше обыкновенных невольниц. Одно спасение её в молитве; и сколько таких молитв к Богу возносилось из этих опрятных, хорошо устроенных невольничьих тюрем, -- молитв, которые Бог не забудет, -- как мы это увидим, когда настанет страшный день суда. В Писании сказано: "Кто соблазнит единого от малых сих, тому лучше было бы, если бы ему повесили на шею жернов мельничный и потопили его в пучине морской".
   Кроткая, спокойная луна льет свой мягкий свет в комнату, и тени от решетки окна ложатся на спящих. Мать и дочь запели вместе грустную песню, которая служит погребальным гимном у невольников:
   "О, где плачущая Мария, где плачущая Мария? Она ушла в блаженную страну. Она умерла и ушла на небо! Она умерла и ушла на небо, ушла в блаженную страну"!
   Эти слова, пропетые необыкновенно нежными, грустными голосами, казалось взывали от земного отчаяния к небесной надежде и звучали особенно трогательно в этой мрачной тюрьме. Один куплет сменял другой: "О, где Павел и Силас, где Павел и Силас? Они ушли в блаженную страну, они умерли и ушли на небо! Они умерли и ушли на небо, ушли в блаженную страну"!
   Пойте, несчастные! Ночь коротка, а завтрашний день разлучит вас навсегда!
   Настало утро, все встали, и почтенный мистер Скеггс хлопочет и суетится, так как ему подобно приготовить партию товара к предстоящему аукциону. Он быстро оглядывает костюмы, велит каждому смотреть бодро и быть молодцом; затем ставит всех в круг и осматривает еще раз, прежде чем вести на биржу.
   Мистер Скеггс со шляпой из пальмового листа на голове и с сигарой во рту, переходит от одного к другому, чтобы убедиться, что товар имеет хороший вид.
   -- Это что такое? -- останавливается он перед Сусанной и Эммелиной, -- девочка, где же твои локоны?
   Девушка робко посмотрела на мать, и та с находчивостью, свойственною её племени, мягко проговорила:
   -- Я велела ей вчера вечером зачесать волосы поглаже, не распускать их, так будет приличнее.
   -- Чёрт возьми! -- вскричал смотритель и быстро повернулся к девушке. -- Иди сейчас же и причешись покрасивее, с локонами, -- он хлестнул по воздуху тростью, которую держал в руке. -- Да не копайся у меня, живее! А ты, иди помоги ей! -- обратился он к матери. -- За её локоны можно получить лишнюю сотню долларов!

* * *

   Под роскошной куполообразной крышей сновали по мраморным плитам люди различных национальностей. С каждой стороны навеса устроены были небольшие возвышения для торговцев и аукционистов. Два из них с противоположных концов были в настоящее время заняты ловкими джентльменами, которые на смешанном французском и английском языке восхваляли выставляемый товар и, как знатоки, надбавляли цену. Третья по другой стороне, еще была не занята; около неё стояла группа негров, ожидавших начала аукциона. Здесь мы находим слуг Сент-Клера: Тома, Адольфа и других; здесь же стоят Сусанна и Эммелина все они ждут своей очереди, на всех лицах тревога и уныние. Вокруг них собралась толпа зрителей, одни хотели покупать, другие нет, как придется, но все рассматривали, ощупывали невольников и рассуждали о их наружности так же непринужденно, как жокеи толкуют о разных статьях лошади.
   -- Э, Альф! как ты сюда попал? -- спросил один изящный молодой человек, хлопнув по плечу другого франта, рассматривавшего Адольфа в лорнет.
   -- Да видите ли, мне нужен лакей, а я слышал что сегодня продают людей Сент-Клера. Я вот и пришел посмотреть.
   -- Ну уж охота покупать людей Сент-Клера! У него все негры страшно избалованы! Такие нахалы, что беда, -- заметил другой.
   -- Ну, этого я не боюсь -- отвечал первый. -- Если они попадут ко мне в руки, я скоро собью с них спесь. Они сразу увидят, что я господин не в таком роде, как был Сент-Клер. Честное слово, я куплю этого молодца. Мне нравится его фигура.
   -- Он вам дорого обойдется. Говорят, он ужасный мот.
   -- Ну, этот барин скоро увидит, что у меня мотать нельзя. Побывает разочка два в тюрьме, так исправится, научится, как себя вести. Уж я его переделаю на свой лад, увидите! Куплю его, это решено!
   Том внимательно вглядывался в физиономии людей, толпившихся вокруг него, и мысленно выбирал, кого из них он хотел бы иметь своим господином. Если вы, читатель, будете когда-нибудь поставлены в необходимость выбрать из двух сот человек того, который будет неограниченно владеть вами и распоряжаться вашею судьбою, вы, может быть, согласитесь с Томом, что весьма мало людей, которым можно без страха отдать себя. Том видел множество людей больших, плотных, угрюмых, маленьких, сухих, болтливых, бородатых, тощих, злобных, множество дюжих, грубых молодцов, которые в состоянии схватить своего ближнего, как щепку, и бросить его в огонь или в корзину, куда попало, -- но не видел ни одного Сент-Клера.
   Незадолго до начала аукциона сквозь толпу протискался невысокий, широкоплечий, мускулистый человек, в клетчатой рубашке, открывавшейся на груди, в потертых грязных панталонах; он очевидно спешил приняться за дело, и, подойдя к группе негров, стал внимательно осматривать их всех поочередно. С первого взгляда Том почувствовал к нему отвращение, которое еще усилилось, когда он подошел ближе. Он очевидно был, хотя невысокого роста, но гигантской силы. Его круглая, шарообразная голова, его большие, светло-серые глаза, с жесткими, желтыми бровями, загорелое жилистое лицо, -- всё это, надо сознаться, не говорило в его пользу. У него был большой, грубо очерченный рот и оттопыренные губы вследствие постоянного жеванья табака, сок которого он время от времени выплевывал необыкновенно шумно и решительно. Его огромные, загорелые и грязные руки с длинными грязными ногтями, были покрыты волосами. Этот человек принялся самым бесцеремонным образом рассматривать негров. Он хватил Тома за челюсть и открыл ему рот, чтобы осмотреть зубы, заставил его засучить рукава, чтобы показать мускулы, перевернул его приказал ему прыгнуть и пробежать.

 []

    -- Откуда ты? -- отрывисто спросил он после всех этих исследований.
   -- Из Кентукки, масса, -- отвечал Том, оглядываясь кругом, как бы ища спасения.
   -- Чем ты занимался?
   -- Я заведовал фермой массы, -- отвечал Том.
   -- Вранье! -- коротко отрезал тот и пошел дальше. Он на минуту остановился, было, перед Дольфом; затем, -- выплюнув запас табачного сока на его хорошо вычищенные сапоги и произнеся презрительное: гм! пошел дальше. Он снова остановился перед Сусанной и Эммелиной. Протянув свою грязную руку, он привлек девочку поближе к себе; погладил её шею и грудь, пощупал руки, посмотрел зубы и затем оттолкнул ее назад к матери, по лицу которой видно было насколько она страдала при всяком движении этого человека.
   Девочка испугалась и заплакала.
   -- Перестать, кривляка, -- прикрикнул на нее аукционист, -- здесь нельзя плакать, сейчас начинается торг. -- Действительно, аукцион начался.
   Адольф достался за порядочную сумму тому франту, который раньше высказывал желание купить его; прочие негры Сент-Клера тоже были разобраны разными покупателями.
   -- Ну, молодец, теперь твоя очередь! слышишь! -- закричал аукционист Тому.
   Том вошел на помост и с тревогой огляделся вокруг, всё сливалось в общий, неясный гул: голос оценщика, выкрикивавшего его достоинства на французском и английском языке, быстрая переторжка на тех же языках, и почти в ту же минуту последний удар молотка, при последнем слоге слова "далларов"; аукционист объявил, за какую цену он продан, и Том приобрел господина.
   Его столкнули с помоста; низкорослый человек с шарообразною головою грубо схватил его за плечо толкнул в сторону и сказал повелительным голосом: -- Стой здесь, слышишь, ты.
   Том почти не сознавал, что с ним делается. А между тем торг продолжался всё также шумно, то на французском, то на английском языке. Снова опустился молоток -- Сусанна продана. Она сходит с помоста, останавливается, оглядывается назад; дочь протягивает к ней руки. Она с тоской вглядывается в лицо человека, купившего ее -- почтенный господин средних лет, с добродушным видом.
   -- О масса, прошу вас, купите мою дочь!

 []

   -- Я бы охотно купил, да боюсь, у меня не хватит денег, -- отвечал господин и участливо посмотрел на молодую девушку, стоявшую на помосте и боязливо озиравшуюся кругом.
   Кровь прилила к её обыкновенно бледным щекам, глаза её лихорадочно блестели, и мать с ужасом видела, что она красивее, чем когда-нибудь. Аукционист тоже заметил это и красноречиво распространялся на смешанном англо-французском языке насчет достоинств девушки. Цена на неё быстро росла.
   -- Я сделаю, что могу, -- говорит добродушный джентльмен; он протискивается вперед и принимает участие в переторжке.
   Через несколько минут предлагаемая цена оказывается ему не по средствам, и он умолкает. Аукционист горячится, но мало-помалу торгующиеся отступают. Остается только старик аристократического вида и наш знакомый с шарообразной головой. Старик продолжает надбавлять, окидывая презрительным взглядом своего противника. Но шарообразная голова побеждает: у него и упорства больше и кошелек, очевидно, туже набит. Борьба продолжается всего минуту; молоток падает, он приобрел девушку, её душу и тело, спаси ее Господи!
   Её новый господин мистер Легри владетель хлопчатобумажной плантации на Красной реке. Ее толкают туда, где стоит Том и еще двое негров и она со слезами уходит вместе с ними.
   Добродушный джентльмен огорчен. Но что делать? -- такие вещи случаются каждый день. На этих распродажах всегда можно встретить плачущих матерей и девушек! Этому ничем не поможешь, и проч. и проч. Он ушел в другую сторону, уводя с собой свою покупку.
   Через два дня после этого представитель Христианской фирмы Б. и К° в Нью-Йорке отправил ей её деньги. На обороте переводного бланка следовало бы написать слова великого казначея, с которым придется всем сводить свои счеты в будущей жизни: "Ибо Он взыскивает за кровь: помнит их, не забывает вопли угнетенных".

Глава XXXI.
Переезд.

   Чистым очам Твоим не свойственно видеть зло, ты но можешь глядеть на злодеяния; для чего же Ты смотришь на злодеев и безмолвствуешь, когда нечестивец пожирает того, кто праведнее его?
   На нижней палубе небольшого парохода, шедшего по Красной реке сидел Том с оковами на руках, с оковами на ногах и с тяжелой тоской на сердце. Небо его омрачилось, луна и звезды закатились; всё миновало, промелькнуло, как мелькают теперь деревья и откосы, ничто не вернется. Хижина в Кентукки, жена, дети, снисходительный господин. Дом Сент-Клера со всем его изяществом и роскошью; золотистая головка Евы с её святыми глазами; гордый, веселый, красивый, по-видимому беспечный, но бесконечно добрый Сент-Клер; часы досуга и сравнительной свободы -- всё прошло! и взамен этого что осталось?
   Одно из самых тяжелых условий невольничества состоит в том, что негр по природе восприимчивый и чуткий, живя среди интеллигентной семьи усваивает себе вкусы и чувства своих хозяев, а вслед затем может попасть в руки грубого, зверски жестокого господина, всё равно как стулья или стол, когда-то украшавшие великолепный салон, под конец своей жизни, потертые и обезображенные попадают в какой-нибудь грязный трактир или притон низкого разврата. Главная разница в том, что стол или стул не могут чувствовать, а человек чувствует. Ибо даже закон, который признает, что он может быть "взят, куплен и отчужден, как всякая движимая собственность", не может вытравить из него души с целым миром личных воспоминаний, надежд, привязанностей, страхов и желаний.
   Мистер Симон Легри, господин Тома, купил в разных местах Нового Орлеана восемь человек невольников и отвел их скованными на пароход "Пират", который стоял у пристани и готовился отплыть вверх но Красной реке.
   Доставив их благополучно на судно и дождавшись, чтобы пароход тронулся, Легри подошел к ним со свойственным ему деловым видом и принялся осматривать их. Остановившись против Тома, который ради аукциона был одет в свое лучшее суконное платье, крахмальную рубашку и хорошо вычищенные сапоги, он коротко приказал:
   -- Встань!
   Том встал.
   -- Сними галстук! -- Том, которому мешали оковы, не мог очень скоро исполнить этого приказания, тогда он сам стал помогать ему, грубо сорвал с шеи его галстук и сунул себе в карман.
   Легри раскрыл чемодан Тома, осмотренный им еще раньше, вынул оттуда пару старых панталон и поношенную куртку, которые Том надевал для работы в конюшне, снял оковы с рук Тома и, указав ему местечко, загороженное тюками, сказал:
   -- Поди туда и переоденься.
   Том повиновался и через несколько минут вернулся.
   -- Сними сапоги! -- приказал Легри.
   Том и это исполнил.
   -- Надень вот эти! -- и он бросил ему пару грубых, толстых башмаков, какие обыкновенно носят негры.
   Не смотря на торопливость, с какою Том переодевался, он не забыл переложить в карман куртки свою драгоценную Библию. И это было кстати, так как мистер Легри, надев на него снова поручни, принялся бесцеремонно осматривать его карманы. Он вынул шелковый носовой платок и переложил его в собственный карман; посмотрел с презрением на разные безделушки, которыми Том дорожил, потому что Ева любила их, и швырнул их в воду. Затем он взял в руки методистский молитвенник, который Том второпях забыл захватить, и перелистал его.
   -- Гм! Благочестивый, должно быть? Эй ты, как тебя? Ты принадлежишь к церкви, что ли?
   -- Да, масса, -- твердо отвечал Том.
   -- Ну, я это скоро из тебя выбью. У себя на плантации я не позволю неграм выть, молиться, петь, так и знай! Помни, -- прибавил он, топнув ногой и сердито взглянув на Тома своими серыми глазами, -- теперь я твоя церковь! Понимаешь? Что я прикажу, то ты и должен делать!
   Что-то в душе молчавшего негра ответило: нет! и словно невидимый голос повторил слова одного древнего пророка, которые Ева часто читала ему: "Не бойся, ибо Я искупил тебя. Я назвал тебя своим именем. Ты Мой".

 []

   Но Симон Легри не слыхал никаких голосов, и этого голоса он никогда не услышит. Он только посмотрел на печальное лицо Тома и ушел прочь. Он взял сундук Тома, в котором лежало много весьма порядочного платья, на бак и там его скоро окружили матросы. Среди смеха и насмешек над неграми, которые стараются быть господами, все вещи были очень скоро раскуплены ими и самый сундук пущен на аукцион. Матросам всё это показалось очень смешным, особенно смешно было смотреть на Тома, как он следил глазами за каждою исчезавшею вещью. Забавнее всего вышла продажа сундучка с аукциона, она вызвала не мало острот.
   Покончив с этим маленьким делом, Симон снова обратился к своему невольнику.
   -- Ну, Том, я, как видишь, избавил тебя от лишних вещей. Береги то платье, которое на тебе надето, ты не скоро получишь другое. Я приучаю своих негров к бережливости: одна пара платья должна хватать им на год.
   Затем Симон пошел к тому месту, где сидела Эммелина, скованная с другой женщиной.
   -- Ну, милочка, -- сказал он пощекотав ее под подбородком, -- будь повеселее!
   Девушка не сумела скрыть ужаса, страха и отвращения, которые питала к нему. Он прочел эти чувства в её взгляде и сердито нахмурился.
   -- Оставь свои кривлянья, девчонка! Ты должна быть рада, когда я с тобой говорю, слышишь? А ты старая, желтая обезьяна! -- он толкнул мулатку, которая была скована с Эммелиной, -- чего строишь такие рожи? Говорят тебе смотри веселей!
   -- Эй вы все! -- он отступил шага на два назад, -- смотрите на меня... смотрите мне в глаза, прямо в глаза, -- и он топал ногой при каждой остановке.
   Точно околдованные, глаза всех негров устремились на блестящие серовато-зеленые глаза Симона.
   -- Ну, -- сказал он, -- поднимая свой большой, тяжелый кулак, похожий на кузнечный молот, -- видите вы этот кулак? Что, каков? -- он опустил его на руку Тома. -- Берегите свои кости! Мои кулак крепок, как железо, а стал он таким оттого, что колотил негров. Я никогда не видал негра, которого не мог бы сбить с ног одним ударом, -- он поднес свой кулак так близко к лицу Тома, что тот невольно отступил. -- Я не держу у себя на плантации никаких надсмотрщиков. Я сам за всем досматриваю, и уж досматриваю, как надо быть. Хотите, чтобы я был к вам хорош, слушайтесь меня беспрекословно, быстро, как только я что скажу. Я потачки никому не даю! Помните это, меня ничем не разжалобишь!
   Женщины невольно затаили дыхание, все уселись на места с унылыми, печальными лицами. Между тем Симон повернулся на каблуках и пошел к пароходному буфету выпить водки.
   -- Я всегда так начинаю с моими неграми, -- обратился он к господину приличного вида, который стоял подле него во время его речи. -- У меня такая система начинать строго, чтобы они знали, чего ждать.
   -- В самом деле? -- проговорил незнакомец и принялся рассматривать его с тем любопытством, с каким естествоиспытатель рассматривает редкий экземпляр животного.
   -- Да, в самом деле, Я не из плантаторов -- джентльменов, белоручек, которых надувает всякий проклятый надсмотрщик. Пощупайте-ка мои мускулы, поглядите на мой кулак. Видите, он стал точно каменный и всё от упражнений на неграх, пощупайте!
   Незнакомец дотронулся до подставленного ему кулака и сказал просто:
   -- Действительно, он довольно твердый. Вероятно, от таких упражнений и сердце ваше порядком затвердело.
   -- Да уж это что правда, то правда! -- И Симон весело расхохотался. -- Нежности у меня не ищите. Меня трудно разжалобить! Негру никогда не провести меня, ни нытьем, ни подлизываньем. Это факт!
   -- Вы набрали славную партию.
   -- Да, не дурна. Этого Тома мне особенно хвалили Я заплатил за него немного дорого, ну ничего, сделаю кучером или управляющим; надо только выбить из него понятия, которые негру никогда не след иметь, так он будет первый сорт. Вот с желтой бабой меня, кажись, надули. Она как будто хворая. Ну, что делать? годик-другой протянет, заработает свои деньги. Я не особенно берегу негров. Выжму из них, что можно, а там покупаю новых. Это не гак хлопотливо и в конце концов обходится дешевле. -- И Симон прихлебнул из своего стаканчика.
   -- А как долго может прожить негр у вас на плантации?
   -- Правда, не знаю, смотря по человеку. Крепкие парни выживают лет шесть, семь; хилые через два, три года никуда не годятся. Первое время я очень возился с ними, старался, чтобы они подольше выдерживали, я их лечил, когда они заболевали, давал им одежду и одеяла, всячески старался содержать их хорошо и прилично. И всё это не к чему было. Я только деньги понапрасну тратил, да наживал массу хлопот. А теперь у меня так заведено, болен ли, здоров ли, всё едино, ступай на работу. Умрет, я покупаю другого, это выходит и дешевле, и легче.
   Незнакомец отошел и сел подле одного джентльмена, который прислушивался к разговору с нескрываемым негодованием.
   -- Вы не должны считать, что все южные плантаторы похожи на этого субъекта, -- сказал он.
   -- Надеюсь, что нет! -- с жаром вскричал молодой джентльмен.
   -- Это низкий, грубый скотина! -- заметил другой.
   -- А между тем ваши законы предоставляют ему право держать в своей неограниченной власти сколько угодно вполне беззащитных человеческих существ! он, правда, негодяй, но вы не можете сказать, чтобы таких было мало.
   -- Пожалуй, -- отвечал другой, -- но среди плантаторов попадаются тоже не мало добрых, гуманных людей.
   -- Согласен, -- отвечал молодой человек: -- но по моему именно на вас добрых и гуманных людях лежит ответственность за всю грубость и жестокость таких негодяев. Если бы не ваше одобрение и поддержка, вся система рабовладения не продержалась бы и часа. Если бы все плантаторы походили на этого, -- он указал пальцем на Легри, стоявшего спиной к ним, -- рабство кануло бы в воду, как камень. Именно ваша гуманность и внушаемое вами уважение прикрывают и поддерживают их самодурство.
   -- Вы, очевидно, очень высокого мнения о моей гуманности, -- улыбнулся плантатор, -- но советую вам говорить не так громко: на пароходе могут найтись люди, которые не настолько терпимо относятся к чужим мнениям, как я. Подождите, пока мы приедем на мою плантацию, там можете сколько угодно бранить нас всех
   Молодой человек улыбнулся и покраснел, а затем оба уселись играть в триктрак.
   В это время другого рода разговор происходил на нижней палубе между Эммелиной и мулаткой, с которой она была скована. Они сообщали друг другу некоторые подробности своей истории.
   -- Чья ты была? -- спросила Эммелина.
   -- Моего господина звали мистером Эллис, он жил на Плотинной улице. Ты, может быть, видала наш дом?
   -- Он был добр к тебе? -- спросила Эммелина.
   -- Да, ничего, пока не заболел. Он лежал больной больше шести месяцев и был ужасно беспокоен. Ни день, ни ночь никому не давал покою; капризный такой стал, никто не мог на него угодить. И чем дальше, тем он хуже делался; я по целым ночам должна была сидеть около него и не смела заснуть, совсем. А один раз я не вытерпела, задремала, Господи, как он меня разбранил, сказал, что продаст меня самому злому господину, какой только найдется. А раньше он мне обещал вольную после своей смерти.
   -- Есть у тебя кто-нибудь близкий?
   -- Да, у меня есть муж; он кузнец. Масса отдавал его внаймы. Меня так быстро увезли, что я и повидаться с ним не-успела. И у меня четверо детей! О Господи! -- Женщина закрыла лицо руками.
   Когда мы слышим чей-нибудь рассказ о постигшем его несчастий, у нас обыкновенно является желание сказать что-нибудь в утешение. Эммелине тоже хотелось этого, но она не могла придумать, что сказать. Обе они, как бы по взаимному соглашению, избегали называть имя того ужасного человека, который сделался их господином.
   Правда, в самые мрачные часы жизни нам остается утешение в религии. Мулатка принадлежала к методистской церкви и верила искренне, хотя и слепо. Эммелина была развитее ее в умственном отношении, она умела, читать, писать и изучала Библию под руководством доброй и набожной госпожи. Но разве не поколеблется вера самого твердого христианина, когда ему с полною вероятностью кажется, что Бог покинул его, отдал в жертву беспощадному насилию? Тем легче может пошатнуться вера бедных овец стада Христова слабых знанием, юных годами.
   Пароход плыл, увозя с собой груз скорбей, плыл по красным, мутным, грязным водам, по извилинам и излучинам Красной реки. Печальные глаза невольников устало смотрели на крутые однообразные глинистые берега. Наконец, пароход остановился около одного небольшого городка, и Легри высадился вместе со своею партией.

Глава XXXII.
Мрачные места.

   "В мрачных местах земли обитает жестокость".
   Устало тащился Том и его товарищи вслед за тяжелой повозкой, но тяжелой дороге.
   В повозке сидел Симон Легри и обе женщины, всё еще скованные вместе, сзади были навалены разные вещи.
   Все они отправлялись на плантацию Легри, находившуюся довольно далеко от пристани
   Дорога была глухая, заброшенная; она то вилась по пустырям покрытым ельником, в котором уныло гудел ветер, то шла по длинным бревенчатым частям через поросшие кипарисом болота; над сырой ноздреватой почвой высились мрачные деревья, увешанные гирляндами черного моха, словно могильными венками; там и сям между старыми пнями и сломанными сучьями, гнившими в воде, скользила отвратительная змея, мокасин.
   По этой дороге тоскливо ехать даже путнику на хорошей лошади и с туго набитым кошельком, но еще более тяжелой, безотрадной должна была она казаться невольнику, который с каждым шагом удалялся от всего, что он любил, о чём молился.
   Так подумал бы всякий при виде унылого, выражения этих черных лиц, переводивших покорные, усталые взгляды с одного предмета на другой. Симон, напротив, казался очень веселым и по временам прикладывался к фляжке со спиртом, лежавшей в его кармане.
   -- Слушайте! эй вы! -- крикнул он, оборачиваясь и заметив печальные лица негров; -- затяните-ка песню, ребята, живо.
   Негры переглянулись; "ну, живей! -- повторил хозяин, и бич свистнул в его руке. Том запел методистский гимн:
   
   Иерусалим, блаженная родина,
   Имя мне вечно дорогое!
   Когда придет конец моим скорбям?
   Когда я радости твои...
   
   -- Молчи, черный болван! -- закричал Легри, -- очень мне нужен твой проклятый методизм! Я говорю, ребята, затяните порядочную песню, веселую, живей!
   Один из негров запел бессмысленную песню, распространенную среди невольников:
   
   Масса видел, как зверя я поймал,
   Гей, ребята, гей!
   Он хохотал до упаду, а месяц выплывал.
   Го, го, ребята, гей,
   Го! гой! Ги, ге, го!
   
   Певец по-видимому сам сочинял слова обращая внимание исключительно на рифму и не заботясь о смысле: все остальные подхватывали хором припев:
   
   Го! го! ребята, гей!
   Го! гой! Ги, ге, го!
   
   Они пели громко, заставляя себя казаться веселыми; но никакой вопль отчаяния, никакие слова страстной мольбы не могли бы выразить такого глубокого горя, какое слышалось в этом диком припеве. Казалось, бедное, немое сердце запуганного, закованного в цепи невольника нашло приют в святилище музыки, нашло в этих нечленораздельных звуках язык для молитвы Богу. Да, в этих звуках была молитва, но Симон не слышал. Он слышал только, что ребята поют громко, и был доволен, что сумел подбодрить их.
   -- Ну, милашка, -- сказал он, обращаясь к Эммелине и положив руку ей на плечо, -- вот мы сейчас и дома!
   Когда Легри сердился и бранился Эммелина замирала от страха; но когда он дотрагивался до неё, когда он говорил с ней, как в эту минуту, ей хотелось, чтобы он лучше прибил ее. Он смотрел на нее с таким выражением, что вся душа её переворачивалась, а по телу пробегала дрожь. Она инстинктивно прижималась к мулатке, сидевшей рядом с ней, как будто это была её мать.
   -- Ты никогда не носила сережек? -- спросил он, взяв ее за ушко своими грубыми пальцами.
   -- Нет, масса! -- отвечала Эммелина, дрожа и опуская голову.
   -- Ну, я тебе подарю пару сережек, когда мы приедем домой, только будь умницей. Не бойся меня, я не буду заставлять тебя много работать. Тебе у меня хорошо будет, ты будешь жить барыней, только будь умница!
   Легри напился до того, что стал очень милостивым. Как раз в это время показались заборы, окружавшие плантацию. Имение это принадлежало раньше человеку богатому и со вкусом, который не жалел денег на украшение усадьбы. Она умер несостоятельным должником, а имение с торгов досталось Легри, который пользовался им, как и всем остальным исключительно для наживанья денег. Усадьба имела жалкий, нищенский вид, как всегда бывает, когда всё сделанное прежним владельцем приходит в упадок.
   Некогда гладкая, бархатистая лужайка перед домом, с разбросанными по ней цветущими кустами, заросла высокой, спутанной травой; там и сям были вбиты колья для привязыванья лошадей; около них земля была вытоптана, валялись сломанные ведра, пучки колосьев и разный мусор. Местами чахлый жасмин или жимолость свешивались с изящной колонки, которая теперь покривилась, так как и она служила для привязыванья лошадей. Большой сад весь зарос сорными травами, над которыми кое-где возвышалось какое-нибудь заброшенное тропическое растение. В оранжерее не было оконных рам, на заплесневших полках стояло несколько цветочных горшков, с твердой как камень землей, из которой торчали палочки с засохшими листьями, показывавшими, что это были когда-то растения.
   Повозка катилась по заросшему травой шоссе, обсаженному с обеих сторон изящными китайскими деревцами с вечно зеленой листвой. По-видимому, их одних не испортила и не изменила небрежность окружающих: так в благородной душе добродетель коренится до того глубоко, что она лишь крепнет и развивается среди общего упадка и разрушения.
   Дом был в свое время большой и красивый, построенный, как обыкновенно строются дома на юге: широкая двухэтажная веранда окружала его со всех сторон и двери всех комнат выходили на нее. Снизу ее поддерживали каменные столбы.
   Но и дом имел унылый, неуютный вид. Часть окон была заколочена досками, в других были выбиты стекла, ставни висели на одной петле, -- всё говорило о грубой небрежности и запущенности.
   На земле повсюду валялись обрезки досок, солома, старые, сломанные бочонки и ящики. Три или четыре свирепые собаки, разбуженные стуком колес повозки, выскочили откуда-то и набросились, было, на Тома и его товарищей. Выбежавшие вслед за ними слуги с трудом могли удержать их.
   -- Видите, что вам будет! -- сказал Легри, лаская собак с злобным самодовольством и обращаясь к Тому и его товарищам, -- видите, что вам будет, если вы вздумаете бежать. Эти собаки приучены у меня выслеживать негров. Они нисколько не задумавшись, загрызут любого из вас. Смотрите, помните это!
   -- Ну что, Самбо, как дела? -- обратился он к оборванному негру в шляпе без признака полей, -- который всё время старался прислужиться ему.
   -- Дела первый сорт, масса.
   -- Квимбо, -- спросил Легри у другого негра, всё время старавшегося обратить на себя его внимание, -- ты не забыл, что я тебе приказывал?
   -- Как можно забыть? Известно, всё так и сделал!
   Эти два негра были главными работниками на плантации.
   Легри развивал в них свирепость и жестокость так же систематично, как в своих бульдогах; и вследствие частых упражнений они в этих свойствах нисколько не уступали собакам. Вообще замечено -- и многие ставят это в упрек целой расе -- что надсмотрщики-негры бывают обыкновенно более взыскательны и жестоки, чем белые. Это просто показывает, что негры более принижены и угнетены, чем белые. То же явление повторяется у всех угнетенных рас на всём свете. Раб всегда превращается в тирана, как только представится возможность.
   Легри, подобно многим деспотам, о которых мы читаем в истории, управлял своей плантацией путем разделения сил. Самбо и Квимбо от души ненавидели друг друга; рабочие все без исключения от души ненавидели их, и, восстановляя одних против других, он был уверен, что от одной из борющихся сторон непременно узнает, что делается на плантации.
   Человек не может жить совершенно без общества; и Легри допускал своих двух приближенных до некоторого грубого панибратства с собой, при чём, однако, это панибратство могло каждую минуту прекратиться весьма печальным для них образом; при малейшем поводе каждый из них всегда готов был по первому знаку господина броситься на другого и отомстить ему за всё.
   Когда они стояли таким образом перед Легри, их можно было принять за отличный пример той истины, что загрубелый человек ниже животного. Их грубые, темные, лица; большие глаза, которыми они завистливо глядели друг на друга; неприятный гортанный, полуживотный звук их голосов; их рваные одежды, развевавшиеся по ветру -- всё это удивительно соответствовало общему отталкивающему и убогому виду усадьбы.
   -- Эй, Самбо! -- сказал Легри, -- сведи этих молодцов в поселок, а вот эту бабу я привез для тебя, я ведь тебе обещал! -- он отцепил мулатку, скованную с Эммелиной, и толкнул ее к Самбо.
   Женщина отшатнулась и, отступая назад, проговорила:
   -- О, масса! у меня остался муж в Новом Орлеане.
   -- Ну так что ж? а здесь разве тебе не нужно мужа? Не толкуй пустяков -- иди, куда велят! -- Легри замахнулся бичем.
   -- А ты, сударыня, -- обратился он к Эммелине, -- пойдем-ка со мной.
   В окне дома мелькнуло чье-то темное, сердитое лицо. Когда Легри отворил дверь, женский голос проговорил что-то резким, повелительным тоном. Том, с тревожным участием следивший за Эммелиной, заметил это и услышал, как Легри сердито ответил: -- Держи язык за зубами! Я что хочу, то и делаю, мне наплевать на тебя!
   Том не слыхал ничего больше, так как должен был идти с Самбо в поселок. Поселок состоял из жалких лачуг, расположенных рядами вдали от усадьбы. Они имели грязный, унылый, нищенский вид. Сердце Тома сжалось. Он утешал себя мыслью, что будет жить в хижине, хотя самой простой, но которую ему можно будет держать в порядке и чистоте, где у него будет полочка для его Библии, и где он будет проводить в уединении часы, свободные от работы. Он заглянул в одну, другую лачугу. Это были какие-то конуры без всякой мебели, за исключением кучи грязной соломы, брошенной на пол, т. е. просто на голую землю, утрамбованную ногами негров.
   -- Которая же будет моя? -- покорно спросил Том.
   -- Не знаю. Иди хоть вот в эту; тут, кажись, еще будет место для одного; у нас во всех битком набито негров, просто не знаю, куда девать новых.

* * *

   Был уже поздний вечер, когда усталые обитатели хижин вернулись домой с работы, -- их пригнали точно стадо, мужчин и женщин вместе. Едва прикрытые грязною изодранной одеждой, угрюмые, недовольные, они вовсе не были расположены приветливо отнестись к вновь прибывшим. В маленькой деревушке не слышно было веселых звуков; только хриплые, гортанные голоса спорили из-за ручных мельниц, где каждый должен был смолоть свою порцию маиса на лепешку, составлявшую весь ужин невольников. Они целый день с рассвета провели в поле за работой, подгоняемые бичами надсмотрщиков; стояла самая спешная, горячая пора, и хозяева всеми силами старались заставить каждого работать, как можно больше. -- По правде сказать, собирать хлопок вовсе не трудная работа! -- заметит какой-нибудь поверхностный наблюдатель. Да, конечно, и когда капля воды упадет вам на голову, это небольшая неприятность, а между тем инквизиция не могла придумать худшей пытки, как безостановочно лить воду капля за каплей на одно и то же место головы. Работа сама по себе может быть не тяжела, но она становится тяжелой, когда продолжается час за часом с неизменным утомительным однообразием, и человек не имеет даже утешения в сознании, что исполняет ее по доброй воле. Том напрасно искал в толпе, проходившей мимо него, симпатичного лица. Он видел угрюмых, мрачных, ожесточенных мужчин и женщин, слабых, заморенных или вовсе не похожих на женщин; -- сильные толкали слабых с грубым разнузданным животным эгоизмом человеческих существ, от которых никто не ждал и не требовал никакого проявления человечности, с которыми обращались во всех отношениях, как со скотами, и которые сами почти пали до уровня скотов. Скрип размалываемого зерна слышался до поздней ночи. Мельниц было мало по сравнению с числом рабочих, и их захватывали те, кто был посильнее, а слабым приходилось молоть последним.
   -- Эй ты! -- вскричал Самбо, подходя к мулатке и бросая ей мешок с зерном, -- как тебя зовут-то?
   -- Люси, -- отвечала женщина.
   -- Ну, хорошо, Люси, ты теперь моя жена, так смели муку и сготовь мне ужин, слышишь?
   -- Я не твоя жена и не хочу быть твоей женой! -- вскричала женщина с мужеством отчаяния, -- убирайся от меня!
   -- Я тебя побью! -- и Самбо грозно топнул ногой.
   -- Хоть совсем убей! Чем скорее, тем лучше! Я рада бы умереть!
   -- Самбо, смотри ты, не увечь рабочих, я пожалуюсь массе! -- сказал Квимбо, не в очередь овладевший мельницей, отогнавший двух усталых женщин, которые только что собирались молоть свой маис.
   -- А я скажу ему, что ты не пускаешь женщин молоть, черномазая скотина! Смотрел бы лучше за собой!
   Том проголодался после целого дня пути и от усталости еле держался на ногах.
   -- Вот тебе, бери! -- сказал Квимбо, бросая ему толстый мешок с зернами маиса, -- береги его, ты целую неделю ничего больше не получишь
   Тому пришлось долго ждать своей очереди молоть; дождавшись ее, наконец, он сначала смолол зерна двум женщинам, тронувшись их истомленным видом, подложил сучьев в угасавший костер, на котором уже многие спекли свои лепешки, и только после этого стал готовить свой собственный ужин. Это дело милосердия, ничтожное само по себе, было здесь совершенною новостью, но оно вызвало ответное чувство в сердцах женщин, и на их загрубелых лицах мелькнуло выражение женственной доброты. Они замесили его лепешку и приглядывали за ней, пока она пеклась. Том сел и вынул свою Библию, чтобы почитать ее при свете огня: он чувствовал, что нуждается в утешении.
   -- Что это такое? -- спросила одна из женщин.
   -- Библия, -- отвечал Том.
   -- Господи Боже, я и не видала этой книги с тех пор, как меня увезли из Кентукки.
   -- А ты выросла в Кентукки? -- с участием спросил Том.
   -- Да, там, и в хорошей семье; никогда не думала, что попаду на такую жизнь! -- вздохнула женщина.
   -- Да что же это такая за книга? -- спросила другая женщина.
   -- Я ведь говорю тебе: Библия.
   -- Да что же это за штука такая?
   -- Что ты? Да неужели ты никогда не слыхала этого слова, -- отвечала другая женщина. -- В Кентукки миссис иногда читала нам Библию. Ну, а здесь, конечно, кроме побоев да ругани ничего не услышишь.
   -- Прочти-ка, что-нибудь громко! -- попросила первая женщина, с любопытством посматривая на Тома, который углубился в чтение.
   Том прочел: "Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас."

 []

   -- Какие хорошие слова! -- заметила женщина, -- кто же это говорит?
   -- Господь Бог, -- отвечал Том.
   -- Хотела бы я знать, где Его найти, -- сказала женщина, -- я бы к нему пошла. Очень уж мне нужно хоть немного успокоиться. У меня всё тело болит, меня каждый день трясет, а Самбо ругается, что я не скоро работаю. Придешь с работы, никогда раньше полуночи не поужинаешь; а там, только что ляжешь, да закроешь глаза, а уж рог трубит, вставай, да опять становись на работу. Если бы я знала, где Господь Бог, я бы всё ему рассказала!
   -- Бог здесь, он везде! -- проговорил Том.
   -- Пу, уж это враки, этому я никогда не поверю! -- вскричала женщина, -- я знаю, что здесь, у нас Бога нет! Ну да что тут толковать! пойти лучше соснуть, пока можно!
   Женщины пошли в свои хижины, и Том остался один перед догоравшим костром, который кидал красный отблеск на лицо его.
   Ясный серебристый месяц взошел на темном небе и спокойно, безмолвно смотрел на землю, -- как Господь взирает на страдание и угнетение людей, -- смотрел спокойно на одинокого черного человека, сидевшего со сложенными на груди руками и с Библией на коленях.
   "Есть ли здесь Бог?" Ах, может ли простой, невежественный человек сохранить непоколебимую веру в виду всех этих жестоких бесчинств и очевидной безнаказанности злодеяний? В его бесхитростном сердце шла жестокая борьба: удручающее чувство обиды, предчувствие еще более тяжелой жизни впереди, крушение всех былых надежд вставали в душе его мрачными призраками, подобно тому, как перед тонущим моряком вдруг всплывают из темных волн мертвые тела его жены, ребенка, друга! Да, не легко было здесь сохранить веру и пе усомниться в великом лозунге христианства: Бог есть и взыскующим Его мздовоздаятель бывает!
   Том встал с унынием в сердце и, спотыкаясь, вошел в отведенную ему хижину. На полу уже спали утомленные рабочие, а испорченный, зловонный воздух заставил его отшатнуться; но на землю пала холодная ночная роса, усталое тело его просило покоя, он завернулся в рваное одеяло, составлявшее всю его постель, протянулся на соломе и заснул.
   Во сне он услышал нежный голос; он сидел на дерновой скамейке в саду, на берегу озера Поншартрена, а Ева, опустив свои серьезные глазки, питала ему Библию. И вот что она прочла: "Когда ты будешь на водах, я буду с тобою; и когда ты будешь переправляться через реки, они тебя не потопят; когда ты будешь переходить через огонь, ты не сгоришь, и пламя тебя не охватит, потому что я вечный, Бог твой, святой во Израиле и Спаситель твой".
   Мало-помалу слова замирали и таяли, как какая-то небесная музыка; девочка подняла свои глубокие глаза, и с любовью смотрела на него, а лучи тепла и успокоения, казалось, шли от неё и проникали до самой глубины его сердца. Потом, как бы уносимая музыкой, Ева поднялась на блестящих крыльях, с которых, точно звезды, падали золотые искры и исчезла.
   Том проснулся. Был ли это сон? Может быть. Но кто может утверждать, что этой любящей маленькой душе, которая при жизни так стремилась утешать и облегчать всякое горе, Бог запретил после смерти исполнять её святое призвание?
   Есть чудное поверие, что на крыльях ангелов, над нашими главами вечно носятся души умерших.

Глава XXXIII.
Касси.

   "И видел слезы тех, кого угнетают, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их сила, а утешителя у них нет".
   Том скоро понял, на что можно надеяться и чего бояться при новых условиях его жизни. Он был опытный и ловкий работник во всяком деле, за какое брался; по привычке и по принципу он всегда всё делал быстро и аккуратно. При своем спокойном, мирном характере, он надеялся неослабным прилежанием отвратить от себя хоть часть тех неприятностей, каким подвергались его товарищи. Он видел вокруг себя массу насилий и страданий, от которых у него болело сердце; но он решил всё переносить терпеливо, поручив себя Судье праведному и не отказываясь от надежды на избавление.
   Легри молча следил за Томом и очень скоро признал в нём первоклассного работника; но в то же время он чувствовал какую-то тайную неприязнь к нему -- инстинктивную антипатию зла к добру. Он ясно видел, что Том замечает все акты насилия и жестокости над беззащитными, которые так часто совершались на его плантации. Всякий человек настолько дорожит общественным мнением, хотя бы не выраженным словами, что даже молчаливое осуждение раба может раздражать господина. Том много раз выказывал нежность и сострадание к своим товарищам по несчастью и Легри подозрительно следил за всеми проявлениями таких чувств, до сих нор неизвестных его неграм. Он купил Тома с целью сделать из него нечто в роде управителя, которому он мог бы поручать хозяйство во время своих кратковременных отлучек. Но для управителя необходимо было во-первых суровость, во вторых и в третьих суровость. Легри решил, что Том слишком мягок, и что следует ожесточить его. Через несколько недель по прибытии Тома на плантацию, он и приступил к выполнению этого плана.
   Один раз утром, когда работники вышли в поле, Том с удивлением заметил среди них женщину, которую не видал никогда раньше, и которая невольно обратила на себя его внимание. Эта женщина была высокого роста, стройная, с замечательно изящными ногами и руками, одета опрятно и прилично. По наружности ей можно было дать от тридцати пяти до сорока лет; у неё было одно из тех лиц, которые, раз увидав, уже не забудешь, которые с первого взгляда наводят на мысль о какой-нибудь необыкновенной несчастной и романтической истории. У неё был высокий лоб и красиво очерченные брови. Прямой, правильный нос, красивый рот, изящная форма головы и шеи показывали, что она была когда-то красавицей, но лицо её было изрезано глубокими морщинами, носило следы страдания, горечи и гордого терпения. Цвет лица её был бледный и нездоровый, щеки впалые, все черты обострившиеся, тело исхудалое. Всего замечательнее были её глаза, огромные, черные глаза, осененные длинными, также черными ресницами, глаза полные дикого, мрачного отчаяния. Каждая черта её лица, каждый изгиб её подвижного рта, каждое движение её тела дышало презрением и гордым вызовом: но в глазах её застыло выражение мрачной тоски и безнадежности, составлявшее страшный контраст с её гордым и презрительным видом.
   Том не знал, кто она и откуда явилась. Он увидел ее в первый раз, когда она стройная и гордая шла рядом с мим, в сером сумраке рассвета. Но прочие рабочие, невидимому, знали ее, многие оборачивались и смотрели на нее; жалкая, оборванная, полуголодная толпа, окружавшая ее, очевидно не могла скрыть своего злорадства.
   -- Вот уж до чего дошла, очень рад! -- заметил один из рабочих.
   -- Хе, хе, хе! -- засмеялся другой, -- пусть узнает важная барыня каково сладко работать!
   -- Посмотрим, как-то она будет работать! Будет ли ей доставаться по вечерам так же как нам!
   -- Хотелось бы мне посмотреть, как ее будут пороть! -- Женщина не обращала ни малейшего внимания на все эти злобные замечания, она шла всё с тем же выражением гневного презрения, как будто и не слыхала их. Том постоянно жил среди культурных людей, он инстинктивно чувствовал по её виду и манерам, что она принадлежит к тому же разряду; но он не мог понять, каким образом она дошла до такого унизительного состояния. Женщина не смотрела на него и не заговаривала с ним, но всё время, пока они шли в поле, она держалась около него.
   Том по обыкновению усердно принялся за работу, но так как незнакомая женщина была недалеко, то он часто поглядывал на нее и на её работу. Он сразу заметил, что, благодаря её ловкости и гибкости пальцев, работа давалась ей легче, чем многим другим. Она собирала хлопок быстро и чисто, всё с тем же презрительным выражением лица, как будто презирала и работу, и ту судьбу, которая довела ее до этого унизительного положения.
   В течение дня Тому пришлось работать рядом с мулаткой, которая была куплена вместе с ним. Ома очевидно была сильно больна, и Том несколько раз слышал, как она шептала молитвы, вся дрожа и шатаясь, как будто готовая упасть в обморок. Том молча подошел к ней и переложил несколько горстей хлопка из своей корзины в её.
   -- Ах, не надо, не надо! -- сказала женщина, с удивлением взглядывая на него, -- тебе достанется!
   В эту минуту подошел Самбо. Он, казалось, питал особую неприязнь к мулатке; и, замахнувшись бичом, он крикнул грубым, гортанным голосом: -- Ты что это, Люси, плутовать! -- Он дал ей пинка ногой в тяжелом башмаке и хлестнул Тома бичом по лицу.
   Том смолчал и продолжал работать; но женщина, и без того обессиленная, упала в обморок.
   -- Я ее сейчас приведу в чувство! -- вскричал надсмотрщик к со злобным смехом. -- Я ее угощу кой чем, полезнее камфоры! -- Он вынул булавку из-за обшлага и всунул ее но самую головку в тело несчастной. Женщина застонала и приподнялась. -- Вставай, скотина, и работай, а то я тебе еще не так задам!
   Женщина сделала над собой нечеловеческое усилие и принялась за работу с мужеством отчаяния.
   -- Смотри же, так и продолжай! -- приказал Самбо, -- иначе ты вечером пожалеешь, что не умерла.
   -- Я и теперь жалею! -- прошептала она. Том слышал эти слова и слышал как она шептала:
   -- О Господи, да скоро ли? Господи, за что ты покинул нас?
   Не думая о том, чему он подвергается, Том снова подошел к ней и переложил весь хлопок из своей корзины в её.
   -- Ой, не надо! ты не знаешь, что они сделают с тобой! -- вскричала мулатка.
   -- Мне это легче перенести, чем тебе, -- отвечал Том, возвращаясь на свое место. Всё это произошло в одну минуту.
   Вдруг незнакомка, которую мы описали и которая работая подошла на столько близко к Тому, что слышала его последние слова, подняла свои мрачные, черные глаза и пристально посмотрела на него. Затем, взяв несколько горстей хлопка из своей корзины переложила в его корзину.
   -- Ты не знаешь здешнего места, -- сказала она, -- иначе ты этого бы не делал. Когда ты проживешь здесь с месяц ты перестанешь помогать другим, ты увидишь, что тут надо заботиться только о том, чтобы свою шкуру сберечь.
   -- Боже меня от этого избави, миссис! -- сказал Том, -- инстинктивно обращаясь к своей соседке с тем словом, которое обыкновенно употребляется в разговоре с господами.
   -- Бог никогда не посещает здешних мест, -- с горечью отвечала женщина, снова проворно принимаясь за работу; и презрительная усмешка опять скривила её губы.
   Но надсмотрщик, бывший на другом конце поля, заметил, что она сделала и подошел к ней, размахивая бичом.
   -- Это что! это что! -- вскричал он с торжествующим видом, -- ты плутуешь? Эй, берегись! ты теперь в моих руках, смотри, как бы тебе не отведать плети!
   Молния сверкнула из черных глаз женщины, губы её задрожали, ноздри расширились, она выпрямилась и устремила на надсмотрщика взгляд, горевший гневом и презрением.
   -- Собака! -- вскричала она, -- осмелься-ка дотронуться до меня. У меня еще достаточно власти, чтобы отдать тебя на растерзание псам, сжечь тебя живым, изрезать на куски! Мне стоит только слово сказать!
   -- Чёрт возьми, зачем же вы здесь? -- сказал Самбо, видимо струсив и мрачно отступая шага на два, -- простите, пожалуйста, миссис Касси!
   -- Ну, так держись подальше! -- приказала женщина. Самбо вдруг понадобилось присмотреть за чем-то на другом конце поля, и он быстро отошел.
   Женщина снова вернулась к своей работе и работала так быстро, что приводила Тома в изумление. Её пальцы двигались с какой-то волшебной силой. До заката солнца она битком набила свою корзину, да еще несколько раз подбавляла в корзину Тома. Было уже почти темно, когда усталые рабочие с корзинами на головах потянулись к тому зданию, где вешали и складывали хлопок. Легри ожидал их там, разговаривая со своими двумя надсмотрщиками.
   -- Этот Том наделает нам много хлопот, он постоянно подкладывал хлопок в корзину Люси. Он нам всех негров взбаламутит, если масса не образумит его, -- говорил Самбо.
   -- Ишь, черномазый чёрт! ну постой, мы тебя научим уму разуму! -- вскричал Легри, -- правда, что ли ребята?
   При этом вопросе оба негра злобно усмехнулись.
   -- Да, да, масса Легри научит, сам чёрт так не научит, как масса Легри! сказал Квимбо.
   -- Я думаю, ребята, чтобы выбить у него дурь из головы, всего лучше будет заставлять его сечь других. Понемножку он и привыкнет!
   -- Долго придется массе выбивать из него эту дурь-то.
   -- Всё равно, когда-нибудь да выбьем, -- отвечал Легри, жуя табак.
   -- А вот еще Люси самая противная, дрянная баба на всей плантации! -- продолжал Самбо.
   -- Смотри, Самбо, я начинаю догадываться, почему ты так бранишь Люси.
   -- Да что ж, масса? Вы сами видели, какая она дерзкая! Вы ей велели взять меня в мужья, а она не хочет.
   -- Ее бы надо хорошенько выпороть, -- сказал Легри, сплевывая, -- да не стоит, уж очень у нас спешная работа, а она наверно заболеет... Она дохлая, дохлую бабу хоть до полусмерти заколоти, она всё будет на своем стоять.
   -- Надоела мне сегодня эта Люси, ленится, ничего не делает, смотрит по сторонам, а Том за нее заступается.
   -- Заступается? в самом деле? Ну вот, пускай-ка Том и посечет ее. Это будет ему наука, да и бабу он не так исколотит, как вы, дьяволы!
   -- Го, го, ха, ха, ха! -- захохотали оба негодяя, и их дьявольский хохот как бы оправдывал название, данное им Легри.
   -- А только вот что, масса, Том да миссис Касси, они вдвоем наполнили корзину Люси. Пожалуй, вес-то будет как надо быть.
   -- Да ведь вешаю-то я! -- выразительно отвечал Легри.
   Надсмотрщики снова разразились своим дьявольским хохотом.
   -- Так, значит, мисс Касси сделала свой урок? -- спросил Легри.
   -- Она собирает хлопок проворнее дьявола и всех его чертей.
   -- Они, должно быть, все и сидят в ней! -- сказал Легри, и, пробормотав какое-то грубое ругательство, прошел в комнату, где были весы.
   Медленно входили в эту комнату усталые, истомленные негры и смиренно подавали свои корзины для взвешиванья.
   Легри отмечал на доске против имени каждого негра вес хлопка, принесенного им.
   Корзина Тома оказалась надлежащего веса и он с тревогой ожидал, какою окажется корзина мулатки.
   Она подошла, шатаясь от усталости, и подала свою корзину. Вес был полный, Легри сразу заметил это, но он притворился сердитым и закричал:
   -- Ах, ты ленивая скотина! опять не хватает! Становись к стороне! ужо тебе попадет!
   Мулатка застонала с отчаянием и присела на доску.
   Теперь выступила вперед женщина, которую звали мисс Касси и с гордым, пренебрежительным видом подала свою корзину. Легри взглянул ей в глаза насмешливо и в то же время пытливо.
   Она пристально посмотрела на него своими черными глазами, губы её зашевелились, и она сказала что-то по-французски. Никто не понял, что именно, но лицо Легри приняло поистине дьявольское выражение. Он поднял руку, как бы собираясь ударить ее, она посмотрела на него с гордым презрением и вышла из комнаты.
   -- А теперь, -- сказал Легри, -- приди-ка сюда, Том! Видишь ли я говорил тебе, что купил тебя не для черной работы Я хочу повысить тебя, сделать тебя надсмотрщиком. Принимайся за свою должность сегодня же. Возьми эту бабу и высеки ее. Ты видал, как это делается, сумеешь?
   -- Простите меня, масса, -- сказал Том, -- но я надеюсь, что вы меня не будете заставлять делать это. Я к этому не привык, я никогда этого не делал, и никак не могу.
   -- Тебе многому придется у меня выучиться, чего ты никогда не делал! -- закричал Легри, взял плеть, хлестнул ею изо всей силы Тома по лицу и продолжал хлестать по чём попало.
   -- Вот тебе! -- проговорил он, уставши бит; -- ну-ка скажи теперь, что не можешь сечь!
   -- Не могу, масса, -- отвечал Том, вытирая рукою кровь, которая текла по лицу его. -- Я готов работать день и ночь, работать до последнего издыхания; но этого я не могу делать, потому что это нехорошо, и я, масса, никогда не буду этого делать, никогда!
   У Тома был удивительно мягкий, кроткий голос и почтительные манеры, вследствие чего Легри заключил, что он трус, и что с ним легко будет справиться. При последних словах, произнесенных им, трепет изумления пробежал по присутствовавшим; бедная мулатка сложила руки и проговорила: О, Господи! Все невольно переглянулись и затаили дыхание, как бы готовясь к буре, которая должна была разразиться
   Легри был удивлен и смущен, но не надолго.
   -- Что! Ах ты проклятая, черная скотина! -- закричал он, -- ты смеешь говорить мне, что я тебе приказываю нехорошее! Да как ты смеешь, мерзкая скотина, рассуждать, что хорошо, что нехорошо! Я тебя отучу от этих рассуждений! Что ты себе думаешь, кто ты такой? Ты воображаешь, что ты джентльмен, смеешь указывать своему господину, что хорошо, что нет? Так как же по вашему, мистер Том, будет дурно высечь эту бабу?
   -- Я думаю, масса, -- отвечал Том. -- Несчастная женщина больна и слаба, сечь ее будет прямо жестоко, и я этого никогда не сделаю. Масса, если вы хотите убить меня, убейте! Но я никогда не подниму руки ни против кого из здешних; никогда, я скорей сам умру!
   Том говорил мягким голосом, но так решительно, что нельзя было не верить ему. Легри дрожал от гнева, его зеленоватые глаза метали искры, даже усы его как-то ощетинились от гнева. Но подобно некоторым хищникам, которые играют со своей жертвой, прежде чем растерзать ее, он сдержал себя и разразился градом ядовитых насмешек.
   -- Ишь ты! Подумайте! благочестивый пес явился среди нас, грешников! Настоящий Святой пришел обличать нас, не шутите с ним! Должно быть, он страх какой праведник! Эй ты, негодяй, ты притворяешься святошей, а разве ты не Знаешь, что в твоей Библии сказано: Рабы, повинуйтеся господам вашим? А разве я нс твой господин? Разве я не заплатил тысячу двести долларов за всё, что сидит в твоей проклятой черной шкуре? Разве ты не мой и телом, и душою? -- и он изо всей силы толкнул Тома своим тяжелым сапогом. -- Говори же!
   Несмотря на сильное физическое страдание, этот вопрос заронил луч радости и торжества в душу Тома. Он вдруг выпрямился, по лицу его текли слезы, смешанные с кровью, но он поднял глаза к небу и с жаром воскликнул:
   -- Нет, нет, нет, масса! Моя душа не принадлежит вам! Вы ее не купили, вы не можете купить ее! она куплена и оплачена Тем, Кто может сохранить ее. Делайте, что хотите, вы не можете погубить меня!
   -- Я не могу? -- ухмыльнулся Легри. -- Это мы увидим! Эй, Самбо, Квимбо! выпорите этого пса так, чтобы он месяц, не мог стоять на ногах!
   Два огромные негра, схватившие Тома с дьявольскою радостью на лицах, могли служить не дурным олицетворением духа тьмы. Мулатка вскрикнула от ужаса, и все по невольному побуждению встали с мест, когда надсмотрщики потащили и не думавшего сопротивляться Тома.

Глава XXXIV.
Рассказ квартеронки.

   И увидел Я слезы тех, кого угнетали; и на стороне угнетателей была сила. И ублажил Я мертвых, которые давно уже умерли, более чем живых, которые живут доселе. (Экклезиаст).
   Была поздняя ночь. Том весь окровавленный, стоная от боли, лежал один в старом, заброшенном сарае для очистки хлопка, среди обломков машин, куч испорченного хлопка и прочего хлама, который там валялся.
   Ночь была сырая и душная; в тяжелом воздухе носились массы москитов, которые своими укусами еще увеличивали мучительную боль от ран; палящая жажда, ужаснейшая из всех пыток, делала его страдания почти невыносимыми.
   -- Милосердый Боже! Взгляни на меня, даруй мне победу, даруй мне победу! -- молился несчастный Том. В комнате послышались шаги, свет от фонаря ударил ему в глаза.
   -- Кто там? О, ради Бога, умоляю вас, дайте мне воды!
   Касси -- это была она -- поставила свой фонарь, налила из бутылки воды в кружку, подняла его голову и дала ему напиться. Он с лихорадочной жадностью осушил и вторую, и третью кружку.
   -- Пей, сколько хочешь, -- сказала она, -- я знала, что тебе захочется пить. Не в первый раз приходится мне приносить ночью воду таким, как ты.
   -- Благодарю вас, миссис, -- сказал Том, кончив пить.
   -- Не называй меня, миссис. Я такая же несчастная раба, как ты, только гораздо более низкая! -- с горечью заметила она. -- А теперь, -- она подошла к двери, притащила небольшой соломенный тюфяк, покрытый простыней, смоченной в холодной воде, -- попробуй-ка, бедняга, завернуться в это.
   Израненный, избитый Том не сразу мог выполнить её совет; но когда это удалось ему, он почувствовал значительное облегчение от прикосновения к ранам холодного полотна.
   Касси, долгим опытом научившаяся оказывать помощь жертвам насилия, стала прикладывать к ранам Тома разные целебные средства, от которых ему вскоре стало немного полегче.
   -- Ну, -- сказала она, подложив ему под голову вместо подушки сверток попорченного хлопка, -- вот и всё, что я могу для тебя сделать.
   Том поблагодарил ее. Касси села на пол, обхватила свои колени руками и смотрела прямо перед собой с выражением страдания на лице. Её чепчик сбился назад, и длинные волны черных волос рассыпались вокруг её странного и печального лица.
   -- Всё это напрасно, голубчик, -- заговорила она, наконец, -- ты напрасно старался. Ты поступил честно, правда была на твоей стороне, но всё это ни к чему, тебе нечего и думать бороться. Ты попал в руки к дьяволу, он сильнее тебя, ты должен покориться!

 []

   Покориться! не то ли же самое нашептывали ему житейская мудрость и физические страдания? Том вздрогнул. Эта озлобленная женщина с своими мрачными глазами и грустным голосом, казалась ему олицетворением того искушения, с которым он боролся.
   -- О Господи! О Господи! -- простонал он, -- разве я могу покориться!
   -- Ты напрасно призываешь Бога, он никогда пас не слышит, -- уверенно сказала женщина. -- Я думаю, что Бога совсем нет, а если есть, то Он против нас. Всё против пас и земля, и небо. Всё толкает пас в ад. Почему же нам не идти туда?
   Том закрыл глаза и с содроганием слушал эти мрачные, безбожные слова.
   -- Видишь ли, -- продолжала женщина, -- ты не знаешь всего; что здесь делается, а я знаю. Я прожила здесь пять лет, пять лет этот человек топтал ногами мое тело и душу, я ненавижу его, как дьявола! Ты здесь на уединенной плантации в десяти милях от всякого жилья, среди болот; тебя могут сжечь живым, обварить кипятком, изрезать на куски, дать на растерзание псам, повесить или засечь до смерти, -- и никакой белый не явится на суд свидетелем против твоего хозяина. Здесь нет законов ни Божеских, ни человеческих, которые могли бы сколько-нибудь защитить нас. А этот человек! нет на земле того злодеяния, на которое он не был бы способен Если бы я тебе рассказала всё, что я видела, и что я узнала живя здесь, у тебя волосы поднялись бы дыбом и зуб на зуб не попал бы! Сопротивляться ему совершенно бесполезно. Разве я хотела жить с ним? Ведь я получила хорошее воспитание, а он, Царь небесный, что он такое? А между тем я прожила с ним пять лет, проклиная день и ночь каждую минуту своей жизни! А теперь он привез себе новую, молоденькую, девочку лет пятнадцати; она говорит, что была воспитана в благочестии. У неё была добрая госпожа, которая выучила ее читать Библию и она сюда привезла свою Библию, сюда, в этот ад!
   И женщина рассмеялась диким болезненным смехом, звучавшим как-то неестественно в этом старом полуразрушенном сарае.
   Том сложил руки; мрак и ужас окружали его.
   -- О Иисусе! Господи Иисусе! неужели Ты совсем забыл пас несчастных! -- вырвалось у него. -- Помоги, Господи, я погибаю!
   Женщина продолжала сурово:
   -- И что такое твои товарищи, эти жалкие, низкие псы? стоят ли они, чтобы ты страдал за них? Каждый из них готов идти против тебя при первом удобном случае. Все они низки, жестоки, все безжалостны друг к другу; тебе совершенно не стоит страдать из-за того только, чтобы не сделать зла кому-нибудь из них.
   -- Несчастные создания, -- сказал Том, -- что же сделало их жестокими? Если я покорюсь, я привыкну обижать других и мало-помалу стану таким же, как они! Нет, нет, миссис! Я всё потерял -- жену, детей, родной дом, доброго господина, -- он дал бы мне свободу, если бы прожил неделей дольше. Я всё потерял в этом мире, потерял навсегда, но я не могу потерять и Царствие Небесное. Нет, я не могу стать злым, никак не могу!
   -- Но не может же быть, -- возразила женщина, -- чтобы Бог взыскал с нас за грехи, которые мы делаем по принуждению; в них виноваты те, кто принуждает нас.
   -- Да, -- сказал Том -- но это не помешает нам стать злыми. Если я сделаюсь таким же жестоким и злым, как Самбо, не всё ли мне равно, как я до этого дошел, главное что я стал злым и это меня всего больше страшит.
   Женщина устремила на Тома изумленный взгляд, как будто пораженная какою-то новою мыслью, и затем простонала:
   -- Милосердый Боже! Да, ты говоришь правду! О, о, о! -- Она упала на пол, как подкошенная, и вся извивалась точно от нестерпимой боли.
   Несколько минут оба они молчали, слышно было лишь их тяжелое дыхание. Но вот Том проговорил слабым голосом: -- Миссис, пожалуйста!
   Женщина вскочила, и лицо её приняло обычное суровое, грустное выражение.
   -- Пожалуйста, миссис... я видел, что они бросили мою куртку в тот угол, а у меня в кармане моя Библия, будьте так добры, достаньте мне ее.
   Касси исполнила его просьбу. Том сразу открыл евангелие на зачитанной и сильно подчеркнутой странице, на описании последних минут жизни Того, кто Своими страданиями дал нам исцеление.
   -- Если бы миссис была так добра, прочла мне эту страницу, это лучше, всякой воды!
   Касси взяла книгу с гордым, сухим выражением лица и взглянула на подчеркнутое место. Затем она начала читать громко, мягким голосом, с особенно красивыми интонациями трогательный рассказ о страданиях и славе Христа Спасителя. Часто во время чтения голос изменял ей, иногда совсем прерывался, тогда она останавливалась, старалась овладеть собой и продолжала с ледяным спокойствием. Когда она дошла до трогательных слов: "Отче, прости им, не ведают бо, что творят", она отбросила книгу, закрыла лицо своими густыми волосами и горько, судорожно зарыдала.
   Том тоже плакал, по временам произнося отрывочные восклицания.
   -- Если бы мы могли поступать также! -- говорил он. -- Ему это было так легко и просто, а мы должны так тяжело бороться! О Господи, помоги нам! Господи Иисусе Христе, помоги нам!
   -- Миссис, -- сказал Том через несколько минут, -- я очень хорошо вижу, что вы во всех отношениях выше меня; но есть одно, чему вы можете научиться у бедного Тома. Вы говорите, что Бог против нас, потому что он позволяет притеснять и мучить нас; но вы видите, что пришлось терпеть его Единородному Сыну, благословенному Царю Славы. Разве Он не прожил всю жизнь в бедности? И разве кто-нибудь из нас пострадал так, как он? Господь Бог не забыл пас, я в этом уверен. Если мы страдаем с ним, то с ним вместе будем и царствовать, так говорит св. Писание. Но если мы отречемся от него, и он отречется от нас. Разве все они не страдали, и Христос, и его верные ученики? В св. Писании рассказывается, как их побивали каменьями, мучили, гнали, и они скитались, прикрываясь козьими и овечьими шкурами, как они терпели и нужду, и горе, и обиды. Мы страдаем, правда, но из-за этого нельзя думать, что Бог отступился от нас; напротив, мы должны только помнить Его и не поддаваться греху.
   -- Но зачем же Он ставит нас в такое положение, что мы не можем не грешить? -- спросила Касси.
   -- Я думаю, что мы всегда можем удержаться, -- отвечал Том.
   -- Ты увидишь, что нет. Что ты, например, станешь делать? Завтра они опять будут приставать к тебе. Я их знаю, я видала все их проделки; мне страшно подумать, как они тебя будут мучить и, в конце концов, ты всё-таки покоришься.
   -- Господи Ииcyce! -- проговорил Том, -- спаси мою душу, о Господи, поддержи меня, не дай мне пасть!
   -- О, голубчик, -- сказала Касси, -- я много раз слыхала такие молитвы, и всё-таки все смирялись и покорялись. Вон и Эммелина пытается устоять и ты тоже -- и всё это напрасно! Вы должны пока покориться, или вас убьют медленною смертью.
   -- Ну, что ж и пусть я умру, -- сказал Том. -- Как бы долго они меня ни терзали, всё-таки это когда-нибудь кончится, я умру, и после этого они уже ничего не могут мне сделать! Теперь мне всё ясно, я решился! Я знаю, что Бог поддержит меня, поможет мне перенести все мучения.
   Касси не ответила ничего. Она сидела, опустив свои черные глаза, и пристально смотрела на пол.
   -- Может быть, это верно, -- пробормотала она сама про себя; -- но те, кто не устоял, для тех нет надежды, никакой нет! Мы живем в грязи, все нас презирают и мы сами себя презираем! Мы хотим умереть, но не решаемся на самоубийство. Нам нет надежды! нет надежды! нет надежды! Эта девочка, ей столько же лет, сколько мне было тогда... Ты видишь меня теперь, -- заговорила она торопливо, обращаясь к Тому, -- ты видишь, какова я! А ведь я выросла в роскоши. Я помню, как я ребенком играла в великолепных гостиных, меня одевали, как куколку, гости восхваляли меня. Окна нашего салона открывались в сад; там я играла в прятки среды апельсинных деревьев с моими братьями и сестрами. Меня отдали в монастырь, я училась музыке, французскому языку, вышиванью и разным другим предметам, а когда мне исполнилось пятнадцать лет, я вернулась домой на похороны отца. Он умер скоропостижно и, когда стали приводить в порядок дела его, оказалось, что еле удастся покрыть долги; кредиторы описали всё имущество, в их опись попала и я. Моя мать была невольница, и отец всё время собирался дать мне вольную, но он этого не сделал, и я была назначена в продажу. Я всегда знала, кто я, но никогда не думала об этом. Никто никогда не ожидает, что здоровый, сильный человек может умереть. Отец мой проболел всего четыре часа, он был одной из первых жертв холеры, свирепствовавшей в тот год в Орлеане. На другой день после похорон отца, его жена взяла своих детей и уехала на плантацию к своему отцу. Мне казалось, что они обходятся со мной как-то странно, но я не понимала, что это значит. Они поручили одному молодому адвокату привести дела в порядок. Он приходил каждый день, присматривал за домом и очень вежливо разговаривал со мной. Один раз он привел с собой молодого человека, который сразу показался мне необыкновенным красавцем. Я никогда не забуду этого вечера. Мы с ним гуляли в саду. Я чувствовала себя одинокой, мне было грустно, и он так ласково и нежно говорил со мной. Он рассказал мне, что видал меня, прежде чем я поступила в монастырь, и тогда уже полюбил меня, что он хочет быть моим другом и покровителем. Короче, хотя он не сказал мне этого, он заплатил за меня две тысячи долларов, и я была его собственностью. Я по доброй воле отдалась ему, потому что я любила его. Любила! -- Касси приостановилась, -- о, как я любила этого человека! Как я до сих пор люблю его и буду любить, пока жива! Он был так красив, так великодушен, так благороден! Он поместил меня в красивом доме, дал мне слуг, лошадей, экипажи, всю обстановку, наряды. Всё, что можно достать за деньги, было у меня; но я не придавала этому большого значения, мне ничего не нужно было, кроме его одного. Я любила его больше чем Бога, больше чем собственную душу, если бы я даже старалась, я не могла бы ни в чём идти против его воли.
   Одно, чего мне хотелось, это чтобы он женился на мне. Мне казалось, если он действительно любит меня так сильно, как уверяет, если я действительно такая, как он говорит, ему должно быть приятно жениться на мне и дать мне свободу. Но он убеждал меня, что это невозможно, что, если мы будем верны друг другу, в глазах Божиих это всё равно что брак. Если это правда, разве я не была его женой? Разве я не была верна ему? В течение семи лет я следила за каждым его взглядом и движением, я жила и дышала только им. Он заболел желтой лихорадкой, двадцать дней и ночей я одна ухаживала за ним, я ему и лекарство давала, и всё делала, что ому нужно, тогда он называл меня своим ангелом хранителем, он говорил, что я спасла ему жизнь. У нас было двое прелестных детей. Старший мальчик, -- мы его назвали Генри, -- был вылитый портрет отца, у него были такие же красивые глаза, такой же лоб, обрамленный кудрями волос, и он был так же умен, так же талантлив, как отец. А маленькая Элиза, по его словам, была похожа на меня. Он часто говорил мне, что я самая красивая женщина во всей Луизиане, он гордился мною и детьми. Ему нравилось, чтобы я наряжала их; он катался со мной и с ними в открытой коляске, слушал, какие нам делают замечания и передавал мне, как все восхищаются мною и детьми, какие лестные слова говорят о нас. О, какое это было счастливое время! Мне казалось, что счастливей меня нет человека на свете, но потом пришло горе. К нему приехал из Нового Орлеана двоюродный брат, которого он очень любил и считал своим первым другом. Нс знаю почему, но как только я взглянула на этого человека, мне стало страшно, у меня явилось предчувствие, что он принесет нам несчастье. Генри стал часто уходить с ним и иногда возвращался домой в три часа ночи. Я не смела сказать ни слова, Генри был такой вспыльчивый, я боялась. Он водил его в игорные дома, а Генри был такой человек, что ему стоило начать играть, и он уже не мог удержаться Потом он познакомил его с другой женщиной, и я скоро поняла, что он перестает любить меня. Он ничего не говорил мне, но я сама видела, я замечала, как он с каждым днем всё более отдаляется от меня. Сердце мое разрывалось, но я не смела сказать ни слова, наконец, негодяи предложил купить у Генри меня и детей, чтобы уплатить его карточные долги, мешавшие ему жениться, как он хотел, -- и Генри продал нас. Он сказал мне, что ему нужно уехать по делу в деревню, недели на две, три. Он говорил ласковее обыкновенного и обещал вернуться. Но это не обмануло меня, я знала, что пришел конец. Я как будто окаменела, я не могла ни говорить, ни плакать. Он поцеловал меня, несколько раз поцеловал детей и ушел. Я видела, как он вышел из дома, я следила за ним глазами, пока он скрылся из виду, а затем упала, со мной сделался обморок.
   И вот пришел он, проклятый негодяй! Пришел взять свою собственность. Он объявил мне, что купил меня и детей и показал мне бумаги. Я прокляла его и сказала, что скорей умру, чем стану жить с ним.
   -- Как хочешь, -- отвечал он, -- но если ты не будешь вести себя умно, я иродам обоих детей так, что ты никогда больше не увидишь их. -- Он сказал мне, что решил обладать мною с первого раза, как только увидел меня; что он нарочно втянул Генри в игру и в долги, чтобы заставить его продать меня, что он же заставил его влюбиться в другую женщину, и что после всего этого он, конечно, не откажется от меня ради моих слез, кривляний и тому подобное.
   Я уступила, потому что у меня были связаны руки: мои дети были в его власти; если я в чём-нибудь противилась его желаниям, он грозил продать их, и я становилась покорной. О, что это была за жизнь! Жить, когда сердце разбито, любить безнадежною любовью того, кто бросил, принадлежать душою и телом тому, кого ненавидишь! Я любила читать громко для Генри, играть и петь ему, вальсировать с ним; но всё, что я делала для этого человека, было для меня пыткой -- а между тем я не смела ни в чём отказать ему. Он был очень суров и строг с детьми. Элиза была девочка робкая; но Генри был смел и вспыльчив, как его отец, и до сих пор никто не мог с ним справиться. Он постоянно придирался к нему и бранил его, так что я жила в вечном страхе. Я старалась приучить мальчика быть почтительным, я старалась удалять его, -- я любила своих детей больше жизни, ничто не помогло... Он продал их обоих. Он увез меня один раз кататься, а когда я вернулась, я нигде не могла найти их. Он объявил мне, что продал их и показал деньги, цену их крови! Я не знаю, что со мною сделалось. Я бесновалась, я проклинала Бога и людей. Мне кажется, он первое время даже боялся меня, впрочем, не долго. Он сказал мне, что мои дети проданы, но от него зависит, увижу ли я их когда-нибудь, и что если я не успокоюсь, они за это поплатятся. Конечно, с женщиной всё может сделать человек, который держит её детей в своей власти. Он заставил меня смириться и успокоиться; он давал мне надежду, что, может быть, выкупит их. Так прошли недели две. Один раз я вышла погулять и случайно проходила мимо тюрьмы. Около ворот её стояла толпа, я услышала детский голос -- и вдруг мой Генри вырвался из рук двух или трех людей, державших его, с плачем бросился ко мне и уцепился за мое платье. Они подбежали к нему с ужасными ругательствами и один человек, лицо которого я никогда не забуду, сказал ему, что он так дешево не отделается, что он сведет его в тюрьму и там его проучат так, что он этого долго не забудет. Я пыталась заступиться, просить их, но они отвечали мне смехом. Бедный мальчик рыдал, заглядывал мне в лицо и цеплялся за меня. Отрывая его, они разорвали мне всё платье. И они унесли его, а он всё кричал: .Мама, мама, мама! В толпе стоял один человек, который, казалось, жалел меня. Я предложила ему все деньги какие у меня были с собой, чтобы он заступился за мальчика. Он покачал головой и сказал: "Человек, который купил мальчика, жаловался, что он всё время был непослушен и дерзок, он хочет смирить его раз навсегда". Я повернулась и убежала, и всю дорогу мне казалось, что я слышу плач мальчика. Я прибежала домой и еле переводя дух вбежала в гостиную, где сидел Бутлер. Я всё рассказала ему, я умоляла его пойти и заступиться. Он только засмеялся и. отвечал, что мальчик получил то, что, заслужил. Его необходимо смирить и чем скорее, тем лучше. -- Ты чего же ожидала? -- спросил он еще.
   В эту минуту мне показалось, что у меня в голове что-то треснуло. Я совсем обезумела и пришла в бешенство. Помню, что я увидела на столе большой нож, помню, я его схватила и бросилась на Бутлера! Потом у меня в глазах потемнело, и я уже ничего не помню.
   Когда я много дней спустя пришла в себя, я лежала в какой-то красивой комнате, но не в свой. Какая-то старая негритянка ухаживала за мной, меня навещал доктор, обо мне очень заботились. Через несколько времени я узнала, что Бутлер уехал и оставил меня в этом доме, чтобы меня продали. Вот почему обо мне так заботились.
   Я не думала, что выздоровлю, мне хотелось умереть. Но нет, горячка прошла, силы вернулись, и, наконец, я стала вставать с постели. Меня заставляли каждый день наряжаться; приходили разные господа, стояли около меня, курили сигары, глядели на меня, предлагали мне вопросы, спорили насчет цены. Я была так молчалива и мрачна, что никто не хотел купить меня. Мне пригрозили плетьми, если я не буду веселее и не постараюсь понравиться. Наконец, однажды пришел один господин по фамилии Стюарт. Мне показалось, что он жалеет меня. Он видел, что у меня какое-то странное горе на сердце. Он приходил несколько раз, чтобы видеться со мною наедине и в конце концов убедил меня рассказать ему всё. Он купил меня и обещал всячески постараться разыскать моих детей и выкупить их. Он пошел в тот дом, где жил Генри; ему сказали, что мальчика продали одному плантатору на .Жемчужной реке, и больше я ничего не слыхала о нём. Потом он разыскал мою девочку; оказалось, что она была отдана на воспитание к одной старухе. Он предложил за нее огромную сумму, но ему ответили, что ее не продадут. Бутлер узнал, что это делается для меня и прислал сказать мне, что я никогда не увижу ее. Капитан Стюарт был очень добр ко мне. У него была великолепная плантация, и он увез меня туда. Через год у меня родился сын. О, этот ребенок. Как я его любила! Как он был похож на моего маленького Генри! Но я решила, да, твердо решила, что больше не дам жить ли одному своему ребенку! Когда крошке исполнилось две недели, я взяла его на руки, поцеловала, поплакала над ним, а затем дала ему опиума и прижимала его к груди, пока он не заснул вечным сном. Как я горевала, как плакала о нём! Никому и в голову не приходило, что эта не была ошибка, что я нарочно дала ему опиума. Теперь я рада, что сделала это. Я ни разу не пожалела о своем поступке. По крайней мере хоть он избавился от страданий. Бедный ребеночек! могла ли я дать ему что-нибудь лучше смерти? Вскоре после этого открылась холера, и капитан Стюарт умер; все умирали, кому хотелось жить: а я, я была на волосок от смерти и всё-таки осталась жить. Меня продали, я переходила из рук в руки, пока увяла, состарилась и схватила лихорадку. Тогда меня купил этот подлец и привез сюда, и я здесь живу!
   Касси замолкла. Она рассказывала свою историю с лихорадочною поспешностью, с дикою страстью. Временами она как будто обращалась к Тому, временами говорила сама с собой. Она говорила с таким сильным захватывающим чувством, что Том на время забыл даже о своей боли; он приподнялся на локте и следил за ней глазами, когда она беспокойно ходила взад и вперед, и её длинные черные волосы развевались при всяком её движении.
   -- Ты мне говоришь, -- сказала она после минутного молчания, -- что есть Бог, что Ом смотрит с неба и видит всё это. Может быть, это и правда. Сестры в монастыре часто рассказывали мне о Страшном суде, когда всё откроется. Если так, то тогда наступит отмщение! Они воображают, что наши страдания страдания наших детей, это всё ничто, пустяки! А я ходила по улицам и мне казалось, что у меня в сердце достаточно горя, чтобы потопить весь город. Мне хотелось, чтобы дома обрушились на меня, или чтобы мостовая провалилась подо мной. Да, и в день Суда я стану перед Господом и буду свидетельствовать против тех, кто погубил меня и детей моих, паши души и тела!
   Когда я была девочкой, мне казалось, что я набожна. И любила Бога, любила молиться. Теперь я погибшая душа, демоны преследуют и мучат меня и днем, и ночью, они толкают меня... и я это сделаю, непременно сделаю скоро, на днях! -- Она заломила руки, в черных глазах её блеснуло безумие!
   Я отправлю его туда, где ему настоящее место, отправлю кратчайшим путем, как-нибудь ночью... пусть меня после этого сожгут живую.
   Дикий продолжительный хохот огласил пустой сарай и закончился истеричным рыданием. Она бросилась на пол, корчилась в судорогах и рыдала.
   Через несколько минут припадок, по-видимому, прошел; она медленно поднялась и как бы очнулась от забытья.
   -- Не могу ли я еще что-нибудь сделать для тебя, мой бедный? -- спросила она, подходя к тому месту, где лежал Том. -- Не дать ли тебе еще воды?
   В её голосе звучало нежное сострадание и ласка, составлявшие странный контраст с её предыдущими дикими речами.
   Том выпил воду и посмотрел ей в лицо серьезно и участливо.
   -- О, миссис! Как бы я хотел, чтобы вы пришли к Тому, кто может напоить вас водой живой!
   -- Пойти к нему! А где же Он? Кто он? -- спросила Касси.
   -- Он Тот, о ком вы читали! Господь Иисус Христос.
   -- Я видела изображение Кто над алтарем, когда была девочкой, -- сказала Касси и в глазах её появилось выражение грустной мечтательности; -- но здесь его нет, здесь нет ничего кроме греха и долгого, бесконечного отчаяния! О! -- Она приложила руку к груди и с трудом перевела дыхание, как будто подняла тяжесть.
   Том хотел еще что-то сказать, но она решительно остановила его.
   -- Не говори больше, голубчик. Постарайся, если можешь, уснуть. -- Она поставила кружку с водой около него, сделала что могла, чтобы устроить его поспокойнее и вышла из сарая.

Глава XXXV.
Предвестия.

Звук, нота песни музыкальной,
Июньский вечер, ночь, весна,
Букет цветов, эфир, волна.
Веселый вид и вид печальный
Всё может рану в нас раскрыть
И скорби цепь зашевелить.
Чайльд Гарольд. Песнь 4.

   Гостиная в доме Легри была большая, длинная комната с огромным камином. В прежнее время она была оклеена дорогими, красивыми обоями, теперь они вылиняли и висели клочьями на отсыревших стенах. Здесь стоял особый неприятный запах, смесь гнили, грязи и сырости, какой часто замечается в старых запертых домах. На обоях виднелись местами пятна пива и вина, пли записи сделанные мелом, длинные столбцы цифр, точно будто кто-нибудь упражнялся в решении арифметических задач. В камине стояла жаровня с горящими угольями: хотя погода была не холодная, но в этой большой комнате всегда было свежо и сыро. Кроме того Легри нужен был огонь, чтобы зажигать сигару и подогревать воду для пунша.
   При красноватом свете угольев ясно вырисовывался весь неряшливый и неприглядный вид комнаты; всюду в беспорядке валялись седла, уздечки, принадлежности упряжи, кнуты, плащи и разные части одежды. Собаки, о которых мы раньше упоминали, разместились среди этих вещей как хотели и как находили для себя удобнее.
   Легри мешал пунш в большой кружке, наливая горячую воду из треснувшего чайника с отбитым носом и ворча при этом.
   -- Чёрт возьми этого Самбо, чего он так натравил меня на нового работника! Теперь этот малый целую неделю не в состоянии будет работать, а время самое горячее.
   -- Да, уж ты всегда отличишься! -- сказал голос за ого стулом. Это была Касси, которая неслышными шагами вошла в комнату и слышала его слова.
   -- Го! Чертовка! пришла таки назад!
   -- Да, пришла, -- отвечала она холодно, -- и буду делать, что
   хочу!
   -- Врешь, мерзавка! Я своему слову не изменю. Или веди себя, как следует, или убирайся к неграм, живи с ни ми и работай, как они.
   -- Мне в десять тысяч раз приятнее жить в самой грязной лачуге, чем оставаться в твоих лапах! -- вскричала Касси.
   -- А ты всё-таки у меня в лапах! -- сказал Легри поворачиваясь к ней с зверской усмешкой. -- Это утешительно. Ну-ка, милая, садись ко мне на колени и будь умница. -- Он взял ее за руку.
   -- Симон Легри! берегись! -- вскричала Касси, сверкнув глазами, и такой зловещий огонь мелькнул в её взгляде, что страшно было глядеть. -- Ты боишься меня, Симон, -- сказала она спокойно, -- и не напрасно! Говорю тебе, будь осторожен, в меня вселился бес!
   Она прошипела последние слова, наклоняясь к его уху.
   -- Убирайся прочь! Я думаю в тебе в самом деле сидит бес! -- вскричал Легри, отталкивая ее от себя и с испугом глядя на нее. -- А впрочем, послушай, Касси, отчего бы нам не жить дружно, как прежде?
   -- Как прежде! -- с горечью повторила она. В сердце её поднялась целая буря противоположных чувств, и она замолчала.
   Касси постоянно имела над Легри то влияние, какое сильная страстная женщина всегда может иметь над самым грубым мужчиной; но в последнее время она становилась всё более раздражительной и неспокойной, всё тяжелее переносила иго рабства, и её раздражительность переходила иногда в настоящие припадки бешенства. Это внушало Легри какой-то ужас, так как он, подобно многим грубым, невежественным людям, чувствовал суеверный страх к сумасшедшим. Когда Легри привез Эммелину, угасавшая искра женственной доброты вспыхнула в истерзанном сердце Касси, и она встала на защиту девушки. Между ней и Легри произошла страшная ссора. Легри в бешенстве поклялся, что отправит ее работать в поле, если она не утихнет. Касси с гордым презрением объявила, что сама пойдет в поле. Она проработала там целый день, как мы видели выше, чтобы доказать, что вовсе не боится его угрозы.
   Легри весь день было не по себе, так как Касси имела на него влияние, от которого он не мог отделаться. Когда она протянула свою корзину для взвешиванья, он надеялся, что она смягчилась и заговорил с ней в полунасмешливом, полупрезрительном тоне; она ответила ему самым обидпым презрением.
   Гнусное обращение с Томом окончательно возмутило ее, и она пошла в дом вслед за Легри с тем, чтобы высказать ему свое негодование за его жестокость.
   -- Мне бы очень хотелось, Касси, -- сказал Легри, -- чтобы ты вела себя умно.
   -- Умно! И это ты говоришь! А ты сам что делаешь? У тебя не хватило ума даже на то, чтобы поберечь своего лучшего работника в самое горячее время! А во всём виноват твой дьявольский характер!
   -- Это правда, я был глуп, что затеял всю эту кутерьму, -- согласился Легри, -- но, если невольник хочет поступать по своему, его надо переломить!
   -- Этого ты не переломишь, ручаюсь тебе!
   -- В самом деле? -- вскричал Легри вскакивая с места в запальчивости. -- Желал бы я видеть, как я не переломлю! Это будет первый раз в моей жизни. Да я ему все кости переломаю, а заставлю делать по моему!
   В эту минуту дверь открылась и вошел Самбо. Он подошел, смиренно кланяясь и держа в руке что-то завернутое в бумагу.
   -- Чего тебе, собака? -- спросил Легри, -- что у тебя такое?
   -- Это колдовская штука, масса.
   -- Что такое?
   -- Такая вещица, которую негры достают от колдунов. С ней они не чувствуют боли, когда их секут. Она была надета у него на шее на черном шнурке.
   Легри, как большинство неверующих и жестоких людей, был суеверен. Он взял бумажку и не без страха развернул ее.
   Из неё выпал серебряный доллар и длинный блестящий локон золотистых волос, которые, словно живые, обвились вокруг пальцев Легри.
   -- Проклятие! -- закричал он, вдруг рассвирепев, затопал ногами и стал бешено срывать с себя волосы, точно они жгли его. -- Откуда ты это взял? Убери прочь! сожги, сожги всё это! -- кричал он и, сорвав наконец с пальца локон, бросил его на горящие уголья. -- Для чего ты мне это принес?
   Самбо стоял открыв рот от изумления; Касси, собиравшаяся выйти из комнаты, остановилась и смотрела на него в полном недоумении.
   -- Не смей никогда больше приносить мне вашей чертовщины! -- закричал он, грозя кулаком Самбо, который быстро удалился к дверям; и схватив серебренный доллар, выбросил его за окошко.
   Самбо был рад радехонек уйти. Когда он скрылся, Легри стало стыдно своего страха. Он угрюмо опустился на стул и принялся прихлебывать пунш.
   Касси постаралась выйти из комнаты незамеченная им и пробралась в сарай к несчастному Тому, как мы рассказывали выше.
   Но что же случилось с Легри? Как мог простой локон красивых волос нагнать такой страх на этого грубого человека, привыкшего ко всякого рода жестокости? Чтобы ответить на этот вопрос мы должны познакомить читателя с его прошлою жизнью. Было время, когда этот жестокий человек, этот безбожник, засыпал на руках матери под пение молитв и священных гимнов, когда его невинная головка было омыта водами крещения. Б раннем детстве красивая белокурая женщина водила его под звук воскресных колоколов молиться в церковь.
   Далеко, в Новой Англии эта мать воспитывала своего единственного сына с бесконечною любовью, с неистощимым терпением. Отец Легри был человек жесткий, суровый, не сумевший оценить всю любовь своей кроткой жены, а сын оказался вылитым портретом отца. Необузданный, своевольный и деспотичный, он презирал все её советы, не обращал внимания на её упреки; совсем еще юношей он бросил ее и отправился искать счастья в море. После этого он только один раз приезжал домой; и тогда мать привязалась к нему со всею нежностью сердца, жаждавшего любви и не находившего кого любить; страстными просьбами и мольбами старалась она отвратить его от порочной жизни и спасти его душу.
   Это были благодатные дни в жизни Легри. Добрые ангелы звали его к себе; он почти стал верующим и Божественное милосердие простирало к нему Свою руку. Сердце его смягчилось, в нём происходила борьба, но грех победил, и он восстал всеми силами своей грубой природы против убеждений собственной совести. Он стал пить и буянить, сделался еще более грубым и необузданным, чем был раньше. И вот, однажды ночью, когда мать в порыве отчаяния, стояла перед ним на коленях, он оттолкнул ее от себя, бросил ее бесчувственную на пол и с грубыми ругательствами поспешил на корабль. После этого Легри ничего не слыхал о матери, пока однажды вечером, когда он кутил с пьяной компанией, ему не подали письмо. Он открыл его, локон длинных вьющихся волос выпал из него и обвился вокруг его пальца. В письме говорилось, что мать его умерла, и что, умирая, она благословила и простила его.
   Зло обладает страшными чарами, которые оскверняют самые святые предметы и превращают их в призраки, полные ужаса. Эта бледная, любящая мать, её предсмертные молитвы, её прощение -- всё это вызвало в порочном сердце Легри лишь негодование и страх перед грозным судом, перед возмездием. Он сжег волосы и сжег письмо. Когда он увидел, как они сжигаются и шипят в огне, его охватила дрожь при мысли о вечном пламени. Он пытался утопить воспоминания в вине, в кутежах, в буйных оргиях; но часто, глубокою ночью, когда царящая вокруг торжественная тишина заставляет грешника поневоле оставаться наедине со своей душой, он видал эту бледную мать у своего изголовья, он чувствовал, как мягкие волосы обвиваются вокруг его пальцев; тогда холодный пот покрывал лицо его, и он в ужасе вскакивал с постели. Вы, которые удивляетесь, читая в одном и том же евангелии, что Ног есть любовь и что Бог -- всепожирающий пламень, разве вы не понимаете, что для души, погрязшей в пороках, совершенная любовь представляется страшнейшей пыткой, печатью и приговором безысходного отчаяния.
   -- Чёрт побери! -- ворчал Легри про себя, -- попивая свой пунш, -- где он это достал... как две капли воды похож на... Тьфу! Я думал, что уже позабыл... Будь я проклят, если поверю, что можно что-нибудь забыть! Дьявольщина! Однако, не ладно сидеть тут одному! Позвать разве Эмм? Она ненавидит меня, глупая обезьянка! Ну, да всё равно! Я заставлю ее придти!
   Легри вышел в широкие сени, откуда шла вверх когда-то прекрасная винтовая лестница. Теперь она была грязна, завалена ящиками и разною дрянью. Ступеньки, не покрытые ковром, вились вверх в темное пространство, неизвестно куда. Бледный свет луны пробивался сквозь разбитое веерообразное окно над дверью, воздух был сырой и затхлый, словно в погребе.
   Легри остановился на первой ступеньке и услышал пение. В этом мрачном доме оно показалось ему чем-то странным и сверхъестественным, может быть, потому, что нервы его уже были напряжены. Эй! что это такое?
   Сильный, выразительный голос пел гимн весьма распространенный среди невольников:
   
   О, будет горе, горе, горе,
   О, будет горе у престола Судии -- Христа!
   
   -- Проклятая девчонка! -- вскричал Легри. -- Я заставлю ее замолчать! Эмм! Эмм! -- звал он ее хриплым голосом; но ему отвечало лишь насмешливое эхо стен. Голос продолжал:
   
   Дети с родителями разлучатся!
   Дети с родителями разлучатся,
   Разлучатся и во век не встретятся!
   
   Ясно и звучно раздавался в пустых сенях припев:
   
   О, будет горе, горе, горе,
   О будет гореу престола судии -- Христа!
   
   Легри остановился. Ему было бы стыдно признаться, но крупные капли пота выступили у него на лбу, сердце его сильно билось от страха; ему даже показалось, будто что-то белое и блестящее мелькает в комнате сзади него, и он дрожал при мысли, что вдруг ему явится призрак его покойной матери.
   -- Я знаю одно, -- сказал он, возвращаясь неверными шагами в гостиную и садясь на стул. -- Я оставлю этого негра в покое! Зачем мне понадобилось брать в руки его проклятую бумажку! Теперь я наверно околдован. У меня с самой той минуты начались дрожь и пот! Откуда достал он эти волоса? Не может быть, чтобы это были те самые! Я сжег те, я это отлично помню. Вот была бы штука, если бы волоса могли воскресать.
   Да, Легри! Этот золотистый локон был околдован; каждый волосок его заключал в себе чары, нагонявшие на тебя ужас и угрызения совести, чары, ниспосланные тебе высшею властью, чтобы удержать твои жестокие руки от истязания беззащитных!
   -- Эй вы! -- закричал Легри, топнув ногой и свистнув собакам, -- проснитесь кто-нибудь! Идите посидеть со мной! -- Но собаки посмотрели на него полусонно и опять заснули.
   -- Надо позвать Самбо и Квимбо, пусть они попоют да пропляшут какой-нибудь свой адский танец, это разгонит все мои страшные мысли, -- сказал Легри. Он надел шляпу, вышел на веранду и протрубил в рог, как обыкновенно делал, чтобы позвать своих надсмотрщиков.
   Когда Легри был в хорошем расположении духа, ом часто звал их к себе в гостиную, поил водкой и забавлялся тем, что заставлял их петь, плясать или драться друг с другом, как ему вздумается.
   Во втором часу ночи Касси, вернувшись от Тома, услышала в гостиной крики, гиканье, топот, и пенье вперемежку с лаем собак; очевидно там шла дикая оргия. Она взошла на веранду, и заглянула в комнату. Легри и оба надсмотрщика были совершенно пьяны они пели, орали, бросали стулья и строили друг другу отвратительные гримасы.
   Она положила свою небольшую исхудалую руку на подоконник и пристально поглядела на них. В её черных глазах был целый мир тоски, презрения и горького негодования. Неужели будет грешно избавить мир от такого негодяя? -- сказала она сама себе.
   Она быстро отошла прочь, прошла задним ходом на лестницу и постучала у дверей Эммелины.

Глава XXXVI.
Эммелина и Касси.

   Касси вошла в комнату. Эммелина сидела в дальнем углу её, бледная от страха. Когда она отворила дверь, девушка нервно вздрогнула; но, увидев кто вошел, она бросилась к ней, схватила ее за руку и вскричала; -- О, Касси, это вы? Как я рада, что вы пришли! А я боялась, что это... О, вы не знаете какой был страшный шум внизу весь вечер!
   -- Конечно, знаю, -- сухо отвечала Касси, -- я такого шума не мало наслушалась!
   -- О, Касси, скажите, не можем ли мы уйти из этого дома? Мне всё равно куда, в болото, к змеям, куда-нибудь! Нельзя ли нам куда-нибудь уйти отсюда!
   -- Можно только в могилу, никуда больше! -- отвечала Касси.
   -- Да вы пробовали когда-нибудь?
   -- Я видела, как другие пробовали, и что из этого выходило.
   -- Я готова жить в болоте и питаться корою деревьев. Я не боюсь змей! Мне лучше, чтобы подле меня была змея, чем он, -- с жаром вскричала Эммелина.
   -- Многие думали так же, как ты, -- сказала Касси. Но ведь оставаться в болоте нельзя, собаки выследят и притащат назад, а тогда... тогда...
   -- Что тогда? что он сделает? -- спросила девушка с тревожным любопытством, заглядывая ей в лицо.
   -- Спроси лучше, чего он не сделает? -- отвечала Касси. -- Он выучился расправляться с людьми у Вест-Индских пиратов. Ты не будешь спать по ночам, если я тебе расскажу, что я видела, что сам он иногда рассказывает под веселую руку. Я слыхала здесь такие стоны, что они потом целыми неделями стояли у меня в ушах. Недалеко от невольничьих хижин стоит черное, опаленное дерево, и вся земля под ним покрыта черной золою. Распроси кого-нибудь, что там происходило, и посмотри, посмеет ли кто-нибудь рассказать тебе.
   -- Ой, что вы хотите сказать?
   -- Я не стану рассказывать тебе. Мне неприятно думать об этом. Скажу одно: Бог знает, что мы увидим завтра, если этот несчастный Том будет продолжать вести себя, как начал.
   -- Ужасно! -- вскричала Эммелина, и вся кровь её отлила от щек. -- О, Касси, скажите, что мне делать!
   -- Тоже, что я делаю. Пользуйся своим положением; покоряйся, когда это необходимо, а в душе ненавидь и проклинай!
   -- Он заставляет меня нить свою противную водку, а я так ненавижу ее, -- сказала Эммелина.
   -- А всё-таки пей, -- отвечала Касси. -- Я тоже прежде ненавидела ее, а теперь не могу жить без неё. Она очень полезна. Когда выпьешь, всё представляется не таким ужасным.
   -- Мать приказывала мне, и не пробовать никаких крепких напитков, -- заметила Эммелина.
   -- Мать приказывала! -- вскричала Касси, с горечью останавливаясь на слове мать. -- Какая надобность в материнских приказаниях? Детей покупают, за них платят деньги, их души принадлежат хозяевам. Вот как ведется на свете. Я тебе говорю, пей водку; пей всё, что можешь, тогда тебе будет легче жить.
   -- О, Касси! пожалейте меня!
   -- Жалеть тебя! Разве я не жалею? У меня у самой есть дочка. Бог знает, где она теперь и кому принадлежит! Вероятно, пошла той же дорогой, какой её мать шла до неё, и какой её дети пойдут после неё! Этому проклятию конца не будет во веки вечные!
   -- Я бы хотела не родиться на свет! -- вскричала Эммелина, ломая руки.
   -- Ну, я уж это давно говорю, -- сказала Касси. -- Я бы хотела умереть, если бы не боялась. -- Она устремила глаза в темное пространство с тем немым отчаянием, которое было обычным выражением её лица, когда ничто не волновало ее.
   -- Самоубийство большой грех, -- проговорила Эммелина.
   -- Не понимаю почему, мы здесь видим и делаем каждый день не меньшие грехи. Но когда я была в монастыре, сестры рассказывали мне такие вещи, что я стала бояться смерти. Если бы со смертью наступил полный конец, тогда, отчего же...
   Эммелина отвернулась и закрыла лицо руками.
   Пока этот разговор происходил наверху, Легри окончательно запьяневший, уснул внизу в гостиной. Легри не был, что называется настоящим пьяницей. Его грубый крепкий организм мог безнаказанно переносить постоянное употребление возбудительных средств, в таком количестве, которое разрушило бы здоровье или свело с ума человека более тонкого сложения. При том же какая-то бессознательная осторожность мешала ему часто предаваться своей страсти до потери власти над собою.
   Но в эту ночь, лихорадочно стараясь прогнать от себя страх и раскаяние, просыпавшиеся в душе его, он выпил больше обыкновенного; отпустив своих прислужников он тяжело повалился на скамью и крепко заснул.
   О, как осмеливается душа грешника вступать в таинственное царство сна? В это царство, смутные очертания которого так близко граничат с мистической страной возмездия? Легри видел сон. В своем тяжелом, лихорадочном забытье он видел, что какая-то фигура под покрывалом подошла к нему и положила на него холодную, нежную руку. Ему казалось, что он узнает эту фигуру, не смотря на скрывавшее, её лицо покрывало, и дрожь ужаса пробежала по его телу. Потом ему представилось, что те волосы обвиваются вокруг его пальцев, что они обхватывают его шею и сжимают ее всё крепче, и крепче до того, что он не может вздохнуть. Затем какие-то голоса что-то шептали ему, и от этого шёпота кровь стыла у него в жилах. После этого он очутился на краю страшной пропасти; снизу протягиваются черные руки и тащат его туда, а он в смертельном страхе старается удержаться; сзади подходит Касси, хохочет и толкает его. И вот снова появляется таинственная фигура под покрывалом, она откидывает покрывало: это его мать. Она отворачивается от него, и он падает всё ниже, ниже среди гула криков стонов и демонского смеха -- на этом Легри проснулся.
   Розовый свет зари мягко проникал в комнату.
   Утренняя звезда стояла на постепенно светлевшем небе и смотрела на грешника своим чистым, светлым взором. О, как свежо, торжественно и прекрасно нарождается каждый новый день! Он как будто говорит очерствелому человеку:
   -- Смотри, тебе дается один день! Стремись к вечному блаженству. Этот голос слышен всюду, во всех странах, у всех народов. Но закоренелый грешник не слышал его. Он проснулся с проклятием и ругательством. Что значило для него золото и пурпур неба, ежедневно повторяющееся чудо рассвета? Что для него эта святая звезда, которую Сын Божий избрал своей эмблемой? Подобно животному он видит, не замечая. Спотыкаясь подошел он к столу, налил себе кружку водки и выпил ее до половины.
   -- Я чертовски скверно спал сегодня ночью! -- обратился он к Касси, входившей через противоположную дверь.
   -- Тебе часто придется так же скверно спать, -- сухо ответила она.
   -- Что ты хочешь сказать, чертовка?
   -- Ты сам узнаешь на днях, -- отвечала Касси тем же тоном. -- Слушай, Симон, я хочу дать тебе один совет.
   -- Убирайся ты к чёрту со своими советами!
   -- Советую тебе, -- спокойно проговорила Касси, начиная прибирать комнату, -- оставить Тома в покое.
   -- А тебе что за дело до него?
   -- Что за дело? Да право, и сама не знаю. Если тебе охота заплатить за человека тысячу двести долларов и из-за своей вспыльчивости уложить его в самое горячее рабочее время, это, конечно, меня не касается. Я сделала для него всё, что могла.
   -- Что такое сделала? С какой стати ты суешься в мои дела?
   -- Да сама не знаю. Я несколько раз сберегала тебе тысячи долларов тем, что лечила твоих невольников -- вот мне благодарность! Если твой хлопок придет на рынок позже других, ты. конечно, не проиграешь свой заклад? Томкинс не будет издеваться над тобой, и ты ни слова не говоря, выплатишь ему деньги, как благородные люди, не правда ли? Я так и вижу, как ты платишь!
   Легри, подобно многим другим плантаторам стремился к одному только: доставить на рынок самую большую партию товара; относительно предстоящего сбора он побился об заклад со многими обывателями соседнего городка. Касси с чисто женским тактом затронула единственную чувствительную струну его.
   -- Хорошо, с него пока довольно того, что он получил, -- сказал Легри, -- но он должен попросить у меня прощенья и обещать вести себя лучше,
   -- Этого он не сделает, -- возразила Касси.
   -- Не сделает? -- отчего.
   -- Ни за что не сделает! -- повторила Касси.
   -- Желал бы я знать почему? -- вскричал Легри, приходя в бешенство.
   -- Потому что он поступил хорошо, он это сознает и не станет говорить, что поступил дурно!
   -- Чёрт побери! не всё ли мне равно, что он сознает. Негр должен говорить, что я хочу, или...
   -- Или ты потеряешь свой заклад, отняв у себя лучшего работника в самое спешное время.
   -- Но он смирится, наверно, смирится. Точно я не знаю негров? Он будет унижаться, как собака, сегодня же утром.
   -- Нет, не будет, Симон. Ты не знаешь людей такого рода. Ты можешь уморить его медленною смертью, но не заставишь его просить у тебя прощенья.
   -- Увидим! -- Где он?
   -- В старом сарае для очистки хлопка.
   Хотя Легри говорил с Касси очень решительным тоном, но, выходя из дому, он был не вполне спокоен, что с ним редко случалось. Сон, который он видел ночью, и предостережения Касси значительно смягчили его. Он решил, что повидается с Томом без свидетелей и, если не удастся смирить его, отложит свою месть до более удобного времени.
   Торжественный свет зари, ангельское сияние утренней звезды заглянули в окна сарая, где лежал Том, и луч звезды как будто принес ему священные слова: "Я корень и отрасль Давида, звезда светлая, утренняя". Намеки и предостережения Касси не смутили его, а, напротив, возбудили в нём мужество и бодрость. Ему представлялось, что уже занялась заря дня его смерти; и сердце его билось радостью и надеждой при мысли, что, может быть, еще до заката солнца он увидит ту чудную страну, о которой мечтал так часто; великий белый престол, окруженный радужным сиянием; небесные духи в белых одеждах с голосами подобными ропоту волн; их короны, пальмовые ветви, арфы... Вследствие этого он нисколько не испугался и не взволновался, когда услышал голос своего мучителя.
   -- Ну, молодец, -- заговорил Легри, презрительно ткнув его ногой, -- как ты себя чувствуешь сегодня? Говорил ведь я тебе, что ты научишься у меня кое-чему? Понравилось ли тебе мое ученье, а? Что, вкусно? Ты что-то не так бодро глядишь, как вчера вечером?. Пожалуй, теперь не смог бы сказать проповедь бедному грешнику, а?
   Том ничего не отвечал.
   -- Вставай, скотина! -- приказал Легри, снова толкая его ногой.
   Встать было не легко человеку избитому, ослабевшему. Видя усилие, с каким Том приподнимался, Легри злобно расхохотался.
   -- Что это, какой ты неповоротливый нынче, Том? Не простудился ли ты ночью?
   Тому между тем удалось стать на ноги и он устремил на своего господина спокойный, твердый взгляд.
   -- Чёрт побери! -- вскричал Легри, -- тебе, должно быть, еще мало досталось! Становись на колени, Том, и проси у меня прощенья за свои вчерашние дерзости.
   Том не двинулся.
   -- На колени, собака! -- закричал Легри, ударив его хлыстом.
   -- Масса Легри, -- проговорил Том, -- я не могу просить у вас прощенья. Я сделал то, что считал хорошим. Я и опять тоже сделаю, если придется. Я не буду мучить других, что бы со мной ни произошло.
   -- Хорошо, но ты не знаешь, что может с тобой произойти, масса Том. Ты думаешь, тебе знатно досталось, а я тебе скажу, что это еще сущие пустяки. Как тебе понравится, если тебя привяжут к дереву, да начнут поджаривать на медленном огне? Приятно это будет, Том, а?
   -- Масса, -- сказал Том, -- я знаю, вы можете делать ужасные вещи; но, -- он выпрямился и сложил руки, -- всё-таки вы можете убить только тело. А ведь после этого, после смерти нас ждет вечность.
   Вечность, это слово, произнесенное Томом, наполнило светом и силою душу бедного негра, но в душе грешника оно отозвалось острою болью, словно от укушения скорпиона.
   Легри заскрежетал зубами, но от гнева не мог выговорить ни слова, а Том, как бы чувствуя себя свободным, заговорил ясным, веселым голосом.
   -- Масса Легри, вы меня купили, и я готов быть вам верным, преданным слугою. Я буду работать для вас целые дни, сколько хватит сил. Но душу свою я не могу отдать человеку. Я останусь верным Господу и прежде всего буду исполнять его заповеди, придется ли мне жить или умереть всё равно. В этом вы можете быть уверены. Масса Легри, я нисколько не боюсь смерти. Мне больше хочется умереть, чем жить. Вы можете бить меня, морить голодом, жечь -- вы только скорей отправите меня туда, куда мне хочется уйти.
   -- Прежде чем ты умрешь, я заставлю тебя покориться! в бешенстве вскричал Легри.
   -- Мне помогут, -- отвечал Том, -- вам это не удастся.
   -- Кто же это, чёрт возьми, поможет тебе? -- презрительно спросил Легри.
   -- Всемогущий Господь Бог! -- отвечал Том.
   -- Чёрт тебя побери! -- вскричал Легри и одним ударом кулака повалил Тома на пол.
   В эту минуту нежная, холодная рука дотронулась до руки Легри. Он обернулся. Это была Кассн. Но нежное, холодное прикосновение напомнило ему его сон; в мозгу его промелькнули с быстротою молнии все страшные призраки его бессонных ночей и тот ужас, какой они ему внушали.
   -- Ты, кажется, с ума сошел? -- сказала ему Касси по-французски, -- Оставь его в покое! Дай мне вылечить его, чтобы он мог опять стать на работу. Что, разве я не правду тебе говорила?
   Говорят, что у крокодила и у носорога, не смотря на их толстую броню, есть слабое место, куда их можно ранить; у жестоких, необузданных, безбожных злодеев таким слабым местом бывает обыкновенно их трусливое суеверие.
   Легри отвернулся, решив до поры до времени не трогать Тома.
   -- Ну, хорошо, будь по твоему! -- сердито ответил он Касси.
   -- Слушай, ты! -- обратился он затем к Тому. -- Я не хочу возиться с тобой теперь, потому что у меня идет спешная работа, и мне нужны все работники. Но я никогда ничего не забываю. Я тебе это поставлю на счет и когда-нибудь выжму свое из твоей черной шкуры. Помни это!
   Он отвернулся и ушел.
   -- Иди, иди себе, -- сказала Касси, мрачно глядя ему во след, -- когда-нибудь и с тобой сведут счеты. Ну, что, бедняга, как ты себя чувствуешь?
   -- Господь Бог послал своего ангела и заградил на этот раз пасть львиную, -- отвечал Том.
   -- На этот раз, да, -- отвечала Касси, -- но теперь он на тебя злится, он будет преследовать тебя день и ночь, как собака вцепится тебе в горло, высосет у тебя всю кровь капля по капле, о, я знаю этого человека!

Глава XXXVII.
Свобода.

   С какими бы обрядами человек ни был возложен как жертва на алтарь рабства, в тот миг, когда он вступит на священную почву Британии, алтарь и его божество падают в прах, а он восстает искупленный, возрожденный и освобожденный неотразимым духом всемирной эмансипации. (Курран).
   Мы должны на время оставить Тома в руках его преследователей и вернуться к Джоржу и его жене, с которыми мы расстались, когда они добрались до фермы у проезжей дороги и очутились среди друзей.
   Том Локер лежал, ворча и охая, в безукоризненно чистой квакерской постели, под материнским наблюдением тетки Доркас, которая находила, что этот пациент такой же смирный, как больной буйвол.
   Представьте себе высокую, важную, строгой наружности женщину в белом кисейном чепчике, прикрывающем её серебристые волосы, разделенные пробором над широким, открытым лбом, из под которого задумчиво глядят серые глаза.
   Белоснежная косынка из гладкого крепа лежит красивыми складками на её груди; коричневое шелковое платье её тихонько шуршит, когда она неслышною поступью скользит по комнате.
   -- Чёрт! -- восклицает Том Локер, сбрасывая с себя одеяло.
   -- Я попрошу тебя, Томас, не употреблять таких слов,-говорит тетка Доркас, спокойно поправляя ему постель.
   -- Хорошо, бабушка, не буду, если смогу удержаться, -- отвечал Том, -- но ведь поневоле выругаешься, когда такая проклятая жара!
   Доркас сняла с постели одеяло, натянула простыни и подоткнула их со всех сторон, так что Том стал походить на какую-то личинку. При этом она заметила:
   -- Мне бы хотелось, друг, чтобы ты перестал клясться и браниться, чтобы ты подумал о своей прежней жизни.
   -- На кой чёрт мне о ней думать! -- вскричал Том. -- Совсем это не к чему! Будь она проклята, вот и всё! -- И Том заметался на постели, приводя ее в страшный беспорядок.
   -- Этот малый и девка здесь, что ли? -- мрачно спросил он, помолчав с минуту.
   -- Здесь, -- отвечала Доркас.
   -- Надо бы им перебраться через озеро, -- сказал Том, -- и чем скорее, тем лучше.
   -- Они по всей вероятности так и сделают, -- сказала тетка Доркас, спокойно принимаясь за вязанье.
   -- И вот еще что, -- продолжал Том -- у нас есть товарищи в Сандуски, они будут следить за всеми судами. Я вам это говорю, потому что хочу, чтобы они бежали, на зло Марксу -- проклятая кукла! унеси его черти!
   -- Томас! -- остановила Доркас.
   -- Говорю вам, бабушка, нельзя очень туго вязать человека, он может лопнуть! -- вскричал Том. -- Ну, а насчет девки, скажите, чтобы ее как-нибудь перерядили, потому её приметы посланы в Сандуски.
   -- Мы об этом позаботимся, -- проговорила Доркас, не изменяя своему обычному спокойствию.
   Так как здесь нам придется расстаться с Томом Локером, скажем уж заодно, что, проболев у квакеров три недели ревматической лихорадкой, которая присоединилась к его прочим недугам, Том встал с постели более степенным и разумным человеком, чем был раньше. Он перестал заниматься ловлею беглых невольников, поселился в одной из новых колоний, посвятил себя охоте на медведей, волков и других диких зверей, и скоро приобрел известность на этом новом поприще. О квакерах он всегда отзывался с большим уважением:
   -- Хороший народ, -- говорил он, -- хотели обратить меня в свою веру, ну, да не на такого напали. А только скажу тебе, чужак, за больными ходить они мастера, первый сорт! Ну и насчет всяких кушаний, печений, тоже!
   Узнав от Тома, что за их партией будут следить в Сандуски, беглецы сочли более осторожным разделиться. Джим и его старая мать уехали раньше; а ночи через две Джорж и Элиза с ребенком были тайно переправлены в Сандуски, где они нашли убежище под кровом гостеприимных хозяев и могли приготовиться к переезду через озеро.
   Мрачные дни их остались позади, перед ними вставала утренняя звезда свободы. Свобода! Животворящее слово! Что это такое? Должно быть не простой звук, не риторическая фигура! Мужчины и женщины, бьется ли сильнее ваше сердце при этом слове, за которое отцы ваши проливали кровь, а матери посылали на смерть самых дорогих и близких людей?
   В этом слове слава и гордость народа, слава и гордость каждого отдельного человека. Что такое свобода народа, если не свобода каждого из сыновей его? Что такое свобода для этого молодого человека, который сидит сложив руки на широкой груди, для этого человека с частицей африканской крови в жилах, с африканским огнем в глазах -- что такое свобода для Джоржа Гарриса? Для ваших отцов свобода означала право нации быть независимой нацией. Для него это право человека быть человеком, а не скотиной; право называть любимую женщину своей женой и защищать ее против беззаконного насилия; право заботиться о своем ребенке и воспитывать его; право иметь свой собственный дом, свои религиозные убеждения, свою нравственность, неподчиненность воле другого. Все эти мысли мелькали в уме Джоржа, пока он, задумчиво под-перев голову рукой, следил за женой, которая примеряла на свою хорошенькую, стройную фигуру разные принадлежности мужского костюма, так как было решено, что ей безопаснее ехать переодевшись мужчиной.
   -- Ну, теперь до них дошел черед! -- сказала она, стоя перед зеркалом и распустив свои черные, вьющиеся волосы. -- Знаешь, Джорж мне просто жалко, отрезать их, -- и она шутливо подняла на руке густую прядь волос.
   Джорж грустно улыбнулся и ничего не отвечал. Элиза снова повернулась к зеркалу, и ножницы засверкали, срезая один локон за другим.
   -- Вот так, теперь будет хорошо! -- сказала она, взяв щетку, -- надо только пригладить!
   -- Что, разве я не хорошенький мальчик? -- она повернулась к мужу, смеясь и краснея.
   -- Ты всегда хорошенькая, что ни надень, -- отвечал Джорж.
   -- Отчего ты такой грустный? -- спросила Элиза, становясь перед ним на одно колено и положив свою ручку на его руку. -- Через двадцать четыре часа мы будем в Канаде Только один день и одну ночь проехать по озеру, и тогда, о, тогда...
   -- О, Элиза, -- вскричал Джорж, привлекая ее к себе, --в этом-то всё и дело! Теперь моя судьба висит на волоске. Быть так близко, почти у цели -- и всё потерять! Я не переживу этого, Элиза!
   -- Не бойся, -- сказала Элиза с надеждой. -- Милосердый Господь не привел бы нас так близко к цели, если бы не хотел спасти нас. Мне кажется, я чувствую, что он за нас, Джорж!
   -- Ты святая женщина, Элиза! -- вскричал Джорж, судорожно сжимая ее в объятиях. -- Но, скажи, неужели мы дождемся этого великого счастья? Неужели все эти долгие годы страданий кончились? Неужели мы будем свободны?
   -- Я в этом уверена, Джорж, -- проговорила Элиза, поднимая глаза к небу; слезы надежды и восторга дрожали на её длинных ресницах. -- У меня есть предчувствие, что Бог сегодня же избавит нас от оков рабства.
   -- Я хочу верить тебе, Элиза, -- сказал Джорж, быстро поднимаясь с места, -- я тебе верю! Пойдем, пора. Да ты в самом деле прехорошенький юноша! -- вскричал он, любуясь ею. -- Эти коротенькие кудряшки удивительно идут к тебе. Надень-ка фуражку! Так, немножко на бок! Я никогда не видал тебя такой прелестной! Однако, пора ехать. Интересно знать, переодела ли миссис Смит нашего Гарри?
   Дверь отворилась, и в комнату вошла почтенная дама средних лет, ведя маленького Гарри, одетого девочкой.
   -- Какая из него вышла прелестная девочка! -- сказала Элиза, поворачивая ребенка во все стороны. -- Мы будем звать его Гарриет; ведь это подходящее имя?
   Мальчик стоял чинно, разглядывая мать в её новом, странном костюме, молчал, глубоко вздыхал и по временам вскидывал на нее глаза из под своих темных кудрей.
   -- Что, разве Гарри не узнал свою маму? -- спросила Элиза, протягивая к нему руки.
   Ребенок робко прижался к женщине, которая его привела.
   -- Полно, Элиза, зачем ты его дразнишь? Ведь ты знаешь, что ему надобно держаться подальше от тебя.
   -- Я знаю, что это глупо, -- отвечала Элиза, -- но мне неприятно, что он отворачивается от меня. Однако, где же мой плащ? Вот он! Джорж, покажи, как мужчины носят плащи?
   -- Вот так! -- и муж накинул плащ ей на плечи.
   -- Так? -- спросила Элиза, подражая его движениям, и я должна топать ногами, ходить большими шагами, глядеть нахально.
   -- Не трудись напрасно, -- заметил Джорж, -- бывают на свете и скромные юноши, тебе такая роль скорее удастся.
   -- А эти перчатки, Господи! -- вскричала Элиза, -- мои руки совсем потонули в них.
   -- Советую тебе ни в каком случае не снимать их, -- сказал Джорж. -- Твои хорошенькие лапки выдадут всех нас. Ну, миссис Смит, вы не забыли, что вы наша тетушка, и мы должны заботиться о вас.
   -- Я слышала, -- сказала миссис Смит, -- что приходили какие-то люди и предупреждали всех капитанов пароходов относительно мужчины, женщины и маленького мальчика.
   -- Так, -- сказал Джорж, -- ну что ж, если мы увидим такую семью, мы скажем им.
   В эту минуту экипаж подъехал к дверям дома и добродушная семья, приютившая беглецов, собралась попрощаться с ними.
   Переодеванье беглецов было устроено по указаниям Тома Локера. Миссис Смит, почтенная особа, жившая постоянно в Канаде, к счастью, собиралась вернуться туда и согласилась взять на себя роль тетки маленького Гарри. Чтобы приучить к себе ребенка она в последние два дня взяла его на свое попечение. Её ласковое обращение в соединении с пряниками и леденцами, которыми она его угощала, крепко привязали к ней молодого джентльмена.
   Экипаж подъехал к пристани. Двое молодых людей, -- по крайней мере такими они казались, -- взошли по мосткам на пароход. Элиза любезно вела под руку миссис Смит, а Джорж хлопотал о багаже.
   Джорж стоял около капитанской каюты, чтобы взять билеты, и услыхал следующий разговор между двумя мужчинами, стоявшими подле него.
   -- Я следил за всеми, кто входил на пароход, -- сказал один из них, -- я уверен, что здесь их нет.
   Голос принадлежал конторщику парохода, а собеседник его был никто иной, как наш старый приятель Маркс, который с своею неизменной настойчивостью, сам приехал в Сандуски, чтобы выжидать свою добычу.
   -- Женщину почти нельзя отличить от белых, -- заметил Маркс. -- Мужчина светлый мулат. У него клеймо на руке.
   Рука, которой Джорж брал билеты и сдачу, слегка дрогнула; но он спокойно обернулся, скользнул равнодушным взглядом по лицу говорившего и неторопливо пошел в другую часть парохода, где его ждала Элиза.
   Миссис Смит с маленьким Гарри спустилась в дамскую каюту, где смуглая красота мнимой девочки вызвала много лестных замечаний пассажирок.
   Когда раздался последний звонок, Джорж с удовольствием увидел, что Маркс выходит по мосткам на берег; он вздохнул с облегчением, когда пароход отошел и между ними легло значительное расстояние.
   Была чудная погода. Синия волны озера Эри искрились и сверкали в лучах солнца. С берега дул легкий ветерок и красивый пароход величественно двигался вперед.
   О, какой мир, неподдающийся описанию, заключается в человеческом сердце. Видя, как спокойно Джорж ходит взад и вперед по палубе парохода рядом со своим робким спутником, кто мог бы догадаться, какой огонь горит в его груди. Приближавшееся великое счастье казалось слишком великим, слишком прекрасным, чтобы осуществиться в действительности, он каждую минуту опасался, что какая-нибудь случайность вырвет у него из рук это счастье.
   Но пароход быстро шел вперед, час пролетал за часом, и, наконец, перед беглецами ясно обрисовался благословенный английский берег, берег одаренный волшебной силой первым прикосновением к нему расторгать все узы рабства, кем бы они ни было наложены, каким бы правительством ни были утверждены.
   Джорж и его жена стояли держась за руку, когда пароход подошел к маленькому городку Амгерстберг, в Канаде. Джорж дышал тяжело и прерывисто, туман заволакивал глаза его; он молча пожимал маленькую ручку дрожавшую в его руке. Колокол прозвонил, пароход остановился. Почти не видя, что делает, он получил багаж и собрал всех своих спутников. Они вышли на берег. Молча стояли они, пока пароход не отошел. Тогда муж и жена со слезами бросились в объятия друг друга, держа на руках удивленного ребенка, а затем преклонили колена и вознесли свою молитву к Богу.
   
   То был как бы внезапный переход от смерти к жизни.
   От могильного савана к ангольской одежде;
   От владычества греха, от борьбы страстей,
   К чистой свободе прощенной души,
   Когда все узы смерти и ада порваны,
   Когда смертный облекается в бессмертие,
   Когда рука милосердия поворачивает золотой ключ
   И голос милосердия говорит: "Радуйся, твоя душа свободна"!
   
   Миссис Смит провела счастливую семью в гостеприимный дом миссионера, поселившегося из христианского милосердия на этом берегу в качестве пастыря отверженных и странников, ищущих здесь пристанища.
   Кто может описать всё счастье этого первого дня свободы? Ведь чувство свободы выше и прекраснее всех остальных пяти чувств человека. Двигаться, говорить, дышать, уходить и приходить без всякого надзора, не подвергаясь опасности! Кто может описать всё счастье свободного человека, спокойно засыпающего ночью под защитою законов, обеспечивающих за ним права данные Богом человеку? Каким красивым, каким милым казался матери её спящий ребенок, ставший ей еще дороже при воспоминании о перенесенных им опасностях! Как невозможно казалось ей уснуть среди этого наплыва счастья. А между тем у этих двух людей не было клочка земли, не было жилища, которое они могли бы назвать своим собственным; они истратили всё, что имели, до последнего доллара. Они были не богаче птиц небесных или цветов полевых, и всё-таки они от радости не могли заснуть. О, вы, отнимающие свободу у человека, какой ответ дадите вы Богу?

Глава XXXVIII.
Победа.

   Благодарение Господу, даровавшему нам победу.
   Многим из нас приходилось иногда в тяжелые минуты жизни чувствовать, что умереть было бы гораздо легче, чем жить.
   Мученик даже перед лицом смерти, среди страшных телесных страданий, находит в самом ужасе своего положения подкрепление и новые силы. Сильное возбуждение, энтузиазм могут помочь человеку перенести всякие мучения, раз он знает, что они приводят к вечному покою и блаженству.
   Но жить, день за днем переносить унизительное, горькое рабство, чувствовать, как первы притупляются, как самая способность чувствовать слабеет, -- выносить эту долгую, томительную, сердечную пытку, это медленное час за часом, капля по капле угасание внутренней жизни, вот истинное испытание нравственных сил человека.
   Когда Том стоял лицом к лицу со своим мучителем, слышал угрозы и в глубине души думал, что час его настал, сердце его билось отвагой, ему казалось, что он может перенести и пытку, и костер, и что угодно, так как вслед за ними явится Христос и небо. Но когда мучитель ушел, когда возбуждение исчезло, вернулась боль в его израненном, избитом теле, вернулось сознание его унизительного, безнадежного, беспомощного положения, и он томился весь день.
   Раны его еще далеко не зажили, а Легри потребовал, чтобы он ходил на работу в поле наравне с прочими; и вот потянулись дни тяжелого, мучительного труда, всевозможных обид и притеснений, какие может изобрести злобный, низкий человек. Тот, кто испытал физическую боль, даже при всех смягчающих её условиях, знает, какое раздражение она вызывает. Том перестал удивляться постоянной угрюмости своих товарищей; ровное, благодушное настроение, обычное ему до сих пор, исчезло, нервы его были в постоянном напряжении. Он надеялся, что в свободное время будет читать Библию, но у него не было свободного времени. В страдную нору Легри, не задумываясь, заставлял своих невольников работать в воскресенье так же, как в будни. И что могло удержать его? воскресная работа увеличивала количество собранного хлопка и давала ему возможность выиграть пари; а если вследствие этого умрет несколько негров, он купит себе новых, более здоровых. Первое время Том обыкновенно прочитывал стиха два Библии при свете костра, вернувшись с работы. Но после жестокой расправы, произведенной над ним, он стал возвращаться домой до того усталым, что у него кружилась голова и темнело в глазах, как только он пытался читать; он рад был, подобно прочим, растянуться на земле в полном изнеможении.
   Странно, но глубокая и спокойная вера, поддерживавшая его до сих пор, начинала уступать место сомнениям и мраку отчаяния. Перед его глазами постоянно стояла самая мрачная загадка нашей жизни: души развращаются и гибнуть, зло торжествует, а Бог безмолвствует. Целые недели и месяцы боролся Том с мраком и печалью, царившими в душе его. Он думал о том письме, которое мисс Офелия послала его друзьям в Кентукки и усердно молился, чтобы Бог послал ему избавление; а затем он ждал в смутной надежде, что кто-нибудь явится выкупить его; но никто не являлся, и в душе его зарождались горькие мысли, что бесполезно служить Богу, что Бог забыл его. Он иногда встречался с Касси, иногда, когда его призывали в господский дом, он мельком видал грустную Эммелину, но не разговаривал ни с той, ни с другой. Да по правде сказать, ему и некогда было разговаривать с кем бы то ни было.
   Один раз вечером, он сидел печальный и истомленный у потухавших головней, на которых готовился его скудный ужин. Он подбросил охапку хвороста в огонь, чтобы усилить свет и вытащил из кармана свою ветхую Библию. Он перечитывал отмеченные места, которые так часто волновали его душу, слова патриархов и пророков, поэтов и мудрецов, внушавших людям мужество, голоса великого сонма спутников, невидимо окружающих нас на жизненном пути. Что это? Слова ли потеряли свою силу, или ослабевшие глаза и утомленные притупившиеся чувства перестали откликаться на мощный голос вдохновения? Тяжело вздохнув, он снова опустил Библию в карман. Грубый хохот заставил его очнуться; он поднял глаза, -- Легри стоял перед ним.
   -- Что, дурачина, -- сказал он, -- ты, кажется, находишь, что твоя религия не действует? Я так и знал, что. в конце концов вобью это в твою кудластую башку.
   Злая насмешка была тяжелее голода, холода и наготы. Том молчал.
   -- Ты был глуп, -- продолжал Легри; -- когда я тебя купил, я хотел тебя хорошо устроить. Тебе жилось бы даже лучше, чем Самбо и Квимбо, и работал бы ты немного; вместо того чтобы терпеть побои да розги, ты распоряжался бы другими и сам бы сек негров; а кой когда тебе пришлось бы и погреться стаканчиком доброго пунша. Ну, что, не пора ли тебе образумиться? Брось этот старый хлам в огонь и переходи в мою веру!
   -- Избави, Господи! -- с жаром проговорил Том.
   -- Ты видишь, Бог вовсе не хочет помогать тебе. Если бы он хотел, он не дал бы мне купить тебя. Вся эта ваша религия вранье и обман, Том. Я это отлично знаю. Лучше держись меня! Я, как ни как, не выдумка, а настоящий человек, я могу многое сделать!
   -- Нет, масса, -- отвечал Том. -- Я буду держаться своего. Может быть, Бог поможет мне, может быть, нет, но я буду держаться Его и верить в Него до конца.
   -- Ну, и дурак! -- вскричал Легри, плюнув на него и толкнув его ногой. -- Всё равно я тебя дойму и смирю, увидишь! -- и он ушел прочь.
   Когда тяжелое бремя угнетает душу до последних пределов терпения, настает момент отчаянного напряжения всех физических и нравственных сил, пытающихся сбросить эту тяжесть; вследствие этого самая тяжелая скорбь часто предшествует возврату бодрости и надежды. Так было и с Томом. Безбожные слова его жестокого господина переполнили чашу его терпения; и хотя он еще цеплялся за вечную твердыню веры, но это было последнее, отчаянное усилие. Том сидел перед огнем, как окаменелый. Вдруг всё окружающее его как бы исчезло и перед ним восстало видение: Спаситель в терновом венце, избитый, истекающий кровью. В благоговейном ужасе смотрел Том на величавое терпение изображавшееся на Его лице. Глубокие страдальческие глаза проникли своим взором до глубины его сердца; душа его пробудилась, трепеща от волнения, он протянул руки и упал на колени; и вот мало-помалу видение изменилось; острые терние превратились в лучи; в непостижимом блеске тот же лик, полный сострадания, склонился к нему, и он услышал голос, говоривший: "Претерпевший до конца, воссядет со Мной на престоле Моем, как я претерпел до конца и воссел с Отцом моим на престоле Его".
   Долго ли пролежал Том, он и сам не знал. Когда он пришел в себя, огонь потух, платье его было мокро от холодной росы; но страшный душевный кризис миновал, среди охватившей его радости он не чувствовал ни голода, ни холода, ни унижения, ни отчаяния. В этот час он в глубине души отрекся от всякой надежды на земные радости и бесповоротно принес собственную волю в жертву Господу. Том поднял глаза к тихим, бессмертным звездам. Этим воплощениям ангельских духов, которые глядят с небес на человека; и ночное безмолвие огласилось торжественным гимном, который он часто певал в более счастливые дни, но никогда с таким чувством, как теперь.
   "Земля растает, как снег, померкнет солнце, Бог призвавший меня к этой жизни, на веки вечные пребудет моим Богом. И когда эта земная жизнь прекратится, и плоть и чувства мои умрут, меня ждет в небесах жизнь мирная и радостная. Проживем мы там десять тысяч лет, как солнце сияя лучами, и всё столько же впереди останется нам дней петь хвалу Господу".
   Люди, близко знакомые с жизнью невольников, знают, что среди них ходит много рассказов о видениях, подобных переданному нами. Мы слышали от них самих такого рода рассказы чрезвычайно трогательные и правдивые: Психологи учат, что при известном состоянии души, ощущения и образы, возникающие в ней, приобретают такую силу, что подчиняют себе внешние чувства и заставляют их придавать осязаемые формы представлениям, созданным воображением. Кто может измерить власть всепокоряющего духа над нашею плотью, кто может указать пути, какие он изберет, чтобы вдохнуть мужество в отчаивающуюся душу страдальца? Если несчастный, всеми забытый раб верит, что Христос являлся ему и разговаривал с ним, кто решится разубеждать его? Разве Христос не говорил, что Его призванием во все века было утешать сокрушенных сердцем и исцелять страждущих?
   Когда серые лучи рассвета разбудили спавших невольников, и они, дрожа от холода, побрели на работу, один среди них шел твердою поступью, ибо тверже, чем земля, на которую он ступал, была его непоколебимая вера в вечную, всемогущую любовь. Ах, Легри! попытайся опять бороться с ним! Величайшие мучения, горе, унижение и лишения лишь ускорят тот час, когда он войдет в царствие Божие.
   С этих пор ненарушимый мир воцарился в сердце бедного невольника, Спаситель избрал его своим храмом. Исчезли все земные сожаления, исчезли приливы надежды, страха и желаний, человеческая воля так долго боровшаяся и страдавшая, расплылась в божественной воле. Остающийся жизненный путь казался ему настолько коротким, так живо чувствовалась близость вечного блаженства, что самые тяжелые испытания не задевали его.
   Все заметили происшедшую в нём перемену. К нему как будто вернулась прежние веселость и живость, никакие насмешки, никакие обиды не нарушали его спокойного расположения духа.
   -- Чёрт возьми! Что такое сделалось с Томом? -- заметил Легри, обращаясь к Самбо. -- Всё последнее время он ходил повеся нос, а теперь скачет, как кузнечик.
   -- Не знаю, масса! Не задумал ли он бежать?

 []

   -- Пусть бы попробовал, -- сказал Легри со зверской усмешкой, -- это была бы забавная штука, как ты думаешь, Самбо?
   -- Еще бы! Ха, хо, хо! -- захохотал подобострастно низкий гном. -- Господи, вот то будет потеха, как он пойдет скакать по грязи да пробираться через кусты, а собаки то за ним! Я чуть не лопнул со смеху, когда мы ловили Молли. Я думал, они ее на клочки растерзают, пока я успею подойти. У неё до сих пор не сошли знаки на теле.
   -- И не сойдут до самой смерти, -- сказал Легри. -- А всё-таки, Самбо, ты за ним присматривай хорошенько! Если он в самом деле задумал что-нибудь такое, подстереги его.
   -- Масса, положитесь на меня! -- вскричал Самбо, -- от меня зверь не уйдет! Хо, хо, хо!
   Этот разговор происходил в то время, когда Легри садился на лошадь, чтобы ехать в соседний город. Возвращаясь домой ночью, он вздумал повернуть лошадь и проехать по поселку невольников посмотреть, всё ли там благополучно.
   Была чудная лунная ночь. Тени грациозных китайских деревьев отчетливо вырисовывались на дерне; в воздухе стояла та прозрачная тишина, которую, кажется, как будто грешно нарушить. Легри был недалеко от поселка, когда он услышал пение. Это было что-то необычное он остановился и прислушался.
   
   Когда я ясно вижу мне уготованную обитель в небесах,
   Я прощаюсь со всяким страхом, и отираю слезы с своих заплаканных глаз.
   Пусть вся земля восстанет против моей души,
   Пусть духи адские ревут,
   Я лишь смеюсь над гневом сатаны и над враждою всего света.
   Пусть заботы, как потока, на меня нахлынут,
   Пусть словно буря меня разит печаль,
   Мне всё равно, лишь бы мне скорей достичь моего дома, моего Бога, моего неба, моего блаженства!
   
   -- Го, го! -- сказал Легри сам про себя. -- Вот как он рассуждает! Ненавижу я эти проклятые методистские гимны! Эй, ты, черномазый! -- крикнул он, вдруг наезжая на Тома и замахиваясь хлыстом, -- как ты смеешь орать здесь, когда ты должен лежать в постели? Заткни свою черную глотку и убирайся спать!
   Легри был страшно раздражен радостным настроением Тома; он подъехал к нему, на голову и на плечи негра по сыпался град ударов.
   -- Вот тебе, собака! -- вскричал он, -- посмотрим, будешь ли ты весел после этого!
   Но удары падали лишь на внешнюю оболочку человека и не касались, как бывало прежде, его сердца. Том принимал их с полною покорностью, а между тем Легри не мог не заметить, что вся власть его над этим презренным рабом исчезла. Когда Том вошел в свою хижину, а он круто повернул лошадь, в уме его, как молния, промелькнул яркий свет, -- проблеск совести в мрачной, грешной душе. Он вдруг ясно понял, что между ним и его жертвой стоит сам Бог и у него вырвалось богохульство. Этот покорный и молчаливый человек, на которого не действовали ни насмешки, ни угрозы, ни побои, ни жестокости, возбуждал в нём голос, говоривший, так же как бесы, изгнанные Спасителем: "что тебе до нас, Иисус Назарянин? Зачем пришел ты мучить нас до времени?"
   Вся душа Тома переполнилась состраданием к несчастным созданиям окружавшим его. Ему казалось, что для него лично все земные скорби уже миновали, и он стремился из той сокровищницы мира и радости, какая ниспослана ему свыше, уделить частицу для облегчения их страдании. Правда, случаи для этого представлялись редко. Но по дороге в поле, и на возвратном пути домой, и во время работы ему всё-таки иногда удавалось протянуть руку помощи усталому, изнемогающему, угнетенному. Несчастные, забитые, измученные создания сначала с трудом понимали его; но когда он продолжал поступать таким образом целые недели и месяцы, в ожесточенных сердцах пробудились мало-помалу давно умолкшие струны. Постепенно и незаметно этот странный, терпеливый, молчаливый человек, всегда готовый взять на себя чужую ношу и не просивший ни у кого помощи, приходивший к ужину последним и бравший себе меньшую долю, всегда готовый поделиться своим немногим с нуждающимся, в холодные ночи отдававший свое рваное одеяло больной, дрожавшей от холода женщине, в поле подбавлявший хлопка в корзину слабых под страшным риском недовеса в своей собственной; человек, который не смотря на нещадное преследование их общего тирана, никогда не бранил и не проклинал его вместе с другими, -- этот человек начал приобретать большое влияние на них. Когда самая горячая страда кончилась, и невольники были избавлены от работы по воскресеньям, многие из них стали собираться вокруг него, чтобы послушать его рассказы об Иисусе Христе. Им очень хотелось собираться вместе слушать св. Писание, молиться, петь; но Легри запрещал это и не раз с руганью и проклятиями разгонял такие молитвенные собрания, так что благая весть передавалась наедине, от одного к другому. Но кто может описать простодушную радость этих несчастных отверженцев, для которых жизнь была безрадостным странствием к мрачному неизвестному, когда они услышали о всеблагом Спасителе и о царствии небесном. Миссионеры единогласно признают, что из всех племен земных ни одна не принимает евангелия так охотно, как негры. Доверие и безусловная вера, положенные в основу христианства, составляют врожденное свойство этой расы; нередко бывает, что семя истины, случайно запавшее в сердце невежественного негра, приносит плоды более обильные, чем то же семя в душе человека более образованного и развитого.
   Несчастная мулатка, простодушная вера которой была почти подавлена и уничтожена гнетом обрушившихся на нее бедствий, ободрилась слушая гимны и наречения из Священного писания, которые этот смиренный проповедник нашептывал ей по дороге на работу и с работы; и даже мятежная душа полупомешанной Касси смягчалась и успокаивалась под влиянием его простых, незлобивых речей.
   Доведенная до безумия отчаяния своею несчастною жизнью, Касси часто мечтала в душе о часе возмездия, когда её рука отмстит тирану за все те несправедливости и жестокости, свидетельницей которых она была или которые она на себе испытала.
   Однажды ночью, когда все в хижине Тома крепко спали, он вдруг проснулся и увидел её лицо в отверстии вырубленном в бревне и заменявшем окно. Она, молча, сделала ему знак, чтобы он вышел.
   Том вышел в дверь. Был второй час; ночь стояла тихая, лунная. Когда свет луны упал на большие, черные глаза Касси, Том заметил в них какой-то особенный дикий блеск, не походивший на их обычное выражение тупого отчаяния.
   -- Приди сюда, отец Том, -- сказала она, положив свою маленькую ручку на его руку и потащила его за собой с такой силой, точно эта рука была стальная; -- иди скорей, я скажу тебе новость.
   -- Что такое, мисс Касси? -- тревожно спросил Том.
   -- Том, хочешь ты быть свободным?
   -- Я получу свободу, когда будет угодно Богу, -- отвечал Том.
   -- Но ты можешь получить ее сегодня же ночью! -- проговорила Касси энергично. -- Идем!
   Том колебался.
   -- Идем! -- повторила она шёпотом, устремляя на него свои черные глаза. -- Идем! Он спит, спит крепко. Я подсыпала ему кой чего в водку, чтобы он не проснулся. Жаль у меня было мало, а то я обошлась бы и без тебя. Но всё равно, иди, задняя дверь отперта. Там лежит топор, я его положила -- дверь в его комнату отворена, я проведу тебя. Я бы и сама это сделала, да у меня рука слаба. Идем скорей!
   -- Ни за что на свете, миссис! -- твердым голосом проговорил Том, останавливаясь и удерживая ее.
   -- Но подумай обо всех этих несчастных невольниках, -- сказала Касси. -- Мы освободим их, уйдем куда-нибудь в болота, найдем там островок и будем жить сами по себе. Я слыхала, такие вещи бывают. Всякая жизнь лучше здешней!
   -- Нет! -- решительно сказал Том. -- Нет, грех никогда не может привести к добру. Я скорей готов отрубить себе правую руку.
   -- Ну, так я сама сделаю! -- и она повернулась, чтобы уйти.
   -- О, миссис Касси, -- вскричал Том, загораживая ей дорогу, -- ради Христа Спасителя, умершего за нас, не отдавайте вашу драгоценную душу дьяволу! Кроме зла это ничего не принесет. Господь не призвал нас к мщению. Мы должны терпеть и ждать, пока придет час Его воли.
   -- Ждать! -- вскричала Касси. -- Точно я не ждала! я ждала, пока у меня голова стала кружиться, и сердце изныло! За что мучил он меня? За что мучил он сотни несчастных созданий? Ведь он сосет из тебя кровь капля по капле! Я призвана отомстить! Я слышу голоса, они зовут меня! Его час настал, я хочу упиться кровью его сердца]
   -- Нет, нет, нет! -- говорил Том, держа её маленькие, судорожно сжимавшиеся ручки, -- нет, бедная, заблудшая душа, вы этого не сделаете! Иисус Христос не проливал ничьей кропи, кроме своей собственной, и ту он пролил за своих врагов. Господи! помоги нам идти по стопам Его и любить наших врагов!
   -- Любить! -- вскричала Касси, сверкнув глазами, -- любить таких врагов! Это противно человеческой природе.
   -- Да, миссис, -- возразил Том, -- но Бог дает нам силу и в этом наша победа. Если мы можем всех любить, за всех молиться, битва кончена, мы победили! Хвала Господу! -- Слезы текли по щекам негра, голос его дрожал, он поднял глаза к небу.
   О Африка! призванная последней из стран земных, -- призванная к терновому венцу, к бичу, к кровавому поту, к крестным мукам, -- такова будет твоя победа! но зато, когда царство Христа водворится на земле, ты будешь царствовать вместе с ним.
   Глубокое, искреннее чувство, с каким говорил Том, его мягкий голос, его слезы -- всё это падало освежающей росой на ожесточенную, метущуюся душу несчастной. Огонь в глазах её потух; она опустила голову и Том чувствовал, как разжимались её руки.
   -- Я ведь говорила тебе, что меня преследуют злые духи! О, отец Том, я не могу молиться! Я не молилась с тех пор, как продали моих детей! То, что ты говоришь, должно быть правда, я знаю, что это правда; но когда я пробую молиться, я не могу! Я могу только ненавидеть и проклинать!
   -- Несчастная! -- с состраданием проговорил Том. -- Сатана ищет вашу душу, как бы погубить ее. Я молюсь за вас Богу. О, миссис Касси! Обратитесь ко всеблагому Христу Спасителю! Он приходил на землю исцелять сокрушенных сердцем и утешать скорбящих!
   Касси молчала; крупные, тяжелые капли падали из её опущенных глаз. Том молча смотрел на нее несколько секунд-
   -- Миссис Касси, -- нерешительным тоном начал он, -- нельзя ли бы вам уйти отсюда? если бы это только было возможно, я бы посоветовал и вам, и Эммелине уйти, конечно, без кровопролития, не иначе.
   -- А ты уйдешь с нами, отец Том?
   -- Нет, -- отвечал Том; -- было время, когда я готов был уйти; но Бог поручил мне этих несчастных, я должен остаться с ними и нести свой крест до конца. Вы -- другое дело. Здесь вашей душе искушение, вы не выдержите его, вам лучше уйти, если возможно.
   -- Я могу уйти только в могилу! -- проговорила Касси. -- Каждый зверь имеет нору, каждая птица гнездо, даже змеи и крокодилы находят места, куда они ложатся отдыхать; но для нас нет такого места! В самых глухих болотах собаки выследят нас. Все и всё против нас, даже животные; куда нам идти?
   Том молчал; затем он заговорил:
   -- Тот, кто спас Даниила во рве львином, кто спас отроков в пещи огненной, Тот, кто ходил по морю и повелевал ветрам, Тот жив и ныне. Я верю в Него, я надеюсь, что Он спасет вас. Попробуйте, а я буду всей душой молиться за вас.
   По какому странному закону ума мысль, давно оставленная, брошенная, как ненужный камень, вдруг представляется нам в совершенно новом свете, сверкает перед нами, словно алмаз?
   Касси часто по целым часам перебирала в уме всевозможные планы бегства и отвергала их, как безнадежные и неосуществимые; но в зту минуту в душе её мелькнул план такой простой и удобоисполнимый, что в ней внезапно проснулась надежда.
   -- Отец Том, я попробую! -- сказала она.
   -- Аминь! И да поможет вам Бог! -- отозвался Том.

Глава XXXIX.
Военная хитрость.

"Путь беззаконных, как тьма, они не знают, обо что споткнутся".
-- Притча Соломона: IV. 19.

   Чердак в доме Легри представлял собою, как и многие чердаки, большое, запущенное помещение, пыльное, покрытое паутиной, заваленное разным хламом. Богатая семья, занимавшая дом во время его великолепия, увезла с собой большую часть роскошной мебели; остальная уныло стояла по заплесневелым, пустым комнатам или была свалена на чердак. Здесь же около стены стояли два громадных ящика, в которых была раньше упакована мебель. Маленькое окошечко пропускало сквозь свои грязные, пыльные стекла мутный свет на красивые стулья с высокими спинками и на покрытые пылью столы, видавшие лучшие дни. В общем, это было мрачное, жуткое место, и легенды, ходившие о нём среди суеверных негров, еще увеличивали нагоняемый им страх. Несколько лет тому назад здесь была заперта негритянка, навлекшая на себя неудовольствие Легри. Что происходило с лею на чердаке, мы не знаем, негры лишь шёпотом передавали об этом друг другу; известно было только, что в один прекрасный день тело несчастной унесли оттуда и предали земле. После этого стали говорить, будто на старом чердаке слышны брань и проклятия, звуки ударов, стоны и вопли отчаяния. Однажды эти рассказы дошли до Легри: он страшно взбесился и поклялся, что первый, кто станет повторять их, получить возможность проверить их, так как просидит на чердаке целую неделю, прикованный на цепь. Эта угроза прекратила все разговоры, но нисколько не поколебала веры в легенду.
   Мало-помалу все в доме стали избегать не только лестницы, которая вела на чердак, но коридора, с которого начиналась лестница, все даже боялись упоминать о них, и легенда стала мало-помалу забываться. И вот вдруг Касси пришло в голову воспользоваться суеверием Легри для освобождения и себя, и своей подруги по несчастью.
   Спальня Касси приходилась прямо под чердаком. В один прекрасный день, она ни слова не сказав Легри, вдруг вздумала перебираться оттуда и переносить все вещи и всю мебель, в другую дальнюю комнату. Слуги, которых она позвала помогать себе, очень усердно бегали и суетились, когда Легри вернулся с прогулки верхом.
   -- Эй, Касс! -- закричал он, -- ты что это такое затеяла?
   -- Ничего, просто хочу перейти в другую комнату, -- отвечала Касси угромо.
   -- С какой это стати? -- спросил Легри.
   -- Просто так, мне хочется.
   -- Чёрт тебя побери! Да почему?
   -- Потому что мне хочется хоть когда-нибудь поспать.
   -- Поспать! а здесь кто же тебе мешает спать?
   -- Если тебе хочется знать, я, пожалуй, скажу, -- сухо отвечала Касси.
   -- Да ну, говори, чертовка, что такое?
   -- Ничего, тебе бы это не помешало спать! Просто с чердака слышны стоны, возня, кто-то катается по полу и так каждую ночь, с полуночи до утра.
   -- На чердаке? -- сказал Легри встревожась, но с притворным смехом, -- кто же это там, Касси?
   Касси подняла на него глаза и посмотрела взглядом, который пронизал его до мозга костей. -- Да, Симон, сказала она, -- кто это там такой? Хотелось бы мне услышать от тебя! Но ты, вероятно, не знаешь?
   Легри с ругательством замахнулся на нее хлыстом, но она уклонилась от удара, прошла в дверь и, оглянувшись на него, сказала: -- Попробуй поспать в этой комнате, тогда ты всё узнаешь. Право, попробуй! -- С этими словами она быстро захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ.
   Легри шумел, ругался и грозил выломать дверь; но потом, очевидно, одумался и пошел в гостиную. Касси видела, что её стрела попала в цель. И с этой минуты она с удивительной ловкостью, пользовалась каждым удобным случаем, чтобы укрепить вызванное ею впечатление.
   В одну из щелей в стене чердака она вставила горлышко разбитой бутылки таким образом, что при малейшем ветре оттуда вылетали печальные и протяжные стоны, а при сильном ветре эти стоны переходили в настоящие вопли, которые суеверному слуху легко могли представиться криками ужаса и отчаяния. Слуги слыхали по временам эти звуки и старая легенда о привидениях воскресла в их памяти. Суеверный страх овладел всем домом; и, хотя никто не смел заикнуться о нём Легри, но он чувствовал его в воздухе и заражался им.
   Никто не поддается суеверию так легко, как безбожные люди. Христианин спокоен, так как верит в мудрого Отца, правящего миром; Его присутствие вносит свет и порядок даже в область неведомого; но для человека, отрекшегося Бога, мир духов является по словам еврейского поэта "страною мрака и сени смертной", где царит беспорядок, и где свет похож на тьму. Жизнь и смерть представляются ему полными привидении, призраков и страшных теней.
   Тлеющая искра нравственного чувства разгорелась в душе Легри, благодаря его встрече с Томом, разгорелась, но скоро была затушена силою преобладавшего в нём злого начала; и однако, с тех пор каждое слово о вере и любви, молитва или гимн вызывали в душе его трепет и волнение, переходившие в суеверный ужас.
   Влияние на него Касси носило странный характер. Он был её господин, её тиран и мучитель. Он знал, что она вполне в его власти, что ей нс откуда ждать помощи или избавления; но самый грубый человек не может жить в постоянном общении с сильной женской натурой, не подвергаясь в значительной степени её влиянию. Когда Легри купил Касси она была, как нам известно из её собственного рассказа, женщиной получившей тонкое воспитание; он не щадил ее и грубо попирал ногами её чувства. Но когда время, дурное влияние и отчаяние убили в ней женственность и зажгли огонь страшного гнева и ненависти, она стала до некоторой степени господствовать над ним, он попеременно то тиранил, то боялся ее.
   Влияние это еще усилилось с тех пор, как Касси несколько помутилась в уме, и все её слова и речи получили какой-то странный, таинственный смысл.
   Дня через два после описанного нами переселения Касси, Легри сидел вечером в старой гостиной, перед камином; догоравшие дрова освещали комнату неверным светом. Погода была бурная, ветреная, такая, при которой в старых домах подымаются всевозможные стуки и шумы. Стекла трещали, ставни хлопали, ветер выл и стонал в трубах, по временам выдувая из них целые облака сажи и дыма, с которыми, казалось, влетал в комнату легион духов. Легри несколько часов подряд занимался сведением счетов и чтением газет, а Касси сидела в углу и мрачно смотрела в огонь. Наконец, Легри отложил газету и увидел на столе старую книгу, которую Касси читала в начале вечера, взял ее и начал перелистывать. Это был сборник рассказов о кровавых убийствах, о призраках, о сверхъестественных видениях, одна из тех книг которые, несмотря на лубочное содержание и картинки, представляют заманчивое чтение.
   Легри пофыркивал и посвистывал, но всё-таки читал, переворачивая страницу за страницей; наконец, выругался и бросил книгу на пол.
   -- Неужели ты веришь в привидения, Касси? -- спросил он, взяв щипцы и поправляя огонь. -- Я думал, что у тебя больше здравого смысла, что ты не испугаешься какого-то шума.
   -- Не всё ли тебе равно, верю я, или нет! -- мрачно отвечала Касси.
   -- Бывало на море товарищи пробовали пугать меня страшными рассказами, -- сказал Легри. -- Да не на такого напали! Я крепок, меня таким вздором не проймешь, так и знай!
   Касси молча, пристально смотрела на него из своего темного угла. В её глазах горел какой то странный свет, который всегда вызывал в Легри беспокойство.
   -- Все эти твои шумы были просто-напросто крысы да ветер, -- продолжал Легри. -- Крысы иногда страшно шумят. Я слышал какую они возню поднимали в трюме корабля; а ветер! Господи! чего не услышишь в шуме ветра!
   Касси знала, что её взгляд тревожит Легри и, не отвечая, продолжала смотреть на него пристально, всё с тем же странным, нечеловеческим выражением.
   -- Ну, что же ты молчишь? Скажи, ведь я правду говорю? -- спросил Легри.
   -- Разве крысы могут сойти с лестницы, пройти по коридору, открыть дверь, которая была заперта и заставлена стулом? -- спросила Касси. -- Разве они могут идти, идти прямо к твоей кровати и положить на тебя руку, вот так?
   Касси не сводила своих блестящих глаз с Легри, пока говорила, а он слушал ее, как в кошмаре, пока при последних словах она не дотронулась до его руки своею холодною, как лед, рукою. Он отскочил назад с ругательством.
   -- Баба! Что ты говоришь? Никто этого не делал!
   -- Ах нет... конечно, нет... разве я сказала, что они делали? -- отвечала Касси с насмешливой улыбкой.
   -- Но разве... разве ты в самом деле видела? Говори, Касси, что там такое, говори!
   -- Ложись сам в той комнате, -- отвечал Касси, -- вот и узнаешь.
   -- А это пришло с чердака, Касси?
   -- Это? что такое это?
   -- Да то, о чём ты рассказывала.
   -- Я ничего тебе не рассказывала, -- с мрачною угрюмостью отвечала Касси.
   Легри тревожно ходил взад и вперед по комнате.
   -- Надо расследовать, в чём тут дело. Сегодня же пойду туда. Я возьму пистолеты...
   -- Отлично, -- сказала Касси. -- Ляг в той комнате, я буду очень рада! Застрели их из пистолета, пожалуйста!
   Легри топнул ногой и произнес страшное проклятие.
   -- Не кляни, -- заметила Касси, -- неизвестно, кто может услышать тебя. НИш! это что?
   -- Что такое? -- спросил Легри, вздрогнув.
   Большие, старые, голландские часы, стоявшие в углу комнаты, зашипели и медленно пробили двенадцать.
   Легри, сам не зная, почему, не мог ни говорить, ни двигаться; смутный ужас охватил его. Касси с острым, насмешливым блеском в глазах глядела на него и считала удары.
   -- Двенадцать часов, хорошо, теперь посмотрим, что будет, -- сказала она, -- отворила дверь в коридор и остановилась, как бы прислушиваясь.
   -- Слушай! Что ото? -- спросила она, поднимая палец.
   -- Просто ветер, -- отвечал Легри. -- Разве ты не слышишь, как он страшно дует, проклятый!
   -- Симон, приди сюда! -- шепнула Касси, взяв его за руку и подводя к лестнице. -- Что это такое, как ты думаешь? Слушай!
   Дикий вопль пронесся по лестниц. Он шел с чердака. У Легри задрожали колени; лицо его побелело от страха.
   -- Не взять ли тебе пистолеты? -- сказала Касси с усмешкой, от которой у Легри застыла кровь в жилах.
   -- Знаешь, надо расследовать это дело. Иди-ка сейчас! Они там!
   -- Не пойду! -- сказал Легри с ругательством.
   -- Отчего? Ведь никаких привидений не бывает? ты сам говорил! Иди! -- И Касси вбежала на первые ступени винтовой лестницы, смеясь и оглядываясь на него.
   -- Да иди же!
   -- Ты сама настоящий дьявол! -- вскричал Легри. -- Иди назад, колдунья! Касси! не ходи туда!
   Но Касси дико захохотала и побежала дальше по лестнице. Он слышал, как она открыла дверь на чердак. Сильный порыв ветра загасил свечу, которую он держал в руке, а с тем вместе раздались страшные, нечеловеческие крики. Легри казалось, что кто-то кричит ему прямо в уши.
   Он в безумном ужасе вбежал в гостиную. Через несколько минут туда вошла и Касси бледная, спокойная, холодная, как дух мщения, всё с тем же зловещим блеском в глазах.
   -- Надеюсь, ты доволен? -- спросила она.
   -- Провал тебя возьми, Касси!
   -- За что? -- спросила Касси, -- я только сходила наверх и заперла двери. Как ты думаешь, Симон, что там такое на этом чердаке?
   -- Это не твое дело! -- отвечал Легри.
   -- Ах, не мое! Ну, хорошо, во всяком случае я очень рада, что не сплю под ним,
   Ожидая, что в этот вечер будет сильный ветер, Касси ходила на чердак и открыла окно. Поэтому, как только открылась дверь на лестницу, сверху дунул ветер и потушил свечу.
   Эта сцена может служить образчиком той игры, какую Касси вела с Легри. В конце концов, он скорее согласился бы сунуть голову в львиную пасть, чем идти осматривать чердак. Между тем, ночью, когда все в доме спали, Касси тихонько носила туда разную провизию, чтобы ее хватило на несколько дней; она перенесла туда же понемножку большую часть одежды и белья своего и Эммелининого. Когда всё было устроено, они стали выжидать удобной минуты для приведения своего плана в исполнение.
   Постаравшись подольститься к Легри и воспользовавшись его хорошим настроением, Касси упросила его взять ее с собой в соседний городок, который был расположен на самом берегу Красной реки. С удивительною, почти сверхъестественною памятью она заметила все повороты дороги и рассчитала в уме, сколько понадобится времени, чтобы пройти ее пешком.
   Теперь, когда всё было готово для начала представления, читатель, может быть, пожелает заглянуть за кулисы и посмотреть последний акт его.
   День близился к вечеру. Легри не было дома, он уехал верхом на соседнюю ферму. Последние дни Касси была необыкновенно любезна и кротка в обращении; казалось, между ней и Легри установились вполне дружеские отношения. Теперь она была в комнате Эммелины, и они собирали вещи в два небольшие узла.
   -- Ну, вот так, этого довольно, -- сказала Касси. -- Теперь надевай шляпку и идем, пора!
   -- Как, да ведь они нас увидят! -- вскричала Эммелина.
   -- Конечно, увидят, -- холодно ответила Касси. -- Ты же знаешь, что они во всяком случае должны погнаться за нами. Вот как мы сделаем: мы выйдем тихонько черным ходом и побежим мимо невольничьего поселка. Или Самбо, или Квимбо наверно заметят нас. Они бросятся за нами, а мы убежим в болото; туда они за нами не погонятся, а вернутся, поднимут тревогу, выпустят собак, и всё такое. Пока они будут суетиться да бросаться в разные стороны, мы с тобой проберемся в ручей, что протекает сзади дома и дойдем по нему до самого черного хода. Это собьет с толку собак: в воде они не почуют наших следов. Все убегут из дома ловить нас, а мы в это время войдем черным ходом и поднимемся прямо на чердак, где я приготовила для нас постель в одном из больших ящиков. Нам придется прожить несколько дней на чердаке. Он перевернет небо и землю, чтобы поймать нас. Он, наверно, созовет старых надсмотрищиков с соседних плантаций и устроит настоящую охоту; они обыщут всё болото до последней кочки. Он хвастает тем, что еще ни кому не удалось уйти от него. Ну, и отлично, пусть себе охотится на здоровье!
   -- Касси, как вы хорошо всё придумали! -- вскричала Эммелина. -- Никому другому это и в голову бы не пришло!
   В глазах Касси не выражалось ни радости, ни торжества -- одна только решимость отчаяния.
   -- Идем! -- сказала она, протягивая руку Эммелине.
   Они бесшумно выскользнули из дома и под покровом сгущавшихся сумерек стали быстро пробираться к хижинам негров. Серебристый серп месяца появился на небе и отдалил наступление темноты. Всё случилось, как предсказывала Касси: когда они подошли к самому болоту, окружавшему со всех сторон плантацию, они услышали голос, который приказывал им остановиться. Но этот голос принадлежал не Самбо, а Легри, который стал осыпать их сильнейшими ругательствами. При звуке этого голоса более слабая Эммелина не выдержала: она схватила за руку Касси и прошептала: -- О, Касси, я сейчас упаду!
   -- Если ты упадешь, я убыо тебя, -- отвечала Касси; она вынула небольшой блестящий стилет и сверкнула им перед глазами девушки.
   Эта угроза достигла цели -- Эммелина не упала в обморок и, следуя за Касси, добралась до такой топкой и темной части болота, что Легри нечего было и думать поймать их там без посторонней помощи.
   -- Хорошо, -- зверски захохотал он, -- всё равно они попали в ловушку, из которой им не уйти! Мерзавки! пусть себе сидят там! уж я же их отпотчую!
   -- Эй, сюда! Самбо! Квимбо! Все рабочие! -- закричал Легри подходя к хижинам в то самое время, когда негры возвращались с работ. -- Там в болоте две белые бабы. Я дам пять долларов тому, кто их поймает. Спустите собак! Тигра, Фурию, всех!
   Эта новость произвела сильное волнение. Многие из негров бросились предлагать свои услуги, кто в расчёте на награду кто из подлого подобострастия, составляющего одно из самых печальных последствий рабства. Все забегали в разные стороны: одни приносили смоляные факелы; другие отвязывали собак, хриплый лай которых придавал еще более оживления всей этой сцене.
   -- Масса, а что если не удастся поймать их, можно в них стрелять? -- спросил Самбо, которому Легри дал ружье.
   -- Стреляй в Касси, если хочешь, Ей давно пора отправляться к дьяволу, а в девчонку не стреляй, -- отвечал Легри. Ну, ребята, живо, отправляйтесь. Пять долларов тому, кто захватит их, и каждому из вас по стакану водки!
   Вся шайка при свете пылающих факелов с гиканьем, криками и шумом направлялась к болоту, а в некотором расстоянии следовала домашняя прислуга. В доме не было пи души, когда Касси и Эммелина пробрались в него с черного входа. Гиканье и крики их преследователей еще стояли в воздухе; и, выглянув из окна гостиной, Касси и Эммелина увидели, как толпа с зажженными факелами рассыпалась по краю болота.
   -- Смотрите! -- указала на нее Эммеллина, -- охота началась! Глядите как мелькают повсюду эти огни! А собаки-то! Слышите как они лают? Если бы мы были там, нам ни за что бы не спастись. О, ради Бога, спрячемся поскорей!
   -- Нечего торопиться, -- холодно отвечала Касси, -- все ушли смотреть на охоту, это для них приятное развлечение! Мы успеем подняться наверх. А прежде, -- продолжала она, спокойно взяв ключ из кармана сюртука брошенного Легри, -- прежде я возьму что-нибудь нам на дорогу.
   Она отворила конторку, достала оттуда пачку банковых билетов и быстро пересчитала их.
   -- Ах, пожалуйста не делайте этого, -- вскричала Эммелина.
   -- Отчего? -- спросила Касси. -- Что по твоему лучше, чтобы мы умерли с голоду в болоте или чтобы мы могли доехать до свободных штатов? Деньги всё могут сделать, девочка! -- И с этими словами она спрятала билеты к себе за лиф платья.
   -- Но ведь это значит воровать! -- прошептала Эммелина с отчаянием.
   -- Воровать! -- с презрительной усмешкой повторила Касси. Они крадут наше тело и душу, так им нечего упрекать нас в воровстве! Все эти деньги украдены, украдены у бедных, голодных, изнуренных работою созданий, которые, в конце концов, должны идти к дьяволу по его милости! Не ему говорить о воровстве! Ну, однако пойдем-ка лучше на чердак. Я снесла туда свечей и несколько книг, чтобы нам было не так скучно. Можешь быть спокойна, они не станут искать нас там; а если вздумают, я к ним явлюсь привидением.
   Войдя на чердак Эммелина увидела, что громадный ящик в котором когда-то перевозилась мебель, опрокинут на бок, отверстием к стене, или, лучше сказать, к наклонной стороне крыши. Касси зажгла маленькую лампочку и они ползком пролезая под крышей, забрались в ящик. В нём были разложены два небольшие матраца и несколько подушек; в другом ящике рядом лежал целый запас свечей, провизии и платье, необходимое им для путешествия; Касси уложила его в удивительно небольшие свертки.

 []

   -- Ну вот, -- сказала Касси, повесив лампочку на крючок, вбитый для этой цели в стенку ящика, -- это будет пока что наш дом! Нравится он тебе?
   -- Вы уверены, что они не придут сюда и не будут обыскивать чердак?
   -- Хотела бы я посмотреть, как это Симон Легри придет сюда! Какое там! Он постарается держаться как можно подальше. А слуги скорей дадут застрелить себя, чем заглянут сюда.
   Несколько успокоенная Эммелина прилегла на подушку.
   -- Касси, когда вы грозились убить меня, что вы хотели сделать? -- спросила она простодушно.
   -- Я хотела удержать тебя от обморока и достигла цели. А теперь я вот что скажу тебе, Эммелина, ты должна собрать все свои силы и не падать в обморок, что бы ни случилось; это совершенно лишнее. Если бы я не удержала тебя тогда, ты была бы теперь в руках этого негодяя.
   Эммелина содрогнулась.
   Несколько времени обе они молчали. Касси читала французскую книгу; Эммелина утомленная пережитым волнением, заснула. Ее разбудили громкие крики, топот лошадей и лай собак. Она вскочила и слабо вскрикнула.
   -- Не бойся, -- спокойно сказала Касси, -- это вернулись охотники. Посмотри через эту щель. Видишь, они все тут. Симону придется на сегодня отказаться от удовольствия поймать нас. Смотри, какая его лошадь грязная, видно что ходила по болоту да и собаки приуныли. Да-с, барин придется вам выезжать опять на охоту, да и не раз дичь-то улетела!
   -- Ах, пожалуйста, не говорите!! -- просила, Эммелина. -- Что если они услышат вас!
   -- Пусть себе слышат, тогда уберутся подальше! -- отвечала Касси. -- Бояться нечего! Мы можем шуметь сколько хотим это только больше напугает их.
   Наконец, к полуночи в доме водворилась тишина. Легри улегся спать проклиная свою неудачу, и давая себе слово жестоко отомстить за нее завтра.

Глава XL.
Мученик.

   Не думайте, что Бог забыл праведника! хотя жизнь обделила его своими дарами, хотя сердце его разбито и истекает кровью, хотя он умирает презираемый людьми, всё равно Бог отметил каждый день его скорбей и счел каждую горькую слезу; длинные века небесного блаженства заплатят за всё, что претерпит праведник на земле. (Брайант).
   Самый длинный путь имеет свой конец, самая мрачная ночь уступает место утру. Вечная, неутомимая смена минут приближает день грешника к вечной ночи, а ночь праведника к вечному дню. До сих пор мы следовали за нашим смиренным другом по мрачному пути, рабства; сначала жизнь его шла спокойно среди довольства и добродушного отношения окружающих; затем ему пришлось расстаться со всем, что дорого человеку. После этого он снова попал на залитой солнцем остров, где великодушные руки прикрыли цветами его цепи; и в конце концов мы видели, как последние лучи земных надежд угасли для него в земном мраке и как среди этого мрака ему ясно засверкали небесные звезды. Теперь над вершинами гор взошла для него утренняя звезда; повеял внезапный ветерок; близок рассвет вечного дня.
   Бегство Касси и Эммелины раздражило до последней степени и без того озлобленного Легри. Его ярость, как следовало ожидать, обрушилась на беззащитную голову Тома. Когда он объявил неграм о бегстве, в глазах Тома блеснул луч радости, он поднял руку к небу и это не ускользнуло от Легри. Он заметил, что Том не присоединился к толпе охотников. Он хотел было заставить его идти с прочими, но, зная по прежним опытам, что Том упорно отказывается принимать участие в каких бы то ни было насилиях, он не стал возиться с ним, когда необходимо было спешить.
   Поэтому Том остался дома вместе с несколькими неграми, которых он научил молиться, и воссылал к Богу молитвы о спасении беглянок.
   Когда Легри вернулся с охоты, разозленный своей неудачей, давно накипавшая в душе его ненависть к Тому дошла до последних пределов. С той самой минуты, как он купил его, этот раб противился ему постоянно, неуклонно и твердо. В нём жила какая-то безмолвная сила, которая жгла Легри, как адский пламень.
   -- Я ненавижу его! -- говорил сам себе в эту ночь Легри сидя на постели. -- Я ненавижу его! И разве он не мой. Разве я не могу делать с ним, что хочу? Кто может мне помешать? -- Легри сжимал кулаки и потрясал ими, как будто в руках у него был предмет, которой он мог разбить вдребезги.
   Но Том был добросовестный, хороший работник, и, хотя за это Легри ненавидел его еще больше, но всё-таки это соображение несколько сдерживало его.
   На следующее утро он решил до поры до времени ничего не говорить; собрать людей с соседних плантаций с собаками и ружьями, оцепить болото и устроить настоящую облаву. Если охота будет удачна -- отлично, а если нет, он призовет к себе Тома и зубы его заскрежетали, и вся кровь вскипела -- тогда он смирит этого молодца, не то... внутренний голос шепнул ему нечто ужасное, с чем душа его согласилась.
   Говорят -- выгода рабовладельца служит достаточной защитой для раба. Но взбешенный человек может вполне сознательно продать свою душу дьяволу, чтобы достигнуть цели; неужели же он станет больше щадить чужое тело?
   -- Ну, -- сказала на другой день Кассн, заглядывая в щель на чердаке, -- сегодня опять пойдет охота!
   Перед домом гарцовали три, четыре человека на лошадях; две своры чужих собак вырывались из рук, удерживавших их негров, выли и лаяли друг на друга.
   Двое из верховых были надсмотрщики с соседних плантаций, остальные -- собутыльники Легри в деревенском и городском трактире, приехавшие поохотиться из любви к искусству. Нельзя себе представить более отвратительную компанию. Легри усердно угощал водкой и их, и негров, присланных с соседних плантаций на помощь ему; вообще было в обычае устраивать из такого рода охоты нечто в роде праздника для негров.
   Касси подставила ухо к щели; и так как ветер дул прямо на дом, то она слышала большую часть разговоров. Горькая усмешка появилась на её мрачном, серьезном лице: внизу распределяли, кому где стать, спорили о достоинствах собак, отдавали приказания, когда стрелять и как обращаться с беглянками, когда они будут пойманы.
   Касси отшатнулась; она сложила руки, подняла глаза к небу и проговорила: -- О, Всемогущий Боже! Все люди грешны, по чем же мы согрешили больше всех людей на свете? За что нас так мучат?
   Страшная горечь слышалась в её голосе, выражалась в её лице.
   -- Если бы не ты, девочка, -- сказала она, глядя на Эммелину, -- я бы сошла к ним; я поблагодарила бы всех, кто хотел меня застрелить. В сущности, свобода мне не нужна. Она не вернет мне моих детей, она не сделает меня тем, чем я была прежде.
   Детски простодушная Эммелина несколько боялась мрачного настроения Касси. Она и теперь испугалась, но не сказала ни слова, она только ласково взяла ее за руку.
   -- Оставь! -- сказала Касси, стараясь вырвать свою руку, -- ты заставишь меня полюбить себя, а я решила никого больше не любить!
   -- Бедная, Касси! -- проговорила Эммелина, -- зачем вы так думаете? Если Бог вернет нам свободу, он, может быть, вернет вам и вашу дочь. Во всяком случае, я буду вам вместо дочери. Я знаю, что мне никогда больше не видать моей бедной, старой матери! Я буду любить вас, Касси, если вы и не полюбите меня!
   Кроткая, ласковая девочка победила. Касси села подле неё, обняла ее и гладила её мягкие каштановые волосы. Эммелина удивлялась красоте её чудных глаз, смотревших мягко сквозь блиставшие на них слезы.
   -- О, Эмм! -- вскричала Касси, -- я страстно желала увидеть своих детей, я выплакала по ним все глаза! Здесь, -- она ударила себя в грудь, -- здесь всё пусто, всё безотрадно! Если бы Бог вернул мне детей, тогда я могла бы молиться!
   -- Надейтесь на него, Касси, -- сказала Эммелина, -- ведь Он наш Отец.
   -- Гнев его на нас, -- возразила Касси, -- он отвратил лицо свое от нас.
   -- Нет, Касси, Он будет милостив к нам. Будем надеяться! Я никогда не теряла надежды.

* * *

   Охота продолжалась долго, была очень оживленная и основательная, но совершенно безуспешная. Касси смотрела с торжествующей насмешкой на Легри, когда он, усталый и раздосадованный, слезал с лошади.
   -- Ну, Квимбо, -- сказал Легри, укладываясь на диване в гостиной, -- сходи-ка, приведи сюда Тома! Старый негодяй, это он подстроил всю штуку! Ну, да я выколочу из его черной шкуры куда они девались, я буду не я, если не выколочу.
   Самбо и Квимбо, ненавидели друг друга, но сходились в одном чувстве, оба так же искренно ненавидели Тома. Легри вначале сказал им, что хочет сделать его главным управляющим на время своих отлучек, и это сразу возбудило их недоброжелательство, когда же они увидели, что он подвергает себя неудовольствию господина, они из низкой, рабской угодливости возненавидели его еще больше. Поэтому Квимбо с удовольствием побежал исполнить данное приказание.
   Когда Том услышал, что его зовут, сердце его сжалось предчувствием. Он знал план бегства невольниц и знал, где они скрываются; с другой стороны ему был известен бешеный нрав Легри и его неограниченная власть. Но он надеялся на Божье милосердие и твердо решил скорее умереть, чем выдать беззащитных.
   Он поставил корзину на землю, поднял глаза к небу и проговорил: -- В руце Твои предаю дух мой! Ты искупил меня, Боже правый! -- И он спокойно пошел за Квимбо, который грубо тащил его за руку.
   -- Ага! -- говорил великан дорогой, -- знатно же тебе достанется! Масса страх как сердит! Теперь уж не вывернешься, небось! Попадет тебе здорово, поверь моему слову! Узнаешь, каково помогать бегать неграм! Задаст тебе масса!
   Том не слышал всех этих злобных слов. В душе его звучал другой, более внятный голос: "Не бойтесь убивающих тело и больше уже ничего не могущих сделать". От этих слов каждый нерв, каждая жилка его трепетали, как будто перст Божий коснулся их; он ощущал в себе силу тысячи человек.
   Ему казалось, что деревья, кусты, хижины невольников, все эти свидетели его унижения, мелькают перед ним, как предметы при быстрой езде. Душа его трепетала -- он уже видел небесную обитель, час освобождения был близок.
   -- Ну, Том, -- сказал Легри, подходя к нему и злобно хватая его за ворот, -- от бешенства он еле мог говорить и как то цедил слова сквозь зубы, -- знаешь ты, что я решился убить тебя?
   -- Очень может быть, масса, -- спокойно отвечал Том.
   -- Я решился, -- повторил Легри с зловещим спокойствием, -- и непременно сделаю это... если ты мне не скажешь всё, что знаешь об этих беглых девках.
   Том молчал.
   -- Слышишь, что я говорю! -- зарычал Легри точно разъяренный лев и топнул ногой. -- Отвечай!
   -- Мне нечего сказать, вам, масса, -- отвечал Том медленно и твердо.
   -- Ты осмелишься сказать, черномордый ханжа, что ты не знаешь где они? -- вскричал Легри.
   Том молчал.
   -- Отвечай! -- прогремел Легри, осыпая его бешеными ударами. -- Знаешь ты что-нибудь?
   -- Знаю, масса, но не могу сказать. А умереть могу.
   Легри перевел дух, сдержав на минуту свое бешенство,
   он взял Тома за руку и, приблизив свое лицо к его лицу, проговорил страшным голосом. -- Слушай, Том, я пощадил тебя один раз, и потому ты думаешь, я не сделаю того, что говорю; но на этот раз я решился и всё рассчитал. Ты всё время шел против меня, теперь я или смирю или убыо тебя, одно из двух. Я выпущу из тебя всю кровь капля по капле, пока ты не издохнешь!
   Том поднял глаза на своего господина и сказал:
   -- Масса, если бы вы были больны, или несчастны, или умирали, я сам охотно отдал бы всю свою кровь, чтобы спасти вас. И если бы, выпустив по капле кровь из моего жалкого, старого тела, можно было спасти вашу драгоценную душу, я бы охотно пролил ее, как Господь Бог пролил кровь для моего спасения. О, масса, не берите этого великого греха на свою душу. Это будет тяжелее для вас, чем для меня. Что бы вы со мной ни делали, мои мучения скоро кончатся; но, если вы не раскаетесь, вы будете мучиться вечно!
   Эти глубоко прочувствованные слова прозвучали словно небесная музыка среди бури, и на минуту всё смолкло. Легри стоял, как ошеломленный и глядел на Тома. В комнате водворилась такая тишина, что слышно было тиканье старых часов, отсчитывавших мгновения, в которые это ожесточенное сердце еще могло одуматься.
   Но это продолжалось недолго. Минутное колебание, нерешительность, и дух зла вернулся с удвоенною силою. Легри с пеной у рта набросился на свою жертву и повалил ее на землю.

* * *

   Сцены кровопролития и жестокости оскорбляют наш слух и сердце. У человека не хватает духу выслушать то, что у другого хватило духу сделать. Нам нельзя рассказывать даже один на один, что терпят паши братья люди и христиане, -- это слишком расстраивает нервы. А между тем, о, родина! все эти ужасы делаются под сенью твоих законов! О, христиане, ваша церковь видит это и но большей части безмолвствует! Но на земле жил Тот, чьи страдания превратили орудие пытки, унижения и позора в символ славы, чести и бессмертия; там, где Он присутствует ни позорное наказание, ни кровь, ни оскорбления не могут омрачить славы последней борьбы христианина.
   Был ли одинок в эту долгую ночь Том, который лежа в старом сарае, так мужественно и кротко переносил все побои и пытки?
   Нет, около него стоял Некто, видимый ему одному, -- "подобный Сыну Божию".
   Тут же стоял и искуситель, ослепленный гневом и неограниченною властью и ежеминутно предлагал ему положить конец всем мучениям, выдав невинных. Но мужественное, верное сердце оставалось непреклонным Подобно своему Господу, он знал, что, спасая других, он не может спасти себя; самые страшные пытки не могли вырвать у него ни одного слова кроме молитв и исповедания веры.
   -- Он умирает, масса, -- сказал Самбо, невольно тронутый терпением своей жертвы.
   -- Бей его, пока он совсем издохнет! бей его! бей! -- кричал Легри. -- Я всю кровь из него выпущу, если он не сознается!
   Том открыл глаза и посмотрел на своего господина.
   -- Бедное, жалкое создание! -- проговорил он, -- больше ты ничего не можешь сделать! Я прощаю тебя от всей души! -- и он лишился чувств.
   -- Ну, теперь, кажется, и вправду издох, -- сказал Легри подходя ближе и разглядывая его. -- Да, издох! Наконец-то я заткнул ему глотку, и то хорошо!
   Да, Легри; по кто заглушит голос в твоей душе, в этой душе, которая не знает ни раскаяния, ни молитвы, ни надежды, и в которой уже горит огонь неугасимый?
   Но Том еще не умер. Его удивительные слова и благочестивые молитвы тронули сердца озверелых негров, которые были орудием произведенных над ним истязании. Как только Легри ушел, они положили его на землю и старались всеми силами вернуть его к жизни, -- бедные глупцы, они воображали, что этим делают ему добро.

 []

   -- По правде сказать, мы очень согрешили! -- сказал Самбо, -- надеюсь, что за этот грех будет отвечать масса, а не мы.
   Они обмыли его раны и устроили ему постель из попорченного хлопка; один из них пробрался в дом и под предлогом усталости выпросил себе стакан водки у Легри. Эту водку они влили в рот Тому.
   -- О, Том, -- сказал Квимбо, -- мы очень согрешили перед тобой.
   -- Я вам прощаю от всего сердца, -- слабым голосом проговорил Том.
   -- О, Том! скажи нам, кто этот Иисус? -- спросил Самбо, -- этот Иисус, который помогал тебе всю ночь. Кто он такой?
   Этот вопрос возбудил силы умиравшего. Он в нескольких ярких словах изобразил Христа, Его жизнь, Его смерть, Его вечное присутствие, Его спасительную силу.
   Они плакали, оба дикаря плакали.
   -- Отчего я никогда раньше не слыхал этого! -- говорил Самбо. -- Но я верю! Я не могу не верить! Господи Иисусе, помилуй нас!
   -- Бедные создания! -- проговорил Том, -- я рад, что пострадал, если это приведет вас ко Христу! О, Боже, молю Тебя, дай мне спасти еще эти две души!
   Его молитва была услышана.

Глава XLI.
Молодой хозяин.

   Через два дня после этого один молодой человек в легкой повозке подъехал к дому по аллее китайских деревьев; он быстро бросил вожжи на шею лошади, соскочил на землю и спросил нельзя ли видеть хозяина усадьбы?
   Это был Джорж Шельби. Чтобы объяснить, как он попал сюда, мы должны вернуться на минуту назад в нашей истории.
   Письмо мисс Офелии к миссис Шельби но какой-то несчастной случайности провалялось месяца два на почте в одном глухом городке, прежде чем пришло по назначению; и когда оно было получено, Том уже затерялся среди болот Красной реки.
   Миссис Шельби была сильно огорчена этим письмом, но не могла сразу ничего предпринять. Она в то время ухаживала за своим мужем, лежавшим в горячке. Джорж Шельби, уже превратившийся из мальчика в стройного молодого человека, помогал ей и в этом, и в заведовании делами отца. Мисс Офелия была настолько предусмотрительна, что сообщила имя поверенного Сент-Клера, и всё что можно было сделать в данную минуту, это обратиться к нему письменно за справками. Внезапная смерть мистера Шельби несколько дней спустя вызвала, понятно, массу хлопот, которые отвлекли внимание семьи в другую сторону.
   Мистер Шельби выказал свое доверие жене, назначив ее единственной опекуншей над имением, и таким образом на руках её оказалась сразу масса запутанных дел.
   Миссис Шельби принялась, с отличающей ее энергией, распутывать и приводить в порядок эти дела; несколько времени и она, и Джорж были поглощены собиранием и проверкою счетов, продажей части имения и уплатою долгов, так как миссис Шельби решила всё привести в известность и вполне определить свое положение. Во время этих хлопот они получили письмо от поверенного, указанного им мисс Офелией: он сообщал, что ему не известно о судьбе Тома, негр продан с аукциона, депьги за него получены, и больше он ничего сказать не может.
   Этот ответ не успокоил ни Джоржа, ни миссис Шельби. Месяцев через шесть по получении письма от поверенного, Джоржу пришлось по делам матери ехать на низовья Миссисипи. Он решил побывать в Новом Орлеане и лично навести справки в надежде напасть на след Тома и выкупить его.
   После нескольких месяцев безуспешных розысков, Джорж случайно встретил в Новом Орлеане человека, который дал ему нужные сведения. Запасшись достаточной суммой денег, наш герой сел на пароход, отправляющийся к устью Красной реки, твердо решив найти и выкупить своего старого друга.
   Его немедленно ввели в дом; он застал Легри в гостиной. Легри принял незнакомца с угрюмым радушием.
   -- Я узнал, -- заявил молодой человек, -- что вы купили в Новом Орлеане негра, по имени Том. Он принадлежал раньше моему отцу, и я приехал узнать, нельзя ли мне выкупить его у вас.
   Легри нахмурил брови и заговорил с внезапно вспыхнувшим гневом. -- Да, я купил такого негра и, чёрт знает, сколько потерял на нём! Дерзкая, наглая собака! Взбунтовал всех моих негров, помог бежать двум девкам, которые стоили по 800 или по тысяче долларов каждая. Он сам в этом сознался, и когда я приказал ему сказать, где они, он отвечал, что знает да не скажет. Так и уперся на своем, я отодрал его так, как еще не драл ни одного негра. Он, кажется, умирает, а впрочем, не знаю, может быть, и выживет!
   -- Где он? -- вскричал Джорж запальчиво, -- покажите мне его! -- Щеки юноши пылали, глаза его метали искры, но он из осторожности не сказал ни слова больше.
   -- Он там, в сарае, -- сказал маленький негритенок, державший лошадь Джоржа.
   Легри выбранил мальчика и ударил его. Но Джорж, не говоря ни слова, повернулся и пошел в указанное место.
   Том лежал уже два дня. Он не страдал, так как все нервы его были разбиты, способность чувствовать боль уничтожена. Он находился большею частью в тихом забытье. Душа его не могла сразу освободиться от оков по природе сильного, хорошо сложенного тела. Ночью к нему пробирались украдкой несчастные невольники, отнимая у себя минуты короткого отдыха, чтобы чем-нибудь отблагодарить того, кто всегда был так добр к ним. Правда, немного могли дать ему его бедные ученики -- всего кружку холодной воды, но они давали ее от полноты сердца.
   Слезы падали на это честное, безжизненное лицо, слезы запоздалого раскаяния бедных, невежественных язычников, в которых его любовь и терпение пробудили чувство; горячие молитвы воссылались над ним к Спасителю, которого они недавно узнали, узнали почти только по имени, но которого тоскующее сердце человека никогда не призывает напрасно.
   Касси, выскользнувшая из своего убежища, подслушала, что говорилось в доме и узнала о той жертве, какую он принес ей и Эммелине. В следующую же ночь она пришла к нему, не смотря на опасность быть открытой; под влиянием прощальных слов, которые умирающий нашел в себе силу проговорить слабым голосом, лед отчаяния столько лет сковывавший её сердце растаял, и мрачная, очерствевшая женщина снова нашла способность плакать и молиться.
   Когда Джорж вошел в сарай, у него закружилась голова и сжалось сердце.
   -- Возможно ли это, возможно ли? -- говорил он, опускаясь на колени подле умирающего. -- Дядя Том! мой бедный, старый друг!
   Звук этого голоса достиг до сознания умирающего. Он слегка повернул голову, улыбнулся и сказал:
   "Иисус может и ложе смерти сделать мягким, как пуховая подушка".
   Слезы, делавшие честь сердцу юноши, брызнули из его глаз, когда он наклонялся над своим несчастным другом.
   -- Милый дядя Том! очнись, скажи что-нибудь! Посмотри на меня. Я Джорж, твой маленький масса Джорж! Разве ты не узнаешь меня?
   -- Масса Джорж! -- повторил слабым голосом Том, открывая глаза, -- масса Джорж! -- Он смотрел, не узнавая.
   Но мало-помалу мысли его прояснились, блуждающие глаза остановились на Джорже и сверкнули радостью, всё лицо, просияло, он сжал руки, и слезы потекли по его щекам.
   -- Слава Богу! это... это... это всё, чего я хотел! Они не забыли меня! Это греет мою душу, это радует мое старое сердце. Теперь я умру спокойно. Благословен Господь Бог!
   -- Ты не умрешь! ты не должен умирать, -- ты не должен думать о смерти! Я приехал выкупить тебя и отвезти домой! -- пылко говорил Джорж.
   -- О, масса Джорж, вы опоздали. Господь уже выкупил меня и берет домой. Мне очень хочется к Нему. Небо лучше, чем Кентукки.
   -- Ах, пожалуйста не умирай! Это убьет меня! У меня сердце разрывается, когда я подумаю, сколько ты выстрадал и теперь лежишь в этом сарае! О, мой бедный, бедный друг!
   -- Не называйте меня бедным, -- проговорил Том торжественно, -- я был бедный, но это уже всё прошло. Я стою у порога... у порога Царства Небесного! О, масса Джорж, перед мной врата рая! Я победил! Христос сподобил меня победить! Да святится имя Его!
   Джорж был поражен той силой и страстью с каким он произносил эти отрывочные фразы. Он молча смотрел на него.
   Том взял его за руку и продолжал: -- Не говорите Хлое, в каком положении вы меня нашли. Бедняжка, это будет страшно тяжело для неё. Скажите ей только, что вы нашли меня на пороге рая, и что я ни для кого бы не мог вернуться. И скажите ей, что Господь Бог всегда и везде поддерживал меня, и что с Его помощью мне всё было легко и хорошо. А дети, мои бедные детки, моя девочка! Как болело по ним мое старое сердце! -- Скажите им, чтобы они приходили ко мне, непременно бы приходили! Передайте мою любовь массе и милой доброй миссис и всем дома. Вы не знаете... я ведь люблю их всех! Я люблю всё на свете, всех людей, ничего нет лучше любви! О, масса Джорж, какое это счастье быть христианином!
   В эту минуту Легри подошел к двери сарая, угрюмо заглянул в нее и с напускным равнодушием отошел прочь.
   -- Старый чёрт! -- с негодованием воскликнул Джорж. -- Приятно думать, что дьявол скоро заплатит ему за всё это!
   -- Ах нет, нет, не говорите так, -- сказал Том, сжимая его руку; -- он несчастный, жалкий человек! Страшно подумать, что ждет его! О, если бы он только мог раскаяться, Господь наверно простил бы его, но я боюсь, что он не может!
   -- Надеюсь, что он не раскается, -- сказал Джорж, -- мне очень не хотелось бы встретиться с ним на небе!
   -- Перестаньте, масса Джорж, мне больно слышать такие слова. Вы не должны так чувствовать. Он не сделал мне никакого зла, он только открыл для меня врата царства небесного.
   В эту минуту внезапный подъем силы, явившийся у умирающего вследствие радостного свидания, исчез. Он сразу ослабел. Глаза его закрылись, в лице произошла та таинственная перемена, которая предвещает переход в иную жизнь.
   Он начал дышать медленно и глубоко. Широкая грудь его тяжело поднималась и опускалась. Лицо его выражало торжество победителя.
   -- Кто... кто... кто может отнять у нас любовь Христа? -- проговорил он еле слышным, прерывающимся голосом, и уснул с улыбкой на губах.
   Джорж сидел неподвижно в благоговейном молчании. Это место казалось ему священным; и когда он закрыл безжизненные глаза и поднялся на ноги, в уме его не было иной мысли, кроме той, какую высказал его старый друг: какое счастье быть христианином!
   Он обернулся, за ним угрюмо стоял Легри.
   Последние минуты умиравшего произвели умиротворяющее действие на пылкого, вспыльчивого юношу.
   Присутствие Легри не вызывало в нём гнева, просто казалось ему неприятным: ему хотелось поскорей уйти от него без лишних разговоров.
   Устремив на Легри свои живые, черные глаза, он просто сказал, указывая на покойника:
   -- Вы взяли от него всё, что могли. Сколько заплатить вам за его тело? Я его увезу и похороню, как следует!
   -- Я не торгую мертвыми неграми, -- сердито отвечал Легри. -- Можете хоронить его где и когда хотите.
   -- Ребята, -- повелительно сказал Джорж двум или трем неграм, смотревшим на покойника, -- помогите мне поднять его и отнести в повозку, добудьте, мне лопату.
   Один из негров побежал за лопатой; двое других помогали Джоржу перенести тело в экипаж, Джорж не говорил с Легри и не смотрел на него; Легри не противоречил его приказаниям; он стоял, посвистывая, с видом притворного равнодушия.
   Он угрюмо последовал за ними, когда они понесли тело в повозку, стоявшую у подъезда.
   Джорж разостлал свой плащ на дне повозки и бережно уложил на него тело, отодвинув сиденье, чтобы было больше места. Затем он обернулся и, пристально глядя на Легри, проговорил сдержанно:
   -- Я вам еще не сказал, что я думаю об этом возмутительном деле; здесь не время и не место говорить о нём. Но, сэр, вы поплатитесь за невинно пролитую кровь! Я заявлю об этом убийстве. Я поеду к судье и донесу на вас!
   -- Сделайте одолжение! -- презрительно прищелкнул пальцами Легри. -- Мне очень интересно, что вы будете заявлять. Где же у вас свидетели? Где доказательства? Поезжайте, поезжайте к судье.
   Джорж сразу понял всю силу этого возражения. На плантации не было ни одного белого, который мог бы явиться свидетелем, а в южных штатах свидетельские показания чернокожих не принимаются в расчет. Негодование кипело в груди его, ему хотелось крикнуть так, чтобы небо услышало его вопль о справедливости, на это было бы бесполезно!
   -- И сколько шуму из-за какого-то мертвого негра! -- заметил Легри.
   Эти слова были искрой брошенной в пороховой склад. Благоразумие никогда не отличало молодого Кентуккийца. Джорж обернулся и одним ударом по лицу повалил Легри на землю. Он стоял над ним, пылая гневом, и представлял не дурное олицетворение своего великого тезки, победившего дракона.
   Есть люди, которые положительно становятся лучше, когда их хорошенько поколотят. Они сразу чувствуют уважение к человеку, который сшибет их с ног и повалит в грязь. Легри принадлежал к такого рода людям. Поднявшись с земли и отряхнув пыль с своего платья, он смотрел на удалявшуюся повозку с видимым почтением и не раскрывал рта, пока она не скрылась с глаз.
   За границей плантации Джорж приметил сухой, песчаный холмик, под тенью деревьев; здесь они вырыли могилу.
   -- Снять плащ, масса? -- спросили негры, когда могила была готова.
   -- Нет, нет, положите его в плаще. Это всё, что я могу дать тебе теперь, мой бедный Том, возьми хоть это!
   Тело опустили в могилу. Негры молча закидали его землей, насыпали холмик и обложили дерном.
   -- Можете идти, ребята, -- сказал Джорж, сунув каждому из пих в руку по серебряной монете. Но они медлили уходить.
   -- Будьте добры, масса, купите нас! -- проговорил один из пих.
   -- Мы были бы вам верными слугами, -- подхватил другой.
   -- Здесь трудно жить, масса! -- сказал первый. -- Пожалуйста,
   масса, купите нас!
   -- Я не могу, никак не могу! -- с трудом выговорил Джорж, делая им знак уйти, -- это невозможно!
   Бедняки уныло опустили головы и молча удалились.
   -- Боже вечный! -- произнес Джорж, опускаясь на колени у могилы своего несчастного друга, -- призываю тебя в свидетели, что с этой минуты я буду делать всё, что возможно для человека, чтобы избавить мою родину от проклятия рабства.
   На могиле нашего друга нет никакого памятника, он и не нуждается в памятнике, Господь Бог знает, где он лежит, и воскресит его в бессмертие, когда приидет во славе Своей.
   Не жалейте его! Такая жизнь и такая смерть не заслуживают сожаления. Не в богатстве и в могуществе проявляется слава Господня, а в самоотверженной, страдающей любви. Блаженны те, кого он призывает идти за Собой, терпеливо неся свой крест. О таких сказано: "Блаженны плачущие, ибо они утешатся"!

Глава XLII.
Достоверный рассказ о привидениях.

   По какой-то странной причине рассказы о привидениях были в это время особенно в ходу среди прислуги в доме Легри.
   Негры шёпотом передавали друг другу, что по ночам слышны были шаги, которые спускались по лестнице с чердака и ходили по всему дому. Напрасно замыкали двери верхнего коридора: то ли у привидения был в кармане другой ключ, то ли оно, как все привидения с незапамятных времен, проходило сквозь замочную скважину; во всяком случае, оно разгуливало по комнатам с ужасающею смелостью.
   Относительно внешнего вида призрака мнения расходились, так как негры, да насколько нам известно и белые тоже, имели обыкновение при его приближении закрывать глаза и прятать голову под одеяла, под юбки, подо что попало. Известно, что когда телесные глаза лишены таким образом способности видеть, душевные становятся необыкновенно зоркими и проницательными, вследствие этого явилась масса изображений привидения, сходство которых подтверждалось клятвами и которые, как часто случается с портретами, совершенно разнились друг от друга, они сходились только в одном: привидение было одето в белый саван. Бедные невежды не знали древней истории, не знали и того, что Шекспир засвидетельствовал обязательность этого костюма, рассказывая:
   
   Покойник, в саван облаченный,
   На римских улицах вопил и лепетал.
   
   А между тем они совершенно верно описывали одежду призрака. Это представляет собой поразительный факт пневматологии, на который мы обращаем внимание медиумов.
   Во всяком случае мы имеем основательные причины верить, что по ночам, в часы излюбленные привидениями, высокая фигура в белом саване разгуливала по усадьбе Легри, проходила через двери, скользила по всему дому, по временам исчезала, затем снова появлялась, поднималась по заброшенной лестнице на чердак; а утром входные двери были заперты и замкнуты, как обыкновенно.
   Легри не мог не слышать перешептываний прислуги; и они тем более волновали его, что он замечал, как все стараются что-то скрывать от него. Он стал сильно пить. Днем он задирал голову выше и бранился громче прежнего; но по ночам ему снились дурные сны, и видения, которые вставали в его разгоряченном мозгу, когда он ложился на кровать, были далеко не из приятных. В тот день, когда Джорж увез тело Тома, он отправился кутить в соседний город и кутить сильно. Домой он вернулся поздно, усталый. Он запер свою дверь на ключ, вынул ключ из замка и лег в постель.
   В сущности, как бы ни старался человек убить в себе человеческую душу, но эта душа остается для грешника страшным, тяжелым даром. Кто знает границы и пределы её? Кто знает все её чуткие предчувствия, весь этот страх и трепет, который человек не может подавить, точно так же как он не может уничтожить её бессмертия. Как безумен тот, кто замыкает дверь от призраков, когда в его собственной душе живет призрак, с которым он не смеет встретиться наедине, голос которого, заглушенный грудой земных помыслов, звучит как труба, предвещающая гибель.
   Однако Легри запер дверь и заставил ее стулом; он поставил ночник у изголовья своей кровати, и подле него положил пистолеты. Он осмотрел запоры и задвижки окон, побожился, что не боится ни чёрта, ни его чертенят, и лег спать.
   Он заснул, потому что очень устал, и заснул крепко. Но вдруг во сне перед ним встала какая-то тень, он почувствовал, что что-то ужасное нависло над ним. Ему показалось, что это саван его матери. Но нет, это была Касси, она развертывала саван и показывала ему. Он услышал смутный шум, какие-то стоны и вздохи, в то же время он чувствовал, что спит и делал усилия, чтобы проснуться. Затем он полупроснулся. Он был уверен, что кто-то входит к нему в комнату. Он чувствовал, что дверь отворяется, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Наконец, он повернулся и вздрогнул, дверь была открыта, и он увидел руку погасившую ночник.
   Ночь была облачная, туманная, но лунная и он видел, как белая фигура скользила по комнате, он слышал тихий шелест её одежды. Она остановилась около его постели, коснулась его холодной рукой и три раза повторила глухим странным шёпотом: "Приди, приди, приди!" Он лежал, оцепенев от ужаса, весь обливаясь потом, и не заметил, как и куда скрылся призрак. Он соскочил с постели и бросился к двери. Она была закрыта и заперта на ключ. Легри упал без чувств на пол.
   После этого он сделался настоящим пьяницей, он пил неосторожно и умеренно, как раньше, а беспрестанно, не соблюдая никакой меры.
   Скоро среди соседей пошли слухи, что он болен, что он при смерти. Пьянство повлекло за собой ту страшную болезнь, которая уже в этой жизни является как бы предвкушением загробной кары. Никто не имел сил надолго оставаться при больном, слушать его бред и крики, его рассказы о видениях, от которых кровь стыла в жилах; когда он умирал, у постели его стоял строгий белый, неумолимый призрак, повторявший: Приди, приди, приди!
   По странному стечению обстоятельств утром после той ночи, когда привидение явилось Легри, входная дверь оказалась отпертой и кто-то из негров видел, как две белые фигуры направлялись по аллее к большой дороге.
   Перед самым восходом солнца Касси и Эммелина остановились немножко отдохнуть в рощице недалеко от города.
   Касси была одета, как одеваются испанские креолки, вся в черном. На голове у неё была маленькая черная шляпка с густою вышитою вуалью, спускавшеюся на лицо. Они уговорились, что Касси будет выдавать себя за знатную даму, а Эммелина за её служанку.
   Выросшая в хорошем обществе, Касси по своей внешности, речи и манерам вполне соответствовала принятой на себя роли. Из её когда-то роскошного туалета у неё осталось несколько платьев и драгоценностей, которые помогли ей разыграть эту роль.
   Она остановилась в предместьи города, около магазина, где продавались дорожные сундуки, купила себе один из лучших и попросила продавца доставить ей сундук на дом тотчас же. Таким образом она появилась в небольшой гостинице, как важная леди: мальчик вез за ней её сундук, а Эммелина несла её дорожный мешок и разные свертки.
   Первый кого она увидела при входе в гостиницу, был Джорж Шельби, ожидавший следующего парохода.
   Касси заметила этого молодого человека, когда выглядывала из щели на чердаке, она видела, как он увез тело Тома, и с тайным торжеством наблюдала за его столкновением с Легри. Затем, бродя ночью по усадьбе в костюме привидения, она узнала из разговоров негров, кто он и какое отношение имел к Тому. Услышав теперь, что он, так же как она, поджидает следующего парохода, она сразу ободрилась и успокоилась.
   Касси держала себя так важно, так щедро за всё платила, что не возбудила в гостинице ни малейшего сомнения относительно своей личности. Люди вообще не склонны ни в чём подозревать тех, кто хорошо платит. Касси знала это, и потому запаслась деньгами.
   Вечером к пристани подошел пароход; Джорж Шельби, со свойственною кентуккийцам любезностью, помог Касси взойти на него и постарался доставить ей хорошую каюту.
   Во всё время плаванья по Красной реке Касси, под предлогом нездоровья, лежала у себя в каюте, и её горничная усердно ухаживала за нею.
   Когда они вошли в Миссисипи, и Джорж узнал, что незнакомой даме надобно ехать в ту же сторону, как ему, он предложил взять для неё каюту на том пароходе, на котором и сам отправлялся. Как человек добродушный, он искренно жалел больную и всячески старался помочь ей.
   И так наши путники благополучно пересели на большой пароход "Цинцинатти" и быстро двинулись вверх по реке, уносимые силою пара.
   Здоровье Касси значительно поправилось. Она сидела на палубе, обедала за табль-д'отом, и все пассажиры находили, что эта дама в свое время, вероятно, была красавицей.
   С первой минуты, как Джорж увидел её лицо, его смутило её сходство с кем-то знакомым, но с кем именно, он никак не мог припомнить. Он как-то невольно постоянно смотрел на нее и наблюдал за нею. За столом или сидя у дверей своей каюты, она постоянно встречала пристальный взгляд молодого человека; но когда он видел, что она заметила этот взгляд, он из вежливости отводил глаза.
   Касси встревожилась. Ей пришло в голову, что он что-то подозревает. Наконец, она решила положиться на его великодушие и рассказала ему свою историю.
   Джорж был от души готов сочувствовать всякому, кто бежал с плантации Легри, о которой он не мог без отвращения ни говорить, ни думать, и со свойственным его возрасту и положению презрением ко всевозможным последствиям, он обещал Касси сделать всё возможное, чтобы защитить их и доставить в безопасное место.
   Рядом с Касси занимала каюту француженка, госпожа де Ту, с своей хорошенькой дочкой, девочкой лет двенадцати.
   Эта дама, узнав из разговоров Джоржа, что он Кентуккиец, видимо искала случая познакомиться с ним.
   В этом ей помогала её прелестная девочка, милая игрушка, способная разогнать скуку двухнедельного плаванья на пароходе.
   Джорж часто сидел у дверей каюты, и Касси, оставаясь на палубе, могла слышать их разговор. Госпожа де Ту подробно расспрашивала о Кентукки, где, по её словам, она живала в молодости. Джорж с удивлением замечал, что она, вероятно, живала где-нибудь по соседству с их имением; так как её расспросы показывали близкое знакомство с разными людьми и условиями жизни той местности.
   -- Не знаете ли вы, -- спросила у него один раз г-жа де Ту, -- некоего господина Гарриса, его имение, должно быть, недалеко от вашего?
   -- Да, недалеко от нас живет помещик Гаррис, но мы не ведем с ним близкого знакомства.
   -- У него, кажется, много невольников? -- спросила г-жа де Ту и по её тону слышно было, что этот вопрос интересует ее больше, чем она хочет показать.
   -- Да, много, -- отвечал несколько удивленный Джорж.
   -- Не знаете ли вы, живет у него... может быть, вы слышали... был у него мальчик... мулат, по имени Джорж?
   -- О, да, конечно, Джорж Гаррис, я его отлично знаю; он женат на горничной моей матери. Но он уже давно бежал в Канаду.
   -- Бежал? Слава Богу! -- быстро проговорила г-жа де Ту. Джорж с изумлением посмотрел на нее, но не сказал ни слова.
   Г-жа де Ту опустила голову на руку и залилась слезами. -- Он мой брат! -- проговорила она.
   -- Что вы говорите! -- вскричал удивленный Джорж.
   -- Да! -- госпожа де Ту гордо подняла голову и отерла слезы, -- да, мистер Шельби, Джорж Гаррис мой брат!
   -- Я никак бы не мог этому поверить! -- сказал Джорж, отодвигаясь со своим стулом шага на два, чтобы лучше разглядеть госпожу де Ту.
   -- Меня продали на юг, когда он был еще маленьким, -- рассказала она, -- я попала к доброму и великодушному человеку. Он увез меня в Вест-Индию, дал мне вольную и женился на мне. Недавно он умер, и я еду в Кентукки, чтобы розыскать и выкупить брата.
   -- Я слышал, он говорил, что у него была сестра Эмилия, которую продали на юг, -- заметил Джорж.
   -- Неужели? вот это я и есть! -- сказала г-жа де Ту. -- А скажите, пожалуйста, что он за человек?
   -- Он был очень красивый молодой человек, не смотря на клеймо рабства, лежавшее на нём. Все считали его очень умным и честным, мне это хорошо известно, потому что он женился на девушке из нашего дома.
   -- А какова была эта девушка? -- спросила госпожа Ту поспешно.
   -- Настоящее сокровище! -- вскричал Джорж. -- Красавица умница, премилая! И очень благочестивая. Мать сама ее воспитывала и заботилась о ней почти как о дочери. Она умела читать, писать, вышивать и отлично шить, у неё был прелестный голос, и она очень хорошо пела.
   -- Она и родилась у вас в доме?
   -- Нет, отец купил ее в одну из своих поездок В Новый Орлеан и привез в подарок матери. Ей в то время было лет восемь, девять. Отец ни за что не хотел сказать матери, сколько заплатил за нее. Но после его смерти, разбирая его старые бумаги, мы нашли купчую. Он заплатил за неё громадные деньги, вероятно, ради её необыкновенной красоты.
   Джорж сидел спиной к Касси и не замечал того жадного внимания, с каким она слушала его рассказ.
   При последних словах его, она дотронулась до его руки и, повернув к нему лицо бледное от волнения, спросила:
   -- Не знаете ли вы имени тех людей, у которых он ее купил?
   -- Кажется, дело о продаже вел какой-то Симмонс, по крайней мере на купчей стоит это имя, насколько помнится.
   -- О Боже мой! -- вскричала Касси и упала без чувств. Джорж и госпожа де Ту сильно встревожились. Ни один из них не догадывался о причине обморока Касси, но, как всегда бывает в таких случаях, подняли сильную суету. В пылу своего человеколюбивого усердия Джорж опрокинул кувшин с водой и разбил два стакана; пассажирки, услышав, что кто-то упал в обморок, толпились у дверей каюты и насколько могли мешали доступу свежего воздуха. Одним словом, всё было сделано, что обыкновенно делается в подобных случаях. Бедная Касси! Придя в чувство, она отвернулась к стене и плакала, рыдала, как ребенок. Матери, вы, можете быть, угадываете, о чём она думала? А может быть, не угадываете? Но она в эти минуты поверила, что Бог сжалится над нею, что она увидит свою дочь. И действительно, она ее увидела несколько месяцев спустя... впрочем, не будем забегать вперед.

Глава XLIII.
Последствия.

   Конец нашей истории рассказать недолго. Джорж Шельби отчасти из человеколюбия, отчасти потому что его заинтересовало романическое стечение обстоятельств, поспешил прислать Касси купчую на Элизу. Имена и числа вполне совпадали с теми, какие ей удалось узнать, и в душе её не осталось сомнения, что дело шло именно о её дочери. Теперь ей оставалось только разыскать следы беглецов.
   Так как по странной случайности, г-жа де Ту преследовала ту же цель, то они отправились вместе в Канаду, и принялись наводить справки по всем селениям, в которых обыкновенно останавливаются бежавшие невольники. В Амгерстберге они нашли того миссионера, который приютил Джоржа и Элизу по приезде их в Америку, и от него узнали, что интересовавшая их семья живет в Монреале.
   Прошло уже пять лет с тех пор, как Джорж и Элиза стали свободными людьми. Джорж нашел себе постоянные занятия в магазине одного почтенного машиниста и зарабатывал достаточно, чтобы содержать свою семью, которая за это время увеличилась рождением дочки.
   Маленький Гарри, красивый и способный мальчик, ходил в школу и учился очень хорошо.
   Почтенный пастор Амгерстберга настолько заинтересовался расказом г-жи де Ту и Касси, что согласился на просьбу г-жи де Ту и поехал вместе с ними в Монреаль помогать им в розысках. Все путевые издержки г-жа де Ту брала на себя.
   Теперь просим читателя зайти вместе с нами в небольшую, чистенькую квартирку в предместье Менреаля. Вечер, Веселый огонь пылал в камине, на столе, покрытом белоснежною скатертью, всё готово к ужину. В одном углу комнаты стоит стол, покрытый зеленой клеенкой, на нём письменный прибор, перья, бумага, а над ним полка с книгами.
   Это кабинет Джоржа. Та самая любознательность, которая побудила его самоучкой выучиться читать и писать в тяжелые годы его молодости теперь заставляла его всё свободное время посвящать самообразованию.
   В настоящее время он сидит за столом и делает выписки из книги, которую читает.
   -- Полно тебе, Джорж, -- говорит Элиза, -- тебя целый день не было дома. Оставь книгу, поговорим немножко, пока я завариваю чай.
   Маленькая Элиза является на помощь матери. Она подходит к отцу и старается отнять у него книгу, и самой усесться к нему на колени.
   -- Ах, ты маленькая плутовка! -- говорит Джорж, уступая, как при подобных обстоятельствах обыкновенно делают мужчины.
   -- Вот и отлично! -- замечает Элиза, начиная хлеб. Она несколько возмужала, пополнела; волосы её скромно зачесаны; вид у неё вполне счастливой и довольной женщины.
   -- Ну что, Гарри, как ты справился сегодня со своей задачей? -- спросил Джорж, положив руку на голову сына.
   Гарри лишился своих длинных локонов, но у него остались те же глаза с длинными ресницами и смелый, открытый лоб. При вопросе отца на лице его вспыхнул румянец, и он отвечал с торжеством: -- Я сделал ее, папа, сам, с начала до конца, и никто мне не помогал!
   -- Это хорошо, -- проговорил отец, -- старайся во всём быть самостоятельным, дружок. Ты счастливее, чем был я в твои годы.
   В эту минуту раздался стук в дверь, и Элиза пошла отворить. Её радостный возглас: -- Как, это вы? -- вызвал из-за стола её мужа, и он подошел приветствовать доброго пастора, из Амгертсберга. С пастором пришли какие-то две дамы, и Элиза попросила их садиться.
   Сказать по правде, почтенный пастор составил маленькую программу того, как всё должно произойти. И дорогой все трое убеждали друг друга вести себя благоразумно и ни в чём не отступать от этой программы.
   Пастор сделал знак обеим женщинам сесть и вынул платок, чтобы вытереть рот перед произнесением вступительной речи, как вдруг, к ею великому смущению, г-жа де Ту разрушила весь его план: она бросилась на шею Джоржу и без всякого предисловия вскричала: -- О, Джорж! Неужели ты не узнаешь меня? Я твоя сестра Эмилия!
   Касси спокойно села и, вероятно, очень хорошо сыграла бы свою роль, если бы перед ней вдруг не явилась маленькая Элиза, как две капли воды похожая и ростом, и фигурой, и каждой чертой лица, каждым локончиком, на её дочь, какой она ее видела в последний раз. Малютка пристально заглянула ей в лицо и Касси схватила ее на руки, прижала к груди и проговорила: -- Дорогая моя деточка, я твоя мама! -- в эту минуту она искренно этому верила.
   На деле оказалось не легко привести всё в ясность и порядок. Но доброму пастору удалось, наконец, успокоить всех и произнести речь, которой он предполагал начать объяснение. Эта речь настолько удалась ему, что все слушатели разрыдались; какого же большего успеха мог ожидать оратор древний или современный?
   Они все преклонили колени и пастор произнес молитву: бывают чувства до того волнующие и бурные, что успокоить их можно только, излив их перед престолом всемогущей Любви.
   После этого новообретенные родственники обнялись с горячей верой в Того, кто сохранил их невредимыми среди стольких опасностей и соединил их вместе.
   В записной книжке одного миссионера, живущего среди беглецов, спасшихся в Канаде, встречаются рассказы из действительной жизни иногда более удивительные, чем всякие вымыслы романистов. Да и может ли быть иначе, при существовании системы, которая разрывает семьи и разметывает в разные стороны их членов, подобно тому, как ветер крутит и разметывает осенние листья?
   Берега Канады, дающие приют беглецам, часто соединяют тех, кто в течение многих лет оплакивал друг друга. Невыразимо трогательно то радушие с каким здесь встречают всякого новоприбывшего, в надежде получить от него какие либо сведения о матери, сестре, жене или ребенке, потерянных из виду среди мрака рабства.
   Геройских поступков здесь происходит больше, чем романических: случается нередко, что беглец, презирая всевозможные пытки и даже смерть, возвращается назад, в мрачную страну неволи, чтобы высвободить свою сестру, мать или жену.
   Один миссионер рассказывал нам про молодого негра, который спасшись бегством, два раза возвращался, был пойман, вынес позорное наказание плетьми и снова бежал. Нам читали его письмо к друзьям, в котором он говорит, что намерен вернуться в третий раз, чтобы, наконец, увезти свою сестру. Как вы находите, читатель, герой он или преступник? Сделали бы вы то же для своей сестры? Можете ли вы осудить его?
   Но вернемся к нашим друзьям, которых мы оставили, когда они еще плакали и не могли придти в себя от своей неожиданной радости. Мало-помалу волнение улеглось, они уселись за стол и принялись мирно беседовать. Касси посадила к себе на колени маленькую Элизу и временами так прижимала ее к себе, что удивляла малютку; еще более странным казалось девочке, что эта приезжая упорно отказывалась от пирожков, уверяя, будто нашла что-то получше пирожков и совсем не хочет есть.
   В два-три дня с Касси произошла такая перемена, что наши читатели с трудом узнали бы ее. Безнадежное, мрачное выражение ее лица сменилось кротким и доверчивым. Она сразу сделалась членом семьи и привязалась к детям всем своим сердцем, так давно жаждавшим любви. Для нее казалось естественнее привязаться к маленькой Элизе, чем к своей собственной дочери, потому что девочка была живым портретом малютки, которую она потеряла. Девочка явилась соединительным звеном между матерью и дочерью; через нее они узнали и полюбили друг друга. Твердая, неуклонная вера Элизы, поддерживаемая постоянным чтением Святого Писания, делала ее подходящей руководительницей для наболевшей, разбитой жизнью души ее матери. Касси сразу поддалась доброму влиянию и сделалась благочестивой, любящей христианкой.
   Дня через два госпожа де Ту более подробно рассказала брату свои дела. Муж оставил ей крупное состояние, которое она великодушно предлагала разделить с ним. Когда она спросила у Джоржа, что сделать, чтобы помочь ему хорошо устроиться, он отвечал: "Дай мне средства получить образование, Эмили; это всегда было моей заветной мечтой. Остальное сам устрою".
   По зрелом обсуждении решено было, что вся семья уедет на несколько лет во Францию и возьмет с собой Эммелину.
   Во время путешествия красота молодо девушки пленила сердце старшего штурмана парохода, и вскоре по прибытии в гавань она вышла за него замуж.
   Джорж в течение четырех лет слушал лекции в одном из французских университетов, занимался с неутомимым прилежанием и сделался вполне образованным человеком.
   Политические волнения во франции заставили всю семью снова вернуться в Канаду.
   Свои чувства и взгляды как человека образованного и развитого, Джорж всего лучше выразил в письме к одному из своих друзей:
   Моя жизнь до сих пор еще не вполне устроилась. Вы мне говорили, что я смело могу вращаться среди общества белых, так как цветной оттенок у меня очень незначителен, а в жене и детях почти незаметен. Может быть, вы правы, может быть, при желании это было бы возможно. Но говоря откровенно, у меня нет этого желания.
   Мои симпатии принадлежат расе матери, а не отца. Для отца я был не дороже красивой собаки или лошади, Для моей несчастной матери я был ребенком; и хотя я не видал ее после той жестокой продажи, которая разлучила нас, я знаю, что она нежно любила меня, знаю это по себе, по тому что сам перечувствовал. Когда я думаю обо всём, что она выстрадала, о моем собственном несчастном детстве, о борьбе и отчаянии моей героини-жены, о моей сестре, проданной в Новом Орлеане на рынке невольников, -- я стараюсь подавить в себе нехристианские чувства, но никто не осудит меня, если я скажу, что не желаю слыть американцем, не желаю иметь ничего общего с ними.
   Я хочу делить жребий угнетенной, порабощенной расы; и скорей желал бы быть двумя тенями темнее, чем одной светлее.
   Моя мечта, мое стремление -- это примкнуть к африканской национальности, к народу, который существовал бы самостоятельно, независимо от других. Но где мне найти его? Не в Гаити. В Гаити нет главного условия для такого существования. Река не может подняться выше своего истока. Раса, от которой произошли Гаитяне, была выродившаяся, ослабевшая, и, в сущности говоря, пройдут века прежде, чем порабощенное племя дойдет до чего-нибудь.
   Где же мне искать? На берегах Африки я, вижу республику, основанную людьми, которые, благодаря своей энергии и и своему самообразованию, лично возвысились над уровнем рабства. После подготовительного периода и временной слабости эта республика стала в глазах всего света независимым государством^ признанным и Францией, и Англией. Туда я хочу ехать, там я буду жить среди моего народа.
   Я знаю, что вы все будете против меня. Но прежде чем разить, выкушайте! Пока я жил во Франции, я с интересом изучал историю негров в Америке. Я следил за борьбой аболиционистов и колонизационистов, и, как посторонний зритель, вынес некоторые впечатления, которые не мог бы иметь, если бы принимал участие в борьбе.
   Я согласен, что эта Либерия могла служить различными целям, что наши угнетатели могли обратить ее в орудие против нас; несомненно они разными недостойными путями пользовались ею, как средством отсрочить время нашего освобождения. Но я спрашиваю себя: разве власть Божия не выше всех человеческих замыслов? Разве не может Бог разрушить все их планы, и их руками создать для нас наше государство?
   В современном мире государство может образоваться в один день. Все великие задачи республиканского строя и цивилизации уже разрешены. Не надо изобретать ничего нового, достаточно применить существующее. Надо только дружно сплотиться, всеми силами трудиться на пользу этого нового дела, и весь роскошный Африканский материк откроется для нас и для детей наших. Наш народ разольет волны цивилизации и христианства по его берегам и положит начало могущественным республикам, которые разрастутся с быстротой тропической растительности и будут существовать долгие века.
   Вы скажете, что я покидаю своих братьев, томящихся в неволе? Я думаю, это неверно. Если я забуду о них на один час, на одну минуту моей жизни, пусть Бог забудет меня! Но что я могу сделать для них, живя здесь? Разве я могу разбить их оковы? Я, как единица, ни в каком случае. Но если я войду в состав народа, который будет иметь право голоса в союзе других народов, тогда иное дело. Народ, государство имеет право доказывать, убеждать, умолять, защищать интересы своей расы; отдельному человеку это не дано.
   Когда Европа станет великим союзом свободных государств -- а я надеюсь, что с Божьею помощью это случится, -- когда там уничтожится крепостничество и все несправедливости притеснения, вызываемые социальным неравенством, когда она, по примеру Франции и Англии, признает нашу самостоятельность, -- тогда мы в великом конгрессе наций возвысим свой голос в защиту нашей порабощенной, страдающей расы. Не может быть, чтобы тогда просвещенная Америка не пожелала стереть с своего герба пятно, которое позорит ее в глазах других наций и является для неё поистине таким же проклятием, как и для рабов.
   Но вы мне скажете, что люди нашей расы имеют такое же право жить в Американской республике, как ирландцы, шведы, немцы. Согласен, имеют. Мы должны бы жить рядом и вместе с американцами, мы должны быть свободны, мы должны возвышаться силою наших личных качеств без всякого различия цвета и происхождения; и тот, кто отрицает за нами это право, изменяет собственным принципам равенства людей. Именно здесь, в Америке, следует предоставить нам это право более, чем где либо. Здесь мы имеем больше прав, чем все остальные люди, мы, обиженная раса, требующая вознаграждения. Но мне лично этого не нужно, мне нужно иметь собственную страну, собственный народ. Я убежден, что негрская раса имеет свой особенности, которые разовьются при свете цивилизации и христианства; эти особенности не одинаковы с особенностями англо-саксонской расы, но в нравственном отношении, быть может, окажутся более высокого типа.
   Англо-саксонской расе вверены были судьбы мира в первые века цивилизации, в период её борьбы и столкновений. Суровость, непреклонность и энергия, отличающие эту расу, вполне подходили для этого периода. Но, как христианин, я мечтаю о наступлении другого времени. Я верю, что оно уже близко; судороги, от которых в наши дни мучатся народы, -- это родовые муки общего мира и братства людей.
   Я уверен, что Африка будет развиваться в духе христианской религии. Негры не созданы властвовать и повелевать, за то они великодушны, незлобивы, способны любить. Пройдя сквозь горнило несправедливости и притеснения, они поневоле должны были искать утешения в учении любви и всепрощения, и, благодаря исключительно этому ученью, они окажутся победителями, они распространят его на весь материк Африки.
   Сознаюсь, сам я в этом отношении слаб, в моих жилах на половину течет горячая, пылкая саксонская кровь; но я имею возле себя красноречивую проповедницу евангелия, мою красавицу жену. Когда ум мой начинает блуждать, она возвращает меня на путь истинный и указывает мне христианские задачи нашей расы. Как христианин-патриот, как учитель христианства, хочу я ехать в свою страну, в свою излюбленную, славную Африку! В глубине сердца я часто отношу к ней дивные слова пророка: я все чуждались и ненавидели тебя, и ни один человек не приблизился к тебе. Я уже уготовил тебе вечную славу и воздвигну тебя на радость многим поколениям".
   Вы назовете меня мечтателем: вы скажете, что я, вероятно, не обдумал как следует того, что намерен предпринять, Нет, я всё обдумал, всё рассчитал. Я ищу в Либерии не сказочной страны счастья, а поприще для работы. Я намерен работать, напрягая все силы, бороться со всевозможными трудностями и разочарованиями, работать до конца жизни. На это я еду, и в этом отношении, надеюсь, ожидания не обманут меня.
   Как бы вы ни относились к моему решению, не отнимайте у меня вашей дружбы и верьте, что я всем сердцем предан своему народу.

Джорж Гаррис.

   Через несколько дней после этого Джорж с женой, детьми, сестрой и матерью отплыл в Африку. Если мы не ошибаемся, свет еще услышит о нём. Об остальных наших героях мы не можем сообщить ничего особенно интересного, кроме разве нескольких слов о мисс Офелии и Топси; последнюю же главу мы намерены посвятить Джоржу Шельби.
   Мисс Офелия привезла Топси с собой в Вермонт к большому удивлению местного общества, которое в Новой Англии принято называть "наши". "Наши" сначала находили, что Топси являлась странным и совершенно излишним прибавлением к их строго установленному домашнему строю. Но старания мисс Офелии исполнить свой долг относительно девочки оказались настолько успешными, что Топси скоро приобрела расположение и семьи Сент-Клеров, и соседей. Взрослой девушкой она, по собственному желанию, приняла крещение и стала членом местной церкви. Она оказалась такой разумной, деятельной и энергичной девушкой, так искренно желала приносить пользу ближним, что ее приняли миссионершей на одну из африканских "станций". И мы слышали, что та неутомимая деятельность и изобретательность, которые делали ее такою неугомонною в детстве, нашли себе теперь более безопасное и полезное применение -- при обучении детей её соплеменников.
   P. S. Некоторым матерям будет вероятно приятно узнать, что г же де Ту после долгих розысков удалось напасть на след сына Касси. Благодаря своей энергии, он успел бежать из неволи несколькими годами раньше матери и нашел приют в северных штатах среди друзей угнетенных, вторые дали ему образование. Он собирается вскоре последовать за родными в Африку.

Глава XLIV.
Освободитель.

   Джорж Шельби написал матери всего одну строчку, назначив день, когда его можно ожидать домой. Он не имел духу описывать последние минуты жизни и смерть своего старого друга. Несколько раз принимался он писать, но всякий раз кончал тем, что заливался слезами, разрывал бумагу и убегал куда-нибудь, чтобы успокоиться.
   В день приезда молодого массы Джоржа в доме Шельби шла приятная суета.
   Миссис Шельби сидела в своей уютной гостиной, в камине весело горел огонь, прогоняя сырость осеннего вечера. Накрытый к ужину стол сверкал фарфором и хрусталем; около него хлопотала наша старая приятельница, тетушка Хлоя.
   В новом ситцевом платье, в чистом белом переднике, в накрахмаленном тюрбане, с лоснящимся от удовольствия лицом, она делала вид, что продолжает убирать стол, чтобы иметь предлог поболтать со своей госпожой.
   -- Ну, вот! кажется, всё по его вкусу! -- сказала она, -- я и прибор его поставила поближе к огню, как он любит! Масса Джорж всегда старается усесться, где потеплее. Ах, Господи! что же это Салли не достала самого лучшего чайника, того маленького, который масса Джорж подарил барыне к Рождеству? Я его сейчас принесу! Ведь масса Джорж писал вам, миссис? -- спросила она.
   -- Писал, Хлоя, но всего одну строчку, только что он прледет сегодня венедом если ничто не задержит.
   -- А о моем старике ничего не писал? -- спросила Хлоя, продолжая возиться с чашками.
   -- Нет, ничего. Вообще он ни о чём не писал, Хлоя. Он говорит, что всё расскажет, когда приедет.
   -- Это похоже на массу Джоржа. Он всегда любит всё сам рассказывать. Я это за ним давно замечала. Да по правде говоря, я не понимаю, что за охота белым так много писать ведь это скучное и трудное дело писанье-то!
   Миссис Шельби улыбнулась.
   -- Я думаю, мой старик и не узнает мальчишек, да и Полли тоже! -- продолжала Хлоя. -- Она уже такая большенькая стала да и хорошая такая, проворная! Она теперь дома смотрит, как
   пекутся лепешки, его любимые! Точно такие я спекла ему в то утро, как его увезли. Господи! как мне тогда тяжело было!
   Миссис Шельби вздохнула. Сердце её сжалось при этом воспоминании. Она чувствовала смутную тревогу после получения письма от сына, она боялась, что за его молчанием скрывается что-нибудь недоброе.
   -- Бумажки у вас здесь, миссис? -- тревожно спросила Хлоя.
   -- Здесь, Хлоя.
   -- Мне хочется показать старику те самые бумажки которые фордитер дал мне. -- Мне жалко, говорит, Хлоя, что ты уходишь, поживи еще у меня, -- Благодарю вас, масса, говорю я, я бы пожила, только мой муж приезжает домой, да и моей барыне без меня не справиться. -- Так и сказала ему. Он славный человек, этот масса Джорж.
   Хлоя настоятельно просила свою госпожу сохранять те самые ассигнации, которыми она получала жалованье, чтобы показать их мужу, как доказательство своих способностей, и миссис Шельби охотно согласилась исполнить её просьбу.
   -- Он ни за что не узнает Полли, старик-то мой! Господи, ведь уже прошло пять лет с тех нор, как его увезли! Она тогда совсем на ногах еще не стояла! Помните, как он, бывало, смеется, когда она начнет переступать ножками, да и упадет!
   Послышался стук колес.
   -- Масса Джорж! -- вскричала тетушка Хлоя, подбегая к окну.
   Миссис Шельби бросилась к двери и попала прямо в объятия сына. Тетушка Хлоя тревожно вглядывалась в темноту.
   -- Ах, моя бедная, бедная тетушка Хлоя! вскричал Джорж и взял её грубую, черную руку в обе свои.
   -- Я бы отдал всё свое состояние, чтобы привезти его с собою, но он перешел в лучший мир!
   Миссис Шельби вскрикнула от неожиданного горя, но тетушка Хлоя ничего не сказала.
   Все вошли в столовую. Деньги, которыми Хлоя так гордилась, всё еще лежали на столе.
   -- Вот, -- сказала она, собирая бумажки дрожащей рукою и подавая их своей госпоже, -- возьмите! Я не хочу видеть их, ни слышать об них! Как я думала, так всё и вышло, про дали его, да и убили там, на этих плантациях.
   Хлоя повернулась и гордо пошла вон из комнаты. Миссис Шельби последовала за нею, нежно взяла ее за руку, посадила на стул, и сама села подле неё.
   -- Моя бедная, добрая Хлоя, -- говорила она.
   Хлоя положила голову на плечо к своей госпоже и зарыдала: -- О, миссис, простите! Сердце у меня разрывается, вот что!
   -- Я это понимаю, -- сказала миссис Шельби со слезами.
   -- Я не могу помочь тебе, но нам Господь Иисус Христос поможет. Он исцеляет разбитые сердца и врачует их раны.
   Несколько минут они все трое молча плакали. Наконец, Джорж сел подле безутешной вдовы, взял ее за руку и в простых, но прочувствованных словах рассказал ей последние минуты жизни её мужа, его смерть и прощальный привет.
   Через месяц после этого, однажды утром все невольники Шельби были созваны на большую веранду, чтобы выслушать несколько слов, которые хотел сказать им молодой хозяин.
   К всеобщему удивлению он вышел с пачкою бумаг в руке и каждому невольнику прочел и вручил его вольную, среди рыданий, слез и радостных восклицаний присутствовавших.
   Многие из негров столпились вокруг него, умоляя его не прогонять их и возвращали ему свои вольные.
   -- Не надо нам никакой воли, нам и так хорошо. У нас всё есть, что нужно. Мы не хотим уходить с насиженного места, бросать массу, миссис и всех.
   -- Друзья мои, -- заговорил Джорж, когда ему удалось водворить тишину, -- вам совсем не надо уходить от меня. Для работ в имении и в доме нужно теперь столько же рук, как и прежде но теперь вы все, мужчины и женщины, станете свободными людьми. Я буду платить вам жалованье по соглашению. В случае, если я наделаю долгов или умру -- всё это может случиться -- вас не смеют взять и продать. Я намерен сам вести хозяйство и научить вас тому, чему вы не научитесь сразу: как пользоваться правами свободных людей. Я надеюсь что вы будете вести себя хорошо и охотно станете учиться. Я же, с Божьей помощью, постараюсь быть верным и добрым учителем. А теперь, друзья мои, обратите глаза ваши к небу и поблагодарите Бога за дарованную вам свободу.
   Старый негр, поседевший и ослепший на работе в имении, встал и, подняв свою дрожащую руку, сказал: -- Возблагодарим Голода! -- кань один человек, стали на колени и никогда еще, даже под звуки органа, колоколов и пушек, не возносилось к небу более трогательной и прочувствованной хвалы, чем та, какая излилась из этого честного старого сердца.
   Все встали, и один из негров запел методистский гимн с припевом.
   
   Год юбилея наступил,
   Домой вернитесь грешники искупленные.
   
   -- Еще одно слово, -- сказал Джорж, прерывая выражения благодарности толпы, -- Помните вы нашего доброго старого дядю Тома?
   Джорж в коротких словах изобразил сцену его смерти, передал им его последнее дружеское прощание и продолжал:
   -- На его могиле, друзья мои, я решил перед Богом, что я никогда не буду владеть невольниками, если куплю человека, то для того только чтобы освободить его; что никто из-за меня не будет оторван от дома и семьи, не будет подвергаться опасности умереть где-нибудь в глухом углу, как умер он. Радуясь свободе, помните, что вы обязаны ею этому доброму, хорошему человеку и в благодарность за это будьте добры к его жене и детям. Вспоминайте об этом всякий раз, как увидите хижину дяди Тома и пусть она укрепит вас в желании идти по стопам его, быть такими же честными, верными, такими же истинными христианами, каким был он.

 []

------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Гарриет Бичер-Стоу. Хижина дяди Тома = Uncle Tom's Cabin. -- СПб: Издание Вятского товарищества, 1908. -- С. V--XXVII.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru