Аннотация: Текст издания: журнал "Вестник моды", 1915, No 5.
Miserere
Рассказ Г. А. Бекера
(с испанского)
Несколько месяцев тому назад, осматривая знаменитое Фитерское аббатство и разбирая некоторые книги в его заброшенной библиотеке, я нашел в одном из ее закоулков две-три довольно старые нотные тетради, покрытые пылью и уже немного обглоданные крысами.
Это было Miserere.
Я не учился музыке; но я так люблю ее, что, даже ничего не понимая, беру иногда партитуру какой-нибудь оперы и провожу свободные часы, перелистывая ее страницы, рассматривая группы более или менее скученных нот, линии, полукруги, треугольники и те знаки, похожие на запятые, что обыкновенно называются ключами--и все это ровно ничего не понимая, без малейшей выгоды для себя.
По своей всегдашней привычке, я просмотрел тетради и прежде всего обратил внимание на то, что хотя на последней странице и стояло латинское слово finis, столь обыкновенное во всех музыкальных произведениях, но на деле Miserere не было окончено, так как музыка доходила только до десятого стиха.
Без сомнения, это первое, на что я обратил внимание; но едва я немного пристальнее вгляделся в нотные листы, меня поразило еще более, что вместо обыкновенных итальянских слов maestoso, allegro, ritardando, piu vivo, a piacere, употребляемых везде, -- тут были строчки, мелко написанные по-датски, и из них многие предписывали вещи необыкновенно трудные для исполнения, как например: треск... трещат кости, и должно казаться, что вопли исходят как-бы изнутри их... или еще: струна звенит, но не пронзительно, металл гремит, не заглушая, так что звучит все, но ничто не сливается, и все--это человечество, рыдающее и стенающее, -- и, наконец, несомненно самая оригинальная из всех, гласила следующее, внизу последнего стиха: звуки--кости, облеченные плотью, неиссякаемый свет, небеса и их гармония... сила! сила и нежность.
-- Не знаете-ли вы, что это такое? -- спросил я у сопровождавшего меня старичка, когда мне удалось наполовину перевести эти строки, точно написанные сумасшедшим.
Тогда старик рассказал мне легенду, которую я сейчас вам сообщу.
I.
Много лет тому назад в темную и дождливую ночь к воротам Фитерского аббатства явился странник и попросил огня, чтобы высушить свое платье, кусок хлеба, чтобы утолить свой голод, и какого-нибудь убежища, где бы он мог дождаться утра, чтобы продолжать свой путь при свете дня.
Монах, к которому он обратился с этой просьбой, предложил ему свой скромный ужин, свою убогую постель и свой пылающий очаг, и когда путник отдохнул немного, начал расспрашивать его о цели его странствия и о том, куда он направляется.
-- Я музыкант, -- отвечал странник, -- я родился очень далеко отсюда и когда-то пользовался в своем отечестве большой славой. В молодости я употреблял свое искусство, как сильное орудие соблазна, и с помощью его разжигал страсти, которые увлекли меня к преступлению. В старости я хочу употребить на добро те способности, которые обращал на зло, и искупить свою вину тем самым, за что могу быть осужден.
Так как загадочные слова незнакомца показались послушнику недостаточно ясными, а любопытство начинало в нем пробуждаться, и, подстрекаемый им, он продолжал свои расспросы, -- его собеседник продолжал так:
-- В глубине моей души я оплакивал преступление, которое совершил; но, моля Бога о помиловании, я не находил достаточно сильных слов для выражения моего раскаяния; как вдруг, однажды, мне на глаза случайно попалась священная книга. Я открыл эту книгу и на одной из ее страниц нашел великий вопль истинного раскаяния, -- псалом Давида, который начинается словами Miserere mei, Domine! [Помилуй мя, Боже!]. С той минуты, как я прочел эти строфы, единственным моим помышлением сделалось отыскать такую великолепную, такую возвышенную музыкальную форму, которая могла бы достойно выразить величественный гимн скорби Царя-пророка. Я еще не нашел, но если мне удастся выразить то, что я чувствую в своем сердце, то, что смутно звучит в моем мозгу, -- я убежден, что сочиню такое дивное Miserere, какого еще не слыхивали смертные, столь потрясающее и раздирательное, что при первых его звуках сами архангелы в слезах возопят вместе со мною ко Господу: "умилосердись!" И Господь умилосердится над своим бедным созданием.
Тут странник замолчал на минуту, вздохнул и стал продолжать прерванную нить своего повествования.
Послушник, несколько человек, принадлежащих к аббатству, и два три пастуха монастырской фермы, собравшихся вокруг очага, слушали его в глубоком молчании.
-- С тех пор, -- продолжал он, я исходил всю Германию, всю Италию и большую часть этой страны, классически известной религиозной музыкой, и все еще не слыхал ни одного Miserere, которым бы мог вдохновиться, решительно ни одного, а слышал их столько, что могу сказать -- слышал все.
-- Все? -- сказал тогда один из пастухов, прерывая его. -- А вы уже слышали горное Miserere?
-- Горное Miserere! -- воскликнул музыкант с изумленным видом. --Это что за Miserere?
-- Так я и знал, -- пробормотал пастух и затем произнес таинственным голосом: --это Miserere, которое слышат случайно только те, кому приходится, как мне, день и ночь ходить за стадом по частым кустам и по скалистым горам. Про него существует целая легенда и очень старинная; но она столько же правдива, сколько сначала может показаться невероятной. Вот что она гласит:
Среди самых диких скал, окаймляющих долину, в глубине которой находится это аббатство, много лет тому назад... да что я говорю, -- много лет: много веков тому назад! -- был знаменитый монастырь. Этот монастырь воздвиг на свой счет один богатый вельможа, у которого был сын, великий злодей. Так вот, в наказание за его злодейства, отец и лишил его наследства и все свое имущество и все владения завещал на сооружение монастыря.
Сначала все шло хорошо; но этот сын, который, как вы увидите, был сделан из чертовского материала, если только не был сам сатана во плоти, проведал, что его владения находятся во власти монахов и что его замок превращен в церковь. Тогда он собрал нескольких разбойников, своих товарищей по той постыдной жизни, которую начал вести, покинув жилище отцов, и в ночь на великий четверг, когда монахи собрались в церковь, в ту самую минуту, как они запели Miserere, -- поджег монастырь, разграбил церковь и, как рассказывают, не оставил в живых ни одного монаха. После этого злодейства разбойники со своим предводителем исчезли неизвестно куда, быть может--в самый ад.
Пламя разрушило монастырь до основания: только от церкви еще уцелели развалины на вершине того утеса, с которого струится водопад. Низвергаясь со скалы на скалу, этот водопад образует ту самую речку, которая омывает стены этого аббатства.
-- Ну, а Miserere? -- нетерпеливо прервал музыкант.
-- Подождите, -- с важностью возразил пастух, -- всему в свое время.
И затем продолжал рассказ:
-- Окрестные жители ужаснулись этому преступлению; от отца к сыну, от сына к внуку пошли повествования о нем в длинные вечера; но что еще более поддерживает воспоминание о нем, так это то, что каждый год в ту ночь, когда монастырь сгорел, сквозь развалившиеся церковные окна видно, как сияют огни, слышится что-то в роде старинной музыки, а в промежутках между завываниями ветра доносится мрачное, страшное пение. То монахи, не успевшие очиститься от грехов перед смертью, чтобы достойно предстать пред судилище Господне, все еще возвращаются из чистилища, чтобы вымолить у Бога прощение, и поют Miserere.
Присутствующие переглянулись между собою с некоторым недоверием; только странник, по-видимому, сильно заинтересованный повествованием, тревожно спросил у рассказчика;
-- И вы говорите, что это чудо повторяется еще и теперь?
-- Через три часа оно, наверное, начнется, потому что нынешняя ночь как раз ночь на великий четверг, а теперь только что пробило восемь на монастырских часах.
-- На каком расстоянии находится этот монастырь?
-- Да мили за полторы отсюда... Как, что вы делаете? Куда вы идете в такую ночь? Побойтесь Бога! -- закричали все, увидав, что странник встал со скамьи, взял посох и направился к двери.
-- Куда я иду? Иду слушать эту чудесную музыку, это великое, настоящее Miserere, Miserere тех, что возвращаются на землю после смерти и знают, что значит умереть во грехе!
И с этими словами он скрылся из глаз изумленного послушника и не менее удивленных пастухов.
Ветер завывал и потрясал дверями, как будто могучая рука старалась сорвать их с петель; дождь лил потоками и хлестал в окна, и по временам яркая молния на мгновение освещала весь горизонт.
Когда первая минута изумления прошла, монах воскликнул:
-- Да он сумасшедший!
-- Совсем сумасшедший! -- повторили пастухи и, поправивши огонь, снова стеснились вокруг очага.
II.
Часа через два пути таинственный странник, которого в монастыре величали сумасшедшим, следуя вдоль по течению речки, указанной ему рассказывавшим пастухом, дошел до того места, где возвышались черные и величественные развалины монастыря.
Дождь перестал; облака плыли темными полосами, и из-за их неровных краев украдкой вырывался луч бледного и неверного света; ветер точно стонал, бичуя массивные столбы и врываясь в пустынные развалины. Ничто странное и сверхъестественное не поражало внимания. Тот, кому случилось проспать не одну ночь без всякого другого приюта, кроме покинутой башни или одинокого замка; кому случилось бесстрашно переносить во время своих бесчисленных странствий тысячи мучений, -- тот, конечно, знаком со всеми подобными звуками.
Водяные капли, струившиеся в скважины разрушенных сводов и падавшие на плиты с мерным стуком, подобным стуку часового маятника; крик совы, приютившейся под каменным ореолом изваяния, уцелевшего в углублении стены; шорох пресмыкающихся, пробужденных бурей от их летаргического сна и высовывающих свои отвратительные головы из нор, в которых они спали, или ползающих среди сорных трав и терниев, выросших у подножия алтаря и в щелях между могильными плитами, составляющими церковный пол, -- все эти странные и таинственные звуки, весь этот лепет полей, уединения и ночи, явственно доносились до слуха странника, который сидел на опрокинутом памятнике и с тревогой ожидал наступления того часа, когда должно было совершиться чудо.
Время шло, и ничего особенного не замечалось; раздавались все те же бесчисленные звуки, соединяясь на тысячу различных ладов, но все те же самые.
-- А что, если он меня обманул! -- подумал музыкант; но в это мгновение послышался новый шум, необъяснимый в этой местности и подобный тому, что производят часы за несколько секунд перед тем, как начинают бить: шум вертящихся колес, натягивающихся пружин, целого механизма, который смутно движется и собирается употребить в дело свою таинственную механическую жизненность. Затем ударил колокол... раз... два... до одиннадцати.
В разрушенном храме не было ни колокола, ни часов, ни даже башни.
Еще не успел замолкнуть последний удар колокола, замирая в отголосках, еще слышался его звон, сотрясающий воздух, как уже гранитные навесы, защищавшие изваяния, мраморные ступени алтарей, стрелы готических сводов, сквозные перила хора, фестоны и трилистники карнизов, черные столбы стен, мощеный плитами пол, арки и вся церковь вдруг начали совещаться, хотя не видно было ни факела, ни свечи, ни лампады, которая разливала этот необыкновенный свет.
Церковь казалась скелетом, выделяющим из своих желтых костей фосфорический газ, сияющий и дымящий в темноте голубоватым, беспокойным и страшным светом. Казалось, что все оживает, но только оживает под влиянием гальванического толчка, сообщающего смерти судороги, пародирующие жизнь, -- мгновенное движение, еще более ужасное, чем неподвижность трупа, подверженного его неведомой силе. Камни соединились с камнями; престол, которого разрушенные останки были перед тем разбросаны в беспорядке, воздвигся целый и невредимый, как будто художник только что успел окончить его последним ударом резца, а за престолом поднялись опрокинутые часовни, развалившиеся капители и ряды огромных разрушенных сводов, которые капризно переплелись и перепутались между собою и образовали из своих колонн целый порфировый лабиринт. Когда храм возник из развалин, послышался отдаленный гул, который можно было принять за голос ветра. Но это был хор отдаленных, глухих голосов; казалось, что они исходили из недр земли, и все подымались и подымались, и становились все яснее и яснее.
Смелый путник начинал испытывать страх, но с этим страхом в нем боролась фанатическая привязанность ко всему необыкновенному и чудесному, и, укрепляемый ею, он встал с могилы, на которой сидел, наклонился над пропастью, где мчался поток среди скал, низвергаясь с непрестанным и устрашающим громом, -- и волосы его стали дыбом от ужаса.
Полузакрытые лохмотьями своих одежд, с опущенными капюшонами, из-под которых виднелись в страшном контрасте обнаженные челюсти с белыми зубами и темные глазные впадины их черепов, -- предстали ему скелеты монахов, сброшенных из церковной ограды в эту пропасть. Они подымались из глубины вод и, цепляясь огромными пальцами костлявых рук за неровности скал, карабкались по ним на самый верх, повторяя глухим, замогильным голосом, но с самым потрясающим выражением скорби первый стих Давидова псалма: "Miserere mei, Domine, secundum magnam misericordiam tuam!" [Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей!].
Достигнув церковного перистиля, призраки стали в два ряда, вступили в церковь и преклонили колена в главном приделе, где продолжали более громким и торжественным голосом пение псалма. Музыка вторила их голосам, и какая музыка!.. То были отдаленные раскаты грома, удалявшегося после рассеянной бури и замиравшего вдалеке; то были завывания ветра, стонавшего в расселинах скал; то был равномерный шум водопада, низвергавшегося на обрывистые утесы, и капли сочившейся воды, и крик невидимой совы, и шелест встревоженных змей. Все это составляло музыку и, кроме того, еще нечто, чего невозможно объяснить и еще более представить себе, что-то такое, что казалось эхом органа, сопровождавшего строфы великого покаянного гимна Царя-псалмопевца столь же величественными звуками, сколь ужасны его слова.
Церемония продолжалась; присутствовавшему музыканту, остолбеневшему и пораженному, казалось, что он находится вне действительного мира, что он живет в фантастических пределах сновидения, где все представляется в странных, чудовищных формах.
Страшное сотрясение вывело его из того оцепенения, которое овладело всеми способностями его духа. Его нервы дрогнули под влиянием сильнейшего волнения, его зубы застучали непреодолимой дрожью, и холод проник до мозга его костей.
В это мгновение монахи произносили следующие ужасные слова Miserere:
"In iniquitatibus conceptus sum, et in peccatis concepit me mater mea" [Себо в беззаконии зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя].
Когда раздался этот стих и отголоски его пронеслись от свода до свода, поднялся страшный вопль, точно крик скорби, исторгнутый у всего человечества сознанием его злодеяний, ужасающий крик, и соединивший в себе все жалобы несчастия, все вопли отчаяния, все богохульства нечестия, -- чудовищный хор, достойный представитель смертных, живущих в беззаконии и зачатых во грехе.
То печальное и потрясающее, то подобное солнечному лучу, пронизывающему темную грозовую тучу, сменяя молнии ужаса молниями ликования, пение продолжалось, пока, внезапно преображенная, церковь не просияла, залитая небесным светом. Обнаженные скелеты монахов облеклись плотью; светлые ореолы заблестели над их головами; церковный купол разверзся, и сквозь него предстали небеса, подобные океану света, отверстому взорам праведных.
Серафимы, ангелы, архангелы и силы небесные сопровождали гимном славословия следующий стих, возносившийся к престолу Господню подобно гласу гармонической трубы:
"Auditu meo dabis gaudium et laeti- tiam, et texultabunt ossa humiliata" [Слуху моему даси радость и веселие, и возрадаются кости смиренныя].
Тут разлившееся сияние ослепило музыканта; виски его забились со страшной силой, в ушах у него зазвенело, и он упал без чувств на землю и ничего более не слыхал.
III.
На другой день мирные монахи Фитерской обители, которым послушник сообщил о странном посещении предыдущей ночи, увидели незнакомого странника, переступившего их порог с бледным лицом и как бы не помня себя.
-- Что-же, услыхали вы, наконец, Miserere? -- спросил его с некоторой насмешкой послушник, переглянувшись украдкой с старшими монахами.
-- Да, -- отвечал музыкант.
-- Ну, как оно вам показалось?
-- Я сейчас-же его напишу. Дайте мне у себя убежище, -- продолжал он, обращаясь к настоятелю, -- убежище и пищу на несколько месяцев, и я оставлю вам бессмертное произведение искусства -- Miserere, которое загладит мою вину перед Богом и обессмертит мою память, а с нею и память этого аббатства.
Из любопытства монахи посоветовали настоятелю согласиться на эту просьбу; настоятель из сострадания, все еще считая музыканта сумасшедшим, решился ее исполнить, и, водворившись в монастыре, незнакомец начал свою работу.
День и ночь он работал с неутомимым усердием. Иногда он вдруг останавливался среди своего занятия и точно прислушивался к чему-то, что звучало в его воображении, и его зрачки расширялись, он вскакивал с своего места и восклицал: "Да, так, так, совершенно... да!" -- и продолжал писать ноты с лихорадочной поспешностью, которая часто удивляла тех, кто наблюдал за ним тихонько от него.
Он написал первые строфы, затем следующие, вплоть до половины псалма; но когда дошел до последнего стиха, слышанного им в горах, -- то уже не мог продолжать дальше.
Он написал одну, другую, сто, двести черновых -- все напрасно. Музыка не передавала того, что он запомнил.
Тогда сон оставил его, он потерял аппетит, лихорадочный жар охватил его мозг, он сошел сума и, наконец, умер, не окончив Miserere, которое монахи сохранили, как редкость, после его смерти, и которое и до сих пор сохраняется в архивах аббатства.
Когда старичок окончил свой рассказ, мои глаза невольно еще раз устремились на старинную и пыльную рукопись Miserere, которая еще лежала открытой на одном из столов.
"In peccatis concepit me mater mea..." Эти слова стояли на странице, которая была у меня перед глазами, и, казалось, смеялись надо мной своими нотами, крючками и закорючками, непонятными для профанов в музыке.