На родине, на самом конце южной окраины маленького приморского городка, стояла во времена моей юности старая хибарка рыбака, которой теперь уже не существует. Окнами она выходила на море, и вода подступала к ней почти вплотную. Между хибаркой и кромкой берега оставалась лишь узенькая тропинка, по которой проходили со своими снастями рыбаки, направляясь на площадки для сушки рыбы или возвращаясь оттуда.
В те годы, к которым относится мой рассказ, сами старики -- рыбак и его жена -- уже умерли, в домике жила их единственная дочь Марта. Все то немногое, что было у стариков, перешло к ней. После смерти родителей она жила на то, что зарабатывала тканьем. Первого числа каждого месяца она заново заправляла ткацкий станок: один месяц полушерстяной, другой -- бумажной пряжей. Горожане записывались на столько-то и столько-то локтей и сами приносили материал для утка.
Марта была высокая полная девушка, необычайно кроткая и застенчивая. Лучшие годы своей юности она потратила на уход за двумя хворыми и сварливыми стариками, -- расставанье с жизнью затянулось у них очень надолго. Теперь она сидела у оконца, выходившего на море, и с утра до вечера ткала. Люди не понимали, чего ради она сидит здесь в одиночестве и смотрит на море, а не поселится у кого-нибудь из родственников, где у нее были бы сверстники: она была не так уж бедна и могла немножко платить за себя, так что везде ее приняли бы с распростертыми объятиями.
Но, видно, ей нравилось жить по-своему и утешительно было знать, что время она проводит не зря. Когда ранним летним утром рыбаки, словно выносимые из-за горизонта восходящим солнцем, возвращались домой после лова, Марта часто стояла у двери хижины -- иной раз еще в одной сорочке, -- соображая, какой ждать погоды на предстоящий день. А потом громкий стук ее станка раздавался до самого вечера. "Вот и полдень!" -- восклицали соседки, когда стук вдруг обрывался. Или: "Сейчас пять часов! Марта -- все разно что хорошие стенные часы с боем и недельным заводом", -- говорили они.
И верно: по ней можно было распределять свое время на целую неделю. В субботу после обеда она ходила на кладбище ухаживать за могилками родных; по воскресеньям, повязавшись платком, шла в церковь. В остальное время она мало кем или чем интересовалась, все сидела на своем месте у окошка. Станок был поставлен так, что, работая, она могла видеть море и гавань, снующие взад и вперед лодки и иностранные суда, заходившие в порт.
Она до такой степени срослась со своим местом у окна, что людям становилось не по себе, если случайно они ее там не видели. Те, что постарше, помнили, как ее клали на подоконник еще грудным младенцем, беспомощным слюнявым комочком, и она щурилась и кривила мордашку от блеска бескрайного морского простора. На этом же подоконнике она сидела одна и возилась со своими игрушками, как только научилась ползать; и там же она провела, словно на вахте, все свое детство, поджидая ушедшего в море отца или новостей с чужбины. Море приносило с собой страшные вести, с морем были ввязаны крупные события в человеческой жизни: приходили суда с покойниками; иной раз попадался богатый улов, иной раз дело доходило до голода, а кое-когда доставались и богатства, носившиеся без хозяина по воле волн. Марта всегда вглядывалась в широкий морской горизонт, вероятно это и сделало ее дальнозоркой, -- и теперь она никогда не смотрела на людей прямо. Взгляд у нее был вялый и безвольный, он ни на чем не задерживался и сейчас же скользил в сторону. Но когда она глядела на море, зрачки ее расширялись и глаза выражали любопытство.
Случалось, то один, то другой задавался вопросом: в своем ли она уме? Но поскольку она жила самостоятельно, работала и не обременяла ни город, ни родню,-- это было в конце концов безразлично.
Марта была миловидная серьезная девушка, ей достался домик от родителей, свободный от долгов, а потому многие молодые рыбаки охотно сворачивали на тропинку под ее окнами. Те, кто приходился ей сродни, приносили ей рыбу, если лов бывал удачным, а весной помогали копать ее маленький огородик. Однако на благодарность Марта была скуповата!
Мало-помалу многие молодые люди задались целью добиться ее благосклонности, она стала олицетворять для них то недосягаемое, ради чего каждый бойкий парень готов рискнуть головой. Но как они ни подъезжали к Марте, им никак не удавалось ее завоевать; ни один не мог похвалиться тем, что зажег искорку интереса в ее глазах; ни один не был уверен даже в том, замечала ли она его вообще.
-- Кто хочет ее подцепить, тому надо держаться помористее, -- говорили старые рыбаки, -- Марта ведь дальнозоркая. У нее это от матери.
В этих словах- заключался намек на то, что ее мать в свое время пренебрегла местными городскими женихами и вышла замуж за парня, жившего на другой стороне острова.
В мать ли она уродилась, или в кого другого, но такая она уж была и такою оставалась. Так прошло лет десять, и Марта, пожалуй, все больше свыкалась с одиночеством, хотя время шло и недалек был уж тот день, когда она превратится в старую деву. Тут ничего нельзя было поделать, и ей прощали ее чудачество, зная, что вообще-то она славная девушка.
Но однажды какая-то опытная женщина с удивлением обнаружила, что Марта как будто начинает сильно изменяться в фигуре; а раз уже подметила одна, то сейчас же увидели и все остальные. Тогда старшая из родственниц Марты нарядилась, как в церковь, и отправилась к ней. Марта встретила ее, пряча руки под передником, но отпираться не стала. От нее только невозможно было добиться никаких подробностей, -- на всякий вопрос о том, как же и когда это произошло, она просто указывала на море, -- а из такого ответа немного узнаешь.
Ну что ж, если нельзя получить объяснение того, что случилось, приходится состряпать объяснение самим. Стали рассказывать, будто во время сильного шторма капитан одного из многочисленных парусников, бросавших якорь у нашего побережья, ночью подошел на лодке к берегу, высадился и постучался к Марте в окно. Как добился своего совершенно чужой человек -- при ее-то скромности и застенчивости! -- никто не мог понять. Но ведь и то сказать -- она постоянно пялилась на море, словно оттуда должно было прийти к ней счастье; а он, значит, как-то сумел ее покорить. Вот и выходит: запрись женщина хоть на два крюка, проку не будет.
Положим, счастье-то Марта все-таки поймала, нельзя сказать, чтобы она совсем уж даром просидела и проглядела свою молодость! "Неизвестный" все же пришел к ней с моря.
Маленький наш городок обычно не очень-то спокойно принимал подобные случаи, но тут произошло нечто необычное: люди боялись высказывать осуждение. Это был не обычный проступок, в данном случае чувствовалось вмешательство неведомых сил, и потому к Марте отнеслись снисходительно. Нашлось даже несколько человек, и теперь не отказавшихся от своего намерения жениться на ней.
-- Соглашайся, милая моя, не сиди и не жди того, что два раза подряд никогда не случается. Не отказывайся от счастья, когда оно само идет в руки, -- говорили старухи. -- Нет на свете ничего вероломнее моря, это тебе любой скажет. Соглашайся, будет тогда и отец у твоего ребенка.
Марта не отвечала, а только еще усерднее ткала в промежутках между уговорами. По непрерывному стуку станка можно было судить, что она решила воспитать свое дитя сама.
Родился мальчик, и другого отца, кроме моря, у него не было; и он скоро свыкся со своим положением. Когда он немножко подрос и спросил у матери, кто и где его отец, -- она только указала ему молча на море. А когда мальчуган заглядывал вопросительно в ее ласковые глаза, ища ответа, он видел в них море -- беспредельное, открытое, каким оно отражается только в голубых, овеянных ветрами глазах молодой рыбачки.
И вот мальчик с младенчества привязался к морю. Он был скрытный, весь в мать, и, едва научившись ползать, все дни пропадал на берегу. На чердаке он разыскал старую квашню, уцелевшую с дедовских времен, и, забравшись в нее, целыми днями плескался в воде. Частенько квашня опрокидывалась вверх дном, и матери, присматривавшей за мальчиком из окна, приходилось бросать работу и бежать вытаскивать его из воды, пока он не захлебнулся. Ни ей, ни ему и в голову не приходило сердиться за это на море.
В школе сынишка Марты не отличался особыми успехами. Способными там считали учеников, вызубривших наизусть несколько напечатанных песенок или стишков, а к этому он не питал никакой склонности. В классе мальчишка забивался в свой уголок на задней парте, в проказах ребятишек не принимал участия и старался зести себя как можно тише и незаметнее, -- он находился на чуждой ему почве. Учитель не стал сам заниматься с ним, а предоставил ему набираться знаний у соседа по парте.
Но за пределами школы этот мальчик мог заткнуть за пояс любого. В маленьком городке море определяло все -- игры детей и работу взрослых; а с морем он умел ладить -- рано научился управлять лодкой, как заправский рыбак, и знал тайные законы миграции рыб. Бог весть, откуда взялись у него эти познания, -- должно быть, таким инстинктом одарила его сама природа. Три-четыре семьи городских богачей всегда обращались к нему, когда устраивали у себя званый обед, -- угрей или щук он всегда умел добыть.
Так как, к счастью, он никогда не учил зоологии, то знал, что окунь и щука -- рыбы пресноводные, Балтийское море настолько мало соленое, что взрослыми они в нем отлично выживают; кверху брюшком они всплывают только когда попадают в Эресунд, вплоть до острова Вен. Икринки же и молодь требуют для своего развития безусловно пресной воды. И вот ранней весной взрослые самцы и самки мечутся взад-вперед по Балтийскому морю, отыскивая пресную воду, пока не наткнутся на устья рек у побережья Борнхольма. Здесь они поднимаются вверх по течению до озер и болот, где и происходит нерестованье.
В школе мальчику здорово досталось бы за такие непозволительные знания, если бы оy их кому-нибудь выложил. На воле же они бывали ему чрезвычайно полезны: он в точности знал, когда начинается ход рыбы; и кто умел с ним поладить, того он соглашался разбудить прекрасным весенним утром, часа в три, и взять с собой на рыбалку.
Но больше он держался особняком: ведь мать занимала особое положение, и он верно и преданно разделял его с нею. Мать жила всецело ради своего ткацкого станка и этого мальчугана, подаренного ей морем; и стоило ей чуть-чуть приподнять голову, она видела перед собою весь свой мир: сына в отцовских объятьях, так сказать.
Разговаривали они между собой мало, оба не отличались болтливостью. У них была какая-то особая манера обращаться друг к другу и стоять друг за друга, внушавшая другим уважение. Они были счастливы! Единственным огорчением Марты была мысль, что отец вдруг появится и отберет у нее сына.
Это опасение было не совсем вздорным: еще не успев конфирмоваться, Петер сбежал от матери и ушел в море. Он, наверно, чувствовал, что добром ему этого не позволят, а уйти решил во что бы то ни стало. Сначала думали, что он утонул, -- его лодку нашли как-то раз плавающей вверх дном у берега. Но потом оказалось, что ночью он удрал на одном из многочисленных парусников, которые во время берегового ветра бросали якорь у побережья.
Во внешнем поведении Марты это событие не вызвало никакой перемены, по-прежнему жизнь ее текла размеренно, как часы, она занималась своими делами и никому не поверяла своих мыслей. Однако заметно было, что она изводится от тоски; что-то будто сидело у нее внутри и подтачивало ее. Горе ее было спокойно и молчаливо, как у бессловесной твари; и оно не уменьшалось, когда стало известно, что сын не утонул, а преблагополучно странствует где-то далеко. Во всяком случае море забрало его -- здесь его ведь не было! Из трубы ее домика по-прежнему вился дымок, она ела и пила, как и раньше, и даже поправлялась, стала тучной и неповоротливой. И как ни странно, все- таки заметно хирела, -- она таяла изнутри.
Людям, которым приходится самим устраиваться в жизни, труднее всего дается начало; а Петер, принимая во внимание обстоятельства его отъезда из дому, вероятно, решил не давать о себе знать, пока не сможет сообщить чего-нибудь хорошего. Два раза, с промежутком в несколько лет, приходили вести, что он собирается домой, с деньгами в кармане, и намерен держать экзамен на штурмана. И каждый раз Марта немного оживала; но надежды ее не сбывались, и она еще больше впадала в апатию.
Дежурства ее у окна становились все продолжительнее и продолжительнее; под конец она уже не сходила с места и так и сидела днем и ночью, повернувшись лицом к морю. Изредка она, по старой привычке, толкала свой станок, но пряжи на нем не было. "Механика у нее вся поломалась", -- говорили рыбаки, когда, уходя в море и возвращаясь, видели застывшее и тупое лицо Марты, прижавшееся к оконному стеклу. В этой позе она и умерла.
Весть о смерти матери застала Петера в Гамбурге, как раз в тот момент, когда его намеревались основательно обобрать в третий раз. И опомнился он только-только вовремя, чтобы спасти из заработанных денег сумму, которой хватило бы на билет домой. Сообщил эту новость его товарищ, -- сам Петер не поддерживал отношений с родиной. Приехал он к самым, похоронам.
Смерть матери навела Петера на кое-какие мысли и заставила его серьезно задуматься. Что же дала ему мать и вся его собственная жизнь? Ни к чему это, пора кончать с морем! Он присмотрелся к девушкам в округе и выбрал из них самую скромную, Ане-Лизе.
-- Так меня по крайней мере хоть что-то удержит на месте, -- сказал он в пояснение.
-- Да, это, конечно, неплохо, -- отвечали ему, -- но надо тебе поискать какую-нибудь должность, без этого не проживешь. Да и хозяйством тоже нужно обзавестись.
-- И то правда! -- согласился Петер и принялся за поиски работы.
Он получил хорошее постоянное место у пивовара и стал обставлять свое гнездо, а незадолго до святок женился.
-- Ну, теперь он прочно пришвартован, -- говорили люди, -- из таких мягких объятий не так-то легко вырваться. А если еще на коленях у него запрыгает малыш, ну тогда...
И они как будто были правы: все свободное время Петер проводил дома, хлопотал над устройством своего гнездышка и ухаживал за Ане-Лизе. Она действительно сумела изгнать из его души всю непоседливость.
Когда же наступила весна и стоявшие в гавани суда, оснастившись, стали уходить в море, Петера обуяло беспокойство, он утратил интерес ко всему и в один прекрасный день исчез.
Молодая жена его была благоразумной рыбачкой; она не стала понапрасну лить слезы, а-сразу же взялась за брошенные мужем дела. В положенное время у нее родился ребенок, и она работала и растила его, не дожидаясь, когда Петер пришлет ей денег. И поступила вполне правильно.
Письма от него приходили нечасто, но однажды, после пятилетнего отсутствия, он вдруг самолично появился под окном своего дома, бородатый, неузнаваемый и необычайно довольный. Многое, конечно, собиралась ему высказать жена, да не так-то легко было выдержать характер, -- до того он восхищался и своей женой и ребенком! Он и сам-то был большим смеющимся ребенком, -- все упреки отскакивали от него, как горох от стены. Никто не мог усомниться, что, несмотря на пятилетнее свое отсутствие', он и сам чуть не погиб от тоски, -- до того он восхищался своим гнездом! Радость и ликованье били из него ключом... пока не выдохлись!
Так он заглядывал домой с промежутками в несколько лет; возраст и число детей служили своего рода отчетной ведомостью о его визитах. Всегда он по-прежнему восхищался своей маленькой, чертовски дельной женой и детьми, которых она ему нарожала, всегда одинаково твердо был намерен -- теперь-то уж решительно! -- покончить с этой собачьей и каторжной жизнью на море. Теперь он будет жить в лоне семьи, купит лодку и станет рыбачить, займется и еще чем-нибудь поближе к дому. Мотаешься вот так кругом земли, никому не на радость, а самые лучшие годы тем временем проходят! Ведь можно жить так чудесно! Но теперь уже сказано -- стоп! Надо хорошенько познакомиться с женой и ребятишками...
И каждый раз повторялось одно и то же. Прожив некоторое время на суше, он начинал терзаться неуемным беспокойством и метался между домом и портом. Как ни старался он при ходьбе пошире расставлять ноги -- даже бедра и подошвы начинали ныть, -- но земля под ним упорно не желала качаться. И сон у него пропадал.
Дома пускались на все, чтобы только удержать его. Но не подставлять же под кровать полозья или еще что-нибудь, чтобы она качалась, как каюта. Примерно с неделю это удавалось, когда он ложился спать, все ребятишки поочередно становились под окном и плескали на стекло воду. Все-таки Петер не выдержал и снова ушел в море, -- ведь он уж убедился, как мастерски правит своим кораблем его хозяйка. Дьявольски толковая бабенка? А дочурки-то -- сущие фарфоровые куколки!
II
Какое захватывающее волнение для маленького парнишки, знавшего, что человек носился где-то далеко-далеко по морям, внезапно увидеть его в тесном мирке нашего городишка, окруженным диковинками, привезенными из самых отдаленных и фантастических стран, -- кораллами, бумерангами, замечательным китайским фарфором. Татуировка у него была на редкость, не чета нашим местным морякам! Весь облик его невольно поражал мальчишеское воображение. Как чудесен должен быть этот далекий мир, если он так неохотно выпускал человека из своего плена и властно забирал его обратно, заставляя бросать все, что он любил дома. И сколько же подвигов он совершил -- настоящий герой! Как хорошо было бы поехать вместе с ним и хоть одним глазком взглянуть на его тамошнюю беспечную жизнь!
Когда я стал взрослым, мне это действительно удалось, -- я совершенно случайно оказался его спутником в одном заграничном плавании.
Было это несколько лет тому назад. Я ютился неподалеку от одного из крупных средиземноморских портов, поджидая возможности добраться пароходом на родину. В кошельке у меня было пусто, на железнодорожный билет денег не хватало, а пассажирский пароход, совершавший эти рейсы, отказался довезти меня даром. Квартировал я в одном из пансиончиков у порта; это был настоящий кабак, на котором в качестве приманки день и ночь развевался невероятно грязный датский флаг. Я выкладывал каждое утро два франка за стол и ночлег и весь день рыскал по громадному порту.
Наконец, однажды утром я увидел красный флаг, хлопавший над большой ржавой железной посудиной, пришвартованной у одной из набережных. Это была здорово потрепанная шхуна "Дания", пришедшая с Востока, где она во время русско-японской войны ловила рыбку в мутной воде, а теперь возвращалась на родину. Видно было, что она побывала во всяких переделках.
В те годы морские фрахты сильно упали, поэтому даже затраченный на рейсы уголь не окупался. "Дания" как раз собиралась расснаститься и стать на долгую стоянку, когда русская балтийская эскадра, отправляясь в свое плавание навстречу смерти, искала грузовые пароходы, которые сопровождали бы ее с грузом угля. Это было необычайно рискованное предприятие, цены за фрахт обещали вчетверо выше обычных, -- и "Дания" предложила свои услуги. Таким образом она попала в Балтийское море, а потом уж проделала и все остальное: ходила в Корейский пролив с запечатанными приказами и замаскированным грузом, плавала постоянно с притушенными фонарями, пробираясь между японскими крейсерами и подводными минами во время подозрительных рейсов в Порт-Артур и Владивосток. Бывали времена, когда можно было погибнуть, бесследно исчезнуть в какую-то долю минуты. Однако все сходило благополучно и за каждый рейс платили так же щедро, как за несколько лет тяжелого труда.
Теперь война кончилась, и грузовой пароход, изрядно потрепанный, возвращался на родину; киль его до такой степени оброс ракушками, что о каком-либо приличном ходе нечего было и думать. Железный трюм его был полон, доставить груз прямо в Европу не удалось, -- переход пришлось совершать этапами, чтобы свести концы с концами. Из Японии пошли с полным грузом в Гонконг и Бангкок; в Бангкоке набрали только на четверть грузоподъемности судна зерна и тикового дерева для Гамбурга, потом зашли в Сингапур -- забрать немного корья для дубленья парусов и рыбачьих сетей, тоже для Гамбурга; а из Сингапура в Рангун -- за рисом для Дании. В Мессине пополнили бункера и погрузили несколько тысяч ящиков с апельсинами для Копенгагена -- конечной цели плавания.
Капитан ничего не имел против того, чтобы прихватить меня, но просил перебраться на судно сейчас же, так как они намеревались выйти из порта через несколько часов, как только закончат погрузку; он отрядил со мной матроса, помочь мне донести багаж.
-- Только окажите мне услугу, присмотрите за ним, -- сказал капитан.-- Он дельный и расторопный парень, но стоит ему очутиться на берегу -- пиши пропало, след от него остается только в судовом журнале. И раз уж мне удалось довезти его сюда, я не хочу лишиться удовольствия доставить его более или менее благополучно в Данию.
Это был бородатый дюжий матрос, лет сорока -- пятидесяти, с коричневым лицом, как у метиса, и мускулистыми руками, густо покрытыми татуировкой; в ушах у него болтались свинцовые серьги-кольца, как у наших рыбаков. Пока нас было видно с корабля, он шел в нескольких шагах позади меня, но за первым же поворотом нагнал и пошел рядом. Некоторое время он поглядывал на меня сбоку, усердно ворочая во рту жвачку, потом обильным плевком, пущенным струей с тротуара на мостовую, освободил рот и воскликнул на языке, прозвучавшем здесь, так далеко от родины, по-особенному знакомо и мило:
-- Прямо-таки чудесно возвращаться на родину! Что делается у нас дома?
Теперь я тоже узнал его -- руки в сплошной татуировке, забавная походка вразвалку, как будто ноги его все время примеривались, как получше ступить на встававшую отвесно палубу. Это был сын Марты, Петер!
Я уже очень давно не бывал в родных местах, но все же больше его знал, что там творится, в частности и о его семье. Я рассказал ему, между прочим, что старшая дочь его вышла замуж, живет своим домом, и что, вероятно, сейчас он уже дедушка.
Сообщение это, видимо, произвело на него очень сильное впечатление. Несколько минут он шел возле меня молча, челюсти его усердно уминали жвачку. Потом, засунув руки за пояс, он проговорил медленно, словно продолжая вереницу своих размышлений:
-- Да, вот мотаешься кругом земли без толку -- и попадаешь в разные истории. Но теперь пора с этим покончить.
-- Ты уж говорил это не раз, Петер! -- осторожно возразил я.
-- Ну да, правильно! Но можешь поверить, у меня было время хорошенько все обдумать; не очень-то весело было болтаться между минами японцев. Спать тоже почти не приходилось. Старик и оба штурмана день и ночь на мостике, дозорными на баке двое матросов, и один из них всегда бывал Петер. Чуть только заберешься куда-нибудь в уголок маленько вздремнуть, сейчас же кричат: "Куда к черту девался Петер?! Неужто он все время дрыхнет, как сурок? Эй, Петер, не видать ли чего новенького?" -- "Как же, капитан, мины плавают и с штирборта и с бакборта!" -- "А-а, дьявол! Ну и пусть их плавают, Петер! А мы пройдем между ними! Ahead!" [Вперед! -- англ.] Ну, деньжонок-то мы подзаработали, и теперь самое лучшее бы причалить к берегу. Ведь у моряков деньги долго не держатся: не успеешь оглянуться, а карман уж пуст. Да и надо мне загладить свою вину перед семьей.
Он серьезно смотрел на меня своими голубыми детскими глазами, взгляд их казался таким ясным, словно в нем отражался весь горизонт. Меня поразило, как мало следов оставила на нем жизнь.
Во время перехода мы с ним о многом поговорили. Днем, занимаясь своим делом, он обычно делал вид, будто мы совершенно незнакомы, в присутствии капитана и штурманов отвечал мне кратко и официально, -- зато по вечерам, когда бывал свободен и знал, что "старик" отдыхает у себя, он приходил ко мне в каюту поболтать, и почти всегда о своей семье.
Со времени его последней побывки дома прошло много лет, и тоска по родине одолевала его. Он не был нытиком, работу свою исполнял весело и с задором, подбадривая всю команду, но когда мы сидели и беседовали о родине, его охватывала какая-то особенная грусть, и он начинал ругать самого себя: "Этакий мерзавец не заслуживает ничьей любви на земле!"
-- Они-то там, наверно, беспокоились обо мне, да, может, еще вдобавок терпели нужду! -- восклицал он иногда. -- Как ты думаешь, они и впрямь бедствовали, в то время как я швырял деньгами, чуть только попадал на берег?
Я отвечал, что, насколько мне известно, семья его как-то справлялась и жила довольно сносно, но, разумеется, только благодаря упорному труду.
-- Ведь это же сущее свинство, а! Они могли бы отлично прожить каким-нибудь вязаньем или иной раз подработать в городе на чашку кофе -- стоило мне только поаккуратнее обращаться с получкой. Но такой уж мы, моряки, народ! Господь бог был, наверно, страсть как занят, когда создавал нас, и забыл вложить в нас затычку. Вот и торчишь тут, мотаешься кругом земли, подвергаешься опасностям. И все-таки никогда больше двух лет не выдерживаешь. Так деньги и вылетают в трубу, и научиться ходить один по суше никак не можешь. Дело в том, видишь ли: ведь на море теряешь понятие о деньгах, и о женщинах тоже, -- всякая юбка в мыслях у тебя превращается в ангела. А когда сойдешь на берег и карман у тебя топорщится от получки, иной раз, может, за полгода, так тут и ног под собой не чуешь от наплыва сил и веселости. На всех набережных стоят люди, жадно цапают тебя за карманы, и у тебя создается дьявольски занятное чувство, что ты все на свете можешь купить! И вот швыряешь далеры в их изголодавшиеся рожи: одному за то, что он кривоморд, другому за то, что он в прошлом году страшно объегорил тебя, всучив дрянной костюм... Глупо, понятно, но когда попадешь на берег с двумя-тремя хорошими приятелями, тогда разбирает охота потешиться над всем этим. Тут уж не думаешь ни о старухе матери, ни о своей хозяйке и ребятах -- плывешь просто по течению. А там, смотришь, в конце какого-нибудь переулочка стоит волшебный замок с красным фонарем и красными гардинами, и сидит в этом замке принцесса. Она чудесно размалевана и вздыхает: всю свою жизнь она изнывала от тоски по ком-то; и этот неизвестный -- ты! А через два дня, когда очнешься, -- смотришь, ни денег, ни нового костюма нет, а иногда даже и рубахи -- сидишь на набережной в какой-то старой рвани.
И вот тут-то вспоминаешь о своих, и до того додумаешься, что голова чуть не раскалывается от боли. Возвращаться домой в таком-то виде, понятно, не хочется. И уж ничего другого не остается, как закабалиться вновь и тянуть лямку еще год или два. А какие чудесные минуты переживаешь, когда ночью далеко-далеко в открытом море стоишь на вахте, подсчитываешь свою получку и думаешь о тех, кто ждет тебя дома...
Но теперь все это уже позади. На Востоке пришлось хлебнуть горя, и обстоятельства заставили Петера взять себя в руки. Поговорил он со "стариком", и они порешили на том, что ему ни в одном порту не будут давать увольнения на берег.
-- Долгонько это затянулось, -- сказал он, вздохнув, -- но теперь, слава богу, остался лишь Гамбург. Только бы мне попасть на датскую землю, а там уж не страшно. И вот посмотри результат, -- он вывернул свой пояс, -- здесь money enough [достаточно денег -- англ.] на то, чтобы затеять что-нибудь на берегу: сто фунтов золотом, не считая того, что мне еще причитается получить. Ну и стоило же мне трудов сберечь их до этого времени, можешь поверить! Я думаю купить яхту и заняться перевозкой камня у нас дома.
-- Неужто ты носишь при себе все деньги? -- испуганно воскликнул я.
-- Может, ты посоветуешь, как иначе мне с ними поступить? Деньги ведь поганая штука -- не успеешь оглянуться, а их уж и след простыл.
-- Ты мог бы оставить их у капитана.
-- Старик, конечно, молодчина, но, видишь ли, может случиться какая-нибудь пакость. Я ведь уже не раз бывал на пути домой, и с порядочными деньгами, чтобы там как следует устроиться. Два раза я собирался подготовиться на штурмана -- это еще при жизни матери; а в третий раз мы с женой должны были открыть маленькую лавочку. Но всякий раз, как я просыпался на следующий день, выяснялось, что я дочиста обобран: один раз на скамейке в Ливерпуле, второй -- в Гамбурге, а третий... Ну, да что с возу упало, то пропало! Вот со временем и становишься осторожнее, понимаешь...
Я не мог усмотреть логики в его рассуждениях, но в этом пункте он оказался непоколебимым. Без сомнения, ему стоило нечеловеческих усилий столько времени беречь свое сокровище, и, вероятно, ему действительно необходимо было иметь деньги при себе, чтобы каждую минуту ощупывать их и убеждаться, что они целы, ведь он все еще был взрослым младенцем.
Полной уверенности в себе все же у него не было: мысль о последнем порте, куда мы должны были зайти, его немного страшила, и он то и дело брал с меня обещание не упускать его из виду.
-- Ты только сойди со мной на берег и проводи до почты, тогда все будет all right! [отлично -- англ.] Мы непременно пошлем деньги домой из Гамбурга. Хозяйке моей, наверно, приятно будет получить от меня разок весточку таким манером, она это вполне заслужила. Только обещай мне пока что построже за мною присматривать.
Я охотно обещал, но, к сожалению, сдержать обещание мне не пришлось. Чтобы очистить место для последней партии груза, мы переложили в Мессине часть тикового дерева на палубу, и из-за этого, едва мы вышли в открытое море, у судна обнаружился сильный крен, который не удавалось выправить даже путем перекачки водяного балласта в цистернах. Тогда капитан приказал оставить все, как было; при тихой погоде никакая опасность нам не грозила, только трудновато было двигаться по загруженной палубе. Всем нам было приказано соблюдать осторожность.
Однажды, ночью, когда мы шли каналом, Петер упал за борт. Никто этого не видал и не слыхал, его хватились только утром, при побудке. С подветренной стороны у рулевой рубки палубный груз неожиданно двинулся с места,- бревна, вероятно, раскатились под ногами Петера, когда он со своим всегдашним проворством пробегал по ним и, не удержавшись, упал за борт.
Ужасное впечатление производит корабль, когда слышишь зловещий возглас: "Человек за бортом!" В ушах все время, казалось, звучал чей-то вопль, хотя в воде уже никого не было. Радость от сознания, что после многолетнего отсутствия приближаешься к родине, покинула экипаж корабля. Простые, короткие слова команды нарушали немую тишину на борту, мы избегали смотреть друг на друга, чтобы не поймать один другого на тех же печальных мыслях о товарище. Никто на судне не пользовался такой любовью, как Петер, -- в сущности он был душой всего экипажа.
Печальный то был переход. Через несколько суток мы вошли в Гамбургский порт с флагом, поднятым до половины мачты, приготовившись к придиркам, бесконечным разговорам и допросам морского трибунала, в самом что ни на есть похоронном настроении, и вдруг на первых же шлюзовых воротах увидели Петера, он стоял, размахивая старенькой шляпчонкой. Капитан на мостике вытянул шею и выругался. А мы подумали, что перед нами призрак, и всем нам стало не по себе. Петеру же все это, вероятно, казалось чертовски забавным: он так и повалился на причальную тумбу, чуть не лопаясь от смеха.
Все произошло вполне прозаически. Сменившись ночью у вахты, Петер действительно свалился за борт. Покричав некоторое время без толку, он попытался ухватиться за лаглинь и, когда это не удалось, сбросил бушлат и поплыл -- больше ради препровождения времени и чтобы согреться: рассчитывать, что его выловят в такую темную ночь, не приходилось.
Часа два он помучился, пока не надумал покончить с этим делом. Он был прекрасным пловцом и особенной усталости не чувствовал. "Но, -- говорил он, -- нельзя же до бесконечности бултыхаться в этой луже, в конце концов оно ведь и надоест!" Вдруг он неожиданно увидел огонек, который, как говорят рыбаки, мерещится всем утопающим, и решил, что час его пробил.
Оказалось, что примета эта -- сущие враки, потому что он увидел самый обыкновенный пассажирский пароход, шедший из Дувра в Кале, с фонарем на фокмачте и огнями во всех иллюминаторах. Петера подобрали, а потом уж ему нетрудно было доехать поездом до Гамбурга и оказаться на месте раньше нас.
К сожалению, не только это прошло -у него как по маслу -- деньги он тоже легко промотал все до гроша... Не стоило расспрашивать, каким образом. В Гамбурге его списали с корабля, и мы вместе проделали остаток пути по железной дороге.
Петер благополучно добрался до дому с полученными в окончательный расчет деньгами. Семья встретила его радостно, и он снова, в восторге, что попал домой, настойчиво уверял, что теперь уж навсегда поселится здесь.
Но так как и на этот раз ему не удалось благополучно довезти до дому прикопленную заповедную сумму, то никто не сможет его осудить за то, что спустя некоторое время он опять стал проявлять беспокойство и в один прекрасный день удрал, чтобы еще раз отправиться на добычу упорно не дающегося ему клада.
Текст издания: Андерсен-Нексё, Мартин. Собрание сочинений. Пер. с дат. В 10 т. / Том 9: Рассказы. (1908-1938). Стихи. Пер. под ред. А. И. Кобецкой и А. Я. Эмзиной. -- 1954. -- 276 с.; 20 см.