Вот вам история Болины. "Дитя любви", она сама узнала ласку только на семнадцатом году жизни. И приласкал ее в темном углу лестницы чужой человек, относившийся к ней совсем не серьезно.
Но надо рассказать обо всем с самого начала, уходящего своими корнями в глубины великого небытия. Болина возникла из этого небытия, одарившего ее всеми теми особенностями и качествами, без которых подобные ей существа не могли бы пробиться в жизни.
Творящая природа, столь роковым образом и не вовремя вызвавшая Болину из туманов небытия для горестного земного существования на ее собственный страх и риск, и та поскупилась на сердечную теплоту при вступлении Болины в жизнь, ибо сердце ее матери, от которого Болина могла бы унаследовать чувства любви и человечности, было ледяным от страха перед последствиями.
Своим зачатием Болина была обязана дочке хуторянина и честолюбивому батраку, которые отправились вместе с молодежью погулять и потанцевать в лесу и решили таким способом добиться для батрака более высокого положения хуторянина. Их расчеты не оправдались, и тем самым была решена судьба Болины еще до ее появления на свет. Сословная гордость хуторян оказалась сильнее боязни стыда, и батрака прогнали со двора. Дочку хуторянина, после безрезультатного пользования разными домашними средствами, отправили в столицу "на курсы домоводства". Тем не менее кое-какие толки все-таки пошли.
Жизнь в деревне протекает так же ровно и тихо, как растет зерно в поле, и рождение Болины не могло нарушить этого распорядка. Посев естественно подготовляет жатву; в календаре отмечается крестиком день зачатия каждого нового приплода у скота. День за днем в природе происходило что-либо новое, но это не сбивало людей с толку; если же случалось что-нибудь непредвиденное, то приглашали пастора и, как это делалось в старину, сажали его на стремянку и выносили из дома, чтобы он прогнал с крыши длинноногого аиста, -- этот баловник чересчур поторопился. Вся обстановка жизни и ее содержание складываются из будничных мелочей.
Появление на свет Болины никому не угрожало. Ей пришлось самой бороться за собственную жизнь. Когда же она -- несколько преждевременно -- пробила себе дорогу на свет, все было устроено так, что с самого начала никто не должен был знать об ее существовании. За известную кругленькую сумму девочку взяла на постоянное воспитание семья портного-пьяницы, которая тем только и кормилась, что брала младенцев на воспитание. Дальнейшая же судьба Болины зависела от нее самой.
Ее мать поспешила вернуться домой, румяная, свежая, веселая, как ни в чем не бывало. Ни малейшей перемены, разве только грудь стала пышнее. Значит, если что и было, то она замела за собой все следы. Никаких таинственных связей с кем-либо в городе; ничего подозрительного во всем ее поведении здесь; нигде не видно было детской головки, которая могла бы послужить девушке укором. Стало быть, все толки оказались вздором, и батрак просто хвастался! Дочки хуторян не раз отправлялись в столицу поучиться чему-нибудь. Кроме того, всякий хорош по-своему, и чего глаз не видит, а ухо не слышит, то и до сердца не доходит. Девушка же была единственной наследницей богатого крестьянского хутора.
Тем не менее кое-что от людских толков к ней все же пристало, и цена ей теперь была, что ни говори, совсем не та. Ведь даже самая нарядная одежда ценится дешевле, если она хоть раз была надета -- хотя бы только к венцу. Девушке пришлось выйти за вдовца, притом за бедного. Но он стал владельцем хутора, и ее румяным щекам и пышному телу не суждено было увянуть. Она прижила в честном супружестве нескольких детей и вырастила их трудолюбивыми и богобоязненными. Отголоски далекого детского плача не смущали ее размеренных дней, не гнали от нее сон по ночам. Совесть ее была спокойна тем спокойствием, какое дает людям тугой кошелек: ведь было уплачено чистоганом за то, чтобы пресечь порочащие девушку слухи, -- хотя всякая другая с отчаяния бросилась бы в мергельную яму.
Ну, да Болина и плакала-то не слишком громко. Между нею и тем миром, к которому она должна была принадлежать по рождению, легла пропасть. И ребенок как будто знал об этом с самого момента своего рождения и заранее отказался от всяких требований. В сущности, девочка даже не имела никакого права на существование, так как выплаченная за нее сумма была истрачена в течение первого же года. И со стороны Болины было даже недобросовестно продолжать свое существование. Приемные родители так и смотрели на это, как на подвох со стороны Болины, и сообразно с этим и обходились с ней.
Кормили ее или очень скудно, или совсем не кормили. Изредка даже перекармливали, что, пожалуй, было для нее всего опаснее. Тем не менее она вынесла все.
Подрастая, Болина, больше похожая на скелет, чем на живое существо, нянчила других приемышей, повторивших ее историю. Некоторые из них переходили в иной мир тихо, почти незаметно; другие цеплялись за этот мир с почти непонятным упрямством. Болине смерть не казалась чем-то страшным; она не замечала особенной разницы между своими маленькими сводными братьями и сестрами до и после той минуты, которую приемные родители считали решающей; цвет лица у детей почти не менялся, слабые судороги, едва слышный писк -- и конец.
Кое-как дотянула Болина до четырнадцати лет и пошла в услужение.
Никто не спрашивал об ее родителях, об их брачном свидетельстве, даже тот пастор, детей которого она нянчила первые полгода. Зато тем больше спрашивали с нее в смысле работы и расторопности.
Ни силой, ни живостью Болина не отличалась -- скелет из тоненьких, словно высохших костей, обтянутый кожей! Вяло струившаяся в ее жилах кровь была бледна и жидка, как снятое столичное молоко, и грела так же мало, как снятое молоко, сдобренное самой дешевой водкой. Болина была неспособна самостоятельно мыслить и с трудом выполняла приказания. В результате девушке везде очень скоро отказывали от места.
С течением времени она все-таки стала понемногу входить в тело. Болина была создана, как говорится, из благодарного материала и прибавляла в весе даже в таких домах, где другие голодали... Но настоящей физической силы и крепости все-таки взяться было неоткуда, и на питание мозга тоже ничего не оставалось. Цвет лица у нее по-прежнему был синевато-бледный, двигалась Болина еле-еле, с убитым видом, все валилось у нее из рук, и она то и дело била посуду. Немало ей за это доставалось, и много слез пролила она из-за своей неловкости. Слезы только еще больше расслабляли ее.
Так "дитя любви" достигло шестнадцати лет. Болине положили двенадцать крон в месяц, и она, как уже говорилось, удостоилась первой ласки. Ласку эту она испытала в полутемном углу лестницы, и исходила она от молодого господина с светлыми усиками. Болина много и долго думала об этой ласке, но так ни до чего и не додумалась. Ей были знакомы шлепки, пощечины, но подобного ощущения она отроду еще не испытывала... То и дело Болина притрагивалась к щеке, на которой еще живо было ощущение теплого, нежного прикосновения, и, дивясь, вновь возвращалась к привычным для нее выговорам и слезам.
Но все же в ее душе зажглось что-то новое. Раз в неделю, вечером, и каждое второе воскресенье, с четырех часов дня, ее путь словно озарялся солнцем, какова бы ни была погода. Люди, которым она никогда не оказывала никаких услуг, старики и даже юноши заговаривали с нею на улице, называли ее "фрекен", несмотря на ее скромную одежду. Приказчик мелочной лавки всегда стоял в дверях, когда она проходила вечером мимо, и говорил ей такие слова, от которых ее разбирал смех. Важные господа в цилиндрах подходили к ней на улице и просили позволения проводить ее, и как раз на скудно освещенных улицах города, где ей немного страшно было идти одной.
Вот какими добрыми оказывались люди! Даже хозяин дома стал с нею любезнее в отсутствие супруги!
Солнце ли радости, светившее на нее в ее свободные вечера и каждое воскресенье с четырех часов дня, или ежедневный дождь слез, или то и другое вместе действовало на Болину так благотворно?.. Неизвестно, но Болина все полнела да полнела.
Прачка посоветовала ей есть зеленое мыло и пить керосин. Хозяева глядели-глядели на Болину, да и отказали ей от места: у них духу не хватало заставлять работать женщину в положении!
Болина стала искать нового места, но ее внимательно разглядывали и покачивали головой: "Ох, совсем еще ребенок, а уже поторопилась... Она даже не сформировалась как следует!" Одна старая дама зазвала ее к себе в комнату, и Болина должна была рассказать ей, как попала в беду. "Здесь меня, верно, оставят", -- подумала она. Когда же любопытство старой дамы было удовлетворено, Болине пришлось пойти своей дорогой.
Одна только прачка желала Болине добра по-настоящему. Собственно говоря, у мадам Расмуссен был полон дом народу, -- весь дом-то состоял из одной комнатки, -- и кровать у нее была всего одна, односпальная, а прачка держала жильца ради подмоги в хозяйстве, -- но она слегка отодвинула кровать от стенки, так что, постелив пошире, можно было улечься, потеснившись, и вдвоем. Болине предоставили матрац на полу, где прежде мадам Расмуссен спала сама, и дело уладилось. Каждый вечер Болина укладывалась спать за ширмою, устроенной из повешенной на спинке двух стульев реденькой французской шали хозяйки. И Хансен обещал не плевать ночью на пол, так как комнатка была очень уж мала.
И все-таки им всем было тесно. Хансен мало-помалу начал ворчать, хотя и платил прачке только за свое содержание. Да и мадам Расмуссен натирала себе к утру бока, вертясь на краю постели у стенки. Наконец, она не вытерпела и пожертвовала своим рабочим днем, чтобы пристроить Болину в одну добрую семью, где хозяйка в свое время многое испытала и потому жалела других, -- хотя, право, жалость ей была совсем не по карману. Обстановка здесь оказалась такой же, какая была в доме приемных родителей Болины, и она вновь зажила, как бывало в детстве, не впадая, од-нако, от этого в сентиментальность.
Месяца два прожила Болина здесь, справляя всю работу, какую добрая женщина брала у людей. За это Болину кормили и разрешали ей спать на одной постели с двумя приемышами.
В одну тревожную ночь Болина сама внесла свою первую лепту в жизнь -- крохотную малокровную девочку, весившую около четырех фунтов.
Когда Болине надо было назвать отца ребенка, оказалось, что она его не знала. Добрая хозяйка ее, много испытавшая в жизни, сердилась и возмущалась: такой дурой сама она все-таки никогда не была! Но, разумеется, это дело самой девчонки.
За вычетом восьми крон из двенадцати остается, как ни пересчитывай, не больше четырех. Но Болина чувствовала себя легко и радостно, -- оставила ребенка на нежное попечение приемных родителей и опять поступила на место. По- праздничному вошла она вновь в жизнь -- радостная, с легким сердцем, богатая при всей своей бедности, в восторге от своего малокровного малыша и своих четырех крон. Она так ухитрялась ими распоряжаться, что ей хватало не только на ее собственные нужды, но и на наряды ребенку и на подарки приемным родителям, чтобы получше обходились с ее малюткой.
И памятливая жизнь повторила историю с неукоснительной точностью.
Все повторилось -- и серенькие будни и праздничные проблески солнца. Через год после первого события Болина опять появилась в той же доброй семье и внесла с пунктуальностью мелкого лавочника свой второй вклад в жизнь, такого же веса и пола, как первый. На этот раз она так и сияла улыбкой торжества: она запомнила, кто был отец! Это был молодой конторщик в одном торговом предприятии. Недурно! Добрая хозяйка сама должна была согласиться, что в таком знакомстве не стыдно было признаться где угодно. Но когда дошло до дела, молодого человека не удалось разыскать.
Все же это был своего рода шаг вперед. И раз уже добрая женщина взяла Болину под свое крыло, то за второго питомца согласилась удовольствоваться четырьмя кронами наличными в месяц, с тем условием, чтобы остальную сумму Болина возмещала натурой -- продуктами за счет своих будущих хозяев. Кроме того, Болина, успевшая приобрести кое-какой опыт, могла теперь требовать четырнадцать крон жалованья, а остальные две кроны оставлять лично для себя.
Болина кое-как укладывалась и в две кроны -- то есть она одевала на эти деньги двоих своих детей. Для себя лично у нее ничего не оставалось. Одежда ее износилась и плохо грела, Болина стала больше зябнуть, особенно когда плакала, -- но не озлоблялась от этого; ей и в голову никогда не приходило требовать от жизни больше, чем она от нее получала.
Зато Болина бесконечно гордилась своими худосочными малышами, которые делали невероятные успехи -- главным образом в отношении выносливости. Гордилась она и тем воспитанием, которое давала им. Ведь вряд ли кому воспитание детей обходилось дороже, чем ей, раз она тратила на это весь свой заработок! Огорчало ее лишь то, что не оставалось гроша лишнего ни на наряды детям, ни на подарки приемным родителям. Как ни добра была семья, это обстоятельство, разумеется, отражалось на детях: с ними уже меньше возились, когда она приходила навещать их.
Верная уговору, Болина отсыпала себе понемножку из хозяйских запасов то кофе, то сахару, иногда удавалось утаить яйцо, половину французской булки, кусочек мяса. Главным же образом она экономила на собственном питании. Но хозяйка, с удовольствием констатировавшая ее плохой аппетит, не могла понять, куда же все-таки уходит столько продуктов, -- и однажды уличила Болину в воровстве.
Болина вся затряслась, услышав слово "воровство". Более тысячи лет применяет буржуазия это словечко. Самая простодушная барынька способна выговорить его так, что кровь застынет в жилах.
А Болина вдобавок не отличалась профессиональным умением отвечать на брань. В глубине ее души никогда не зарождалось мятежного предположения, что с нею поступают несправедливо. В ней совершенно не было твердости, не умела она постоять за себя, -- слишком жидкая текла в ней кровь!.. И вот она только затряслась вся и расплакалась, как обычно делала это, когда на нее неожиданно обрушивалась гроза; в мускулах ее по-прежнему не было настоящей силы и упругости. Но смирение настолько обезоруживает людей, что она избежала худших последствий: господа удовольствовались тем, что просто отказали ей. А к этому она уже привыкла.
Не лучше обстояло дело и в других местах. Болина поступила, наконец, в семью бухгалтера, который управлял большим господским домом и здесь же занимал квартиру на четвертом этаже.
Болине положили шестнадцать крон в месяц, но зато исключались всякие другие доходы натурой. Она попала в одну из тех копенгагенских семей, которые занимают барскую квартиру с ванной и ватерклозетом, но не держат дома никаких запасов провизии.
Детей в семье не было, плита никогда не топилась -- обед, всего одна порция, приносился из ресторана. Чего не доедали господа, оставалось прислуге. А ужинали хозяева всегда вне дома -- с друзьями, в таком месте, где можно было заодно и развлечься. Перед уходом барыня оставляла для Болины копченую селедку и два бутерброда. Каждый день селедка и два бутерброда на разрисованном голубыми цветами блюдечке, на одном и том же месте -- на краю кухонного стола, возле раковины. Эта неизменная сервировка обыкновенно вызывала возмущение по крайней мере у дюжины служанок.
Болина не возмущалась. Сама она отлично могла довольствоваться селедкой и двумя бутербродами. Но так как другого ничего не было, то она, собравшись навестить детей, завернула свой обед в бумажку и простодушно понесла приемным родителям. Те разобиделись: уж не принимает ли она их за нищих? Пусть убирается вон со своими объедками! Озадаченная, поплелась Болина восвояси; съела обед, присев на ступеньку в подъезде, и только после того поплакала. Это была ее обычная манера суммировать свои переживания.
Прижатая к стене и неспособная ожесточаться, Болина прибегла к другому средству: стала выпрашивать съестное у всех дверей на кухонной лестнице. И другие служанки, зная, что она служит в семье, где не ведут хозяйства, совали ей в руки то одно, то другое. Все это шло приемным родителям; они смягчились, и сама Болина повеселела, -- ей-то самой немного надо было.
"Ребенок, раз обжегшись, боится огня", -- гласит пословица; но только не тот, которого до костей пробирает мороз.
Болина готова была плясать босыми ногами в самом пекле солнечных лучей, так она зябла в своей каморке. Скользившие по ней случайно лучи солнца не согревали ее вовсе, только... она в третий раз погостила в доброй семье.
В общем это означало лишь еще четыре кроны прибавки к прежним двенадцати... Но она ведь получала как раз шестнадцать! Ее старое место осталось за нею, так как никто другой там не уживался; это все-таки было для Болины некоторой опорой. По вечерам она выбирала кусочки непрогоревшего кокса из кучи золы, выброшенной другими служанками, и продавала его, выручая кроны две в месяц. Доплата натурой тоже была увеличена, но Болина не ленилась обходить все кухонные лестницы в доме, собирая объедки. Зато она всегда готова была пособить другим в работе, когда кончала свою. И приемные родители не худели.
Трудно только было одевать этих трех чудо-ребятишек. Одежду купить было не на что, и Болина начала раздевать себя самое, перешивала на детей одну вещь за другой из своего скудного гардероба, пока у нее не осталось лишь то, что было на ней самой. Благодаря этому она другим, -- но только не себе самой, -- казалась неодетой. И лучи солнца легче пробирались сквозь тонкую одежду.
Беззаботная, беспечальная, полагающаяся на судьбу и неопытная, как в первый день рождения, порхала она где придется, упиваясь вниманием мужчин. Все они были так добры к ней, так ласковы; она не видела между ними почти никакого различия. Но по ночам, урывая у себя часы сна, чтобы смастерить из лоскутков что-то вроде детского платьица, она иногда испуганно вспоминала барынь, их строгость или же просто плакала.
Болина напоминала самого господа бога тем, что создавала себе мир из небытия и все-таки находила его прекрасным. Лишь поэтому она никогда и не ощущала пустоты. Жизнь ее была ежедневной сказкой, -- лоскуток ситца с ладонь величиной, выбрасываемый другими в мусорный ящик, мог превратиться у нее в чудесное детское платьице.
Однажды Болину арестовали. У господ этажом ниже после большого ужина с гостями пропала серебряная ложка, а Болина помогала там двум служанкам мыть посуду, за что ей дали остатки еды. Кто же другой, кроме нее, мог взять ложку? Все ведь знали, в каких тисках нужды она бьется,
Ложка нашлась, и арест Болины был простым недоразумением; однако он вызвал последствия: Болина все же попала в тюрьму. В разных потаенных местах нашли у Болины массу украденных мелочей. Четыре барыни из того же дома получили приглашение явиться в суд для опознания своих вещей.
Вся воровская добыча сложена была на столе: лоскутки ситца, клинья и полоски трикотажа, остатки лент, старое рваное белье. Следователь бросал любовные взгляды на этот ворох улик. Все это был хлам, но именно потому, что ничего не стоил, он и воплощал в себе идею высшего правосудия, которое не интересуется мелочами -- что да сколько, но ревниво охраняет самый принцип собственности. Здесь личность человека не играла никакой роли, и Болина не могла бы претендовать на более внимательное расследование своих поступков, если бы даже она была королевой воров.
Но одним этим ворохом лоскутков дело не исчерпывалось! Разоблачено было все легкомысленное прошлое Болины и ее воровские наклонности! Каждое яйцо, каждое кофейное зернышко, каждый кусок сахара были прослежены на своем пути от господских шкафов до жилища приемных родителей. Все это было уже пройденным этапом, так как теперешние господа Болины не держали в доме запасов съестного, все это, так сказать, давно стало достоянием истории. Надлежало лишь установить, что Болина отнюдь не исправилась, а только в силу внешних обстоятельств избрала себе другую отрасль воровской профессии.
-- Узнаете ли вы это, сударыня? -- спросил следователь светским тоном, подавая что-то хозяйке Болины.
Это была старая дырявая столовая салфетка из камчатного полотна, которую Болина использовала уже в качестве пеленки. Барыня узнала салфетку, пропавшую как раз тогда, когда она собиралась ее выбросить. Она уже готова была подтвердить это, как вдруг от чисто выстиранной тряпки на нее повеяло каким-то особым нежным запахом, свойственным грудным детям, и это ее смутило.
Вот стоит ее прислуга, мимо которой она много раз в день проходила, даже не замечая ее, которой отдавала приказания холодно и безразлично, как бездушной машине, -- и вдруг оказывается: это -- человеческое существо, бедное, исковерканное жизнью, влачащее за собою тяжелое бремя; существо, подобно самой барыне, имевшее свои запретные маленькие радости и материнские горести, главное -- горести!
-- Метка моя, -- сказала дама тихо, возвращая салфетку, -- но я выбросила эту вещь за негодностью.
Следователь отметил недовольной улыбкой такую высокую, хоть и несколько неправильно примененную гуманность.
-- А это? -- спросил он и вытянул из вороха детское платьице, видимо сшитое когда-то из дорогого материала, но уже сильно изношенное, все испещренное заплатами. -- Это вы узнаете, сударыня?
Барыню кольнуло в самое сердце, и гнев вскипел в ней. Это было крестильное платьице малютки Клары, много лет хранившееся как память об ее умершем единственном ребенке! Нет, больше она не намерена щадить эту женщину, так больно уязвившую ее материнское сердце!
-- Да, -- ответила она, с негодованием выпрямляясь, но разом осеклась, встретив взгляд Болины.
Болина протягивала к платьицу дрожащие руки, ее блуждающий взгляд уже ничего больше не видел, прикованный к этой вещи, которую хотели отнять у нее. Она следила за каждым движением рук, державших платье.
-- Это платьице Эдит, -- всхлипнула она. -- Это воскресное платьице маленькой Эдит.
Ужасно было слышать это тому, кто способен понимать и чувствовать! И барыня с болью в сердце пожертвовала памятью своей умершей малютки Клары ради живой Эдит.
-- Да, -- проговорила она едва внятно, -- но я сама отдала его ей. И почти все остальное тоже.
Следователь был раздосадован. А Болина расплакалась. Слезы так и катились по ее поблекшим щекам и впалой груди, падая на ее слишком плодородное лоно.
Следователь проследил путь слез, и взгляд его так и приковался к Болине. На минуту у него закружилась голова от такого непостижимого героизма, как будто он заглянул в тайну самой вечности. Но затем правосудие восторжествовало. Он обернулся к писцу и сказал:
-- Припишите к примечанию о трех незаконных детях, что обвиняемая опять в интересном положении.
Болину не оправдали, несмотря на старания ее госпожи, -- и это было счастьем для нее. Ей, как Золушке, надо было испить чашу испытаний до дна, прежде чем появился ее "принц" и освободил Болину от всех невзгод.
Как только Болина вышла из заключения, сейчас же побежала проведать детей. Наказание не сделало ее порочнее, чем она до этого была, но лишь расширило для нее мир непостижимого. Единственно, чем она дорожила сознательно, были ее дети, -- и за любовь к ним ее и наказали!
Но она любила их по-прежнему и ни к кому не питала зла в душе. Она только спешила, подгоняемая смутным страхом: что сталось с малютками за месяцы, проведенные ею в тюрьме?
В переулке она встретила Карлушку-дурачка; он, по обыкновению, стоял, уткнувшись лбом в стену, в кругу дразнивших его мальчишек. Оказалось, семья, где воспитывались ее дети, переехала, и никто не мог сказать ей куда. Соседи знали только, что кто-то из детей Болины умер еще до их переезда, -- и это было все.
-- Обратитесь в полицию, -- посоветовали ей.
Пойти в полицию, чтобы ее еще раз наказали за любовь к детям?! Болина не пошла в полицию, не стала также продолжать розыски сама, -- она слишком хорошо знала, что бывает с приемышами, когда за них перестают платить.
Отупев от горя, побрела она на другой конец города. Ей некуда было идти, и она шла куда глаза глядят. Ее меньше всего можно было назвать избалованной, но теперь она даже не понимала, зачем ей дальше жить.
Вот тогда-то колесо судьбы и повернулось, и она встретила своего "принца" -- Петера Франсека, по прозвищу "Хрю-Хрю".
Он тоже бродил, озираясь и примериваясь, где бы пристроиться на ночлег под открытым небом. В воздухе парило, как перед грозою, и Хрю-Хрю хандрил. На него нашел один из его припадков тоски: случалось, что одиночество начинало угнетать Петера, и тогда его манил уют семейного очага.
-- Духотища-то какая сегодня, -- сказал он, проходя мимо Болины.
Она взглянула на него, он ей понравился, и она ответила:
-- Да, страсть какая духота!
Этим собственно было все сказано.
Таким образом, Болина нашла мужчину, для которого она могла чинить, штопать и стряпать в однокомнатной квартирке у Северной заставы. И так как она кое-чего повидала в жизни, то захотела и сама зарабатывать, вот и взялась за единственное ремесло, которое знала, -- брала детей на воспитание.
Но здесь эта история кончается, и начинается уже другая -- история о "счастье", что зарождается из пепла, как птица феникс.
Болина убедилась, что весь мир состоит из одних только заморышей-приемышей и упитанных приемных родителей. Стало быть, какие же тут могут быть сомнения? Леность Хрю-Хрю помогла сделать решающий шаг. Теперь Болина солидная женщина, видавшая виды и умеющая водить за нос полицейский надзор. Маленькие, заморенные "дети любви" превращаются ее стараниями в ангелочков, не хуже чем у других приемных матерей, и улетают в небесные просторы, как только единовременная сумма за приемышей выплачена сполна. Начинающаяся полнота выдает, что Болина постигла секрет жизни и по мере своих сил пытается извлечь для себя пользу из доверчивости людей.
Текст издания: Андерсен-Нексё, Мартин. Собрание сочинений. Пер. с дат. В 10 т. / Том 8: Рассказы. (1894-1907). Пер. под ред. А. И. Кобецкой и А. Я. Эмзиной. -- 1954. -- 286 с.; 20 см.