Летом нынешнего года возвращался я из села Ивановского в Петербург (Ивановское лежит вверх по Неве, верстах в тридцати от Петербурга). Нужно заметить, что пароходы на пути из Шлиссельбурга заходят в Ивановское между тремя и четырьмя пополудни, а так как я пришел на пристань далеко раньше трех часов, то мне, стало быть, приходилось ждать, пожалуй, целый час. Я сел на скамейку и погрузился в созерцание водной стихии. И действительно, если говорить правду, так стихия эта достаточно живописна вблизи Ивановского, потому что выше его Нева суживается и течет как бы сдавленная крутыми высокими берегами, вырвавшись из которых широко и вольно, даже с некоторым шумом несется она мимо села, раскинувшегося направо, и какой-то чухонской деревушки, чуть виднеющейся вдали, налево.
День был хоть куда! Солнце, правда, палило по-летнему, но жар в значительной степени умерялся близостью воды, да еще в таких громадных размерах. Несколько рыбачьих лодок мерно качались на середине реки, на быстрине, поочередно ныряя то кормой, то носом; десяток-полтора резвых стрижей с писком пронеслись за грузной, неповоротливой вороной, уносившей в когтях какую-то жалкую добычу; мартышка кружила у берега, зорко сторожа какого-нибудь оплошавшего пескаря или какую-нибудь несчастную плотву...
-- Эй! ежова голова! -- раздался вдруг около меня чей-то дребезжащий голос, старавшийся вскрикнуть во всю мочь.
Я оглянулся и увидел старика, грозившего кулаком одному из рыбаков, стоявших на якоре на середине реки, старика до того ветхого, что энергические взмахи собственной руки едва не валили его с ног.
-- В город еду, ежова голова! -- козлом задребезжал старик, широко раскрывая свой пустой рот, в котором зубов я не заметил ни одного.
-- Ладно!-- был ответ с реки.
Старик успокоился и с трудом опустился на скамейку возле меня. Я принялся его осматривать.
Бедняк был страшно худ. Глубокие морщины по всем направлениям перерезывали его дряблое лицо, сплошь покрытое мелким седым мохом; желтые кудреватые мочки волос беспорядочно выбивались и ползли на глаза из-под старого разорванного, когда-то военного, картуза, обратившегося теперь во что-то совершенно неописуемое, солдатская шинель, вытертая и в заплатах, еле держалась на плечах старика, непосильных даже и для этой ноши.
-- Сколько вам лет, дедушка? -- как-то невольно спросил я старика.
Старый служака при таком вопросе быстро вскочил с места, так что от излишнего усердия чуть не полетел за борт пристани, в воду: ноги, как оказалось, плохо служили ему.
-- Запнулся, запнулся,-- бодрясь, пробормотал он. -- А то я крепок на ногах, ваше благородие,-- обратился старик ко мне.
-- Сколько вам лет? -- переспросил я.
-- А как вы думаете, ваше благородие? -- уставился на меня старик.
-- Лет пятьдесят,-- сказал я шутя.
-- Вот то-то же и есть,-- радостно осклабился старина...-- А ведь и другие как вы же говорят, ваше благородие. А почему? А потому, что я есть военный человек,-- с гордостью заключил он.
Тут старик наш приосанился и принял ту чертовскую позу, в какой живописцы старых времен изображали наших, да и всяких заморских генералов, то есть с головой, свернутой, свихнутой набок, на плечо, и с выпученными, точно у бешеного быка, глазами.
-- Вот я какой! -- застучал себе в грудь старичина.
-- Да вы садитесь.
-- Не на то солдат создан, чтобы ему сидеть, ваше благородие. -- храбрился воин.
-- Ну, да что уж тут рассуждать, садитесь-ка.
Старик послушался.
-- Так сколько же вам лет? -- добивался я своего.
-- А восемьдесят два... Вот каков я есмь мал-несмышленочек, ваше благородие! Восемьдесят два, восемьдесят два, отец мой... Но только опять же скажу, ваше благородие, в гробу, ежели я, примерно, буду лежать, так и тогда всякий скажет: "Эх, скажет, какой бравый солдатище-то помер, успокой господи и его душу".
Я невольно усмехнулся, глядя на этого бравого солдатища.
-- Истинно говорю, ваше благородие. Да, при двух императорах служил, при третьем живу, тут годов, надо быть, немало... Тут годов -- и-и-и, сколько!
-- Ну, а как, дедушка, прежде-то лучше было или хуже нынешнего?
-- Лучше, ваше благородие,-- нимало не медля, отрезал солдат.
-- Чем же лучше?
-- А тем лучше, ваше благородие, что прежде было строже: ноне все распущено... воля! Ноне что такое солдат? Что солдат, что мужик -- все единственно...
-- Ну, а прежде-то?
-- А прежде-то солдат в струне ходил -- да!
Старик помолчал минуту и забормотал снова.
-- Уж при двух императорах служимши, кажется, всего можно было навидеться: не так ли?
-- Так,-- согласился я.
-- А коли так, так расскажу я тебе, ваше благородие, как мы в драгунах служили,-- вот ты тогда и раскумякаешь, какова она есть настоящая служба, всамделишная, и какова теперешняя... куцая-то ихняя, прости господи!
Почему старик нынешнюю военную службу величал "куцею", так и осталось для меня загадкой.
-- Вы Линдрейха не знавали, ваше благородие? -- спросил меня дед.
-- Какого?
-- Штаб-ротмистра Линдрейха, Карла Карлыча?
-- Не знаю, не знаю, да и не знал никогда.
-- Так вот он у нас в ту пору эскадронным командиром был, как в драгунах-то мы служили. Ах, и собака же был человек, прости господи! То есть, кажется, этакого другого пса дракуна и свет не производил! Стояли мы по квартирам,-- продолжал старик,-- в Тверской губернии, в Корчевском уезде, село Раменье есть такое -- богатейшее село! Это было -- дай бог память! -- в девятнадцатом или в двадцатом этак году... при Благословенном еще... Так вот, стояли мы в этом самом Раменье, а Карло-то Карлыч у нас эскадронным был: маленький такой, черненький, худой да костлявый, что твой коровий хвост; но только уж насчет драки -- за первый сорт! Ни он тебе слово какое скажет, ни он тебе надлежаще приказ отдаст,-- все в морду да в морду!
Дед даже перекрестился в подтверждение своих слов.
-- Вот сейчас издохнуть! -- уверительно добавил он.
-- Так поди бегали много? -- спросил я.
-- Нет... о! этого нельзя! -- решительно замотал головой старик. -- Опять же и потому не бегали, что некрутов он не бил; а старый солдат, известно, с чего побежит?.. А некрутов, до году ни-ни -- пальцем даже не тронет: "За некрута, говорит, дядька в ответе",-- этому, значит, и накладывает во всю руку: у иных спины так и не заживали николи. Ай же и прокурат был человек, дуй его горой! -- с усмешкой воскликнул старик, ударив себя руками по бедрам. -- Выедем этто мы, бывало, на ученье, в манеж, тут-то мука-мученская! Станет сам, знаете, в середку, в руке этот бич, длинный-предлинный такой, и начнет командовать: "Шагом! рысью! с правой ноги! с левой!" -- а бичом-то тебя все в спину да в спину -- принимай только! Или видит, что придираться к тебе нечего, что делаешь, значит, ты в надлежащем правиле, по-евонному -- сейчас тебя с лошади долой и сам сядет: ты, значит, ему командывай. Ах, и прокурат же был! Сядет, знаете, ваше благородие, этта на лошадь, распустится весь, ноги вывернет, скособочится, сгорбится,-- просто хуже он всякого, кажется, некрута-первоученка...
-- А хорошо ездил? -- спросил я старика.
-- Уж что не хорошо... Уж такой ли пес на езду был -- первая собака!
-- Так для чего же он это делал?
-- Как для чего? Для того, что ты его оправил как следует.
-- А если не оправишь?
-- В морду так и зазвездит с лошади-то!
Старик глубоко вздохнул и продолжал:
-- Но ежели захочет он тебя в унтер-офицеры произвести -- смерть! Первым делом дает тебе, для екзамента, такую лошадь -- только моли угодников, чтобы голову тебе сносить; а уж что, значит, до спины касается,-- будешь неделю-другую ровно ошпаренная собака скучать! Али придем мы этта жалованье третное получать, так уж тут держи ухо востро: уж тут как спросит: "Сколько тебе следует?" -- так и отвечай доточно: "За такую-то, мол, треть, три рубля восемьдесят шесть копеек, за вычетом канцелярских документов -- на писчую бумагу, ваше благородие". ("На ассигнации -- три-то рубля восемьдесят шесть копеек",-- пояснил старик.) Но ежели ты только хоша в одном слове неправильность какую супротив его науки сказал -- быть твоей морде битой: ни за что не спустит.
-- Ну, а службой больно морил?-- спросил я.
-- Да уж, одно слово, за первого служаку по всей дивизии считался, так как же и не морить?
Старик поставил зонтиком ладонь над глазами и пристально посмотрел вдаль.
-- Не видно пароходу-то,-- покачал он головой.
-- Да, вероятно, с полчаса еще подождем.
-- Подождем, надо быть.
Дед откашлялся и забормотал снова:
-- Бывало, вот на покров-то праздник в селе у нас. Сейчас приказ от его, чтобы собраться в церкви в полной парадной форме. Придет, посмотрит всех,-- а кому так и в морду ради праздника попадет,-- прикажет спешиться и поведет во храм божий; опосля молебна сделает развод, потом опять велит спешиться и по стакану водки каждому: пьешь, не пьешь -- пей!.. "Когда, говорит, командир тебе подносит, не смей и в мыслях держать, чтобы не пить: хоть умри тут от одного стакана, а пей!"
-- И пьют?
-- А то нешто ослушаются?
-- Да если кто, в самом деле, не пьет?
-- Так ему-то что за дело: хоть умри, говорит, а пей.
-- Ну? -- спросил я с любопытством.
-- Ну, многие, известно, выпьют, голова закружится, так тут же и повалится.
-- А он что?
-- Ему что? -- смеется. Что ему... известно, командир -- его воля: как хочет, так и мудрит.
Старик усмехнулся.
-- Раз, помню, только что мы, господи благослови, в Раменье-то вступили, только что расквартировались, вижу я, что лошадь-то у меня дюже тоща,-- вот и думаю я себе: дай-ка, мол, пойду я на поле -- не поживлюсь ли, мол, там чем. Ну, известно, село богатое, как не поживиться... Навязал я вязанку сена, да и пробираюсь, знаешь, ваше благородие, путем-дорогой домой. Тут меня, милого дружка, мужички-то и схапай! Схапали -- да к нему, к командиру-то. Запираться, известное дело, нечего-повинился я: уж он мне тут скулы-то гнул, гнул, кажется, чуть не до полусмерти. "Довольны ли?" -- спрашивает мужичков. "Довольны, говорят, ваше благородие!" -- "Ну, ступайте!" -- говорит. Ушли мужики, он сейчас ко мне. "Ну, как же, говорит, тебе, такой ты, сякой, не стыдно: вязанки ты сена в аккурате не мог взять?" -- "Виноват, говорю, ваше благородие: нечистый попутал, мой грех!" -- "Известное дело,-- это он-то мне-то,-- известное, говорит, дело, что правдой ноне в миру не проживешь, так человек подобным таким образом и утрафлять должен, чтобы кривда его во всяком разе, как самая что ни на есть всамделишная правда была. Понял?" -- спрашивает. "Слушаю, говорю, ваше благородие". -- "Да ты, говорит, слышал ли гисторию такую про Правду и Кривду?" -- спрашивает меня. "Никак нет, говорю, ваше благородие". -- "То-то ты, говорит, дураком по свету ходишь",-- а сам в скулу раз, раз! Я, известно, стою, молчу, дело подначальное... "Жили,-- говорит мне Карла Карлыч,-- на белом свете Правда с Кривдой, и были они, говорит, давно между собою знакомы, да только несколько лет не видались -- не привелось, значит. Только, однако, и встретились: идет Правда, худая да тощая, чуть ноги волочит, жалкая такая, а Кривда-то навстречу ей, пузастая да рыластая, что твоя кровь с молоком: идет, тросточкой помахивает. "Здравствуй, Правда!" -- "Здравствуй, Кривда!" -- "Как поживаешь, Правда?" -- "Плохо, Кривда: оборвалась вся, голодом изморилась, холодом истомилась". -- "Эх ты, говорит, дура, Правда,-- Кривда-то ей,-- а ты живи по-моему, так всегда и сыта, и в тепле будешь ходить!" -- "Да не умею",-- говорит. "Пойдем, говорит, я научу". Пошли. Приходят в трактир. Сели. "Дай, говорит, молодец, нам по пирожку да водочки, да жарковьица". Сидят, едят: ели, ели, кончили. Только собираются уходить, молодец-то, что подавал, и спрашивает деньги. "Как? -- говорит Кривда -- мне, говорит, еще с тебя сдачи следует, потому как я тебе золотой дала". Молодец так и опешил; а Правда, известно, молчит, потому в такую компанию влезла. Дошло дело до хозяина. Хозяин сейчас послал за полицией. Ну, судили, рядили и решили так, что Правду с Кривдой взять по сумлению, а на право торговли трактирное заведение закрыть, потому что, может, и от него дело-то все произошло. Видит хозяин, что предстоит ему убыток неминучий, давай просить, давай молить, да и кончил тем, что заплатил Кривде не токмо что с полуимпериала сдачи, а своих еще два прибавил -- только отвяжись! Да заплатимши-то, с горя как взвоет: "Эх, говорит, где-то ноне Правда?" А Правда-то стоит сзади да думает про себя: "Здесь, мол, я, да сказываться не могу, потому в такую компанию взошла". Так вот так-то!" -- говорит мне Карла Карлыч, а сам все меня в скулу да в скулу. Уж и досталось мне в те поры за это сено, чтоб ему пусто было! -- заключил старик, мотая головой.
-- Так вот он какой был! -- заметил я.
-- И-и-и! -- протянул старичина.-- И сам был строг, и от солдата строгости требовал,-- добавил он.-- "Уж ежели, говорит, солдат да своего хозяина в неповиновении держит, тот мне не служака. А тот, говорит, солдат надлежащий, у которого хозяин по ниточке ходит: от такого, говорит, солдата и мне ину пору, где десяток яичек да цыпленочек, а где и курочка попадет!"
-- Так он, значит, любил и цыплят-то и курочек?
-- Все такое любил, а уж насчет провианту либо фуражу, так он тебе сокращал, что чем хошь, тем и продовольствуйся.
-- Ну, это не совсем ладно,-- заметил я.
-- А что делать? -- служба. Вот теперича сено, положим,-- начал было старик, но вдали показался пароход, которому старый служака почему-то обрадовался чисто по-детски и оставил меня, быстро, вприпрыжку направившись на другой конец пристани.
Я, разумеется, не остановил его и не захотел мешать его радости. Через несколько минут мы отплыли из Ивановского.
ПРИМЕЧАНИЯ
Старина стародавняя. -- Впервые напечатан в газете "Неделя", No 52 за 1870 год, по тексту которой печатается в настоящем издании.
Стр. 238. ...при Благословенном... -- то есть при Александре I, (1801--1825), которому царский сенат присвоил титул Благословенного.