И. А. Гончаров после кратковременной болезни -- около трех недель скончался в двенадцатом часу дня 15 сентября. Самая кончина его наступила так тихо, что в первое время окружающие приняли смерть за сон, последовавший немедленно по удалении врача, как это уже случалось не раз и прежде.
Мы навестили Ивана Александровича на его даче в Петергофе в последний раз 25 августа и нашли его здоровье в таком удовлетворительном положении, в каком давно уже не случалось нам его видеть. О значительном восстановлении его сил за лето можно было судить уже по тому, что он не только рассказал нам о том, сколько он "наработал" летом, но даже мог взять на себя труд прочесть один из трех очерков, продиктованных им в течение летних месяцев1. Если он тут же передал нам свои желания относительно этих рукописей -- "на случай смерти" -- и собственноручно повторил тоже на обертке рукописей, то мы не могли видеть в этом какого-нибудь предчувствия, так как он в последние годы не раз делал подобную оговорку. Конечно, в его возрасте малейшая неосторожность могла повлечь за собою, совершенно неожиданно для окружающих, самые тяжкие последствия. Так это и случилось. Два дня спустя, 27 августа, он заболел так сильно острою, но вовсе не опасною во всяком другом возрасте болезнью, что можно было ожидать немедленной катастрофы; острая болезнь, однако, прошла и вместе с тем унесла с собою безвозвратно его последние силы. Это-то обстоятельство и было настоящей причиною его смерти, -- и тем не менее организм покойного выдерживал борьбу со смертью
в течение двадцати дней. 6 сентября оказалось даже возможным благодаря небольшому улучшению перевезти больного с дачи на его городскую квартиру, где медицинская помощь могла быть более доступна. Еще за три дня до смерти, при консультации врачей, на которую был приглашен д-р Л. В. Попов, обнаружилось снова некоторое улучшение сравнительно с предыдущими днями, и только слабая деятельность сердца при затрудненном дыхании говорила о легкой возможности быстрого конца, несмотря на улучшение.
В те немногие дни, которые следуют за смертью, общество всегда пользуется возможностью непосредственно выражать свои отношения к заслугам такого таланта, каким владел Иван Александрович Гончаров. Несмотря на то, что преклонный возраст покойного отдалил день его кончины от времени появления в свет последнего его крупного литературного произведения более чем на двадцать лег, публика в течение четырех дней и в самый день погребения, 19 сентября, в Александро-Невской лавре, собиралась толпами на Моховой в квартире усопшего -- более похожей на келью отшельника, -- где он прожил около тридцати лет, и выражала самую живую симпатию к его памяти. Целые десятки лет, прошедшие со времени появления лучших произведений И. А. Гончарова и составивших ему прочную славу и почетное имя в нашей новейшей литературе, очевидно, не могли ослабить в обществе того впечатления, какое они производили в свое время, лет тридцать -- сорок тому назад. Действительно, последним произведением его литературного творчества следует, собственно, считать роман "Обрыв", появившийся в нашем журнале в 1869 году, когда автору его было не более пятидесяти семи лет. Нельзя, конечно, было тогда ожидать от него скоро нового произведения, так как он, по-видимому, буквально следовал совету Горация держать девять лет под изголовьем свой труд, прежде нежели выступить с ним в свет: десять лет прошло тогда со времени появления "Обломова" (1868 год)2, которому предшествовал "Фрегат "Паллада", более чем за десять лет (1857 год), и только за десять лет перед тем появилась "Обыкновенная история" (1847 год). Но после "Обрыва" прошло тщетно и десять лет и двадцать лет, и этот роман так и остался без преемника. Знавшие покойного близко могут при этом только свидетельствовать, что такой перерыв, или, вернее сказать, поворот, в литературной деятельности автора "Обломова" отнюдь не был результатом хотя бы малейшего падения в нем творческих сил, напротив -- лица, имевшие с ним частые свидания и встречи, очень хорошо помнят, что перед ними по-прежнему оставался тот же умный, высоко и разносторонне образованный, подчас веселый и в высшей степени наблюдательный собеседник, которому, по-видимому, ничего не оставалось, как только взять в руку перо, чтобы создать что-нибудь новое, вполне достойное автора "Обломова" Объяснить такое, по-видимому, ненормальное явление может быть задачею только будущего биографа, который получит возможность войти в изучение всех подробностей внутренней жизни покойного и его литературных отношений.
Обыкновенно говорят, что в собственной его природе было много "обломовщины", что потому ему так и удался "Обломов", но это могло только показаться тем, кто не знал его ежедневной жизни или увлекался тем, что действительно Гончаров охотно поддерживал в других мысль о своем личном сходстве с своим же собственным детищем. Между тем он был весьма деятельным и трудолюбивым человеком, всего менее похожим на Обломова. Его постоянно занимала мысль о создании чего-нибудь нового; это было видно из его интимных бесед, причем он всегда требовал безусловной тайны. Но незадолго перед смертью, в 1888 году, вероятно по неосторожности, он проговорился, так сказать, публично о том, что всегда тщательно хранил в тайне, а именно -- в одном из писем к нам. Это письмо было получено нами за границей, и мы счастливым образом имеем теперь право сослаться на него без "нарушения воли" автора, так как письмо было уже напечатано нами в извлечении еще при жизни автора3, а следовательно, с полного его согласия, в январе 1888 года, писано же в августе 1887 года, из Усть-Нарвы, где Гончаров проводил летнее время. В своем письме он повторил нам тот вопрос, с которым мы часто обращались к нему при наших встречах: "Что я делаю? -- спрашиваете вы меня из вашего прекрасного далека, с берегов Атлантического океана" (так писал нам Гончаров)
"Ничего, -- сказал бы я по примеру прежних лет (действительно, этим словом он всегда начинал свой ответ, но потом точно так же всегда сам увлекался охотою поговорить, как увлекся и теперь в письме), -- беру тепловатые морские ванны, гуляю по берегу, ем, пью и больше ничего (одним словом, -- прибавим от себя, -- Обломов да и только). Но это не совсем верно: я что-то делаю еще, но пока сам не знаю что... Помните, когда я вам показал из своего домашнего архива университетские воспоминания, вы заинтересовались ими и уверили меня, что их можно напечатать... Разбирая бумаги с пером в руке, я кое-что отмечаю и заношу на бумагу. "Для чего?" спрашивал я и еще спрашиваю теперь себя. Если бы я (тут начинается обычный поворот его мысли в другую сторону) захотел похлестаковствовать, я бы сказал. "Допеваю, сидя на пустынном берегу, свои лебединые песни"4. Но я ничего никогда не пел и не допеваю; насмешники, чего доброго, пожаловали бы из лебедя в какого-нибудь гуся или спросили бы меня, может быть, не хочу ли я приумножить свое значение в литературе, внести что-нибудь новое, веское? Это на старости-то лет -- куда уж мне! Причина, почему я вожу пером по бумаге, простая, прозаичная, а именно -- от прогулок, морских ванн, от обедов, завтраков, от бездейственного сидения в тени, на веранде, у меня все-таки остается утром часа три, которых некуда девать..."
Действительно, эти строки писал уже семидесятипятилетний старец, испытавший в последнее время тяжкую болезнь, закончившуюся потерею правого глаза; но Он и за двадцать лет перед тем говорил уже нечто подобное, а двадцать лет спустя как бы невольно сознался в том, что он и в семьдесят пять лет "что-то делал еще", кроме воспоминаний. Так оно и было в действительности; он никогда не мог отрешиться и не отрешался от прирожденной его таланту творческой деятельности; на появление же его имени в печати под статьей, принадлежащей какой-нибудь другой области литературы, он смотрел как на какую-то измену своему призванию. После напечатания "Обрыва" в 1869 году, года три спустя появилась в нашем журнале его столь известная критическая статья по поводу бенефиса актера Монахова, давшего "Горе от ума" (в 1872 году). После спектакля гончаров в кругу близких ему людей долго и много говорил о самой комедии Грибоедова, и говорил так, что один из присутствовавших, увлеченный его прекрасной речью, заметил ему: "А вы бы, Иван Александрович, набросали все это на бумагу, ведь все это очень интересно". На этот раз он обещал исполнить просьбу, хотя не без обычных для него в таком случае возражений и отнекиваний. Но напечатание этой статьи представило неимоверные затруднения, и мы думаем -- именно по вышеуказанной причине. Теперь довольно только сказать, что статья была один раз уже набрана и опять разобрана; при напечатании оказалось, что статья явилась в корректурах с одною начальной буквой Г., и то после некоторой борьбы; в печати, в мартовской книге, под статьей были уже две буквы: И. Г.; на обертке той же книжки журнала явились все три буквы: И. А. Г., и только в конце года в алфавитном указателе 1872 года, при декабрьской книге, заглавие статьи могла сопровождать полная подпись автора. Не время и не место говорить теперь, как все это происходило, хотя это в высшей степени характерно; довольно заметить, что когда вся эта история окончилась к общему удовольствию, Иван Александрович любил сам вспоминать о ней и самым добродушным образом смеялся по поводу ее. "А как я хорошо назвал свой этюд: "Мильон терзаний"! -- говаривал он.-- Ведь это в самом деле был миллион терзаний и для меня и для вас; а читатель и не догадывается, почему я выбрал такое заглавие!"
Все подобное на поверхности представлялось в Гончарове капризом, но это вовсе не был каприз; он, наверное, и тогда, в 1872 году, "что-то делал еще", и ему была невыносима мысль, что имя его явится в печати под чем-нибудь, что не составляет для него настоящего дела. Правда, и в критике он оказался большим мастером, но в похвалах по поводу "Мильона терзаний" он видел что-то оскорбительное для себя, какой-то совет ему, который возникал только в его же душе, а именно -- оставьте, мол, творчество, возьмитесь-ка лучше за критику! И таким образом можно было иногда огорчить его, думая быть ему приятным. Но все это -- повторяем -- являлось не результатом тяжелого, капризного характера, а вытекало из внутренней собственной его истории и из вышеприведенной нами мысли Гончарова о необходимости остаться верным истинному призванию своего таланта, как он лично и весьма справедливо понимал свой талант.
В самом конце восьмидесятых годов, в 1887, 1888 и 1889 годах, появились у нас его "Университетские воспоминания" (апрель 1887 года), "На родине", воспоминания и очерки (январь и февраль 1888 года), и в 1889 году (март), в заключение его деятельности, в нашем журнале было помещено литературное, так сказать, духовное завещание его под заглавием "Нарушение воли", столь памятное еще всем. Оно оканчивалось словами: "Завещаю и прошу и прямых и непрямых моих наследников и всех корреспондентов и корреспонденток, также издателей журналов и сборников всего старого и прошлого -- не печатать ничего (курсив автора), что я не напечатал или на что не передал права издания и что не напечатаю при жизни сам, -- конечно, между прочим, и писем. Пусть письма мои остаются собственностью тех, кому они писаны, и не переходят в другие руки, а потом предадутся уничтожению... У меня есть своего рода pudeur {Стыдливость (франц.).} являться на позор свету с хламом, и я прошу пощады этому чувству, то есть pudeur. Пусть же добрые, порядочные люди, "джентльмены пера", исполнят последнюю волю писателя, служившего пером честно, и не печатают, как я сказал выше, ничего, что я сам не напечатаю при жизни и чего не назначал напечатать по смерти. У меня и нет в запасе никаких бумаг для печати,-- писал он в 1889 году, -- это исполнение моей воли и будет моею наградою за труды и лучшим венком на мою могилу..."
Мы охотно напечатали тогда у себя такое литературное завещание, но это нисколько не помешало нашим, конечно самым дружеским, прениям по поводу возбужденного автором вопроса о "нарушении воли". Более всего мы настаивали на защите собственного же его возражения себе, заключающегося в этой же самой статье. Он сам одобрительно отозвался об издании писем Кавелина и Крамского, без их воли и немедленно после их смерти, и тут же сам, правда, заметил, что ему могут указать на такое коренное противоречие в его статье; в ответ же на такое естественное возражение он писал: "И теперь (то есть после возражения) повторю, что не следует издавать лишнее в письмах, что мало интересно для всех..." Вот что, следовательно, составляет существо мысли Гончарова, и с этим нельзя не согласиться, да, впрочем, и вся его статья была вызвана действительно бесцеремонным отношением в нашей печати того времени к памяти умерших литераторов и нелитераторов; если в статье встречаются преувеличения, то они вполне оправдываются некоторой беспредельностью самой этой бесцеремонности, иногда выходившей за геркулесовы столпы.
Впрочем, мы, кажется, и сами вышли из тесных пределов того, что называют некрологом, и приблизились невольно к преждевременной пока области личных воспоминаний о покойном, который со временем, как мы сказали, представит хотя весьма трудную, но интересную и благодарную задачу для своего биографа во многих отношениях.
В своей частной жизни Иван Александрович Гончаров восполнил свое одинокое существование, взяв на свое попечение случайно оставшихся на его руках чужих детей по смерти их отца, находившегося у него в домашней службе, вырастил их и дал им хорошее воспитание, так что о нём можно было сказать словами Беранже: "Heureux celui qui pouvait faire un peu de biеn dans son petit coin" {Счастлив тот, кто в своем уголке мог сделать хоть немного добра (франц.).}, -- и он сделал такое малое, бесшумное дело в своем действительно маленьком уголке и был вполне счастлив. В запечатанном письме, найденном в его столе, на наше имя, от 9 октября 1886 года он дает, между прочим, разъяснение всем своим посмертным распоряжениям; понимая, какую он мог оказать плохую услугу "тройке детей" -- его собственное выражение, -- дав им солидное среднее образование и не позаботившись в то же время о том, чтобы "поддержать их на первых шагах жизни", Иван Александрович Гончаров оставил им свое денежное имущество и движимость, кроме кабинета "с запертыми в нем помещениями", относительно чего он сделал особое распоряжение; в этих помещениях, как он говорит в письме, нет ничего ценного в имущественном смысле. Итак, покойный не только делал добро, но и умел его делать, -- хороший пример тем благотворительным заведениям, которые оставляют всякую заботу о своих питомцах, раз последние отбыли срочное время в стенах заведения, а иногда такой срок кончается двенадцатилетним возрастом.
ПРИМЕЧАНИЯ
Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826-1911) -- историк, профессор Петербургского университета, публицист, издатель-редактор журнала "Вестник Европы". С Гончаровым знаком с начала 60-х годов, а с 1868 года -- один из самых близких друзей Гончарова. Начиная с 1869 года, Гончаров был сотрудником "Вестника Европы", опубликовав в нем "Обрыв" (1869, 1-5), "Мильон терзании" (1872, 3), "Из университетских воспоминаний" (1887, 4), "На родине" (1888, 1, 2) и "Нарушение воли" (1889, 3).
Публикуемый очерк является некрологом Гончарова. Печатается по публикации в "Вестнике Европы", 1891, 10, стр. 859-865. Подпись: М. С.
1 Летом 1891 года Гончаров написал три очерка: "Май месяц в Петербурге", "Превратность судьбы" и "Уха", которые были опубликованы посмертно.
2 Здесь допущены неточности в датировках: "Обломов" опубликован в 1859 году; отдельные очерки из "Фрегата "Паллада"" печатались в журналах в 1855-1857 годах, полное издание вышло в 1858 году.
3 В качестве предисловия к очерку "На родине" ("Вестник Евролы", 1888, 1, стр. 5-7).
4 Летом 1887 года, находясь в Усть-Нарве (Гунгербурге), Гончаров писал воспоминания "На родине" и подготавливал к печати очерки "Слуги".
А. Д. Алексеев, О. А. Демиховская
Сканировано по изданию: И. А. Гончаров в воспоминаниях современников / Подготовка текста и примеч. А. Д. Алексеева и О. А. Демиховской. Л., 1969.