Он немногого хотел: только жить в деревне и не голодать...
Но у него давно уж потухла всякая надежда... Когда человека долгое время томит жажда, -- в ушах сначала начинает шуметь, и потом этот шум становится похожими на то, как журчит ручей в узком русле между камешками... Звонкая вода в ручье, играет в ней солнце... Ясно видны на дне камешки, -- красные, голубые, розовые...
У берега колыхаются на воде широкие, зеленые листья... Блестят на листьях водяные капли...
Так у человека, мучимого жаждой, начинается забытье. Прежде чем померкнет сознание, -- в душе загорается сон, яркий, как радуга после веселого летнего дождя, когда с мокрых зеленых веток падают обрывающиеся и колеблемые ветром слезки сверкающих, последних дождевых капель.
И его тоже мучила жажда... Душа тосковала по лесам, лугам и полям...
Весной, высоко над городом, летали журавли на далекие, тихие заводи, и тогда ему хотелось плакать... Он закрывал глаза рукою, чтобы еще ярче стали вызванные одним этим далеким журавлиным криком видения. Вон он, широкий плес... Прямо в воду опускается красное, большое, без лучей, солнце. До самого горизонта разлилась Волга. Больно смотреть на солнце, -- такое оно яркое даже и сквозь туман...
И как тихо... ни звука!..
А погляди в воду: там -- все небо. Красные облака плывут в бездонной, прозрачной, как стекло, глубине.
-- Эй, ты, заснул что ли?
Все померкло.
В открытую дверь видна грязная улица. Керосиновые фонари тускло отражаются в лужах...
Перед ним стоит баба, в подоткнутой юбке, с ведром в руке...
-- Есть угли?
Он -- мелкий торговец старым железом и углем, и, конечно, бабе нет никакого дела до того, что Бог дал ему душу поэта и зажег в нем огонь, чтобы светил он и этой бабе, и тем, кто прислал ее за углем, и всем другим людям...
Чтобы существовать как-нибудь, Суриков поселился в этой лавчонки, скупал за бесценок разный железный хлам и за бесценок же его продавал.
Бедняки шли к бедняку и предлагали:
-- Вот старый колун... Что дашь?
-- Вот ведро. Оно хоть и с пробитым дном, а почини -- и продашь. Что дашь?
Он назначал цену, принимал вещь и потом долго поджидал покупателя на приобретенные предметы...
Так шла его жизнь.
А там, далеко, в родной деревне загорались и потухали вечерние и утренние зори, в лугах расцветали цветы, под застрехой переговаривались ласточки...
Но оттуда давно-давно, сначала его отца, а потом и его самого, еще маленьким ребенком, выгнала нужда...
И там она его и сейчас поджидала. И там она его заклевала бы, если бы он вернулся.
Там она его ждет, -- в старой отцовской избенке, с провалившейся крышей, с рассыпавшейся трубой. И нельзя туда вернуться...
А ведь ему немного нужно! Совсем немного... Еще мальчиком, когда впервые он увидел город, он думал: почему Бог не сделал его ласточкой или воробьем?
Под застреху бы ему... Там он забился бы в гнездо и сидел. И смотрел бы, как солнце всходит, как туман поднимается и на реке просыпаются гуси. Разве много ему нужно?
Но и того немногого, чего он хотел, у него никогда не было... И никогда не будет.
Бог зажег в нем одну из своих звездочек -- дар поэта... Если бы люди внимательнее присматривались бы к бедным и обездоленным вообще, они не дали бы ему погаснуть раньше времени.
Но людям совсем не то было нужно: им нужны были угли, и чтобы он торговал старым железом... И чтобы на него можно было прикрикнуть, если он замешкается, отпуская товар, и назвать его:
-- Эй, Иван!
А указывая на его вывеску, где было написано: "Торговля старым железом И. Сурикова", -- сказать, посмеиваясь:
-- Тоже, торговец...
Все это было... И покрикивали на него, и богатые купцы в длиннополых кафтанах, которым было известно, что он сочиняет стихи, говорили в трактире за чаем, вытирая потные лица ситцевыми платками:
-- У нас, брат, этим не проживешь... Пиши -- не пиши, а дело делай...
А ему только одного хотелось:
-- Туда бы, под застреху.
Холодно, не уютно, "зябко" от людского непонимания было ему в Москве. И сидел он, нахохлившись, в своей полутемной лавчонке и тосковал...
Навсегда, на всю жизнь поселилась в нем эта тоска и мерцала в его глазах беспомощно и робко.
И когда в лавку заходили к нему пиятели и спрашивали:
-- Ну, что, Иван Захарыч, как дело?
Он ежился, как от холода, запахивая свой поношенный сюртук на узкой груди, и говорил давно уже потерявшим всю звонкость голосом:
-- И не говорите! Улетел бы отсюда, куда глаза глядят...
И, попросив позволения показать новое свое стихотворение, начинал читать по бумажке все о том же: о ясных зорях, о соловьиных ночах, о весне-красавице...
Но давно у него уж потух голос... Грустно было его слушать, и самому хотелось плакать... Приятели знали, что Иван Захарыч не выживет долго: у него была чахотка...
* * *
Ивана Захаровича Сурикова хорошо знали в московских редакциях. Знали, что сначала он служил в "молодцах" у одного зеленщика; что родом он из деревни -- крестьянин Ярославской губернии; что только благодаря случайному знакомству с добрыми людьми -- так и не остался он до конца дней своих служить "молодцом" в зеленном погребе.
И многим приходило на ум, -- сколько, вероятно, еще сил зачахло и заглохло по другим деревушкам и в Ярославской, и в Тульской, и в Рязанской, и в других губерниях...
Теперь мы еще сделали кое-какие шаги вперед, а во времена детства Сурикова Россия почти поголовно была безграмотна...
Если отец выучил Сурикова читать и писать, так для того только, чтобы в будущем иметь возможность пристроить его куда-нибудь в молодцы...
А состоять в молодцах уже и в те времена неграмотному человеку стало не совсем ладно.
Но у Сурикова не даром теплилась искра Божия. В Москве он пристрастился к чтению, покупал всякие, какие попадались, книги на свое "молодцовское жалованье".
А затем и сам стал писать.
Тут случай и свел его с редакцией, юмористического журнала "Развлеченье" и с поэтом Плещеевым. Мало-помалу стал Суриков, -- как тогда говорили, -- выравниваться, и выписываться, -- его стих приобрел гладкость и звучность...
Еще одним народным поэтом стало больше...
Но это было жестоко...
Всего себя отдавал Суриков родине. Только ею и жил, только ею и дышал...
Но родина не хотела знать его.
На деньги, заработанные пером, Суриков имел лишь возможность открыть маленькую лавчонку.
Как в насмешку, над убогим жилищем поэта красовалась вывеска:
"Торговля старым железом".
Эта грязная, полутемная лавчонка едва-едва его кормила...
Ему бы нужно на простор, на лоно природы, в родную деревню. Но в деревни уж совсем не на что было жить...
И приходилось понемногу, потихоньку умирать в Москве... У него развилась чахотка которая и свела его в могилу в 1880 г.
Нас главным образом интересует детство Сурикова... Только раз в жизни ему улыбнулось счастье и померкло... Это счастье -- его детство. Но оно померкло скоро, и на память о нем Суриков оставил нам лишь несколько своих стихотворений, лучших из всего им написанного... Ниже мы помещаем эти стихотворения, рисующие счастливую пору в жизни поэта.
Эти стихи, написанные в полутемной лавчонке, -- не просто стихи, они -- грезы о далеком, утерянном и невозвратимом прошлом.