В июне 1839 г. А. И. Тургенев из Киссингена сообщал кн. П. А. Вяземскому, что в Россию отправляется их общий знакомый, маркиз де-Кюстин, известный французский путешественник и литератор. Поручая знатного туриста попечительству друга, Тургенев просил его рекомендовать Кюстина также кн. В. Ф. Одоевскому, Чаадаеву и другим выдающимся представителям мыслящей России. (Остафьевский архив, т. IV, с. 79. )
Кажется, Кюстин на первых порах не нуждался в покровительстве и рекомендациях. Его имя должно было быть хорошо известно в России. Зловещий призрак революции, постоянно мерещившийся николаевскому двору, возрождал имена деда и отца Кюстина, сложивших головы на гильотине Робеспьера. Астольф де-Кюстин родился в Нидервиллере 18 марта 1790 г. под грохот раскатов Великой французской революции. При первых ее ударах семья рассеялась. Мать Кюстина, Дельфина де-Сабран, женщина редкой красоты и большого ума, укрылась с сыном в уединенной нормандской деревне, где вела скромную и замкнутую жизнь. Г-жа де-Сабран, мать ее, эмигрировала ко двору прусского короля. Дед, знаменитый генерал, Адам-Филипп де-Кюстин, во главе Рейнской армии теснил пруссаков. И, наконец, отец, молодой двадцатидвухлетний дипломат, тогда же назначен был правительством Людовика XVI послом к герцогу Брауншвейгскому. Он имел поручение отклонить герцога от участия в создании коалиционной армии, предназначенной к подавлению революции. Тогда еще роялисты надеялись, что без иностранного вмешательства революция скорее и легче сама себя изживет. Юный Кюстин явился слишком поздно, тогда уже, когда герцог дал свое согласие. С тою же целью Кюстин отправлен был в Пруссию, где встретил свою тещу. Она тщетно пыталась удержать зятя от возвращения во Францию, куда он собирался, дабы дать отчет в выполнении возложенных на него поручений. Опасность была сама собой очевидна. Новоявленные эмигрантские кликуши предвещали Кюстину насильственную смерть в случае возвращения в революционную Францию. Кюстин не послушал их. Но, вернувшись на родину, он скоро убедился, что в развертывающихся политических событиях для него уже нет места, нет роли. Он присоединился к армии отца, который штурмовал Шпейер и Вормс, Майнц и Франкфурт.
Однако блестящие победы перемежались с поражениями. Пруссаки заставили генерала Кюстина очистить Майнцкую крепость. Тогда Конвентом он был отозван в Париж и заключен в тюрьму по обвинению в государственной измене. Сын, не желая оставлять опального полководца, вместе с ним покинул армию. Поспешила в Париж и Дельфина Кюстин, поручив ребенка попечениям старой няни. Вопреки вражде, существовавшей между свекром и ее семьей, не хотевшей простить генералу службу его революции, маркиза де-Кюстин проявила колоссальную, не женскую энергию, стараясь спасти осужденного. Но все было тщетно. 28 августа 1793 г. нож гильотины опустился над склоненной головой генерала Кюстина.
Незадолго перед его казнью сын, исполняя последний завет отца, составил и отпечатал оправдание генерала, которое расклеил на стенах Парижа. Этим навлек он на себя гнев правительства, вскоре был заключен в тюрьму и в январе 1794 г. взошел на эшафот. Маркиза Дельфина де-Кюстин также перенесла тюремное заключение. Но судьба пощадила ее, и она удалилась в Лотарингию, посвятив себя воспитанию сына.
Гильотина, лишившая Кюстина деда и отца, была для него лучшей рекомендацией ко двору императора Николая. Но и в кругах тогдашней русской интеллигенции он должен был встретить тоже радушие, благодаря уже личным своим заслугам. В 1811 г., двадцати одного года, Кюстин покинул родину и отправился за границу. Он путешествовал вплоть до 1822 г., изъездив Англию, Шотландию, Швейцарию и Калабрию. Наблюдения и впечатления, вынесенные Кюстином из этих долголетних странствований, послужили материалом для первого крупного литературного произведения его "Memoires et Voyages ou lettres ecrites a diverses epoques pendant des courses en Suisse en Calabre, en Angleterre et en Ecosse", напечатанной в Париже в 1830 г. Через пять лет, в 1835 г., он выпустил новую книгу "Le monde comme il est".
Вслед затем Кюстин отправился в Испанию и в 1838 г. издал книгу "L'Espagne sous Ferdinand VII". Книга была замечена не только во Франции, но даже и в России. Т. Н. Грановский писал, что это лучшая работа об Испании периода до последней гражданской войны. (См.: Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897. Т. 2. С. 195. )Этими своими работами, свидетельствовавшими об остром, наблюдательном уме и незаурядном литературном даровании, Кюстин уже завоевал признание современников. Его книги пользовались большим успехом. Популярность Кюстина усугублялась еще тем, что он выступал и на драматическом, и на беллетристическом поприще. Он сотрудничал в журналах, принимал участие, в качестве переводчика, в собрании английских поэтов, изданном под названием "Англо-французская библиотека". В 1833 г. он представил во "Французскую Комедию" свою пятиактную трагедию, тогда же изданную, "Beatrice Cence". Впоследствии она ставилась в Порт-Сен-Мартене. Затем явилось новое его произведение "Швейцарский пустынник", в котором, по свидетельству Ал. Тургенева, "он отчасти описал свою любовь к герцогине Дюрас тогда, когда его хотели женить на ее дочери". (Остафьевский архив, т. IV, с. 79. )Наконец, перед самым отъездом в Россию, Кюстин напечатал "Этели" ("Ethel", Paris, 1839). А уже много позднее написал большой теологический роман "Romuald ou la Vocation", напечатанный в 1848 г. и направленный против атеизма.
В истории Кюстин запечатлелся едва ли не только как автор "La Russie en 1839". И это одна из глубоких исторических несправедливостей, ибо даже помимо этой книги всей предыдущей своей литературной деятельностью Кюстин уже завоевал место в истории. Недаром он был признан задолго до появления его воспоминаний о России. Шатобриан дарил Кюстина своей дружбой. В салоне знаменитой Аделаиды Рекамье, любви которой в свое время тщетно домогались и романтичный Луциан Бонапарт, и мрачный религиозный фанатик Матье Монмаранси, и суровый Бернадот, и сам Наполеон,-- где собирался цвет литературной Франции, где Ламартин впервые читал свои "Meditations",-- Кюстин был постоянным посетителем. Равным образом он был своим человеком в другом знаменитом салоне, возглавлявшемся женой его друга, известного немецкого писателя Варнгагена фон-Энзе, Рахилью, ( После ее смерти в 1833 г. Кюстин напечатал статью о ней в "Revue des deux mondes", которая была переведена на немецкий язык и перепечатана Варнгагеном (Остафьевский архив, т. IV, с. 79). Впоследствии, в 1870 г., в Брюсселе напечатаны были письма к ним Кюстина ("Lettres a Varnghagen d'Ense et Rachel Varugagen d'Ense")) вокруг которой группировались светила всех видов искусства.
В этих салонах Кюстин встречался и с приезжими из России Ал. Тургеневым, Вяземским, Гречем и др. Таким образом, в русском обществе имя его, известное по литературе, облекалось живой плотью знакомого человека, человека большого ума, яркого, остроумного и бесконечно милого и любезного.
Политическая физиономия Кюстина также не представляла ничего загадочного. Маркиз Астольф де-Кюстин, обломок старинной аристократической фамилии, являлся страстным клерикалом и убежденным консерватором, что отлично было известно русскому двору. Впоследствии, издавая свою книгу о России, он предварял читателя, что отправлялся в Россию в надежде найти там аргументы против представительного правления. И эта цель, которая влекла талантливого туриста в далекую страну, если и не была известна русскому правительству, то, во всяком случае, легко могла быть угадана.
При таких предпосылках приезд Кюстина в Россию и, главное, возможные и, как казалось, вполне естественные последствия его посещения приобретали характер явления крупной политической значимости. Для того чтобы оценить это по достоинству, должно припомнить сложные взаимоотношения России и Франции в то время. Николай I остро и постоянно ненавидел Людовика-Филиппа, "короля баррикад". После июльской революции 1830 г. он говорил французскому посланнику, что "глубоко ненавидит принципы, которые увлекли французов на ложный путь". Император носился даже с мыслью о возрождении Священного Союза и вел переговоры с Пруссией и Австрией о сосредоточении русской армии на западной границе. Однако факт признания Людовика-Филиппа всеми другими европейскими державами заставил и Николая признать "короля баррикад" подлинным правителем Франции, с которой так или иначе, а необходимо было считаться. Между тем французское общественное мнение, особенно после июльской революции, было резко восстановлено против николаевского самодержавия. К тому было много причин, и между ними, конечно, опасения военного вторжения России в Европу. Недаром Герцен в 1851 г. писал, что в России "французы чают соперника и не стыдятся сознавать, что тут есть сила,-- вспомните, это говорит Кюстин; французы ненавидят Россию, потому что они ее смешивают с правительством"(Герцен А. И. Собр. соч. Т. 6. С. 431. )
Французское общественное мнение не могло помириться и со зверствами, которыми сопровождалось подавление польского восстания в 1831 г. Еще более негодовало оно по поводу жестоких гонений на униатов, единственное преступление которых заключалось в том, что они расходились с казенным православием. Если в первом случае была налицо хоть некоторая тень законности, "преступления и наказания", то здесь сказывалось одно бесцельное зверство, особенно зловещее на фоне заверений Николая о своей веротерпимости и заботах о подданных-католиках. Таковы были основные факторы, из которых складывались взаимоотношения двух великих держав. Репутация императора Николая, да и вообще русского самодержавия, казалась безнадежно подорванной. Для ее некоторого восстановления представлялось единственно возможным и насущно необходимым "пропеть себе самому хвалебный гимн, и притом непременно на французском языке, в назидание Европе" (Подробно см.: Тарле Е. В. Самодержавие Николая I и французское общественное мнение: Сб. Запад и Россия. П., 1918; Балабанов М. Россия и европейские революции в прошлом. Вып. II. Киев, 1924. ) Такие попытки предпринимались русским правительством. Но они были совершенно неудачны. Написанные русскими и изданные на французском языке, книги эти характеризовались полной беспомощностью, грубой, азиатской лестью и, что еще хуже, ложью, бившей в глаза(См., напр., Гуровский A. La civilisaion et la Russie St. Petersbourg, 1840. Несколько благопристойнее было произведение известного Толстого Я. Н. Coup d'olil sur la legislation russe shivi d'un leger aperc sur l'administration de ce pays. Paris, 1839. )
Теперь, с приездом Кюстина, заведомо намеревавшегося впоследствии описать свое путешествие, открывался, как казалось, единственный и идеальнейший случай пропеть себе хвалебный гимн, да еще устами иностранца, талантливого писателя, пользующегося широкой известностью на родине. Конечно, этими и только этими надеждами объясняется внимательный прием, который Кюстин встретил при императорском дворе, ласки и конфиденциальные беседы Николая I, угодливость и расшаркивание русских вельмож.
Эффект оказался совершенно обратным. Кюстин ехал в Россию искать доводов против представительного правления, а вернулся убежденным либералом. Это он сам засвидетельствовал в своей книге. Слухи об его отношении к русскому самодержавию, как и водится, обогнали книгу Кюстина. "Я думаю, что on est tres hostile к нам,-- писал Ал. Тургенев кн. Вяземскому; -- так, по крайней мере, предварила меня Рекамье, коей он читал отрывки. Сначала не был таков, но многое переиначил еще в рукописи" (Остафьевский архив, т. IV, с. 237. )
Действительность превзошла все мрачные слухи. Книга явилась жесточайшим и безапелляционным приговором русскому самодержавию. Откровения и ласки императора и любезность русского двора имели весьма ограниченное влияние на пытливый и наблюдательный ум автора. Он только на первых порах готов был поддаться этому очарованию. Но факты слишком настойчиво лезли в глаза, действительность слишком властно требовала ответа. Кюстин и не остановился перед окончательными выводами: "Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, каков бы ни был принятый там образ правления... Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с царской Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране".
Таково было резюме Кюстина. Неудивительно, что по ознакомлению с его книгой даже высшие официальные сферы утратили присущее им олимпийское спокойствие и равнодушие, а император Николай, прочитав ее, бросил на пол, воскликнув: "Моя вина: зачем я говорил с этим негодяем!" (Записки Ив. Головина. Лейпциг, 1859. С. 93.) "Неблагодарный путешественник" мог торжествовать полную победу. Его книга, подобно тяжелому снаряду, пробила полицейскую броню официального благополучия. Она была истолкована как вызов, требовавший ответа.
Прежде всего приняты были все возможные оградительные меры. Немедленно последовало запрещение упоминать о книге Кюстина в печати. Книгопродавцы, выписавшие ее в Россию, получили приказание вернуть все экземпляры за границу. Но эти запреты вряд ли имели успех. Книга обильно протекала в Россию нелегальными путями.
Больно задетое Кюстином русское правительство приложило все усилия к тому, чтобы парализовать действие его книги на европейское общественное мнение и ослабить успех, который она встретила среди читателей всех стран, в частности России. С этой целью за границей, на французском, немецком и английском языках, стали появляться, при ближайшем участии правительства (конечно, тщательно замаскированном), произведения русских авторов, заключавшие в себе беззубую критику Кюстина и холопскую лесть императору Николаю. Недаром Ф. И. Тютчев отозвался об этих "так называемых заступниках России", что они представляются ему "людьми, которые, в избытке усердия, в состоянии поспешно поднять свой зонтик, чтобы предохранить от дневного зноя вершину Монблана".
Конечно, недостаточно было выпустить несколько ничтожных брошюрок с дешевой руганью по адресу автора и жандармскими изъявлениями восторга по адресу существующего строя. Надо было во что бы то ни стало развенчать и автора, и его книгу в глазах общества, а главное -- снизить, умалить ее значение, уподобить ее обыкновенному памфлету. Для сего одновременно с "литературной борьбой" правительство прибегло к старому, испытанному средству, приобретшему уже характер прочно выработанной системы. Первый опыт ее применения" был осуществлен при самом воцарении Николая, когда пришлось так или иначе отчитываться перед обществом в событиях 14 декабря. Тогда официальная версия взяла твердый курс на уподобление восстания декабристов случайной и ничтожной бунтовщической вспышке. Он оказался неудачным, этот опыт. Ввиду плохо скрываемой тревоги едва ли кого-нибудь по-настоящему обманули декларативные заверения правительства в ничтожности замыслов заговорщиков.
Так было и в данном случае. Показное презрение к книге Кюстина, как к явлению, не стоящему внимания, не способно было скрыть истинного впечатления, произведенного ею на русское правительство. Но, так или иначе, удобная версия была создана. Поскольку говорить о Кюстине в официальной печати не представлялось возможным, эта версия неизбежно должна была принять формы устной новеллы, запечатлевшейся в дневниках и записках современников. Одна из таких записей повествует, например 0 том как однажды на вечере у императрицы Александры Федоровны государь сказал: "Я прочел только что статью Кюстина, которая чрезвычайно насмешила меня: он говорит, будто я ношу корсет; он ошибается, я корсета не ношу и никогда не носил, но я посмеялся от души над его рассуждением, что императору напрасно носить корсет, так как живот можно уменьшить, но совершенно уничтожить его невозможно" (Русская старина 11С 795. )
Если это и анекдот, то уж никак не случайный. Подобные рассказы распространялись, несомненно, нарочито и вполне сознательно, с тем, чтобы засвидетельствовать перед обществу отношение самодержца к книге Кюстина. Вот, мол, император в этой книге не нашел ничего заслуживающего внимания, исключая замечания автора о царском корсете. Отсюда почтенным читателям уже самим предоставлялось судить о достоинствах этой книги.
Официальная версия нашла, кажется, наиболее яркое ц полное выражение в записках гр. М. Д. Бутурлина. Верноподданный граф писал, что Кюстин встретил весьма ласковый прием, вследствие трагической судьбы его отца и деда и собственной своей "некоторой" литературной известности. В пути государь повелел окружить его всевозможными почестями. Но тем временем будто бы стало известно, что во Франции Кюстин пользуется дурной репутацией из-за своих "нечистых вкусов". И, оскорбленный в лучших чувствах, император распорядился отменить все почести и более уже не принял Кюстина. "Inde ira" и книга явилась как мщение", (Русский Архив. 1901. 12. С. 434. ) -- заключал Бутурлин.
При этом обязательный граф спешил засвидетельствовать, что книга Кюстина не более как "собрание пасквилей и клевет".
Такова была эта официальная версия, сводившая весь смысл произведения Кюстина к личным счетам. Неизвестно, да и не столь важно знать, действительно ли обладал Кюстин "нечистыми вкусами". Важнее и существеннее то, что правительство в борьбе с ним пользовалось сугубо нечистыми средствами, прибегая к инсинуациям насчет личных свойств автора тогда, когда ничтожен был арсенал возражений против его книги.
При этом правительство, видимо, заботилось и о распространении подобных слухов. "Хорош ваш Кюстин,-- восклицал кн. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу.- Эта история похожа на историю Геккерна с Дантесом" (Остафьевский архив, т. IV, с. 136. ) Так встретило книгу Кюстина николаевское правительство. И тревога его была далеко не напрасной, ибо мемуары французского путешественника не могли не произвести сильного впечатления на русского читателя. "Книга эта действует на меня, как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрения верна. И это странное общество, и эта страна -- Россия..." Так молодой Герцен отозвался на книгу Кюстина, перелистывая последние ее страницы.
В условиях николаевского режима, в условиях задушенного слова, притуплённой мысли и раболепного обскурантизма проникновение подобной книги было явлением настолько необычайным, настолько крупным, что не могло быть обойдено молчанием. На мгновение те, против кого были направлены откровения Кюстина, почувствовали себя в положении людей, в доме которых подземным толчком сломало наружную стену. И вот внезапно их интимная жизнь, семейные дрязги и ссоры, обыкновенно столь ревниво оберегаемые от постороннего взора, стали достоянием улицы.
Между тем время брало свое. Никакие полицейские, оградительные меры не способны были остановить перерождения русского дворянства, в особенности среднего и мелкого, блеск фамильных гербов которого тускнел в провинциальной глуши. Оно уже успело прикоснуться к европейской культуре. Оно уже начинало смутно сознавать, что для поддержания своего престижа и превосходства недостаточно иметь многоголовые конюшни и псарни да в лакейской толпу заспанных холопов. Провинциальное дворянство уже пыталось перестраивать жизнь как-то на европейский лад. Наряду с тучными йоркширцами и тонкорунными овцами оно выписывало из-за границы также новые французские романы, "Journal des Debats", "Аугсбургскую газету". Степные помещики, отправляясь по своим нуждам в город, привозили в деревню запасы свежих книг. В бильярдных вдоль стен начинали вырастать книжные шкафы. Изрядная библиотека становилась предметом хвастовства, чтение -- модой. И не только модой, но сплошь и рядом и насущной потребностью. Это было вполне естественно, опять-таки в силу условий полицейского режима, жестокими рогатками стеснявшего человеческую мысль, единственный выход которой оставался в чтении. Отсюда -- особенная тяга к запрещенной книге, интерес к которой зиждился не только на обыкновенном любопытстве, но и на стремлении чужими устами высказать свои сокровенные, тревожные мысли, свои сомнения.
Неудивительно, что книгу Кюстина прочли все вплоть до сыновей Фамусовых и Маниловых. "Я не знаю ни одного дома, порядочно содержимого, где бы не найти сочинения Кюстина о России",-- вспоминал в 1851 г. тот же Герцен.
Если придворные круги встретили книгу Кюстина с искренним негодованием, вполне естественным и свидетельствовавшим о том, что стрела попала в цель, то иначе и сложнее складывалось отношение к произведению Кюстина тогдашней русской интеллигенции. Напомним, что и она отнюдь не была внеклассовой и сохраняла основные кастовые черты. Поэт и камергер Ф. Л. Тютчев в 1844 г. в статье "Россия и Германия" писал: "Книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной черты нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым дозволяют себе относиться к самым важным и возвышенным вопросам более нервами, чем рассудком; дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля".
Так же, по-видимому, по крайней мере внешне, встретило книгу Кюстина и старшее поколение нарождавшейся русской интеллигенции. Жуковский в письме к А. Я. Булгакову обозвал даже Кюстина "собакой" (Жуковский В. А. Сочинения. Изд. 7. Т. 6. СПб., 1878. С. 556. )Вяземский взялся за перо, чтобы отвечать Кюстину, но бросил статью на полуслове, о чем крайне сожалел тот же Жуковский. "Жаль, что недокончил он статьи против Кюстина,-- сетовал Жуковский в письме к Ал. Тургеневу,-- если этот лицемерный болтун выдаст новое издание своего четырехтомного пасквиля, то еще можно будет Вяземскому придраться и отвечать; но ответ должен быть короток; нападать надобно не на книгу, ибо в ней много и правды, но на Кюстина: одним словом, ответ ему должен быть просто печатная пощечина в ожидании пощечины материальной " (Письма В. А. Жуковского к А. И. Тургеневу//Русский Архив. М., 1895. С. 297 ) Замечания чрезвычайно любопытные и характерные. Оказывается, что в книге много правды, и все-таки автора надо наградить пощечиной. "Не за правду ли, добрый Жуковский?" -- иронизировал А. И. Тургенев, сообщая отзыв Жуковского Вяземскому. Он спешил заявить, что вовсе не жалеет об отказе его друга от намерения возражать Кюстину, "ибо люблю Вяземского более, нежели его минутный пыл, который принимает он за мнения... Не смею делать замечаний на Жуковского, но, пожалуйста, не следуй его совету", (Остафьевский архив, т. IV, с. 277-278. )- заключал Тургенев. В другом письме к Вяземскому Тургенев сам просил друга откликнуться на книгу Кюстина и написать "о принципах, о впечатлениях, переданных откровенно" (Там же, с. 256. )
Характерно и то, что Вяземский не воспользовался советом Жуковского "придраться к новому изданию" и уже не вернулся к статье, начатой под горячую руку, хотя Кюстин в ближайшее время выпустил еще ряд изданий своего "пасквиля", не считая переводов на иностранные языки.
Впрочем, есть основания предполагать, что и мнение Тютчева о книге Кюстина не вполне исчерпывалось вышеприведенным отзывом. В дневнике Варнгагена фон Энзе от 29 сентября 1843 г. имеется запись о посещении его камергером Т. Коль скоро доподлинно известно, что около этого времени Тютчев посещал Варнгагена, совершенно очевидно, что о встрече с ним и идет речь. И вот оказывается, что "о Кюстине отзывается он довольно спокойно; поправляет, где требуется, и не отрицает достоинств книги. По его словам,-- читаем далее,-- она произвела в России огромное впечатление; вся образованная и дельная часть публики согласна с мнением автора; книгу почти вовсе не бранят, напротив, еще хвалят ее тон".
Подобное разноречие в отзывах одних и тех же лиц, конечно, не должно нас удивлять. Прежде всего, совершенно очевидно, что гласное изъявление похвалы Кюстину было немыслимо в условиях николаевского режима. Но и помимо того у этих людей, смотревших на книгу Кюстина под определенным углом зрения и воспринимавших ее сквозь призму своей классовой идеологии, неизбежно должно было создаться двойственное отношение к произведению Кюстина.
Все эти люди, из которых строились первые кадры русской интеллигенции, считали естественным обсуждать недостатки родины в своем тесном кругу, тогда как Кюстин был для них чужим, сыном чужой им, да еще враждебной в эту пору, Франции. Пусть мы признаем, что наши близкие обладают многими недостатками, и даже пороками, но мы их все-таки горячо любим, и нам больно, ежели чужой, проведший несколько времени в их обществе, станет осуждать их. Вот в точности чувства, которые вызывала книга Кюстина в русской интеллигенции. И от чувства этого не мог освободиться вполне даже молодой Герцен. "Тягостно влияние этой книги на русского,-- писал он в 1843 г.,-- голова склоняется к груди, и руки опускаются; и тягостно от того, что чувствуешь страшную правду, и досадно, что чужой дотронулся до больного места..."
Если для русских читателей книга Кюстина явилась своего рода зеркалом, в котором они, волнуемые противоречивыми чувствами, узнавали себя, то для Европы это произведение во многих отношениях сыграло роль ключа к загадочному шифру, ключа к уразумению многих сторон и явлений таинственной страны, упрямо продвигавшейся к первому пульту европейского концерта.
По всему этому естественно, что на долю мемуаров Кюстина выпал редкий успех. Выдержавшая множество изданий во Франции, книга тогда же была переведена на все важнейшие европейские языки, в каждой стране опять-таки потребовав по нескольку изданий.
С течением времени книга Кюстина утрачивала все более актуальное значение, ибо по самому замыслу своему она адресовалась к современнику. И тем не менее интерес к ней не угасал. Лишенный возможности познакомиться с книгой в полном переводе, в силу тяготевшего над нею цензурного запрета, русский читатель со вниманием следил за скупыми отрывками, печатавшимися Н. К. Шиль-дером в "Русской старине". С таким же вниманием был встречен и появившийся в издании "Русская Быль" сжатый, обескровленный пересказ воспоминаний Кюстина.
Бесспорно, Кюстин вполне заслужил подобную популярность. Книга его является ценным источником сведений из области политического строя николаевской эпохи. Особый интерес придает ей то, что она написана иностранцем, впервые посетившим Россию. Отсюда -- ее острота и свежесть, очень часто отсутствующие у отечественных мемуаристов, описывающих обстановку, в которой они родились и выросли. Однако же эта особенность Кюстина имеет и оборотную сторону. Правда, в своих суждениях о России и в повествовании своем он был беспристрастен и прагматичен, сколько это вообще возможно. Правда и то, что он, приехав в Россию, был до некоторой степени подготовлен к восприятию русских впечатлений, изучив историю, Кюстин хорошо был знаком с "Историей России и Петра Великого" Сегюра и "Историей государства Российского" Карамзина, вышедшей еще в 1826 г. в Париже в переводе Жофре.
И все-таки, благодаря краткости своего пребывания в России, Кюстин как новичок не всегда мог уразуметь отдельные стороны того сложного комплекса, который представляла собой николаевская Россия. К тому же он иногда и слишком спешил со своими заключениями. Так, например, едва приехав в Петербург, Кюстин на основании первых впечатлений, произведенных на него столицей, уже судил о всей России. Но это было бы еще полбеды. Несравненно опаснее то, что в сознании Кюстина придворное окружение, с которым он близко столкнулся в Петербурге, отождествлялось с понятием "народа". И по этой оторванной, висящей в безвоздушном пространстве, горсти людей Кюстин сплошь и рядом судил о подлинной России и ее народе.
Но зато тогда, когда он говорит о Николае, о дворе, о русском чиновничестве, Кюстину можно всецело довериться. Своим острым, наблюдательным умом он сумел глубоко и верно разгадать смысл русского самодержавия и фигуру его "верховного вождя". Суждения Кюстина о Николае тем более интересны, что на протяжении всей книги отчетливо проходит смена его впечатлений; от восторга, близкого к обожествлению, путем мучительного анализа французский реалист пришел к полному развенчанию своего героя, к зловещей разгадке Николая, отражавшего Россию его времен -- "гигантский колосс на глиняных ногах". Для Кюстина трагическая развязка николаевского царствования ни в какой мере не могла явиться неожиданностью.
Сталкиваясь же с подлинным народом, Кюстин поневоле обнаруживал некоторую близорукость. "Настоящий народ,-- замечает М. Н. Покровский,-- трудно было рассмотреть из окон комфортабельной кареты, в которой объезжал Россию на курьерских французский маркиз; еще труднее было с ним сблизиться, не зная его языка" (Покровский М. Н. Русская история. Т. 4. Изд. 4. Гиз. М., 1922. С. 4. )Ту же мысль в свое время высказал Герцен, замечавший, что следует "исследовать Россию немного глубже той мостовой, по которой катилась элегантная коляска маркиза Кюстина" (Собр. соч. Т. 20. С. 84). Поэтому обстоятельный всегда Кюстин так сбивчив и тороплив в тех случаях, когда он говорит о подлинной России. Он увереннее чувствует себя в сфере "высшего света", почему и решается утверждать привязанность русских к своему рабству, хотя вся страна сотрясалась крестьянскими восстаниями. Кюстин знал о них, но не умел разобраться в их сущности. Его возмущение крепостным правом происходило из чисто эмоционального источника и ограничивалось привычными штампами. В русском народе он уловил по преимуществу лишь внешние черты: наружность, наивную хитрость, умение бороться с обстоятельствами да его унылые напевы, смысл которых, надо отдать справедливость, Кюстин сумел хорошо разгадать.
Но и в отдельных подробностях Кюстин обнаруживал подчас слишком большую поспешность и непродуманность. Так, он совершенно не понял значения двух крупнейших явлений предшествовавшего времени: литературной деятельности Пушкина и восстания декабристов. С такой же легкостью Кюстин повторил довольно распространенную в западноевропейской публицистике мысль о том, что русская культура не более как внешний лоск, едва прикрывающий варварство, что истинная цивилизация чужда русским, ограничивающимся поверхностным усвоением того, что выработано в области культуры европейской наукой. Более чем сомнительны замечания Кюстина по поводу характера русских мятежников, методическую жестокость которых он противопоставляет преходящему революционному исступлению своих соотечественников. Многие заключения его весьма смелы и любопытны, но не менее того спорны, подобно замечанию насчет того, что прославленные русские кутежи являлись лишь одной из форм выражения общественного протеста против правительственного деспотизма.
Подобных ошибочных либо спорных суждений много рассеяно в книге Кюстина. Но все эти ошибки, допущенные автором либо по незнанию, либо в пылу обличительного задора, конечно, ни в какой мере не умаляют значения книги. За увлекательными, яркими и художественными страницами ее мы ясно и отчетливо видим лицо эпохи.
В этом весь смысл и значение книги Кюстина. Благодаря этому "Россия в 1839 г." может быть отнесена к числу крупнейших исторических памятников. Таковым остается она и по настоящее время, являясь интереснейшим документом той мрачной и зловещей эпохи, которая связана с именем императора Николая I .
II
Выше уже было отмечено, что впечатление, произведенное книгой Кюстина, было чрезвычайно сильно. За границей "Россия в 1839 г." выдерживала одно издание за другим, и правительство в спешном порядке вынуждено было мобилизовать силы "верноподданных" писателей, чтобы опровергнуть "клеветника" Кюстина.
Спустя несколько месяцев после выхода в свет книги Кюстина в Париже появилось "Исследование по поводу сочинения г. маркиза де-Кюстина, озаглавленного "Россия в 1839 г.". "Исследование" принадлежало перу Н. И. Греча. В предисловии к своему труду Греч говорил, что он дал согласие на перевод его на французский язык, уступая желанию своего соотечественника Кузнецова. Вместе с тем он пользуется случаем заявить, что утверждения французских и немецких газет о том, что книга его написана по поручению русского правительства, абсолютно ложны. "Я предпринял настоящую работу,-- пишет Греч,-- исключительно по личной инициативе". Личная инициатива Греча в деле опровержения Кюстина стоит вне сомнения, однако к его книге русское правительство имело весьма близкое отношение и принимало участие в ее издании. Вся история этой книги подробно рассказана М. Лемке в его труде "Николаевские жандармы и литература" на основании найденного им дела III Отделения... (Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. Изд. 2. СПб., 1909. С. 141 -- 152. ) В июле 1843 г. проживавший в это время в Гейдельберге Греч писал помощнику Бенкендорфа Л. В. Дубельту: "Из книг о России, вышедших в новейшее время, самая гнусная есть творение подлеца маркиза де-Кюстина... Ваше превосходительство, заставьте за себя вечно бога молить! Испросите мне позволение разобрать эту книгу... Разбор этот я напишу по-русски и отправлю к вам на рассмотрение, а между тем переведу его на немецкий язык и по получении соизволения свыше напечатаю... а потом издам в Париже по-французски... Ради бога, разрешите, не посрамлю земли русския! Что не станет в уме и таланте, то достанет пламенная моя любовь к государю и отечеству!" Через некоторое время Греч, не дождавшись ответа от Дубельта, писал ему, что принялся за разбор книги Кюстина, кончил его и посылает рукопись вместе с письмом. "Все убеждали меня писать. Я отвечал, что не считаю себя в праве печатать что-либо в сем роде без формального соизволения правительства... С искренним усердием и действительной благонамеренностью могу я, находясь на чужбине, не угадать желаний и намерений правительства и написать не то, что должно или, по крайней мере, не так, как должно". Ответ был самый утешительный. Дубельт писал, что представил на рассмотрение управляющего III Отделением А. X. Бенкендорфа рукопись Греча, которая, после незначительных исправлений, получила полное одобрение. Бенкендорф рекомендовал Гречу напечатать его разбор "особыми брошюрами на немецкохм и французском языках для распространения за границею сколь возможно большем числе экземпляров".
Греч, получив это письмо, исполнился восторженной признательности. "Вы не поверите, как письмо ваше меня ободрило и обрадовало... Итак, может быть, усердие мое будет приятно государю, нашему отцу и благодетелю. Я вполне достиг цели". Греч сообщал, что рукопись уже отправлена старшему секретарю русского посольства при Баденском дворе Коцебу для перевода на немецкий язык. "В Германии желалось бы мне напечатать ее в аугсбургской "Allgemeine Zeitung", которой расходится до 12 тыс. экземпляров, но, по нерасположению негодяев издателей к России, не могу сделать сего иначе, как заплатив за напечатание. Позволите ли вы сделать эту издержку на счет казны?.. Печатание этой статьи особыми брошюрами на немецком и французском языках станет в копейку. Я охотно сделал бы все это на мой счет, если б был в состоянии, но вам известно, я думаю, какие потери потерпел я в начале нынешнего года. Сверх того, несмотря на то, что я работаю здесь для правительства во всех отношениях, обязан я платить за паспорты для меня и моего семейства по 1400 р. ассигнациями в год... По всем сим причинам нахожусь я в необходимости просить вас о разрешении произвести вышеисчисленные издержки на счет казны. Я постараюсь издержать как можно менее и во всем отдам подробный отчет..." Надежды Греча на денежную помощь правительства не оправдались. Дубельт написал ему, что Бенкендорф не соглашается на какие бы то ни было издержки по изданию книги Греча. Не соглашается, во-первых, потому, что иностранные писатели никогда не требуют денежных пособий от своих правительств, а во-вторых, "некоторым образом подкупать журналы для помещения в оных угодных нам статей не было бы согласно с достоинством и всегдашним благородством нашего правительства". Через некоторое время французский и немецкий переводы книги Кюстина были напечатаны и присланы в III Отделение. Дубельт писал Гречу, что и Бенкендорф, и сам государь читали книгу Греча и остались ею довольны. Гречь мог надеяться, что при таком благосклонном приеме труды его все-таки не пропадут, и он получит ожидаемую награду. Надежды эти, как сейчас увидим, были очень близки к осуществлению, но внезапно на голову Греча обрушилась беда.
В конце 1843 г. Дубельт написал Гречу письмо, в котором сообщал, что в одном из номеров "Франкфуртского журнала" Бенкендорф с удивлением прочел статью о том, что Гречу поручено русским правительством составить опровержение Кюстина на основании официальных материалов, что это опровержение уже составлено и переводится на французский и немецкий языки. Бенкендорф объясняет появление подобных сведений только нескромностью Греча и поэтому предоставляет ему самому судить, насколько мало он может вызывать к себе доверия. В другом письме Дубельт писал, что Бенкендорф согласился бы возвратить Гречу все издержки, если бы не читал во всех газетах "все подробности предложенного не правительством ему, а им правительству дела".
После того как Греч дал повод журналистам разглашать, что правительство поручило ему печатание книги, тогда как он сам предлагал написать и напечатать ее, Бенкендорф не желает больше иметь дела с Гречем и просит его прекратить всякую переписку на эту тему. Греч отвечал униженными оправданиями, но надежды на возвращение милостей правительства, однако, не потерял. Узнав о том, что переводчику его книги на немецкий язык был выдан годовой оклад жалования, он писал Дубельту: "Из внимания, оказанного переводчику моей книжки, заключаю, что и сочинитель ее когда-нибудь обратит на себя внимание своими усердными и посильными трудами..." Из дела архива III Отделения, опубликованного Лемке, не видно, насколько оправдались ожидания Греча, но, судя по всей его дальнейшей деятельности, ему удалось быстро помириться с III Отделением и получить награду за "посильные и усердные труды".
Такова история издания книги, о которой Греч в предисловии говорил, что написал ее "единственно для исполнения долга совести, в интересах чести и истины".
После своего коротенького предисловия Греч сразу приступает к делу. Он на первой же странице заявляет, что книга Кюстина есть собрание ошибок, неточностей, противоречий, лжи и клеветы, что Кюстин судит о России с таким же правом, как глухонемой об оперном представлении. Греч не может опровергать все измышления Кюстина, так как для этого пришлось бы написать столько же, сколько написал сам Кюстин. Поэтому он остановится лишь на самом важном. Он собрал в Париже порочащие Кюстина сведения, но не хочет приводить их: у него нет намерения прибегать к таким неэтичным-полемическим приемам, он будет говорить только о книге Кюстина, и сказанного вполне достаточно для того, чтобы каждому стала ясна истинная физиономия ее автора.
Свою полемику с Кюстином Греч начинает с разговора между автором "России в 1839 г." и хозяином любекской гостиницы. По мнению Греча, разница в настроении отъезжающих и приезжающих на родину русских объясняется тем, что отправляющиеся за границу приезжают в Любек обычно весной, и весеннее настроение придает им бодрый и радостный вид. Возвращаются же они осенью. Холод, дождь, пустые кошельки, грядущие неприятности по службе и т. д.- все это понижает настроение путешественников, и они имеют вид печальный и озабоченный. "Впрочем,-- прибавляет Греч,-- могу вас уверить, г. Кюстин, что при приближении к Кронштадту дурное настроение у всех исчезает, и путешественники, в предчувствии радости возвращения на родину, забывают обо всем, в том числе и о вас, г. Кюстин". Разговор с Козловским Греч считает выдумкой Кюстина. Не мог Козловский передавать те сплетни и анекдоты, которые приведены Кюстином. Кроме того, Козловский, видимо, много шутил, а Кюстин по наивности принял все эти шутки за чистую монету.
Чрезмерная обидчивость Кюстина на порядки в русской таможне свидетельствует о некоторой нечистоте его помыслов, так как в приеме Кюстина нет ничего необыкновенного. Греч сам по приезде в Вену дожен был подвергаться тем же формальностям, каким подвергался Кюстин, и не нашел в этом ничего особенного. По словам Греча, вся история с постройкой Зимнего дворца, рассказанная Кюстином, сплошная ложь. Ни один человек не погиб. Русскому человеку вообще не страшна резкая перемена температуры, он привык к ней: известно, что у русских в обычае из бани бросаться на снег. Этим они закаляют свое здоровье, и уж никакая резкая смена тепла и холода не может быть для них опасна. Конечно, иностранец бы этого не выдержал, но русские достаточно выносливы.
Греч останавливается на утверждении Кюстина, что сфинксы у Академии художеств в Петербурге являются копиями, а не подлинниками. Издеваясь над подобной "точностью" сведений Кюстина, Греч замечает: "И человек, так явно искажающий истину, берется судить об империи, занимающей чуть ли не половину земного шара!" Этот образчик полемики Греча весьма примечателен. Он выбирает из Кюстина заведомые ошибки и на основании этого предлагает судить о степени достоверности всей книги. Читатель, конечно, мог после столь яркого примера усомниться в справедливости утверждений Кюстина. Но в том-то и дело, что Греч останавливается только на мелочах, которые ровно никакого значения для всего рассказанного Кюстином не имеют. Подобного уничтожающего примера среди записей Кюстина об императоре, о системе управления в России, о самом правительстве Греч найти не мог, а потому ему пришлось для опровержения автора в этой части его книги прилагать всю силу своего не слишком острого ума и далеко не блестящего полемического таланта.
Кюстин в своей книге часто издевается над "обожанием" императора его подданными. Греч утверждает, что все русские испытывают сыновние чувства к Николаю I и любят его совершенно искренно. Эту искренность может засвидетельствовать сам император: он часто, переодетый, появляется на улицах в толпе и отовсюду слышит благословения своему имени. Греч не упускает случая при этом написать длиннейший и сладчайший панегирик Николаю I. Император любим и обожаем всем народом. Да и как не любить того, кто с такой трогательной заботливостью печется о благе последнего из своих подданных, отдавая все силы и здоровье этим заботам? Если бы разрешить народ от присяги, то все шестьдесят миллионов населения страны все равно выбрали бы Николая императором. Кюстин в характеристике государя допускает странное противоречие: вначале он отмечает искренность, благородство, простоту и величие Николая, но далее рисует его как деспота, бессердечного и холодного тирана. Как разгадать это противоречие? Греч замечает, что разгадка его явится ключом к пониманию всех бесчисленных противоречий, наполняющих книгу Кюстина, который по адресу одних и тех же лиц и явлений переплетает самым тесным образом любовь и ненависть, правду и ложь, благодушие и нетерпимость. Греч ни словом не упоминает о том, как сам Кюстин объяснял все противоречия в своей книге, а высказывает по этому поводу следующее утверждение: Кюстин путем кажущегося беспристрастного отношения к личности императора в начале книги хочет купить доверие к своей последующей клевете. Этот же прием применяется им и во всей книге: роняя кое-где похвалы России, он хочет придать своим клеветническим измышлениям характер правдивости.
По словам Греча, ничто не может быть выше русского правительства и русской системы управления. Личность каждого живущего в России вполне обеспечена. Высшее управление полицией поручено людям, пользующимся доверием императора и уважением всей страны. Представители низшей полиции также окружены всеобщим почетом и любовью. Свобода выражения мнений предоставлена в России каждому, и если цензура существует, то она учреждена исключительно в интересах самих подданных императора. Кроме того, ехидствует Греч, иностранцы пишут о России так много вздора, что цензура становится совершенно необходимой. Вообще, в России думают и говорят не менее свободно, чем в Париже, Берлине и Лондоне. Русское правительство всегда действует безупречно. Кюстин обвиняет его в жестокости по отношению к Лермонтову, высланному на Кавказ за стихи на смерть Пушкина. Греч утверждает, что ссылка эта послужила лишь на пользу поэту, так как на Кавказе дарование Лермонтова развернулось во всей широте.
Таковы образчики неуклюжей полемики Греча и его рабски преданной защиты Николая I. В заключение он приглашает Кюстина или его единомышленников опровергнуть его, Греча, доводы и заканчивает свою книгу выражением надежды, что для людей благомыслящих, по крайней мере, всего того, что сказано им, будет достаточно. "Что касается других, то не для них я взялся за перо",-- глубокомысленно замечает Греч. Этих "других", видимо, было не слишком мало: А. И. Тургенев в январе 1844 г. из Парижа писал, что никто не покупает книги Греча. В другом письме, датированном декабрем 1843 г., он сообщил Вяземскому, что "русские и полурусские дамы получили печатные карточки: "M-r G retch premier espion de sa majeste empereur de la Russie"1. "Г. Греч, первый шпион его величества российского императора".- (Остафьевский архив. Т. 4. С. 274. )
Вслед за книгой Греча в Париже появилось новое сочинение, имевшее целью уничтожить Кюстина и восстановить доброе имя Николая I, Оно было написано Дюэ (."Critique des mysteres de la Russie et de l'ouvrage de M. de Custine: "La Russie en 1839", suivie de l'extrait du voyage de l'mpereur. Par Duez, avocat'a la cour royale de Paris".) Французский адвокат, написавший "Французскую и латинскую риторику для употребления в пансионах" и "Военное уложение о наказаниях", решил свою разностороннюю литературную деятельность закончить опровержением Кюстина. С какой целью принялся за свой труд Дюэ, по какому поводу он написал его, установить столь же трудно, как и разгадать мотивы создания им первых двух "увражей". В его книге нет ни предисловия, ни каких бы то ни было разъяснений. Судя, однако, по тону его "критики", столь же верноподданному, как и у Греча, можно предположить известную близость Дюэ к русскому правительству, осуществляемую, может быть, и помимо секретного денежного фонда III Отделения, а продиктованную вполне бескорыстными соображениями.
Книга Дюэ ничем не отличается по своему характеру от "Исследования" Греча, но лишена даже и немногих литературных достоинств первого. Дюэ целых 63 страницы своей книги (из 76) посвящает изложению истории России, начиная с 859 года, который он почему-то считает годом начала Руси, и кончая современными ему событиями. После этого следует совершенно неожиданное заявление: "Покончим с Кюстином", хотя во всем этом историческом экскурсе о Кюстине не было произнесено ни слова. Несколько общих замечаний по поводу лжи и пристрастия Кюстина и указание на то, что в современной Франции есть много явлений еще более грустных и тяжелых, чем те, которые увидел Кюстин в России,-- таково содержание легковесной и пустой книжонки Дюэ. Глубоко философское размышление по поводу того, что все без исключения народы имеют свои светлые дни и темные ночи и что отдельные отрицательные явления не объясняют общего положения вещей, завершает "Критику" Дюэ.
Шум, поднятый вокруг книги Кюстина, усиливался; Европа жадно читала ее, а потому опровержений Греча и Дюэ оказалось слишком недостаточно. Правительству пришлось привлекать новые силы к делу развенчания французского путешественника, отплатившего столь черной неблагодарностью за оказанное ему гостеприимство. В Париже жил Я. Н. Толстой, числившийся "корреспондентом министерства народного просвещения", но фактически являвшийся агентом III Отделения. На его обязанности лежало "защищение России в журналах" от всяких нападений на нее в литературе. Так как он уже успел зарекомендовать себя с этой стороны несколькими сочинениями, написанными в самом патриотическом духе, ему было поручено написать в добавление к Гречу опровержение Кюстина. В 1844 г. вышли в Париже две его книжечки. Одна из них была выпущена под псевдонимом Яковлева, другая -- под его собственным именем'. "La Russie en 1839, reve par M-r de Custine, ou Lettres dur cet ouvrage, ecrites de Francfort" u "Lettre d'um Russie a un journaliste francais sur les diatribes de la presse anti-russe". Казенное славословие этих книжечек ничем не отличается от патриотических упражнений Греча. Все те же скучные и вялые рассуждения о лживости Кюстина и о доблестях Николая I, которого, конечно, не понял французский путешественник, так же как он не мог понять и всей России.
Однако в книге Я. Толстого, выпущенной им под псевдонимом Яковлева, есть несколько довольно интересных подробностей. Толстой с самого начала заявляет, что ему известна истинная причина нарочитой лживости Кюстина, которою, за исключением немногих верных замечаний, проникнута вся его книга. Этой причины Толстой не раскрывает, но делает намек на то, что Кюстину было необходимо заглушить толки вокруг какой-то связанной с ним скандальной истории грандиозным шумом своей книги. Любопытно признание Толстого, что при первом знакомстве с книгой Кюстина его охватило негодование. Но когда он увидел, что имеет дело с сумасшедшим, его негодование прошло и даже сменилось любопытством, так как сумасшествие Кюстина не лишено некоторой развлекательности. Толстой так же, как и Греч, останавливается на противоречиях, постоянно допускаемых Кюстином. Парадокс Кюстина -- "путь собственных противоречий есть путь познания" -- позволяет ему совершенно не стесняться и опровергать то, что на предыдущей странице он утверждал. В одном из своих писем (книга Толстого написана в форме писем из Франкфурта) автор останавливается на открытом им качестве ума Кюстина; органической склонности к умалению любого достоинства. Очень часто суждения Кюстина зависят от его минутного настроения, а так как оно большею частью окрашено в мрачные тона, то приговор Кюстина почти всегда бывает отрицательным. Если какое-либо явление или предмет найдет у Кюстина положительную оценку, то это носит случайный характер и является счастливым исключением. Как бы испугавшись своей похвалы, Кюстин торопится аннулировать ее эффект путем нагромождения одной клеветы на другую. При таком свойстве Кюстина все его слова теряют всякую цену.
Опираясь на эту свою основную мысль о характере ума Кюстина, Толстой опровергает все его утверждения уже без всякого труда. И в самом деле нетрудно, приведя какую-либо цитату из Кюстина, заявить, что так как мы имеем дело с человеком, нервная система которого не совсем уравновешена, то не стоит и обращать внимания на его суждения, а просто заявить, что они ложны. Одно замечание Толстого не лишено, впрочем, ехидства: выписав слова Кюстина, сказанные им о языке Пушкина, он восклицает: "Где уж тут Кюстину судить о Пушкине, когда он путает пруссаков с персиками". Заключение Толстого вполне соответствует всей установке его книги. Он заявляет, что по-настоящему опровергать книгу Кюстина невозможно потому, что нет средств к опровержению необузданной человеческой фантазии.
Вторая книжка Толстого направлена одновременно против Кюстина и других антирусских писателей. Она содержит ряд чрезвычайно скучных и вялых обвинений Кюстина в лицемерии, лживости, неблагодарности и пр., обвинений к тому же совершенно голословных. Толстой в этой книге беспрестанно признается в любви к Франции, которую не только он, но и вся Россия весьма ценит, несмотря на многие отрицательные стороны ее. А вот Кюстин не оценил России и* произнес над ней свой суровый приговор на основании мимолетных впечатлений. Кюстину следовало бы обратить внимание на то хорошее, что привлекает любовь к России всех иностранцев, если они не заражены предвзятыми убеждениями.
Гораздо выше указанных опровержений Кюстина, изданных при участии русского правительства, стоит книга К. К. Лабенского. (Un mot sur l'ouvrage de M. de Custine, intitule "La Russie en 1839". )Лабенский был старшим советником министерства иностранных дел. Вместе с тем он неоднократно выступал в печати как поэт под псевдонимом Жан Полониус. Им было выпущено несколько сборников стихов и ряд отдельных крупных поэтических произведений. Книга Лабенского была издана дважды по-французски и, кроме того, переведена на немецкий и английский языки. Прекрасный стиль, тонкое и умное понимание Кюстина, очень тактичная зашита Николая I -- таковы ее несомненные достоинства. Правда, Лабенский, как и все другие авторы антикюстиновской литературы, не смог привести ни одного фактического опровержения сведений Кюстина, кроме тех, которые носили явно вздорный характер. Но все же его книга была ближе к цели, чем писания Греча, Дюэ и Толстого, так как она была написана умным и несомненно талантливым человеком.
Лабенский начинает с утверждения, что в настоящее время о России слишком много говорят в Европе. Непрекращающиеся обвинения России в подготовке нашествия на Европу привлекают к ней всеобщее внимание и во многих порождают ненависть. Один из таких ненавистников -- Кюстин. Он сам признается, что все предшествующие описания России были слишком снисходительны к ней, его же задача -- показать Россию без всяких прикрас и открыть глаза на нее тем, кто еще сомневается в истинных намерениях этой страны. Спорить с Кюстином бесполезно. Гораздо лучше можно доказать ошибочность его представлений о России анализом его метода. Кюстин слишком злоупотребляет обобщениями. Отдельные впечатления, всегда отрывочные и поверхностные, дают ему совершенно недостаточный материал для тех выводов, которые он так уверенно и непогрешимо изрекает. Кюстин-Цезарь путешественник: он приехал, увидел и узнал. Страсть к обобщениям создает у Кюстина заранее выработанный критерий оценки всего происходящего вокруг него. Кюстин, по словам Лабенского, привез с собою Россию в портфеле; ему достаточно было лишь пароходных впечатлений и разговора с кн. Козловским, чтобы создать раз навсегда определенный и неизменный взгляд на Россию. Такой метод мышления заставляет Лабенского упрекнуть Кюстина в излишней поэтичности миросозерцания; перелом его политических воззрений, происшедший в нем за время пребывания в России, есть процесс скорее поэтического, чем логического порядка.
Постоянное стремление к обобщениям приводит Кюстина к многочисленным противоречиям, которые становятся настолько очевидными, что не могут быть не замечены самим автором. Дело не в противоречиях, говорит Лабенский, ибо все в мире полно контрастов. Противоречивы, в сущности, не факты, а комментарии к ним, и больше всего люди становятся непоследовательными тогда, когда они начинают непоследовательно объяснять противоречия. Россия полна ими, с этим вполне соглашается Лабенский, но вся беда в том, что Кюстин видит лишь дурные стороны, не замечая светлых. Вследствие этого Кюстин, часто угадывая совершенную правду, не в состоянии осознать и понять отмечаемого им явления в целом. Правда Кюстина иногда сурова и жестока, и мы, говорит Лабенский, можем быть только благодарны Кюстину за нее. Но это относится лишь к частности, а отнюдь не ко всему целому. Одно замечание Кюстина особенно понравилось Лабенскому: в России отсутствует общественное правосознание, оно заменяется дисциплиной. Это, вполне справедливо отмеченное, по мнению Лабенского, качество лишает все славянские народы политической мощи. И если Россия все же никоим образом не является политически слабой страной, то это объясняется только тем, что в ней отсутствие правового самосознания у масс заменяется инстинктивной, привычной, почти суеверной любовью к правительству. У образованных же людей эта любовь вполне сознательна и логически обоснована.
В своей книге Кюстин очень часто прибегает к историческим справкам и параллелям. Прием этот, говорит Лабенский, не слишком надежен, ибо ведь история похожа на Библию: всяк видит в ней то, что хочет.
Таково общее содержание книги Лабенского. В заключение он не совсем удачно и в некотором противоречии с общим серьезным тоном своей книги, далеким от всякой звонкости и хлесткости, сравнивает книгу Кюстина со сказками Шахерезады и утверждает, что фактическое опровержение ее и неуместно, и невозможно.
Нашелся еще один "опровергатель" Кюстина, написавший свое опровержение, правда, без всякого давления со стороны правительства, но с открытым намерением задобрить его и потому допустивший в нем самую грубую лесть. Это был гр. И. Г. Головин, чиновник министерства иностранных дел, занимавшийся между делом литературой. В 1842 г. он уехал за границу, где написал книгу "Дух политической экономии", вызвавшую гнев русского правительства. Желая себя реабилитировать, он сочинил "Discours sur Pierre le Grand. Refutation du livre de M. de Custine "La Russie en 1839" (Paris, 1843). Книга была написана в самом преданном правительству тоне, и Кюстину сильно "досталось" за его выпады против Петра I. Надежды Головина, связанные с его книгой, однако не оправдались, примирения с правительством достигнуть не удалось, и злополучному литератору пришлось остаться в качестве эмигранта за границей, где он пустился во всяческие аферы и скоро снискал себе печальную славу трусливого, но заносчивого авантюриста. Так как книга Головина касается лишь того, что было сказано Кюстином о Петре, то она не представляет особого интереса, тем более что ее литературные достоинства отнюдь не блестящи.
Инспирированная русским правительством литература о книге Кюстина наполнена упреками в верхоглядстве, легкомыслии и постоянных противоречиях автора, часто прибегающего к тому же к сознательной лжи и клевете. Уже было отмечено, что поспешность некоторых заключений Кюстина, несмотря на всю их искренность, не подлежит сомнению. Этот упрек Кюстину встречается даже во французской критике, свободной от каких бы то ни было обязательств по отношени к русскому правительству. Так, например, статья в журнале "Revue de Paris" (1843, v. 23), посвященная разбору книги Кюстина и принадлежащая перу Шод-Эга, весьма резко осуждает Кюстина за его легкомыслие. Как не заподозрить правдивость человека, говорит Шод-Эг, который открыто заявляет, что он отказывается от названия беспристрастного наблюдателя-путешественника? Как довериться рассказам того, кто наивно радуется своему кратковременному пребыванию в России, утверждая, что он хуже узнал бы эту страну, если бы жил в ней дольше, что он не изменит своего мнения о России, хотя бы ему пришлось провести в ней не два месяца, а два года? Замечание Кюстина, что он мало видел, но много угадал, дает повод Шод-Эгу упрекнуть его в величайшей самонадеянности. По мнению автора, вся книга Кюстина наполнена праздной болтовней. Кюстин обнаружил величайшую неосведомленность в области экономики России, ее политической и культурной жизни. Его характеристика императора и русского народа полна противоречий, причем совершенно невозможно установить, какое из его противоположных мнений ближе к действительности. Лживость Кюстина не помешала большому успеху его книги. Чем же объяснить этот успех? Для реакционного критика ответ не представляет затруднений: книга написана для толпы. Вульгарность и бесцеремонность ее как нельзя более подходят ко вкусам толпы. Но серьезная критика должна разоблачить бесполезность и даже лживость "России в 1839 г.". Более благоприятную оценку Кюстина встречаем мы в статье графа Д'Оррера, помещенной в либеральном журнале "Le Cor-respondance" (1843, 3). Автор статьи, признавая, что книга Кюстина написана наспех, что у него было мало материала для его иногда слишком категорических выводов, все же отмечает в ней много ценного. Д'Оррер восхищается мыслями Козловского, высказанными им в разговоре с Кюстином. Трудно охарактеризовать русскую натуру лучше, чем это" сделал Козловский. "Долгое пребывание в России,-- заявляет Д'Оррер,-- дает нам возможность засвидетельствовать величайшую справедливость всего, сказанного собеседником Кюстина, особенно же его мыслей по поводу нетерпимости, столь активно проявляющейся в политике русского правительства настоящего царствования". Ничто в Европе не похоже на совершенный деспотизм русского царя, который, если бы ему было доступно, отнял бы у человека возможность думать. Д'Оррер отсылает своего читателя к книге Кюстина, чтобы тот имел возможность во всех подробностях познакомиться с различными проявлениями деспотизма в России, этой "страны рабов", как ее называет Д'Оррер. Одно предположение Кюстина вызывает особое беспокойство Д'Оррера. Кюстин высказывает опасение, что Россия вторгнется в Западную Европу и сметет с лица земли европейскую цивилизацию. Д'Оррер вполне соглашается с мыслью о возможности подобного нашествия и считает, что парализовать военное и политическое вторжение России в Европу удастся лишь путем сохранения полного согласия между всеми европейскими государствами. Пусть Европа не гасит спасительного страха перед планами России, но пусть она чувствует себя достаточно сильной, чтобы ничего не бояться, кроме своих собственных разногласий.
Все приведенные до сих пор отзывы о книге Кюстина, принадлежащие либо защитникам России ex oficio, либо французским критикам, отличаются одной особенностью: они проникнуты убийственной холодностью, столь дисгармонирующей с страстным, горячим тоном Кюстина. Первые возмущались Кюстином ровно настолько, сколько это было необходимо для оправдания оказанного им доверия, вторые же с любопытством отмечали некоторые подробности памфлета Кюстина, по существу, весьма мало их трогавшего, давая ему вполне благопристойную -- положительную или отрицательную -- оценку. Иначе отнеслись к "России в 1839 г." те, кто приналежал к числу передовых русских интеллигентов, честных и независимых в своих убеждениях. Они могли принять или отвергнуть обличения Кюстина, проникнуться к нему чувствами симпатии или, напротив, презрения, но остаться равнодушными, как были равнодушны Гречи, Толстые и Головины, не могли. Среди этих людей на первом месте стоит, конечно, Герцен.
"Теплое начало его (Кюстина) души сделало особенно важной эту книгу; она вовсе не враждебна России. Напротив, он более с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует" -- так чутко сумел понять Герцен книгу, действовавшую на него, "как пытка". Герцен признает у Кюстина ошибки, встречающуюся иногда поверхность суждений, но не может ему отказать в истинном таланте, в умении схватывать на лету, в верности многих характеристик. Особенно восхитили Герцена такие замечания Кюстина, как "хвастовство теми элементами европейской жизни, которые только и есть у нас для показа", как "ирония и грусть, подавленность и своеволие" русского общества, как "беспредельная власть и ничтожность личности перед нею".
В дневнике за 1844 г. Герцен высказывается по поводу книг Греча и Лабенского. Для первого он не находит достаточно слов, чтобы выразить свое возмущение. "Рабский, холопский взгляд и дерзкая фамильярность", "цинизм раба, потерявшего всякое уважение к человеческому достоинству", "Греч предал на позор дело, за которое поднял подлую речь" -- такова характеристика, данная Герценом, "первому шпиону русского императора". Своим отрицанием фактов, всем известных, Греч достигает обратного результата: он лишь усугубляет силу обличений Кюстина. Лабенский гораздо умнее Греча, он не посмел опровергать того, что уже давно превратилось в общеизвестную истину, обнаружив тем самым некоторую долю тактичности, в признании которой ему не отказывает Герцен. Проходит пять лет со времени последнего высказывания Герцена о Кюстине, и книга французского путешественника уже не вызывает в нем прежних чувств. За этот период времени отстоялось первое, совершенно потрясшее Герцена, впечатление от нее, поднятое ею чувство жгучей обиды за Россию улеглось, и Герцен дает более спокойную и трезвую характеристику Кюстина. В сочинении, озаглавленном "Россия" (1849), он признает в нем легкомыслие, способность к огромным преувеличениям, неумение отличить качества народа от характера правительства. Петербургские придворные впечатления были столь сильны, что они, по выражению Герцена, окрасили своим цветом все остальное, виденное Кюсти-ном. Он не постарался ничего узнать о русском народе, "о литературном и ученом мире, об умственной жизни России". Его наблюдения ограничились лишь тем миром, который он удачно назвал "миром фасадов". "Он виноват, конечно, в том, что ничего не захотел увидеть позади этих фасадов",-- говорит Герцен. Величайшим заблуждением поэтому является утверждение Кюстина, что в России царский двор составляет все. Эти качества книги Кюстина не мешают, однако, оставаться ей, по мнению Герцена, столь же блестящей в той части, которая характеризует императора и его двор. Кюстин "совершенно прав по отношению к тому мирку, который он избрал центром своей деятельности", и "если он пренебрег двумя третями русской жизни, то прекрасно понял ее последнюю треть и мастерски охарактеризовал ее". Так в глазах Герцена книга Кюстина, несмотря на ее многочисленные ошибки, неточности и преувеличения в характеристике русского народа, оставалась все тем же незабываемым и неповторимым памфлетом против самодержавия.
Не могла пройти книга Кюстина мимо внимания и той части русской интеллигенции, которая находилась в лагере славянофилов. В "Москвитянине" за 1845 г. в 4 была помещена статья А. С. Хомякова "Мнение иностранцев о России", вызванная, по словам П. В. Анненкова, чтением книги Кюстина. Хомяков считает, что иностранцы, пишущие о России, говорят обычно массу всякого вздора, пропитанного явной враждебностью по отношению к русским. Эта враждебность является результатом глубокого различия между Россией и Западной Европой в духовной и общественной жизни. Иностранцы не могут отказать России в самобытности, не могут не признать убеждающей силы этой самобытности, но проникнуться к ней уважением не хотят. Этому снисходительному презрению иностранцев к России часто способствуют и сами русские, раболепно преклоняющиеся перед Западом. В отношении русских к своей родине заключено много похвальной скромности, но, когда скромность граничит с отречением, она превращается в порок. Иностранец, видя такое отношение русского человека к отечеству, перестает уважать его. Вся статья Хомякова -- призыв к изучению своей родины, ее истории, языка, культуры. Только тогда, когда русский будет хорошо знать Россию, он сможет развить у себя чувство самоуважения и тем самым не давать повода иностранцам отзываться о России с презрением. Книга Кюстина задела самое больное место Хомякова: горькое сознание обиды за русских, предающих свою родину и являющихся виновниками появления книг, подобных "России в 1839 г.".
Много лет спустя после своего появления книга Кюстина продолжала еще волновать некоторую часть русской интеллигенции. Для тех ее представителей, которые стояли в рядах передовых русских деятелей, возникли новые задачи, грандиозность которых делала совершенно ненужным обращение к таким потускневшим от времени документам, какими были записки Кюстина. Для многих, однако, выпады Кюстина не утратили своего действенного значения и продолжали оскорблять их уязвленное национальное самолюбие. Так, в редакционном примечании "Русской Старины" к статье "Великая княгиня Елен-а Павловна", принадлежащем, видимо, перу М. И. Семевского, находим такой бессильный отзыв о Кюстине: "Ознакомившись с нашим придворным бытом, выведав от людей, питавших к государю и его семейству тайную ненависть, всевозможные клеветы и сплетни о России и ее верховном вожде, Кюстин отплатил императору за его радушие и за хлеб за соль ядовито-желчным, переполненным лжи, памфлетом" (Русская Старина. 1882. 3. С. 791. Такого же рода были замечания и Н. К. Шишьдера по поводу напечатанных им отрывков из Кюстина2. Отрывки эти напечатаны в "Русской Старине". 1891. Т. 69. С. 145-184, 407-430; 1893. Т. 73. С. 10 9-120, 383-394. ) Почти уже в наше время книга Кюстина снова привлекла к себе внимание русского общества. В 1910 г. в издании "Русская Быль" вышел сокращенный перевод "России в 1839 г." под названием "Николаевская эпоха. Воспоминания французского путешественника маркиза де-Кюстина" (М., 1910). В этом переводе, принадлежащем В. Нечаеву {к сожалению, в нем многие интереснейшие отзывы и характеристики Кюстина не переведены, а пересказаны, видимо, из цензурных соображений), имеется и оценка книги Кюстина. "Официальная Россия с императором Николаем во главе,-- говорит В. Нечаев,-- прочла откровенную и суровую оценку русского государственного и общественного быта..." Автор перевода признает в Кюстине несомненную добросовестность, тонко развитую наблюдательность, умение подмечать характерные стороны явлений, однако не может не указать на черту, "часто невыгодно отражающуюся на повествованиях французских путешественников -- наклонность к слишком поспешным обобщениям". Столь, по существу, правильная оценка книги Кюстина, написанная к тому же в очень спокойном тоне, показывает, как сильно притупило время остроту полемических приемов Кюстина, позволив отнестись к его книге с максимальной объективностью.
Такова литературная судьба книги Кюстина. Ее история есть история императорской России. Бранью, клеветой, издевательством встретили ее защитники трона, и глубоко взволновала она тех, кто стоял в другом лагере. Время давно уже похоронило злобу и сочувствие тех и других. Книга превратилась в вполне исторический документ. Но ядовитая насмешка и негодующая взволнованность лукавого французского маркиза и до сих пор не утратили ни своей силы, ни своего впечатляющего действия.