Смущение общественной совести при участии в процедуре суда
Ожидание речи Н.В. Муравьева
Прокурорская речь в Сенате по делу о цареубийцах произвела, как пишут, сильное впечатление. Мы не сомневаемся, что обвинительное слово г. Муравьева было исполнено ума, огня, потрясающей силы и, что всего важнее, правды. Завтра, должно быть, текст этой речи будет получен нами, и мы уверены, что будем читать ее с живейшим сочувствием. Но, ради Бога, скажите, зачем и кого нужно было убеждать в виновности подсудимых и в важности их преступления? Была ли надобность в необыкновенном ораторском таланте, для того чтобы на преступников пала кара правосудия? Чем лучше была речь, тем тягостнее общее впечатление суда. Разве подлежавшее ему дело было такого свойства, что кару правосудия нужно было выманивать у судей путем красноречия, что нужно было потрясать их, дабы они не вздумали признать подсудимых по суду оправданными? Ну, а если бы обвинитель не обладал бы силою мысли или слова, если бы речь его была слаба и бледна, как речь того прокурора, который обвинял Веру Засулич, разве возможно подумать, что суд вынес бы иной приговор? А коль скоро способ обвинения и защиты в данном случае для результата не имеет значения, коль скоро кара правосудия должна неизбежно постигнуть несомненно виновных, то спрашивается: к чему же весь этот парад? Что ненужно, то не серьезно; а что не серьезно, то недостойно в деле столь страшно серьезного значения, как цареубийство. Говоря это, мы имеем в виду не обвинительную речь г. Муравьева; напротив, она послужит нам, мы уверены, отдыхом и успокоением; она своею правдой удовлетворит чувство, невольно смущенное всем ходом дела. Посреди всей этой чисто формальной судебной процедуры по делу о цареубийстве речь обвинителя становится необходимою если не для решения участи подсудимых, то для успокоения общественной совести, которая не может не быть смущена характером процедуры, слишком многословной для дела правосудия. В чем дело? Было ли сомнение в виновности подсудимых? Ни малейшего. Факт виновности установлен самым непререкаемым образом. Не было надобности для дела вызывать столько свидетелей и тревожить столько лиц, между прочим, и пострадавших от взрыва и еще не оправившихся от его последствий. Для дела правосудия не было никакой надобности допрашивать о подробностях события 1 марта. Еще менее была нужда вызывать самих подсудимых на разглагольствия и подчеркивать при этом, что они имеют право делать свои замечания. Они, без сомнения, имели бы право опровергать и доводы обвинения, и показания свидетелей, если бы речь шла о том, виновны ли они или невиновны. Но так как они своей виновности не отрицали и не могли отрицать, то спрашивается: какую цель могли иметь их замечания и какая была надобность в их разглагольствиях? Если виновность подсудимых не подлежала сомнению, то неужели пред русским государственным судом мог быть возбужден вопрос о том, преступно ли то дело, которым подсудимые похваляются? Допросы и прения на суде при данных обстоятельствах могли бы иметь серьезный смысл только в том случае, если бы самая преступность действия подлежала сомнению, если бы возможно было очистительное истолкование этого действия, если бы закон, которому суд служит органом, допускал, что цареубийство при каких бы то ни было условиях может и не быть преступлением. Очень естественно, что общественная совесть чувствует себя смущенною ввиду процедуры, которая могла бы иметь серьёзный смысл лишь при допущении недопустимого вопроса.
Действительно, тяжкое впечатление производит этот ряд почтенных лиц, окружавших своего Государя и пострадавших вместе с ним от изменнического злодеяния, которые были вызваны для того, чтобы рассказывать без существенной надобности о происшествии перед его виновниками, подвергаясь их замечаниям и становясь с ними как бы на одну доску. Так и ждешь, что если бы в Бозе почивший Государь остался жив, то для полного соблюдения доктрины, пожалуй, потребовалось бы и от него свидетельское показание...
Показания свидетелей-очевидцев рисуют вновь во всех подробностях страшную картину события, и наряду с их рассказами о том, как Русского Государя в Его столице, среди верного и преданного Ему народа, волокли во Дворец с раздробленными ногами и истекавшего кровью, публика должна была выслушивать академические беседы между представителями суда и виновниками этого дела.
Ввиду сознания подсудимых товарищ прокурора находил излишним допрашивать всех вызванных свидетелей. Это подает повод к следующему разговору:
Подс. Желябов. Я не ожидал такого заявления со стороны г. прокурора, т.е. отвода свидетелей, а потому теперь затрудняюсь сказать, какие свидетельские показания имеют существенное значение. Весьма возможно, что, отвечая на такую новую комбинацию, я просмотрю некоторых свидетелей, которых раньше находил нужным спросить.
Первоприс. Не находите ли необходимым, чтобы вам было предоставлено некоторое время для обсуждения этого вопроса?
Подс. Желябов. Я хотел бы спросить свидетеля Коха, затем Макарова, Евченко и Назарова...
Первоприс. Какое ваше заявление относительно размеров производства судебного следствия?
Подс. Желябов. Кроме указанных мною, я прошу еще спросить Рейнгольда, Самойлова и Ульянова.
Начинается допрос свидетелей, сопровождаемый следующим объяснением:
Первоприс. Подсудимые, я не буду предлагать вам после каждого свидетельского показания и вообще после каждого доказательства, предъявленного на суде, делать ваши замечания и заявляю, что это ваше право и что вы можете заявлять мне о своем желании дать объяснение но всякому доказательству.
Подс. Желябов. Я просил бы объяснить мне маленькую формальность: должен ли я стоять или сидеть, делая заявление?
Первоприс. Обращаясь к суду, вы должны давать объяснения стоя.
Своим "правом", о котором первоприсутствующий напомнил подсудимым, Желябов не замедлил воспользоваться. Идет допрос свидетеля Коха и вызывает следующий разговор:
Подс. Желябов. На дознании есть показание, что свидетель обнажил саблю.
Первоприс. (свидетелю). Что заставило вас обнажить саблю?
Для чего, кажется, было бы нужно допрашивать жандармского капитана о цели, с какою он обнажил саблю в минуту злодейского нападения на его Государя?
Один из главных преступников, Желябов, своею наглостью возмутил публику, находившуюся в суде: он осмелился провозгласить себя деятелем на пользу русского народа, и когда он сказал: "Я русский человек", взрыв общего негодования заглушил его голос.
Зачем же не вывели публику, которая взяла на себя таким образом обязанности председателя суда? Надо было бы очистить залу: ведь этого требует доктрина. Стало быть, не все формы были соблюдены, хотя наши лжелибералы радуются, что "ни одна форма судебного процесса не упущена из вида", наивно сознаваясь в то же время, что "ни заявления подсудимых, ни судебное следствие не прибавили ни одной новой черты и не опровергли ни одного факта, указанного предварительным следствием" ("Голос", 88).
Впервые опубликовано: Московские ведомости. 1881. 31 марта. No 90.