Читатели пробегут с интересом помещаемую ниже корреспонденцию из Вильна. Это краткий очерк того, что там предшествовало восстанию, характеристика той атмосферы, среди которой развивалась и которой была отчасти вызвана интрига, приведшая к теперешней кровавой развязке. Эта атмосфера есть фальшивый либерализм, жертвующий самыми священными интересами Отечества, лишь бы казаться (но не быть) либерализмом. Эта атмосфера есть потакание тому, что не может впоследствии уйти от жестокой кары, есть кокетничанье с тем, что имеет все признаки дела, вредного государству или обществу. Вот какова эта атмосфера, из которой ничего, кроме пагубы, выйти не может. Было бы не совсем справедливо обвинять отдельных людей за то, что одни из них искали популярности у зачинщиков той или другой польской манифестации, а другие желали нравиться русским читателям Колокола. Отдельные люди несут лишь известную долю ответственности, но вся вина в том фальшивом духе либерализма, который не должен быть более терпим между нами после страшных уроков, только что пережитых Россией. Истинный либерализм есть сила, а не уступчивость. Он отрекается от произвольных мер для того, чтобы упрочить порядок и законность. Он допускает и лелеет свободу потому, что верит в ее животворящую силу, а не потому, что не чувствует в себе сил бороться с притязаниями, направленными против законного порядка, против основ государства и общества. Истинный либерализм не есть и мягкость, -- мягкость ко всему, и к хорошему, и к дурному. Такая мягкость есть тот же произвол, только обращенный в другую сторону и еще более опасный, чем произвол жестокости, потому что поощряет преимущественно дурное. От такой мягкости терпит законность; ею пользуются нарушители закона; истинно либеральные элементы общества она отталкивает от себя, отдавая их во власть элементов революционных.
Как ни тяжелы пережитые нами уроки, но мы все-таки счастливы, что нас выводит из этой атмосферы польское восстание. Что было интригой, то перешло в открытое действие. С чем можно было вступать в сделку, полусознательно, полубессознательно, тому уже нельзя теперь уступать, не принимая на себя серьезной ответственности. В распоряжении интриги остаются теперь только самые тонкие нити, каково, например, стеснение школ, заведенных духовенством, отвлечение крестьян от пожертвований в пользу этих школ, учреждение на казенный счет светских школ в подрыв школам приходским, поддержка сепаративных стремлений не только из Польши, но и из Петербурга и т.п. Много средств может быть придумано и несомненно придумывается для достижения подобных целей. Нельзя также ожидать, чтобы попытки обрабатывать в пользу революции неопытную часть русского общества были совсем оставлены. Лишь только спадет теперешний высокий строй русского общества, лишь только ослабеет теперешний живой интерес к общему делу, тотчас же выступят наружу знакомые нам элементы мрака и разрушения и будут искать себе приюта в общей апатии и безгласности. Где интриге привольно, где мало света, где загромождены пути для открытой, законной деятельности, там не может не заводиться интрига. Итак, мы не должны обманывать себя надеждой, что навсегда отделались от интриги, но все-таки нельзя не радоваться тому, что многие нити интриги, по крайней мере многие более грубые нити ее, достаточно обнаружились. Они очевидны теперь всякому без особенной прозорливости.
Возьмем для примера так называемые революционные манифестации. Дамы носят траур. Что тут по-видимому опасного? Отчего не смотреть на это сквозь пальцы? Так можно было спрашивать себя до восстания, когда было еще хоть сколько-нибудь извинительно думать, что, допуская невинные манифестации, подобные ношению траура, мы служим делу примирения национальностей. Но теперь, когда всем известно, какой смысл имеет этот траур, когда нет человека, который мог бы сомневаться, что траур носится с явной целью заявить сочувствие восстанию, теперь, смотря сквозь пальцы на ношение траура, не разрешаете ли вы, не одобряете ли вы сочувствия восстанию? Как положить границу позволительному и непозволительному сочувствию таким действиям, которые не могут не преследоваться законом? Далее, с какой целью может заявляться это сочувствие? Или им хотят оскорбить закон и посмеяться над властью, или им хотят поддержать дух восстания. Как в том, так и в другом случае власть, допускающая подобные заявления, действует в ущерб законному порядку и распространяет сомнение в своей готовности охранять его. Если б она даже и отделяла свои интересы от интересов законности, то ей не следовало бы так действовать уже потому, что популярность, приобретаемая таким образом действий, непременно должна быть сопряжена с презрением к власти. Вот до какой степени теперь разъяснилось это дело, в котором прежде многие не видели ничего опасного.
Возьмем другой пример. Положим, что какой-нибудь чиновник, надеясь на снисходительность начальства или на протекцию, позволяет себе действовать или бездействовать в ущерб законному порядку, покрывает виновных, облегчает злоумышленникам преступную пропаганду. Прежде цель подобных действий или подобного бездействия не была видна. Но если теперь начальство ограничивается тем, что журит его, не подвергая его законному взысканию, и терпит его на службе, то во сколько раз тяжелее должна быть ответственность за подобные уступки уже не делу примирения национальностей, а делу явного мятежа? Может ли чиновник видеть в этом образе действий доброту, заслуживающую благодарности, или простое популярничанье, происходящее от близорукости и тщеславия? Не должен ли он, напротив, видеть тут неуважение к закону, равнодушие к исполнению долга, слабость, внушающую презрение? Несколько примеров подобной слабости достаточны для того, чтобы побудить чиновника, не чувствующего над собой власти закона, к дальнейшим нарушениям закона и, наконец, к явным насмешкам над той самой властью, которая спускала ему то, что не имела права спускать.
Действовать таким образом теперь значит подкапывать законный порядок, давать ход тем самым притязаниям, которые уже пришлось однажды подавлять силой.
Но каким именем назвать снисходительность -- не к манифестациям, не к послаблениям или к бездействию власти, -- а к систематической мести за участие в подавлении мятежа? Прежде можно было отдавать русским крестьянам приказания, чтоб они безмолвно повиновались мировым посредникам из поляков, не смея обращаться с жалобами к русскому начальству. Подобные приказания можно было отдавать в надежде содействовать примирению национальностей. Но теперь это значило бы содействовать порабощению русской национальности. Теперь никто, конечно, не решится на подобную преднамеренную жестокость из опасения подвергнуться газетным обвинениям в жестокости.
Теперь чрезвычайно многое разъяснилось. Но и теперь, по-видимому, есть прискорбная непоследовательность в образе действий русских людей, остающихся верными долгу присяги. Нам кажется, что эту непоследовательность можно объяснить только смешением двух совершенно различных задач, -- подавления мятежа и разрешения польского вопроса. Считаем нелишним сказать несколько слов об этом смешении.
Польский вопрос может быть разрешен более или менее либерально; как мы говорили вчера, это совершенно зависит от того, на что мы будем более полагаться и рассчитывать, -- на свою вещественную или на свою нравственную силу. Польский вопрос может быть разрешен окончательно, так, чтобы он не возвращался периодически, или он может быть замят и замазан на время, и тогда в перспективе у нас будет другой польский мятеж, может быть, более опасный! Но все это нисколько не касается теперешнего мятежа и того, что находится в связи с теперешним мятежом. Главное средство к подавленно мятежа, военное положение, должно иметь один и тот же характер везде, где господствует один и тот же закон относительно военного положения; оно не может видоизменяться сообразно личным взглядам исполнителей на будущее разрешение польского вопроса. Наконец, говоря вообще, мятеж везде мятеж, где бы он ни вспыхнул, в Польше, в Индии или в Венгрии. Кто призван подавлять его, тот должен исполнять свою обязанность и тем лучше исполнить ее, чем скорее подавить мятеж. Польский мятеж и польский вопрос -- это две вещи совершенно различные, которые никак не могли бы смешиваться, если б у нас было сильнее развито сознание долга. Подавление мятежа есть дело исполнительное; решение польского вопроса -- дело законодательное, зависящее не от местных представителей исполнительной власти, а от центрального правительства. Подавление мятежа может быть, правда, сопряжено с политическими мерами, которые предназначены к тому, чтоб искоренить и самые семена мятежа в будущем. Но эти меры лишь прибавка к исполнение первой задачи, заключающейся в подавлении мятежа существующего или очевидных признаков мятежнического волнения. Если же в то время, когда еще не исполнена первая задача, исполнение ее замедлялось бы желанием полагать какие-нибудь семена для предполагаемого в будущем устройства края, и если бы агенты исполнительной власти давали ход этому желанию, то это значило бы с их стороны нарушать свой ближайший долг и подвергать себя самой серьезной ответственности. Каковы бы ни были взгляды того или другого должностного лица на лучший и наиболее желательный ход дел после мятежа, никто из них не имеет права смотреть сквозь пальцы на самый мятеж или на действия и манифестации, находящиеся с ним в очевидной связи. Самая опасная из действующих теперь интриг состоит, кажется, именно в распространении этого фальшивого понятия, будто бы лица, обязанные подавлять мятеж, занимаются разрешением польского вопроса. Ничто не может быть ошибочнее этого понятия.
Впервые опубликовано: "Московские ведомости". 1863. No 178. 15 августа. С. 1-2.