Жулавский Ежи
После торжества

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Юрий Жулавский.
После торжества

Рассказ

   Стук отодвигаемых стульев, звон тарелок и бокалов, шум разговоров, взрывы смеха...
   Господин советник, восьмой по порядку оратор, окончил, и все с бокалами в руках стали подходить к юбиляру, чокаться с ним, пожимать ему руки, некоторые целовали его в плечи или в усы, другие повторяли заключительные слова оратора; "Пьем за жизнь, ту пре-красную, полную, широкую, бьющую неудержимым ключом жизнь, которой ты являешься поборником и представителем, -- пьем за жизнь, за твое здоровье и за твою славу!"...
   А он стоял, согнувшись, несколько смущенный, но довольный, пожалуй, даже счастливый, и дрожащей рукой пожимал протягивавшиеся к нему ладони, отвечал улыбкой на улыбки, с умилением целовался с прежними друзьями... Но во всей его фигуре, худощавой и высокой, в движениях, в худощавом, окаймленном седеющей бородой лице, в больших потускневших уже глазах под высоким, продленным лысиной до самого затылка лбом -- чувствовалась неимоверная усталость, овладеваемая лишь с большим усилием. Торжество, устроенное в честь его в первоклассной гостинице кружком друзей и почитателей продолжалось уже больше четырех часов, и в течение этого времени ему пришлось выслушать восемь речей, на некоторые ответить, пришлось скушать множество столь же дорогих, сколько неудобоваримых, блюд, выпить больше десятка разных вин, а главное, быть оживленным, приятным, предупредительным, в меру скромным и в меру гордым... Все смотрели на него, были заняты им, говорили о нем. Все это вместе ужасно наскучило ему и теперь, когда взрыв голосов, вызванный окончанием последней речи, несколько утих и в зале стали образовываться кучки разговаривающих и курящих сигары, он, спрятавшись в угол, закрытый громадным олеандром, думал только о том, как бы вернуться домой... Возбуждение, искусственно вызванное всеобщим оживлением, тостами и винами прошло уже. Он смотрел равнодушным почти враждебным взглядом на окружавших его людей, которые надоедали ему в течение четырех часов, а теперь преграждали ему путь к дверям, о которых он думал с тоской. Он ждал только случая, чтобы улизнуть. Наконец ему удалось. Он воспользовался минутой, когда редактор солидной местной газеты сосредоточил на себе всеобщее внимание изложением своих смелых взглядов на последние события в Италии, и потихоньку, ни с кем не прощаясь, вышел. В раздевальне он схватил шинель из рук удивленного столь ранним уходом лакея, который знал его (кто не знал его во всем городе! ведь он был всем известен!), и быстро спустился по лестнице. Его обдало резким, прохладным воздухом сухой осенней ночи. Он остановился и тотчас же, как бы из опасения, чтобы там наверху не заметили его бегства, сделал несколько шагов вперед и, махнув ближайшему из извозчиков, которые целою вереницей поджидали пирующих, вскочил в экипаж, продиктовав адрес своей квартиры. Извозчик заколебался.
   -- Вас там ждет, -- заявил он, снимая шапку, -- заказанная карета, барин, чтобы отвезти вас...
   -- Поезжай! -- крикнул он.
   Хозяйка, по-видимому, еще не ожидала его, так как с удивлением посмотрела на него, закрывая двери из коридора.
   -- А вы уже?..
   -- Уже.
   -- Ну, ну! Может быть чаю с лимоном? У меня самовар готов, сейчас подам...
   -- Давайте чаю с лимоном... Впрочем, нет... не надо.
   Говоря это, он скинул плащ и направился в свой кабинет. Хозяйка прошла вслед за ним, чтобы зажечь свечи, -- он, однако, нетерпеливым жестом велел ей не беспокоиться.
   Через завешенное окно падал в комнату свет заходящего месяца; светлой полосой падал он на письменный стол, уставленный богатым бронзовым письменным прибором, и бежал дальше вдоль стены по полкам, сплошь уставленным книгами в дорогих переплетах вплоть до какого-то портрета, который висел над полками и теперь, освещенный до половины, смотрел со смешной гримасой из тяжелой золоченной рамы. Атмосфера была удушливая и тяжелая. Огонь в камине недавно, по-видимому, погас: от него все еще отдавало теплом. Юбиляр скинул фрак, расстегнул галстук и крахмальную рубашку у шеи и, не зажигая огня, начал ходить взад и вперед по комнате. Одолевавшая его усталость прошла после переезда в открытой пролетке по свежему воздуху. Зато толпились в голове в хаотическом беспорядке мысли.
   Он возвращался домой в странном возбуждении, но теперь при виде знакомых стен и предметов, под впечатлением тепла и привычной атмосферы, наполненной ароматом цветов, которых ему поприносили сегодня со всех сторон, и запахом старых книг и обитой кожей мебели, раздражение прошло бесследно, уступая место приятному чувству удовлетворения, соединенному с легким и приятным возбуждением. Мысли, томясь в беспорядке в голове, поддерживали это настроение.
   Он расхаживал так по комнате, перерезывая поминутно высоким черным силуэтом полосу луннаго света и улыбался собственным мыслям. Двадцать пять лет труда, двадцать пять лет литературной деятельности, плодом которой является несколько научных трудов, несколько томов стихотворений, романов, повестей... Он остановился и взглянул на полки, на которых были видны цветные кожаные корешки его сочинений, уставленных в ряд друг возле дружки. Лунный свет как раз в это время дошел до них и медленно передвигал лучи свои по золоченным надписям... Портрет наверху почти весь утопал уже в темноте, только кончики губ продолжали еще насмешливо улыбаться...
   Писатель уселся в удобное кресло перед столом и медленно провел рукой по лысеющей голове. Да, действительно, это один из прекраснейших дней его жизни. Он редко бывал так доволен. В сущности, он даже не понимает, почему он так рано ушел оттуда, от этих людей, которые от имени всего народа приносили ему заслуженную благодарность в день двадцатипятилетия... Он много работал, работал нередко с глубоким самоотвержением, но не может пожаловаться на неблагодарность или равнодушие общества... Ему было оказано столько знаков сочувствия, уважения, восторга...
   Томное умиление пробежало приятным трепетом по его членам. Он улыбнулся с чувством самодовольства и продолжал размышлять об истекшем дне... Странное дело, почему эти речи так утомляли его. Теперь он с удовольствием вспоминает о них. Милые, славные люди! -- простыми, иногда наивными, словами они выражали ему свою любовь и уважение.
   Он пробегал мыслью образы своих друзей, припоминал тосты, речи, отыскивал в них приятные для себя слова и выражения...
   А этот советник, -- этот милый советник, товарищ по школьной парте... он говорил о жизни... о широкой, полной жизни, которую он...
   Вдруг он вздрогнул и порывисто сдавил обеими руками виски. Ему почудилось, будто он только что проснулся. Речь, отдельные места которой он только что с удовольствием старался вспомнить, показалась ему вдруг ужасной, невероятной насмешкой.
   Он выпрямился в кресле и широко раскрыл глаза... Как это он сказал?.. Жизнь, полная, широкая жизнь, которой мы жаждем...
   О, да! мы жаждем...
   Он чувствовал, что в нем что-то пробуждается, что он давно уже победил в себе, преодолел, забыл. Он хотел отогнать эту мысль, но она беспрестанно возвращалась вопреки его воле...
   Да, мы жаждем, жаждем, жаждем жизни, -- шумело, точно туман, у него в голове, беспрестанно повторяясь...
   Он почувствовал в груди мучительную и в то же время приятную тяжесть, какое-то неотразимое страстное желание вздохнуть, какое он испытывал когда-то давно, когда вихрь с шумом мчался над ним, ломая деревья и загораясь пожаром мыслей и желаний в молодых волосах, а он не мог взлететь с ним и мчаться и нестись вдоль дороги...
   Широкая, полная, красивая жизнь, -- говорил пухлый, так глупо самоуверенный, советник во фраке -- полная, красивая...
   -- Разве я... я... жил? -- произнес он вслух.
   И он почувствовал, как в ответ на этот вопрос жгучий румянец стыда разлился по его изборожденному морщинами лицу. Чувство безпредельного, почти физического отвращения наполнило почти все его существо. Он весь содрогнулся с брезгливостью.
   -- Гадко, противно, всюду, все -- гадко и противно... Двадцать пять лет труда, эти симпатии, сегодняшнее торжество и речи... А главное, эта жизнь, моя жизнь...
   Он быстро встал и начал снова ходить по темной комнате.
   -- Пустяки, -- шептал он -- пустяки, -- и пробовал улыбнуться со снисходительным пренебрежением к тем чувствам, которые так поздно явились к нему, -- "явились без всякой причины", подумал он. Но он улыбался неискренно и сознавал, что заставляет себя мысленно лгать. Потому что это не были пустяки, это была бурная волна насильно подавленных и неудовлетворенных желаний, стремлений, порывов, страстей, которые когда-то стучали в груди его, точно степной табун, призывая громовым голосом: к жизни, к жизни!
   Ему стало страшно.
   Я уже стар, -- говорил он сам себе, -- стар... Не время теперь для подобных пустых, детских... Впрочем -- я жил, жил так, как хотел, трудился, да... а все остальное глупости, пустые мечты...
   Он взглянул на полку, где стояли тома его сочинений в красивых переплетах.
   -- Вот моя жизнь, и я горжусь ею, я доволен ею...
   И он чувствовал, что лжет сам себе. Ведь, в действительности, эти умные и прекрасные книги, из которых одни приводили людей в изумление, другие в восторг, -- весь этот труд, эти почести, слова, покой, довольство, ведь все это ничто для него в сравнении с желанием чего-то неопределенного, неведомого, а только предчувствуемого, чему он молился, когда был молод, о чем с грустью думал, когда постарел, что в его грезах было написано огненными буквами на лазури небес и читалось: Жизнь!
   -- Я выпил, верно, сегодня слишком много вина, -- произнес он шепотом и подошел к окну. Он стоял так, опершись о подоконник и чувствовал, что ему необходимо привести мысли в порядок.
   -- Будем логичны, -- рассуждал он, -- большая часть наших желаний бессмысленна, потому что мы не знаем, чего хотим, нужно точно определить объект. В молодости бывают иногда неопределенные желания, являющиеся результатом избытка сил... физических сил, да! Главным образом физических, -- но мне уже за пятьдесят лет, и я не хочу быть смешным...
   Он сучил пряжу этих мыслей наперекор всему своему внутреннему существу. Он сознавал, что понуждает себя к софизмам, но пробовал убедить себя, будто это не так...
   -- Итак, значит, что же такое жизнь?..
   Он снова посмотрел на полки. Там лежала толстая книга, которая когда-то принесла ему славу и покорила всех молодых... Книга о жизни... Он там уже задал себе этот вопрос. Расклассифицировал его, разрешил, исчерпал все ответы, -- так по крайней мере ему казалось... Хотя, собственно... Нет! -- это казалось не ему, а тем, кто читал эту книгу... Он всегда чувствовал и в глубине души сознавался, что не знает, что такое эта жизнь, этот таинственный бог, присутствие которого он чувствовал везде, над собой, вокруг себя, только не внутри себя...
   Порывистым усилием воли он прервал нить текущих мыслей, ему хотелось за какую бы то ни было цену избавиться от размышлений о жизни, от этого мучительного кошмара, который казался ему притом смешным.
   -- Не лечь ли спать? Мелькнуло у него в голове, но в ту же минуту он почувствовал, что это было бы еще хуже. Он будет лежать, но -- он же знает, что не заснет -- и будет продолжать думать об этом странном предмете, которого даже не мог назвать.
   -- Жизнь... что говорит это слово? -- продолжал он думать против воли, -- жизнь... превращение неорганической материи в органическую, зарождение известных синтезов... Ах! как все это глупо и плоско! -- А все-таки за этим скрывается какая-то глубина; в этом понятии есть что-то неуловимое, что составляет его настоящее содержание... Он вздрогнул, подошел к столу и зажег свечи.
   Ничего из этого не выйдет -- подумал он, бросаясь в кресло, -- эти размышления только мучат меня, нужно встряхнуться, заняться чем-нибудь...
   Он протянул руку, взял книгу, которая лежала на столе. Это было "Евангелие сильных, книга для всех и ни для кого".
   Вчера он как раз просматривал ее и оставил открытой. Он писал статью для одного из научных журналов о ее авторе, в которой тоном бесконечного прево-сходства доказывал, что последний является одним из тех больных безумцев, которые не знают собственных сил, и потому не знают, чего хотят... Вчера он не отдавал себе отчета в том, что он не понимает слов книги, или вернее, не хочет понять и бессознательно изо всех сил борется против того, чтобы их понять, так как, если б он их понял, то это вышибло бы его из торной 'колеи, в которую он с таким трудом втиснул свои смутные и пылкие когда-то мысли...
   Теперь он держал книгу в руках и упорно смотрел на открытую страницу, но мысль его была где-то в другом месте, и он долго не мог соединить буквы в слова, слова в предложения... Наконец, мало-помалу, где-то глубоко в душе у него стали звучать слова, оторванные от страниц книги, ритмические, блестящие, пляшущие, живые...
   "Недавно в очи твои смотрел я, о Жизнь! Сверкало солнце средь темной ночи очей глубоких, -- утихло сердце мое от счастья:
   "На мрачных водах челнок я видел весь золоченный, блестящий, как исчезал он, тонул и снова из вод вставал, челнок игривый, весь золоченный..."
   А вот он стоит на коленях на берегу, на узком, как лезвие ножа, берегу, усыпанном черным, жестким ведающимся в голые колени песком. Его сердце не утихло от счастья, а напротив, кричит от жгучей боли и тоски, и протягивает руки, протягивает с такой страшной силой, что кажется, еще один крик, еще одно движение и оне оторвутся от плеч и пойдут, несомые какой-то внутренней силой к тому морю, к тому челноку, что блестит и сверкает все дальше, все дальше...
   Колени его вросли в песок и мало-по-малу каменеют, он чувствует, как весь превращается в глыбу свинца и не может уже извлечь из груди крика, и только протянутые руки дрожат и хотят оторваться от тела туда к волнующемуся морю, туда, к яркой звезде...
   А море играет, море волнуется тихо, без шума, все торопливей, все торопливей. То уж не ветер волнует его, то оно само, как живое существо, вздувается, изгибается, шевелится, обвивается вокруг золотистого челнока там, вдали... И в тихих дотоле волнах моря слышен глубокий, охватывающий трепетом рокот, точно камни на дне говорят: "Вот пред тобою челнок золотистый, -- в даль безпредельную жизнь уплывает..."
   Он весь вздрогнул и очнулся... Свечи на столе вздрагивали огоньками и быстро таяли: длинные, неясные тени быстрыми колеблющимися движениями скользили по мягкому ковру по стенам, полкам с книгами и стеклянным шкафам. Скрещенные ноги одеревенели у него.
   -- Должно быть уже поздно, -- подумал он и приподнялся, но тотчас же опустился обратно в кресло -- не все ли равно, который час? Да их столько погибло уже безвозвратно.
   Он глядел на любимые предметы, на окружавшие его редкие и драгоценные произведения искусства, которые он собирал в течение целого ряда лет с таким увлечением и любовью и все казалось ему ужасно чужим, ничтожным и противным. Откуда он здесь и зачем сидит здесь? А главное: возможно ли, что он провел здесь половину жизни, в этой комнате, занятый трудами -- ах, какими жалкими, ничтожными, ничего не значащими трудами! К чему? для кого? для чего? -- Он трудился для людей, для мира, чтобы учить, возвышать, будить восторг...? Ведь он сам лучше всех знает, что это ложь, наглая, гадкая ложь, которую он так долго повторял себе, что готов сейчас ей поверить. В действительности, что такое эти люди, что такое весь этот мир? Ведь ему нет до этого дела, ему никогда не было дела до этого! Единственное, что имеет для него ценность -- это он сам, жизнь! -- И он метался, мучился, о как он мучился, пока, наконец, убедился, что слишком слаб, чтобы жить для себя, чтобы ж и т ь -- одним словом/ и тогда начал жить для других, для мира, для людей, то есть работать... Ах! как это все мелко! как он сам мелок, ничтожен...
   Он закрыл глаза, и ему снова почудилось, будто море волнуется перед ним, колыша на гребне золотистый челнок и будто он снова слышит голос:
   "Челнок золотой уплывает, качаясь, плывет, уплывает по волнам угрюмого моря в края, куда ты никогда не заглянешь:
   "Туда, где по солнцем сожженным степям несутся, резвясь, табуны диких коней и топчут седые могилы;
   "Туда, где в пустынях жгучий ветер гуляет и со смехом кружится в песках раскаленных;
   "Туда, где горы возносятся к небу и громким рокотом смеха отвечают на гнев перунов;
   "Туда, где в темных лесах столетние дубы и ели гордо стоят под снежным покровом;
   "Туда, где пальмы с зелеными крыльями машут как птицы, а в тени их лениво и томно, подобные змеям, лежат тела одалисок;
   "Туда, где вулканы столпами огня говорят с небесами и с землей, охваченной дрожью под бременем пламенных слов их:
   "Туда, где -- жизнь!"
   Да, там -- жизнь! -- а здесь?..
   Он встал и зашатался, как пьяный. Странный, гнетущий ужас сдавил его грудь:
   Здесь -- смерть. Медленное умирание без цели, без борьбы, даже без страдания.
   Ему, казалось, хотелось криком звать обратно свои прошедшие годы, свои даром потраченные силы, свои безрассудные порывы и увлечения, над которыми он смеялся вчера, свои бесплодные юношеские мечты, которых он вчера стыдился, все свое прошлое, -- чтобы оно вернулось, чтобы...
   Крик застрял у него в горле: ведь это напрасно! В глубоком отчаянии упал он в кресло. Жизнь! жизнь! звучало у него в ушах.
   И еще раз охватывая с полным, беспощадным сознанием одним полетом мысли свои истекшие годы, плодотворные и посвященные полезному труду, по мнению других, но так ужасно бесплодно погубленные по его собственному убеждению, он с полным сознанием и искренностью спросил:
   -- Разве я жил?..
   Где тот вулканический разряд сил, который колеблет землю в ее основании или, по крайней мере, заставляет верить, что может поколебать ее?
   Где та первобытная сила чувства, с которой в одну минуту переживаешь целую вечность счастья или страданья?
   Где та вера, которая позволяет гордиться даже ошибками и падениями?
   Где полеты, где падения, где жизнь?
   Он разбил ее, раздробил на тысячи минут, часов мелких наслаждений, будничных страданий, мимолетных подвигов, бесплодных трудов; он разбил, уничтожил себя самого, а взамен приобрел -- уважение.
   Да, правда! И еще кое-что: равновесие!
   Ценою жизни...
   Он наклонил голову еще ниже и с угрюмой настойчивостью, как человек, который растратил, благодаря легкомысленной неосторожности, все имущество, еще раз осматривает все уголки и карманы, не осталось ли у него еще где-нибудь гроша, стал мысленно пробегать день за днем, год за годом всю свою жизнь... Он искал в ней часов, в которые чувствовал священный трепет страсти и силы, о которых мог бы сказать теперь, что они не погублены. Целые годы труда, которыми он гордился до сих пор, дни тихого удовлетворения, о которых он до сих пор вспоминал с отрадным чувством, он выкидывал из памяти, как жалкий, ненужный хлам.
   Зато мелкие случаи, которым никто не придает значения, забытые юношеские порывы, безумные увлечения, пылкие мечты, минуты тяжких страданий, падения и страсти, которых люди стыдятся, ярко вставали перед его глазами, и он наслаждался теперь, вспоминая эти минуты, нежился ими, потому что чувствовал, что когда-то в эти минуты он жил.
   Ему вспомнились детские годы, полные таинственных грез и предчувствий более гордых, более высоких, чем мечты самого гордого победителя мира на вершине власти, и вечная упорная борьба всех окружающих со свободной богатой природой ребенка...
   А после?.. Еще немного юношеских грез, еще несколько безвредных и маленьких порывов -- и жизнь его начала течь по ровному спокойному руслу... И если порою что-нибудь начинало трепетать в его душе, то он сам с испугом спешил заглушить ненужные и опасные искры... Для него началась упорная и жалкая борьба -- не с жизнью, а с жаждой жизни. Потом уже не было даже и борьбы. Он стал солидным человеком и даровитым писателем. Успех улыбался ему. У него не было ни горя, ни безумных радостей, все шло обычной торной колеей. Маленькая любовь и счастливый брак, несколько путешествий, так называемая слава...
   Ах, да! еще одно! да, это было ужасно... смерть жены.
   Он привык к ней. сжился с ней и вдруг такой удар! Это была последняя минута, когда он чувствовал, что живет, чувствовал, благодаря отчаянию и горю, которые его терзали...
   А потом, больше ничего -- и это все? Б этом все содержание жизни? Эти несколько жалких крох страсти, порывов или страданья? Люди завидуют ему, ха, ха! Люди завидуют его спокойной счастливой и многосторонней жизни! Ха, ха, ха!
   Он смеялся болезненным спазматическим смехом!
   О, как он завидует всем безумцам, неудачникам, несчастным, которых люди жалеют! Как завидует он всем, кто живет;
   Кто -- рабы великих желаний и страстей, кто чувствует в груди бушующий ураган жизни;
   Кто верит в несуществующее и неисполнимое и идет гордо на костер за свою веру;
   Кто подставляет плечи под горы, чтобы поднять их и гибнет под обломками скал;
   Кто, раздавленный колесом судьбы, подымает с богохульством руки к небу;
   Кто страдает, безумствует, мятется, борется!
   О! Что дал бы он за один час, одну минуту великой веры, великой любви, великой победы или хотя бы великого страдания или удара! Но он всю жизнь работал -- сам того не зная -- над тем, чтобы у него не было таких минут -- и за то... счастлив.
   Ха, ха, ха! Счастье, какая отвратительная, старая ложь человечества: Мираж и лжебожество, которому молятся все, кто слишком слаб, чтобы молиться -- жизни!
   Мятежный протест потряс сокровеннейшие глубины его души: по какому праву он вырвал из себя все что было в нем силой и мощью, по какому праву забыл он себя, чтобы жить для других, и так жалко погиб! Если бы сгореть, жертвуя собою какому-нибудь великому делу, испытав наслаждение самоотвержения, -- но так жалко, так ничтожно...
   Он протянул руки и голосом, в котором слышалось отчаяние и безумие, стал восклицать:
   "О жизнь! Божество сильных! Зачем ты уходишь от меня!"
   И могучая жажда, безпредельная тоска по этом, чем- то неведомом, что больше, чем счастье, могучее, чем Бог, святее, чем все святыни мира, раздирало его грудь, терзаемую глубокими рыданиями.
   И ему чудилось, будто он видит таинственное, великое шествие жизни. Тысячи безумцев, полунагих, охрипших от крика, облитых потом усталости, стегаемых бичом судьбы, но с огнем в глазах, с бурей в груди, верой в душе, тащат чудовищную колесницу по земле, покрытой сотнями тысяч тел. Тяжелые, обитые острые гвоздями, окровавленные колеса ее увязают в этом живом муравейнике. Они вертятся медленно, но с роковой, неумолимой силой и давят людей, которые добровольно бросились под них, и людей, которые случайно упали туда и людей, которых притащили насильно... С безумными криками тянущих смешивается чудовищный хор стонов, проклятий, молитв... Трещат, ломаясь, кости, плескают лужи крови, а над всем этим -- несмолкаемый клик безумцев:

Еuое uitа!
[Вечная жизнь -- лат.]

   И мчатся, и идут, стремглав, чрез горы, леса и долины.
   Порой споткнется который-нибудь, и крик замрет у него в горле, и прежде, чем он успеет подняться, уже тяжелые колеса проходят по нем и давят и идут дальше...
   А на колеснице -- Жизнь, таинственный неумолимый сфинкс, Божество с закрытым лицом... Тысячи рук поднимаются к ней, тысячи молитв, проклятий и криков, целая буря, целый ураган смешанных, беспорядочных возгласов отчаяния и торжества: но сфинкс невозмутимо безмолвствует. Лишь сквозь вуаль, закрывающую лицо, сверкают глаза... глаза...
   А там позади нее на колеснице с бичами в руках несколько смеющихся, торжествующих богов земли! Они увенчали розами свои волосы, зажгли молнии над своими лицами! Гордым взором смотрят они в даль грядущего, куда везет их колесница... в страну детей своих...
   Порою они взмахивают бичами и тогда Жизнь, сфинкс, неумолимое Божество, ластится к их ногам... Они разгадали ее загадку...
   Он весь вздрогнул от этого призрака.
   О! Быть одним из этих властителей жизни один час, минуту!
   Быть одним из тех безумцев, что тащат ее колесницу! -- хотя бы одним из тех, что гибнут, беспощадно, грубо раздавленные там, под колесами!
   О, одно мгновение великой силы, великого безумия или великого страдания.
   Но для него нет ничего... ничего. Он -- слаб... Жизнь презрела его! У него не хватило сил взобраться на ее колесницу, и она прошла мимо него с великим, огромным триумфом во всем своем грозном лучезарном величии, не оглянувшись даже на него. Она не впрягла его в свою колесницу, не раздавила даже колесами, а только просто прошла, презрительно миновав его.
   Он припал лицом к столу, и седая, осененная благополучием и славой голова его, тряслась в ужасном, тяжелом, безнадежном рыдании.

-----------------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Рассказы и стихотворения в прозе / Юрий Жулавский; Пер. с пол. Евг. и М. Троповских. -- Санкт-Петербург: Ad astra, 1908. -- 158 с.; 22 см. -- (Библиотека "Молодой Польши"; Вып. 3).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru