Жукова Мария Семеновна
Черный демон
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Жукова Мария Семеновна
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1840
Обновлено: 30/11/2025. 46k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
МАРИЯ ЖУКОВА
ЧЁРНЫЙ ДЕМОН
В деревне день рождения или именин значительного помещика -- важное событие! Задолго, во всей окружности заметно движение; всюду, начиная от пятиоконного домика скромного владельца, до высоких хором с колоннами, мезонином и флигелями уездного вельможи, начинаются сборы, хлопоты, приготовления; даже под соломенную кровлю поселянина достиг слух о празднике, и там старушка, бережно поправляя лучину, толкует о своём Ванюше, который послан в город за покупками. А красавицы? О, сколько мечтаний, сколько надежд пробуждает в душе желанный день! С мечтой о нём засыпает молодая девушка и во сне видит освещённый зал, танцы, слышит невидимый оркестр, и будто духи с знакомыми, но неясными образами, вьются, мелькают, носятся и исчезают, снова являясь и крушась в каком-то фантастическом танце, и между ними милый, знакомый образ приближается, смотрит с понятною душе улыбкою, и красавица просыпается, полная надежды и ожидания. А свиданье с подругою, с его сестрою, другом, от которого узнают где он, под каким небом, что делает. -- Старушки, дамы, уже не вздыхающие, не мечтающие; молодые, которые ещё мечтают, но уже только о нарядах и, может быть, о первом месте в мазурке и гостиной; дедушки, батюшки, дядюшки; все, даже до восьмилетней девочки, которая приготовляет свои кармашки и толкует лукаво братцу, толстому мальчику с розовыми щеками: "Не ешь конфектов, а принеси ко мне, привезём домой и разделим"; -- словом, все мечтают о празднике, составляют планы и ждут чудес, забывая о многих, ещё так недавно обманувших ожидания...
Мне случилось видеть подобный праздник в доме одной моей хорошей знакомой, Авдотьи Андреевны Г..., помещицы А... уезда, богатой и вообще всеми уважаемой старушки, и тем он был торжественнее, что Авдотья Андреевна имела большое родство, связи в столицах, и в этот год ожидала многих знакомых, даже из других губерний. Незнакомые, да ещё столичные, -- да тут есть от чего вскружиться и не одной провинциальной головке!
Ещё к обеду начали съезжаться со всех сторон. Мы сидели, по обыкновению, в маленькой гостиной, из окон которой открывался широкий двор, обнесённый каменною стеной с чугунною решёткой и широкими крытыми воротами -- остатком маститой старины, осенёнными двумя вековыми липами, кое-где ещё сохранившими пожелтелый лист, уносимый осенним ветром. Несмотря на пасмурную октябрьскую погоду и сырость, от времени до времени, в воротах являлись то тяжелая четвероместная карета, из которой выглядывали свежие молоденькие лица в дорожных чепчиках, а из-за них почтенные физиономии матушек, тётушек, дядюшек; то коляски, в которых на передней лавочке, между картонами, едва-едва держалась за теснотою бедная горничная; то поместительная семейная линейка; словом, экипажи всех времён, всех эпох, от венского кабриолета до степного тарандаса, так, что романисту, у которого в голове растёт и зреет план нравоописательного романа, стоило только порассмотреть и расспросить владельцев, чтоб иметь образец экипажа, какой угодно эпохи, в котором он может прокатить своих героев, не боясь упрёка в анахронизме. Дом скоро наполнился, везде суетились люди, отводили комнаты, горничные бегали с утюгами, платьями; от времени до времени в гостиную являлись новые лица, соседи целыми семьями; все одеты свежо, изысканно, без малейших следов усталости, будто и не проезжали пятнадцати, двадцати вёрст по дурной дороге; усаживались чинно; бросали беглый взор на незнакомых, будто невзначай, неумышленный, по который всё видел, всё оценил, от взбитого локона до петербургского башмака... Но, нет, нет! Я не хочу и не стану описывать праздника; я упомянула о нём только потому, что вспомнила один рассказ, слышанный мною на другой или на третий день от одной дамы, с которою встретилась я тогда у Авдотьи Андреевны.
Это было в самый день праздника, за завтраком. Её не было накануне; она вошла в залу, когда все уже собрались и, кажется, вид её поразил не одну меня: это была женщина лет тридцати, может быть, немного более, среднего росту и, несмотря на чрезвычайную худобу, очень стройная. Наряд её не блистал ни роскошью, ни богатством, не удивлял странностями прихотливой моды, которая часто, наперекор вкусу и самой выгоде красавицы, бежит за новостью, -- но всё, что было на ней, было так кстати, так хорошо, так сообразовалось с её приемами и характером её наружности, что, казалось, иначе она и не могла б быть одетою, и всякое изменение или прибавление были бы лишними, неуместными. Все движения её были тихи, стройны, исполнены достоинства; не зная, кто она, вы невольно назначили бы ей первое место в гостиных, хотя она и не искала его, уклонялась от внимания, и вообще казалась равнодушною ко всему, что происходило вокруг неё. Но что особенно поражало в ней, это была необыкновенная бледность -- не та, которая в чертах пятнадцатилетней красавицы пленяет взоры чем-то таинственно-воздушным, как видение или мечта, и по временам вспыхивает скоробежным как молния румянцем, но желтоватая, восковая бледность страдалицы, которой сердце уже не бьётся ни радостью, ни надеждой -- и при этой бледности, большие чёрные глаза, такие блестящие, такие огненные, что не найти им сравнения в нашем бледном мире, если не поискать в небесах, и то в тёмную, безлунную ночь, когда одни звёзды владычествуют над природой. Эти чёрные глаза внушали в меня невольную робость; я избегала встречи с ними, и лишь -- только была уверена, что чёрные глаза не обратятся на меня, следила взор их, долгий, задумчивый, любовалась прекрасным, правильным их очерком и длинною ресницею, чёрною, пушистою как облако. Никто не мог сказать мне, кто была моя незнакомка; я от-неслась к Авдотье Андреевне. "Это моя родная племянница, -- сказала она, -- женщина с прекрасным сердцем, но немножко странною головой. Вы после узнаете её".
Во всё время праздника я не упускала из виду черноглазой незнакомки. Она не искала знакомства, но была приветлива со всеми, кто случайно или с намерением сближался с нею. В ней не было заметно ни спеси, ни надменности, ни той милостивой ласки, которая, в собственном мнении нашем, в один миг отталкивает нас на несколько десятков ступеней вниз. Скоро даже странное впечатление, произведённое первым появлением её, совершенно сгладилось; к ней привыкли, а к чему привыкли, то уж кажется обыкновенным. Загадка, над которою мы ревностно трудились в продолжение многих дней, утомляет наше любопытство, и если по какому-нибудь случаю каждый день попадается на глаза, то мы до того привыкаем к ней, что повторяем слово за словом, не заботясь даже, есть ли в ней какой особенный смысл.
На третий или четвёртый день гости почти все разъехались; оставались только родные и близкие соседи, которые бывали в доме почти каждый день. В деревне ужинают рано, и что делать в длинный осенний вечер? Вист кончится, начнётся разговор, но слова как-то нейдут, когда надобно говорить -- может быть, вследствие враждебной склонности нашей к противоречию. Так, и в тот вечер мы отужинали в одиннадцать часов. Гости откланялись и, несмотря на убеждения Авдотьи Андреевны, непременно хотели ехать. В гостиной оставалась хозяйка и пять или шесть дам, её родственниц; одна из них, хорошенькая, белокурая, прислонясь головкою к стеклу и закрываясь рукою от огня, смотрела, как отъезжающие при блеске фонарей усаживались в их дорожные экипажи. Авдотья Андреевна села против камина; мало-помалу составился около неё небольшой кружок; моя черноглазая дама сидела в самом углу, образованном выдавшеюся стенкою камина, и, подпирая голову рукою, задумчиво смотрела, как отблеск огня играл на мебели и стенах слабоосвещённой комнаты.
-- Половина двенадцатого, не пора ли и на покой? -- сказала Авдотья Андреевна, заметив молчание своих гостей.
Черноглазая дама улыбнулась, но так что-то странно, и улыбка её исчезла так быстро, что я невольно вспомнила те далёкие молнии, которыми, бывало, я любовалась, когда в тёмный вечер, на одно мгновение, они рассекали тучи, идущие на восток. В эту минуту молодая, хорошенькая блондиночка, с длинными пушистыми локонами a l'Anglaise, отскочила от окна и как дитя уселась, одну ногу под себя, на больших, обитых красным сафьяном креслах, возле самой хозяйки.
-- Половина двенадцатого! А бедным Ефимовым ехать пять вёрст, да ещё берегом реки! -- сказала она, прижимаясь к спинке кресел, как будто боясь, чтоб враждебные духи не унесли её вслед за Ефимовыми и не помчали под мелким дождём и в тёмную ночь. -- Как страшно! -- прибавила она.
-- А ты всё такая же трусиха, Анюта, -- сказала Авдотья Андреевна. -- Я думала, что в Петербурге тебя исправят; или невский паркет отучил тебя ещё более от наших дорог с кольями и ямами?
-- Ах, бабушка! Я не этого боюсь. Ну, что до ям? Конечно, опрокинешься -- страшно! Да всё не то.
-- Что ж ещё? Уж не разбойников ли ты боишься? У нас всё, слава Богу! тихо, и не слышно ничего.
-- Она боится волков, тётушка! -- сказала другая молодая дама, со вздёрнутым носиком и несколько насмешливою физиономией.
-- Не верьте, бабушка! Кузина вечно надо мной смеётся. Ну, посудите сами, как же не страшно ночью, в дороге! Холодно, темно; посмотришь в поле -- всё пусто, тихо, будто жизни нет. Не люблю!
-- А там, в лесу, что-то забелеется, а над болотом, в стороне, и заблестит, и пропадёт! Ведь вы не знаете ещё, какая она трусиха, тётушка! Она боится духов и мертвецов.
Черноглазая дама устремила проницательный взор свой на молодую блондинку.
-- Пожалуйста, Серафима, не гляди на неё так пристально, -- продолжала насмешница, -- ты видишь, она теперь в припадке трусости, а твои глаза хоть кого смутят.
Дама улыбнулась и опять задумалась.
-- Послушай, кузина, -- сказала Анюта, -- ежели ты станешь смеяться над духами, я расскажу тебе такую историю, что тебе не заснуть во всю ночь.
-- Если не засну в начале твоей истории.
-- Смейтесь, сколько хотите, над духами и привидениями, -- сказала Авдотья Андреевна, -- а право было лучше, когда мы верили в них. Я не знаю, а тогда жизнь была как будто бы полнее; вы всё жалуетесь на пустоту, на скуку, всё ищете чувства, каких-то сильных ощущений; мы чувства не искали, а ощущения приходили сами: а отчего? Оттого, что мы, как вы говорите, были суеверны. Бывало, умрёт ли кто в доме, -- сохрани, Боже! в семействе! -- послышится ночью шорох и будто стон: то душа покойного носится над местами, где он любил, где, может быть, грешной мыслью или делом прогневил Господа, или идёт благословить детей и проститься с ними. Занеможет кто, то дурной глаз взглянул; полюбишь кого, то симпатия влечёт к родной душе! А вера в суженого? Вера -- утешительница! Нет суженого -- на кого пенять? Так свыше суждено; несчастлив выбор -- некого винить, то воля Провидения. Мы никогда не были оставлены собственной слабости; мы засыпали под крылом ангела-хранителя; тайные силы предупреждали нас, если быть беде, и она не приходила неожиданная; мы менее боялись за милых нам: над ними был покров святого Провиденья. Вы всё уничтожили вашим умничаньем; вы вздумали, что человек крепок, силён, и может обойтись и без опоры, а он блуждает, как дитя, оставленное на распутье! Да если б вы умели назначить границы вашим изысканиям; а то, одно сомненье ведёт за собою другое, и есть ли что святое в душе, чему б вы ещё верили!
-- Ах, вы правы, вы правы, тётушка! -- сказала черноглазая дама, закрыв лицо руками.
-- Отчего же ты говоришь это с такой тоскою? -- спросила Анюта, и в ту же минуту очутилась на скамеечке у ног Серафимы, положила руки на её колени и смотрела ей пристально в лицо своими тёмно-голубыми блестящими глазками.
-- Я верю духам, Анюта, -- сказала Серафима таким таинственным голосом, что нам стало страшно.
В эту минуту на колокольне пробило двенадцать. Анюта схватила руки Серафимы.
-- Как ты хочешь, Серафима, -- сказала она, -- расскажи мне, что ты знаешь о духах. Теперь полночь, я смертельно боюсь и ни за что не пойду к тебе в комнату. Да мне и не заснуть. Сделай милость, рассказывай.
-- В самом деле, Серафима, ты так странно говоришь о духах, как будто бы знала о них более, чем другие. К тому же в характере твоём много странного, ты сама согласишься в том; ты часто бываешь печальна, грустна, между тем как, кажется, нет видимых причин к грусти. У тебя муж -- сокровище, любит тебя, ты делаешь, что хочешь; состояние ваше, слава Богу! Можете веселиться, как хотите. В Петербурге прекрасный дом, как полная чаша; приняты вы везде как нельзя лучше, в уважении, в почести, а ты всё грустна. Ну, открой нам сердце; теперь никого нет, кроме своих. Скажи нам откровенно истину.
-- Не поздно ли будет, тётушка? Ещё в половине двенадцатого вы заметили, что пора на покой.
Авдотья Андреевна погрозила пальцем:
-- Когда же я засыпаю прежде двух часов? Ведь ты это знаешь.
-- И очень хорошо, тётушка; и потому-то вы нас и посылали спать: вы знали, что этим заставите нас остаться.
-- Ну, душенька, кузинушка, Серафимушка, об духах, -- шептала Анюта.
Серафима посмотрела на неё с каким-то печальным вниманием, как смотрят на розу в полном блескe, думая о следующем утре, которое уже не застанет роскошного цветка.
-- Об духах, -- сказала она задумчиво, -- хорошо, я расскажу тебе об духах, -- и Серафима начала:
-- Вы знаете, что я родилась и выросла в деревне. Я лишилась отца ещё в младенчестве, и росла балованною, изнеженною дочкой, единственным утешением больной и слабой матери. Здорова, весела, румяна, все называли меня красавицей, пророчили мне счастье, богатство, и Бог -- знает какие блага; я слушала и забывала. На что мне было будущее? Настоящее моё было и полно, и весело, и прекрасно: чего мне было ждать от будущего? "Скоробежны, как блеск молнии, все прекрасные дары небес", -- сказал твой любимый поэт [1], Анюта; я оставляла будущее -- несчастным.
В самый тот день, когда мне исполнилось пятнадцать лет, со мною случилось происшествие, имевшее влияние на весь остаток моей жизни. С некоторого времени я чувствовала в себе странную перемену. До сих пор весёлая и беззаботная, как дитя, я вставала с зарёю, и провожала солнце, не зная, как день прошёл, не считая часов. В начале весны я сделалась нездорова, впрочем, так, что даже это не встревожило и матушку. Болезнь повидиму прошла, но следы её остались; я сделалась нетерпелива, часто грустна без причины, иногда бывала чересчур весела; всё поражало меня странным образом, как будто я получила новую способность чувствовать. Горе, радость, испуг, словом, всякое впечатление овладевало душою моей, так, что не оставалось места другому чувству, и это расположение развивалось с каждым днём и приметным образом. Какая-то неизъяснимая тоска теснила мне грудь; я как будто чего-то ждала, чего-то боялась. Тысячу раз спрашивала сама себя: что это было такое? И не находила ответа. Всего простее было приписать остатку болезни, и спросить доктора, но мне не хотелось говорить о том матушке, которая могла бы беспокоиться. В самый день моего рождения я проснулась уже со странным чувством. Восток только что загорался: "Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет", -- подумала я, и сердце моё забилось при мысли, что я вступаю в новый год моей жизни, пору, когда сердце, так сказать, на рубеже, разделяющем детство и молодость, ещё полном младенческого веселья, а взор уже вперен в таинственную завесу будущего, и душа, чувствуя, что ей мало одного настоящего, зовёт мечту и воспоминание. Какая-то непонятная грусть овладела душою моей; мне казалось, что с этим днём для меня должна была начаться новая жизнь; оделась наскоро и на цыпочках вышла из комнаты мимо спавшей крепким сном гувернантки, прошла в гостиную, оттуда на балкон, в сад, и через длинную липовую аллею в миг очутилась у калитки садовой стены, за которою начинается прекрасный луг, с одной стороны осеняемый рощею, с другой, от севера, защищаемый грядою весёлых холмов, которые, уклоняясь к востоку, терялись в эту минуту в золотом тумане утра. Быстрая речка, изгибаясь бесчисленными извилинами, светлою струёй бежала по камышам, небо рдело и с каждою минутой убиралось большим блеском; лёгкое, белое облачко колебалось над лугом и падало свежею росою; тысяча голосов раздавались в роще; вся природа как бы готовилась к какому-то празднику; её тишина, её ясность перешла в душу мою: мне стало так легко и весело, грудь дышала так свободно, что, казалось, без крыльев полетела бы вслед за весёлым жаворонком, за быстрою ласточкой. О, такой прекрасный день не мог сулить беды! Я невольно упала на колени, сердце моё билось, слеза трепетала на реснице, и душа моя готова была вознестись к небесам в жаркой благодарности, и мне казалось, что само небо благословляет меня, что этот пурпурный восток, что этот светлый день даны мне вместо радуги залогом будущего счастья, что оно теперь вечно моё, неотъемлемо... В эту минуту что-то чёрное стало между мною и востоком, и -- как будто тёмное облако закрыло от глаз моих блестящую точку, из которой изливались лучи, оживляющие природу. Сердце моё замерло от ужаса. О, страшный призрак! Чем грозишь ты мне в самую ту минуту, когда сердце готово было принять святое обетование? Я сделала усилие, чтоб встать -- и мне самой стало стыдно моего невольного ужаса. Чёрный призрак был не что иное, как старая женщина из соседней деревни, во всей окрестности слывшая колдуньей. В эту минуту она выходила из-за рощи и, при неверном сиянии утра, показалась мне чем-то необыкновенным. Ещё в детстве я слышала о её сверхъестественных знаниях и помню, как, бывало, играя с подругами на этом же самом лугу, мы оставляли наши игры и, несмотря на увещания гувернантки, прятались и жались одна к другой, как скоро издали узнавали худую, высокую, жёлтую старуху, которая, сгорбясь над клюкою, шла из рощи; с каким, бывало, страхом ожидали, когда старуха поравняется с нами, не смея слова вымолвить, пока пройдёт -- и она проходила, иногда горько смеясь над нашим ужасом, а иногда потчевала нас названиями, не очень лестными для слуха. Особенно она не любила меня, потому ли, что лицо моё просто не нравилось ей, или, может быть, оттого, что я более других боялась её. Внушать ужас себе подобным -- неприятно: это признак какого-то отчуждения, а отчуждение невыносимо для человека. Одна робость, внушаемая признанием нравственного превосходства, льстит самолюбию; страх должен оскорблять его. Я никогда не могла видеть равнодушно этой старухи и бледнела всякий раз, когда маленькие, злобно сверкающие глаза её устремлялись на меня. С возрастом, конечно, это ощущение изменилось, но старуха осталась для меня предметом, к которому я была не совершенно равнодушна. Появление её в минуту, когда душа моя была настроена к принятию чудесного, поразило меня более чем когда-нибудь. Она ходила по лугу, согнувшись, как будто чего-то искала; по временам срывала травку, выпрямливалась, смотрела на восток, делала какие-то чудные телодвижения и опять наклонялась. Я долго смотрела на неё; мне было досадно на себя за мой странный ужас, и, чтоб победить его, я решилась к ней подойти. У ног её, на траве, стояло решето, наполненное зеленью; странная мысль вошла мне в голову. Я слыхала о какой-то сон-траве, которую собирают в мае, на заре, и потом кладут под подушку, чтоб видеть во сне будущее.
-- Бабушка, -- сказала я, стараясь превозмочь невольную робость и казаться весёлою, -- сегодня моё рождение; подари мне сон-травы; мне хочется узнать будущее.
-- А где мне взять про тебя сон-травы, -- отвечала она с большою досадой, покрывая поспешно белым полотном решето.
-- Как где? Тебе? Да у тебя и папоротнику найдётся, если поискать, -- продолжала я тем же тоном. -- Я думаю, на всём лугу нет корешка, тебе незнакомого и, верно, и теперь в решете есть кое-что.
Старуха схватила решето, бросила на меня гневный взор и сделала несколько шагов к роще. В эту минуту на горизонте показался край солнца; она остановилась, выпрямилась во весь рост, обернулась и взглянула на меня так страшно, что невольный трепет пробежал по членам моим, особенно, когда я заметила необыкновенно-злобную радость, которая сверкала в глазах её.
-- Ты, видно, очень любопытна, -- сказала она, -- хорошо, я наделю тебя подарочком, -- и подняла свою сухую, костлявую руку, махнула ею по воздуху и скорыми шагами пошла к роще. Надо мною раздался страшный хохот, и что-то, будто чёрное, пролетело перед глазами. Я невольно упала на колени и закрыла лицо руками; но когда ужас мой прошёл, и я осмелилась взглянуть, всё было уже тихо, луг блестел росою, солнце величественно поднималось между светлыми облаками; но не было уже веселья в душе моей, и я возвратилась домой печальною.
В этот же день матушка объявила мне, что мы отправляемся в Петербург. Эта весть заставила меня совершенно забыть утреннюю встречу. С беспечностью ребёнка я предалась моей радости, и печали будто не бывало. К вечеру съехались гости; мы резвились, танцевали; давно мне не было так весело! Подруги мне завидовали, говорили о будущей поездке нашей в Петербург, называли меня счастливицей: я верила и предавалась радостной мечте. По временам, мне становилось жаль моих подруг, полей, тёмной рощи: но что сожаление в юном сердце! -- мимолётное облачко, тогда как надежда горит ярким, полуденным солнцем. Лишь опытность сожалеет долго и глубоко: она нелегко верит замене хорошего, а я верила!
Было уже почти три часа, когда я возвратилась в свою комнату; мне не хотелось спать: кровь моя ещё волновалась от удовольствия. Я сбросила с себя бальный наряд, и в лёгком утреннем платье села к открытому окну. Заря уже занималась. Как прекрасно начинался ты, светлый день, думала я, так же прекрасно начинается и моё утро! -- и я задумалась. Воображение перенесло меня в столицу, где открывалась для меня новая жизнь, и какою чудесною, какою очаровательною казалась она мне! Что будет там, я не знала; но всё благородное, всё великое, всё прекрасное, казалось, ждало меня на пороге этой жизни; передо мною открывался прекрасный путь, на котором радостно встречали меня и дружба, и приязнь, и самая любовь, а с нею -- почести, удивление людей, слава, блистательно венчающая чело любимца небес, и покрывающая ярким отблеском и меня, его избранную подругу, гордую, счастливую любовью человека, которого душа неприступна ни слабости, ни пороку, и потом, смерть для него, за него, и вечность с ним, и века идут, и отдалённые потомки произносят прославленное имя его, а с ним -- моё... И вдруг громкий хохот прервал мечты мои, и что-то чёрное пронеслось передо мною, и на минуту закрыло разгорающийся восток, и долго смеялось, потом умолкло, а хохот всё ещё отзывался в душе моей.
С тех пор всё переменилось для меня: я сделалась робка, недоверчива; боялась предаваться весёлости, -- она будто вызывала моего демона. Когда надежда улыбалась мне, когда мечта заносила меня в будущее, или ласки подруг располагали к радости сердце моё, -- он был тут, настороже, всюду преследовал меня, всюду являлся, и всего более там, где я не ожидала его. Он слышался мне посреди самого шумного общества, где всё льстило самолюбию моему, где вокруг меня превозносили мои таланты, и удовольствие ускоряло биенье сердца моего; чёрная тень его мелькала между мною и подругою, которая уверяла меня в дружбе; я не смела думать о будущем, не смела верить надежде, и часто трепетала, когда сверстницы мои, весело мечтая, чертили воздушные замки: нередко над головою их мелькал, я видела, мой чёрный демон, иногда вооружённый косою времени, иногда... в виде грозного скелета! Мне было страшно! Я умоляла их молчать, а они обвиняли меня в равнодушии к ним, даже в зависти, потому что одна зависть неохотно говорит о счастии другого.
Ах, я боялась оглянуться даже на самоё себя! Очи демона, как совесть, освещали тайные изгибы сердца моего; он преследовал меня в самых помышлениях моих; всё, что казалось мне благородным и бескорыстным, подвергалось его насмешке.
Могла ль я любить других, когда собственное сердце моё казалось мне чёрным и недостойным? Ах! Я перестала верить в возможность добра, и в целом свете видела только одно жалкое сборище личин. Благородство, бескорыстие, самоотвержение, всё погибло, всё возбуждало злой хохот демона -- и самая благотворительность... Раз, я принесла небольшую помощь бедной матери семейства; её благородные слёзы и радость малюток, окружавших меня, наполнили душу мою чистейшим наслаждением. "Ты не властен отнять у меня этой награды, злой демон!" -- думала я; я не искала благодарности и не оскорбилась бы, если б не нашла её... и мой чёрный демон уже хохотал и прыгал между детьми. Злобные глаза его сверкали. Ах! Он уничтожал в душе моей самый корень добра -- веру в возможность чистоты его. Только в объятиях матери моей я была покойна; только одной её, как святыни, не смел касаться он, и когда, с растерзанным сердцем, я бежала успокоиться на груди её, он молчал, и всё было светло и спокойно вокруг меня.
Мы приехали в Петербург. Первые дни были посвящены родным; потом мы объехали храмы, дворцы, общественные заведения, картинные галереи, благотворительные приюты страждущего человека, мастерские художников, театры. "Ты замолчишь здесь, мой злобный демон,-- думала я, -- здесь люди, окружённые блеском и почестями, употребляют дары счастья и природы на помощь ближнему. Посмотри, как простые артисты, они являются перед публикою -- и целое семейство со слезами на глазах произносит имена их! Вот, роскошная красавица, забывая и шум, и блеск света, и многочисленных поклонников, смиренно едет в приют, назначенный для принятия сироты, и мать благословляет её в тёплой молитве... и вдруг... из-за красавицы, в стекло кареты, кланялся мне мой демон и сверкал лукавыми глазами [2], а в концерте прыгал по нотам молодой певицы, которая, очаровательно одушевившись своею прекрасной целью, пела арию Беллини или Доницетти. "Что до того, -- думала я, -- какая нужда до причины? Добро есть -- и этого довольно, -- и бежала к тем, кто был предметом благотворительности. -- Там увижу благодарность истинную, неподдельную" -- и находила моего демона! Он ждал меня на пороге храмов; выглядывал из муфты старушки, набожно считавшей поклоны на перепутье перед входом церкви; сгибал спину вельможи, дружески, тайком пожимавшего руку богатому соседу-ростовщику; прыгал карликом перед знаменитостью; хромал перед судьёю; смеялся из-за плеча либерала, грозно восстающего против аристократии, и, как обезьяна, кривлялся перед поэтом, которого я ждала с трепещущим сердцем, думая на челе его увидеть печать гения.
Мы посетили картинные галереи; я надеялась там найти что-нибудь, высшее чем наслаждение, которым дарили меня наши тёмные рощи и цветистые луга. "Искусство соединяет в одно рассеянные красоты природы, избирая совершеннейшее, -- говорила я, -- следовательно, наслаждение его полнее, совершеннее". Но там, по золочённым рамам картин бегал мой чёрный демон -- и я должна была свести кумир с высокого пьедестала, на который вознесла его моя заносчивая мечта о творческой силе человека. Я увидела, что искусство бежит за природою, как дитя за великаном, и редко, редко, -- может быть, раз в течение веков, и то на мгновение, -- настигает, чтобы снова отстать и снова стремиться, и то немногое, которое постигнет в это краткое мгновение, ещё не всёми будет понято, не всеми оценено, потому что глаз имеет нужду в художническом воспитании, чтоб понимать искусство -- а я хотела судить одним чувством!.. Но теперь, когда узнала я границы, определенные художеству, и оценила трудности, с ним сопряжённые, удивление моё переселилось на художника. "Без вдохновения не понять бесконечную природу", -- говорила я, и посетила мастерские. Там, один твердил мне об разности между кобольдом и ультрамарином, другой толковал о напряжении мускулов, которые придают выражение немой скорби лицу Богоматери или безотрадной горести Магдалине в картине Рубенса... "Всё это хорошо, всё это знание; где ж вдохновение?" -- повторяла я... "Каков этот аккорд? -- спросил меня очень известный артист, коротко принятый в доме нашем. -- Не многие бы осмелились взять так дерзко; но он правилен; критике нечего сказать; дико, а какой эффект!" А я думала, что тоны изливались прямо из души его. Мой демон хохотал и прыгал по клавишам, я бежала, не шла, по Невскому -- и вдруг злобный хохот опять остановил меня. Я столкнулась с поэтом, который рассчитывался с книгопродавцем.
Наконец, меня представили в свет, и я на минуту забыла моего демона. Меня сделали фрейлиною и, по заслугам батюшки, особенно милостиво приняли при Дворе. Блеск балов, прелесть нарядов, прелесть обращения совершенно очаровали меня. В свете есть какое-то обаяние, которое невольно овладевает душою. Это мир волшебный: всё спешит вам навстречу, всё любит, всё лелеет вас, убаюкивает самолюбие ваше милыми сказками; здесь, как на юге, вьюг и метелей нет, ни злобы, ни коварства, ничего тёмного, подозрительного; всё ясно, светло; все добры, все друзья! Я переезжала с бала на бал, и как бы в чаду забыла своего демона и даже не оглядывалась на самоё себя; но он не пропал!
Раз, на бале, одна из почтеннейших дам большого круга, и которая -- должно прибавить -- не славилась особенною приветливостью, обратила на меня внимание, подозвала к себе, заговорила, засыпала ласками -- и вдруг множество дам и мужчин окружило меня дружескими уверениями и ласками. "Как же могут жаловаться на холодность света! -- подумала я. -- Какие же особенные во мне достоинства! Что я сделала, чтоб заслужить такой приём?" И вдруг раздался давно замолкший голос чёрного демона, и я затрепетала. Как бы завеса спала с глаз моих, а он сидел, поджав ноги, на коленях старой дамы, и по пальцам высчитывал моё знатное родство и матушкины доходы, которые достанутся мне в приданое, и с тех пор -- прости моё спокойствие! -- каждую минуту раздавался в ушах моих адский хохот; с первым звуком его исчезало обольщение, как бы прекрасно, как бы вкрадчиво ни было оно. Для меня не стало дружеских уверений; лесть потеряла свой чарующий фимиам; другие радовались ласкам, верили приветствиям, гордились, когда хвалят их таланты, сведения, воспитание: для меня похвала была часто желание выказать, что знают более меня. Ласка -- сеть, расставленная самолюбию моему, или вид покровительства, за которое ещё хотели благодарности; во мне искали, чтоб отразить