Книга: Б. Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести. -- Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980
Рисунки художников А.Брея, Е.Лансере, Н.Петровой, Павла Павлинова, Петра Павлинова, Н.Тырсы
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает. Вдруг входит учительша Марья Петровна -- свезти ее в Ульяновку: пять верст и дорога хорошая, катаная, -- дело на святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
-- Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
-- Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
-- Вы мне прямо скажите: повезете или нет?
Отец в бороду говорит:
-- Некому у нас везти! -- И стал клепки ругать крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась -- и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая.
-- Иди, запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. -- Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу, отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть -- так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну -- эх, как подымут вскачь! -- молодые, держи только.
Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
-- Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю -- рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся -- как у большого.
Марья Петровна кричит в двери -- из дверей пар, и она -- как в облаке:
-- Иди погрейся, -- кричит, -- пока мы оденемся.
-- Ничего, -- говорю, -- мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала -- глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком.
-- Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в сторону, обернулся:
-- Трогать прикажете? -- И зазвенел по дороге. Скрипят полозья -- тугой снег, морозный.
Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали. Марья Петровна Митьке все говорила:
-- Да не болтай ты -- надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили. А я к дядьке пошел.
Еще солнце не зашло, присылает за мной -- едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
-- Вон, гляди, воронье под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось -- гляди, кабы в степи-то не задуло. Уж ехать -- так валяй вовсю, авось проскочишь.
-- Ладно, -- говорю, -- пять верст. Счастливо! -- И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю -- сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку.
-- Не ехать бы, -- говорит, -- на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
-- Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: "Ай вернуться?" И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить -- завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
-- А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, -- не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди екнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
-- Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри!
-- Чего, -- говорю, -- там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. -- И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу -- поздно.
Ворочать буду -- дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед.
Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула -- кацавейка на голове. Постояла -- и в избу.
Гляжу: мужики идут не торопясь по снегу. Досадно мне стало. Выходит, что я сам не могу. Я толкал что есть мочи сани, нахлестывал лошадей, спешил стронуть до мужиков, но лошади стали. Мужики подошли.
-- Стой, не гони, дурак, выпрягать надо.
И старик с ними. Хлибкий старичок. Выпрягли лошадей. Учительшу и Митьку на руках вынесли. Вывернули сами -- вчетвером-то эка штука!
-- Ночуй, -- говорит, -- здесь, метет в поле.
-- Ладно, -- говорю, -- учительша пусть как знает, а я еду, некогда мне вожжаться. -- И стал запрягать. Руки мерзнут, ремни мерзлые -- колодой стоят. -- Еду я -- и край! -- говорю.
А старик:
-- Добром тебе говорю -- смотри и помни: звал я тебя, не мой грех будет, коли что.
Я сел на козлы.
-- Ну, что, -- кричу, -- едете? -- И взял вожжи.
Марья Петровна села. Я тронул и оглянулся. Старик стоял среди дороги и крикнул мне:
-- Вернись!
Я еле через ветер услышал. Без охоты лошади тронули. Ой, вернуться!
-- А, черт! Пошла! -- И ляпнул я кнутом по лошадям. Поскакали. Я оглянулся, и уже не видно ни домов, ни заборов -- белой мутью заволокло сзади.
Я скакал напропалую вперед, и вот лошади стали уже мягко ступать, и я увидел, что загрузает нога. Я придержал и с облучка ткнул кнутовищем в снег.
-- Что? Что? -- всполохнулась Марья Петровна. -- Сбились? Этого я и боялась.
-- Чего там бояться? Вот она, дорога.
А кнут до половины залез в снег.
-- А ну, задремали! -- И дернул вожжи. Лошади пошли осторожной рысцой.
И вот вижу я, что валит уж снег с неба, сверху, несет его ветер, кружит, как будто того и ждала метель, чтоб отъехал я от выселков. Вот, как назло, заманила и поймала. И сразу в меня холод вошел: пропали! Поймала и знает, где мы, и заметет, совсем насмерть заметет, и спешит, и воет, и торопится...
-- Что? Что? -- кричит учительша.
А я уже не отвечаю: чего там что? Не видишь, мол, что? Заманила метель в ловушку. Да я сам же, дурак, скакал прямо сюда. Конец теперь!
И вспомнился старичок, как он на дороге стоял, на ветру его мотало.
-- Вернись!
И вдруг Митька взвыл, ревом взвыл, каким-то страшным голосом, не своим:
-- Назад, назад! Ой, назад! Не хочу! Не надо! Назад! -- И стал червем виться в своих намотках.
Мать его держит; он бьется, вырывается и ревет, ревет, как на кладбище, рвет на себе башлык.
Учительша ему:
-- Митя! Митя! Да в самом же деле, да что же это? Митечка!
И кричит мне:
-- Поворачивай, поворачивай!
У меня руки ходуном пошли. Я задергал вожжами. Ветер сечет, слезит глаза, забивает снегом. Мне от слез горько и от этого реву Митькиного, а она еще в голос молится. А куда его поворачивать? Всюду одно: снег и снег. Дыбом его подняло и метет и крутит до самого неба.
И вдруг учительша нагнулась ко мне, слышу, в самое ухо кричит:
-- Пусти лошадей, пусть они сами вывезут, пусть они сами.
Я бросил вожжи. Лошади шагом пошли.
А учительша причитает:
-- Лошадушки! Милые! Милые лошадушки! Да что же это? Господи!
Я отвернулся от ветра, глянул: они с Митькой от снега белые-белые, как из снега вылеплены. Посмотрел -- и я такой же. И представилось мне, что занесет нас, заметет, и потом найдут нас троих замерзшими, так и сидим в санях съежившись. И не дай бог я живой останусь -- вот оно, заморозил, погубил. И опять старик причудился: "Звал я тебя, не мой грех, коли что". А теперь уж все равно никуда не приехать.
И вдруг я увидел, что наехали мы на колею. Глянул я -- от наших саней, от подрезных, колея. И увидел я, что кружат лошади. Да куда они вывезут? Неделю они у нас, ездил батька раз всего в волость за карточками. Я вырвал клок сена, свил жгутом, слез, втоптал в снег. И вот опять наехали мы на колею, и вот он, мой жгут, торчит, и замести не успело; тут мы на месте крутимся. И понял я вдруг, что можно сто верст в этой метели ехать, ехать, и никуда не приедешь, все равно как не стало на свете ничего, только снег да санки наши.
-- Ну, что? Ну, что? -- спрашивает учительша.
-- Кружат, -- говорю, -- никуда не идут, не знают.
И она заплакала. И вот тут меня ударило: что я наделал! Погубил, погубил, как душегуб. И захотелось слезть и бежать, бежать, пусть я замерзну, пусть заметет с головой, черт со мной совсем!
И вдруг Марья Петровна говорит:
-- Ничего, мы тут ночевать будем. Авось как-нибудь. Уж вместе, коли что...
И спокойно так говорит. И вот тут как что в меня вошло. Остановил я лошадей. Слез.
-- Полезайте, -- говорю, -- вы, Марья Петровна, с Митькой вниз. Я вас укрою. Полезайте, дело говорю. -- И стал сено разгребать. Как будто и не я стал, все твердо так у меня пошло.
Смотрю, она слушает, лезет и Митьку туда упрятала. Скорчились они там. Я их сеном, армяком подоткнул кругом, и сейчас же снегом замело их сверху, только я знаю, что они там и тепло им, как будто дети мои, а я им отец. И как будто в ум я пришел. Дует ветер мне в ухо, перетянул я шапку на сторону и вспомнил: ведь в левое ухо мне дуло, как я из выселков ехал. Дуть ему теперь в правое, и выеду я назад; не больше версты я отъехал, не может быть, чтобы больше; здесь они должны, заборы эти, быть. Я погнал лошадей и пошел рядом. Иду правым ухом к ветру. Слышу, кричит что-то Марья Петровна из саней, еле слыхать, как за версту голос. Я подошел:
-- Вам чего? Подоткнуть?
-- Не отходи от саней, Коленька, -- говорит, -- не отходи, милый, потом залезешь, погреешься. Гукай на лошадей, чтобы я слышала.
-- Ладно, -- говорю, -- не беспокойтесь.
"Ничего, -- думаю, -- живые там у меня".
Вижу, лошади стали: по самое брюхо в снегу. Я пошел вперед.
Сам все на сани оглядываюсь -- не потерять бы. Лошади головы подняли, глядят на меня бочком, присматриваются. Вижу, там снегу больше да больше. Я тихонько стал сворачивать по ветру. Думаю: сугроб это, и я объеду. И только я снова на выселки сверну -- опять намет. И вижу: не пробиться к выселкам. А если влево за ветром ехать, то должна быть Емельянка, и туда семь верст. И вот пошел я за ветром и вижу: меньше снегу стало, -- это мы на хребтину выбрались -- сдуло ветром снег.
А я все так: пройду вперед и вернусь к лошадям. Веду под уздцы. Пройду, сколько мне сани видны, и опять к лошадям, веду их. А как иду рядом с лошадью, она на меня теплом дышит, отдувается. И уж опять нельзя идти по ветру -- снегу наметы впереди; прошел я -- и по грудь мне. Только я уж знаю, что мы хребтиной идем, а вот тут овраг, а через овраг Емельянка. Лошадь мне через плечо голову положила и так держит, не пускает. Я все в уме говорю: "Тут, тут Емельянка" -- и нарочно себе кнутом показываю, -- чтобы вернее было, что тут.
Иду я рядом с лошадью, и вдруг мне показалось, что мы уже век идем, и нигде мы, и никакой Емельянки нет, и совсем мы не там, и что крутим, неведомо где. А тут Марья Петровна высунулась.
-- Где, где ты, Коля, Коленька? Что тебя не слыхать? Голос подавай! Иди погрейся, я побуду.
-- Что? Что? -- кричу я. -- Сидите, ничего мне.
А она машет чем-то.
-- Надень, надень башлык, Николай!
Мне даже и не показалось чудно тогда, что она меня Николаем назвала. Это с Митьки башлык.
И опять ударило меня: "Ведь не доедем до Емельянки! Погубитель я ваш!"
Я не хотел башлыка брать, мне надо первому замерзнуть. Пусть я замерзну, а их живыми найдут.
А она кричит:
-- Бери, а то брошу!
И вижу, что бросит.
Я взял, обмотался. Отдам, как замерзать буду. И решил повернуть на Емельянку, попробовать. Теперь она уж чуть сзади должна быть. Сунулся и залез в снег, как в воду. Вдруг стало мне холодно, всего трясти стало, прямо бить меня стало, не могу ничего; думаю, раздергает меня по клочкам этой тряской. Вот, думаю, как оно замерзают. И кто знал, что так мне пропасть придется? И очень так просто, и хоть просто, все равно назад ходу нет. Я пошел в другой бок. Все на санки оглядываюсь, а лошади на меня смотрят. Вижу, меньше тут снегу; стал ногой пробовать. И вдруг пошла, пошла нога ниже... и весь я провалился, и лечу, ссовываюсь вглубь -- и тьма. И я уже стою на чем-то, и тихо-тихо, только чуть слышно, как шуршит метель над головой. Как в могилу попал.
Я пощупал -- узко и острый камень вокруг. И понял, что я в колодец провалился. Роют у нас люди колодцы в степи по зароку. Узкие, как труба, и кругом камнем выкладывают, чтобы не завалились.
Меня все трясло, все разрывало холодом, и я решил, что все пропало, и пусть я здесь замерзну, пусть меня снегом завалит. Заплачу и помру тут, а они как-нибудь, может, и доживут до утра.
Скорчился и сижу. Не знаю, сколько я сидел так. И перестало меня бить холодом, стало тепло мне в яме... И вдруг хватился я! Так и привиделось, как они там в санях, и заметет их снегом -- и лошадей и санки, и там Митька и Марья Петровна. Вылезти, вылезти! И стал я карабкаться по камням вверх, ноги в распор, руками скребусь, как таракан. Вылез с последним духом и лег спиной на снег. Воет метель, пеной снег летит.
Я вскочил, и ничего нет -- нет саней. Я пробежал -- нет и нет. Потерял, и теперь все пропало, и я один, и лепит, бьет снегом. Злей еще метель взмылась, за два шага не видать.
Я стал орать всем голосом, без перерыву; стою в снегу по колено и все ору:
-- Гей! Го! Ага! -- Выкричу весь голос и лягу на снег, пусть завалит и -- конец.
Только перевел дух и тут над самым ухом слышу:
-- Ау, Николай!
Я прямо затрясся: чудится это мне... И я пуще прежнего с перепугу заорал:
-- Го-го!
И тут увидел: сани, лошади стоят, снегом облеплены, и Марья Петровна, стоит белая, мутная, и треплет ей подол ветром. Я сразу опомнился.
-- Полезайте, -- говорю, -- едем.
-- Не уходи ты, -- кричит, -- не надо! Лезь в сани как-нибудь. -- И сама, вижу, еле стоит на ветру.
-- Залезайте, едем. Я знаю, близко мы.
Она стоит.
-- Полезай, -- говорю я, -- там и Митьке теплей будет, а я в ходу, я не замерзну. -- И толкаю ее в сани.
Пошла. Я опять тронул. И стало мне казаться, что верно близко и вот сейчас, сейчас приедем куда-нибудь. Гляжу в метель и вижу: колокольни высокие вот тут, сейчас, сквозь снег, перед нами, высокие, белые. Все церкви, церкви, и звон будто слышу, и вдруг вижу, впереди далеко человек идет. И башлык остряком торчит.
Я стал кричать:
-- Дядька! Дядька! Гей, дядька!
Марья Петровна из саней высунулась.
-- Дядька! -- Я остановил лошадей и к нему навстречу. А это тут в двух шагах столбик на меже, и остро сверху затесан. А он мне далеко показался.
Я позвал лошадей, и они пошли ко мне, как собаки.
Стал я у этого столба, и чего-то мне показалось, будто я куда приехал. Прислонился к лошади, и слышно мне, как она мелкой дрожью бьется. Я пошел, погладил ей морду и надумал: дам сена. Вырвал из саней клок и стал с рук совать лошадям. Они протянулись вперед, и я увидал, как дрожат ноги у молодой: устала. Выставит ножку вперед, и трясется у ней в коленке. И я все сую, сую им сено; набрал в полу, держу, чтобы ветром не рвало. Кончится у них сила, и тогда все пропало. Я их все кормил и гладил. Достал я два калача, что дядька дал. Они мерзлые, каменные. Я держу руками, а лошадь ухватит зубами и отламывает, и вижу -- сердится, что я хлибко держу.
Постояли мы.
Оглянулся я на сани -- замело их сбоку, и уж через верх снегом перекатывает.
Я только взял лошадь под уздцы -- двинули обе дружно, и я не сказал ничего. Я иду между ними, держусь за дышло, и идем мы втроем. Тихонько идем. Я не гоню -- пусть как могут, только бы шли. Иду и уж ничего не думаю, только знаю, что втроем: я да кобылки, слушаю, как отдуваются. Уж не оглядываюсь на сани и спросить боюсь.
И вдруг стена передо мной, чуть-чуть дышлом не вперлись. И враз стали мы все трое...
Обомлел я. Не чудится ли?
Ткнул кнутовищем:
-- Забор!
Ударил валенком -- забор, доски!
Как вспыхнуло что во мне.
Я к саням:
-- Марья Петровна! Приехали!
-- Куда?!
Митька из саней выкатился, запутался, стал на четырех, орет за матерью: