Книга: Б. Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести. -- Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980
Рисунки художников А.Брея, Е.Лансере, Н.Петровой, Павла Павлинова, Петра Павлинова, Н.Тырсы
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года
______________
* Махалкой на Черном море рыбаки называют палку; ее втыкают в пробочный поплавок (буек), и она плавает стоя. Наверху прибивают флажок. Ее привязывают к рыбачьим снастям, чтоб найти их в море.
Целую неделю подговаривал меня Васька Косой пойти ночью в море из Фенькиных сеток рыбу красть.
-- Вот, -- говорит, -- как будет поздний месяц, и сорвемся ночью. Моментом дело. Раз и два! По воде следу нету.
Я все мычал да гмыкал.
И вот раз приходит он ночью. Я на дворе спал. Толкнул меня в плечо:
-- Гайда, пошли! -- Тряхнул за плечо и на ноги поставил. Чего ему: здоровый черт, саженный!
И вот пошли мы берегом, низом. Я, значит, и Косой.
Меня, мальчишку, он вперед пустил, а сам -- за мной.
Ночь -- ни черта не видать.
Песок холодный, ракуша битая в ногу впивается.
А он еще сзади шипит гадюкой: "Тише!.. Чтоб как по воздуху!"
Чтоб тебя, дьявола, самого на воздух подняло.
Эх, знал бы я, какое дело из этого выйдет, не пошел бы я с Косым ни в жизть!
Ногу тут я об камень ссадил, аж на землю сел. Качаюсь и шепотом вою. А Косой надо мной стоит, пяткой в самое рыло тычет:
Вставай!
Пятка заскорузлая, корявая.
А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем?
Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти!
Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом:
-- Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила... Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня господь!.. А ну, берись!
Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять:
-- Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом!
Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули.
Ждем -- и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет!
Посмотрели -- никого.
И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой.
Выкопал Косой из песку весла -- это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем.
Прошли каменья и подались прямо торцом в море.
-- Поднавались!
Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? "Ну, ничего, -- думаю, -- не найдем мы ночью Фенькиных сеток -- и красть не придется". И подналег даже.
А потом думаю: "Махалки все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой -- черт приметливый -- непременно увидит". И опять страх войдет.
И я гребу слабей. А Косой:
-- Навалися, пролетария!
"Нет, -- думаю, -- флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!" И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать.
-- Отравила? -- говорю.
-- Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался!
"Теперь я мильтон выхожу!"
Я стал со зла крепче грести.
А Месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит.
С час, должно, так гребли.
И вдруг я чуть весла не бросил -- прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается.
-- Хватайся! -- кричит Косой.
А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная.
-- Эй, ты! Дуроплюй!
Косой притабанил* и выхватил махалку из воды.
______________
* Табанить -- грести назад.
И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. "Шабаш, -- думаю. -- Теперь шевелись!" И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли.
А Косой стоит на корме в рост, перебивает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего -- не знаю, все считаю:
-- Раз, два... три... восемь...
Все шепчу, как в жару весь.
Пуда три, как не больше, с одной ставки сняли. Кончили.
Тут с меня все соскочило. Сел на банку и как гребану к берегу! А Косой:
-- Куда тебя, черта! Вон она, вторая ставка! Вон махалка маячит!
У меня уже руки ходуном пошли и всего трясти стало, а он -- гляжу -- взялся за весла, гребанул, как юлу, шаланду вывернул и нагребается к сеткам.
-- Садись, -- кричит, -- на весло!
-- Чтоб нас к черту не снесло! -- Это я для храбрости сказал.
Косой заругался.
-- Греби, холера! -- орет на меня.
Я тянусь, аж душа вон.
На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут.
Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит.
Как живая, смотрит, замахивается.
Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет!
А Косой ругается, что рыба мелкая пошла.
Я ему ласково говорю:
-- Бросьте, Василий Семеныч, не стоит... Если, говорите, мелочь пошла, так господь с ней.
А он мне и брякнул:
-- И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь!
Бросил сетки -- и за весла.
У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. "Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!" Гребу я скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей, -- только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям переметы* живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы все это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться.
______________
* Перемет -- рыбачья снасть в несколько сот крючков.
Косой вдруг говорит:
-- Ты что? Богу молишься?
Я и не знал, что это я громко... Думал, про себя зарекаюсь.
-- Не будешь? А не навязывайся!
А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: "Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так, -- говорит, -- пролетарий и пролетает. В трубу, значит... Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы".
А теперь -- "не навязывайся"! И так обидно мне стало! "Скорей бы только, -- думаю, -- на берег, и я -- ходу, и чтоб не видеть никогда его".
А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская.
-- Ты, -- говорит, -- только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?!
Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой.
-- Да ты знаешь... Я ведь не я, а я вот кто!
Такой он мне сразу страшный показался. И вправду не он, а другой. "Вот он, -- думаю, -- какой он настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!.."
Я и весла бросил. Он как гаркнет:
-- Греби!
Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло.
Вдруг он стал легче грести, я тоже. Разворачивает шаланду.
Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый. Пудов на девять рыбы. Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю.
Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу -- и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой.
Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки -- шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников...
Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал -- все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт -- ноги не держат.
Они стоят, и мы не шевелимся.
Косой вдруг говорит так это ласково:
-- Закурить у вас, землячки, нельзя?
Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет?
Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю, а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда -- ни с места.
-- Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать, -- говорит Косой.
Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули.
-- А вот спасибочки вам, -- говорит Косой, да и хотел повернуть.
А те ему:
-- Стой!
И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючков, ничего как есть.
Один, что повыше, говорит:
-- Откуда?
Косой запел:
-- С моря. С вечера перемет поставили, вот пошла погода -- так мы проверить...
-- Кто ж это в летнее время перемет с ночи ставит?
-- Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете?
-- Да что же приказ, приказ? -- кричит Косой. -- Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями...
-- А у садка чего вы ковырялись?
-- Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же... -- гудит Косой.
А те говорят:
-- Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда!
Пошли.
Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту черную вспоминаю, как она кивала на нас.
Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало.
Ничего я уж не понимал, что Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: "Айда, айдате!"
Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу.
Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва.
А другой схватил за ворот меня. А я -- не то бежать, а идти не знал чем. И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма и все.
Живо по коридору протолкали к начальнику.
Сидит за столом, важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня -- глаза, как гвоздики, -- и спрашивает:
-- Это вот что с ним был?
И прямо уперся в меня:
-- Как звать?
Я думаю: "Врать или нет? Сейчас, -- думаю, -- узнают -- и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что -- сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть, -- думаю, -- сгноят меня, а не скажу правду!"
-- Ты не верти пуговицу. Говори, как звать!
Я вдруг заорал.
-- Васькой, Васенькой, -- кричу, -- Васильем, Ва-си-ли-ем! -- на разные голоса, чтоб поверили.
А меня Петькой Малышевым зовут.
Начальник выскочил из-за стола, как тряхнет меня за шиворот:
-- Не врать мне!!
Я вижу, самое остается только реветь, все равно давно хотелось, и я ударился в слезы.
И таким я горьким воем завыл -- голоса своего не узнал. Бить меня всего начало, сам не рад, что реветь пустился. Как сорвался.
Ночевал у них в казарме. Утром проснулся, не шевелюсь. Но знаю, что сейчас спрашивать опять будут... И про Косого... Вспомнил, как он в море-то себя показывал, -- ну как я про него скажу?
Пусть бы мне кто тогда сказал, что мне надо делать!
Лежу и слышу -- идет разговор промеж красноармейцев:
-- В Чеку его, в Особый отдел, там, брат, узнают в лучшем виде.
А другой:
-- Ну да, очень просто, что с монитором шпионаж возили! Это что к садку подъезжали -- так это для понту, глаза отвести!
И вижу я, что все так выходит, что и не придумаешь, что им врать. И правду скажи -- тоже веры не дадут.
А тогда эти мониторы офицерские -- верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился... До самой до смерти моей!
Слышу -- затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется.
И вдруг как будто что взвинтило меня.
Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был. Хороший, к черту, смех!
-- Васька! -- говорит.
А я зыркаю: кого это он кличет?
Он засмеялся, встал.
-- Ну, все равно, -- говорит, -- как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам.
Дает мне чашку каши:
-- Наворачивай!
А сам сел рядом на койку.
Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку.
-- Боишься, -- говорит, -- за батьку?
-- Помер, -- говорю.
-- Нет, -- говорит, -- он утек, не нашли его.
Я даже не понял, что это он про Косого.
-- Не батька, -- говорю, -- он мне и не дядька, никто он мне!
-- Значит, он тебе вроде хозяина выходит?
И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею.
-- Эх ты, курец! -- говорит и слепил мне цигарку.
Курим, а он говорит:
-- Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина!
Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю:
-- А он свой-то уговор... треть мою... черта, говорит, ты получишь.
-- Это уж евоное дело.
А я:
-- Пудов, -- говорю, -- пять, не меньше, рыбы было, камбала -- во, -- говорю, -- колесо -- не рыба!
-- На кухне, -- говорит, -- она у нас, в обед поешь, как в отдел не сведут.
И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое.
-- Хитрый, -- говорит, -- знал, кого с собой взять. Кто ж, -- говорит, -- он такой?
-- Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто!
А его смех взял.
-- Какой, -- говорит, -- с чертом уговор может быть! Однако, -- говорит, -- дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше.
И встал.
А что мне думать? Ничего я не знаю.
Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне!
Думаю -- и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше.
И вдруг я как сорвался.
-- Что же делать-то мне, дядя, -- говорю, -- дорогой ты мой? -- И вот-вот опять зареву.
-- А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он -- я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки!
И отошло все сразу -- и махалка и Косой черт.
Вскочил я.
-- Веди к начальнику, -- говорю.
Встал я перед столом и срыву так и кричу:
-- Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие!
И все, как было, вывалил.
А начальник смеется:
-- Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил.
Взялся за телефон.
-- Иди, -- говорит, -- обожди в казарме.
К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял:
-- Петька я Малышев, а дела наши вот...
Так оно потом и присохло.
Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею.