Когда Фауст хотел ее вернуть действительности, эту чудо-жену, получившую в наследие от любви веков прозвище "Прекрасной", -- ему пришлось искать ее в обители Матерей всего сущего. Его примеру должны последовать и мы: только там, в этом центре подсознательной жизни человечества, где, вне пространства и времени, великие тени прошлого лелеют дремлющие зародыши будущего, -- только там найдем мы ответ на вопрос о возникновении и смысле мифического образа Елены. Ответ этот гласит так.
То было в эпоху зарождения того, чему не было начала; предвечный бог вперил свой пытливый взор в загадку собственного происхождения; разгадав ее, он вздрогнул при мысли о конце того, чему не было суждено кончиться. Нерушимое слово: "Все, имевшее начало, будет иметь и конец" -- легло тяжелым бременем на его божественное сознание; отныне все его помыслы направлены на то, чтобы вырвать из пасти уничтожения себя и свое царство, всю богозданную красоту управляемой им природы.
Но его сознательный разум не дает ему ответа на мучивший его вопрос; никакой ум не в состоянии так разорвать кольцо бытия, чтобы его обод, получив начало, не получил в то же время и конца. Жаждая успокоения, он спускается в вещую глубину подсознательного бытия, в обитель Матерей -- или, что одно и то же, в обитель Матери-Земли. Здесь, в диком ущелье Додоны, растет вещий дуб; шелест его вечнозеленых листьев -- это весть Земли. На его ветвях сидят две голубицы; их тихое воркование -- это весть Земли. Но кто передаст словами разума таинственный рокот этой подсознательной жизни? Зевсу он непонятен -- он слишком высоко вознесся над вещей Землей, слишком далеко от нее ушел. Но он приставляет к ее дубу своих жрецов-толкователей, Селлов; им он велит жить по законам Земли, в теснейшем соприкосновении с ней, не умывать ног и спать на голой почве... Напомню слова Гомера ("Илиада", песнь XVI):
Зевс Пелазгийский, Додонский, далеко живущий владыка
Хладной Додоны, где Селлы, пророки твои, обитают,
Кои не моют ног и спят на земле обнаженной...
Вследствие этого теснейшего прикосновения их мало-помалу проникает вещая сила Земли, им делается понятным и шелест дуба и воркование голубиц. Как посредники между бессознательной и сознательной жизнью, они переливают в ясные слова таинственную весть Земли и сообщают Зевсу залог его спасения. Залог спасения -- человек... вернее Сверхчеловек, женою рожденный витязь божественного семени -- настоящий боготвор, богатырь. И вот бог спускается к смертной, -- продолжаю словами Гесиода:
думая крепкую думу,
Чтоб и для вечных богов, и для смертных племен землеродных
Мужа создать боготвора, сразителя Гибели грозной.
Начинается жизнь Сверхчеловека на земле, предмет постоянной заботы для его родителя. Он, роком намеченный спаситель богов, их законам не подвержен; над ним один закон -- его личная могучая воля. Устоит ли он в жизненной борьбе? Донесет ли он невредимым светоч жизни до той роковой минуты, когда предвечная мгла двинется против светлого царства небожителей и вечный бог будет взирать на своего сына, ожидая помощи и спасения от него? Да, с заботой и тревогой смотрит он на земное поприще своего сына, но помогать ему он не должен -- в этом залог силы Сверхчеловека, чтобы ничем не быть обязанным своему божественному родителю.
Это видит небесная дочь высшего бога, богиня вечной молодости и красоты; из сострадания к его тревогам она добровольно жертвует своей божественностью, добровольно нисходит на землю, чтобы быть подругой и охранительницей намеченного спасителя царства богов. Долгое время им улыбается счастье: имея своей подругой вещую Деву, Сверхчеловек легко торжествует над кознями тех сыновей мглы, которые хотят его погубить преждевременно, до наступления роковой борьбы, чтобы лишить царство богов всякой надежды на спасение. Но вот слепая случайность ее самое отдает во власть сынам мглы: Дева делается пленницей Гигантов. Теперь сам бог вступает в действие; роковая война началась. Оба они, и бог, и Сверхчеловек, идут на твердыню Гигантов, выручать Деву и защищать царство света против мглы. Победа им сопутствует; уже почти взята туманная твердыня врагов -- вдруг происходит то, что выше всяких расчетов. Будь то коварство врагов или внушение рока -- но Сверхчеловек забывает о своем намерении, о том, ради чего он вступил в бой с врагами: мы видим его во власти прекрасной дочери их племени; из-за нее он изменяет своему призванию, изменяет той, что променяла небесное блаженство на него. Все противодействия тщетны: мы знаем ведь, над ним нет закона, кроме его личной могучей воли. Тогда любовь небесной Девы превращается в смертельную ненависть: по ее решению и указанию гибнет от руки и оружия врага ее неверный жених, намеченный роком спаситель царства богов. Но и ее жизнь отныне разбита: она бросается в пламя его костра, души обоих нисходят в ад -- наступает поворот в мировой войне, светлое царство богов неудержимо движется к концу.
II
Таково в общих чертах древнейшее сказание европейского человечества. После разделения и расселения племен оно многими было забыто; у других оно окоченело в своей первоначальной, грустной идее; у одних только греков оно, под влиянием жизнерадостной религии Аполлона, перешло в новый фазис своего развития. Боги сразились с духами мглы и победили, -- Сверхчеловек воссоединился с Девой и ведет с нею вечную блаженную жизнь; этот новый радостный конец сплетается с первоначальным, затрудняя исследователю анализ глубокомысленного сказания. К тому же и эллины разделились по племенам, и каждое из них по-своему развило и воплотило в поэтических образах первоначальную сагу. Общим для всех был Зевс как высший бог эллинского Олимпа, но у одних Сверхчеловек был назван Гераклом, Дева в своем небесном бытии -- Афиной, а в земном -- Деянирой; у других этим трем фигурам соответствуют Ясон, Гера и Медея; у третьих -- Мелеагр ("несчастный охотник"), Артемида и Аталанта; у четвертых, наконец, Ахилл, Афродита и Елена. Это мало напоминает гомеровскую форму предания об Ахилле и Елене; да, конечно, от первоначальной формы до гомеровской -- шаг значительный, и миф немало претерпел изменений, прежде чем получил то поэтическое тело, которым его наделил творец "Илиады".
Гомеровская форма известна всем. Елена остается дочерью Зевса, но она уже отличена от небесной богини Афродиты, будучи поставлена к ней в отношения избранницы и покорной рабы. Равным образом и супругом ее назван не Ахилл, а Менелай. Все же она похищена Парисом и троянами, именно похищена против своей воли; своего похитителя она не любит и льнет душой к своему прежнему славному супругу. Вместе с Менелаем и Ахилл отправился в поход за освобождение Елены; но почему именно -- он сам хорошенько не знает ("Илиада", песнь I):
Предо мною ни в чем не виновны трояне:
Муж их ни коней моих, ни тельцов никогда не похитил;
В счастливой Фтии моей, многолюдной, плодами обильной,
Нив никогда не топтал; беспредельные нас разделяют
Горы, покрытые лесом, и шумные волны морские.
Так-то первоначальный мотив, будучи утерян, оставил после себя очень чувствительный пробел.
И не ему суждено освободить Елену. Правда, для нас "Илиада" кончается сценой свидания Ахилла и старца Приама -- той знаменательной сценой, в которой эти две безусловно романтические натуры впервые познали и полюбили друг друга; только из позднейших источников узнаем мы дальнейшее. Ахилл не освобождает Елену -- он не хочет, не может ее освободить. Он воспылал страстью к младшей дочери троянского царя, к Поликсене, прозрачное имя которой характеризует ее как богиню смерти. Здесь мы находим в полной сохранности черту древнейшего предания; но мы знаем сверх того, что имя вождя похода Агамемнона было у спартанцев лишь эпитетом Зевса и что, по общераспространенному преданию, Ахилл вместе с Еленой наслаждались вечною жизнью на островах блаженных. Все эти черты помогают нам разобраться в гомеровской традиции и восстановить первоначальную форму мифа.
А теперь оставим эту первоначальную форму; вникнем в ту, которую мы знаем из "Илиады" и "Одиссеи".
III
Правда, вникая в нее, мы не должны скрывать от себя, что не только "Илиада" и "Одиссея" -- произведения двух различных эпох, но и внутри каждой из этих двух поэм могут быть различаемы более древние и более поздние части. Согласно древнейшей концепции, как было сказано выше, Елена похищена троянцами против своей воли и ее супруг горел желанием ("Илиада", песнь II):
Страшно отмстить за печаль и за стон похищенной Елены.
Это представление было самым естественным, пока Елена, как подобало женщине с точки зрения древнейшего эпоса, пребывала, так сказать, за сценой, заслоняемая подвигами витязей, ликованием победителей и стонами умирающих; но в своем дальнейшем развитии ионийский эпос, параллельно с развитием самой жизни в вольной и счастливой Ионии, принял и женский быт в свою поэтическую рамку: автор III песни "Илиады" -- одной из самых поздних, но и самых прелестных -- вздумал сделать своей героиней Елену. Со своей поэтической точки зрения он не без основания отверг безвольную пленницу: физическое принуждение он заменил психическим. Его Елена не была похищена, а дала себя похитить: дала потому, что ее обольстила Афродита. Теперь, в Трое, она пришла к сознанию своего греха: кающейся живет она у своего нового мужа, ненавидимая всем царским домом, которому она принесла войну как приданое... Только сам Приам всегда к ней "ласков как отец", по ее собственному признанию. Да и герой Гектор, ее деверь, слишком велики благороден, чтобы еще более унижать и без того убитую стыдом и горем грешницу.
Но перейдем к действию. Сцена -- троянская стена, с которой открывается вид на всю долину Скамандра. Там, друг против друга, ахейская и троянская рати. Воины отдыхают: поединок Менелая с Парисом должен решить исход войны. На стене сидят троянские старцы с самим Приамом; последний посылает за своей невесткой Еленой. Знаменито на все времена описание впечатления, произведенного ее появлением на старцев: "Нет, -- говорят они, --
осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцы
Брань за такую жену и беды столь долгие терпят:
Истинно, вечным богиням она красотою подобна!" --
это чисто эллинское "оправдание красотою", как его можно назвать. Но грешницу не радует это оправдание, оно лишь усиливает в ней чувство стыда и раскаяния. На ласковое обращение Приама она отвечает горьким словом самоуничижения:
"Ты и почтен для меня, возлюбленный свекор, и страшен!
Лучше бы горькую смерть предпочесть мне, когда я решилась
Следовать с сыном твоим, как покинула брачный чертог мой,
Братьев, и милую дочь, и веселых подруг мне бесценных!
Но не сделалось так; и о том я в слезах изнываю!.."
И это самоуничижение не оставляет ее при всех ответах, которые она дает царю, желающему узнать от нее имена ахейских вождей. Вот Агамемнон: "он был мне, бесстыжей, некогда деверем, -- грустно заканчивает она свое объяснение, -- если только это когда-либо было". Вот Одиссей, вот Аянт, а там дальше -- критянин Идоменей. Но где же ее братья, божественные Диоскуры, Кастор и Полидевк?
"Или они не оставили град Лакедемон веселый?
Или, быть может, и здесь, принеслись в кораблях мореходных,
Всё же они не желают вступать в ратоборство с мужами,
Срамом гнушаясь и страшным позором, меня тяготящим!" --
Так говорила; но их уже Матерь-Земля сокрывала
Там, в Лакедемоне дивном, в любезной стране их родимой.
Так-то она вся погрузилась мечтами в свою прежнюю жизнь, в тот мир чистоты и чести, который она так легкомысленно оставила. А представитель и символ этого мира здесь, перед ее глазами: ее доблестный супруг Менелай явился под стены Трои, он готов с оружием в руках вырвать ее из власти ее обольстителя. Происходит поединок: Менелай быстро побеждает, только вмешательство Афродиты спасает Париса от неизбежной смерти. Итак, дело решено: она будет выдана своему законному мужу, ее грех заглажен, тот мир чести и чистоты вновь откроется ей. Таковы ее думы здесь, на стенах враждебного города... Вдруг она чувствует, как кто-то дергает ее за ее благовонный плащ, слышит над своим ухом чей-то льстивый вкрадчивый голос:
"В дом возвратися, Елена; тебя твой Парис призывает".
Елена вздрагивает: кто это говорит? С виду -- ее старшая прислужница, пряха, с нею вместе похищенная из Спарты. Только -- подлинно ли это старушка? Она всматривается в нее пристальнее -- нет! Принятый образ смертной плохо скрывает неземную красоту той, которая пожелала по своей божественной прихоти им воспользоваться.
Но, лишь узрела Елена прекрасную выю Киприды,
Прелести полные перси и страстно блестящие очи,
В ужас пришла, обратилась к богине и так говорила:
"Жестокосердая! Снова меня обольстить ты желаешь!..
Ныне, когда Менелай, в бою победивши Париса,
Снова в семейство меня возвратить, ненавистную, хочет,
Что ты являешься мне с злонамеренным в сердце коварством?
Шествуй к любимцу сама, от путей отрекися бессмертных...
Я же к нему не пойду, к беглецу; и позорно бы было
Ложе его украшать..."
Ей, раздраженная, Зевсова дочь, отвечала Киприда:
"Смолкни, несчастная! Или во гневе уйду я и так же
Возненавижу тебя, как прежде безумно любила!"
Так изрекла, -- и трепещет Елена, рожденная Зевсом,
И, закрывшись покровом сребристо блестящим, безмолвно
Шествует вслед за богиней.
Таково жестокое издевательство богини над помыслами и решениями смертных. Мало того, что она спасла своего побежденного в единоборстве любимца, -- в ту же самую минуту, когда победоносный супруг по праву требовал обратно свою похищенную жену, она приготовила ему новое оскорбление. Раскаяние грешницы, ее мысли о возвращении в мир чести и чистоты -- все разбилось; нравственность низвергнута -- смеющийся произвол, беззаветная страсть торжествуют.
Такова Елена "Илиады"; действительно, остальные части поэмы, в которых она встречается, ничего нового к этой характеристике не прибавляют. "Одиссея" пошла по стопам своей старшей сестры: но, представляя нам героев Троянской войны уже после ее многослезного конца, она озаряет их, и в их числе Елену, грустным прощальным светом осеннего солнца. С этой точки зрения прямо незабвенной представляется нам четвертая песнь этой поэмы. Мы в Спарте вместе с Телемахом, отправившимся на поиски своего отца Одиссея. Его ласково принимают царь Менелай и царица Елена: они рассказывают ему, что кто может, про его отца. Елена припоминает один из опаснейших подвигов хитроумного витязя -- как он, одевшись в жалкое рубище, пошел на разведки во враждебную Трою. Она его узнала, но выдать не пожелала и даже вступила с ним в тайный разговор. Одиссей исполнил свой замысел:
"Многих троян длинноострою медью меча умертвивши,
Выведал в городе все он и в стан невредим возвратился.
Многие вдовы троянские громко рыдали; в моем же
Сердце веселие было: давно уж стремилось в родную
Землю оно, и давно я скорбела, виной Афродиты
Вольно ушедшая в Трою из милого края отчизны,
Где я покинула брачное ложе, и дочь, и супруга,
Столь одаренного светлым умом и лица красотою".
Итак, Троянская война кончилась, когда Елена пожелала вернуться домой: все повинуется властному слову торжествующей красоты. Ей все дозволено; захотелось ей прежнего супруга -- гибнут троянские мужи, рыдают их вдовы, враг их отчизны невредимым уходит из города. Вскоре она, однако, вновь изменила это решение: когда роковой деревянный конь уже стоял внутри троянских стен, она к нему подошла и громко стала окликать в нем ахейцев, подражая голосу их далеких жен, так что они едва не выдали себя. Сам Менелай это рассказывает, едва не погибший тогда от прихоти своей ветреной супруги; но он рассказывает это без всякого упрека -- ее прихоть он приписывает внушению злого демона. Да, все дозволено победоносной красоте Зевсовой дочери. А теперь она спокойно наслаждается счастьем своей семейной жизни в родной стране; троянская драма прошла как сон, и она вспоминает о ней с мирной улыбкой на устах. Она величава и милостива; что может быть обаятельнее ее материнской ласковости к этому самому Телемаху, сыну Одиссея, героя-соратника ее мужа! На прощание она дарит ему одно свое рукоделие, драгоценный женский наряд (песнь XV):
"Одежду
Эту, дитя мое милое, выбрала я, чтоб меня ты
Помнил, чтоб этой мной сшитой одеждой на брачном веселом
Пире невесту украсил свою; а дотоле у милой
Матери будет храниться она. Ты ж теперь возвратися
С сердцем веселым в Итаку, в отеческий дом многославный".
Так гомеровский эпос в своем дальнейшем развитии не преминул увенчать красавицу ярким ореолом поэзии. Кающаяся грешница была уже почти забыта: нечего каяться той, которой все дозволено, которая все искупает своей красотой. Весь вопрос в том, надолго ли удовлетворит эллинов этот чисто поэтический ореол, в чарующих переливах которого совершенно отсутствуют белые лучи нравственной добродетели.
IV
Нравственное оздоровление греческой мифологии было делом той религии, которая имела своим средоточием Дельфы, и той эпохи, которая совпала с политическим возвышением Спарты среди пелопоннесских и вообще греческих государсть. Тогда были поставлены строгие нравственные требования и к богам, и к тем героям, в которых видели первообразы доблести и добродетели; гомеровский эпос, увлекшийся чисто поэтической красотой, был отвергнут дельфийской религией; между нею и певцами-гомеридами установились холодные, даже враждебные отношения. Конечно, образ Елены мог при всем том оставаться гомеровским: нравственность извлекает из раскаяния грешницы такую же выгоду, как и из подвигов праведницы. Повторяю, новое течение, пошедшее из Дельфов, могло бы совершенно миновать Елену, если бы не было государства, для которого Елена должна была быть первообразом женской добродетели. Но в том-то и дело, что такое государство было; и притом это было самое могущественное государство тогдашней Греции -- Спарта.
Спарта почитала Зевсову дочь Елену как богиню; в соседнем городке Ферапне стоял ее храм, и немало чудес приписывалось ее непосредственному вмешательству. Застигнутому бурей пловцу она являлась предвестницей спасения в виде огненной кисти на вершине мачты -- это был "Еленин огонь", живущий, к слову сказать, и поныне в народном поверье Западной Европы под именем "огня святого Эльма", причем есть основание предполагать, что христианский святой занял место языческой богини. Но и лично помогала она просителям, как видно из следующей красивой легенды, рассказываемой Геродотом, про одну спартанскую царицу, жену царя Аристона и мать знаменитого в истории персидских войн Демарата.
Она была дочерью одного знатного спартанца и в детстве отличалась крайним безобразием. Ее родители были чрезвычайно опечалены этим недостатком; видя это их горе, ее няня носила ее ежедневно в Ферапну в храм Елены, ставила у кумира богини и просила ее снять с ребенка это клеймо. И вот однажды, когда она оставляла храм, к ней подошла незнакомая женщина и спросила ее:
-- Что несешь?
-- Ребенка, -- ответила няня.
-- Покажи! -- продолжала незнакомка.
-- Не могу: родители не велят.
-- А ты все-таки покажи! -- Надо полагать, что слово незнакомки звучало очень властно; няня не решилась его ослушаться и подняла покров, скрывавший позор родителей от насмешливого взгляда чужих людей. Незнакомка погладила девочку по головке и сказала: -- Эта девочка станет некогда первой в Спарте красавицей. -- Вслед за тем она исчезла.
С этого дня дурнушка стала заметно хорошеть и со временем сделалась такой красавицей, что сам царь обратил на нее внимание и сделал ее своей супругой.
Нечего говорить, что таинственной незнакомкой была сама Елена -- богиня Елена -- предмет почитания для спартанцев и спартанок. Теперь сравним с этой богиней Елену "Илиады", эту забитую чужестранку, эту кающуюся грешницу, всеми ненавидимую и презираемую, не решающуюся даже ответить на вопрос без унизительного слова о самой себе; можно ли допустить что это -- одно и то же лицо? И можно ли удивляться тому, что спартанцы по мере своего возвышения чувствовали себя всё более и более обиженными той оценкой, которую их богиня нашла в национальном эпосе эллинов? Да, это чувство обиды было неизбежно; но как было помочь беде? Где был авторитет, достаточно веский, чтобы пересилить всеми признаваемый авторитет Гомера?
Такой авторитет был, и именно Спарте было легче к нему обратиться, чем какому бы то ни было другому государству. Это были Дельфы, центр реформы греческой религии, бывшие в седьмом и шестом веках духовным мечом Спарты, точно так же как Спарта за то время была светским мечом Дельфов: то была ведь эпоха спартано-дельфийского союза и спартано-дельфийской гегемонии. Дельфы желали помочь Спарте, так как они ей благоприятствовали; они могли ей помочь, так как их внушению повиновалась главная поэтическая сила той эпохи -- представители лирической поэзии греков. О том, как эта помощь была осуществлена, нам рассказывается следующее.
V
Певец дальнего запада греческой земли, известный среди поэтов под именем Стесихора ("становителя хороводов"), обработал сказание о Елене в лирико-эпической форме баллады, следуя гомеровскому образцу. Тиндарей, писал он, забыл почтить жертвою Афродиту; за это упущение она прокляла его дочерей, сделав их двумужницами и трехмужницами. Развил он это проклятие на одной из них, Елене (для которой Тиндарей, как муж ее матери Леды, был земным отцом).
Вскоре затем Стесихор потерял зрение; но вот однажды к слепцу явился гость из далекого острова блаженных, на котором Ахилл с Еленой предполагались наслаждающимися вечной жизнью; он сказал ему, что его слепота -- наказание за то, что он в своей песне согрешил против Елены. Стесихор убедился тогда в необходимости умилостивить оскорбленную богиню и написал свою знаменитую "Палинодию" -- здесь впервые встречается этот термин, ставший позднее столь популярным. Но как он ее написал?
Конечно, наилучшим средством восстановить честь оклеветанной героини было бы -- вернуться к первоначальному сказанию, согласно которому великодушная "боготворка", невеста Ахилла, спасителя богов, была насильственно похищена исполинами; но это сказание в его цельном виде было забыто к эпохе поэта, а восстановить его из осколков, руководствуясь данными исторического и сравнительно-мифологического характера, -- как это делаем мы, -- он не мог. Нет, он поневоле должен был исходить из гомеровской формы предания, устраняя из нее лишь то, что порочило героиню: а для таких изменений дельфийская реформаторская техника выработала особый прием, очень наивный по нашим понятиям, но в ту эпоху вполне действительный, -- мотив призрака. И вот Стесихор сочиняет следующее. Парис является в Спарту к царю Менелаю, радушно им принимается, влюбляется в жену его Елену -- всё по гомеровскому образцу. Он хочет ее похитить -- этим преступным желанием похитить жену своего хозяина он нарушает святость "гостеприимной трапезы" и навлекает кару на себя и на свой город. По дельфийскому учению, преступное желание равносильно самому преступлению -- нет надобности, чтобы оно было приведено в исполнение. Парис в действительности не похитил Елены -- боги вовремя подменили ее призраком, который он увез с собою в Трою. Но для того чтобы его постигло заслуженное наказание, необходимо было, чтобы его считали похитителем настоящей Елены: поэтому, создав призрак, боги настоящую Елену путем чуда переносят в Египет, где она и остается долгое время у благочестивого царя страны. Тем временем снаряжается поход против Трои; десять лет бушует война, гибнут лучшие герои здесь и там, падает сам виновник войны Парис -- наконец город взят, мнимая Елена возвращена Менелаю. Он отправляется с ней на родину; на обратном пути северные ветры заносят Менелая в Египет, где он встречает, к своему удивлению, свою настоящую, верную и непорочную жену. В то же мгновение призрак, принимавшийся до тех пор за нее, испаряется и вновь становится тем воздухом, из которого он был соткан. Так-то нравственность торжествует; но торжествует, увы, после десяти лет бесцельной войны и почти стольких же лет столь же бесцельных блужданий.
Такова была "Палинодия" Стесихора, покаянная песнь в честь богини Елены. Имела ли она успех? Обыкновенно это отрицают, ссылаясь на то, что не заметно ее влияния на современную живопись, многочисленные памятники которой нам сохранены в виде так называемых расписных ваз. Я же думаю, что это соображение вряд ли доказательно: живопись не имела никаких средств, что характеризовать призрак как таковой. А при таких обстоятельствах общеизвестный факт, что с "Палинодией" Стесихора считалась еще историография и трагедия пятого века, получает особое значение.
VI
Представителем первой является для нас Геродот, выходец из вольнодумной и рационалистической Ионии и гость благочестивых Афин эпохи Перикла. Эта двойственность отразилась на его отношении к родной, особенно дельфийской религии: он с ней считается и заносит на страницы своего исторического сочинения ее легенды, но в то же время он относится к ним критически, устраняя по возможности все сверхъестественное. В дельфийском сказании о похищении Елены мотив призрака оказался решительно неприемлемым для его ионийского рационализма: его, таким образом, пришлось устранить, сохраняя в то же время неприкосновенными все прочие черты дельфийского предания; но при этом устранить так, чтобы его возникновение показалось вполне естественным. И вот Геродот предлагает следующую примирительную версию. Парис похищает настоящую Елену с ее сокровищами -- это по Гомеру. Но наказание настигает злодея немедленно: северные ветры уносят его с ней в Египет. Царь страны, узнав, что он везет чужую жену и чужое добро, приказывает ему удалиться из его пределов, говоря, что он намерен сохранить и то и другое для законного владельца. Так-то Парис с голыми руками возвращается в Трою. Ахейцы тем не менее считают похитителем его: снаряжается поход против его родины. Тщетны уверения троянцев, что у них Елены нет; их считают лжецами, война ведется вплоть до роковой развязки, но Елены все-таки во взятом городе не находят. Менелай, одинокий, возвращается на родину; буря заносит его в Египет; здесь он находит жену и все недоразумение разъясняется. Так-то выходит, что ахейцы и троянцы десять лет воевали из-за ничего, из-за имени, из-за призрака -- отсюда понятно возникновение легенды, будто Парис похитил вместо Елены ее призрак. Конечно, при Геродотовой редакции честь героини спасена не была: как-никак, но она дала себя похитить и последовала за Парисом до самого Египта. Но ведь у Геродота не было никакого желания спасать ее честь: его изложение было чуждо всякой тенденции и преследовало только одну цель: извлечь те зерна исторической истины, которые покоились в дельфийском предании под скорлупой легенды. Если признать последнее и одобрить в принципе его рационализирующий метод, то его вариант окажется безукоризненным.
Иначе поняла свою задачу относительно дельфийского предания трагедия; но предварительно нам следует выяснить ее отношение к Елене вообще.
VII
Следует помнить прежде всего, что Афины V века со своей строгостью нравов, своим благочестием, своей неукоснительной верностью религиозным обычаям отцов, очень резко контрастировали не только с современной им Ионией, но даже и с Ионией гомеровской эпохи; прямым выразителем этого их направления было их самое могучее, самое оригинальное творение -- трагедия. Зная это, мы уже a priori должны будем предположить, что эта трагедия отнесется к гомеровской Елене гораздо строже, чем сам Гомер; но эта строгость должна была еще усугубиться под влиянием двух других особенностей аттической трагедии, отличающих ее от ионического эпоса. Первой был новый и гораздо более энергичный взгляд на свободу человеческой воли и, стало быть, ответственность человека за его поступки. Гомер держался в этом отношении очень гуманного, но с воспитательной точки зрения вряд ли полезного образа мыслей. Влиянию внечеловеческой, божественной среды предоставлялось широкое поле; согрешил человек -- значит, демон его попутал. Так и относительно Елены. "Не ты предо мной виновна, -- говорит Приам своей роковой невестке, -- виновны боги, наславшие на меня многослезную ахейскую войну". Это звучит очень ласково, очень примирительно; но аттическая трагедия, справедливая и строгая, не сочла возможным так далеко идти навстречу человеческой слабости. Нет, не боги виновны. Они -- справедливые судьи и каратели. "Долго держал Зевс лук своей кары натянутым против Париса; долго прицеливался он, чтобы стрела угодила ему прямо в сердце -- не упала на землю раньше цели и не взвилась, перелетев ее, в поднебесье". "Нет спасения в богатстве и власти тому, кто дерзко низверг алтарь справедливости -- подобно Парису, который, явившись гостем в дом Атридов, опозорил гостеприимную трапезу похищением его госпожи".
Другой особенностью аттической трагедии было ее презрительное отношение к любви в смысле влюбленности, к эротизму; "никто не может сказать, -- говорит Эсхил у Аристофана, -- чтобы я когда-либо изобразил влюбленную женщину". И с этой стороны, таким образом, Парис и Елена были осуждены; зато все свои симпатии Эсхилова трагедия приберегает для оскорбленного супруга, для Менелая. Его горе не находит себе выражения в слезах, в жалобах; молча, без упрека, бродит он по своему дому, в котором, вместо исчезнувшей любимой супруги, царит незримая тень воспоминания о ней. Тщетно вперяет он свой взор в прекрасный кумир, сохранивший ее черты: его безжизненные глаза не дают утешения его страсти. Лишь ночью сонные грезы приносят ему призрачную усладу: он простирает руки, желая уловить возлюбленный образ, но он исчезает на легких крыльях по туманным путям сна.
Правда, это отрицательное отношение к эротизму было свойственно лишь первому периоду аттической трагедии, связанному с именем Эсхила; при Софокле и особенно при Еврипиде взгляды трагической поэзии на любовь изменились. Еврипид не задумываясь представлял самые рискованные, даже чудовищные эротические конфликты; апология страсти была его любимым полем. Несомненно, что при нем Елена, и притом гомеровская Елена, могла быть оправдана своей любовью -- но тут ей повредило другое обстоятельство, для нас не вполне удобопонятное. Дело в том, что в Греции классической эпохи было в ходу то, что можно было назвать проекцией истории в мифологию. Образы мифической старины не были неподвижными памятниками своей только эпохи: они жили и изменялись параллельно с самой исторической жизнью тех государств, для которых они были родными. Менелай был спартанским царем, Елена -- спартанской царицей; а отношения Спарты к Афинам стали заметно портиться после смерти Эсхила. За враждебную Афинам политику исторических спартанцев пришлось отвечать их героям. Ореол благородства и мученичества, которым Эсхил окружил Менелая, был с него сорван его последователями; но не в пользу его неверной жены. Нет: коварный и малодушный Менелай, изменница Елена -- таковы были мифологические типы, которые предвосхищали в глазах афинян Пелопоннесской войны враждебную им политику современной Спарты. Где только встречаются отклики Троянского похода, там сыплются упреки на его виновницу Елену -- сыплются с последовательностью, которая нам кажется однообразной.
Только одно исключение нам известно -- трагедия Еврипида под заглавием "Елена". Здесь поэт всецело воспроизвел версию Стесихора -- но без всяких политических и этических расчетов. Это было то время, когда он увлекался сложной и запутанной интригой; весь его интерес сосредоточивается на осуществлении побега Менелая и Елены из Египта. Для этого он допустил, что благочестивый царь этой страны умер, а его преемник сам влюблен в Елену и хочет на ней жениться, так что супруги должны его обмануть для того, чтобы вновь соединиться. В сравнении с этим интересом интересы не только психологии и этики, но даже и политики отходят на задний план.
В течение четвертого века политическая мифология пошла на убыль, но с нею и поэзия; когда же эта последняя возродилась, обстоятельства изменились настолько, что для поэтического образа Елены настали новые времена.
VIII
Возрождение греческой поэзии в конце четвертого века было результатом, с одной стороны, потери греческой свободы, с другой -- распространения греческой власти на народы восточной цивилизации; оно запечатлено характером романтизма. Взоры поэтов, естественно, обращены назад; они стараются читать в скрижалях прошлого, стараются восстановить с возможной полнотой давно умолкшую, полузабытую песнь -- и именно своею нежной любовью, не лишенной известного привкуса грусти, вносят в поэзию новый элемент. Этический и политический элементы в этом греческом романтизме отсутствуют: все хорошо и ценно, что носит отпечаток древнеэллинского гения. Поэзия, чистая поэзия вступает в свои права.
Как же отнесся этот греческий романтизм -- который мы, по его главному центру, называем александринизмом, -- к преданию о Елене? Мы ничуть не будем удивлены прежде всего, что дельфийская реформа, предпринятая с этическими и политическими целями, была им предана забвению. Ядро фабулы предполагается гомеровское; для александрийской эпохи более чем для какой-либо другой авторитет Гомера был непреложным. Но школа еврипидовского эротизма не прошла даром для александрийских романтиков. Именно здесь, при блестящем дворе Птолемеев, можно было безнаказанно прославлять чары Афродиты и ее непреоборимую силу. Симпатии певцов отвернулись от покинутого супруга; все венки их поэзии были предназначены для смелого юноши, который ради любви пренебрег властью и мудростью и, послушный воле Афродиты, ввел роковую невестку в дом своего отца. Впервые в истории литературы Парис делается любимцем поэзии.
Но это перемещение центра симпатии не было единственным нововведением романтической эпохи: важнее было обогащение самой фабулы.
Дело в том, что первоначальное предание о Сверхчеловеке и Деве не было совсем забыто греческим народом; но его расщепление на отдельные народы, плод племенного деления Греции, породило много имен и вариантов, которые по мере этнографической интеграции снова воссоединялись -- воссоединялись произвольно, часто невпопад, под влиянием разных неопределимых ныне случайностей. Помнили, что Сверхчеловек пользовался покровительством и любовью Девы божественного происхождения; что он под влиянием роковой страсти изменил ей ради другой и что эта измена стала причиной его гибели. Теперь этот пережиток первоначального сказания был воскрешен вновь: но так как, вследствие перемещения центра симпатии, Парис стал героем новой поэмы, то и измена была приписана ему. Итак, еще до Елены Парис имел подругу божественной крови, которой он и изменил ради нее. Ее имя было заимствовано из параллельного дорического сказания о Геракле; верной подругой последнего была Деянира, дочь Энея (Oeneus) -- именно так, "дочерью Энея", Эноной (Oenone) была названа предполагаемая первая подруга Париса. Не буду вдаваться в исторический анализ частностей; цельное предание, созданное или воссозданное фантазией александрийских поэтов, гласило так.
Когда жена царя Приама Гекуба собиралась родить Париса, ей приснился вещий сон -- что она рожает пылающую головню, от которой вслед за тем загорается и сгорает дворец ее мужа. Узнав об этом сне, Приам приказывает родившегося младенца бросить в лесах троянской горы Иды. Но рок спасает своего избранника: Париса находят пастухи, он вырастает в их среде и, выросши, пасет вместе с ними стада своего неузнанного отца. Во время этой беспечной жизни в идейских лесах он знакомится с Эноной. Она -- дочь речного бога; а стало быть, и сама богиня, нимфа; ради прекрасного юноши она покидает хрустальный терем своего отца, жертвует своим бессмертием. Все свое знание, все свое умение она посвящает своему возлюбленному; с ним вместе охотится, с ним вместе отдыхает под тенью деревьев. Эта счастливая жизнь царевича-пастуха и девушки-русалки кончается разом, когда Гермес, посланник богов, требует Париса на вершину Иды, чтобы решить спор трех богинь о красоте. Раз насладившись зрелищем божественной красоты Афродиты, он уже не может удовлетвориться миловидностью своей лесной подруги; его тянет к той, которая одна на земле является отражением той небесной красоты.
Тем временем выяснилось и его царское происхождение; на корабле, который ему как царевичу удается без труда добыть, он едет в Спарту, к царю Менелаю и царице Елене. Энона сама снаряжает его в роковой путь, прощается с ним: "В годину крайнего бедствия, -- говорит она ему, -- вернись ко мне!"
Идиллия кончена; начинается эпос. Его развитие известно нам всем: Парис едет в Спарту, находит у Менелая радушный прием, похищает его жену Елену, вводит роковую невестку в дом своего отца... Как странно обменялись ролями действующие лица нашего сказания! Подобно тому как Парис занял место первоначального Сверхчеловека -- и Елена уступила свою роль Эноне и стала той земной невестой, из-за которой герой изменяет своей небесной подруге и навлекает на себя гибель. Вслед за Еленой война надвигается на дом Приама; десять лет бушует она под стенами Трои, лучшие герои гибнут здесь и там; наконец, после падения Гектора, Парис остается последней надеждой осажденного города. Его глава освящена роком: никто из живых не может его сразить, его, от руки которого пал великий Ахилл; только мертвый герой -- тот, от стрел которого уже раз пала Троя, -- только Геракл может погубить Париса. Далеко на Лемносе, всеми покинутый, живет его последний друг и владелец его чудесного лука Филоктет; за ним посылают -- и час возмездия настает.
Эпос кончен; начинается драма. В кровавом бою получает Парис гибельную рану от стрелы Геракла, отравленной ядовитой кровью гидры. Он знает, что ему сулит эта рана; теперь, в годину крайнего бедствия, он вспоминает о той, которая была подругой его счастливой юности. Опять он в лесах Иды; полузабытые образы далеких дней возникают перед ним. Верный товарищ отыскивает Энону в той скрытой пещере, в которой она, пожертвовав своим бессмертием ради своей любви, прогоревала десять лет безотрадной вдовьей жизни. Теперь она может вернуться к своему жениху: смертельная рана восстановила ее права на него. Но пожелает ли она к нему вернуться? Вначале, когда она слышит о постигшей его участи, чувство обиды берет верх над нежностью: она отказывается помочь изменнику в его предсмертный час, пусть он идет к ней, к разлучнице! С этим жестким ответом отпускает она посланца; с грустью в сердце возвращается он к умирающему: последняя надежда угасла! Но вслед за тем Энона раскаивается в своей жестокости; она оставляет свою пещеру, спешит к тому месту, где ее ждал ее неверный друг... Поздно! Он лежит бездыханный под сенью дерев. Поздно -- для других, но не для нее; она обладает всем знанием вещей русалки, ей ведомы все зелья, которые рождает Мать-Земля. Силой своего волшебства она возвращает телу только что улетевшую душу: вот грудь заколыхалась, вот легкий румянец украсил помертвевшие щеки, вот благодарная улыбка заиграла на бледных устах... они зашевелились, они шепчут какое-то слово.
Энона прислушивается в мучительном напряжении -- да, они явственно шепчут слово... имя... имя Елены!.. Вновь гнев овладевает ее душой; она вскакивает, отшатывается от него; вторично мрак смерти осеняет Париса, и этот раз уже навсегда.
Тем временем солнце зашло; глубокая ночь воцарилась над Идой. Немногие верные друзья, сопровождавшие раненого в его бегстве, вместе с пастухами и охотниками горы воздвигают костер для него. Под их ударами падают вековые сосны Иды; вскоре костер воздвигнут, готова обитель вечного покоя для мятежного сердца Париса. И вот, пока друзья предаются немой грусти у горящего костра, к нему приближается окутанная густым покрывалом женщина. Это -- Энона; в последний раз пришла она к своему возлюбленному, но не для того чтобы вернуть ему жизнь, нет: для того чтобы разделить с ним смерть.
IX
Такова эта "романтическая Елена", последний фазис в развитии ее мифа на чисто греческой почве. Кто был ее творцом, сказать наверное нельзя; очень возможно, что им был сам Каллимах, родоначальник романтической школы. Нам она известна лишь из позднейших, производных источников, среди которых эпический поэт Квинт Смирнейский занимает первое место.
Повторяю: наша романтическая Елена была последним отпрыском мифа о Елене, выросшим на чисто греческой почве. Я думаю, всякий без затруднения назовет ее "прекрасной"; многим она, пожалуй, покажется даже интереснее наивной гомеровской грешницы, не говоря уже о призраке Стесихора. Такого мнения была и греко-римская поэзия эпохи империи, принявшая наследие александрийского романтизма; в виде образчика приведу, в своем переводе, фиктивное послание Эноны Парису, написанное Овидием ("Послания героинь", V). Временем послания предполагается то, когда Парис уже похитил Елену и ахейцы требуют ее обратно, угрожая войной в случае отказа.
Что ж, прочитаешь? Иль нет? Новозванной боишься супруги?
Полно, прочти; этот лист -- дар не микенской руки.
Пишет Энона тебе, твой товарищ в фригийских дубравах;
Пишет и друга корит... дай мне сказать: своего!
Бог ли своим мановеньем мои пересилил желанья?
Грех ли мешает мне быть впредь, как и раньше, твоей?
О я смиренно несла бы заслуженной горести бремя;
Но невиновной душе -- боже, как тяжек удар!
Ты не царевичем был, когда я, бессмертная нимфа,
Бога речного дитя, мужем тебя назвала;
Ты лишь теперь Приамид, а тогда -- не стыдиться же правды! --
Был ты рабом; для тебя стала рабыней и я.
Часто покоились мы среди стад под древесною сенью;
Ложем зеленый нам был листьями шитый ковер.
Часто над стужей седой мы, зарывшись в глубокое сено,
В бедной избушке своей резво смеялись вдвоем.
Вспомни! Не я ли тропу среди зарослей диких являла?
Вспомни! Берлогу зверей между скалами -- не я ль?
Часто, мой друг, мы с тобой расставляли плетеные сети,
Часто по склонам горы лающих псов я гнала.
Горные вязы по воле твоей мою память лелеют:
Имя Эноны на них -- дело ножа твоего.
Горные вязы растут и с собой мое имя возносят;
Выше растите, друзья, -- выше, во славу мою!
Долго, мой тополь, живи, над бурливой рекою повисший,
Ты, что на жесткой коре надпись такую хранишь:
"В день, когда, бросив Энону, Парис своей жизни не бросит,
Волны свои задержав, вспять их погонит Скамандр!"
Что же ты медлишь, Скамандр?.. Что ж вспять своих волн не погонишь?
Бросив Энону свою, жизни не бросил Парис!
День роковой! От тебя мое горе пошло, чрез тебя я
Счастья конец, чрез тебя зиму познала любви!
Гера с Кипридой и та, что в доспехах почтенней, Паллада,
Снявши покровы, пред суд твой согласились предстать.
Сам ты мне все рассказал. Моя грудь содрогнулась, внезапный
Холод до мозга костей все мое тело проник.
Страхом объятая, к старцам, к старушкам согбенным лечу я --
Все мне твердят: "Это грех, дева! Неслыханный грех!"
Падают сосны, пила заскрипела; суда снаряжают;
Скоро в лазурную гладь врезались грудью они;
Мы расстаемся; ты плачешь... Уж в этом стыдись запираться!
То была честная страсть; эта позорит тебя!
Друг мой, ты подлинно плакал; с тобою и я разрыдалась;
Общих потоками слез вылилась общая грусть.
Как вокруг вяза родного лоза в винограднике вьется,
Так мою шею тогда руки обвили твои.
Часто друзьям говорил ты, что плаванью ветер мешает;
Те лишь смеялись: и впрямь, ветер попутный то был!
Часто, расставшись со мною, ты новых просил поцелуев;
Поздно, насилуя грудь, мог ты шепнуть мне: "Прости!"
Вот уже ветер морской твой дремлющий парус колышет;
Вот под ударом твоих весел белеет лазурь.
Взором своим провожаю я вдаль устремленное судно,
Сколько могу, и в песок слезы стекают мои.
"Быстрое плаванье дайте, зеленые дочери моря!"
Да, -- чтоб на горе ты мне быстро свой путь совершил!
Так-то моей ты мольбой занесен был в чужие объятья,
Был для разлучницы мой морем услышан обет!
Кряж самородный с земли на широкое море взирает;
Прежней остаток горы, ярость он волн поборол.
Здесь я стояла; вдруг вижу -- твой парус вдали показался...
Вижу, и в воду скорей броситься просит душа.
Вижу -- над темным бортом незнакомая блещет порфира...