Аннотация: Картины из времени царствования царя Алексея Михайловича (1653-1673 г.).
Андрей Ефимович Зарин
На изломе
Картины из времени царствования царя Алексея Михайловича (1653-1673 г.)
Часть первая Походы
I. У заплечных дел мастера
В грязном углу Китай города на Варшавском кряже под горою находилось страшное место, обнесенное высоким тыном. Московские люди и днем-то старались обойти его подальше, а на темную вечернюю пору или, упаси Боже, ночью не было такого сорвиголовы, который решился бы идти мимо этого проклятущего места. Называлось оно разбойным приказом или, между москвичами в страшную насмешку, Зачатьевским монастырем. Ведались в нем дела татебные да разбойные, по сыску и наговору, и горе было тому, кто попадал туда хотя бы и занапрасно. Радея о правде, пытая истину, ломали ему кости, рвали и жгли тело и выпускали потом калекою навеки, с наказом в другой раз не попадаться.
С утра и до ночи шла там страшная работа, и вопли подчас вырывались даже из-за высокого тына и неслись по глухой улице, заставляя креститься и вздрагивать прохожего. Прямили там государю боярин со стольником да двумя дьяками и заплечный мастер с молодцами.
За высоким тыном вокруг широкого двора были разбросаны постройки. Прямо перед воротами тянулось низкое строение с маленькими отдушинами на уровне с землею, закрытыми железными решетками, -- так называемые ямы, куда бросали преступников, закованных в железо; немного дальше стояло здание повыше, тюрьма и клети, где тоже томились преступники, но в условиях более сносных. Рядом с этими зданиями, во дворе налево, стояла приказная изба, а напротив, справа, высилась тяжелая каменная, низкая башня, где помещался страшный застенок.
Во дворе стояли тюремные стражники, взад и вперед пробегали заплечные мастера, то и дело тащили из ям и клетей преступников на допросы с дыбы или выносили из застенка изломанных, окровавленных.
У ворот этого страшного приказа ходили с бердышами два стрельца по наряду, и тут же, на месте, огороженном невысоким частоколом, мучились жены, муже -- и детоубийцы, по пояс закопанные в землю.
Недалеко от этого страшного места, саженях в двухстах от него, стоял чистенький веселый домик, обнесенный забором, но хоть и весел он был на вид, мимо него также берегся идти скромный обыватель. Никогда никто в нем не видел веселых гостей, никогда никто не слыхал, чтобы в нем раздались смех или пение, и теперь вот, хотя стоит на дворе ясный весенний день и теплому солнцу радуется не только человек, а всякая тварь Божья, каждый листок на дереве, каждая травка, в домике словно вымерла вся жизнь, а между тем там живут люди: муж, жена и тринадцатилетний сын.
Только если бы вышли они на шумную улицу или площадь, все гуляющие шарахнулись бы от них, как от зачумленных, потому что всякий бы узнал в высоком широкоплечем богатыре с русою бородою от плеча до плеча, с добродушною усмешкой под густыми усами и с веселыми серыми глазами страшного мастера разбойного приказа Тимошку-кожедера.
Кто его не знал! Недели не проходило, чтобы на лобном месте у тяжелой плахи или высокой виселицы не являлся бы он перед москвичами в своей кумачовой рубахе с яхонтовыми запонами, с засученными рукавами и, добродушно посмеиваясь, не потешал бы народ прибаутками, от которых между плеч начинало знобить.
В этот весенний день, в воскресенье 24 апреля 1653 года, царствования царя Алексея Михайловича 9-го, Тимошка отдыхал от работы у себя дома, потому что день воскресный чтился даже и в разбойном приказе.
Встав на заре, он по обычаю отстоял заутреню у себя на дому, для чего слуга его взял с базара попа за два алтына; потом сытно поел пирога с кашею, выпил взварного меда и вышел в сад погулять, пока хозяйка его обед варила.
Хорошо было в густом саду в эту пору!
Птицы, перепархивая с ветки на ветку, весело чирикали, раза два где-то зачинал петь соловей и обрывался, жужжала пчела и, как хлопья снега, мелькали в воздухе капустницы. Черемуха и сирень напоили воздух таким дурманом, что даже Тимошка вздохнул и, качая головою, подумал: "Хорош мир Божий. И все-то его славит, окромя нас, грешных. Живем словно волки..."
Он прошел к себе на пчельник, где стояло у него пол-сорока колод, за которыми ходил старик с переломанными ногами. Тимошка взял его из приказа на поруки, поддавшись жалости, и пристроил к своей пасеке. Старика пытали, обвиняя в колдовстве, и сломали ему ноги. Потом срослись они, но срослись криво, изогнувшись под коленями, что придавало фигуре старика ужасный вид.
-- Ну, как пчелки, Антоша.? -- ласково спросил его Тимошка.
И он заковылял на своих искалеченных ногах от колоды к колоде.
Тимошка посмотрел ему вслед и ласково усмехнулся. Он любил этого старика за свое доброе дело, и сам старик любил его и тешил своими речами.
Прошелся Тимошка и по огороду, и по фруктовому саду где зацвели уже груша и яблоня, пока наконец Васютка здоровый тринадцатилетний парнишка, позвал его обедать.
Ловкая, красивая Авдотья, по рождению дочь палача из земского приказа, собрала уже обед, и Тимошка, перекрестясь, с жадностью принялся хлебать жирную лапшу, запивая ее водкою, потом оладьи и наконец кисель, после чего еще выпил ендову пива. А Авдотья, служа ему весело говорила:
-- Кушай, светик, на здоровьице! В недельку раз только и видишь тебя, сокола!
-- Пожди, -- отвечал Тимошка, -- скоро поменьше работы будет. Отдохнем! К вечерне уже шабашить будем.
-- С чего так? Али татей да разбойников поменьше?
-- Не то! Скоро заведется еще приказ. Тайных дел. Противу царя воров искать будут.
-- А воеводою кого?
-- Слышь, князя Ромодановского, а другие бают -- Шереметева, да нам-то все едино, кабы работишки поубавили, а то беда!
-- Ну пожди, скоро Васютка пойдет. Он тебе на помогу, -- успокоила его жена и, приготовляясь сама обедать, сказала: -- Я тебе в саду постелю настлала. На воздухе легче!
-- Ну-ну!
И, покрестившись с набожностью, Тимошка пошел под развесистую березу, где хозяйка ему постлала ковер и положила изголовье.
Солнце уже золотило закат, когда Тимошка проснулся и зычным голосом закричал:
-- Квасу!
Васька сторожил его сон и теперь стремглав бросился угодить ему.
Тимошка вспотел и тяжело дышал.
Васька принес квасу целый жбан, и едва Тимошка потянул холодный квас богатырским глотком, как живительная сила вернулась к нему разом.
-- Хорошо! -- сказал он, утирая усы и бороду, и потом, весело усмехаясь, обратился к сыну: -- А что, Васютка, может, поучимся?
-- А то нет? -- радостно ухмыляясь во весь рот, ответил Васютка.
Невысокого роста, но широкий и плотный, с большой головою, на которой вихрами торчали огненно-рыжие волосы, с широким скуластым лицом, он, в противоположность отцу своему, являлся олицетворением жестокости. При словах отца глаза его засветились радостью.
И когда сын стрелою умчался из сада, он встал, перекрестился и начал потягиваться с такою могучей силой, что расправляемые кости трещали, словно на дыбе.
Минуты через две Васютка вернулся. На спине он нес кожаный, туго набитый паклею мешок, под мышкою -- кучу ремней, которые оказались плетью и кнутом.
-- Ладно, начнем! -- засучивая рукава рубахи, сказал Тимошка.
Васютка быстро положил наземь мешок и обнажил, как отец, руки. Глаза его горели. Он жадно ухватился за плеть.
Это был длинный толстый ремень, аршина в четыре, состоящий из пяти колен: четыре -- ровные и короткие -- были из толстого негнущегося ремня, пятое же представляло собою длинный, вершков в двенадцать, ремешок из сыромятной кожи, согнутый в виде желобка с заостренным загнутым кончиком; твердый, как лубок, этот конец был ужасен при ударе.
Отец усмехнулся.
-- Плеть так плеть, -- сказал он, -- зачинай!
Васютка выпрямился и стал вровень с мешком, который казался оголенною спиною. Потом, согнувшись, как бросающаяся на добычу кошка, Васька медленно стал пятиться, собирая в руку коленья распущенной плети, и, собрав всю плеть, на мгновенье остановился. Грудь его прерывисто дышала. И вдруг он визгливо закричал:
-- Берегись, ожгу! -- и быстро сделал шаг вперед.
В то же время выпущенная из руки плеть вытянулась словно змея, оконечник ее звонко ударил по мешку и свистя взвился в воздух.
Васька остановился и взглянул на отца, ожидая одобрения, но тот покачал головою.
-- Неважно! -- сказал он. -- Ты ему что сделал, а? Ты ему клочочек выдрал, во какой, -- он показал на кончик мизинца, -- а ты ему должен всю полосочку вон! Гляди!
Он взял плеть из рук сына и с места, как артист, собрал ее в руку. Потом без возгласа вытянул руку, и плеть выпрямилась, глухо ударив по мешку. Прошло мгновение, и словно подсекая лесою рыбу, Тимошка дернул плеть назад.
-- Понял? -- сказал он восхищенному сыну. -- Ты наложи ее да подержи, чтобы она въелась, а потом сразу на себя, не кверху, вот она по длине и рванет! Ну-кась!
Васька кивнул головою и взял плеть снова.
-- Ожгу! -- завизжал он, подскакивая. Плеть хлопнула, он выждал и дернул ее назад. Отец одобрительно кивнул головою.
-- Ну, давай таких десяток, -- сказал он, -- авось не скоро очухается! Да не части.
Васька с увлечением стал наносить удары. Он изгибался, прыгал и звонко вскрикивал.
-- Берегись, ожгу! Поддержись! Только для тебя, друга милого!
А сам Тимошка медленно считал удары и делал замечания.
-- Руку не сгибай, а назад тяни! Не подымай кверху! Не торопись! Десять! -- сказал он наконец, и Васька остановился, тяжело переводя дух. Волосы его взмокли от пота, лицо лоснилось.
-- Покажи теперь, как бить, чтобы больно не было! -- сказал он.
-- Хе! -- усмехнулся отец. -- Ты поначалу выучись, как кожу рвать. А то ишь!
-- А когда в застенок поведешь?
-- Ну, это еще погоди. Пожалуй, заорешь там со страху. Это не мешок. Ну, бери кнут теперь!
В это время мимо страшного приказа по пустынной улице шли два человека, направляясь к домику Тимошки. Одеты они были в тонкого сукна кафтаны поверх цветных рубашек, охваченных шелковыми опоясками, шерстяные желтые порты были заправлены в польские сапоги с зелеными отворотами, на головах их были поярковые шапки невысоким гречишником [гречишником -- в виде усеченного конуса].
-- В жисть бы не поверил, что к нему охоткою пойду, -- говорил рослый блондин своему товарищу, невысокому, но крепкому парню с черной как смоль бородою. Тот сверкнул в ответ зубами, белыми как кипень, и сказал:
-- Все к лучшему, Шаленый! Теперь, ежели попадешься ему в лапы, он тебя за друга признает. Легше будет!
-- Тьфу! -- сплюнул Шаленый.
Они подошли к воротам, и товарищ Шаленого ухватился за кольцо.
Васька уже было взялся за кнут, когда послышался стук в калитку.
Тимошка с изумлением оглянулся через плетень на дверь.
-- Ко мне? Кто бы это?
-- А Ивашка стрелец, -- напомнил ему Васютка, -- он хотел веревку купить для счастья.
Васька бросил кнут и убежал. Через минуту он вернулся с встревоженным лицом.
-- Не, какие-то люди. Тебя спрошают!
-- Какие такие? -- сказал Тимошка, собираясь идти на двор; но они уже вошли в сад.
Тимошка подошел к ним.
Они, видимо робея, поклонились и прямо приступили к делу.
-- Покалякать с тобою малость, -- сказал черный и, оглянувшись, прибавил: -- Дело потаенное!
-- Ништо, -- ответил Тимошка, -- у меня тута ушей нету. Сажаетесь! -- Он подвел их к скамье под кустами сирени и опустился первый.
Шаленый увидел мешок, кнут с плетью и вздрогнул.
-- Это что? -- спросил он.
Тимошка усмехнулся.
-- Снасть. Мальчонку учил. Васька, -- крикнул он, -- убери! -- и обратился к гостям: -- Какое дело-то?
-- Потаенное, -- повторил черный, и нагнувшись, сказал: -- Бают, слышь, что у вас в клетях сидит Мирон.
-- Мало ли их у нас! Мирон, Семен.
Шаленый вздрогнул.
-- Нам невдомек. Какой он из себя? За что сидит?
-- Рыжий... высокий такой... по оговору взяли... будто смутьянил он... а он ничим...
-- Этого-то? Знаю! -- кивнул Тимошка. -- Ну?
-- Ослобонить бы его, -- прошептал черный и замер.
Тимошка откинулся, потом покачал голевою и усмехнулся.
-- Ишь! -- сказал он. -- Да нешто легко это. Шутка! Из клети вынуть! Кабы ты сказал -- бить не до смерти, а то на!
-- Мы тебе во как поклонимся! -- сказал Шаленый.
-- А сколько?
-- А ты скажи!
Тимошка задумался. Такие дела не каждый день и грех не попользоваться. Очевидно, они дадут все, что спросишь.
-- С вымышлением делать-то надо, -- сказал он, помолчав, -- не простое дело! Ишь... Полтора десять дадите? -- спросил он с недоверием.
-- По рукам! -- ответил внятно черный. Лицо Тимошки сразу осветилось радостью.
-- Полюбились вы мне, -- сказал он, -- а то ни за что бы! Страшное дело! Теперь надо дьяку дать, писцу, опять сторожам, воротнику, всем!
-- Безвинный! -- сказал черный. -- Когда же ослобонишь?
-- Завтра ввечеру! Приходите к воротам. Его в рогоже понесут к оврагу. Вы идите позади, а там скажите: по приказу мастера! Вам его и дадут.
-- Ладно!..
-- А деньги -- сейчас дадите пяток, а там остальные. Я Ваське, сыну, накажу; он вас устережет!
Черный торопливо полез в сапоги и вынул кошель. Запустив в него руку, он позвенел серебром и вынул оттуда пять ефимков.
-- Получай!
Тимошка взял деньги и с сожалением сказал:
-- В земском приказе сколько бы взяли!
-- Шути! -- усмехнулся черный, вставая.
-- А скажи, -- спросил Шаленый, -- с ним вместе девку Акульку взяли, ее можно будет?...
-- Акулька? -- сказал Тимошка. -- Высокая такая, сдобная?
-- Она! Али пытали?
Тимошка махнул рукою.
-- Акулька -- ау! Ее боярин к себе взял...
Черный протяжно свистнул.
-- Плохо боярину, -- пробормотал Шаленый, и они двинулись к воротам.
-- Веревки не надоть ли, -- спросил Тимошка, -- от повешенного?
-- Не!
-- Руку, может? У меня есть от тезки мово. Усушенная!..
-- От какого тезки?
-- Тимошки Анкудинова. Я ему руку рубил, потом спрятал.
-- Не надо, свои есть, -- усмехнулся черный. -- Так завтра?
-- Об эту пору, -- подтвердил Тимошка, выпуская гостей.
-- Уф! -- вздохнул с облегчением Шаленый. -- Словно у нечистого в когтях побывал.
-- Труслив, Сенька! -- усмехнулся черный.
-- А тебе будто и ништо?
-- А ништо и есть!
Они прошли молча мимо приказа.
-- Куда пойдем, Федька?
-- А куда? К Сычу, на Козье болото. Куда еще!
-- А Мирон-то? Вот осерчает, как про Акульку узнает! Беда!
-- А ты бы не осерчал? -- спросил Федька, и черные глаза его сверкнули. -- Я бы не посмотрел, что он боярин!
Солнце уже село, и над городом сгустились сумерки. Тимошка вошел в горницу и весело сказал:
-- Получай, женка, да клади в утайку свою!
-- Откуда? -- радостно воскликнула Авдотья.
-- Гости принесли, -- засмеялся Тимошка, -- завтра еще десяток.
-- А я веревку продала. Приходил Ивашка. Я ему с поллоктя за полтину!
-- Ну-ну! -- И Тимошка так хлопнул по спине Авдотью, что по горнице пошел гул. Авдотья счастливо засмеялась.
II. При царе
Того же 24 апреля Тишайший царь Алексей Михайлович, откушав вечернюю трапезу в своем коломенском дворце и помолившись в крестовой с великим усердием и смирением, простился с ближними боярами и, отпустив их, направился в опочивальню.
-- Князя Терентия со мною, -- сказал он.
Терентий -- князь Теряев-Распояхин -- быстро выдвинулся вперед и прошел оправить царскую постель.
Царь, истово покрестивши возглавие, самое ложе и одеяло и осенив крестом все четыре стороны, лег на высокую постель.
В той же комнате, на скамье, покрытой четырьмя коврами, лег князь Терентий.
В смежной комнате легли шесть других постельничих, из боярских детей; дальше, в следующей комнате, поместились стряпчие, из дворянских детей, на которых лежало по первому слову царскому скакать с его приказом хоть на край света, и, наконец, за этими последними дверями стояли на страже царские истопники, охраняя царский покой.
Ночь во дворце началась, но не спалось в эту ночь князю Терентию. Может, от дум своих, которых не поведал бы он ни царю, ни батюшке, ни попу на духу, может, оттого, что весенняя ночь была душна и звонко через слюдяное окно лилась в комнату соловьиная песнь, -- только не спал князь Терентий. С ног его сполз легкий кафтан и упал на пол у самой скамьи, а сам князь облокотился на руку и полулежал, устремив недвижный взор на царскую постель. В опочивальне было почти светло от яркого лунного света и лампады, что теплилась перед образом над дверями. В почти пустой огромной горнице, по стенам уставленной укладками и сундуками в чехлах, с поклонным крестом в углу, словно шатер стояла царская постель, покрытая пышным балдахином.
Алого бархата занавесы спускались до пола, золотом перевитые кисти подхватывали края серединных полотнищ, и высоко поднимался купол балдахина, оканчиваясь искусно выточенным золоченым орлом.
А если бы заглянуть вовнутрь, то на верху балдахина можно было бы увидеть красками написанное небо, с солнцем, луною и планетами.
Князь Терентий лежал, отдаваясь своей тоске, когда вдруг из-за занавесей раздался протяжный вздох, и князь невольно ответил на него тоже вздохом.
-- Не спишь? -- послышался ласковый голос царя.
-- Не спится, государь, -- вздрогнув, ответил Терентий, -- ночь-то такая духовитая... соловей звенит...
-- О! -- сказал царь, -- али по жене затосковал? Небось, небось, завтра свидишься!
Князь помолчал. Скажи он слово, и он выдал бы охватившее его волнение. Лицо его сперва залилось краскою, потом побледнело, а царь продолжал говорить.
-- Вот и мне тоже не спится, только по иному чему, нежели тебе, Тереша!.. Все думаю, чем война кончится; хорошо ли удумано; опять сам ехать решил, и оторопь берет. Слышь, что ведунья покаркала.
Князь покачал головою:
-- Коли дозволишь мне, холопу твоему, слово молвить, -- скажу: все пустое! Николи человек знать будущего не может. Все от Бога! -- сказал он с глубокою верою.
-- А он не пакостит, думаешь? От Бога доброе, а от него, с нами крестная сила, погань идет.
-- Без Господней воли -- и он без силы!
-- А все же она сказала, и берет меня раздумье. Забыть ее не могу. В лесной чаще, куда заскакал я, и зверь не бывает, -- и вдруг она! Откуда? Сгорбленная, лохматая, глаза горят, и рот, словно щель черная. Конь ажно в сторону шарахнулся. А она кричит мне: слушай, царь! Я и остановился, а она: не дело замыслил, говорит, уедешь из Москвы, а вернешься -- один пепел будет!.. -- и сгинула... разом...
Царь замолчал.
-- Да, -- сказал князь, -- я да Урусов с Голицыным, да Милославский, мы весь лес потом изъездили. Сгинула!
-- Вот видишь! -- подхватил царь. -- Наваждение, не иначе. Я патриарху отписал, а он пишет: молиться будет... Святой! -- сказал царь с умилением, и мысли его обратились тотчас в иную сторону.
-- Великий старец! -- заговорил он с восторгом. -- Мед в устах! И мудрость велия, и сердцем кроток, и жизни праведной. Когда молил я его, он все говорил: недостоин! А ныне как пасет овцы своя? За всех нас молельщик!
-- А он и на войну благословил, -- сказал князь.
-- Так! Почему же я иду, а все не могу изгнать из дум своих ее карканья! Положим, -- заговорил он снова задумчиво, -- Москву на верных слуг оставляю: Морозов Иван, Куракин Федор, Хилков. Мужи разума, а все же сердце щемит. Царица, детки малые, царевич. Вот что!
Царь вдруг откинул занавеску, князь увидел его сидящим на постели и тотчас встал на ноги.
-- Я полюбил тебя, Терентий, -- с чувством сказал царь, -- и хотел при себе неотлучно держать, а теперь вот что удумал. Оставайся тут! Оставайся да мне тайно про все отписывай. Как тут, что... я про тебя шепну патриарху...
Лицо князя вспыхнуло от нескрываемой радости, и он упал на колени, крепко ударив лбом об пол.
-- Али рад? -- спросил царь.
Князь быстро опомнился.
-- Рад, что отличил меня, холопишку твоего! -- сказал он глухо. -- Я за тебя, государь, живота не пожалею.
-- Знаю, знаю! -- остановил его царь. -- Вы все, Теряевы, нам верные слуги. Твоего отца еще мой родитель супротив всех отличал, и теперь он со мною вместе будет...
В это время, звонко перекликаясь, запели петухи.
-- Ишь! -- сказал царь. -- Полночь, а утро близко. Будем спать! -- И занавес плавно опустился и скрыл царя.
Князь поднялся с колен и лег на лавку, чтобы снова предаться своим думам, но на этот раз радостным думам. Царское слово как будто возродило его к жизни. Он не уедет, останется здесь, а тот, другой, уедет в поход!.. -- и губы его невольно улыбались, глаза светились тихим счастьем, и в тишине весенней ночи, в бледных лучах сияющего месяца легким видением перед ним вставал образ той, о которой были все его мысли.
Чуть поднялось с востока яркое весеннее солнце и ожила проснувшаяся природа, как на дворе коломенского дворца поднялась суматоха. Медленно и важно в прихожую, переходя дворцовый двор, сходились бояре, окольничие стольники бить царю челом утром на здравие; суетливо бегали по двору конюхи, стремянные, вершники, обряжая царский поезд; гремя оружием, собирались стрельцы, и ржанье горячих коней сливалось с топотом, возгласами, бряцаньем оружия и колокольным звоном в такой шум, что птицы, оглашавшие воздух пением, смолкли и пугливо попрятались в траве и кустах.
В этот день царь с семейством выезжал в Москву, чтобы проводить свое войско в поход.
Царь проснулся в добром настроении. Глаза его ласково светились, когда он вышел к своим боярам и они все упали перед ним на колени.
-- Ну, сегодня кто запозднился, того купать уж не будем за недосугом, -- сказал он, подпуская иных к руке, после чего послал к царице наверх узнать о здоровье и тихо двинулся в крестовую отстоять утреню и напутственный молебен.
Потом, потрапезовав, царь приказал сбираться и тронулся в путь.
Иностранцы, посещавшие Россию, свидетельствуют, что великолепие двора царя Алексея Михайловича превосходило все ими виденное. И действительно, пышность его двора могла только сравниться с пышностью французского двора. Обладая поэтической душой, любя красоту во всех ее проявлениях, царь устремил свое внимание на обрядовую сторону придворной жизни, и при нем многообразный чин царских выходов, богомолий, посольств, царских лицезрении, обрядов получил особую торжественность и перестал на время быть мертвым обрядом, потому что царь вносил в него живую душу.
И теперь, когда он вышел на крыльцо, собираясь в дорогу, он прежде всего взглядом опытного церемониймейстера оглядел всех столпившихся на дворе и потом уже, приняв благословение от священника, сел на коня, которого подвели ему стремянные. Конь был настоящий аргамак золотистой масти. Пышный чепрак покрывал его почти до земли, шелковая узда с драгоценными камнями сверкала на солнце, как полоса молнии, высокое седло, украшенное тоже драгоценными камнями, было широко и покойно, как кресло. Конь нетерпеливо рыл копытом землю и тряс красивою головою, на которой звенели серебряные бубенцы и колыхался султан из страусовых перьев, -- но царь был искусный наездник и легко сдерживал пылкого коня.
Стрельцы, со знаменем в голове отряда, открыли шествие; потом длинной вереницей попарно тронулись сокольники и доезжачие, в зеленых и желтых кафтанах, легких серебряных налобниках, с ножами у кованых поясов; за ними попарно поехали стольники, спальные, стряпчие и, наконец, царь, окруженный ближними боярами. Далее потянулись всадники со знаменем и алебардами и за ними царицын поезд. Вершники вели коней под уздцы и шли подле дорогих колымаг, в которых ехали царица с детьми и боярынями и царские сестры.
Вокруг них и сзади верхом на лошадях ехали теремные мастерицы и девушки. Здесь были и постельницы, и сенные, и золотницы, и белые мастерицы, и мовницы или портомои, -- словом, все составлявшие обиход теремной царицыной жизни.
Поезд медленно двигался, вздымая по дороге пыль. Царь был весел и шутил со своими боярами, называя их разными прозвищами и смеясь над плохими ездоками, как вдруг лицо его побледнело, и он закричал:
-- Возьмите ее!
Бояре испуганно оглянулись по направлению царской руки и увидели горбатую старуху. Она стояла у опушки леса, подняв обе руки кверху, и не то благословляла, не то слала проклятия.
-- Я ее! -- воскликнул Голицын и поскакал к лесу, но старуха вскрикнула и исчезла, словно виденье.
-- Окружить лес! -- приказал царь. Конная стража поскакала к лесу, но старуха словно сгинула. Царь сделался мрачен.
III. Воры
В назначенный Тимошкою вечер оба гостя его, едва закатилось солнце, уже стояли на страже перед воротами приказа, прячась за толстыми деревьями противоположной стороны улицы.
Мрачны и унылы стояли высокие заостренные бревна тына. Кругом было пусто и тихо. Два стрельца, обняв свои бердыши, мирно храпели, прислонясь к косякам ворот. Где-то протяжно выла собака и усиливала гнетущее впечатление. И вдруг в тишине ночи раздался пронзительный стон... еще и еще.
Шаленый рванулся в сторону. Товарищ едва успел ухватить его за полу кафтана.
-- Куда, дурень? -- прошептал он, чувствуя, как и его охватывает невольная дрожь.
-- Пппусти! -- стуча зубами, пробормотал Семен.
-- Балда! -- выругался его приятель. -- Кабы это тебя драли...
-- Жутко, Неустрой! -- совладав с испугом, тихо ответил Шаленый. -- Думается: а коли придет и наш черед, да мы вот так-то...
Голос его пресекся.
-- Балда и есть! -- презрительно ответил Неустрой. -- Двум смертям не быть, одной не избыть. Любишь кататься, люби и санки возить. Не все коту масленицу править. Так-то! А ты гляди, почет-то какой! Тут тебе и боярин, и дьяки, и мастера эти самые... Опять: стерпи! Пусть их, черти, потешатся, а там опять твоя воля!
-- Без рук, без ног!
-- Еще того лучше. Сойдешь за убогого. Так ли Лазаря запоешь, любо два!
-- Тсс... -- вдруг остановил его Шаленый, и они замерли.
Ворота с громким визгом отворились, и из них медленно вышли два парня, босоногие, с ремешками на головах, неся за концы рогожу, на которой недвижно лежало тело. Стрельцы сразу встрепенулись.
-- Куда? Кто? -- окликнули они.
Вышедшие рассмеялись.
-- Спите, -- сказал один, -- свое добро несем.
-- Мастера! Не видите, что ли! -- ответил второй, и они пошли вдоль тына, свернули за угол и стали по скату спускаться к мрачному темному зданию.
Неустрой и Шаленый тихо двинулись за ними и невольно вздрогнули, увидав, куда они держат путь. Они шли прямо к "Божьему дому", из которого доносился невероятный смрад разлагающихся трупов. В этот дом -- вернее, склеп -- складывались трупы всех неизвестных, поднятых на улицах Москвы мертвецов. Были тут опившиеся водкою, замерзшие, вытащенные из воды, были тут и убитые, и раздавленные. Всех клали в одно место и держали до весны, когда хоронили зараз в общей могиле. Случалось, к весне скапливалось триста-четыреста трупов, и едва наступала оттепель, как тяжелый смрад от них разносился по всему городу.
Неустрой не выдержал, и как только носильщики завернули за угол, он подбежал к ним и сказал:
-- Нешто можно было его живым выволочить? Дура! -- укоризненно сказал другой.
Неустрой и Шаленый нагнулись над товарищем. Шаленый вдруг выпрямился.
-- Кровь! -- сказал он глухо.
-- Где?
Шаленый указал на ноги носильщиков. Голые, они были испачканы кровью.
Носильщики грубо засмеялись.
-- И уморушка! -- сказал один. -- Али, милый человек, нашего дела не знаешь?
-- Заходи, покажем, -- с усмешкой сказал другой.
-- Тьфу! Пропади вы пропадом! -- сплюнул Шаленый и торопливо зажал в кулак большие пальцы от сглазу или наговора.
Носильщики смеясь удалились и скоро скрылись за углом забора.
-- Понесем, бери! -- сказал Неустрой, хватая недвижного приятеля за ноги.
-- А деньги? -- раздался подле них голос, и они увидели приземистого, большеголового Ваську.
-- Получай! -- ответил ему Неустрой и торопливо отсчитал монеты. -- Бери, что ли! -- крикнул он товарищу.
Они ухватили тело за ноги и за голову. Мальчишка оскалил зубы.
-- А хошь, крикну государево слово, а?
-- Дурак! -- задрожав, ответил Неустрой. -- Оговорим твоего батьку, да и тебе влетит.
-- Го-го-го! -- загоготал Васька. -- Так оно и было! Батьку-то не оговоришь, он тебе язык вырвет. Щипцы в рот!
-- Уйди, окаянный!
-- Хошь, закричу? -- дразнил мальчишка и словно бес прыгал подле них на одной ноге.
-- Дай полтину! дай! молчать буду!
Невыносимый смрад доносился из склепа, страшным призраком чернел приказ под серебристым светом луны, а мальчишка, сверкая огненной башкою, прыгал и вертелся подле них, говоря:
-- Дай полтину, а то закричу!
-- Дай ему, бесу! -- прохрипел Семен.
-- Лопай, пес! -- кидая монету, сказал Федька.
Васька схватил ее и завертелся волчком.
-- Го-го-го! -- прокричал он. -- Вот славно! Ужо приходите в приказ, я вас плетью бить буду. По-легкому, только клочья полетят.
-- Ооо! -- раздался протяжный вой из-за тына.
-- Бежим! -- закричал Семен, и они бегом пустились по пустынной дороге, волоча за собою товарища.
-- Приходите! -- кричал вслед Васька и хохотал визгливым хохотом.
Они пробежали саженей сто и без сил упали на траву.
-- Одначе, что же это Мирон-то наш? Потрем? -- предложил Федька, и они дружно стали встряхивать своего товарища, бить по спине, тереть ему уши и дуть в лицо.
От такой встряски очнулся бы и мертвый, и Мирон скоро пришел в себя, вырвался из их рук, сел и бессмысленно огляделся.
-- Чего зенки-то ворочаешь, -- усмехнулся Федор, -- вызволили небось!
Одним прыжком Мирон вскочил на ноги.
-- На свободе? -- воскликнул он, радостно озираясь. -- Ой ли! Ты, Неустрой! и ты, Шаленый! родные мои! -- Он крепко с ними поцеловался. Потом передохнул и заговорил: