Замятин Евгений Иванович
Мамай

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 7.69*13  Ваша оценка:

                                  МАМАЙ 

     
--------------------------------------------------------------------------
     Источник: Евгений Замятин. Избранное, М: Правда, 1989.
     OCR В. Есаулов, февраль 2005 г. 
--------------------------------------------------------------------------

     
     По   вечерам  и  по  ночам  -  домов  в  Петербурге  больше  нет:  есть
шестиэтажные  каменные  корабли. Одиноким шестиэтажным миром несется корабль
по   каменным  волнам  среди  других  одиноких  шестиэтажных  миров;  огнями
бесчисленных  кают  сверкает корабль в разбунтовавшийся каменный океан улиц.
И,  конечно, в каютах не жильцы: там - пассажиры. По-корабельному просто все
незнакомо-знакомы  друг  с  другом, все - граждане осажденной ночным океаном
шестиэтажной республики. 
     Пассажиры  каменного  корабля  ?  40  по  вечерам  неслись  в той части
петербургского  океана, что обозначена па карте под именем Лахтинской улицы.
Осип,  бывший  швейцар, а ныне - гражданин Малафеев, стоял у парадного трапа
и  сквозь  очки  глядел туда, во тьму: изредка волнами еще прибивало одного,
другого.   Мокрых,  засыпанных  снегом,  вытаскивал  их  из  тьмы  гражданин
Малафеев  и,  передвигая  очки  на  носу, - регулировал  для каждого уровень
почтения:  бассейн,  откуда  изливалось  почтение,  сложным  механизмом  был
связан очками. 
     Вот  -  очки  на  кончике  носа,  как  у  строгого  педагога: это Петру
Петровичу Мамаю. 
     -  Вас,  Петр Петрович, супруга дожидают обедать. Сюда приходили, очень
расстроенные. Как же это вы поздно так? 
     Затем  очки  плотно,  оборонительно  уселись  в  седле: тот, носатый из
двадцать   пятого  -  на  автомобиле.  С  носатым  -  очень  затруднительно:
"господином"  его нельзя, "товарищем" - будто неловко. Как бы это так, чтобы
оно... 
     -  А, господин-товарищ Мыльник! Погодка-то, господин-товарищ Мыльник...
затруднительная... 
     И,  наконец  -  очки  наверх,  на  лоб:  на борт корабля "ступал Елисей
Елисеич. 
     - Ну, слава богу! Благополучно?  В шубе-то  вы,  не  боитесь  -  снимут? 
Позвольте - обтряхну... 
     Елисей  Елисеич  -  капитан  корабля:  уполномоченный  дома.  И  Елисей
Елисеич - один  из  тех  сумрачных  Атласов,  что, согнувшись, страдальчески
сморщившись, семьдесят лет несут по Миллионной карниз Эрмитажа. 
     Сегодня  карниз  был,  явно,  еще  тяжелее,  чем всегда. Елисей Елисеич
задыхался: 
     - По всем квартирам... Скорее... На собрание... В клуб... 
     - Батюшки! Елисей Елисеич, или опять что... затруднительное? 
     Но  ответа  не нужно: только взглянуть на страдальчески сморщенный лоб,
на  придавленные  тяжестью  плечи.  И гражданин Малафеев, виртуозно управляя
очками,  побежал  по  квартирам.  Набатный  его стук у двери - был как труба
архангела:  замерзали  объятия,  неподвижными  пушечными  дымками  застывали
ссоры, на пути ко рту останавливалась ложка с супом. 
     Суп  ел Петр Петрович Мамай. Или точнее: его строжайше кормила супруга.
Восседая  на  кресле  величественно,  милостиво, многогрудно, буддоподобно -
она кормила земного человечка созданным ею супом: 
     -  Ну,  скорей  же,  Петенька,  суп остынет. Сколько раз говорить: я не
люблю, когда за обедом с книгой... 
     -  Ну,  Аленька  - ну, я сейчас - ну, сейчас... Ведь шестое издание! Ты
понимаешь:  "Душенька"  Богдановича - шестое издание! В двенадцатом году при
французах   все   целиком  сгорело,  и  все  думали  -  уцелело  только  три
экземпляра... А вот - четвертый: понимаешь? Я на Загородном вчера нашел... 
     Мамай  1917  года  - завоевывал книги. Десятилетним вихрастым мальчиком
он  учил  закон  божий,  радовался  перьям, и его кормила мать; сорокалетним
лысеньким  мальчиком  -  он служил в страховом обществе, радовался книгам, и
его кормила супруга. 
     Ложка  супу  - жертвоприношение Будде - и снова земной человечек суетно
забыл  о  провидении  в обручальном кольце - и нежно гладил, ощупывал каждую
букву.   "В  точности  против  первого  издания...  С  одобрения  Ценсурнаго
Комитета"...  Ну,  до  чего приятное, до чего умильное т на трех толстеньких
ножках... 
     -  Ну, Петенька, да что это? Кричу-кричу, а ты с своей книгой... Оглох,
что ли: стучат. 
     Петр  Петрович  -  со  всех  ног в переднюю. В дверях - очки на кончике
носа: 
     - Елисей Елисеич велели - чтоб на собрание. Скорее. 
     -  Ну  вот, только за книгу сядешь... Ну, что еще такое? - у лысенького
мальчика в голосе слезы. 
     -  Не  могу  знать.  А только чтоб скорее...- Дверь каюты захлопнулась,
очки понеслись дальше... 
     На  корабле  было  явно  неблагополучно: быть может, потерян курс; быть
может,  где-нибудь  в  днище  -  невидимая пробоина, и жуткий океан улиц уже
грозит  хлынуть  внутрь. Где-то вверху, и вправо, и влево - тревожно, дробно
стучат   в   двери  кают;  где-то  на  полутемных  площадках  -  потушенные,
вполголоса  разговоры;  и топот быстро сбегающих по ступенькам подошв: вниз,
в кают-компанию, в домовый клуб. 
     Там  -  оштукатуренное  небо,  все  в  табачных  грозовых тучах. Душная
калориферная  тишина,  чуть-чуть  чей-то  шепот.  Елисей  Елисеич позвонил в
колокольчик,  согнулся,  наморщился  -  слышно  было в тишине, как хрустнули
плечи - поднял карниз невидимого Эрмитажа и обрушил на головы, вниз: 
     - Господа. По достоверным сведениям - сегодня ночью обыски. 
     Гул,  грохот  стульев;  чьи-то выстреленные головы, пальцы с перстнями,
бородавки,  бантики,  баки.  И  на  согнувшегося Атласа - ливень из табачных
туч: 
     - Нет, позвольте! Мы обязаны... 
     - Как? И бумажные деньги? 
     - Елисей Елисеич, я предлагаю, чтобы ворота... 
     - В книги, самое верное - в книги... 
     Елисей  Елисеич,  согнувшись,  каменно  выдерживал  ливень. И Осипу, не
поворачивая головы (быть может, она и не могла повернуться): 
     - Осип, кто нынче на дворе в ночной смене? 
     Осипов  палец  медленно,  среди  тишины, пролагал путь по расписанию на
стене: палец двигал не буквы, а тяжелые мамаевские шкафы с книгами. 
     - Нынче М: гражданин Мамай, гражданин Малафеев. 
     - Ну вот. Возьмете револьверы - и в случае, если без ордера... 
     Каменный  корабль  ? 40 несся по Лахтинской улице сквозь шторм. Качало,
свистело,  секло снегом в сверкающие окна кают, и где-то невидимая пробоина,
и  неизвестно:  пробьется  ли  корабль сквозь ночь к утренней пристани - или
пойдет  ко  дну.  В  быстро  пустеющей  кают-компании пассажиры цеплялись за
каменно-неподвижного капитана: 
     - Елисей Елисеич, а если в карманы? Ведь не будут же... 
     - Елисей Елисеич, а если я повешу в уборной, как пипифакс, а? 
     Пассажиры  юркали  из  каюты  в  каюту и в каютах вели себя необычайно:
лежа  на  полу,  шарили рукою под шкафом; святотатственно заглядывали внутрь
гипсовой  головы  Льва  Толстого;  вынимали  из  рамы пятьдесят лет на стене
безмятежно улыбавшуюся бабушку. 
     Земной  человечек Мамай - стоял лицом к лицу с Буддой и прятал глаза от
всевидящего,  пронизывающего  трепетом  ока.  Руки  у  него  были совершенно
чужие,  ненужные: куцые пингвиньи крылышки. Руки ему мешали уже сорок лет, и
если  бы  не мешали сейчас - может, ему очень просто было бы сказать то, что
надо сказать - и так страшно, так немыслимо... 
     Не  понимаю:  ты-то  чего  струсил? Даже нос побелел! Нам-то что? Какие
такие тысячи у нас? 
     Бог  знает,  если  бы  у  Мамая  1300 какого-то года были бы тоже чужие
руки,  и такая же тайна, и такая же супруга - может быть, он поступил бы так
же,  как  Мамай  1917  года:  где-то среди грозной тишины в уголку заскребла
мышь  -  и  туда  со всех ног глазами кинулся Мамай 1917 года и, забившись в
мышиную нору, продолжал: 
     У меня... то есть - у нас... Че... четыре тысячи двести. 
     - Что-о? У тебя-а? Откуда? 
     - Я... я понемногу все время... Я боялся у тебя каждый раз... 
     -  Что-о?  Значит,  крал?  Значит, меня обманывал? А я-то, несчастная -
я-то думала: уж мой Петенька... Несчастная! 
     - Я - для книг... 
     - Знаю я эти книги в юбках! Молчи! 
     Десятилетнего  Мамая мать секла только один раз в жизни: когда у только
что  заведенного  самовара он отвернул кран - вода вытекла, все распаялось -
кран  печально  повис.  И теперь второй раз в жизни чувствовал Мамай: голова
зажата у матери под мышкой, спущены штаны - и... 
     И  вдруг  мальчишечьим  хитрым  нюхом Мамай учуял, как заставить забыть
печально повисший кран - четыре тысячи двести. Жалостным голосом: 
     -  Мне нынче дежурить во дворе до четырех утра. С револьвером. И Елисей
Елисеич сказал, если придут без ордера... 
     Мгновенно   -  вместо  молниеносного  Будды-много-грудая,  сердобольная
мать. 
     -  Господи!  Да что они - все с ума посошли? Это все Елисей Елисеич. Ты
смотри у меня - и в самом деле не вздумай... 
     - Не-ет, я только так, в кармане. Разве я могу? Я и муху-то... 
     И  правда:  если  Мамаю  попадала  муха  в  стакан  - всегда возьмет ее
осторожно,  обдует и пустит - лети! Нет, это не страшно. А вот четыре тысячи
двести... 
     И снова - Будда: 
     -  Ну, что мне за наказание с тобой! Ну, куда ты теперь денешь эти твои
краденые - нет уж, молчи, пожалуйста - краденые, да... 
     Книги;  калоши в передней; пипифакс; самоварная труба; ватная подкладка
у  Мамаевой шапки; ковер с голубым рыцарем па стене в спальне; полураскрытый
м  пм.с  мокрый  от  снега  зонтик;  небрежно  брошенный  на столе кошн'рт с
наклеенной   маркой   и  четко  написанным  адресом  воображаемому  товарищу
Гольдебаеву...   Нет,   опасно...  И,  наконец,  около  полночи  решено  все
построить  на  тончайшем  психологическом расчете: будут искать где угодно -
только  не  на  пороге,  а  у  порога  шатается  вот этот квадратик паркета.
Кинжальчиком  для  разрезывания  книг  искусно  поднят  квадратик.  Краденые
четыре  тысячи  ("Нет,  уж  пожалуйста  -  пожалуйста, молчи.!") завернуты в
вощеную  от бисквитов бумагу (под порогом может быть сыро) - и четыре тысячи
погребены под квадратиком. 
     Корабль  ? 40 - весь как струна, на цыпочках, шепотом. Окна лихорадочно
сверкают  в  темный  океан  улиц,  и  в  пятом,  во  втором, в третьем этаже
отодвигается  штора,  в сверкающем окне - темная тень. Нет, ни зги. Впрочем,
ведь там на дворе - двое, и когда начнется - они дадут знать... 
     Третий  час.  На дворе тишина. Вокруг фонаря над поротами - белые мухи:
без  конца,  без  числа  -  падали,  вились роем, падали, обжигались, падали
вниз. 
     Внизу, с очками на кончике носа, философствовал гражданин Малафеев: 
     -  Я  - человек тихий, натурливый, мне затруднительно в этакой во злобе
жить.  Дай,  думаю,  в  Осташков  к  себе  съезжу.  Приезжаю - международное
положение  - ну прямо невозможное: все друг на дружку - чисто волки. А я так
не могу: я человек тихий... 
     В  руках  у  тихого  человека  -  револьвер,  с шестью спрессованными в
патронах смертями. 
     - А как же вы, Осип, на японской: убивали? 
     - Ну, на войне! На войне - известно. 
     - Ну, а как же штыком-то? 
     -  Да  как-как...  Оно  вроде  как в арбуз: сперва туго идет - корка, а
потом - ничего, очень свободно. 
     У Мамая от арбуза - мороз по спине. 
     - А я бы... Вот хоть бы меня самого сейчас - ни за что! 
     - Погодите! Приспичит - так и вы... 
     Тихо.   Белые  мухи  вокруг  фонаря.  Вдруг  издали  -  длинным  кнутом
винтовочный  выстрел, и опять тихо, мухи. Слава богу: четыре часа, нынче уже
не придут. Сейчас смена - и к себе в каюту, спать... 
     В  мамаевской  спальне  на  стене - голубой клетчатый рыцарь замахнулся
голубым  мечом  и  застыл:  перед  глазами у рыцаря совершалось человеческое
жертвоприношение. 
     На  белых  полотняных  облаках покоилась госпожа Мамай - всеобъемлющая,
многогрудая,  буддоподобная.  Вид ее говорил: сегодня она кончила сотворение
мира  и  признала,  что  все  - добро зело, даже и этот маленький человечек,
несмотря  на четыре тысячи двести. Маленький человечек обреченно стоял возле
кровати,   иззябший,   с   покрасневшим  носиком,  куцые,  чужие,  пингвиньи
крылышки-руки. 
     - Ну иди уж, иди... 
     Голубой  рыцарь  зажмурил  глаза:  так  ясно,  до  жути  -  вот  сейчас
перекрестится  человечек,  вытянет  вперед  руки  - и как в воду с головою -
бултых! 
     Корабль  ? 40 благополучно пронесся сквозь шторм и пристал  к  утренней
пристани.  Пассажиры  торопливо вытаскивали деловые портфели, корзиночки для
провизии  и  мимо  Осиповых  очков  спешили  на  берег: корабль у пристани -
только до вечера, а там - опять в океан. 
     Согнувшись,   Елисей   Елисеич  пронес  мимо  Осипа  карниз  невидимого
Эрмитажа - и обрушил на Осипа сверху: 
     - Уж нынче ночью - обыск наверное. Так пусть все и знают. 
     Но  до  ночи  -  еще жить целый день. И в странном, незнакомом городе -
Петрограде  -  растерянно  бродили  пассажиры.  Так  чем-то  похоже  - и так
непохоже  -  на  Петербург,  откуда  отплыли  уже  почти  год и куда едва ли
когда-нибудь  вернутся.  Странные,  намерзшие  за ночь каменноснежные волны:
горы  и ямы. Воины из какого-то неизвестного племени - в странных лохмотьях,
оружие  на  веревочках  за  плечами.  Чужеземный  обычай  - ходить в гости с
ночевкой:  на  улицах  ночью  -  вальтер-скоттовские  роб-рои.  И вот тут на
Загородном - выжженные в снегу капельки крови... Нет, не Петербург! 
     По  незнакомому  Загородному потерянно бродил Мамай. Пингвиньи крылышки
мешали;   голова  висела,  как  кран  у  распаявшегося  самовара;  на  левом
стоптанном каблуке - снежный globus hystericus, мучителен каждым шаг. 
     И  вдруг  подернулась  голова,  ноги  загарцевали двадцатипятилетне, на
щеках - маки: из окна улыбалась Мамаю - ... 
     -  Эй,  зёва,  с  дороги!  -  навстречу,  напролом  краснорожие пёрли с
огромными торбами. 
     Мамай  отскочил,  не  отрывая  глаз  от  окна, и чуть только проперли -
снова к окну: оттуда ему улыбалась - ... 
     "Да, ради этой - и украдешь, и обманешь, и все". 
     Из   окна   улыбалась,  раскинувшись  соблазнительно,  сладострастно  -
екатерининских   времен   книга:   "Описательное  изображение  прекрасностей
Санкт-Питербурха".  И  небрежным  движением,  с  женским  лукавством, давала
заглянуть  внутрь  -  туда,  в  теплую ложбинку между двух упруго изогнутых,
голубовато-мраморных страниц. 
     Мамай  был  двадцатипятилетне  влюблен. Каждый день ходил на Загородный
под  окно  и молча, глазами, пел серенады. Не спал по ночам - и хитрил сам с
собой:  будто  оттого не спит, что под полом где-то работает мышь. Уходил по
утрам  - и всякое утро тот самый паркетный квадратик на пороге колол сладким
гвоздем:  под  квадратиком  погребено  было мамаево счастье, так близко, так
далеко.  Теперь,  когда  все открылось про четыре тысячи двести,- теперь как
же? 
     На  четвертый  день, как трепыхающегося воробья - зажав сердце в кулак,
Мамай  вошел  в  ту  самую  дверь на Загородном. За прилавком - седобородый,
кустобровый  Черномор,  в  плену у которого обитала она. В Мамае воскрес его
воинственный предок: Мамай храбро двинулся на Черномора. 
     -  А,  господин  Мамай!  Давненько, давненько... У меня для вас кой-что
отложено. 
     Зажав   воробья   еще  крепче,  Мамай  перелистывал,  притворно-любовно
поглаживал  книги,  но  жил  спиною:  за  спиной  в витрине улыбалась о н а.
Выбрав  пожелтевший  1835  года  "Телескоп",  долго  торговался  Мамай  -  и
безнадежно  махнул  рукой. Потом, лисьими кругами рыская по полкам, добрался
до окна - и так, будто между прочим: 
     - Ну, а это сколько? 
     Ёк  -  воробей  выпорхнул  -  держи! держи! Черномор програбил пальцами
бороду: 
     - Да что же - для почину... с вас полтораста. 
     -  Гм... Пожалуй... (Ура! Колокола! Пушки!) - Что же, пожалуй... Завтра
принесу деньги и заберу. 
     Теперь  надо  через  самое страшное: квадратик возле порога. Ночь Мамай
пекся на угольях: нужно, нельзя, можно, немыслимо, можно, нельзя, нужно... 
     Всеведущее,  милостивое, грозное - провидение в обручальном кольце пило
чай. 
     - Ну кушай же, Петенька. Ну что ты такой какой-то... Не спал опять? 
     - Да. Мы... мыши... не знаю... 
     - Брось платок, не крути! Что это такое в самом деле! 
     - Я... я не кручу... 
     И  вот,  наконец,  выпит  стакан: не стакан - бездонная, сорокаведерная
бочка.  Будда  на  кухне  принимала  жертвоприношение  от  кухарки.  Мамай в
кабинете один. 
     Мамай  тикнул,  как  часы  -  перед тем как пробить двенадцать. Глотнул
воздуху,  прислушался, на цыпочках - к письменному столу: там кинжальчик для
книг.  Потом  в  лихорадке гномиком скорчился на пороге, на лысине - ледяная
роса, запустил кинжальчик под квадрат, ковырнул - и... отчаянный вопль! 
     На  вопль  Будда  пригремела  из  кухни  -  и  у ног увидала: тыквенная
лысинка,  ниже  -  скорченный гномик с кинжальчиком, и еще ниже - мельчайшая
бумажная труха. 
     - Четыре тысячи - мыши... Вон-вон она! Вон! 
     Жестокий,  беспощадный,  как Мамай 1300 какого-то года, Мамай 1917 года
воспрянул  с  карачек  -  и  с  мечом  в  угол  у  двери:  в  угол  забилась
вышарахнувшая  из-под  квадратика  мышь. И мечом кровожадно Мамай прогвоздил
врага.  Арбуз:  одну  секунду  туго  -  корка, потом легко - мякоть, и стоп:
квадратик паркета, конец. 
     
     1920 

Оценка: 7.69*13  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Искусственный камень. Мойки раковины столешницы отнести в ванную подстолья и стулья.
Рейтинг@Mail.ru