Зайцев Борис Константинович
Грех
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Зайцев Борис Константинович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1913
Обновлено: 28/06/2017. 86k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Рассказы
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Борис Зайцев
Грех
I
Мне исполнилось девятнадцать, когда я попал официантом в кафе "Ориенталь". Я был здоров, горяч, службу свою ненавидел; да и трудно мне было любить ее: все-таки я учился кое-чему в детстве, пока жив был отец и мы не бедствовали, -- и мог бы заняться чем получше, да уж так вышло, что с тринадцати лет должен был зарабатывать, проходить через огонь и воду.
Заведение наше было не совсем обыкновенное, американского рода. На хорах -- небольшой оркестр. У прилавка, где по вечерам крепкие напитки продают, стулья высокие, и называлось это по-иностранному бар, а проще говоря, на этих стульях молодые люди по ночам через соломинки тянули пьяные составы: шерри-коблер, дринк-локомотив и другие.
С двенадцати ночи -- а торговали до четырех -- все уж пьяны. Девиц обнимают, ругаются. Два раза в неделю скандалы обязательно, протоколы, выводим.
Ну и публика ж у нас была! И карманники, и коты, супники, и еще особенные -- надушены, подкрашены, как женщины.
Мне, конечно, очень было противно служить среди этой сволочи, -- но что поделать, надо чем-нибудь существовать. А разбогатеть трудно. Правда, один случай представлялся, в нашем же вертепе, но какой!
Ходил к нам пожилой господин -- кажется, известный в Москве человек -- и стал ко мне все присматриваться. Я замечаю -- он странно как-то на меня глядит, но хорошенько в толк взять не могу. На чай дает сверх меры, даже товарищам неловко показывать. И вот однажды спрашивает меня: не хочу ли к нему в камердинеры поступить. (Господин очень приличный, я даже удивлялся, зачем он к нам ходит.)
Жалованье, говорит, сто рублей в месяц. Я опять не понял, а рассказал официантам нашим -- меня на смех подняли. Врешь, мол, где это видано, чтобы лакею сто целковых платили? А один был, Осип Андреевич, старый, опытный человек, он меня отвел в сторонку и, пенсне свое сняв, говорит: "Он, Николай, тебя для особенных надобностей нанимает. Человек он богатый, развращенный, можешь и больше заработать, только подумай, прежде чем к нему поступать". У меня глаза и раскрылись. Так я обозлился, что совсем перестал этому господину заказы подавать; он скоро от нас и вовсе куда-то пропал.
Я же около этого времени познакомился ближе с кассиршей нашей, Ольгой Ивановной. И сказать короче -- сошелся с ней.
Эта Ольга Ивановна была девушка маленькая, востренькая и ловкая. Могла и веселой быть, и нежной, и злой. Всего верней -- холодный она была человек, и очень ей хотелось -- больше, чем мне, -- в люди выбиться. Почему со мной именно сошлась? Этого точно не знаю. Может, чем-то я ей особенно нравился, -- очень она была сластолюбива. Трудно мне говорить о нашей любви, потому настоящей любви между нами и не было.
Когда одни оставались и разговор заходил, всегда почти на деньги съезжали: как кто зарабатывает да сколько. Любила она в газетах читать отдел преступлений всяких, мошенничеств. Меня тоже это стало занимать. Помню, я раз ей сказал, что мне богатый барин службу у себя предлагал, и какую службу. Она на меня поглядела, ротик свой маленький сердечком сложила и говорит:
-- Зачем же ты отказался?
Я обозлился:
-- Да ты понимаешь, в чем дело-то?
Она опять гримаску делает: что, мол, дураку долго рассказывать.
-- Если бы ты умный был, так не сто, а сколько б захотел, взял. Не стал бы платить, ты бы пригрозил.
Вот она что надумала! Холодная была женщина. Чтоб я вымогательством занялся! Так? Нет, это для нас неподходяще.
-- Умные люди, -- бывало, она говорит, -- себе хорошую жизнь стараются устроить. А мы с тобой здесь только молодость нашу губим. Оно отчасти верно.
Пробовали мы на бегах играть, жучок один знакомый был, в кофейню ходил: не повезло.
Поутру, когда мало еще посетителей, раскроет Ольга Ивановна газету, даже побледнеет от волнения:
-- В Лодзи кассир пятьдесят тысяч хапнул и за границу скрылся!
А я отвечаю, и самого это волнует:
-- Поймают небось.
Она на меня посмотрит, губки свои скривит, отложит газету:
-- Его, может быть, и не поймают.
Пожалуй, и от газет, да и случай представился, только раз она мне говорит:
-- Мне надоело тут сдачу считать. Меня тетушка Анфиса Семеновна на другое место определяет, я там лучше здешнего заработаю.
Я удивился, что вдруг за место, да и об Анфисе Семеновне мнение имел дурное -- вредная была старуха, вроде сводни, и, по словами Ольги Ивановны самой же, она ее еще с детских лет продавать пыталась. (Да и пыталась ли только?)
Ольга Ивановна все же от нас ушла, и я один остался в вертепе. Сначала мы видались кое-где, по дешевеньким номерам, а потом, когда она обжилась, я стал к ней ходить под видом бедного родственника. Да очень и притворяться нам не приходилось, -- никто за нами не следил.
Ольга Ивановна была вроде лектрисы или сиделки при больном старике, известнейшем и богатейшем адвокате. Дом его около Кудрина был, на Садовой, особняк с садом. У Ольги Ивановны отдельная комнатка. Кроме нее жил старый лакей, кухарка да две горничных. Ольга Ивановна сильно переменилась, как сюда попала. По-другому стала одеваться, причесываться, совсем обратилась в скромную барышню. И держала себя иначе. Посмотришь на нее: невинность, -- подумаешь, и трудно себе представить, как она сластолюбива была.
Попривыкнув к дому, мы осмелели так, что я ночевать у ней оставался, и хоть большую часть ночи она сидела со стариком (фамилия его была Фаддеев, он не спал по ночам), но забегала и ко мне, и если б Фаддеев знал об этом, вряд ли был бы рад.
Надо сказать, многим дурным обязан я Ольге Ивановне: все, что во мне было скверного, она распаляла без устали. И до того иногда доводила -- до ярости какой-то, а ей это как раз и нравилось. Целуешь ее -- укусить хочется или руками так в горло вцепиться, чтобы в судорогах забилась. Даже сам я в себе этого боялся.
Робким я никогда не был, а тут стал развязней, дерзче, голову как-то поднял, и все ее слова, что деньги там самое первое и все на них можно купить, -- это я быстро перенял, и служба меня день ото дня больше досадовала. Мне на бегах играть хотелось, ходить в штатском, в котелке, с женщинами иметь дело и самому по кофейням сидеть, а не то чтобы в ним прислуживать.
Скоро так почти что и вышло: в нашем заведении со мной случилась история.
Как и раньше говорил, стал я последнее время дерзче. Так-то говоря, наша жизнь официантская не из легких. Не то что у нас, айв первом в Москве ресторане случаи бывали, что метрдотель человеку в посудной в физиономию заезжал. У нас тоже обращение было грубое, на "ты", и прежде я это сносил, а теперь сделалось труднее. А тут к нам распорядитель новый, за пустяк всякий штрафует, орет, сил никаких нету. Терпели мы терпели и решили с Сенькой Аносовым -- тоже малый был молодой и горячий -- пакость ему подложить.
И как он шел, в коридоре незаметным образом ему фалды фрака кислотой облили. Оно сначала не видно, а потом целые куски вывалились -- фрак пропал.
Обозлился он как зверь, и донесли ль ему или сам догадался, только сразу же на меня подумал.
Вызывает меня к себе, сам сдержаться старается, а глаза блестят и грудь сильно подымается.
-- Ты, -- говорит, -- это?
-- Нет, -- отвечаю, -- не я. А жаль, что не я.
Сам поднял на него глаза и вижу, не держит он себя: только я назад попятился -- он со всего маху мне по физиономии. Не так попал, как целил, а все ж задел сильно, хорошо еще, что не кулаком бил, а ладонью, чтобы поскандальней вышло. Так. Помню я, что за ним сзади вход был, в мужскую уборную. И как наперед я знал, так и сделал: кулаком ему в живот, потом обернул, коленом под зад и прямо головой в эту самую дверцу. Она, конечно, отворилась, а я уж ничего не помню, не в себе, значит, вот сейчас сердце разорвется -- верхом на него вскочил, повалил и бил жестоко, но недолго, пока во мне это самое бешенство все не вышло.
По счастью, ничего у меня в руке не было, а то б я, понятно, его убил -- такой уж у меня нрав, к гневу и вспыльчивости склонный.
Случись тут, что как раз господин Фаддеев уволил своего человека, Петра. А жил он у него долго, только Ольге Ивановне неподходящий был, она против него штуку и подвела, будто он портсигар баринов золотой стащил.
Я места лишился, конечно, и она меня вместо него подсунула. Я тогда не очень понимал, для чего она старается, -- думал, просто ко мне из сочувствия, что я ее полюбовник. А у ней были свои планы.
В доме господина Фаддеева, как меня Ольга Ивановна научила, стал я сразу скромен и приличен (она старика уверила, что я ее двоюродный брат). Лев же Кириллович Фаддеев был человек крупный, седой, рот у него неправильный, длинный, и лицо будто перекошенное, но глаза очень умные.
Его паралич порядочно хватил, а теперь немного полегчало, и он говорить уж мог, но с постели не вставал и внимательно в меня все всматривался. Видно, большой был раньше барин и бабник, это я заметил, как он на Ольгу Ивановну поглядывал, да, наверно, и паралич у него на этом самом деле произошел.
Меня он быстро невзлюбил. За что, не знаю. Грубого мне ничего не говорил, а только я понял, что он меня презирает, как хама.
Помню, он раз при мне Ольгу Ивановну спросил:
-- А что, ваш кузен по-французски понимает? -- и закрыл глаза.
Ольга Ивановна, понятно, ответила, что нет. Ишь какого себе лакея захотел -- с французским языком!
Другой раз я ему газету подавал и про нормальный отдых приказчиков заикнулся, -- я об этом в газете же и прочел.
Он прищурился и вяло так, кисло говорит:
-- А вы знаете, что значит слово
нормальный?
Я отвечаю, что такой, мол, какой надо. Он поковырял в зубу зубочисткой, рыгнул, но не так, как у нас рыгают, у смердов, а видно, что это барский плохой желудок, и говорит:
-- Необразованные люди часто употребляют слова, которых не понимают.
И с этой зубочисткой в руке, будто и говорить ему лень, в десяти словах все объяснил, точно на суде речь держит. Тут и я к нему ненависть возымел. Только он кончил, я перед ним довольно дерзко вытянулся.
-- Слушаю-с, барин, постараюсь запомнить.
Так что мне потом даже Ольга Ивановна внушение сделала. "Все испортишь, -- сказала. -- А можем хорошее дело сделать", -- и улыбнулась, губки свои, по обыкновению, скривила. Как она сказала: "Дело сделаем", -- по мне вроде озноба прошло, и сам не знаю, какое дело, а только волосы похолодели, будто меня ожидает очень занятное и опасное. Надо сказать, загадочный человек была Ольга Ивановна. Вот уж правда, коли есть на свете бесы, то около нее уж наверно гнездились.
Сам я в то время очень отошел от ранних своих лет, когда мы с мамашей в церковь ходили и всенощную слушали. Очень я огрубел, обнаглел. С одобрения Ольги Ивановны стал я кой-чем промышлять: опять на бегах принялся играть, с наездником одним познакомился. Служба моя при Льве Кириллыче пустяковая была, и, можно сказать, мы с Ольгой Ивановной всем домом правили: эти отлучки мне легко сходили.
Иногда я и в клубе в карты играл -- везло. Раза два, когда трудно приходилось, я такие штуки делал: говорю знакомому -- ставлю пятерку в долю. А сам к дверям, пятерку же не кладу. Выигрываем -- беру десять, будто правда мои деньги стояли, а нет -- меня и в комнате уж нет. До свидания!
Таким манером наиграл я за год рублей шестьсот и половину, по совету Ольги Ивановны, держал на сберегательной книжке. На другую часть -- рискнул, на бирже сыграл. Опять удача -- двести заработал. Тут я себе новый костюм сшил, завел котелок, перчатки и на улице выглядел настоящим молодым человеком.
Ольга Ивановна тоже не промах была, и когда мы с ней ходили к Коршу или в фарс, то нас никак нельзя было принять за лакея и экономку.
Но с некоторого времени стал я замечать в ней странности. Хотя мы жили бок о бок и скрываться друг от друга было трудно, однако она что-то скрывала. Куда-то ходила, какие-то дела завела, я это понимал, но не мог в толк взять, что именно.
И со Львом Кириллычем стала она разные умности заводить, а маленьким ротиком (я тогда очень догадался, что она на зверька хищного похожа была, -- скажем, на ласку) так и сыплет о пролетариате, классовой борьбе, революции; и откуда она всего этого нахваталась? Я слова-то эти в первый раз слышал, а она так и чешет. Даже Лев Кириллыч изумлялся, но и ему лестно было, что вот у него для разных услуг женщина, а с ней о серьезном можно поговорить.
Лежит, бывало, рыгает, зубочисткой во рту разрабатывает и тянет, тянет: это, мол, все бредни, если так жизнь устроить, казармы получатся, никто работать не захочет, потому что богатым нельзя будет сделаться. А я слушаю его и думаю: хорошо болтать, всю жизнь шампанское да устрицы пролопавши, а может, в нашей шкуре запел бы другое. Но думал я так единственно по ненависти к его важному виду, а не потому, чтобы я сам этими делами был занят. Сам-то я как раз таким Львом Кириллычем и хотел бы стать.
А Ольга Ивановна и меня удивляла. Зачем ей все это нужно? Неужто ж она собиралась обездоленным и трудящимся помогать? Уж очень это ее физиономии, так сказать, не подходило. Поверить в это очень было трудно: я пробовал с ней заговаривать -- бесплодно. "Оставь, -- отвечает, -- это мои дела. Я тебе не мешаю, как ты на бегах да по притонам в карты играешь, -- ты меня не трогай". Больше ничего не добился, а только понял, что знакомства у ней новые завелись и она дела обделывает, надеясь от них иметь выгоду.
С тем я и отошел, но на душе у меня было непокойно. Сам я жил не ахти как и с девчонками путался, -- одна даже меня полюбила и супником быть предлагала, да я не пошел, гордость, верно, мужская мешала. Значит, и сам-то я был финтифлю с малиной, а все ж насчет Ольги Ивановны тяжелые у меня были опасения, и я ждал чего-то мерзкого.
Например, помню, раз в Ружейном переулке встретил я ее с человеком, -- она меня не видала, а я личность эту очень заметил, потому его еще по кофейной знал: с усами завитыми, в охранном отделении служил. Что такое, думаю, откуда у ней знакомство такое? А она меня же на смех подняла: "Эх ты, умная голова, думаешь, ты один его по кофейной знаешь? А другим нельзя с ним знакомым быть? Он для моих дел нужен".
Только это не все. Раз еще случилось в клубе, -- да какой это клуб? так, притон для всякой шушеры, -- случилось в третьем часу ночи: встречаю я этого человека, он сильно выпивши, ко мне спиной за столиком сидел, -- другому, тоже, видно, из этой компании, и говорит: "А малявка-то наша разработалась! Ловкая бабенка". -- "Это что в кассиршах служила?" -- "Да, сперва стеснялась, путала, а теперь обошлась совсем".
Тут вдруг на меня нашла тоска. Больше я от них ничего не слышал, а так сумно у меня на сердце сделалось, что просто хоть бросай все да домой убирайся. Вышел я из клуба, иду пешком, тихо было, звезды, на бульварах уже никого. Помню, мне хотелось тогда далеко уйти за город и забыть все.
Понятно, Ольга Ивановна мне ни в чем не открылась; все ж встревожилась. И с этого самого времени, -- случайно это или нет, не знаю, -- она стала меняться, и даже очень. Со Львом Кириллычем сделалась резче и со мной, и чаще у ней голова болит, похудела, -- вижу, беспокоится, что-то скрывает. Только иногда скажет: "Ты бессердечный человек, Николай, тебе только бы за женщинами бегать, а кто с тобой рядом, это тебе все равно". И почему-то особенно женщинами стала укорять. Я и так и сяк: "Отчего мне ничего не скажешь?" -- она одно твердит: "Не твое дело", -- да разные неприятности у ней, сплетни про нее распускают, а больше ничего. Но, между прочим, я заметил, что службой у Льва Кириллыча она стала пренебрегать, и денег у ней появилось больше, и даже, как и я, она завела себе отдельную книжку. На ней тоже несколько сот лежало. Так что, как я понимал уже довольно давно, эти дела ей небезвыгодны были.
Подошло лето, и, понятно, никуда мы из Москвы выехать не могли, а сидели на своей Садовой у Кудрина да смотрели, как деревья распускаются. Правда, при нашем особняке был отличный сад, и выходил почти что к Вдовьему дому. Льва Кириллыча вывозили в кресле; я его катал по дорожкам, а он на все смотрел брезгливо: и на солнышко, и на зелень свежую; и как пролетки в Москве гремели, ему не нравилось, как будто даже обижало. Только раз, помню, молчал он, молчал (со мной вообще редко разговаривал, не снисходил), да вдруг и говорит:
-- Вы меня возите по этой дурацкой Москве, а порядочные люди теперь за границей, на море... Впрочем, вам все равно за границей не бывать, как и мне, нечего, значит, и разговаривать.
Конечно, я никогда раньше о загранице не думал, и к моему лакейскому положению это весьма мало подходило, но в последнее время Ольга Ивановна стала делать мне намеки, и опять я не понимал, к чему это. Такие намеки, что, может, нам придется из Москвы уехать, и очень далеко, и будто бы это гораздо лучше, чем здесь оставаться. Меня это сбивало, а впрочем, я вдруг на все махнул рукой, и так мне казалось: ладно, что-то с ней делается, а что, мне все равно.
И я по-прежнему на бега ездил в новом костюмчике, в соломенной шляпе. Два раза в Царицыне был, пил пиво в летнем саду и интрижку завел с тамошней девицей. И конечно, чему быть, того не миновать, и, как я ни хорохорился, не миновали мы с Ольгой Ивановной, что нам назначено было.
Помню, поехал я на бега и на извозчике развернул газетный листок, -- попалось мне имя Ласточка. Хоть я лошадей уже знал, решил почему-то на Ласточку эту ставить, -- лошадка темная, зато много могут выдать. Только ввалился, две минуты осталось до заезда, беру билет в ординаре. Даже дураку ясно, первым должен быть Князь Игорь. На прямой шина лопается, сбой. Стала Ласточка с Мамзелью резаться и на полголовы у беседки ее обошла. Я взял триста.
Обедал, понятно, у "Яра", потом в "Аквариум", вернулся домой в третьем часу -- светать начинало. Так. "Понятно, выпивши, -- думаю, -- Ольга Ивановна сейчас меня точить начнет". Вхожу я в нашу комнату, она на постели сидит, вся синяя, виски себе руками жмет.
-- Что ты? -- спрашиваю. -- Больна?
Молчит.
-- Да что с тобой, случилось, что ли?
Опять молчит, только письмецо мне подает.
"Что за дьявол такой?" -- думаю. И что ж в этом письмеце написано? Что вот ей, Ольге Ивановне такой-то, объявляется партией смертный приговор. Я на дыбы:
-- Какой партией? За какие провинности?
-- Я, -- отвечает, -- тебе этого раньше сказать не могла, -- и легла ничком на постель, уши руками прикрыла, точно я ее бить собирался.
Потом стала плакать и меня упрекать, что я ее не люблю, по женщинам бегаю, одну оставляю, а ее все обижают. "Нет, -- думаю, -- погоди". Сел я к ней на постель, ноги дрожат. "Погоди, -- думаю, -- все узнаю".
-- За что ж убить тебя грозятся?
-- За то, за то... -- вдруг она вскочила, и глаза у ней засверкали, как у дикого хоря, -- вышло бы, богатыми б были, за то, что я их кругом пальца вот как обертывала, а они думали, я ихняя!
И опять она распалилась, что дело у ней сорвалось, и со злобой, с сатанинской яростью все мне выложила: что правда втерлась она в партию к политическим, и в охранное отделение поступила, и все в гору шла, народу порядочно повыдала, к осени повышение должна была получить, а теперь все пропало, потому что узнали. И опять она в отчаянье впала, что вот ее не сегодня завтра убьют. Ох и ночь же эта была!
Хоть никогда я Ольгу Ивановну душевной любовью, с уважением, с жалением не любил, но, когда она мне это рассказала, прямо скажу: бездна у меня под ногами разверзлась.
Чтобы с Иудой-предателем в одной постели спать, этого я никогда не ждал. Но тут-то и началось. Она это сейчас же поняла, а как была женщина цепкая, то меня выпускать ей совсем не подходило. Сначала она мне в ноги, чтобы ее убить будто, и потом ползала, как гад, руки целовала, а потом еще лучше устроила -- женскую свою силу против меня пустила, -- и как была разгорячена да и я взбудоражен, то ей это очень даже удалось. И в этом самом деле топили мы оба себя, как в вине, она -- позор свой и страх, я -- смятение и гордость, остатки, что во мне было еще человеческого. Понимал я, тут моя гибель настоящая начинается. И точно провалился куда -- заснул.
А проснулся другим человеком. Ольга Ивановна опять вкруг меня хлопотала: деловитая была женщина, и на личике ее миловидном опять заботы были, так и кипело и варилось в ней опять: что вот, мол, надо как-нибудь вывертываться. А я, напротив, совсем воли лишился. Точно рыба на берегу: треплю хвостом, а дышать нечем, и все равно с места не сдвинешься.
В этот день я совсем Льва Кирилловича не видел и не показывался к нему, а уехал из дому -- опять был на бегах, напился, и весь свет, вся Москва мне теперь другими казались. Как море по колено. Ведь, так сказать, я все ж таки предателем еще не был, а мне мерещилось, что я теперь что угодно могу сделать, не только что котом стать, а на всякое преступленье пойду, потому в чужой я власти, в греховной, и мне все равно пропадать, так сейчас ли, или еще когда -- все равно.
Вечером, когда вернулся, встречает меня Ольга Ивановна, глаза у ней сухие, горят, и вся она не своя, будто в другом месте присутствует, а здесь одна ее видимость. Я очень хорошо понял: бегал хорь цельный день, придумывал, и теперь вот он, готов.
Так оно и вышло. Верно, придумала, да еще что!
Увела меня в комнатенку, дверь на крюк и говорит:
-- Здесь оставаться нам нельзя, бежать надо, за границу. Денег мало. Это не беда.
Все она рассудила. Вынула револьвер, на меня навела.
-- Если, -- говорит, -- проболтаешься или помочь не захочешь -- мне терять нечего, живым не выпущу.
Я слушаю, молчу. Не испугался нисколько, знаю все равно: как она скажет, так и сделаю.
А надумала малявка так: у Льва Кириллыча в столе, на ключ запертом, процентных бумаг и деньгами хранилось тысяч на двадцать.
Ключ этот он под подушкой хранил и спал довольно чутко. А последние дни стал, чтобы от бессонницы избавиться, понемногу морфию принимать. Как он в двенадцать задремал, должен я к нему прокрасться и морфию в рюмку всыпать, чтоб уж не проснулся. Потому это я именно сделаю, что у мужчин нервы крепче, видите ли. А она -- вдруг испугается и все испортит!
Я не помню слов, какими она мне это говорила. Может, потому, что таких слов и нельзя запомнить. И даже я предполагаю: не была ли Ольга Ивановна, когда револьвером грозила и план свой рассказывала, -- не была ль она просто сумасшедшей в это время? Бред свой (бредила, может, от ужаса) и мне навязала. А что навязала -- это верно. Может, расскажи она мне это неделю назад, я б ее тут же, как суку паршивую, прихлопнул. А то ведь нет -- сидел, слушал, ни слова не сказал. И день следующий точно во сне прожил и ждал вечера, как особенного часа жизни, потому знал, тут решается моя судьба. Ольга Ивановна тоже была особенная, точно вся в одном, и ходила осторожно, чтобы, скажем, не расплескать, что в ней было.
Вечер наступил, звезды над садом нашим зажглись, а я как полоумный в саду на скамеечке сидел и часу ждал. Помню, когда о двадцати тысячах думал, которые у Льва Кириллыча в столе лежат, то по всему телу проходило мучительное, сладкое чувство. Что говорить: я эти двадцать тысяч очень хотел получить, и одной Ольгой Ивановной всего не объяснишь. Мне за границу хотелось, в рулетку играть, миллион выиграть, а что больным одним стариком меньше будет, да еще таким, как Лев Кирил-лыч, -- право, мало это меня касалось.
И когда я так в саду сидел и ждал, мне показалось, что теперь уж никакая сила меня не может удержать: раз случился во мне этот перелом -- конец. Шел я как в пропасть в эту комнату Льва Кириллыча. Дело прошлое, могу сознаться, наслаждение великое было -- чувствовать, что вот сейчас, сейчас... и уж не вернешь. Убийца, вор! Голова кружится.
Ольга Ивановна сидела у себя в комнате, будто и ничего произойти не должно было. Опять я не могу сказать, в здравом уме была или нет. А я через балкон прошел, дверь балконную притворил на шпингалет и на цыпочках мимо отворенной двери ко Льву Кириллычу прокрался. Лев Кириллыч лежал на спине, спал. Я из гостиной -- в коридор. Войти должен был из коридора, чтоб если он глаза случайно раскроет, то меня не увидел бы. Так все и сделал. Лежит. Тишина в доме мертвая, по Москве пролетки где-то гремят, где-то очень далеко.
Подошел я к самой коробочке с морфием, -- кости и голова на ярлыке, при свете ночника увидел, -- вздохнул, руку протянул и вдруг... почувствовал, что как раньше ничем меня нельзя было остановить, образумить, так сейчас нельзя заставить этот порошок в руку взять. Постоял, повернулся и тихо, деловито, как Ольга Ивановна со мной говорила, прошел в ее комнату. Она встала -- спрашивала, значит, сделано ль. Я ничего не сказал, пальто надел, потом спокойно, точно мной тоже другой кто управлял, изо всей силы ударил по лицу Ольгу Ивановну. Я был тогда силен. Она упала, а я вышел.
II
Пошел я по Садовой медленно к Тверской. Рассвет занимался. Я шагаю, и так устал, что насилу ноги двигаю. Но покой на меня нашел удивительный. Так бы и ушел сколь можно дальше, -- в поле бы выбраться, лечь на спину и просто так полежать.
Тут на меня ужас напал. Хорошо в поле лежать, у кого ничего нет на совести, кто сердцем чист. Ну а кто преступником, убивцем стал -- тому как? Чуть я не побежал бегом. Мне померещилось то есть, что Льва Кириллыча я отравил и с Ольгой Ивановной в предательскую шайку вошел и Иудины сребреники получаю. На одно мгновение представил -- похолодели виски.
И так я, значит, по Садовой чуть не бегу и про себя твержу: "Нет, нет, неправда это все, неправда".
И тем же утром, в шесть часов, как только буфет открылся, сидел я на Брестском вокзале и чай пил, про себя размышлял, как мне быть. Теперь уже поспокойней был и понимал, что ничего еще не случилось, и мог несколько умом пораскинуть. Значит, очень меня эта история с Ольгой Ивановной и Львом Кириллычем задела, и, хоть жил я неправильно и развратно, все же это весьма меня встряхнуло.
Жизнь моя мерзостью показалась удивительной. Неужели ж я правда такой уж кот, супник и мошенник беспросветный? Неужели ж не могу честно устроиться, на тихой девушке жениться, жить в своем углу покойно, прилично? Ну ведь годен же я на что-нибудь, кроме бегов да клуба? Тут гордыня моя всегдашняя заговорила. Нет, это еще мы посмотрим!
И вот сидя, с самим собой разговоры ведя, дошел я до очень простой вещи: Ольгу Ивановну я брошу и всю свою жизнь прежнюю, а постараюсь по-новому устроиться, если можно, даже из Москвы совсем уехать, чтобы меньше соблазну, да может, где в других местах и лучше будет.
День разыгрался веселый, солнечный, и, когда я с Брестского вокзала шел по Тверской, представлялось мне, что я теперь другой человек, весь вымытый, полегчавший, силы у меня сколько хотите, а вот люди, солнце, тепло -- это все отлично. Ольги же Ивановны замыслы меня не касаются.
И так я себя разжег, мне и впрямь представилось, что я порядочный человек и образованный даже. Вспомнил Андрея Иваныча, метранпажа, который меня в детстве грамоте учил, и как Никитина когда-то читал. Опять стыд меня обуял: ведь за все время, что я в праздности и сытости с Ольгой Ивановной прожил, я ни одной книжки не прочел, даже в газетах читал только про бега да несчастные случаи, судебные дела.
Чтобы все сразу изменить и вправду другим сделаться, отправился я в народную читальню и спросил там "Русские ведомости"; стал читать, как люди за границей живут. Просидел таким манером довольно долго, потом очень устал (ночь-то бессонную провел) и отправился в ресторанчик закусить.
А в этом ресторанчике и судьба меня ждала новая, хоть я об этом нисколько не думал: я встретил знакомого коммивояжера, с которым немного по клубу да по бегам был знаком (он из западного края, в Москве по делам бывал). Такой он был ловкий, пробор посередь головы, брелоки на животе, галстук пестренький, и всегда говорил, что в Польше все хорошо и дешево, а в Москве дорого и скверно.
Так же и тут, выпил он пива, развеселился и стал Польшу расхваливать.
-- А в Варшаве пан тоже не был? А Варшава, а то -- малый Париж, прошу пана. У вас завтрак -- рубль, а у нас в первом месте -- семьдесят пять!
Говорил, говорил, очень разошелся, и когда выпили с ним еще пива, то прямо стал в Варшаву звать, и будто в той же фирме, где он работает, помощник как раз нужен для него, потому что дела с Москвой растут.
-- На другой день як в Варшаве -- сто в месяц, угодно? Сто чистенькими, это вам что-нибудь уж значит!
Очень он меня распалил, и тут же я решил -- ладно, дадут сто -- хорошо, не дадут