-- Вот, Полина, позволь тебе представить: это Степан, мой товарищ, -- сказал Петя.
Степан поклонился, крепко пожал ей руку. Полина приветливо взглянула на него.
-- Очень приятно.
Потом она обратилась к Пете.
-- Ну как я рада, как рада, что ты зашел, наконец, Петруня! Я уж думала, ты забыл нас.
Полина, черноволосая учительница, старинная приятельница Пети, мечтала втайне о сцене, и ей нравилось, что слова "ну как я рада, как рада" выходили немного похожими на театр.
Ее сестра, Клавдия, худенькая девушка с острым лицом и слегка косящими глазами, лежала на кушетке в платке. Когда вошли, она вскочила как бы испуганная, быстро поправила волосы, и в глазах ее, умных и горячих, сохранился отблеск тайных мыслей.
-- Какой ты большой стал, Петруня! Я тебя два года не видала. В штатском, усики... -- Полина захохотала, встряхнула своими прекрасными черными волосами. -- Как ты изменился, если бы знал!
-- Петя, вы ведь экзамены держите? -- спросила Клавдия, поеживаясь.
Разговор перешел на экзамены -- Петя со Степаном держали в высшие специальные заведения. Петя стал жаловаться, охать, Полина шумно возражала, жестикулировала и среди дебатов незаметно, но ловко устроила кофе, достала откуда-то котлеты и даже полбутылки мадеры.
-- Неужели и вы так же мрачно смотрите на будущее, как Петруня? -- спрашивала она у Степана, вынимая из самовара сваренные яйца. -- Но ведь это невозможно, вы так молоды, и такие мысли. Нет, этого нельзя допустить.
Клавдия засмеялась.
-- Допускай, не допускай, они по-своему будут чувствовать, -- глаза ее блестели насмешливо, -- чудная ты у меня, сестра, одно слово -- артистка.
Полина взглянула на нее испуганно.
-- При них можно. Петя свой, а Степан Николаевич не выдаст?
Степан кивнул утвердительно.
-- Нет, серьезно, -- продолжала Полина, -- мне не по душе пессимизм современной молодежи.
-- Не знаю, -- сказал Степан, вздохнув, -- я этого пессимизма не чувствую. По-моему, просто, жить страшно интересно, и мне как раз, -- он опять слегка улыбнулся, -- жить очень, очень хочется.
Петя засмеялся.
-- Имей в виду, Полиночка, что Степан у нас страшный революционерище.
Полина обернулась на дверь: в их квартире, при городском училище, такие разговоры были не очень удобны.
-- Ничего особенного, -- сказал Степан. -- Еще что Бог даст, все в будущем.
Клавдия опять куталась в платок, будто у нее был жар, волосы ее были в беспорядке, глаз лукаво блестел.
-- Он революционер, а моя сестра артистка -- и нашим, и вашим. Сегодня с вами говорит, а завтра в карету к Иоанну Кронштадтскому бросится.
Полина обиделась.
-- Ну уж ты всегда скажешь, Клавдия! Клавдия захохотала и прижалась к ней.
-- Не сердись, моя радость, я тебя очень люблю и просто вру на тебя. Миленькая, дай кофейку!
Клавдия подошла к Степану.
-- Так, по-вашему, интересно -- жить?
-- Конечно, -- ответил он. -- Очень.
-- Ну, так выпьем, коли интересно.
И Клавдия налила всем мадеры.
Разговор стал живей. Клавдия увела Степана к себе, и по их голосам чувствовалось, что они не скучают.
-- Степан человек энергичный, -- сказал Петя Полине. -- Я его знаю с детства.
-- Он твой товарищ по гимназии?
-- Да, даже и до гимназии. Мы росли вместе, в деревне.
Около одиннадцати Степан собрался уходить. Клавдия молчала, поеживалась; казалось, температура ее поднялась.
Пете же не хотелось трогаться; он попросил Полину, чтобы позволила остаться еще.
-- Ну послушай, ну это будет очаровательно, -- сказала Полина, -- я заварю свежего кофе, Клавдию мы уложим, а ты сиди у меня, сколько вздумаешь.
И она пошла переодеться. Вышла в капоте, небогатом, но приличном, и имела несколько таинственный вид; от нее пахло духами, и ей казалось, что она знаменитая актриса, принимающая у себя после спектакля. Потому ей и хотелось уложить Клавдию. Клавдия улыбнулась не без понимания, попрощалась с Петей.
Когда вскипел кофе, Полина зашептала Пете о их жизни:
-- Петруня, я серьезно мечтаю о сцене. Эта жизнь меня не удовлетворяет. Эта серая обстановка, отсутствие блеска, цветов...
И Полина, боясь повысить голос, чтобы не разбудить Клавдию, волнуясь и вставая, рассказывала, как она любит искусство, как ее ободрил Аполлонский.
Петя сидел в кресле, пил кофе, и ему казалось все в этой комнате таким родным, удобным, что правда, так вот слушая Полину, подавая реплики, он мог бы сидеть долго, сколько угодно. Когда представлялось, что придется тащиться через весь Петербург, возвращаться в свой пустынный номер, его охватила тоска.
-- Клавдия все посмеивается надо мной, но ты меня поймешь, я чувствую. Я Клавдию очень люблю, но она большая фантазерка, это еще мама говорила. Она только и мечтает о революции. Ты знаешь, ведь у нас тетка была психически ненормальна. И с Клавдией иногда сладу нет. Теперь, например, я, с одной стороны, очень рада, что ты привел товарища, но и боюсь: это еще сильней может ее свернуть, раз он такой левый.
Петя успокоил ее, сколько мог, и стал прощаться. Пожимая ему руку, Полина сказала:
-- Ах нет, все-таки я не понимаю этого увлечения политикой. То ли дело артисты, сцена!
Она вздохнула и подняла кверху глаза.
Петя улыбнулся, вышел. По темной лестнице он спустился вниз, миновал дворик и медленно зашагал по переулку, в районе Лиговки. Он жил у Николаевского моста. Предстоял длинный, унылый переезд по чужому городу. Петя был в Петербурге всего с неделю, но успел возненавидеть его. Хорошо, что тут Полина, Клавдия, иначе во всем огромном городе не было бы родной души.
Он шел медленно и думал о том, что послезавтра опять экзамены, и предстоит еще неделя борьбы. На этих экзаменах надо отвечать лучше всех, чтобы быть принятым. Почему-то так надо. Почему-то он кончил гимназию, прошлое лето усиленно готовился и теперь соперничает в знаниях с сотнями таких же, как он. Если же разобрать, то ничего этого ему не нужно. Инженером ему быть не хочется, и, наверно, он будет плохим инженером. Что вообще ему надо? Петя задумался. Он находился у порога взрослой жизни, сознательной, но не знал, какова его линия. Степан, например, стоит твердо. "У него есть идеалы", -- подумал почти вслух Петя, и ему стало завидно. А какие идеалы у него, Пети? Неужели он так ничтожен, ни на что не годен, что у него нет идеалов?
С горечью Петя видел, что того высшего, что как бы приподымало жизнь Степана, у него нет. Если спросить, каково его назначение, какова цель, он ответить не сумеет, а сердце подсказывает что-то мрачное.
В таком настроении возвращался он на Васильевский остров.
На Николаевском мосту глухо выл ветер. Нева клубилась во тьме, фонари уходили золотыми цепями вдаль, в туманный мрак. Сердце Пети сжалось: ему почудилось, что он навсегда один в этой пустыне, и без цели и смысла ему надлежит блуждать по ней. Но тут он вспомнил об Ольге Александровне -- ее далекий, милый образ светлым видением проплыл перед ним. "Любовь, -- подумал он, входя к себе по лестнице. -- Любовь?" Сердце его забилось.
II
Экзамены тянулись с неделю, и эта неделя была очень утомительная для обоих, особенно для Пети: от волнений он успел похудеть и пожелтеть. Казалось, все идет хорошо. Вывесили список принятых; Петина фамилия была в нем, Степан не попал: не хватило полубалла.
Хотя Петя притворялся равнодушным, ему занятно было надеть форму -- это несколько развлекало: он казался себе похожим на мичмана. Неудача же Степана очень изумила и огорчила его. Он считал, что Степан гораздо способнее его и более, чем он, достоин носить форму.
Когда он спросил его, что же он намерен делать, Степан ответил:
-- Как-нибудь устроимся.
Из Петербурга он решил, во всяком случае, не уезжать. Через знакомых земляков нашел урок и за двадцать рублей должен был мерить ногами Петербург; это дало ему возможность жить почти самостоятельно.
Утром он читал, днем просвещал мальчика, обедал в дешевой столовой, а вечерами бывал у знакомых, на вечерних курсах, лекциях.
Как всегда, Петя завидовал его жизненности.
-- Тебе скучно бывает? -- спрашивал он.
-- Нет, не бывает. -- Степан курил, и по взгляду его небольших, темных глаз было видно, что это правда: где же скучать, когда еще не решен спор народников с марксистами, не прочитан Ибсен, Ницше.
Петю же остро мучило одиночество. Рос он с детства в любви, среди забот о нем, всегда с женщинами. Теперь этих милых, своих женщин не было; были лишь те, которых он видел издали, -- они только смущали его. Самый воздух, каким дышал раньше, был иной.
Утром Петя шел в институт, вяло слушал лекции. Завтракал в институтской столовой, иногда заходил в музей-- единственное, что ему нравилось.
Бродили столетние сторожа, было тихо, беспредельно покойно. Потрескивал паркет, веяло теплом из отдушин. Белые шкафы с золотыми разводами, за стеклами минералы, окаменелости; посреди зал скелеты мамонтов, плезиозавров. Петя разглядывал бериллы, топазы, аметисты, кварц с прослойками золота -- драгоценные, застывшие соки земли.
Садился и подолгу сидел молча. Пройдет случайный посетитель, проплетется старик солдат, и задремлет. Это все.
А потом надо в чертежные, вымерять циркулем, выводить линии, раскрашивать разные разрезы и профили. Впереди -- обед и вечер в унылой комнате с красной мебелью, с видом на Неву; чай с булкой среди неживого, чужого.
Студенты ему мало нравились. Их было несколько подразделений: студенты-политики, затем хлыщи, зубрилы и огромная масса никаких.
Первые собирали деньги -- таинственно, иногда глубокомысленно; устраивали сходки, говорили "студенчество", "публика". Путейский институт называли "Путейкой", Технологический -- "Технология". Вторые приезжали на рысаках -- это были дети богатых инженеров; они носили рейтузы, высочайшие воротнички, проборы; почти все заказывали чертежи и проекты.
А зубрилы сторожили каждый чих профессора, вид имели беспокойный и знали наизусть расписания лекций. Перед начальством трепетали. Большинство же, никакие, наполняли собой аудитории, как водой: нельзя было понять, есть они или их нет. Эти брали количеством, срединой, посредственностью.
Позже других познакомился Петя с соседом по чертежной, студентом Алешей. Это произошло потому, что оба бывали там нечасто.
Раз, когда Петя открыл свой стол, к соседнему подошел круглолицый юноша, голубоглазый, в голубенькой рубашке под тужуркой. Он тоже отворил стол, вынул линейки, готовальню и с недоумением взглянул на чистый лист ватманской бумаги, натянутой на доску.
Петя заметил это и улыбнулся. Улыбнулся и сосед.
-- Здравствуйте, -- сказал он, протягивая руку. -- Вот история, оказывается через две недели надо подавать, а я и не начинал. А у вас? Ну, тоже не много. И все это надо раскрашивать?
Он имел такой вид, будто в первый раз попал сюда и не знает, что тут делается.
Через полчаса они разговаривали как давно знакомые. И действительно, в Алеше было что-то такое простое, ясное, как голубизна глаз. Странным казалось, зачем он здесь.
Петя спросил его об этом.
-- В сущности, -- сказал он, -- так, случайно. Отец был инженером, я имею право сюда без конкурса. Кончил реальное, надо куда-нибудь. У меня матери нет; тетка да сестра Лизка, в Москве. Ну, тетка говорит: поезжай в Питер, может, и выйдет из тебя что. А, ей-Богу, я и сам не знаю, что такое из меня может выйти?
Петя сказал, что и он про себя не знает и тоже попал случайно.
-- Да ну? А я думал, вы из заправских. Я вас на лекциях видел два раза: такой спокойный, аккуратный, -- ну, думаю, министер.
Они захохотали. С этого началось знакомство, скоро перешедшее в очень добрые отношения. Алеша так же ненавидел Петербург, ученье, и ему нравились почти те же люди, что и Пете. Но унылости Петиной он не понимал и не одобрял ее.
-- Чего вы? -- говорил он, когда Петя впадал в меланхолию и приходил мрачный. -- Совершенно напрасно. Живем и живем. Выгонят отсюда за лень -- уедем в Москву.
-- Куда же вы денетесь, если выгонят? Что-нибудь надо же делать?
-- Мало ли что. Поступлю в Живопись и Ваяние, -- может, я художником буду. Разве это известно?
Петя верил ему. Он не удивился бы, если б Алеша вдруг ушел странствовать по свету или занялся чем-нибудь удивительным.
-- Ко мне Лизка скоро приедет, из Москвы, это штучка... мне пять очков вперед даст.
Удивляло Петю и то, как просто говорит Алеша о любви, женщинах -- о том, что для Пети было мучительным и темным. Тут же выходило так, что ничего нет стыдного и тяжелого в этом деле, напротив, -- все ясно.
Между тем, время шло. Наступила осень -- в аудиториях стали зажигать свет чуть не в двенадцать. Просыпаясь утром, Петя видел вместо Невы мутную полосу, шел в тумане в институт, возвращался оттуда в тумане и тьме.
В этой же тьме ездил вечерами в монотонной конке к Клавдии и Полине. Иногда заставал там Степана, но тот больше сидел с Клавдией.
-- Ну, Петруня, -- говорила иногда Полина, -- ты учишься? Ты будешь инженером, я -- актрисой; ты будешь подносить мне букеты роз.
Она ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, глаза ее горели, и ей, правда, казалось, что недалек тот день, когда она выйдет в свет великой актрисой.
-- Будешь знаменитостью, -- говорила Клавдия, лукаво кося на нее глазом, -- присылай мне контрамарки, или устрой на выхода.
Полина волновалась, доказывала, что Клавдия напрасно ее шпигует, -- и скоро являлся горячий кофе, простые, тихие разговоры, за которыми Петя отдыхал, забывал одинокую жизнь, почти всегдашнюю тоску.
В начале ноября они с Алешей сдавали репетиции. Петя с грехом пополам прошел, Алеше предложили прийти еще. Степан же к этому времени совсем забыл неудачу и был скорее доволен, чем недоволен петербургской жизнью.
III
"Пишу вам в институт наудачу, -- не знаю даже, попали ли туда. Мы еще не трогались, переедем в декабре. Заходите, буду очень рада". Следовал адрес.
Петя слегка покраснел.
-- Приятное письмо? -- спросил Алеша, сидевший рядом. (Петя вертел в руках конверт.)
-- Да, -- сказал Петя тихо. -- Письмо... от одной знакомой.
-- Вижу.
Через минуту он сказал:
-- Хорошая?
Петя не знал, что ответить.
-- Я люблю красивых, -- продолжал Алеша задумчиво. -- Очень люблю красивых женщин.
Профессор написал в это время формулу дифференциала суммы; студент Иванов, записывавший перед ними, раздраженно обернулся.
-- Нельзя ли потише?
Алеша слегка свистнул и зевнул.
Когда лекция кончилась, он сказал Пете:
-- На днях Лизавета приезжает, -- надо бы вас познакомить. Да она ненадолго, вот дело-то какое. Я вам скажу тогда.
И Алеша простился, накинул легонькую шинельку и, сам круглый, легкий, зашагал по набережной.
Петя же думал об Ольге Александровне -- не мог не думать. Все это время, занятое тяжкими и скучными делами, она была от него дальше, а теперь вдруг приблизилась, -- точно осветила жизнь. Он, положим, знал ее мало. Но уже обаянье ее испытывал. Если б спросили, любит ли ее, пожалуй, не ответил бы, но смутился б.
И теперь, зная, что через несколько дней она приедет, Петя прощал кое-что Петербургу: по этим улицам будет ходить она. Письмо пролежало в институте -- вдруг она уже здесь, встретится на том перекрестке?
Эти дни Петя бродил один по городу -- значит, был не в себе. Алеша заметил это и поставил ему на вид.
-- Да, и вот еще что: прошу вас -- сегодня ко мне, на файф-о-клок.
-- Это еще что?
-- Да уж приходите. Будет и Степан Николаич. У нас общие знакомые оказались.
-- Почему же это файф-о-клок? Вы англичанином стали, что ли?
-- А уж так я торжественно называю. И еще скажу вам -- Лизавета приехала. Явилась-то третьего дня, нынче уезжает. Но вы ее увидите. Ну, ждем.
Петя обещал. Ему опять стало весело, что вот он увидит какую-то Лизавету, о которой Алеша напевал ему столько времени.
"Может, сватать меня вздумал? Он чудак". Петя про себя засмеялся, но ему не было неприятно, что его можно сватать.
Он надел свежую тужурку и отправился.
Алеша жил недалеко, тут же на Васильевском. Его найти было нетрудно, -- в глубине большого двора странное здание, с огромными окнами. Здесь, в холоде, но в свету, жили художники. Алеша временно занимал студию уехавшего приятеля, ученика Академии.
Когда вошел Петя, файф-о-клок уже начался. Степан сидел на окне со стаканом чая; поодаль под огромным картоном, изображавшим Пьерро, -- два студента; Алеша, без формы, в светло-голубенькой рубашке, старался подварить чай, а высокая рыжеватая девушка, остролицая, напоминавшая лисичку, вырывала у него чайник.
-- Дай сюда! -- кричала она и покраснела от раздражения, -- ты страшно глуп, безумо!
И она стала доказывать, что нельзя подварить, надо разогреть самовар вновь. Она так была увлечена, что не заметила Петю.
-- Погоди, -- сказал Алеша, -- знакомься, пожалуйста. Это Лизавета, сестра моя, а это Петр Ильич.
Лизавета протянула руку и сказала, как бы ища сочувствия:
-- Нельзя на холодном самоваре, это идиотство!
Глаза ее блестели; нежный румянец дышал теплотой, отливал золотом чуть заметного пушка.
-- Чего вы так волнуетесь? -- спросил с окна Степан и улыбнулся.
Алеша захохотал, тряхнул слегка кудрявыми волосами:
-- Уж такая она, вся как на пружинах.
-- Ладно, -- сказала Лизавета, -- какая есть, такая и буду.
Спор, прерванный Петей и Лизаветой, возобновился. Рассуждали о том, какими путями должна идти революция.
-- Я думаю, -- говорил Степан, -- что раз мы считаем себя революционерами, то не должны отступать, ни перед чем. Кто же говорит, что террор приятен. Но если жизнь так идет, что он становится необходим, то надо... быть достаточно мужественным. Больше ничего.
-- Террор не достигает цели, -- ответил рыженький студент, социал-демократ. -- Без воспитания масс вы ничего не добьетесь. А массы воспитываются капитализмом.
Степан стал возражать. Алеша насвистывал. Лизавета села покойно, раздраженность сошла с ее лица, и теперь только Петя заметил, что она очень похожа на брата: у нее такие же веселые и открытые глаза. Степан, как видно, несколько подавлял ее, хотя во всех ее движениях, улыбке -- была своя правда, которую, быть может, она не умела даже высказать.
-- Ну, -- сказал Алеша, -- революция, да без бомб, -- это, по-моему, глупо. Какой там капитализм! Жди его.
-- Разумеется, надо бомбы! -- подхватила Лизавета.
Рыженький студент взглянул на них с таким видом, что ему трудно спорить с детьми, не читавшими Маркса. Не отвечая им, он опять обратился к Степану.
Петя молчал. Ему казалось, что отчасти правы и те, и другие, но чтобы говорить так, надо за что-то бороться на самом деле, а не только разговаривать. О себе же он знал, что не может бороться уже потому, что ему неизвестно и более существенное: для чего живет сам-то он?
Он подошел к окну, взглянул сквозь огромные стекла на небо, на крест Исаакия, и привычная тоска охватила его. Один, один, по-прежнему, и никому не нужен. Неужели судьба его -- праздное коптительство неба, вдали от большого и настоящего, что есть, все же, в жизни?
-- А по-моему, -- сказала неожиданно Лизавета, -- одно только нужно -- любить. У кого есть любовь, тому хорошо, солнце. Петербург ваш проклятый, -- в нем солнца нет. А на остальное мне наплевать. Есть солнце, я живу, а нет -- умру, все равно, что вы ни говорите тут. Это безразлично, -- без любви я умру, во мне самой солнце должно быть.
Она встала шумно, мягко, как все, что делала, и подошла к Пете. От нее пахло теплом и чуть духами. Прическа немного набок, и непременно отстегнут какой-нибудь крючок на лифе.
-- Тоску на вас нагнали?
Она показала на споривших и сказала, зевнув, вполголоса:
-- Мне в Москву сегодня ехать, поезд уж скоро.
И, смеясь, блестя веселыми глазами, она стала потихоньку болтать с Петей о Москве, о том, какие у нее там отличные друзья, часто повторяя: "безумно интересно", "чудно", или ругательства. Петя несколько недоумевал. Но она ему нравилась.
-- Так, -- сказала она, наконец, -- болтаю, болтаю, а пора и ехать.
Она велела послать за извозчиком. Алеша поцеловал ее на прощанье.
-- Милый, -- сказала она Пете, -- проводите меня на вокзал, мне одной скучно.
Через несколько минут Петя тащил Лизаветин чемодан по лестнице; чемодан был заперт небрежно, из щели выглядывало что-то красное.
-- А, -- сказала Лизавета, -- дура я. Это мой капот.
Петя улыбнулся и подумал, что такой капот, верно, идет ей.
На извозчике Лизавета продолжала болтать. Она знала его по письмам брата. Кажется, он ничего себе.
-- А Степан вам понравился? -- спросил Петя. -- Это мой приятель, товарищ по школе.
Лизавета подумала.
-- Немножко боюсь его, -- ответила она. Потом еще помолчала.
-- Он умный. Петя улыбнулся.
-- Да вы, пожалуйста, не улыбайтесь. Конечно, умный!
Лизавета готова была рассердиться: зачем противоречат.
Но сейчас же рассмеялась, прибавила:
-- Он мне ни чуточки не нравится. В нем нет ходы.
-- Это что такое?
-- Так, нет ходы. Это значит: поди сюда. Такое наше выражение, московское.
У вокзала Лизавета ловко спрыгнула, дрыгнув ногами. К поезду едва поспели.
Когда вагон уже тронулся, Петя прошел с ним рядом несколько шагов.
-- Заходите, когда в Москве будете! -- крикнула Лизавета весело из окна. Потом она захохотала, блеснув глазами. -- В вас есть ходы!
Петя покраснел, замахал ей фуражкой. Он был слегка взволнован, выпил на вокзале кофе и пошел пешком по Невскому.
Выглянуло на закате солнце, унылое, таинственное. Невский розовел в тумане. Петя вспомнил шумную, теплую Лизавету. Почему-то представилось, что он встретится еще с ней. Потом мысли его перешли на Ольгу Александровну, и сердце приостановилось, как всегда. Где она сейчас? Казалось, ее дух, тонкий и нежный, уже веял над этим городом, в закатном сиянии.
И мысли о том, что ему суждено, и какое течение примет его жизнь, занимали его все время, пока он шел.
IV
Хотя лично против Степана Полина ничего не имела, скорей даже он нравился ей, все же она была недовольна, что он стал ходить к ним чаще. Она не могла не видеть, что много тут относилось к Клавдии. Полина боялась, что Степан завлечет Клавдию в самую бездну революции-- Клавдия такая нервная, -- говорила она, -- а теперь, Петруня, представь, она стала еще резче. В школе работает мало, все уходит. Нет, я ужасно за нее боюсь. И говорить с ней невозможно.
Полина ходила взад-вперед по комнате, и ей казалось, что та сторона, где сидел в кресле Петя, -- это первый ряд.
-- Ужасно, ужасно!
Петя говорил, что Клавдия не такой уж ребенок, но и сам чувствовал, что в известной мере Полина права.
В это время случилось, что в университете назначили защиту диссертации на модную тему: о марксизме. Степан с Клавдией много говорили об этой диссертации. Петя в таких делах понимал мало, но почему-то и ему захотелось пойти.
И вот во вторник, около двенадцати, Петя, обдергиваясь и немного смущаясь, входил в высокие коридоры университета, в направлении назначенной аудитории.
Толклись студенты, курсистки в блузках, и по временам входили и садились в средние ряды молодые люди в штатском, с записными книжками. "Верно, оппоненты", -- думал Петя, с некоторым благоговением принимая за ученого репортера мелкой газетки. Клавдия со Степаном были уже тут.
-- Из Москвы наехали народники, -- говорил кто-то рядом. -- Будет игра!
-- Он им пропишет, -- ответил угрюмый студент в косоворотке.
В первых рядах, среди дам, посещающих премьеры, громкие процессы и диссертации, виднелось несколько бородачей. Казалось, волосы росли у них из глаз. Большинство было в провинциальных сюртуках, у некоторых из-под брюк рыжели голенища сапог. Это и были народники.
Наконец, стало тесно; студентов отделили на галерку, и из дверей, в другом конце залы, "вышел факультет" -- подобно присутствию окружного суда: собрание седых, полуглухих, подслеповатых людей.
С ними явился и магистрант -- человек ловкий и бойкий, во фраке. Он изложил свои тезисы: фабрика вытесняет кустаря, это хорошо; кустарь пережиток, как и община, -- и далее в этом роде.
Скоро загремели в ответ народники. Потрясая бородами, они клялись, что кустарь не вымирает, община не разрушается, а несет залог дальнейшей жизни. Что в Италии процветает мелкое хозяйство. "Бем-Баверк, австрийская школа, психологическая теория ценности..." Магистрант крысился и отстреливался: "Мелкобуржуазный характер, реакционное крестьянство, рост пролетариата"... (В этом месте студенты захлопали. "Факультет" смутился и просил не мешать.)
Через два часа Петя почувствовал, что в голове его мутно. Несомненно, эти люди много работали, много знали и сейчас волновались искренно, отстаивая свои мысли; но ему не было это близко; прислушиваясь к их книжным выражениям, Петя лишь сильней ощущал, что правда -- та, без которой человек не может жить, -- не у них, и не у Бем-Баверков.
В перерывав он вышел в самый конец коридора. В старинное окно, с полукругом вверху, была видна Нева, Исаакий и Зимний Дворец. Шел снег, было тихо, и белый покров на Неве казался таким истинным, нерушимо-чистым.
Петя вздохнул. Хорошо бы проехаться в деревню, на санках, вдохнуть запах леса под инеем!
Он обернулся -- и увидел тонкую, худощавую даму, с красной розой в корсаже, под руку с немолодым судейским.
Петя вспыхнул. Ольга Александровна заметила его и улыбнулась.
-- А-а, -- сказала она ласково, подавая руку в узенькой белой перчатке, -- и вы! Я не знала, что вы этим интересуетесь.
-- Я... собственно, так, со знакомыми, -- пробормотал Петя, точно был в чем виноват.
-- Вы что же, марксист? -- спросил Александр Касья-ныч, глядя на него острыми, очень сближенными глазами. Его стриженая бородка, скептический взор и определенность выражений смущали Петю. Александр Касьяныч был седоват, занимал порядочный пост в Сенате -- его только что назначили, -- на лице его был уже петербургский, серый налет.
-- Нет, -- повторил Петя, -- я случайно, со знакомыми.
И то, что он глупо твердит одну фразу, как всегда нескладно, еще более сконфузило и раздражило его. "Какого черта, -- подумал он, -- что я ему отчет давать должен?"
Ольга Александровна заметила это, чуть сощурилась, и в ее черных глазах блеснуло что-то веселое, поощрительное. "Я за тебя, -- как будто говорила она, -- не бойся".
-- Да и ты, папа, пока еще не в партии. -- Она засмеялась и дернула его за рукав. -- Подумаешь, какой социал-демократ!
-- А зачем я тут, -- этого понять нельзя. Выше понимания, должен сознаться.
Он обернулся к Пете.
-- Вот что значит быть отцом-с. Когда вам стукнет пятьдесят, вас, вероятно, тоже поведут слушать чепуху, как меня. Впрочем, -- прибавил он, -- раз это сделала Оленька, значит, так надо. Покоряюсь. Да, вам, конечно, интересно тут. А мне нисколько, да я и занят. Поручаю вам Оленьку, оставляю свое место -- изволите видеть, -- во втором ряду, затем жду обедать.
Быстро поклонившись, Александр Касьяныч сухим, легким шагом, застегнувшись на все пуговицы и приняв обычный оттенок кодекса Юстиниана, -- вышел.
Кончался и перерыв. Публика спешила в зал. Ольга Александровна, чуть шурша платьем, узкая и тоже легкая, прошла к своему месту. Петя сел рядом. Толстая дама в шелках, соседка, с удивлением взглянула на него.
Но Петя ни на что не обращал внимания, и теперь ему был уже все равно, что думают о нем, что говорит магистрант, что ему возражают: рядом он чувствовал шелест материи, знакомый, слабый и милый запах духов. Иногда она спрашивала о каком-нибудь пустяке, близко наклоняясь; ему все казалось важным и замечательным.
Если своим ответом он вызывал улыбку, или смех, морщивший верхнюю часть носа, он краснел и внутренне ликовал. Теперь уже не казались длинными речи народников, ответы магистранта: ничего, пусть они стараются, и шумят хоть до вечера.
В середине одной из заключительных речей Ольга Александровна нагнулась к нему.
-- Получили письмо? -- спросила она шепотом.
Петя кивнул, и в глазах его что-то задрожало.
-- Я очень рада, что встретила вас тут, -- прибавила она также шепотом, -- здесь все какие-то чужие люди. -- Она сощурила глаза и поморщилась. -- Нет своих.
Петя смотрел на нее, молчал, но его вид ясно говорил, рад ли он, что ее встретил.
Ольга Александровна улыбнулась, повернула голову в сторону споривших и приняла вид, будто слушает их. Так прошло около часу. Этот час слился для Пети в одно сладостно-туманное ощущение ее присутствия, белизны снега за огромными окнами, какой-то внутренней, нежной тишины, обещающей счастье. Когда в грохоте аплодисментов, двигаемых стульев все поднялись, он вздохнул, будто частица чего-то ушла уже невозвратно.
При выходе они встретились со Степаном.
-- Мы остаемся, -- сказал он. -- Готовят овацию.
Темные глаза Степана, вся его крепкая, тяжеловатая фигура выражала возбуждение. Видимо, его что-то задело в диспуте.
Но Петя уже не слушал. Он искал глазами Ольгу Александровну, которая одевалась отдельно, и думал только об одном -- как бы толпа не оттерла его.
Туманно-фиолетово было на улице, купол Исаакия золотел, и по берегу Невы зажглись бледные фонари, когда Петя с Ольгой Александровной катили по набережной. За Дворцовым мостом снег синел по-вечернему; у крепости густела мгла.
V
Пете казалось, что лучше бы не приезжать, а все лететь так, дальше и дальше, в синеватой мгле вечера, придерживая рукой Ольгу Александровну. Но на Кронверкском, против сада, конь остановился; они вышли, и машина подняла их в пятый этаж.
В окнах сумеречной гостиной глянул вид на Выборгскую, с зажигающимися огоньками. Ниже, над деревьями в инее, кружили галки. Закат угас.
-- Ну, -- сказала Ольга Александровна, -- вот вы и у нас, Петя, -- простите, что я так вас называю: я ведь старше, да и вас только что испекли в студенты.
Улыбаясь, она снимала с бледных рук-перчатки, отколола шляпу.
-- Видите, какая даль. Это я выбирала квартиру.
Она подошла к окну и загляделась. Что-то задумчивое проступило в ее черных глазах.
-- Когда смотришь вдаль, -- прибавила она, -- все кажется лучше. Жизнь чище, просторнее... так. -- Она развела руками, и это был неясный жест, но Петя понял, что он выражал.
-- Если бы папа слышал, он посмеялся бы, сказал бы, что это все пустяки и фантазерство. А, между тем, это так. Человеку всегда хочется чего-то невозможного... и прекрасного. Может быть, в этом и вообще сущность жизни.
Она вздохнула.
-- А папа... очень terre a terre [низменный, пошлый -- фр.]. Хотя его надо ближе знать, чтобы понять правильно.
-- Сегодняшние споры тоже terre a terre, -- сказал Петя робко. -- Однако вы же пошли и даже Александра Касьяныч а взяли.
Ольга Александровна засмеялась, слегка покраснела.
-- Вот и поймал меня студентик Петя. Правда, зачем я сегодня была? Так, просто мне очень хотелось... хотелось и хотелось пойти. Разве это плохо? Может, у меня предчувствие было?
Она продолжала смеяться, глаза ее весело блестели. Потом она подошла к двери в столовую.
-- Мы тут болтаем, а у нас гости, и чуть что не подали на стол. Идем!
Петя двинулся за ней в столовую, где около вина стоял Александр Касьяныч с двумя незнакомыми Пете людьми.
-- Наконец-то, -- сказал он, -- мы уж решили откупоривать. Дочь моя, -- прибавил он, обращаясь к тощему блондину в сером жилете, -- увлекается науками.
Тот повел слегка носом.
-- Я Ольгу Александровну имею удовольствие знать, и не один день. Да, науками. Вплоть до господ социалистов?
Александр Касьяныч сел и налил ему рюмку мадеры.
-- Хорошо еще, что молодой человек выручил, а то представьте -- я, на диспуте-с!
Александр Касьяныч засмеялся своим ироническим смехом. Тонкие губы его слегка ходили.
Нервного блондина звали Нолькен; он был композитором. Чокнувшись с Ольгой Александровной, он бегло и, как Пете показалось, пренебрежительно взглянул на него.
-- За здоровье господина магистранта, за жидков, за социалистов.
Другой гость, с лицом нововременца и с перстнями, протянул свой стакан. Ольга Александровна молча ела суп со спаржей. Электричество блестело в рюмках, в хрустале, суп отливал золотистым, но плохо шел в Петино горло. Как часто с ним бывало, он вдруг почувствовал прилив крайней раздражительности, хотя ни социалисты, ни евреи его не интересовали. Верно, в глазах его нечто отразилось: Ольга Александровна подняла на него спокойный взор, будто говоривший: "сдержанность".
Разговор быстро перешел на политику, Финляндию, окраины; Нолькен горячился, настаивал на крутых мерах. Его непрестанно подзуживало что-то. Александр Касьяныч оживился, но ни в чем не соглашался с гостями. Трудно было понять, какого он сам направления, но он нападал на всех и всех высмеивал: и министров, и правых, и левых. Казалось, его извилистому мозгу доставлял удовольствие самый спор, процесс унижения мнений, считающихся общепризнанными.
-- Это все пустяки, пустяки-с, все эти национальные направления, политика кулака. Это глупости, я вам доложу, на этом далеко не уедешь. Культура есть культура, как же мы ее насадим, если сами мы мужланы, дикари?
Но если бы при нем заговорили о голоде, обязанностях правительства перед народом, он так же посвистел бы и обругал бы газетчиков, раздувающих пустяки.
Пете казалось, глядя на него, что он какого-то абстрактного, юстиниановского направления.
О студентах, из-за Пети, говорили с осторожностью, но чувствовалась нелюбовь к этим людям, особенно у но-вовременца. Между прочим, он сообщил, что скоро в высших заведениях начнутся беспорядки.
-- Вот и глупости-с, -- сказал Александр Касьяныч, -- и ерунда, присущая русским. Нам грамоте еще учиться, но уж мы да, -- мы меньше чем на республике не помиримся. Что же, молодой человек, и вы будете песни распевать, с флажками разгуливать?
Петя не думал об этом и вообще был не воинственного нрава, но почему-то ответил, смущаясь и волнуясь, что, если нужно будет, -- пойдет.
Александр Касьяныч скользнул по нему взглядом и принялся издеваться над министром народного просвещения и уставом 84 года.
-- Ну, и вы, конечно, будете за отмену устава-с, но вы знаете, собственно, в чем он состоял? -- спросил он вдруг Петю.
Петя ответил злобно: "Знаю". Об уставе он имел смутнейшее представление, и ему очень мало было до него дела.
Все засмеялись. Ольга Александровна сказала:
-- Все политика -- как скучно. Оскар Карлыч, расскажите лучше о музыке. Что теперь нового? Я очень отстала.
Нолькен ответил, что пусть бы лучше ходила в симфонические, чем на диспуты. Он опять возбудился, но теперь по-другому: видимо, эти вопросы всерьез задевали его. С жаром стал он нападать на Дебюсси, с таким же жаром превозносил Скрябина.
-- Музыки, кроме России, нигде нет, это факт. Тут на Марксе не уедешь.