Забелин Иван Егорович
История русской жизни с древнейших времен

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 10.00*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Часть вторая. История Руси от начала до кончины Ярослава I.


  

ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЖИЗНИ С ДРЕВНЕЙШИХ ВРЕМЕН.

СОЧИНЕНИЕ

Ивана Забелина.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

История Руси от начала до кончины Ярослава I.

  

Второе издание под редакцией А. В. Орешникова.

Издание М. И. Забелиной,

Москва. Синодальная Типография 1912.

<Разрядка заменена на подчеркивание>

ОТ РЕДАКТОРА.

  
   В 1908 г., в год своей кончины, И. Е. Забелин напечатал с поправками и дополнениями второе издание первой части "Истории Русской жизни". Без сомнения, с подобными же дополнениями должна была появиться и вторая часть того же труда во втором издании, но смерть помешала автору осуществить его намерение: им оставлен лишь печатный экземпляр второй части "Истории Русской жизни" с некоторыми заметками и поправками на полях. При печатании настоящего второго издания, часть заметок и поправок помещена в подстрочных примечаниях, или же введена в текст. Текст перепечатан полностью с сохранением орфографии автора в тех словах, которым он придавал значение (Немон, корниз и т. п.). Ссылки на страницы первой части "Истории Русской жизни" сделаны по второму изданию.
  

Глава I. Заселение русской страны славянами.

Древнейшее начало Русской Истории. Откуда взялись Новгородские Словяни? Появление Славян в Европе. Их первобытная культура. Их первоначальные обиталища. Их первоначальное имя. Древнейшие торговые пути по нашей стране. Венеды -- Словени, промышленники и коренные колонизаторы нашего Севера. Следы их поселений от устьев Немона и до Белаозера. Словенская область Новгорода.

  
   Первая страница Русской Истории, и самая достоверная страница, была написана в то самое время, почти в тот же самый год, когда впервые огласилось в Истории и Русское имя. Она написана знаменитым Цареградским патриархом Фотием в его окружной грамоте к восточным святителям, в которой он впервые обличает Западную Церковь в отпадении от Православия, в неправедных захватах, в высокомерии и властительстве, -- где, следовательно, строгая и точная правда каждого слова служила ручательством святой истины всего дела.
   Патриарх Фотий справедливо почитается светилом учености и образованности своего века, Этот век (девятый) ученые не без основания именуют веком Фотия, потому что "во все продолжение существования Греческого Царства, от Юстиниана до падения Византии, никто не принес стольких услуг наукам, как патр. Фотий". При нем положено начало Славянской образованности в переводе Св. книг на Славянский язык. Славянский первоучитель св. Кирилл был учеником Фотия.
   Что касается церковной распри между Востоком и Западом, подавшей повод к написанию упомянутой грамоты, то она возникла все из за той же Болгарии, тогда еще новорожденной в Христианской истине. Латинский Запад, в лице Римского папы, во что бы ни стало хотел забрать новую паству со всею ее землею в свои руки. С этою целью он послал к новопросвещенным своих епископов и стал сеять на новой ниве свои западные плевелы и мудрования. Дабы положить конец властолюбивым притязаниям, Фотий окружною грамотою призывал святителей решить дело собором и поставлял на вид, как благоприятное для борьбы знамение времени, крещение Болгар и Русских, говоря, что если и языческие народы отлагают свои старые заблуждения и приходят в разум истины, то, по благодати Божией и содействием собравшихся святителей, возможно будет исторгнуть и Западную ложь.
   "Не только Болгарский народ переменил прежнее нечестие на веру во Христа, писал он, но и тот народ о котором многие многое рассказывают, и который в жестокости и кровопролитии все народы превосходит, оный глаголемый Рос, который, поработив живущих окрест него, и возгордясь своими победами, воздвиг руки и на Римскую Империю: и сей, однако, ныне переменил языческое и безбожное учение, которое прежде содержал, на чистую и правую Христианскую веру, и вместо недавнего враждебного на нас нашествия и великого насилия с любовью и покорностью вступил в союз с нами. И столь воспламенила их любовь и ревность к вере (благословен Бог во веки! взываю я с Павлом), что и епископа, и пастыря, и христианское богослужение с великим усердием и тщанием приняли." 1
   Это было написано в 866 году.
   Смысл этих немногих слов очень обширен: в нем заключается, можно сказать, изображение целого периода Русской Истории, изображение первоначального возраста русской народности. Народ, о котором уже в 866 г. многие из Греков многое рассказывали, успел к тому времени достаточно окрепнуть на своем месте и пораздвинуть свои силы по сторонам. Он успел уже поработить окрестные племена и, возгордясь своими победами, победоносно явился даже под стенами самого Цареграда. В жестокости и кровопролитии он превосходил все народы... Такими выражениями Византийцы всегда обозначали особенную силу и могущество своих врагов. -- Наконец, оставив язычество, этот народ принял св. крещение и с любовью и покорностью вступил к союз с Греками.
   "Происшествие важное для всей христианской церковной истории", замечает Шлецер.
   Рассуждая об этой дорогой для нас Фотиевой повести и по своей норманской системе ни как не желая признать в этом достославном Росе наших Руссов Киевских, Шлецер все таки принужден был сказать, что здесь рисуется, "многолюдный и ужасно сильный народ, который не составлял простой разбойничьей шайки, бегающей с места на место, а был сильным завоевательным народом, не знавшим ни кротости, ни уступчивости, с которым Византийский Двор, даже и после испытанного нашествия и великого насилия, почитал необходимым войти в союз и заключить мир, и привлек его к тому богатыми подарками из золота, серебра и дорогих одежд." 2 После таких свидетельств и заключений критики, становится очень понятным, что Руссы, попавшие в 839 г. к немецкому императору Людовику на Рейн, действительно могли быть только Руссы Киевские, ездившие в Царьград от своего Кагана для союза с Греками, хорошо знавшие круговой Варяжский путь по морю и мимо Новгорода, и потому возвращавшиеся к Балтийскому поморью по западной окраине, вероятно из опасения пройти в малых силах Русским путем по степному Днепру. Очень понятным становится и то обстоятельство, почему Хозары в 834 г. строят на среднем Дону крепость Саркел 3, не против Печенегов, как обыкновенно толкуют, а несомненно против того же Роса, ибо помещение крепости на речном перевале из Дона в Волгу обнаруживает заботу и опасение больше всего со стороны водяных сообщений, чем со стороны конных степных Печенежских набегов, для которых прямая и ближайшая дорога к Хозарской столице лежала гораздо южнее сухим кочевым путем и была для Печенегов сообразнее.
   И так в 866 г. в Греческом Царстве Рус уже славилась, как народ, совершивший все те подвиги, посредством которых создается полное начало народной самобытности и самостоятельности. Русь покорила окрестную страну, проложила свободный путь в Царьград, заставила льстивого Грека искать с нею союза и договора, и как бы в удостоверение, что обнаруженная кровожадность и жестокость, т. е. сила и могущество молодого народа, происходят не от дикой и вполне варварской разбойной стихии, а от стремлений гражданских, -- склонилась даже к Христианской Вере.
   Все это было еще до 866 года. Этот год представляется рубежом особенной, древнейшей Русской Истории, о которой мы знаем очень немногое. Но замечательно, что те же короткие слова Фотия в полной мере прилагаются и к истории того столетия, которое по пятам следовало за первым годом Русской славы. Все, что начальная летопись рассказывает о временах Олега, Игоря, Святослава, Владимира, есть только дальнейшее развитие тех же самых подвигов: покорение окрестных народов, походы на Царьград, мирные договоры с Греками и в конце -- всенародное принятие Христовой веры -- вот чем было исполнено движение Русской жизни включительно до времени св. Владимира.
   Естественно предполагать, что и начертанная Фотием история с своими славными:, но неизвестными нам делами и событиями продолжалась несколько десятков лет и может быть целое столетие. Мы указали на два события, дающие довольно явные намеки о том, что в 30-х годах IХ-го столетия в Русской стране что-то происходило: посылались в Царьград послы, Хозары строили крепости..... Наша летопись об этом времени ничего не помнит и начинает говорить о Русских делах почти с того только года, в который написана была повесть Фотия. Очевидно, что все годовые числа летописи, приставленные к первым Русским временам, в действительности представляют, по словам Шлецера, одно ученое вранье, основанное летописцем на невинном соображении, что когда в греческом летописаньи впервые появилось Русское имя, то, следовательно, с того только года началась и самая жизнь Руси.
   В воспоминаниях детства трудно говорить о верности годовых чисел, а в воспоминаниях народного детства целые десятки и сотни лет застилаются событием одного года, который и выставляется вперед сообразно умствованию первого летописца.
   Но если легко отринуть начальную годовую таблицу, в которой с такою правильностью расставлены отдельные случаи наших народных преданий, то очень не легко да и совсем невозможно одним почерком пера, так сказать, отрезать эти предания от настоящей истории народа 4.
   Предания, если только их в источнике нет и следа сочинительских литературных сказок-складок, если они вообще рисуют жизненную правду и идут от основных великих народных движений или народных героических дел, каковы предания нашей летописи, -- такие предания очень живущи: они сохраняются в народной памяти целые века и даже тысячелетия. Они особенно крепко и долго удерживаются в народном созерцании, если народная жизнь и в последующее время течет по тому же руслу, откуда и первые ее предания, если к тому еще народ не знает писанного слова или мало им пользуется.
   Основные черты древнейших Русских преданий, которых невозможно определить годами, заключаются в том, что Славяне разошлись по своим странам от Дуная, что Христово учение было проповедываемо Славянскому языку еще самими Апостолами и их ближайшими учениками, -- это для общей славянской истории. В частности, для Русской Земли первые предания свидетельствуют, что некоторые Русские племена, Радимичи, Вятичи, пришли в Русскую Землю от Ляхов, т. е. от Западных Славян, что в самом начале в Русской стране господами были на Севере Варяги, приходившие из за моря, на Юге Хозары, тоже приморские жители; что, следовательно, вообще страна находилась в зависимости от своих морей, на севере от Балтийского, которое так и прозывалось Варяжским, на юге от Каспийского, Азовского и Черного, так как Хозары господствовали на этих южных морях.
   О дани Хозарам поднепровского населения говорит византийский летописец Феофан в начале IХ-го века. О Варягах наша летопись помнит, что они, как пришельцы, колонисты, населяли все знатные города севера, и что самые Новгородцы, хотя и были Словени, но были варяжского происхождения, т. е. колонисты с Варяжского моря, а эту заметку можно объяснять не только заселением, но и торговою промышленностью Новгородцев, сделавшихся по своей промышленности истыми Варягами. Затем предание говорит, что север изгоняет Варягов и потом призывает к себе князей от Варягов -- Руси, что от этой Варяжской Руси прозывалась Русю и вся Земля.
   Далее, наше предание хотя и дает начало Киеву от туземца Кия, но выставляет также на видь, что в оное время этот город был собственно Варяжскою колонией из Новгорода. В одной из поздних списков летописи даже прямо сказано, что первые поселенцы Киева были Варяги 5. Затем предание уже с видом полной достоверности говорит, что все северные люди, призвавшие князей Варягов и впереди их сами Варяги собираются под предводительством Олега, идут на юг, захватывают Киев и остаются в нем на вечное житье. Здесь все Варяги, Славяне и прочие прозываются Русью, начинают покорять окрестные племена, а затем ходят на Царьгород.
   Связь всех этих преданий не только не противоречит рассказу Фотия, но и подтверждает его. Самое уверение летописца, очень настойчивое, что страна прозвалась Русю от Варягов-Руси, явившихся освободителями народа от чужих даней, совпадает тоже с далеким преданием, записанным в византийской хронике под 904 годом, где между прочим говорится, что "Россы прозвались своим именем от некоего храброго Росса, после того, как им удалось спастись от ига народа, овладевшего ими и угнетавшего их по воле или предопределению богов." 6
   Несомненно, что это предание для киевской страны имело тоже значение, как для Радимичей и Вятичей предание от их происхождении от Ляхов, т. е. от западной ветви Славян; как и предание о Новгородцах, что они, бывши: в начале Словенами, сделались потом отродьем Варягов. Для подобных преданий годовых чисел не бывает и потому они могут относиться к незапамятной древности.
   Киевская сторона, прилегши к широким кочевым степям, находясь на перекрестке народных движений с В. на З. и с С. на Ю., должна была с незапамятных времен не один раз подвергатся завоеваниям и угнетениям и при благоприятных обстоятельствах снова возраждатся в прежней свободе. При Геродоте, за 500 лет до Р. X., над Скифами-земледельцами господствовали Скифы-кочевники. В конце первого века до Р. X. Диодор Сицилийский рассказывает, что кочевых Скифов в конец истребили размножившиеся и усилившиеся Сарматы, которые под именем Роксолан сейчас же после Скифов становятся господами всей нашей Черноморской Украйны. Страбон распространяет жилище Роксолан до крайних пределов известного тогда Севера. Очень ясно, что Роксоланы и были освободителями Днепровского народа от угнетения Скифов. Было ли это имя туземным или оно принесено северными людьми, об этом мы ничего не знаем; но из положения очень давних торговых связей Балтийского моря с Черным и Каспийским -- можем не без оснований гадать, что такое имя могло быть принесено и от Севера. Затем в IV столетии на днепровские места случалось нашествие Готов, против которых, пользуясь приближением Уннов, первые восстали именно Росомоны пли Роксоланы и за одно с Уннами прогнали их от Днепра. С тех пор в стране от устьев Дона до устьев Дуная господствуют Унны. Мы почитаем этих Уннов Вендами или Ванами Скандинавских саг. Их именем, как потом именем Руси, или прежде именем Роксолан, как всегда бывало, покрывались все тутошния племена, и славянские и кочевые. При появлении Уннов, имя Роксолан исчезает, но исчезает ли их свобода, неизвестно. С течением времени от внутренних усобиц Унны ослабели, и чтобы совсем их искоренить, Греки призвали Аваров, которые снова угнетают страну. Через 200 лет страна снова освобождается и от Аваров Уннами-Булгарами, но вскоре снова подчиняется новым властителям, Хозарам 7.
   Таким образом, угнетения и освобождения днепровской страны отмечены Историей не один раз. И вот объяснение, почему в Киеве жило предание не о Росе -- родоначальнике, как у Радимичей и Вятичей о Радиме и Вятке, но о Росе -- освободителе от иноземного ига. Такие предания вполне достоверны уже потому, что они всегда изображают, так сказать, самое существо народной Истории. По этим преданиям можно заключат, что быт Радимичей и Вятичей до подданства их Хозарам проходил мирным растительным путем, в то время как быт Днеппровских Полян, время от времени, не один раз, подвергался покорениям и освобождениям.
   Как бы ни было, но связь всех преданий нашей летописи о Русской земле сводится к одному узлу, что жизнь Руси вообще поднялась от прихода северных людей. При этом предания указывают, что первое движение исторических дел началось в ильменской стороне, в ее главном городе, который прозывался уже новым городом, след. был потомком какого-то старого города или старого периода жизни, совсем исчезнувшего из народной памяти. Об этом старом времени у летописца сохранялось только одно сведение, что славянское племя, пришедшее на Ильмень-Озеро, прозывалось своим именем, Словенами, что оно построило тут город, назвавши его Новгород.
   Эти Словени, как совсем особое племя, в первые два века нашей истории довольно точно отделяются своим именем от других соседних славянских же племен. Это была самая верхняя, т. е. самая северная ветвь всего Славянского рода. Каким образом и в какое время забралось сюда это племя, и по какому случаю оно оставило за собою имя Словен -- об этом Летопись ничего не помнит. Однако это самое славянское имя, хотя ж не в полной точности (Ставаны, Свовены), почти на том же месте упоминается уже в географии второго века по Р. X.
   Существует ли какая связь между голым именем Славян в древнейшей географии и началом нашей истории в IX веке?
   Чтобы ответит на этот вопрос, чтобы узнать старую историю нового города, нам необходимо поближе осмотреть первоначальную древность славянских поселений в нашей стране. Мы увидим, что не только появление на своем месте Новгорода, но и весь характер Русской истории, как она обозначена в первое время, вполне зависели от древнейших связей и отношений балтийского славянского севера и черноморского греческого юга, проходившего по нашей стране именно теми путями, где сплошными поселками искони сидело и до сих пор сидит одно Русское Славянство.
  
   Споры и рассуждения о том, когда пришли Славяне в Европу и какой они собственно народ, азиатский или европейский, теперь вполне и навсегда упразднены рожденною на нашей памяти наукою Сравнительного Языкознания 8. Она освободила Славян от тьмы невежественных европейских предубеждений и предрассудков, которые и в науке и в политике не отделяли достойного места славянству, как народности, несумевшей стать господином в своей земле и потому будто бы не имеющей равных дарований и талантов с остальными европейцами. Весьма точными и подробными исследованиями над составом и историей европейских языков, наука Сравнительного Языкознания утвердила теперь несомненную истину, что все европейцы, в том числе и Славяне, родные братья между собою; что все они происходят от одного отца-прародителя, от одного народа древних Ариев, жившего некогда, как предполагают в Средней Азии, за Каспийским и Аральскими морями, на верху рек Сыр-Дарьи и Аму-Дарьи, в тех местах, где находится известный нам Ташкент и где лежат земли древней Бактрии. Та страна в древности так и называлась семенем Ариев. Оттуда в течении многих веков и быть может тысячелетий, разные племена Арийцев мало по малу разошлись в разные стороны, подобно тому, как, по нашим преданиям, Славяне разошлись от Дуная и Карпатских гор. Южные племена, Индусы, передвинулись дальше к юго-востоку, в области рек Инда и Ганга; другие переселились на ближайший запад, в области нынешней Персии; иные потянулись вон из Азии на европейский материк, то есть на дальний запад и северо-запад от своей родины.
   Вероятно, это происходило еще в те времена, когда Аральское, Каспийское, Азовское и Черное моря составляли одно Средиземное море между Европою и Азией, отчего и сухопутная дорога Ариев в Европу, должна была проходит в двух направлениях; для южных племен -- по Малой Азии, для северных, именно для Славян, по северным берегам упомянутых морей, по нашим прикаспийским и черноморским степям, через все реки впадающие в эти моря из нашей равнины.
   Имя Арии, как толкуют, значит "почтенные, превосходные".
   Кто из европейских Ариев пришел прежде, кто после, трудно судит, но основываясь на теперешнем размещении европейских народов, естественно предполагать, что кто остался, так сказать, позади в этом шествии с востока, тот конечно и пришел после всех. По северу Славяне и Литовцы искони живут на востоке Европы, ясно, что если они шли по северному пути, то пришли сюда позднее других, в то время, когда все места дальше к западу были заняты. Тоже можно сказать о Греках в южных странах Европы.
   Предполагают, что первыми пришли Кельты, Италийцы и вообще племена Романские, занявшие крайний европейский запад, за ними Греки, а уже потом Германцы и Славяне. Знаменитый первоначальник науки Языкознания, Бопп, на основании исследований о языке Славян и Литвы, высказал твердое убеждение, что эти языки должны были отделиться от своего азиатского корня позднее всех других европейских языков. Таким образом выводы лингвистики только подтвердили, так сказать, физическую истину, то есть географическое местоположение нашего племени относительно других Европейских Арийцев.
   Не менее знаменитый Шлейхер, напротив, думает, что от первобытного индо-европейского народа сперва отделилась и начала свое странствование та часть, из которой позднее произошли народы литво-славянский и немецкий. Другая част выделилась позднее и населила юго-запад Европы племенами Келтов, Италов, Греков. Отделившись от первобытного корня, славяно-немецкая ветвь в начале составляла одно племя, один язык, один особый народ. Прожив долгий период времени единым племенем, она потом распалась на две части, литво-славянскую и немецкую. Где произошло это распадение, на дороге ли из Азии, или уже по прибытии в Европу, узнать невозможно. После и литво-славянская ветвь, в свою очередь, точно также распалась на две части, литовскую и славянскую, а наконец и особая славянская ветвь разделилась на многие особые же отрасли. Некоторые (Тильфердинг) не соглашаются с выводами Шлейхера об особом кровном родстве Славян с Немцами 9. Но эти выводы, в виду дальнейших исследований, очень важны в том отношении, что явственно обнаруживают, если не коренное родство, то беспрестанные исконивечные связи, соседство и взаимнодействие между славянством и германством.
   Таково предполагаемое родословное древо европейских народов и наших Славян. По этому древу Славяне оказываются родственниками, с одной стороны Немцам, а с другой, в особенности по звуковому составу языка, очень близкими родственниками очень далеким Индусам. "Славянский язык, подтверждает Бопп, из европейских, находится в самом близком родстве к Санскриту", -- а Санскрит ест древний язык Индусов и древнейший, хотя и не первоначальный, язык всех Арийцев.
   Любопытнее и важнее всего тот вывод сравнительного языкознания, что прародитель европейцев, первобытный народ Ариев, живя в своей стране, обладал уже такою степенью развития, которая совсем выделяет его из порядка так называемых диких людей. Он не был уже кочевым звероловом или кочевым пастырем скота, он был земледелец и жил в обстановке и в устройстве первоначального оседлого быта. Положительные сведения об этом добыты из коренного словаря всех арийских племен, который составился сам собою, как только были произведены сравнительные изыскания об однородности языка древнейших Ариев. Отсюда и выведены несомненные истины, что прародитель Арийцев умел устраивать себе жилище, дом, в котором были двери, печь из камня; что главное его имущество и богатство составлял домашний скот, коровы -- говядо, быки, туры, волы, лошади, овцы, свиньи, поросята, козы и даже птица -- гуси. При стаде и доме жила собака, но кошка еще не была домашним животным.
   Главное его занятие было хлебопашество. Он орал землю ралом, сеял жито, семена которого могли быт полба, ячмень, овес, но рож и пшеница являются в последствии; умел молоть зерно, печь хлеб, ел мясо вареное и даже чувствовал отвращение к сыроядцам, т. е. к дикарям -- кочевникам. Питался также молоком; употреблял в пищу и мед, и пил мед, как хмельной напиток.
   Кроме скотоводства и хлебопашества он знал и некоторые ремесла, знал тканье, плетенье, шитье; знал обделку золота, серебра, меди.
   "По этому каменные орудия, находимые в Европе, замечает Шлейхер, не могли принадлежать индо-европейцам, потому что они знали металл до переселения сюда, и нельзя себе представить, чтобы народ с течением времени забыл его употребление. Стало быть, каменные орудия надобно приписывать древнейшему слою населения в тех странах, которые были заняты потом индо-европейцами.
   Прародитель умел плавать в ладьях при помощи весла. Его умственное развитие выразилось в знании счета по десятичной системе; однако он считал только до ста.
   Устройство людских связей и отношений было родовое; его корнем была семья, жившая союзом брака, единоженства. Степени и связи родства обозначались теми же самыми словами, какие живут и доселе: отец -- батя, мать, сын, дочь, брать, сестра, нетий -- племянник, зять, сноха, свекор, свекровь, деверь, вдова. Замечательно, что в языке прародителя существуют только слова для изображения мирных занятий и нет слов, обозначающих деятельность воинственную. Такие слова появились уже у поздних потомков, когда Арийцы разделились и разошлись по странам.
   Понятие о боге прародитель выражал тем же словом бог, богас -- податель благ. Он покланялся вообще существам природы и прежде всего светлому небу -- Диву, солнцу, заре, огню, ветру и матери -- земле.
   Таково было наследство, полученное европейцами от своего прародителя; таковы были розданные им таланты, с которыми они потом разошлись по своим землям. Развитие этих талантов, у каждого отделившегося племени, вполне зависело от обстоятельств времени и места, от того, с кем встречалось племя на пути, где поселялось в новых местах, и кого имело у себя соседом. Так Греки, в своем переходе с прародительской земли, основались по преимуществу на морских берегах, по морям Средиземному и Черному, где встретили Финикиян и Египтян -- народы высокого развития, и сделались достойными наследниками их культуры. Морские берега, их особое количество и качество, по всюду благоприятствовали человеческому развитию, и потому кто поселялся на таких берегах, тот уже на первый же раз приобретал неоценимое сокровище для дальнейшей жизни.
   Благоприятное развитие италийских племен точно также вполне зависело от количества и качества морских берегов, от этого многообразного европейского полуостровья, которое они заняли для своих поселений.
   Отделившиеся от прародителя народы Немцев и Славян по-видимому с самого начала основались в луговых, лесных и горных местах серединной Европы. Здесь, по указанию Шлейхера, они присоединили к арийскому житу посев пшеницы и ржи и выучились варить пиво.
   Конечно, не эти одни предметы характеризуют степень развития первобытных Славян и Германцев. Наука о языке указывает только примерные черты этого развития, которое полнее выяснится при дальнейших ее исследованиях. Но именно эти злаки и этот напиток уже достаточно объясняют, в каких местах, под какою широтою существовали первые поселения Славян и Немцев.
   Выводы сравнительного языкознания очень важны для нас по преимуществу в том отношении, что они раз навсегда утверждают неоспоримую истину, что славянское племя ни в какое время древнейшей, а тем более средневековой европейской истории не находилось на том уровне развития, который именуется вообще диким, что поэтому и Несторово изображение первобытной дикости русских племен во многом преувеличено для наибольшей похвалы родным Полянам.
   Если и самые прародители всех Европейцев не были народом похожим на цветных дикарей Америки и Австралии, как представлял себе наших Славян знаменитый Шлецер, то все рассуждения о первобытной медвежьей дикости Немцев и Славян, говорит Шлейхер, по меньшей мере не имеют значения.
   Понятия об этой дикости и особенном варварстве наших предков мы приняли по наследству от древних Греков и Римлян, которые не без особенной похвальбы самим себе почитали весь остальной мир диким и варварским. Так точно и теперь образованные и необразованные Европейцы, тоже не без особой похвальбы самим себе почитают нас Русских полнейшими варварами, принявши это мнение тоже по наследству от Греков и Римлян, больше всего литературным путем. В глазах теперешнего Европейца Россия ест та же Скифия Греков и Сарматия Римлян. Западная школа, как упрямая наследница школы латинской, и вся западная образованность учит эту истину уже более тысячи лет. Даже братья Славяне, особенно католики, как ученики той же латинской школы, точно также смотрят на нас с высока и по римскому взгляду почитают нас тоже варварами. Не говорим о Поляках, которые вместе с Французами старательно доказывали в одно время, что мы даже и не Славяне, а туранское племя.
   Само собою разумеется, что арийское наследство, именно земледельческий и оседлый быт, которое Славяне принесли в Европу, подобно евангельскому таланту, не составляло еще полного богатства. Оно заключало в себе только твердые основы для дальнейшего развития, такие основы, которые, несмотря на все превратности исторической судьбы нашего племени, все-таки спасали его от совершенной погибели и разорения, то есть спасали от совершенного одичания. И это особенно должно сказать о восточном Славянстве, так как ему одному из всех Олавян выпала на долю бесконечная борьба именно с кочевыми дикарями. В этом отношении восточное Славянство больше других Арийцев показало, насколько тверды и прочны были первобытные основы арийского быта. В своих беспредельных лесах и степях оно не было побеждено ни бесконечным пространством своей дикой равнины, ни бесчисленными полчищами своих диких врагов -- кочевников. К тому же его богатые братья -- Европейцы никогда ему и не помогали. Напротив, и в древнее время, и в современной нашей борьбе с старыми кочевниками, они употребляли все усилия, чтобы по возможности ослабить и раззорить восточного бедняка, уже только за то, что он Скиф, что он Сармат. Нужно ли говорить при этом, какого дорогою ценою этот бедняк добывал и приобретал у своих богатых братьев плоды всякого просвещения, знания, образованности.
  
   Арийское наследство Славян, как мы сказали, заключалось в земледельческом быте со всею его обстановкою, какая создалась из самого его корня.
   Еще до распадения на многие отрасли, живя единым первобытным племенем, Славяне "были народ по преимуществу земледельческий". "Скотоводство у них было распространено больше чем у Германцев" 10 несомненно по той причине, что они жили в лучших пастбищных местах, каковы были их приднепровские и придунайские степи. Любимым и самым сподручным их промыслом было бортевое дупловое добывание пчел, то есть добывание воска и меда. Еще Фракийцы рассказывали Геродоту, что в землях, лежащих к северу от Дуная, столько водится пчел, что людям дальше и пройти нельзя. Известные доселе роды хлебов и овощей: рожь, овес, ячмень, пшеница, просо, горох, чечевица, мак, дыня и пр.; -- плодовых дерев: яблоня, груша, вишня, черешня, слива, орех, и лесных: дуб, липа, бук, явор, верба, ель, сосна, бор, береза; -- известные доселе земледельческие и другие орудия -- плуг, орало, серп, коса, секира, мотыка, лопата, нож, долото, шила, игла, как и хозяйские устроения: гумно, мельница, житница, не говоря о доме и дворе с различными постройками, о деревне -- веси и т. я.; известные доселе ремесла: коваль -- ковач (кузнец), горнчар, ткач, суконщик и пр., а след. и разные предметы ремесленных изделий; -- все это было известно еще народу -- прародителю всех славянских племен. Он знал стекло, корабль, полотно, сукно, одежду -- рубаху, ризу, плащ, обруч -- браслет, перстень, печать; -- копье, стрелы, меч, стремя; он знал письмо -- книгу (доску), образ в смысле рисунка; он знал гусли, трубу, бубен.
   Домашнее и общественное устройство людских отношений и связей и у прародителей было такое же, какое находим и у всех разделенных племен. Слова: земля, народ, язык, племя, род, община, князь, кмет, воевода, владыка, староста, не говоря об именах родства, все принадлежат языку прародителя. Существовали уже понятия закона, правды -- права, суда. Существовал торг, мера, локоть, пенязь (деньги), взятый едва ли от Готов -- Германцев, а по-всему вероятью принадлежавший обоим народностям с незапамятного времени 11.
   В прародительском языке нет только слов, ясно определяющих понятия о личной собственности и наследстве и поэтому такие слова у разных племен различны. Это объясняется общею чертою славянского быта, не выдвигавшего личность на поприще деяний самовластных, господарских, самодержавных, но всегда ограничивавших ее правами рода и общины. Личность в римском и немецком стиле для Славян была созданием непонятным и потому в их быту и не существовало никаких правовых ее качеств.
   Сравнительное Языкознание выводит также предположение, что Славяне и братья их Литовцы переселились в Европу уже в том веке, когда вошло в употребление железо. Древние арийские переселенцы знали только золото, серебро, медь, бронзу (смесь меди с оловом). Железо было очень хорошо известно уже Геродотовским Скифам. Они употребляли железные мечи, удила, пряжки, обтягивали колеса железными шинами, скрепляли колесницы железными полосами. А так как имя железа известно было уже древним Индусам и в их языке имеет корни, то очевидно, что Славяне принесли в Еврону это имя и самый металл, отделившись от Индусов после всех своих европейских братьев.
   Из этого короткого обзора первобытных очертаний Славянского быта выводится одно заключение, что первоначальная культура Славянства едва ли в чем уступала культуре древних Германцев; во многом она даже и превосходила Германскую, именно превосходила особым развитием по преимуществу земледельческого быта со всеми его потребностями и со всею обстановкою. Самый плуг, по уверению Шлейхера, заимствован Немцами у Славян. Во многих местах средней и южной Германии Славяне в свое время были учителями земледелия; там и поныне глубокие и узкие борозды называются Вендскими 12.
   Поэтому необходимо заметить, что все, что рассказывают исследователи-патриоты о влиянии в древнейшее время немецкой культуры на славянскую, требует основательной проверки, ибо Немцы во всех ученых, общественных и политических случаях идут всегда от предвзятой истины, что славянский род ест низшая степень перед германством и с незапамятных времен во всем обязан просветительной деятельности Германцев. Исторические и культурные отношения последних веков они переносят чуть не ко временам Адама.
   "Было бы решительно странно, говорит Шлейхер, если бы славянский язык вовсе не имел слов, заимствованных из немецкого, тогда как Славяне и Немцы с незапамятных времен были соседями и когда немецкие племена раньше Славян приобрели историческое значение. Само собой становится правилом, что значительнейший народ обыкновенно сообщает важные культурные слова народу, занимающему низшую степень развития.... По этому вполне понятно, если в славянском (языке) мы находим такие важные слова, как князь, хлеб, стекло, пенязь, заимствованные из немецкого".
   Эти слова обозначают культурные предметы, которых Славяне стало быть не знали до тех пор, пока не встретились с Немцами. Но когда это было? Вопрос крайне любопытный, тем более, что упомянутые слова принадлежат славянскому прародителю, или тому времени, когда Славянство еще составляло один род и не разделялось на ветви. Это такая древность, о которой не помнит никакая история, а в лингвистике хронология еще только предчувствуется.
   О пиве достоуважаемый ученый замечает, что различие в немецком и славянском его названии таково, что нельзя и думать о заимствовании и потому относит изобретение этого напитка к тому времени, когда Славяне и Немцы составляли один коренной народ. Но быть может при более тщательных исследованиях окажется, что и все другие слова точно также принадлежали языку и культуре этого славяно-немецкого корня, или, вернее, такой древности, где и Славяне и Немцы стояли во всех отношениях на одном уровне развития.
   О слове князь он говорит, что оно могло быть заимствовано у Немцев еще в коренной литвославянский язык, то есть когда Славяне не отделялись еще от Литвы, хотя уже вместе с Литвою отделились от Немцев. Вот в какое время Немцы уже были господами Славян. Так может заключать каждый простой читатель, ибо слово князь, как и позднейшее барон, обозначает известного рода власть, родовую или общинную, и должно было появиться у Славян в одно время с понятием об этой власти, почему исследователь и называет заимствование этого слова важным. Пусть сама лингвистика судит о достоинстве лингвистических доказательств в подобных выводах; но так как эти выводы получают значение исторических фактов, то они по необходимости должны быть проверены историческими и даже этнологическими отношениями, которые всегда бывают несравненно понятнее для простого разумения. Наши лингвисты очень основательно доказывают, что слово "князь", хотя и общего происхождения с немецким kuning, однако у Cлавян и Литвы определилось в своем значении самостоятельно13. Общее происхождение Славян и Немцев, утверждаемое Шлейхером, больше всего говорит и за общее происхождение от одного родного корня подобных слов.
   Слово хлеб, в смысле испеченной круглой формы, дает повод немецким ученым доказывать, что "искусство хлебопечения перешло к Славянам от Немцев". Значит Славяне, усердные хлебопашцы, принесшие уменье печь хлеб еще от арийского прародителя, все таки до времени знакомства с Немцами, питались киселем или блинами, и не знали, какую форму дать приготовленному тесту. Слово хлеб во всех германских, в литовском и во всех славянских языках имеет однородную форму и большая родня латинскому (libum) и греческому "кливанон". "В Греции это слово было очень старо, говорит Ген, но попало туда, может быть, из Малой Азии. Из Греции оно, через посредство промежуточных народов, Фракийцев, Паннонцев и т. д. перешло к Немцам, которые в свою очередь передали его далее Литовцам и Славянам." Но Славяне искони жили у Дуная и на Днепре, то есть несравненно ближе Немцев и к Грекам, и к Малой Азии. По какой же необходимости учиться хлебопечению они должны были идти к Немцам, в средину тогда еще глухой Европы, а не к южным соседям -- Грекам! Быть может тоже самое должно сказать и о стекле, как и о других подобных культурных словах.
   Любопытно также рассуждение Гена о плуге, первое употребление которого, вопреки Шлейхеру, он присваивает Немцам. "Собственный плуг, говорит он, в несколько колен, с железным сошником, а в дальнейшем развитии и с колесами, -- сделался впервые потребностью только тогда, когда в течении столетий почва мало по малу стала освобождаться от корней и каменьев, и земледелие потеряло свой кочующий, добавочный характер. С этого времени. когда северовосточные народы частью проникли из своих лесов и с своих пастбищ на юго-запад, частью получили оттуда образовательные начала всякого рода, идет Германо-Славянское выражение pflug, плуг. Историю этого слова можно проследить довольно хорошо. У Плиния (кн. 18, 48) находим известие: "Недавно в Галльской Реции изобретено прибавлять к нему (плугу) два маленьких колеса, что называется plaumorati." "Хотя чтение не надежно и форма слова темна, говорит автор, но в этом названии осмелимся находить древнейшее упоминание позднейшего плуга." Он указывает, что слово plovum, plobum, плуг, упоминается уже в половине седьмого века в Лонгобардских законах. "Из Германии, продолжает автор, это слово перешло потом к Славянам, когда и эти последние -- как всегда, позади и после Германцев -- обратились к высшим формам земледелия. Наоборот, немецкий земледельческий язык заимствовал многие славянские выражения в те юные времена, когда славянские племена проникли в сердце нынешней Германии и должны были, в качестве крестьян, работать на своих немецких господ."
   В темном ж ненадежном слове plaum -- orati можно восстановлять целое славянское речение плоугом орати, которое как нельзя яснее выражает то, что сказал Плиний. Нам неизвестно, как думают об этом слове славянские лингвисты; но во всяком случае оно заслуживает их внимания. Галльская Реция на север граничила с Винделикией, находившеюся между верхним Дунаем и Инном, где город Аугсбург. Виндедикия, присоединенная к Римским областям императором Августом, указывает на имя Вендов-Славян, от которых колесный плуг и мог перейти в Галльскую Рецию {Против этого места рукою автора приписано: Это служит доказательством, что Винделикие была Славянская земля. Ред.}. Логически выводя употребление плуга от того временя, как лесные нивы уже достаточно были вычищены от корней и каменьев, или когда немцы вышли из лесов и поселились в южных полях, автор вовсе не имеет в виду того обстоятельства, что Славяне с первых же своих поселений в Европе (около Днепра) основались в черноземных степных местах, где одним ралом или сохою всего сделать было невозможно и где по необходимости приходилось выдумывать плуг, который для этого и упал Скифам прямо с неба, как свидетельствовали их предания. Из своих степей Славяне отнесли его и дальше к западу в сердце Германии. В этом случае изобретателем была, так сказать, сама почва, на которой кто жил. Долгое время люди могли довольствоваться и первобытными орудиями, но потом сама почва за ставила пахать и на колесах и в несколько пар волов.
   Но вообще все подобные выводы о культурных заимствованиях между древними народами, по справедливому замечанию Шлейхера, "могут быть решены только обширными и строгими исследованиями, которые ожидаются еще в будущем".
   Развитие средневековой варварской Европы отличалось у всех племен значительною однородностью и можно сказать общим единством в том смысле, как и теперешняя образованность Европы пря всем различии народностей заключает в себе много общего, однородного, единого. Причинами для этого служили не только однородность происхождения, но и одинаковые условия быта, отчего повсюду встречаем сходные нравы и обычаи, сходные предания и верования, сходные формы всяких вещей и предметов внешней обстановки этого быта.
   Варварская культура, находившись под влиянием Римлян на западе и Греков на востоке, стала двигаться заметными шагами к совершенствованию и разнообразию только с той поры, когда неустроенная политически и почти во всем сходная толпа варваров стала разчленяться на особые, отдельные друг от друга, политические тела, называемые государствами. С этой минуты начинается и различие в культуре западных народностей: передовое движение одних и отставание других, смотря по условиям места и исторических обстоятельств. С этой поры и идут так называемые культурные заимствования низших народов, мужиков, у высших -- господ. Но такие заимствования история очень хорошо помнит и может их перечислить с полною достоверностью. Что же касается времени до-государственного или до-исторического в быту варварской Европы, то здесь, как мы думаем, очень трудно, а в иных случаях и совсем невозможно сказать или доказать, кто стоял выше по культуре: Кельт, Галл, Германец или Венд-Славянин. Все они были образованы одинаково и их культурная высота заключалась только в оседлом быте, в виду которого Римляне и отделяли их от варваров-кочевников, более свирепых и более неустроенных. Славяне, занимая средину между оседлыми, то есть Германцами, как понимали Римляне, и кочевыми, то есть Сарматами, совсем терялись для истории или в имени Германии и Германцев, или в имени Сарматии и Сарматов. Оттого ученая история и не знает, где они находились до появления в летописях имени Словенин и, рассуждая совсем по детски, признает это появление летописных букв за появление в исторической жизни самого народа.
   Сравнительное языкознание, все более и более раскрывал глубокую древность арийских переселений в Европу, доказывает между прочим только одно, что Славянский род должен был придти в Европу позднее других и если бы прошел северным путем, мимо Каспия, в чем нельзя сомневаться, {Здесь прибавлено автором; И из Малой Азии. Ред.} то нет также сомнения, что древнейшим и уже постоянным местом его первых земледельческих поселений были плодородные степи около Днепра. Сюда в первое время, Славяне должны были скопиться из всех степных обиталищ с пройденного пути, начиная от Каспия и нижней Волги и чрез нижний Дон, ибо в тех обиталищах по-видимому скоро показались кочевники, которые, размножившись в своих азиатских местах. быть может погнали Славян и из самой Азии.
   В то время. когда Геродот (450 лет до Р. X.) описывал нашу Скифию, Германцы и Славяне давно уже жили на своих коренных местах и восточная украйна Европы, от берегов Черного до берегов Балтийского моря, по направлению Карпатскиих гор, необходимо была населена только Славянами. В VI-м веке по Р. X. они здесь живут многочисленными и даже бесчисленными поселениями, о чем говорят Прокопий и Иорнанд. С того времени до наших дней они живут на тех же местах почти XIV столетий. Очевидно, что восходя от VI-го столетия вверх к Геродоту (на IX столетий) и уменьшая эту многочисленность, мы необходимо должны встретиться с состоянием дел, как их описывает Геродот. По его словам наша южная равнина в то время была занята от Днепра на восток кочевниками, от Днепра на запад -- земледельцами. И те и другие у Греков носили одно имя Скифов; но в своих рассказах Геродот достаточно отличает кочевников от земледельцев. Он только мало различает древния предания обеих народностей, и не указывает, что должно относить к оседлым и что к кочевым. Дело науки разчленить эти предания и устранить ученый неосновательный обычай толковать о Скифах безразлично, как об одной кочевой народности.
   Скифы говорили Геродоту, что начальное время их жизни у Днепра, когда царствовали у них три брата и упали к ним с неба золотые земледельческие орудия, случилось за 1000 лет до похода на них Персидского Дария, то есть за 1500 лет до Р. X. Это показание мы и можем принят, как ближайший рубеж для определения времени первых заселений Славянами европейских земель. Об Адриатических Венетах в начале II-го века по Р. X. записано Аррианом предание, что они переселились в Европу из Азии по случаю тесноты и побед от Ассирийцев. Это новое показание может только подтверждать предание Скифов, ибо славные завоевания Ассирийцев относятся к тому же времени, слишком за 1200 лет до Р. X. 15 Отыскивать в числе Днепровских Скифов каких либо Германцев или другой народ, кроме Славянского, нет оснований. Тому очень противоречит именно седая древность Арийских переселений и свидетельства истории от времен Геродота. Мы уже видели, что все Арийцы не были кочевниками, но были земледельцами; поэтому, заселяя Европу, хотя бы наши южные степи, они должны прежде всего неизменно оставаться теми же земледельцами. При Геродоте такие земледельцы жили около Днепра и дальше на запад. Между Днепром и Доном жили кочевники. Затем и после Геродота до самых Татар здесь живут тоже кочевники. О приходе с востока других каких либо земледельцев, и притом во множестве, история не говорит ни слова; она описывает только нашествия кочевников. Из этого уже видно, что Геродотовские Днепровские земледельцы были последними пришельцами от Арийского востока и если Славяне шли позади всех других Арийцев, то время Геродота застало их уже на Днепре.
   Уже древние догадывались каким способом могли происходить подобные переселения. Плутарх в Марие приводит современные ему догадки и толки о движении на Рим за 100 лет до Р. X. Кимвров (Сербов?) и Тевтонов. Кимвры и Тевтоны двинулись из глубины Германии. Они искали земель для поселения. Они знали, что таким путем Кельты заняли лучшую часть Италии, отнявши земли у Этрурцев. Все это показывает, что Кимврам и Тевтонам было тесно на своей земле и они решились искать новых мест более теплых, чем их родина. Все это показывает, что спустя 300 лет после Геродота в Германии чувствовался уже избыток населения, потому что вообще все передвижения народов поднимались не иначе, как от тесноты, от недостатка корма, след. вообще от размножения людей нарождением. По рассказам древних, Кимвры и Тевтоны не все вдруг разом и не беспрерывно выходили из своих земель, но каждый год с наступлением весны все двигались вперед и в несколько лет пробежали войною обширную землю севера Европы. Это значит, что каждую весну, занимая новые места, они устраивали посев хлеба, дожидались жатвы и после зимнего отдыха, с наступлением новой весны, передвигались на новые места для пашни. За передовыми конечно следовали тем же порядком задние. Так и не иначе могли переходить е места на место народы земледельческие. Они останавливались там, где находили лучшие земли для жилища, или где по случаю тесноты населения дальше идти было невозможно. Так и Славянские племена должны были остановится около Днепра, который не только сделался их кормильцем, но по преданию Скифов-земледельцев, он сделался их прародителем, ибо первый Скиф родился от бога и дочери реки Днепра, в образе которой быть может обоготворялась самая река. Этот прекрасный миф, если он Славянский, в чем мы не сомневаемся, сам собою уже свидетельствует, что коренное жилище древнейших Славян, на пути из Арийской родины в Европу, основалось прежде всего вокруг южного Днепра. Отсюда с накоплением населения каждую весну Славяне могли переходить дальше на запад к Карпатам и Дунаю; дальше на северо-запад вверх по самому Днепру по Припяти и Березине к Балтийскому морю; вверх по Бугу и Днестру -- к Висле и Одеру, текущим уже прямо в Балтийское море. Точно также еще в глубокой древности их жилища должны были распространится и в восточный край по Десне, по Суле и по другим притокам Днепра до Рязанской Оки и до вершин Дона, куда направлялась черноземная полоса этих земель. При Геродоте в этих краях жили Меланхлент -- Черные кафтаны. Геродот свою древнюю земледельческую Скифию располагает между нижним Днепром и нижним Дунаем. Наш летописец свидетельствует, что здесь в IX в. живут Славяне, и что страна их у Греков называлась Великою Скифией, что значит тоже древняя, старшая.
   Но в этой древней Скифии при Геродоте по-видимому жила только восточная, Понтийская (Русская) ветвь Славянского рода. О Балтийской или Вендской ветви историк не имел понятия, потому что не знал, кто живет на дальнейшем севере от его Скифии. В восточной ветви он однако различает уже особые колена: Алазонов, живших в Галиции и у Карпат, Скифов оратаев -- наших Полян, и Скифов земледельцев, Георгов, обитателей запорожского Днепра. В VII столетии по Р. X. эти колена обозначаются довольно определенно по случаю переселения Хорватов и Сербов с Карпатских гор и из Червоной или Галицкой Руси, носившей в то время имя Белой (свободной) Хорватии, и Болгар с низовьев Днепра и Буга. Оратаи-Поляне остались на своих местах. Геродот указывает место и Белорусскому племени в имени Невров -- Нуров, которых южная граница начиналась у источников Днестра и Буга. О дальнейшем распространении их к северу историк не говорит ничего, но присовокупляет далекое предание, что еще до похода на Скифов Персидского Дария, лет за 600 до Р. X., эти Невры, несомненно более северные, переселились на восток в землю Вудинов 16. Мы уже говорили (ч. 1. стр. 222), что от этого перехода Невров на северовосток могло в течении веков развиться и распространиться новое колено восточной Славянской ветви, так называемое Великорусское племя. Несомненные подтверждения этому предположению больше всего открываются в именах земли и воды, разнесенных из западного края по всему Русскому северовостоку. Но, как увидим? в образовании Великорусского племени участвовали и другие Славянские отрасли, именно Балтийския.
   На Балтийском побережьи, между Вислою и Одером, Славянское племя, также как на Прусских берегах и в устьях Немона Литва; могут почитаться древнейшими сторожилами этих мест.
   Литовское слово baltas, balts -- белый, уже в древнейшее время, за долго до Р. X., послужило корнем для названия этого моря и некоего его острова, известного по собиранию янтаря. Море Балтийское значит Белое, соответственное Русскому названию северного Белого Моря. Точно также известное древним скифское имя янтаря, sacrium или satrium, объясняется из латышского: sihtars, sihters, {Здесь рукою автора прибавлено: icker. Ред.} означающего янтарь и вообще кристалл 17.
   "Греки с незапамятного времени, говорит Шафарик, имели предание о том, что янтарь находится на севере, в земле Венедов, где река Эридан впадает в Северное море." Знал об этом и Геродот, но быть может из купеческих видов не хотел ничего рассказывать.
   Он говорил так: "о крайних землях Европы ничего не могу сказать достоверного, и не верю, что будто существует какая то река, называемая варварами Ириданом, которая впадает в Северное море, из которой, как говорят, достают янтарь. Неизвестны мне и острова, откуда привозится олово. Да и самое имя Иридан очевидно эллинское, а не варварское и вымышлено каким нибудь поэтом. Не смотря на все мои старания, я не слыхал ни от одного очевидца, чтобы за Европою находилось море. Только знаю, что олово и янтарь приходят к нам (Грекам) доподлинно с края земли."
   Действительно, трудно предполагать. чтобы Геродот, так внимательно и точно изучавший географию и этнографию древних народов, не знал более никаких подробностей, откуда собственно приходит янтарь. Быть может из за тех же купеческих видов он не упоминает и самое имя северных Венедов и не знает, кто живет по верхнему течению Днепра, указывая только, что там дальше живут Людоеды. Из таких рассказов поэтам оставалось одно -- поместит реку Эридан в земле Венетов, известных тогдашним Грекам и самому Геродоту, именно у Венетов Адриатических. Так это и случилось: правдивое сказание о неизвестном Севере помещено на известном юге, где янтаря не существовало, но куда он доходил путем торга и через руки все тех же Венетов Славян.
   Раскрывая и доказывая эту истину, Шафарик оканчивает свое исследование такими словами: "И так, вот то древнейшее свидетельство о Венетах, праотцах последующих Славян, обитавших за Карпатами и на берегу Балтийского моря, свидетельство, коего, после тщательного и беспристрастного исследования всех обстоятельств к нему относящихся, никак нельзя отнят у нас и никаким утонченным умствованием уничтожить." 18 Это говорилось в виду притязаний Немецкой учености, ни за что не хотевшей допускать старожитности Славян на Балтийском море, а тем более на Прусских берегах, искони будто бы принадлежавших Германцам, которые, конечно, одни только и торговали янтарем.
   Торговля янтарем по всем видимостям положила первые основания для промышленного развития нашей равнины, для образования в ее разноплеменном населении известного единства интересов, а следовательно и известного народного единства, сначала едва заметного, а в последствии уже достаточно очевидного из первых показаний нашей летописи. Воспользуемся суждениями об этой торговле знаменитого Риттера 19.
   "Особенно торговля янтарем, говорить он, излагая историю географических открытий, много способствовала дальнейшему открытию средней Европы. Подобно многим другим товарам, золоту, олову, соли, мехам, слоновой кости, пряностям, и янтарь играет замечательную роль в истории открытий земель. Янтарь был тем более важен, что он по праву может быт назван единоместным произведением природы, Unicum, так как нахождение его ограничено почти исключительно лишь весьма небольшой местностью на земном шаре, именно у Балтийского моря. Греки еще в древнейшия времена посылали своих моряков и странствующих купцов из Милетских колоний у Понта Эвксинского, вверх по Борисфену (Днепру), для получения янтаря от гипербореев (северных народов). Таким образом впервые пройдена была по самой середине восточная Европа, с юга на север, от Черного моря до берегов Балтийского в Пруссии, единственного места нахождения янтаря. Уже Финикияне, первоначальные торговцы янтарем во времена Гомера, добывали его с Балтийского прибрежья, но скрывали свой путь. Да и Греки берегли тайну добывания товара равноценного золоту. В Передней Азии и Архипелаге янтарь считался не только драгоценнейшим курением в храмах богов и палатах царей, но и самым дорогим украшением наряда. Скоро и на западе, и в Риме, во времена императоров, электрон сделался предметом значительного запроса. Плиний рассказывает (H. N. XXXVII, 11), что император Нерон искал большое количество янтаря, чтобы украсить кораллами из него сети, окружавшия арены амфитеатров, во время расточительных звериных и гладиаторских боев. Для этого послан был сухим путем римский всадник, чрез Дунай и Паннонию, к янтарному прибережью, к мысу Baltica.
   "Что Римляне были в торговых сношениях с обитателями янтарного прибрежья, доказывают многие римские монеты времен императоров, найденные в пределах Прусской Балтики. Оне находимы были преимущественно в погребальных урнах, начиная от устья Вислы до Эстляндии, через Прегел, Неман и Двину, до Финского залива. От Эйлау и Кенигсберга до Риги римские монеты находимы были в большом количестве... Преимущественно найдены были монеты Марка Аврелия и Антонинов."
   В немалом количестве в тех же местах были находимы и более древния монеты Греческия, именно Афинския, Фазосския, Сиракусския, Македонские и др. 20.
   Эти монетные показатели идут непрерывно, начинаясь за несколко столетій до Р. X. и продолжаясь до XII столетія по Р. X. Греческие монеты сменяются римскими, римские византийскими, византийские арабскими, арабские германскими. Все такие находки с полною достоверностью обнаруживают, что этот замечательный угол Балтийского моря, этот янтарный берег, находился, в течении более чем тысячи лет включительно до призвания наших Варягов, в постоянных сношениях не только с южною Греческой и Римской Европою или позднее с Германским Западом, но и с Закаспийскими государствами Персов и Арабов. Римская торговая дорога в Адриатическое море шла по Висле до Бромберга, потом сухопутьем по направлению мимо теперешней Вены. Греческая дорога в Черное море, более древняя, шла по Немону, по Вилье с перевалом в Березину и в Днепр. Это был кратчайший и самый удобный путь. Но купцы несомненно ходили и от устья Вислы, по Западному Бугу с перевалом в Буг Черноморский. Не даром эти реки носят и одно имя. Другие дороги по Прегелю и по Припяти в Днепр, если и существовали, то были очень затруднительны по случаю длинного болотистого перевала от Прегеля к притокам Припяти. Географ II века, Птолемей довольно подробно перечисляет даже и малые племена здешних обитателей, что вообще служить прямым доказательством торгового значения этой страны, ибо подобные сведения могли добываться только посредством купеческих дорожников, или из рассказов туземцев, привозивших к Грекам вместе с товарами и эти сведения. Но для нас всего важнее показание этого географа, что морской залив, в который впадают Висла с юга и Немон с востока, называется Венедским, конечно, по той причине, что в нем господствовали Венеды, частно своим населением по его берегам, а больше всего именно торговым мореплаванием. В восточном углу этого залива, стало быть в устьях Немона, Птолемей помещает Вендскую же отрасль, Вельтов, по западному Велетов, по нашему Волотов или Лютичей, коренное жилище которых находилось в устьях Одера, а здесь следовательно они были колонистами и заслужили упоминания в древиейшей географии несомненно по своему торговому значению.
   Мы уже говорили, что в преданиях античных Греков с торговлею янтарем связывалось имя Веиетов, Вендов. Прямых сведений об этих промышленных Вендах древность не сохранила. Они жили на краю земли и при том еще земли неизвестной древнему миру. Римляне, по свидетельству Страбона, совсем не знали, что творилось и кто там жил дальше к востоку за Эльбою на Балтийском побережья.
   Лет за 50 до Р. X. некие Инды, плававшие на корабле для торговли, попали в теперешнее Немецкое море и были занесены бурею к берегам Германской Батавии при устьях Рейна. Несомненно они пробирались в Арморику к братьям Венетам. Батавский князь подарил несколько человек этих индейцев Римскому проконсулу Галлии Метелу, который узнал от них, что увлеченные сильными бурями от берегов Индии они переплыли все моря и попали на Германский берег. Этот случай Римские ученые приводили в доказательство, что море окружает землю со всех краев, и что таким образом и из Иидии восточной могли приплыть к Германии самые Индейцы. Шафарик очень основательно доказывает, что эти Инды суть Винды, Венды -- балтийские славяне, Виндийское имя которых является вскоре в первом веке по Р. X. у Плиния и Тацита, а потом как видели и у Птолемея. И первые двое помещают их тоже в восточных краях Балтики.
   Упомянутый случай значителен в том отношении, что он подтверждаете истину о мореплавательных способностях Славян -- Вендов, с таким усердием оспариваемую нашими академиками в пользу одних Норманнов. Он уже указываете и на торговая сношения этих Вендов, ибо в устьях Рейна, куда они были занесены бурею, в последующее время, напр. В VII веке, находим их поселения близ города Утрехта и дальше на Фрисландском поморье, как равно и на побережьях Британии 21.
   Более замечательная колония Вендов находилась в северо-западной Галлии (Арморике) на Атлантическом океане. Здесь в глубине одного из заливов, именно в местности, где находились лучшие пристани, у Венетов был город Венета, Венеция, теперь Ванн, построенный на возвышении, которое по случаю морских приливов было недоступно. Ближайшие острова также назывались Венетскими, из них один именовался Vindilis. другой Siata, а порт на материке -- Виндана, один из городов Рlawis {Рядом с Plawis рукою автора написано: Plowen и в Адрии. Ред.}.
   Об этих Венетах впервые узнаем от Цесаря, который разгромил их и почти совсем истребил в 56 г. до Р. X. Он рассказывает, что Венеты пользовались великим почтением у всех приморских народов того края, по той причвне, что содержали у себя множество кораблей особого устройства, и были отличные мореплаватели, превосходя в этом искусстве всех своих соседей. Они владели лучшими пристанями и собирали пошлину за остановку в этих пристанях. Постоянный торг они вели с Британскими островами, куда по этой причине и не желали пропустить Римлян Цесаря. Почти все их городки были построены на мысах, посреди болои и отмелей, в местах неприступных, особенно во время морского прилива. Цесарь осаждал их посредством плотин, но без успеха, и сокрушил их только на морском сражении. Выбор места для главного города и для малых городков явно показывает, что Венеты были люди по преимуществу корабельные и непременно пришельцы между туземным населением, ибо они одинаково старались защитить себя и с моря и с суши. В битве с Цесарем они потеряли все свои корабли, всю удалую молодежь, всех старейшин. Остальное население по необходимости отдалось в руки победителю, который всех старейшин казнил смертью, а прочих распродал в рабство. С тех пор кажется только имя этой колонии пользовалось славою старых ее обитателей. Современник Цесаря Страбон, предполагал, что эти Галльские Венеты были предками Венетов Адриатических -- показание важное в том отношении, что стало быть между географами того времени ходили достаточная основания производить родство и Адриатических Венетов с севера же.
   Шафарик, очень осторожный во всею, что касалось присвоения Славянству каких либо имен, окрещенных западною ученостью в германцев, в кельтов и т. п. {Здесь рукою автора прибавлено: а Вудины. Ред.} пишет о Галльских Венетах следующее: "мы не спешим этих Венетов объявить Славянами, оставляя, впрочем, каждого исследователя при своем мнении и суждении об этом предмете. Что эти Венеты были племени Виндского, не только возможно, но и довольно вероятно; но возможность и вероятность еще не истина." 22 Точно так. Но нельзя же забывать, что средневековая история, относительно очень многих народных имен, несравненно более сомнительных, большею частью построена только на подобных же возможностях и вероятностях и никак не на истине документальной, так сказать, не на расписках в своей народности самих народов.
   По этим причинам и Славянский историк имеет полное основание в имени Винд-Венд прежде всего видеть Славянина и может отказываться от этого заключения только в таком случае, когда появятся упомянутые расписки в иной народности этих Виндов, то есть, когда появятся показания, вполне убедительные для всесторонней критики, не только лингвистической, но и этнологической. Суровецкий, которому Шафарик обязан можно сказать всем планом своего сочинения, равно как Надеждин и Гильфердинг не сомневались в родстве этих далеких Венетов с Славянами.
   Народное, племенное имя не умирает даже и тогда, когда исчезает народ. Оно остается в названии мест, где жил этот народ. "Где бы мы ни встретили еще живое название Рима, говорите Макс-Мюллер, в Валахии ли, в названии романских языков, в названии Турецкой Румелии и пр., мы внаем, что известные нити приведут нас назад к Риму Ромула и Рема." 23
   На этом, так сказать, бессмертии народного имени, мы делаем свои заключения и о Вендах, где бы их имя ни встретилось. "Венды (Vinidae) говорите тот же лингвиста, одно из самых древних и более объемлющих названий, под которым славянские племена были известны древним историкам Европы". Поэтому в распределении арийских племен в Европе, он пятую их ветвь, Славянскую, предпочитает именовать Вендскою. Это имя было по преимуществу западно-европейское, несомненно утвердившееся с той поры, как только Славяне показались западным людям, Германцам и Кельтам. Что касается Вендов -- Венетов моряков атлантического океана, то история Балтийских Вендов, отличных моряков и усердных торговцев с далекими краями, история, положительно известная уже с VII века и ранее, дает прочное основание к заключению, что их атлантические морские предприятия были только отраслью таких же предприятий по Балтийскому побережью. Свои морские торговые дела они оставили в наследие и Немцам, ибо знаменитый Ганзейский союз вырос на почве Вендского торга и образовался в главных силах из Вендских же городов. Если б это были Шведы, для наших академиков единственный морской народ на Балтийском море, известный Тациту под именем Свионов, то конечно и Галльские Венеты, их современники, точно также прозывались бы Свионами, Свитиодами и т. п.
   От превратностей Истории, от поглощения сильнейшими туземцами, атлантические и другие далекие колонии Вендов и с их народностью исчезли, как исчезли и Греки, колонисты нашего Черноморья, как исчезла славная Ольвия и не менее славные Танаис, Пантикапея, Фанагория, как исчезли потом и сами Славяне на Балтийских побережьях, оставив по себе вечную память только в славянских именах теперь уже немецких городов в роде Висмара, Любека, Ростока, Штетина, Колберга и т. д.
   Глубокая древность славянских поселений на Балтийском море больпие всего может подтверждаться Скандинавскими сагами, которые много рассказывают о Ванах и Венедах, Вильцах-Велетах, о стране Ванагейм, куда Норманны посылали своих богов и славных мужей учиться мудрости. В свите бога Одина находились Венды. Богиня Фрея (Славянская Прия -- Афродита) называлась Венедскою, потому что была из рода Ванов. Её отец Шорд по происхождению был тоже Ван. Это племя мифических Ванов было прекрасное, разумное, трудолюбивое, потому что было племя земледельческое, мирное. В таких чертах скандинавские мифы рисовали балтийских Вендов, в чем не сомневались и осторожный Суровецкий, и еще более осторожный Шафарик 24.
   Впоследствии героями скандинавских и немецких преданий становятся Гунны с их царем Аттилой. По всем видимостям это была только перемена звука в имени тех же Ванов-Вендов, ибо Гуналанд -- земля Гуннов помещается точно также на востоке Балтики, где находилось царство Аттилы, содержавшее в себе 12 сильных королевств. "Все принадлежало ему от моря до моря", как говорят саги, подтверждая известие Приска, что Аттила брал дань с островов океана, т. е. Балтийского моря. Славянство Гуннов ничем не может быть лучше подтверждено, как именно этими северными сагами.
   Многое, о чем так поэтически рассказывают скандинавская мифология и немецкие саги, быть может не менее поэтически воспевалось и балтийскими Славянами; но они не умели, или не успели записать своих сказаний больше всего по той причине, что распространение между ними христианства, а следовательно и грамоты, происходило в один момент с истреблением не только их политическая существования, но и самой их народности.
   Для нашей цели из приведенных свидетельств выясняется несомненное и существенное одно, что Славяне под именем Вендов, как и Литва, сидели на Балтийском побережьи с незапамятных доисторических времен. Конечно из всего Славянства, как думают и лингвисты, эта Балтийская ветвь была самым ранним передовым пришельцем в Европу, предварившим остальных, и оставившим позади себя восточную или Понтийскую ветвь. Не потому ли на Руси, быть может с незапамятных, первобытных времен, Балтийские Славяне и прозывались Варягами, от древнего глагола варяти -- предупреждать, упреждать, пред -- идти, что вообиде означало передового, а следовательно и скорого, борзого путника?
   Относительно древних связей всего Венедского поморья с Русскою страною нам остается только вопросить здравый смысл. Если Венды, живя в устьях Вислы и Немана и далее по берегу к Северу, успели распространить свои поселки до пределов Дании, почти до нижней Эльбы, если их морские и торговые предприятия заходили не только в Немецкое море, но и в Атлантический океан, то, живя у самых ворот нашей равнины, могли ли они оставить без внимания её природные богатства, и не попытать счастья в проложении дорог по нашим рекам к далеким морям Юга и Востока, которые, в добавок, им были хорошо известны и от постоянных сношений с Греками. Главные наши речные пути по Днепру, Дону и Волге были знакомы Грекам в очень давния времена. Не иные, а несомненно торговые сношения между морями нашей страны были, по-видимому, пзвестны еще в век Александра Македонского. Сам Александр знал, что из Каспийского моря можно проехать в океан и имел даже описание этого пути, ч. I. стр. 320. Греческие поэты его времени заставляли Аргонавтов возвращаться домой, в Грецию, по рекам и переволокам нашей равнины в Северный океан и оттуда вокруг Европы в Средиземное море 25. Вот в какое время быль знаком древним известный нашему летописцу путь из Варяг в Греки, и по Днепру, и по морю до Рима и до Царяграда.
   Диодор Сицилийский прямо говорить, что "многие, как из древних, так и из новейших писателей (между последними Тимей половины III в. до Р. X.) объявляют, что Аргонавты по взятии Золотого Руна, сведав, что выход из Понта был им заперт, предприняли удивительное дело. Они вошли в Танаис (Дон), доплыли до самых его источников и, перетащив свой корабль по волоку в другую реку, которая впадала в океан, свободно туда проплыли, при чем от севера на запад так поворотили, что матерая земля оставалась у них слева, потом они вошли в свое греческое, то есть Средиземное море" 26. Известие Диодора раскрывает, что торговый путь по нашей равнине проходил и по Дону. Вот по какой причине Птолемей в II веке знает на верхнем Дону какие-то памятники Александра и Кесаря. Однако донская дорога была вообще меньше известна, чем днепровская, то есть настоящий наш Варяжский путь. В некотором смысле этот последний путь почитался как бы границею между Азией и Европою и потому Плпний (79 г. по Р. X.), хотя по неведению и не может прочертить его в подробности, однако в точности представляет его в своей географии. Окончивши описание островов на Черном море и, остановившись на последнем из них (вблизи устьев Днепра), именем Росфодусе, он потом переносится, по его словам, через Рифейские горы, то есть вообще через возвышенность нашей страны, прямо на берега Балтийского моря и именно в Вендский залив к устьям Немона, откуда и начинает изчисление тамошних народов и рек, идя от востока же: Сарматы, Венеды, Скирры, Гирры; реки Гуттал, Висла и пр. Очевидно, что в этом мысленном переходе с юга на север, от Черного к Балтийскому морю и прямо в залив к Венедам, географ следовал давно сложившемуся, живому представлению о существовавшей здесь очень проторенной дороге.
   Прямое свидетельство о янтарной торговле, проходившей именно по этому пути, сохранилось у Дионисия Периэгета, ко торый рассказывает, что этот драгоценный товар, нежно сияющий, как блеск молодой луны, приносится двумя реками, спа дающими с Рифейских высот в раздельном течении, на юге Пантикапою (река Конка, текущая одним руслом с Днепром) и на севере Альдескосом, при излиянии которого, по соседству с оцепенелым морем, и нарождается янтарь. Какая река носила имя Альдескоса, неизвестно, или же этим словом обозначалась вообще оцепенелая страна льдов, трудно сказать. География IV века (Маркиан Гераклейский) описывает, что в таком же направлении с Алаунских гор текут Днепр и Рудон, древнейший Эридан. В точности нельзя определить на какую реку падает и это имя. Древние знали только, что от верховьев Днепра в Ледяное море протекала другая река, связывавшая водяной путь из южного в северное море 27.
   Этих неоспоримых свидетельств очень достаточно для утверждения той истины, что путь из Варяг в Греки, от Балтийских Вепедов к Черноморским Руссам, существовал от глубокой древности, перебираясь с течением веков все севернее: с Немона на Двину (Рудон, как объясняют), потом на Неву и в Волхов.
   До сих пор одно только сомнительно, и это по милости академического учения о создателях Руси, Норманнах, -- в чьих руках, находился, этот путь, по чьей земле он проходил? Обитали ли тут наши же Славяне, или вся эта страна при надлежала чужеродцам? Для доказательству что здесь жили и всем путем владели чужеродцы, напр. Готы, Норманны, не требуется ничего, кроме доброй воли беспрестанно твердить об этом. Но как скоро вы скажете, что здесь искони веков жили те же Славяне, предки теперешнего русского племени, самые прямые наши предки, хотя и носившие другие имена, то в этом случае от вас потребуют доказательств самых осязательных, почти таких, которые могли бы до очевидности показать, что и за 2000 лет по этому пути существовали губернии Херсонская, Екатеринославская, Киевская, Минская и т. д.; существовали селения теперешних имен, существовали самые те люди, которые и теперь живут. В этом случае и от древних писателей требуется свидетельств самых точных и со всех сторон определенных, которые прямо бы говорили, что и тогда здесь жили Русские теперешние люди, -- как будто древние писатели с отличною точностью говорили обо всем, что касалось истории других народов, особенно Германцев, и только не хотели ясно и определительно обозначать одну нашу древность. Они точно также невразумительно и темно говорят о Германцах, только говорят больше, чем о Славянах, потому что смешивают и тех и других в одно географическое имя Германии; а говоря собственно о Славянах, смешивают их с восточными соседами в одно географическое имя Сарматии.
   Древним, конечно, еще невозможно было знать Русских людей. Они и о стране не имели подробных сведений и знали только имена разных народов, мимо которых проходили тогдашние купцы. Они по-видимому только очень хорошо знали, что вдоль и поперек страны ходила торговая промышленность, при носившая им имена и этих далеких незнаемых народов.
   В самом начале эти имена писались по-гречески и полатыни не совсем точно; в течении веков они переменялись от исторических перемен в самой жизни народов. Какое либо отдельное племя вырастало своим могуществом, побеждало другие соседние племена, господствовало над ними, и распространяло свое имя на всю окрестную страну. После нескольких столетий являлось новое могущество нового племени и нового края страны, отчего разносилось по стране и новое господствующее имя.
   В первом веке до Р. X. Геродотовские кочевые Скийы были окончательно обессилены Понтийским царем Митридатом Великим. В первом веке по Р. X. вместо Скийии страна именуется уже Сарматией, причем один современник этого же столетия, Диодор Сицил. рассказывает, что Сарматы, в начале жившие при устьях Дона, с течением времени до того размножились и усилились, что истребили всех Скифов, обратили их землю в пустыню. Надеждин очень основательно толковал это сказание, что движение Сарматов шло не с востока, от Дона, но с запада от Карпат 28; а мы прибавим, что вернее всего оно шло от севера, от Киевского Днепра. С того времени, по латинским свидетельствам, вся наша страна стала прозываться Сарматией и все народы, в ней жившие, особенно южные, сделались Сарматами. Сарматия начиналась уже от устьев Вислы, что явно обозначаешь к какому населению относилось это имя. В то время на восток от Вислы прежде всего жили одни Славяне, простираясь на юг до Карпат и нижнего Дуная. По течению Дуная начинаются и первые столкновения Римлян с Сарматами.
   По истории известно, что с первого века по Р. X. древних Скифов сменили Сарматы-Роксоланы. Они господствовали в стране от устьев Дона до устьев Дуная. Но Страбон почитает их народом самым северным, самым крайним из известных ему народов, живущим выше Днепра, конечно Запорожского, следоват. в местах Киевских. По его словам, ниже Роксолан по прежнему жили еще Савроматы и Скифы, известность которых уже исчезала пред известностыо Роксолан.
   Толкуя о широте градусов, Страбон относит жилище Роксолан к той линии, которая почти приближается к берегам Балтийского моря. Он говорить, что они живут южнее северной земли (Ирландии), лежащей выше Британии. Из его слов ясно одно, что это был северный, вовсе не южный кочевник. Он и в истории представляется народом не столько воинственным, сколько торговым, жившим в союзе с Римлянами, получавшим от них годовые субсидии и подарки.
   Известно, что имя Роксолан внезапно исчезло со страниц истории при появлении Уннов в конце IV столетия. Но Унны (Хуны) помещаются древними историками на Киевском же месте, на Днепре. В немецких хрониках Киевская Русь называется Хунигардом, т. е. землею Уннов. В немецких древних народных преданиях и в Скандинавских сагах Хунами называются Балтийские Славяне. Весь Балтийский Восток носить имя земли Гуннов, Гуналанд. Пока не будет основательно объяснено это в высшей степени важное обстоятельство, до тех пор мы будем верить, что славные Унны пришли не из Китая и не от Уральских гор, а из Киевской страны или с Балтийского моря; что они были не Калмыки и не Венгры, а настоящие Славяне. Из рассказа Готского же историка Иорнанда видно, что Гунны, Унны, Ваны явились на помощь Роксоланам против Готов и выпроводили этих Готов вон из роксоланской земли дальше за Дунай; преследовали этих Готов и в дальнейших своих странствованиях по Европе, что было уже в V столетии. Действуя во многих случаях за одно с Германцами и посреди Германцев, Аттила остался героем древних немецких сказаний. Он собирал дань на островах Океана. Эти отношения Уннов к островам океана будут весьма понятны, если мы не забудем вышеизложенной истории торговых связей Венедского залива с Черным морем, если сообразим, что путь из Варяг в Греки, от устьев Немона по Березине и по Днепру, мог быть большою проезжею дорогою не только для купцов, но и для балтийских военных дружин, которые дружественно или враждебно способны были пройти между жившими здесь племенами. Так, по указанию Плиния, некие Скирры живут на Венедском заливе; но они же (по одной мраморной Ольвийской надписи I или II в. до Р. X.) на юге входят в союз с Галатами (Галицкая страна у Карпат), собирают огромную рать с целью напасть зимою на греческую Ольвию 29. Точно также действовали Руги и Гертлы (Гирры), одноземцы Скирров по Балтийскому морю. Все они действовали и около Дуная, проходя туда или по Одеру и Висле, или по нашему Немону, Березине и Днепру. И к тому же они выступили на сцену вместе, в одно время с Уннами, что дает новое подтверждение Балтийского происхождения Уннов.
   Очень естественно, что с Балтийского же берега гораздо раньше могли придти на свои места и Роксоланы, как потом пришли на Роксолан Готы, а после на Готов Унны. Тогда в истории происходило общее движение северных балтийских дружин на богатый греческий и римский юг. Балтийский север, накопляя народонаселение, необходимо, век от века, должен был выделять от себя дружины переселенцев на юг в более плодородные и более богатые места. Не мало таких дружин привлекала и Черноморская торговля; она собственно и прокладывала им дорогу.
   Очень также естественно, что эти дружины стремились всегда занять наиболее выгодные места для своего обитания с особою целью господствовать над торговыми городами Черноморья. Оттого мы и встречаем их владыками так называемых Меотийских болот, этого серединного места, всегда господствовавшего варварскою грозою над всем Черноморьем и особенно над ближайшими торговыми местами в лимане Днепра и его окрестностях (Ольвия, Херсонес), на Киммерийском Воспоре, в устьях Дона и пр. Таковы были Герулы, заявившие свое имя во всех этих местах, как равно и на Дунае. Таковы были еще прежде Роксоланы, состоявшие в связях и в большом знакомстве с Римлянами, что могло происходить не только по Дунаю, но и от устьев Вислы и Немона. Именно это близкое знакомство с Римом лучше всего объясняет, что Роксоланы не были далекими степными кочевниками, а были соседями Римлян по торговле и по политическим интересам Рима 30.
   Движение Готов в IV веке также направлялось к Меотийским болотам. По всем видимостям Готы в это время отнимали владычество у Роксолан, т. е. в сущности отнимали свободную дорогу по Днепровско-Немонскому торговому пути, для защиты которой и появились Унны, Ванны, Венды, несомненно от Венедского залива. Борьба Уннов с Готами лучше всего об ясняется именно противоборством этих внутренних, так ска зать, домашних отношений Венедского залива к новым пришлецам.
   По сказанию Иорнанда, когда Готы, приплывши из Скандинавии, высадились на южные Балтийские берега, то прежде всего вытеснили с своих мест Ульмеругов, потом овладели землею Вандалов. Самое место, где вышли на берег, они прозвали Готисканцией, что быть может означаете город Гданск, Данциг 31. Но и без того ясно, что они высадились в устьях Вислы, т. е. в Венедском заливе. Вандалы обитали к западу от Вислы, Ульмеруги в последствии жили к востоку, по до пришествия Готов могли обладать и Вислою, т. е. всем побережьем Венедского залива. Какой народ были эти Ульмеруги, неизвестно, или известно, что все знатные народы среднего века были Немцы-Германцы, следовательно и Ульмеруги должны быть Германцами, каковыми были и сотрудники Уннов, Скирры и Гирры, обитавшие здесь же в области Немона.
   Народы исчезли, но от них всегда остаются следы в именах мест, и чем какой народ больше жил на каком месте, тем больше сохраняется и памяти о нем в местных именах.
   Теперешняя область нижнего Немона принадлежать Пруссии. Имя Пруссии {Здесь рукою автора прибавлено: Порусье -- на р. Руссе. Котляревский протяворечит, но в этой Литовской стран в по везде указано. Ред.} упоминается уже в X веке 32 и верное толкование объясняет, что это имя значит тоже, что киевское древнее Поросье, т. е. местность по реке Роси, или Полесье в качестве сплошного леса. Здесь так называлась местность, сплошная Русь, по реке Руссу, как и до сих пор называется нижний поток Немона, а поток получил свое имя быть может от города Русса (иначе Русня, Руснить), стоящего посреди всех многочисленных устьев Немона на главном его русле. Так по крайней мере изображалась эта топография на древних картах.
   Из этих устьев по своим именам, как они значатся на тех же картах, особенно примечательны: правое от главного потока, северное, Ulmis, объясняющее иорнандовых Ульмеругов; главный поток с островом -- Russe sive Holm, т. е. Русс или Холм, что таким же образом выясняет то-же имя и Хольмгард скандинавских сказаний; наконец левый поток Alt Russe, древний Русс, теперь кажется Варус. Ближайший отсюда отдель-ный проток Немона назывался тоже Russe. Немонский угол Балтийского моря в древности также назывался морем Русским33.
   Очевидно, что название всей страны Порусье или Пруссия явилось гораздо после того, как утвердилось здесь поселение Русс, следовательно этот Русс, упоминаемый тоже и в X веке, существовал здесь раньше этого времени. Вот объяснение показанию Равенского географа, которое относят к IX веку и которое говорить между прочим, что "близь океана находится отчизна Роксолан, что там протекают две реки, Висла и Лутта (конечно Немон), что за сею страною по Океану находится остров Сканза" и пр. Быть может и Страбон тоже самое слышал о своих Роксоланах, но не сообщил подробностей. В хрониках XVI и XVII ст. обитатели этой страны именуются Ульмигерами, Ульмиганами, по-видимому с явною перестановкою звуков из Ульмеругов иорнанда. Впрочем в местных названиях и доселе сохраняется имя древних Гирров (Герулов), которые по всему вероятью тоже означают, что и Руги 34.
   Однако все эти имена, известные только из латинских текстов, в IX или X веках и позднее, оставляют после себя одно господствующее имя: Русс. Вместе с тем вся украйна нижнего Немона (от его устьев до впадения речки Свеиты) где в древности существовал Руг, Русс, с XII в., а быть может и раньше, именуется Славонией, или по прусскому выговору Шалавонией 35. В русском переводе Космографии XVII века, приписываемой Меркатору, говорится между прочим, что "Русская или Прусская земля от князя их Вендуса (по другим хроникам Видвута 36) была разделена на двенадцать княжеств или областей, в числе которых находилась и Словония, и в этом Словониском княжестве было 15 городов; Рагнета, Тилса, Ренум (Русс?), Ликовия, Салавно, Салвия и пр. Вот почему в первых веках и весь Прусский залив назывался Венедским, как говорили в Европе, или Славянским, как быть может известно было на месте. От Венедов осталось матерое имя Славян, от Ругов -- матерое имя Русс.
   Любопытно сравнить это показание о Вендусе с преданиями об Аттиле, который в своем Гуналанде (восток Балтики) имел тоже двенадцать королевств. В тех же преданиях не редко поминается и Вендское море. Все это дает повод предполагать, не напоминает ли имя Аттилы и один из главных городов Славонии, Тилса, нынешний Тильзит, называемый на немецких картах Славеном (Schalauen), -- Словенском. Если здесь существовало первобытное жилище Уннов, то становится очень понятным и выражение немецких сказаний об Аттиле, что все ему принадлежало "от моря до моря", то есть весь путь от Балтийского до Черного моря, по которому свободно переходили и Роксоланы, и Скирры, и Герулы. И там и здесь эти имена оказываются своеземцами.
   Но откуда же могли придти в Немонскую страну Руссы и Славяне, занявшие самый важный край на сообщении по Немону, именно его устье. Вся эта поморская сторона между Вислою и Двиною была искони заселена Литовскими племенами, которые крепко сидели и внутри материка. Сейчас за Вислою к западу {Рукою автора прибавлено: Седят Варяги до Аглян. Ред.} по указанию нашей летописи, находилось Варяжское поморье, где пониже Гданска (Данцига) стоял и славянский город Староград. Это поморье простиралось до устья Одера. Теперь здесь живут еще несовсем онемеченные славянские остатки Кашубов, а в древности, во II веке, здесь, по географии Птолемея, жили Руги, Рутиклы, и на морском берегу при устье Вепри находился город Ругион (Ругенвальд), вблизи которого южнее и доселе существует город Словин (Словно). Этот угол Вендской земли, прилегавши к Венедскому Заливу, на памяти Истории XII -- XIII века именуется Славо, Славна, Словена, Словене. Малые остатки здешних Славян, особенно по морскому берегу, и теперь прозывают себя Словенцами, свой язык Словинским, Словенским 37.
   Какое же Славно, Немонское или Поморское, населилось прежде и дало другому начало бытия? Где была матерь населения, метрополия, и где была колония -- дочь?
   Нам кажется, что заселение Славянами Немона произошло позже, чем заселение ими же всего побережья между Вислою к Одером. Немонское население пришло несомненно с моря, по чему и осталось в устье. Население поморья шло по Висле и Одеру. Эти две реки были прямыми дорогами от Карпатских гор к морю и нельзя сомневаться, что еще в глубокой древности послужили первыми проводниками Славян на Балтийское побережье. Лингвисты думают, что при разделении Славянства на отдельные племена, Балтийское (Полабское) племя выделилось раньше других.
   В VIII веке впервые упоминается, что в устьях Одера, где находится и остров Ругия, живут Велеты-Лютичи, о которых современный писатель Эгингард (ум. 839) говорить, что это был самый знатный народ на всем южном побережье Балтийского моря. Во II веке Птолемей, показывая Ругов на Варяжском поморье, указывает и жилище Велетов на восточной стороне Венедского Залива, следовательно при устье Немона. Вот в какое время Велеты или Волоты наших народных преданий занимали уже первый ближайипий от Славянского Поморья вход в глубь нашей страны. Очевидно, что, как в VIII, так и во II веке они одинаково были знатным народом, конечно больше всего по своей торговле, для которой непременно они основались и на устье Немона. Однако можно говорить, что Славянское переселение к Немону шло в обратном направлении, не из за моря, а из глубины нашей равнины. Так предполагает и Шафарик 38. Но его принуждает к этому выученная у Немцев мысль, которую он или опасался, или не хотел разобрать основательно, та мысль, что Балтийское поморье от начала принадлежало Германцам, которые неизвестно как и неизвестно когда ушли оттуда и на их место в V веке явились Славяне. Мы уже говорили, что Балтийское Славянство было древнейшим старожилом на своем месте, о чем засвидетельствовал сам Шлецер, часть I.
   Но утверждению Шафарика всего более противоречит то обстоятельство, что Немонский край и до сих пор остается Литовским. Если бы поток Славянского населения на Балтийское море шел из нашей страны по Немону, то он непременно бы залил Славянскою породою все берега древней Пруссии, точно так, как он залил балтийские берега от Вислы до Травы, до самых Англов и Датчан. Очень многое нас убеждает, что население Немонского края Славянами происходило главным образом от Славян Вендов, с Балтийского поморья; что вообще Венды были деятелъными колонизаторами не только древне-литовской Пруссии, но и всего Севера нашей равнины.
   У нас утвердилось мнение, что напр. Новгородский край заселен с Киевского Днепра. Доказательства тому, довольно слабые, находят даже в языке. Но кроме лингвистики и исторических соображений, в этих вопросах необходимее всего принимать во внимание экономические причины, от которых всегда зависело то или другое направление народных переселений.
   В отношении этих переселеиий, особенно мирных, так сказать растительных, необходимо иметь в виду, что люди, избирая новые жилища, всегда руководятся какими либо выгодами для своих поселений. Даже в случаях нашествия иноплеменных, люди в переполохе бегут во все стороны, но все таки на постоянное жительство выбирают земли, наиболее подходящие требованиям и условиям их быта, выбирают сторону наиболее им родную по привычкам жизни и хозяйства.
   Наши восточные Славяне все были земледельцы, но природа страны довольно резко разделила их на две совсем особые половины соответственно особым свойствам их земледельчёского хозяйства. Одни были степняки -- Поляне, другие лесовики -- Древляне. Это разделение и начиналось почти у самого Киева, между Полянами и Древлянами, но оно в истинной точности может обозначать и различие в характере народного быта по всей нашей древней равнине. Все наши племена были, говоря вообще, или Поляне, или Древляне по своему хозяйству.
   С глубокой древности, еще Геродотовской, область Полян на юго-восток от Киева принадлежала южно-русскому (малорусскому) племени, так как область Древлян, Геродотовсвих Нуров, на северо-запад от Киева, Белорусскому племени. Великорусское северо-восточное племя несомненно образовалось после, хотя и не на памяти нашей истории.
   Кто знает и теперешнее степное хозяйство, образ жизни и привычек южного племени, тот конечно едва ли поверит, чтобы Полянин в какое либо время мог променять свой порядок жизни на порядки жизни лесного обитателя наших северных болот.
   Уже одна привычка к ландшафту своей родины, к чистому полю -- широкому раздолью, очень попрепятствует выбору переселения в глухие леса и болота. Скорее Древлянин переменит свой лес на чистое поле, чем Полянин выбежит из степного раздолья в лесную глушь и тесноту. Здесь, как нам кажется, и скрывались причины, почему юго-восточный, Понтийский отдел нашего Славянства распространялся по преимуществу только в полях и для этого от нашествия иноплеменных не бежал дальше к северу, а уходил только к Дунаю и за Дунай, или теснился у Карпатских гор, то есть вообще шел все к югу. Таким порядком создались народности Хорватов, Сербов, Булгар. Напротив того, северо-западный, Балтийский отдел русского Славянства, Нуры-Белоруссы, живя в лесах и болотах, а потому и называясь Древлянами, легко и удобно переселялись все дальше к северу-востоку. Их образ жизни и все привычки едва ли в чем изменялись, если они попадали напр. и в Ильменские или Волжские леса и болота, где настоящего Полянина, странствующим и ищущим поселения нельзя и вообразить. Особого рода земледельческое хозяйство и привычки жизни требовали, чтобы Поляне-степняки шли в поля, а лесовики Древляне -- шли в леса. Так это и происходило с незапамятных времен, когда еще за 600 лет до Р. X. Невры передвинулись в земли Вудинов. Самые свидетельства Истории подтверждаюсь эту естественную истину и говорят больше всего о переселениях с севера на юг, а не наоборот.
   При первых князьях южные города населяются людьми, т. е. обывателями с севера. В последующее время южане по являются на севере не народом, обывателями, а только чиновниками, властителями, каковы были напр, в Залесском Владимире Русские "детские".
   Что касается Новгорода, то в эту страну киевские Поляне могли переселиться только по крайней необходимости, больше всего в видах торгового промысла.
   В самом деле, какая нужда или выгода заставила бы их, коренных землепашцев, так далеко углубиться на Финский север, где посреди глухих лесов и непроходимых болот едва было возможно найти место для разведения пашни, где вокруг озера возможно было только одно рыболовство, или в лесах одно звероловство; а Славянин, как только запомнит его история, всегда питался хлебом, всегда был силен только своею пашнею. Новгород и в следующие века постоянно бедствовал хлебом и в этом отношении всегда зависел от остальной Руси.
   Таким образом трудно предположить, чтобы киевский хлебопашец променял свой благодатный юг на этот бедный и бедственный север.
   Необходимо допустить, что первое поселеиие на Ильмене за велось с целью торгового промысла. Одна только торговая промышленность способна поселить человека на самом бедном по природе месте, лишь бы оно было богато торгом. Но в этом случае сам собою возникать вопрос, какой торговли мог искать в ильменском углу нашего севера киевский юг? Ильменская сторона прилегала к Финскому заливу, следовательно к торгу на Балтийском море, на которое однако можно было выезжать несравненно ближайшею дорогою, по Западной Двине, не говоря о древнейшей дороге по Немону. Самые Норманны -- Шведы и прочие, если они ходили по нашей стране в Грецию, должны были предпочитать этот Двинский путь, как ближайший и прямой, всякому другому. Пробираться по Финскому Заливу и через Новгород было почти вдвое дальше и в несколько раз затруднительнее: надо было переходить, кроме залива, три реки, два озера, два-три волока, между тем как из Двины в Березину лежал только один переволок. Кроме того европейские товары, на которые Киевский юг у Балтийского моря мог променивать свои Русские, приходили в Киев прямою сухопутною дорогою через Польские земли. Польский летописец Галл рассказывает, что с X века торговые Европейцы только по пути в Русь знакомились даже и с самою Польшею 39, а Баварские купцы из Регенсбурга, торговавшие в Киеве, так и прозывались Ruzarii, т. е. Русскими, как и наши "гречниками" от торговли с Грецией. Это показываешь, что торговля Киева с европейским западом с незапамятных времен происходила и независимо от речных и морских дорог, сухопутьем или "горою", как выражались наши предки.
   Вообще очень трудно предполагать, чтобы древнейшие Киевские или Днепровские люди могли когда либо отыскивать и пролагать пути к европейским товарам через Ильменский угол. А они необходимо должны были это делать, если стремились заселить и Новгородский край. Киевская сторона вовсе не нуждалась в этой далекой и болотной украйне. Самый важнейший Русский товар, пушные меха, шел в Киев от верхней Волги и вообще с северовостока, из Ростовской и Муромской земли. Мед и воск добывались по сторонам самого Днепра. Все необходимое для Киева доставлялось главным образом с юга.
   Тем не меньше появление Новгорода на своем болотистом месте, как и в последствии появление Петербурга у Финского залива, должно показывать, что существовали значительные внутренние или внешния причины для развития на этом месте нового поселения.
   Петербург вырос из сокровенных потребностей страны владеть морским берегом; он явился на своем месте выразителем нашей государственной силы, искавшей света и просвещения на Европейском западе и потому придвинувшей даже свою столицу к самому рубежу этого Запада. Словом сказать, Петербург своим появлением обозначил великую нужду Русской страны в материалах и началах жизни западной, общечеловеческой.
   Не был ли Новгород выразителем каких либо внутренних, домашних стремлений Русской страны, указавшей еще в незапамятные века место для его поселения? Вообще был ли он порожден потребностями самой страны, или явился по необходимости служить больше всего потребностям чужого мира?
   Нам кажется, что история появления Новгорода шла совсем в противоположном направлении с историей появления Петербурга. Мы отчасти обозначили отсутствие внутренних причин к появлению на Ильменском болоте такого сильного города и потому очень сомневаемся, чтобы он впервые населен был Днепровским племенем. По нашему мнению и самый город и его население могли народиться только из потребностей Балтийской торговой промышленности, от которой развитие нашего севера вполне зависело с самых древних времен.
   Мы сказали, что в эти отдаленные времена Русская южная страна нисколько не нуждалась в связях с Балтийским поморьем. Все надобное она находила или у себя дома, или на южных своих морях. Напротив, только Балтийское поморье всегда и очень нуждалось в промыслах и богатствах и во всяких добытках нашей страны. Известно уже из истории XII -- XVI столетий, как европейцы неутомимо отыскивали и открывали новые для них пути в нашу страну все с одною целыо набогащаться нашим торгом. Так, европейские летописи говорят, что Бременцы в половине XII века открыли путь в Западную Двину. В XIII веке Венециане, а за ними Генуезцы открывают устье Дона и другие углы наших южных берегов. В половине XVI века Англичане открывают путь в Сев. Двину. Недавно и шведы открыли путь в Сибирские реки.
   Конечно, это вовсе не значило, что каждый раз Европейцы открывали Америку. Это значило только, что их монопольные компании открывали лично для себя новые монопольные торги с нашею страною, ибо по старинным торговым обычаям, каждый вновь открытый торговый путь или торговый угол составлять собственность открывателя. Так точно промысловые и торговые пути наших древних городов, а в последствии княжеств, тоже всегда составляли их земскую собственность.
   Но это самое открывательство вообще обнаруживаете, что Русская страна, особенно на Ильменском севере, никогда не нуждалась, или не была способна, или те же Европейцы ей препятствовали разводить с Европою самостоятельные торги. Нам кажется, что последнее обстоятельство было главнейшею причиною нашей неподвижности в сношениях с Европою, по крайней мере со времени устройства Ганзейского союза. До того времени сами Новгородцы хаживали по всему Балтийскому поморью и между прочим в Данию. Но до того времени на Балтийском море господствовали Варяги-Славяне, родные люди этим Новгородцам.
   Итак, не нужды Русской страны, а нужды Балтийского моря должны были возродить на нашем Севере не только Новгород, но и все другие города, стоявшие на торговых перепутьях. Новгород вырос, как колония всего Балтийского поторжья, которое главным образом сосредоточивалось на южных берегах моря, особенно в юго-западном его углу, где и впоследствии процветали Любек и Гамбург. Новгород не мог быть колонией Шведов, Норвежцев, Англичан, Датчан; их торги, взятые в совокупности, никак не равнялись торгу из немецких земель, то есть с самого материка Средней Европы, обширные и разнообразные потребности которого постоянно создавали и развивали балтийский торг, открывали себе новые пути, учреждали свои колонии и на нашем далеком севере. Такою колонией и самою сильною возродился и наш Новгород.
   До Ганзейского союза, когда южно-балтийский или в собственном смысле Европейский торг находился по преимуществу в руках Балтийских Славян, то и наш Новгород естественно был их же колонией, как и после он стал главною конторою немецкой Ганзы, принявшей его по наследству от Славян.
   Как Петербурга вырос на своем месте из внутренних потребностей Русской страны, так в свое время и Новгород вырос из торговых потребностей всего Балтийского моря, всей Балтийской страны. По этой причине он и в Ганзе остался главным средоточием восточно-балтийского торга. Он упал тогда, когда совсем изменились пути и ходы европейской торговли.
   Таково было происхождение Новгорода. Мы также знаем, что первыми открывателями и заселителями нашего Финского севера были люди, называемые Словенами, так должно заключать по имени: Новгородцев, издревле называвшихся Словенами в отличие от других Русских племен. Но как и откуда они принесли это имя, когда по показанию географии II века по Р. X. оно является старейшим в Славянском мире? Могло ли оно народиться в самом Новгороде, или принесено из Киевской стороны? В этом случае имя объясняешь самую историю города.
   Спустя 300 лет после Птолемея, мы получаем сведения, что именем Славян в собственном значении прозывается западное их племя, о чем ясно засвидетельствовал Визаитиец Прокопий, говоря о переселении с юга на север Герулов чрез Славянские земли.
   Можно с достоверностью предполагать, что имя Словенин народилось само собою в одно время с именем немец, и в той именно стране, где Славянское племя жило более или менее раздробленно и тесно перемешивалось с чужеродцами по преимуществу Германского племени, так как слово Немец в славянском мире осталось навсегда исключительным наименованием Германца. Выражение Словый должно было отмечать людей, понимающих друг друга, говорящих на понятном языке, {Рукою автора приписано: Словый и Соловейк речистый певец. Ред.} в отличие от немых, немотствующих, иноязычных, которых понимать невозможно. Так это имя Словенин объясняли еще ученые XVI века и это объяснение, говорит сам Пиафарик, основательнее и вероятнее всех других 39. По нашему миеиию оно вполне достоверно. Оно распространилось не из одного какого либо места, как имя этнографическое или географическое; оно появлялось повсюду, где Словене пребывали в смешанной среде разных чужеродцев, где они селились с ними в перемежку.
   По той же причине и земли с именем Словиний возникали в одно время в разных местах и обнаруживали только население Словых, словесных людей, как понимали это Славяне.
   Там, где существовало сплошное Славянское население рядом с сплошным же населением инородцев того или другого языка, -- в этом имени для различения народностей не было надобности. Всякий прозывался именем племени или именем места, страны. Но где разноплеменные и главное разноязычные люди были перепутаны своими поселками, как это случалось на западных окраинах Славянского мира, посреди Германцев, Кельтов, Греков, Римлян и т. д., посреди многих немотствующих, там и должно было утвердиться обозначение всех одноязычных именем Словый, Словенин.
   Писатели VI века, иорнанд и Прокопий, уже ясно разделяют древних Венедов на две ветви, из которых западную именуют Славянами, а восточную, Русскую, храбрейшую, Антами. О той и о другой ветви они говорят, что их поселения занимают к северу неизмеримые пространства, покрытая болотами и лесами. Видимо, что прозвание Словый гораздо древнее этого времени. Оно непременно сокрылось в германском имени Suevi, у Павла Дьякона в одном месте Свовы, как и у Птолемея Свовены, которое по латинскому написанию еще в первом веке принадлежало северо-восточным Германским племенам, в числе которых многие являются потом чистыми Славянами. По этой причине и имя Славян более употребительным остается между Славянами Балтийского поморья. Быть может отсюда по преимуществу и разносилось имя Славян в южные места, когда вследствие борьбы с Германством Славяне переселялись даже и в Греческие земли. По всему вероятью таким путем утвердилось и местное прозвание особой земли в пределах Македонии, к северу от Солуня, названной уже в VII веке Славинией. Здесь впервые появилась и Славянская грамота, распространившая это особое местное имя Славян уже на весь Славянский род.
   Можно полагать, что Македонские Славяне составились вообще из Славянских военных и торговых дружин, с незапамятных времен приходивших в Грецию и от Балтийского моря и из наших сторон. Славянское имя осталось за ними несомненно по той причине, что оно уже в VI веке употребляется на Западе, как общее для всей западной ветви.
   Но в то время, как это имя постоянно разносилось в свидетельствах VI, VII и VIII столетий о западных и южных Славянах, на востоке оно совсем не было известно. Птолемеевы Ставаны-Славяне промелькнули как бы падучею звездою и тот-час скрылись от глаз Истории.
   Об этом самом древнейшем и самом северном имени Славян можно однако сказать, что Славянское Киевское племя, встретивпшсь на Ильмене с инородцами, необходимо должно было обозначить себя именем Славян. Но в таком случае оно должно было обозначать себя этим именем и по всем украйнам нашей равнины, повсюду, где встречало инородцев. И во всяком случае, так прозывать себя между инородцами могли именно те люди, в сознании которых уже глубоко коренилось убеждение о единстве их породы и их родового имени. Между тем никто из живших у Днестра и Днепра не прозывался таким именем, если не упоминать о Скифах Сколотах-Слоутах, в которых не хотят верить, что они могли быть Славяне, и если не предполагать, что эти Сколоты первые удалились в Новгородские пределы. Для Киевской стороны Славянское имя так было несвойственно, что начальный летописец даже и в XI столетии почитал необходимым усердно и настойчиво доказывать, что и древние Поляне, а теперь зовомая Русь, были такие же Славяне, как и все прочие.
   Эти простодушные доказательства лучше всего и объясняют, что даже и в XI или XII стол., когда составлялась летопись, на Руси еще не установилось сознание о всеобщности Славянского имени. Лет двести раньше о таком сознании едва ли помышляли и те самые Славяне, у которых впервые явилась Кирилловская грамота. А эта самая грамота и была тем родным сокровищем для всего Славянского мира, которое заставило и нашего летописца распространить Славянское имя на все Славянские племена и усердно доказывать, что и Русь, как Славяне, имеют все права почитать эту грамоту своею. В сущности он доказывала, что Славянский Восток, известный под другим именем, состоит в кровном родстве с Славянским Западом, где Славянское имя было общенародным, географическим. В половине X в. Константин Багрянородный и наших Кривичей, Дреговичей, Северян обозначаете общим именем Славян, Но Византийцы стали обобщать это имя несомненно по случаю Славянской же грамоты.
   Очень многие указания заставляюсь предполагать, что наши Ильменские Славяне принесли свое имя тоже от запада. Древний летописец об этом прямо не говорить, как не говорить и того, что Новгородцы пришли от Днепра, или пришли прямо от Дуная. Он ограничивается одним словом: седоша на Ильмене. Но он присваивает Новгородцам Варяжскую породу и отмечает, что Радимичи и Вятичи пришли в нашу страну от Ляхов. Здесь дается смутное понятие, что Ильменское население пришло, хотя и от Дуная, наравне со всеми племенами, но Варяжским путем через Балтийское море. Поздние летописные сборники начала XVI в. ведут Новгородских Славян прямо с Дуная, но через Ладожское Озеро и оттуда же к Ильменю, что оставляет в своей силе коренное представление, что они пришли с Балтийской стороны. К тому же, в след за повестью о расселении Славян в Русской стране, летописец тотчас описывает Варяжский путь мимо Новгорода и Киева, вокруг всей Европы, как бы указывая проторенную дорогу, по которой и происходили переселения к нам Славян-Варегов.
   В этом случае более надежными свидетелями могут быть не одни прямые указания письменности, но также имена земли и воды. Всегда переселенцы в новой стране сохраняют свои старые имена, или родовые и личные, или местные, географические.
   Как на западе Европы Балтийские Славяне повсюду в своих поселках оставляли по себе имя Венедов, Венетов или Виндов, так и в нашей равнине они оставили память о своих поселениях в имени Славно, Словянск, Словогощ и т. п. Первое имя давали им Германцы и Кельты, оно шло от Енетов Трои, вторым сами они стали прозывать себя и тем обозначали свое западное происхождение, свое соседство с западным Европейским миром. Приходя в нашу страну из страны поморской между Вислою, Одером и Лабою, где, не подалеку от Вислы, с Запада и с Востока, существовала особая земля Славия, Славно, они необходимо приносили и к нам свое земское имя. На нижнем Немоне Литовцы называли их Шлаунами, Шлаванами, Шалаванами, по латыни Скаловитами. И здесь, как мы видели, у них был городок Салавно, Славно. И до сих пор по всей Литовской Пруссии, уже вполне онемеченной, еще рассеяны подобные имена вместе с другими, не оставляющими никакого сомнения в том, что Венедский залив недаром носил свое имя, обозначая племя Славянское.
   От главного города здешнеи Славонии, Рагнеты, на 40 верст к В., на левом притоке Шмона, Шешупе, находится селение Словики против сел. Визборинена, а отсюда за Немоном к С. верст 50 стоить очень древний город Россиены на правом притоке Немояа, Шешуве.
   Дальше вверх по Немону, встречаем Венцлавишки, Богослов -- Богословенство.
   От города Ковно Немонская дорога вверх по реке круто поворачивает и идет прямо на юг до Гродно, огибая великие пущи, по среди которых и начинается упомянутая р. Шешупа. Здесь с левой стороны в нее впадает р. Рось, а с правой -- р. Давина. Вблизи этого места упоминается в старых записях р. Слованка 40, а теперь к западу от гор. Пренна и Олиты находится сел. Слованта, иначе Шалаванта у одного озерка, и рядом -- Пилаванты. Несколько к с.-з. -- Пошлаванцы и Пошлаванты. Эти имена достаточно обнаруживаюсь, что уголок был Славянский.
   Верста 25 к ю.-в. от Славанты находится Мирослав, а против него в 10 вер. на правом берегу Немона -- Немонайцы, селение достопамятное преданием, что в этом месте вождь каких-то пришельцев из за моря, Немон, получил божеские почести от Литовцев и основал город, в X веке 41. В 25 вер. к с. от Немонайцев -- Словенцишка у озера Дауги, а 15 в. к ю.-в. Руска Весь. Против тех же мест, на западе, на другом, левом берегу, южнее Мирослава -- Шлаванты, Русанце. Не ясно ли по именам мест, какие это были заморские пришельцы в эту Литовскую сторону. "Предания, говорить Нарбут, существующие от времен глубочайшей древности над нижним Немоном, беспрестанно толкуют о каких-то мореходцах, прибывших в сию реку из стран далеких". В устьях Немона была Славония и Русия, и здесь на среднем его течении те же предания сопровождаются теми же именами.
   Дальше, все поднимаясь вверх по Немону, находим город Гродно, от которого немонская верховая дорога поворачивает круто на восток. В окрестности Гродно, 30 вер. к ю.-з., обращает на себя внимание река Сокольда (не источник ли для имени Аскольда?), впадающая в Супросль, приток Нарева или Нарова, вблизи которой и Нурская сторона и реки Нур, Нурчик, Нурец.
   В 40 верстах выше Гродно в Немон впадает слева р. Росса, текущая от юга к северу с возвышенности, с которой берет начало Нарев, текущий к западу в Буг и с ним в Вислу, и Яселда, текущая к ю.-в. в р. Припеть. На Россе заметим городок Россу. Вершина Россы почти совпадаешь с вершиною Яселды, след. здесь мог существовать переволок из Немона в Днепр по Припети.
   Как известно, верх Немона в окрестностях Минска приближается к притокам Днепровской Березины. Но Немонская дорога к Днепру была очень крива, а потому длинна и обходиста. На перевал из Россы в Яселду путь тоже быль очень длинен. Несравненно прямее была дорога по северному притоку Немона, по реке Вилие 42, впадающей в Немон у города Ковно. Вилия направляется в Немон почти прямо от востока на запад и при том почти от верха Березины. Промышленники Венды -- Славяне по-видимому здесь и искали более прямого пути к Черному морю. Между верховьями Вилии, Березины и Немона мы находим довольно обширный и быть может после Немонского самый древнейший поселок Славянского имени. Здесь, к одной стороне, в Вилию впадает река Двиноса, а к другой, в Бере зину р. Гайна. На верху Двиносы находится местечко Плещеницы, а от него в 20 вер. на верху р. Гайны стоить Логойск, древний город, теперь тоже местечко. Почти на середине между этими поселками на переволоке и доселе существует село Словогощ, явно показывающее, какой народ переваливал здесь с Балтийского моря в Черное. Явственно также, что еще не добираясь до Двиносы, Славяне двигались к этому Словогощу и сухим путем, почему на дороге между Вплией и Тайною находим два селения Стайки {Рукою автора прибавлено: (Становища, станции). Ред.}).
   На этой же речной высоте, откуда во все стороны протекают небольшия речки и где находятся города Радошковичи и Минск, принимает между прочиш начало небольшая река Березина, другая, не Днепровская, а приток Немона, впадающая в него с права, от севера. На этой Березине стоить теперь местечко Словенск -- древний город, окруженный именами мест, которые знакомы нам из Новгородского землеслова: Неров, Неровы, Холхло, Доры, Шевец, Воложин, Волма, Витковщизна. Притоки Березины: рр. Воложина, Ислочь, Волма, Войка {Рукою автора приписано: Словени от Орпш прямо на Юг. 25 -- 30 вер. от них прямо на Восток у села Горок Словини. Ред.}).
   Против впадения Березины в Немон, на левой его стороне, заметим уездный город Новогрудок, некогда столица Литовских князей; а в 40 вер. к ю.-з. от Новогрудка место Ишкольд (Искольд, опять имя равное Аскольду). Это не далее 80 вер. к югу от Словенска. На север от него в 30 верстах находим сел. Словиненту (по карте Шуберта, Вен-Славененты). Еще выше к северу на 30 вер. находим сел. Славчину, выше которой в 5 вер. протягивается от юга к северу долгое озеро Свирь, переволочка в реку Одр.
   От города Словянска, на Немонской Березине, почти в прямом направлении к востоку в 90 вер. существует, как мы упомянули, Словогощ; отсюда 35 вер. город Борисов на Днепровской Березине, быть может, родоначальник имени Борисфена -- Днепра. От Борисова 75 вер. прямо на восток Словени на верху р. Бобра, Березинского притока; дальше к востоку еще 50 вер. Славяня, слева от Днепра у Шклова; еще дальше 50 вер. в том же направлении -- Славное, в верховьях Прони. За тем следуют города Мстиславль, Рославль {Рукою автора прибавлено: Старые Словени на р. Жарне, впадающей в Соложу, близко их Новые Словени близ впадения Соложти в Десну, а от верха Соложи до верха Угры 2 или 3 версты. Ред.}). Если этими именами могут обозначиться, так сказать, шаги Словен в их хождении и расселении по нашему северу, то они же указывают и направление главной дороги от устья Немона, и те местности, где расселение как бы останавливалось, сосредоточивалось, утверждалось в избранной столице на пребываыие более или менее продолжительное. По всем видимостям, такою местыостью, после Словонии на нижнем Немоне, был Словянск на Немонской Березине, или вообще речная высота около вершин Немона, Вилии и Днепровской Березины, где стоит, как мы упоминали, древний город Минск, вблизи которого в 7 вер. к востоку есть тоже сел. Словцы. Очень вероятно, что Птолемеи, указывая своих Ставан, имел в виду этот самый Принемонский угол Славянских жилищ, потому что он упоминает о Ставанах сейчас после Галиндов и Судинов, которые несомненно оставили свои имена в древне-Прусских областях -- Галиндии и Судавии, соприкасавшихся с средним течением Немона, между Ковно и Гродно 43.
   Дальше к востоку жили Скифы-Алауны, знатный народ всей Сарматии 44. В то время вероятно так прозывались наши восточные Славянские племена. О других народностях в этой местности историческая этнография не оставила никакой памяти. Но указание Птолемея, что Ставане жили до Алаунов, дает полное основание распространять их жилище от верхнего Немона и до самого Новгорода, где народное имя Славян не стерлось временем и где сохранялось самое могущественное и сравнительно уже позднее сосредоточение Славянского населения.
   По всему вероятию, занятие Славянами Ильменской стороны произошло из того же Немонского угла, то есть внутренними речными дорогами, но не обходом по морю. От верха Днепровской Березины течет в Двину р. Ула. В 25 верстах на запад от её впадения находим, ниже Полоцка 30 вер., сел. Словену при озере. От Улы вверх Двины дорога идет до Сурожа, где в Двину впадает р. Усвячь, текущая из озер Усвята и Усменья, а от этих озер в 5 верстах протекает Ловать к гор. Великим Лукам, мимо погоста Словуя, при озере, на левом берегу, и потом Купуя, на правом. На этом самом пути в новое время предполагали провести канал. Река Ловать или Волоть, Ловолоть уже прямо напоминаете Волотов, да и все курганы в этой стороне именуются волотоуками {Далее рукою автора прибавлено: И в XVI в. так в писцов, кн. Полоцка. Ред.}).
   Проплывши по Ловати и по Ильменю до Волхова, Словены и здесь отыскали самое выгоднейшее место для поселения в Новгородском Славне, которое лежит между истоком Волхова и впадением в Ильмень р. Меты, открывавшей путь через Вышний Волочок в Тверцу и Волгу, и дальше через Нижний или Ламский Волок в р. Москву, в Рязанскую Оку и на верхний Дон.
   Но Словены не миновали и Чудского озера. Древний Изборск стоял на Словенских Ключах и самое имя города, которое мы слышали еще на Немоне (Визборинен, Визбор под Россиенами) сходно с болгарским Извор {Рукою автора приписано: Извара в бане сосуд. Ред.}), что значить родник, источник 45.
   Затем, Псковская летопись, выражаясь о Триворе, что он "седе в Словенске", указываете, что и самый Изборск именовался некогда Словенском. Теперь о Словенских Ключах не помнят, но указываюсь вблизи города поле Словенец. Отсюда ясно, что призывавшая князей Чудь была сильна и знатна только потому, что над нею сидели Словены. Тоже самое должно сказать и о Белозерской Веси.
   От Новгорода к Белу-озеру не было прямой дороги. В обход по озерам Ладожскому и Онежскому и реками Свирью, Вытегрою и Ковжею был путь далекий и при том в начале вовсе неизвестный. Поэтому первые Словени могли попадать на Бело-озеро только посредством лесных рек и многих переволоков. Древнейшая, или одна из первых дорог, по-видимому, шла Метою, до волока Держковского, пониже Боровичь; отсюда частью переволоками, частью реками в реку Шексну. По прямизне это была самая ближайшая дорога. Но за то название волока Держков уже показывает, сколько было здесь затруднений, остановок, задержки. По сторонам этого пути, на верху рр. Колпи и Суды находим озеро Славное, а в Боровичском уезде -- Славню на р. Иловенке и две -- три Славы.
   Другая более удобная дорога проходила вниз по Волхову Ладожским озером, поворотя в р. Сясь, потом южнее теперешнего Тихвинского канала р. Воложею и волоком Хотславлем к Смердомле и в Чагодащу. В окрестностях волока у Воложи находим сел. Славково, а у реки Смердомли -- Славню.
   В Бело-озеро надо было плыть вверх по Шексне. По всему вероятью самое это озеро, как узел Словенской торговли в пределах Веси, стало известным и знаменитым не само по себе, а больше всего потому, что оно находилось в центре сообщений ильменской и приволжской стороны с Заволочскою Чудью, Пермью, Печерою, Югрою и с Ледовитым морем.
   Здесь, между Белым и Кубенским озерами, существовал небольшой волок, легко соединявший упомянутые водные пути. Этот волок и запечатлен именем первых его открывателей -- Словен.
   Направляясь вверх Шексны и не доходя Бела-озера, Словени поворачивали вверх по реке Словенке, вытекавшей из озера Словинского (теперь Никольское). С озера к сев. шел пятиверстный волок в реку Порозовицу, которая течет в озеро Кубенское, а из Кубенского течет Сухона, составляющая от соединения с р. Югом Северную Двину. Этот самый волок и прозывался Словинским Волочком. Какой народ в древнее время ходил в Белозерских краях, указывают имена тамошних волостей: Даргун, Комонев, Лупсарь 46. Это самые дорогия и очень древния свидетельства о колонизаторских путях Балтийского Славянства.
   Не забудем, что и сообщение с Финским Заливом на нижней Неве также обозначено Славянским именем, рекою Словенскою, Словенкою текущею в Неву рядом с Ижорою. Последняя по всему вероятью родня по имени князю Игорю 47.
   В южном краю от Немонского пути, в долине Припети точно также встречаем имя Славян в сел. Словиске, между озером Споровским, чрез которое проходить поток Яселды, и рекою Мухавцем, впадающим у Бреста, древнего Берестия, в западный Буг. Этот Словиск стоить следовательно на перевале, соединяющем водные пути Балтийского и Черного морей, где, как при всех других Словенских местах, проходить теперь канал (Королевский).
   Это на верху Припети. Внизу её один из значительных левых притоков носит имя Словечны, в него впадает речка Словешинка. Отсюда выше к северу, при впадении Березины в Днепр есть озеро Словенское.
   Предание о пришедшем из за моря Туре или Турые, сидевшем на Припети в Турове, отчего и Туровцы прозвались, как говорить летопись, по всему вероятью предание очень древнее.
   Летопись поминает о нем мимоходом, говоря о Полоцком Рогволоде, и объясняет, что и тот и другой пришли в нашу страну сами собою, независимо от Новгородского призвания; но в какое время, об этом она умалчивает. Имя Туро упоминается Иорнандом, при описании событий III века.
   Можно полагать, что имя Словен в долине Припети обозначает переселения из за моря дружин этого Тура.
   Но примечательнее всего то обстоятельство, что Словенское имя является повсюду, где только, открывается связь водных сообщений. Сейчас мы упомянули о Словиске, возле которого теперь существуете Королевский канал. У Березинского канала существуешь древний Словогощ; у Тихвинского канала -- Волок Хотьславль, Славково, Славня; Белозерский Словинский Волочек, Словинское озеро и р. Словянка составляют канал Герцога Виртембергскаго; -- предполагавшееся соединение Двины, с Ловатью идет мимо Словуя.
   Все это показывает, в какой степени древние Славяне были знакомы со всеми подробностями топографии на всех важнейших перевалах в водных сообщениях. Там, где эти древние знатоки нашей страны не указали своим именем возможности легкого водного сообщения, там и новые попытки Ведомства Путей Сообщения вполне не удались, как напр, случилось с каналом из Волги в Москву реку через р. Сестру и Истру.
   Все эти поселки с именем Славянским мы относим к давним промысловым и торговым походам по нашей стране Прибалтийских Славян, отважнейших моряков своего времени. Их история не записана или записана иноземцами уже в позднее время, когда она совсем оканчивалась. Немудрено, что об их связях с нашею страною нет прямых документальных свидетельств. Но совокупность преданий о Волотах, о приходе заморцев, преданий, которые рассказываются теперь на Немоне, рассказывались в Х-м в. на Камской Волге, откуда записаны Арабами (ч. 1. стр. 530), преданий, о которых рассказывает и наш летописец говоря о приходе от Ляхов Радимичей и Вятичей и из за моря самых Варегов, а вместе с преданиями разнесенное по всем местам, где только находились важнейшие узлы сообщений, Славянское имя, сопровождаемое именем тех же Волотов, -- все это разве не составляет свидетельства более ценного, чем какое либо показание старого писателя, в роде Тацита или Плиния, иногда вовсе не имевшего надлежащих сведений о том, о чем приходилось ему писать. Здесь говорить не случайно помянутое имя, не мертвая буква, а живой смысл древнейших отношений страны.
   Нам скажут, что Славянское имя в этом случае ничего не значить, что Славяне, конечно, повсюду прозывали сами себя Славянами. Но мы уже говорили, что по несомненным свидетельства истории это имя возникло и стало распространяться только на западной окраине Славянского мира.
   Если, как толковал Суровецкий 48, имя Славянской восточной ветви Анты тоже значить, что Венеты, Венды, и если наши Вятичи есть только Русское произношение носового Венты, Венды, то этим именем Анты лучше всего и подтверждается, какое племя в нашей стране в VI веке было руководителем всех набегов на Византийских Греков. Эти Вятичи-Анты, эти Унны-Ваны, эти Роксоланы, Росоланы, Росомоны, а в конце кондов этот Русс, Рос, по преданию тоже пришедший из за моря, -- все это имена Балтийских Вендов, и все эти показания и намеки истории могут утверждать только одно, что в стране, в течении веков и целого тысячелетия, руководили действиями живших в ней народов и давали им свое имя пришельцы из за моря, от заморских Славян.
   Нам кажется, что особым именем Словенин в Русской стране прозывался, хотя и Славянский по родству, но все-таки иной народ, отличный от туземных племен. Иноземное имя, народное, племенное или родовое, как и местное, географическое, появляется вообще в таких местах, где пришелец по известным причинам должен отличать себя от остального населения, или где это самое население неизбежно обозначает свойственным именем пришедшего нового поселенца. Очень трудно объяснить, по какой бы причине Славяне посреди своей Славянской земли стали бы прозывать свои поселки Славянскими. Только смешение с инородцами или встреча с ними бок о бок заставляете человека определять своим именем свой род и племя пли свою страну, откуда он пришел. Откуда кто при ходит, оттуда и приносит себе имя и свой топографический язык. Имена мест обоих материков Америки лучше всего расскажут откуда, из каких именно земель, городов, городков и даже сел приходили туда новые поселенцы.
   В нашей равнине имя Словен больше всего разносится по северо-западному краю именно по тому пути от устьев Немона до верхней Волги и до Бела-озера, с поворотами направо и налево, который мы проследили выше. Здесь жили Дреговичи и Кривичи, а ко Пскову, Новгороду и Белуозеру -- Чудь, Водь, Весь. У этих финских племен, как и у первобытных Немонцев, понятно появление на местах Славянского имени, если б Славяне пришли даже и от Днепра. Но как объяснить его появление у Древлян на Прилети, у Дреговичей, у Кривичей на Двине, верхнем Днепре и верхней Волге, у таких же Славян по происхождению? Мы это объясняем теми же причинами, какие заставляли Немонцев и Финнов называть приходивших к ним людей не Полянами, Древлянами или Северянами, не Дреговичами и Кривичами, а именно: Словенами (или Ванами у Чуди), потому что эти Славяне приходили к ним из собственной Словенской земли, которая так прозывалась по преимуществу только у Славян Балтийских.
   Говорят еще, что топографический язык одинаков у всех Славян и повсюду в Славянских землях можно отыскать сходные имена, которые поэтому ничего, никаких переселений доказывать не могут.
   Действительно, этот язык одинаков, насколько одинакова славянская речь и славянский разум слова; но если и эта речь распадается на множество наречий, весьма различных, отделяемых даже в особые языки, то естественно, что и топографически язык каждого славянского племени должен кроме общих основ иметь свои частности, свой местный облик, так сказать, свои областные слова. Свойства местности, иное небо, иная земля, а потому и иной род жизни, иная история, всегда кладут достаточное различие в употреблении тех или других имен земли и воды, как и имен личных; всегда там или здесь мы всгречаем особенные излюбленные имена, которые употребляются чаще других и тем обнаруживают отличие одного племени от других родных же племен. В Польше и на Руси напр. княжеские имена так различны, что одно такое имя (Болеслав, Казимир, Владимир, Ярослав) тот-час дает понятие, к какой народности оно должно принадлежать.
   Так и в именах мест: Белозерская волость Даргун, конечно ближе напоминает Вагорскую область или тоже волость Даргун и вообще Оботритские имена мест и лиц, сохраняются в себе слово Дарг, чем такие же имена других Славянских племен, произносящих это слово как Драг, или по нашему Дорого -- буж. И в этом слове буж (бог) тоже слышится звук Балтийского Славянства. Подобным образом и Новгородский древний погост Прибуже на реке Плюсе, к В. от города Гдова, скорее всего получит объяснение в западном же Славянстве.
   Новграды встречаются во всех славянских землях, но почему в нашей равнине они встречаются в особом количестве и почему один из самых старейших наших городов носить имя Новь-город, а не Стар-город, как у Вендов, где напротив особое количество встречается именно Старградов? 49 Это показывает только, что наша славянская, именно северная, Ильменская старина, есть нечто новое в отношении старины Вендов, у которых история уже оканчивалась, когда наша только начиналась.
   Это нечто новое, ознаменованное постройкою нового города, заключаюсь в новой почве для старых деяний той предприимчивости, наименее военной, разбойничьей, норманской, и наиболее промысловой и торговой -- Вендо-Славянской, которая искони выходила к нам от Балтийского Славянства и которая, как родовой облик, просвечивает во всех лицах и событиях начальной нашей истории.
   С именем первого же князя Олега она является уже историческою силою и можно сказать мгновенно создает из разрозненных земель и племен народное единство. Притом она является в полном смысле народною силою и основывает свое могущество не на одном мече завоевателя, но главным образом на торговом договоре с Греками. А это лучше всего и обнаруживает, что прямым источником её происхождения были торговые потребности страны, но не завоевательные потребности пришедшей военной дружины. Словом сказать, в самом начале нашей истории, в самом первом её деянии, каково изгнание и призвание Варегов, мы встречаемся с предприятиями народа, ищущего хорошего и выгодного для себя устройства не одних домашних дел, но и сношений с соседями. Призванная дружина является только орудием для достижения этих основных целей народного существования. Таким образом, уже в самом начале истории чувствуется присутствие какого-то невидимого, но сильного деятеля, направляющего ход дел по своему разуму. Этим деятелем и была промысловая община или город, как новое начало жизни, уже достаточно развитое и могущественное, распространенное по всей земле. В этом то деятеле и скрывается наша истинная история, которая неизменно продолжалась и в последующие века также невидимо, закрытая неугомонным, но для страны бедственным шумом княжеских мелких дел, старательно изображаемых летописью и принимаемых нами за голос самой всенародной жизни.
   Великим и могущественным типом промыслового города в течении всей нашей древней истории является Новгород. Он же был и зародышем нашей исторической жизни. Мы думаем, что вместе с тем, он был полным выразителем тех жизненных бытовых начал, которые с течением веков постепенно наростали и развивались от влияния проходивших через нашу равнину торговых связей. Он был славным детищем незнаемой, но очень старой истории, прожитой Русскою страною без всякого, так называемого, исторического шума.
   На исторической почве всегда выростает лишь то, что скрывается в недрах Земли-народа. На нашей исторической почве к самому началу наших исторических деяний выросло гнездо свободного промысла. Ясно, что оно могло вырости только из тех же промысловых семян, какими с давних веков была насеяна окружная Земля. Другии семена возраждали другие формы быта. Черноморские украйны ничего не могли произраждать, кроме казачества, кроме Запорожской сечи или Донских городков, составлявших тоже своего рода осеки, сечи. Вообще мы думаем, что Новгород есть не только потомок Вендо-Славянских Балтийских городов, но и могучий образ той Славянской промышленной старины, которая в свое время была высотою Славянского развития и Славянского могущества на Балтийском же море.
   Русская Словенская область, пределы которой хотя и не в полной точности обозначены летописыо, по случаю призвания и прихода Варегов, и запечатлены Словенскими именами земли и воды, должна вообще обозначать господствующее положение в ней древнейших пришельцев, Балтийских Славян. По всем видимостям они овладели страною не военными походами, а настойчивою мирною торгового промышленностью, причем, конечно, входил в дело и меч, но как единственное средство добиться иди свободного прохода в какой либо угол, или свободного поселения на выгодном месте, или как отмщенье за нанесенные обиды. Следов прямого военного занятия, завоевания земли и самодержавия над землею нигде не примечается. Словени живут, как союзники, как равные и между собою и с племенами Чуди, Веси, Мери, Муромы. Завоевание необходимо внесло бы начало феодальное, начало личного господства и над землею, и над людьми. Между тем такого господства, даже и в призванных Варягах нигде не видно. Напротив, очень заметно отношение к земле самое первобытное, как к обширному Божьему миру, в котором место найдется для каждого.
   С другой стороны подобные, главным образом только союзные отношения к стране, показывают, что первобытная Славянская колонизация распространялась в нашей стране мало по малу, расселяя повсюду только свои промыслы и торги, для которых важнее всего другого было не владение землею по феодальному порядку, а владение путями сообщений и именно свободою этих сообщений, как равно и бойкими рынками, необходимо возникавшими на этих путях. Весь смысл первобытного отношения к Земле приходивших в нее Словен -- выражается в имени Слово-гощ, что значить: Словенская гостьба-торговля.
   Такою торговлею Балтийские Славяне могли легко владычествовать над туземцами и славянского и финского племени, как необходимые и дорогие люди, способствовавшие лучшему устройству жизни, доставляя все надобное, без чего нельзя существовать, в промен на произведения страны, которые можно было добывать в изобилии.
   С этой точки зрения особенного внимания заслуживаюсь имена мест, составные с словом гость -- гощ, каких в древней Новгородской области встречается больше, чем где-либо 50. По всему вероятию, это древнейшие памятники местных торжков, которые в дальнейшем развитии усваивали себе уже общее нарицательное имя погоста, дающее намек, что и самое хождение гостьбы могло именоваться погостьем, как другое хождение именовалось полюдьем.
   Славянское имя, разнесенное по стольким углам нашей страны, раскрывает довольно явственно, что повсеместною гостьбою с особою настойчивостью занимались не другие племена, а именно Словени. Этот род занятия принадлежал им исключительно и составлял как бы особенную черту их племенного характера. По-видимому в народном быту имя Словенин тоже значило, что теперь у нас на юге значить крамарь, а на севере варяг, офень -- мелочной бродящий по деревне торговец, с тем различием, что в древности такой торговец странствовал не одиноким, а целою ватагою, артелью, как впрочем случается и теперь, и как напр, в свое время странствовали скоморохи, однажды взявшие приступом даже целый город 51.
   Вот по какой причине и другое имя пришельцев, Варяг, быть может с большим правдоподобием можно толковать, как толковал Ф. Круг, именем скорого и борзого путника, ходока, борзого пловца, дромита-бегуна, как понимали и переводили это имя и Греки {Рукою автора приписано: "Ходонакоу и проч." Здесь, по-видимому, автор хотел развить свою теорию об именах от глагола ходить, напечатанную в его "Заметке об одном темном месте в Слове о Полку Игоревом" (Арх. Изв. и Зам., т. II, стр. 297 и след.). Ред.}).
   В областном языке, в котором сохраняется много слов глубокой древности, Варяг значит мелочной купец, разнощик (Моск.)? кочующий с места на место с своим тоdаром, составляющим целую лавку; варять значит заниматься развозною торговлею (Тамб.); варяжа (Арханг.) значит заморец, заморье, заморская сторона; Варяги -- варяжки (Новгор.) значит проворный, ловкий, острый, "может быть памятник того понятия, какое в старину имели об удальцах Норманских", говорит Ходаковский, совсем забывая, что существовали на свете и удальцы Балтийские Славяне. В половине XVI столетия в Новгороде, в числе разных ремесленников и промышленников, проживали также люди, которых обозначали именем варежник. Вероятно это значило тоже, что ходящий, странствующий торговец 52. Такова народная память о значении слова Варяг.
   В древнем языке варяти значило ходить, предупреждая кого, ускорять ходом, пред-идти, перегонять, перестигать, упреждать; в существенном смысле -- ходить скоро, борзо. Могла ли отсюда образоваться форма Варяг, должны решить лингвисты 53.
   Тот же смысл предварителей остается за Варягами и в древнерусском ратном деле. У первых князей Варяги всегда занимали передовое место, всегда составляли чело рати и первые вступали в бой "варяли переди", предваряли общую битву. Так продолжалось слишком сто лет. Уже это одно передовое военное положение Варегов дает много оснований к заключению, что и самое их имя действительно происходить от глагола варять -- упреждать. Оно нисколько не противоречить и высказанному нами предположению, что так, от глубокой древности, могли прозываться Балтийские Славяне в качестве передового, самого крайнего, западного племени из всего Славянства. Это тем более вероятно, что имя Варяг только на Руси и было известно и из Руси перешло уже в XI столетии и к Грекам и к Скандинавам 54. Отсюда же вероятнее всего установилось и прозвание моря Варяжским. Но вместе с обозначением передового племени, в Русских понятиях, именем Варяг, как и именем Словенин обозначался и самый род жизни, свойственный этому племени, его неутомимая повсюду ходящая промышленная торговая деятельность. Мы видели, что варяжниченье или хождение по нашей стране Балтийских промышленников относится к глубочайшей древности, начинаясь еще с торговли янтарем. В торговом деле, Варяги были гости-пришельцы, неутомимые ходоки, ходебщики, которые сновали по нашей стране из конца в конец, первые прокладывали новые пути -- дороги, первые появлялись в самых удаленных и пустынных углах страны, разнося повсюду свой торговый промысел, связывая население в один общий узел кругового гощенья.
   По всем видимостям, уже с древнейшего времени это Словено-Варяжское гощение в нашей стране должно было представлять немаловажную образовательную силу и именно общественную силу, которая мало по малу связывала все разбросанные племенные и части страны в одно живое целое. Уже в до историческое время эта сила создала для всех раздельных углов Русской равнины общие интересы, общие цели и задачи, создала известного рода земское единство. Такое единство на севере существовало уже до призвания князей и выразило свою крепость именно в этом призвании. Только при помощи этого единства, Олег мог перебраться в Киев, а потом поднимать всю Землю в поход на Царьград. Призванные князья употребляют в дело орудие, давно созданное самим населением под влиянием беспрестанной и с незапамятных времен свободной гостьбы Словен-Варегов.
   Страна была бедна городским развитием, пустынна и очень обширна, поэтому заезжий гость-купец, особенно на севере, всегда бывал дорогим лицом и во многих случаях истинным благодетелем. Что Земля так именно ценила услуги купцов, это подтверждают древнейшия её предания и уставы {Рукою автора прибавлено: И еще раньше у Сарматов. Ред.}). Припомним сказание Маврикие (ч. I, 477) о славянском гостеприимстве или в сущности о льготах и заботах, какими пользовались в славянских землях заезжие торговые люди -- гости.
   Маврикий это говорить о Славянах и Антах, то есть и о западной и о восточной ветви Славян. Анты занимали безмерное пространство в нашей равнине, поэтому ограничивать свидетельство Маврикие только одними придунайскими краями, как этого иные желают, мы не имеем оснований уже по той причине, что сама древняя география (Птолемеева), описывающая нашу страну, не иначе могла быть составлена, как по указанию купеческих дорожников, то есть бывалых в стране людей.
   Припомним устав Русской Правды о преимуществах заезжого гостя в получении долгов, первому пред туземцами наравне с князем, что обнаруживает великую заботливость о выгодах, о безопасности гостя, идущую конечно из давних времен.
   Припомним заботливость первых князей в договорах с Греками, чтобы Русские гости в Царьграде на целые полгода бывали обеспечены всяким продовольствием и даже банею, чтобы и на возвратном пути получали надобные корабельным снасти и т. п. В этом случае князья, конечно, требовали лишь таких обеспечений для гостя, какие от века почитались обычными и необходимыми и в Русской Земле. Здесь выражались только обычные и обязательные уставы домашнего гощения. И в наше время странствующие торговцы -- варяги на время своего приезда всегда получали от помещиков продовольствие и для коней, и для людей.
   Заезжий гость, быль ли то чужеземец, или только иноселец и иногородец, во всяком случае являлся человеком бывалым и знающим, следовательно необходимо приносил в замкнутый и глухой деревенский и сельский круг нечто просветительное, хотя бы это нечто ограничивалось немногими сведениями о других местах и других странах, откуда приходил гость.
   Мы полагаем, что этим путем уже в историческое время доходили до летописцев все известия о случаях и событиях, происходивших очень далеко от тех городов, где писались летописи. Эту, можно сказать, образовательную сторону гостьбы, очень хорошо понимали и древние князья. Мономах заповедует детям: "Больше других чтите гостя, откуда бы к вам не пришел, простец или знатный, или посол, если не можете дарами, то брашном и питьем, ибо те, мимо ходячи, прославят человека по всем землям, либо добром, либо злом".
   Нет сомнения, что Мономах говорил детям не новую заповедь, а утверждал между ними старый прапрадедовский и общеземский обычай доброго поведения с заезжими гостями.
   Вот это самое распространение сведений о местах и людях по всем землям и являлось тем особым и дорогим качеством древней гостьбы, которое, по всему вероятию, очень способствовало развитью в населении созиания об однородности его происхождения и быта, о единстве его выгод в сношениях с далекими морями, и на Балтийском севере, и на Черноморском юге, и на Каспийском востоке. Только такими связями постоянной гостьбы объясняются и в последующей истории многие совсем неразгаданные или непонятные случаи, указывающие напр. что в Новгороде очень хорошо и всегда вовремя знали, что делается не только в Киеве или Чернигове, но и в далекой Тмуторокани. География и этнография первой летописи, конечно, могла составиться только при помощи тех же промышленных связей земли. По многим своим отметкам она носить следы более ранней древности, чем то время, когда составлялась наша первая летопись 55.
   Если в отдаленной древности эти связи не распространялись так далеко, то во всяком случае они делали свое дело и на небольшом пространстве. По крайней мере перед призванием Варегов они успели уже сплотить в один народный союз все окрестные племена в Новгородской области.
   История Новгорода показывает также, что этот промышленный нрав, эта необыкновенная предприимчивость и горячая бойкая подвижность едва ли могли народиться и воспитаться внутри страны, выйти, так сказать, из собственных домашних пеленок. Конечно, леса и болота Ильменской области вызывали человека искать себе пропитание по сторонам, а многочисленный реки и озера доставляли легкие способы перебираться из угла в угол и заработывать продовольствие в достаточном изобилии. Но здесь-то и мог оканчиваться круг промысловой деятельности, как он существует и теперь, и как он всегда существовал во всех подобных углах страны.
   Ильменский Словенин, напротив того, постоянно думает о морях и, живя вблизи Балтийского моря, хорошо знает дорогу и в Черное, так что увековечил своими именами даже Днепровские пороги, по которым следователъно плавал, как по давнишнему проторенному пути. Он больше всего думает о Царе-граде, о всемирной столице тогдашнего времени; но не меньше думает и о Хозарах, где Арабы сохраняют его имя в названии главной Славянской реиш (Волги, а также и Дома), в названии даже Черноморской страны Славянскою, при чем и Волжские Болгары и самые Хозары являются как бы на половину Славянами. Так широко распространялось Славянское имя и по Каспийскому морю. Вообще должно сказать, что морская предприимчивость Словен уже в IX в. обнимает такой круг торгового промысла, который и в последующие столетия не был обширнее, а затем постепенно даже сокращался. Ясно, что это добро было нажито многими веками прежней, незнаемой истории.
   Возможно ли, чтобы эта обширная мореходная предприимчивость зародилась сначала только в пределах Ильменя-озера и оттуда перешла на ближайшия, а потом и на далекие моря, распространившись вместе с тем и по всей равнине. Нам кажется, что этот морской нрав Ильменских Словен, которым ознаменованы все начальные предприятия Русской земли, зародился непременно где либо тоже на морском берегу, или по крайней мере воспитывался и всегда руководился самыми близкими и постоянными связями с морем. Большое озеро или большая река внутри равнины, каковы были Ильмень для Новгорода и Днепр для Киева, если и развивают в людях известную отвагу и предприимчивость. то все-таки ограничивают круг этой предприимчивости пределами своей страны. Все, что мог выразить Киев в своем положении, это -- служить только проводником к морю, что он и исполнил с великою доблестию. Но морская жизнь в её полном существе не была ему свойственна не могла в нем развить характер истинного поморянина. Тоже должно сказать и о Новгороде.
   Море в человеческом развитии есть стихия вызывающая, дающая людям особую бодрость, смелость, подвижность, особую отвагу и пытливость. На морском берегу человек не может сидеть 30 лет сиднем, как сидел в своей деревне наш богатырь Илья Муромец. Живя на морском берегу, человек необходимо бросится в этот мир беспрестанного движенья и сам превратится в странствующую волну, не знающую ни опасностей, ни пределов своей подвижности. Только море научает и вызывает человека странствовать и по безмерным пустыням внутренних земель, который, как известно из истории, всегда остаются, как и самая их природа, неподвижными, спокойными, можно сказать, ленивыми в отношении человеческого развития.
   Поэтому весьма трудно поверить, чтобы Русская морская отвага первых веков народилась и развилась из собственных, так сказать, из материковых начал жизни. Поэтому очень естественным кажется, что первыми водителями Русской жизни были именно Норманны, как говорят, единственные моряки во всем свете и во всей средневековой истории. Но так можно было соображать и думать только но незнанию древней Балтийской истории, которая, наряду с Норманнами, очень помнит другое племя, ни в чем им не уступавшее, и даже превосходившее их всеми качествами не разбойной, но промышленной, торговой и земледельческои жизни. У самих Норманнов Ваны, Венеды почитались мудрейшими людьми.
   Норманское имя очень важно и очень знаменито в западной истории, а потому и мы, хорошо выучивая западные исторические учебники и вовсе не примечая особенных обстоятельств своей истории, раболепно, совсем по ученически, без всякой поверки и разбора, повторяем это имя, как руководящее и в нашей истории.
   Между тем даже и малое знакомство с Славянскою Балтийскою историей, поставленною рядом с начальными делами нашей истории, вполне выясняет, что, как на западе были важны Норманны, в той же степени велики были для востока Варяги-Славяне -- обитатели южного Балтийского побережья.
   И там и здесь люди моря, отважные мореходы, вносят новые начала жизни. Но только в этом обстоятельстве и оказывается видимое сходство исторических отношений. Затем, во всех подробностях дела идет полнейшее различие. Там эти моряки завоевывают землю, делят ее по феодальному порядку, вносят самодержавие, личное господство и коренное различие между завоевателем и завоеванным, образуют два разряда людей -- господ и рабов, совсем отделяют себя от городского общества и на этих основах развивают дальнейшую историю, которая даже и в новых явлениях осязательно раскрывает свои начальные корни.
   Наши Русские Варяги, как Славяне, наоборот, вовсе не приносят к нам этих благ Норманского завоевания. Они являются к нам с своим Славянским добром и благом. Как отважные моряки, они приносят нам промысловую и торговую подвижность и предприимчивость, стремление проникнуть с торгом во все края нашей равнины. Это добро главным образом и служит основанием для постройки Русской народности и Русской истории. Затем они приносят однородный нрав и обычай, однородный язык, однородный порядок всей жизни; никакого делеяия земли, никакого разделения на господ и рабов, никакой обособленности от городской общины и т. д. Все это, как одно родное и хотя бы по характеру мест несколько различное, сливается в один общий исторический поток и пришельцы совсем исчезают в нем, не оставляя ярких следов и способствуя только быстроте развития первоначальной Русской славы и истории.
  

Глава II. НАЧАЛО РУССКОЙ САМОБЫТНОСТИ.

Новгородское поселение. Его зависимость от Варяжского поморья. Начало Новгородской самобытности. Рюрик, как политическая идея. Начало самобытности Киева. Его поселение. Его значение для Русской страны. Дела Аскольда. Переселение Новгорода в Киев и дела Олега.

  
   Много было мест, где приходящие Славяне заводили себе словогощи, торговые поселки, городки и города: мы упоминали о Словянске на верхнем притоке Немона, о Словенске -- Изборске, о Словиске на перевале от Немона к Принети и З. Бугу и др.; но не было выгоднее и значительнее места, как Ильменское Славно. Оно находилось на таком узле водяных сообщений, с которого можно было свободнее, чем из иных мест, достигать самых отдаленных краев русской равнины. Отсюда водяными дорогами можно было плавать и в Черное море, и в Каспийское, и на дальний север к морю Студеному, не говоря о Балтийском поморье, откуда приходили сами Славяне.
   Само собою разумеется, что если Славяне прошли в нашу страну прежде всего вверх по Немону, то Ильменское Славно должно было заселиться уже позднее Славна Усть-Немонской Руси-Словонии или Немоно-Березинского Словянска, или вообще позднее всех тех мест, через которые Славяне передвигались в Ильменскую область. Вот почему и самое имя Новгород должно указывать и на старые города Вендского поморья, и на старые Славянские города в нашей Сарматии, ибо показание Птолемея о древнейшем поселке Ставан ближе всего упадает на Немонские Славянские края. Правильный раскопки курганов и городищ в тех местностях могли бы раскрыть многое в отношении поверки этого предположения.
   Как бы ни было, но Новый город указывает на новое городское поселение, которое начиналось уже, не от родового быта, а прямо от быта городового, не из села и деревни, а из старого города. Сюда собрались для поселения люди, связанные не кровным родством, а целями и задачами промысла и торга, собрались следов. не роды, а дружины, в смысле промысловых ватаг и артелей. Вот почему зародыш Новгорода не мог быть родовым; он был дружинный, общинный, в собственном смысле городовой, то есть смешанный из разных людей, не только разно-родных, но отчасти, быть может, и разноплеменных. Если бы собрались сюда люди и не из города, а из сел и деревень, но разные люди, от разных мест и сторон, то и в этом случае их дружина необходимо должна была сложить свой быт по городскому, т. е. общинному порядку. А люди сюда пришли действителъно разные, из разных мест и сторон.
   Несомненно, что древнейпшм поселком Новгорода должно почитать Славно, возвышенную и выдающуюся мысом местность на правом восточном берегу Волхова, у истока Волховского рукава, называемого Малым Волховом и Волховцем. По пути из Ильменя-озера в Волхов это единственная местность, наиболее способная для городского поселения, как по удобствам пристанища, так и по целям первоначальной защиты и безопасности. Она господствует над широкою поемною долиною, где проходит Волховец с протоком Жилотугом и где, дальше к югу, разливает свои протоки и озера устье реки Меты, впадающей в Ильмень верстах в 12 южнее Новгорода. В весеннее время все это пространство покрывается водою, так что подгородные деревни, монастыри, самый Новгород с этой стороны, именно Славно, остаются на островах и представляют, по замечанию Ходаковского, вид подобный архипелагу. Господствуя над множеством протоков и заводей, Славно тем самым обозначает вообще топографический характер древнейших славянских поселений, которые повсюду отыскивали себе тех же удобств -- скрываться от преследований и нападений врага или внезапно выходить на него из засады и в тоже время быть близко к цели своих промыслов. Таков быль славянский поселок на устьях Немона, такова была Запорожскал Сечь, таков был и русский Переяславец на устьях Дуная (место Преслав у Тульчи), таков был у Лютичей и Воллин на устьях Одера. Новгородское Славно помещалось на устьях Меты и Волхова. Припомним и помещение Венетов Галлии и Адриатики. Выбрать для поселения такое место могли конечно только люди, вечно жившие на воде в лодках и притом люди, ггришедшие в чужую сторону или окруженные чужеродцами. Славно над Волховом и над всею Мстинскою долиною возвышалось холмом и мысом, смотревшим прямо к озеру вдоль Волховского потока, так что этот Холм красовался еще издалека. На Холму еще в 1105 г. упоминается уже церковь св. Илии, что дает повод предполагать, не здесь ли стоял новгородский Перун и не это ли место именовалось в то время Перынью, откуда свержен идол, поплывший под мост города и бросивший на этот мост знаменитую палищу, в наследие задорным старым вечникам.
   Ходаковский полагал, что языческое святилище находилось в двух поприщах (в 3-х верстах) южнее Славенского Холма и против него, на том же берегу Волхова, тоже на небольшом островке или холме, который издревле прозывался городищем. Это Городище было особым жилищем князей, так как здесь находился их дворец и здесь же происходил княжеский суд. Оно могло быть выстроено еще в глубокой древности с целью уходить в него для осады. В этом смысле оно могло соответствовать Запорожской Скарбнице, существовавшей тоже на островке посреди протоков и лесов. Оно же имело значение передовой тверди в войнах с Суздальскою Русью, которая приходила по течению Меты.
   Подле древнего Славна, по берегу Волхова, дальше к северу, распространялся Плотницкий конец, имевший население такое же Славянское, ибо самые Новгородцы известны были по всей Руси, как плотники. Оба конца составляли одну возвышенность в роде острова, в длину по берегу Волхова версты на две, в ширину на версту. В Славянском конце, на береговой особо возвышенной и выдающейся мысом его средине, находился Торг, торговище, а подле него Ярославово дворище. Это была Торговая сторона всего города. Вот почему здесь же мы находим и жилище Варегов, в Варяжской (Варецкой) улице, облегающей самое Славно с севера, и Варяжскую церковь св. Пятницы, стоявшую на Торговище 56; находим ручей Витков, улицу Нутную, которая огибая Славно, следует после Варяжской и Бардовой и объясняется Вендскими именами 57.
   На плане Новгорода 1756 г. еще можно видеть, что древнейший поселок, Славно, направлением самых улиц выделяется особым средоточием жизни. Эти улицы Варяжская, Бардова, Нутная идут около него по круговой линии, нересекая или упираясь в главную улицу, которая и называлась Славною и направлялась от Ильменского мыса к Торгу по направлению Волхова. Ильменский мыс с храмом Ильи Пророка и составлял средоточие или главную высоту всего Славна. Мы уже говорили, что здесь в языческое время мог стоять истукан Перуна.
   На другой стороне Волхова против Славна и Плотников распространялось смешанное население, посреди которого еще при Рюрике был выстроен кремль -- детинец.
   Здешний древнейший поселок, находившийся прямо против Плотников, именовался Неревским концом, быть может, так прозванным от стороны, где жила Нерева или Нерова {Рукою автора прибавлено: Нерисъ-Вилия. Ред.}), упоминаемая летописцем, между Корсью и Либью, в одном месте взамен Сетьголы, и оставившая свое имя в теперешней р. Неров, текущей из Чудского озера в Финский залив, где находится и город Нарва, древний Ругодив.
   Но, основываясь на этом имени, нельзя утверждать, что население Неревского конца было Чудское -- Финское. Финское племя, населявшее Новгородскую землю, особенно на запад от Волхова, прозывалось собственно Водью. Имя Нар, Нер, Нор, Нур 58, с различными приставками встречается по большой части в среде славянских поселений, а начальный летописец самим Славянам дает древнейшее имя Норци, как колену от 72 язык, разошедшихся по земле после столпотворения. Это имя невольно переносить нас к Геродотовским Неврам и к их переселению в землю Вудинов, быть может, в землю и Новгородской Води.
   Подле Неревского конца к югу распространялся конец Людин, иначе Горнчарский, противоположный Славну Торговой стороны. Это общее обозначание люди, людь, люд-гощь, откуда улица Легоща, показывало, что здесь население было смешанное, так сказать, всенародное.
   Действительно, между обоими концами в стороне поля находились Пруссы или Прусская улица у Людина конца и поселок Чудинец, улица Чудинская у Неревского конца, а также улица Корельская. В этой же местности жили Двигуницы, обитатели Западной Двины 59.
   Но и в этих концах, в улицах и переулках, сохранились имена Варяжские, по сходству их с Вендскими именами Балтийского поморья, каковы: Янева ул., Росткина, Щеркова-Черкова, Куники. На берегу Волхова в Людином конце находим Шетиничей, вероятных жильцов из Питетина, у церкви Троицы на Редятиной улице 60. Заметим, что и в Людином конце существовало языческое капище Волоса, на месте которого вероятно и построена церковь Власия, обозначенная урочищем, что на Волосове, и Волосовою улицею. Эта церковь существует доселе. Подле Волосовой улицы находилась улица Добрынина.
   Вот основные четыре конца древнего Новгорода. Пятый конец заключал в себе наседение загородное, а потому и назывался Загородским концом. Ясно, что он возник в то время, когда около посада были выстроены деревянные стены, о которых упоминается уже в 1165 г. Другие концы образовались уже после 61.
   Нам скажут, что все приведенные свидетельства о смешанном населении Новгорода относятся уже к XI и XII векам и потому не могут объяснять состояние города в древнейшее время, напр. во время призвания князей. Но имена мест живут долго, даже и тогда, когда уже вовсе не существует и памяти о людях, от которых произошли эти имена. Затем наши заключения в этом случае основываются на простом логическом законе народного развития, по которому неизменно выводится, что если где образовалось людское торжище, то к этому торжищу тотчас пристанут именно разные люди, от разных сторон, племен и мест. Как только на Волхове поселилось наше Славно, уже по самому выбору места заключавшее в себе смесь предприимчивых промышленников, так необходимо около этого поселка нескольких промышленных и торговых ватаг должны были собраться многие разные люди из окрестных и далеких мест, нуждавшиеся в промене товара излишнего на товар надобный.
  
   Само собою разумеется, что иноземные имена могут обозначать и тутошнее население, которое напр., ведя торги с Пруссами, могло так и прозываться Пруссами; но несомненно также, что в составе прусских купцов бывали и природные Пруссы, приезжавшие и жившие в городе временно в качестве гостей. При самом начале городского заселения именно приезжие гости и давали имена тем городским поселкам, где они останавливались случайно или по выгодам местности. В самом начале это бывали только подворья, разроставшияся потом в особые слободы и улицы. Тем же способом образовались и другие иноземные поселки, упомянутые выше, а также и городские сотни, названные по тем украйнам Новгородской области, откуда приходили насельники, каковы: Ржевская от города Ржева, Бежицкая, Водская, Обонежская, Лужская от р. Луги, Лопьская, Яжелбицкая.
   Само собою разумеется, что если Славянское население в Новгороде и во всех местах у Чуди, Веси, Мери, в действительности было пришлым с Балтийского поморья, то его зависимость от своих старых городов являлась делом весьма естественным и обыкновенным. Там, за морем, всегда находилась точка опоры и для торговых дел и для военных, когда возникали ссоры с туземцами, когда нужно было отомстить какую либо обиду или вновь проложить запертую дорогу. Такое теготение к своей Земле -- матери, Новгород чувствовал и после призвания князей в течении первых 200 лет своей Истории. Все важнейшия дела этого времени: занятие Киева, походы на Греков, новые занятия того же Киева при Владимире и Ярославе, совершались при помощи вновь призываемых варяжских дружин, а князья в опасных случаях поспешали уходить к тем же Варягам. Такие отношения к Варяжскому заморью уже на памяти истории вполне могут объяснять, почему и в доисторическое время никто другой, а те же Славянские Варяги являются господами нашего Новгородского севера и берут дань именно с тех племен, у которых колонистами сидят Славяне. Как изестно, эта дань, хотя, быть может, в меньшем размере, уплачивалась до смерти Ярослава -- для мира, т. е. для безопасности и спокойствия со стороны Варяжского заморья, как равно и в видах ожидаемой от него помощи. Она прекратилась не столько потому, что после Ярослава усилилась Русь, стала на свои ноги и находила средства оборонять себя и без Варегов, но более всего потому, что сами Варяги с половины XI ст. в борьбе с Немцами год от году теряли свои силы и не были уже способны держать твердо свое влияние и могущество в наших землях. Нельзя сомневаться, что начало этой дани уходило в те далекие времена, когда она выплачивалась старым заморским городам, как своим отцам, от новых и младших их поселков посреди нашего Финского севера. Вообще варяжская дань показывала, что наш Ильменский север с незапамятных времен находился в торговой и промышленной зависимости от Балтийского поморья, так точно, как и наш Киевский юг всегда находился в такой же зависимости от южных морей.
   Вот почему, по летописной памяти, первоначальное состояние наших исторических дел было таково, что на севере брали дань Варяги, на юге брали дань Хозары. Это был видимый для летописца горизонт нашей первоначальной истории. Что находилось дальше, правдивая летопись уже ничего не могла сказать и не позволила себе даже и гадать об этом. Но здесь то особенно и обнаруживаются её высокие литературные достоинства и правдивые качества её преданий. Пользуясь этими преданиями она чертит очень верно положение наших доисторических дел. Она ни слова не говорить о завоевании, о нашествии Варегов на север или Хозар на юг. Она прямо начинает выражением, "имаху (многократно) дань Варязи (приходяще) из заморья, на Чуди, на Оловенех, на Мери, на Веси 62, на Кривичех, а Хозары имаху на Полянех, и на Северех, и на Вятичех, имаху по беле и веверице от дыма."
   Отсутствие свидетельства о завоевании этими народами нашей земли, должно объяснять или незапамятность, когда началась эта дань, или мирное, так сказать промысловое её начало. Хозар мы знаем. Они над окрестными странами владычествовали больше всего торговлею. С VII века они владели всею Азовскою и Крымскою страною, начиная от Днепра, что все вместе и называлось Хозарией. Поэтому зависимость от них днепровских Полян, донских Северян и их верхних соседей, Вятичей, было делом самым естественным. Как русский перекрестный торжек, Киев тянул своим промыслом именно к Хозарским местам и потому необходимо, и на Каспийском, и на Азовском, и на Черном морях, повсюду попадал в руки тех же Хозар. От них вполне зависело его торговое существование, так что и без особого завоевательного похода он мог, или, но своей слабости, был принужден отдаться Хозарам по простой необходимости свободно вести с ними свои торги. В сущности он платил дань близлежащим своим морям и тем откупал себе свободу жить с этими морями в торговом промысловом союзе.
   Так точно и на Ильменском севере, в Новгороде, господствовали Варяги, то есть в сущности господствовало Балтийское поморье, и вовсе не одним мечем, а по преимуществу промыслом и торгом. От меча Ильменское население, конечно, разбрелось бы кто куда, лишь бы подальше внутрь страны, а мы, напротив, видим, что издавно к этому озерному, болотному и безхлебному краю Славянское население теснится с особенною охотою. Ясно, что его влекут туда выгоды промысла-торга, который мог поддерживаться и развиваться только выгодами же Балтийского поморья. Как Хозары в отношении к Русской равнине держали в своих руках торг Каспийский и Черноморский, так и Варяги держали в своих руках торг Балтийский. Вот по какой причине наша страна и платила дань этим двум торговым и конечно на половину военным силам VIII и IX веков.
   Какие Варяги господствовали своим торгом на Балтийском поморье, это лучше всего разъясняет последующая история, когда Варегов сменяют не Скандинавы, а Ганзейские Немцы, не северное, а южное, т. е. Славянское побережье Балтийского моря. Коренным основанием для Ганзы послужили все те-же Славянские (Вендские) поморские города, которые развивали Балтийскую торговлю с древнейшего времени. Немцы основались в готовых и давно уже насиженных Славянами гнездах. А Новгород и у Немцев стал главнейшим торговым гнездом в сношениях с Востоком. Однако Немцы и в Новгороде приперли Славян к стене, закрывши для них дорогу свободного вывоза товаров и заставивши их сидеть с своими товарами у себя дома, и из иноземных товаров довольствоваться лишь тем, что привезут Немцы.
   Как обширный материк, богатый произведениями природы, но слабый политическим развитием, русская равнина, именно по случаю этой слабости, всегда находилась в зависимости от своих же морских углов. Кто в них становился владыкою, тому по необходимости она и платила дань, или прямою данью, как было в IX в., или теснотою торговли, как бывало после. Историческая задача Русской равнины искони веков заключалась в том, чтобы овладеть навсегда этими морскими углами, ибо в них собственно находились самые источники её развития, промышленного, а следовательно и политическая. Только эти далекие моря с незапамятных времен возбуждали к делу жизнь равнины, объединяли её интересы, заставляли население пролагать свои торговые пути по всем направлениям, что главным образом и способствовало общению различных племен и соединению их в одну русскую народность.
   От перемещения морских торгов, от возникновения торговых городов на других местах переменялось и направление торговых путей внутри равнины, изменялось и направление её исторических дел.
  
   Каково было устройство Новгородской жизни до призвания князей, об этом мы можем судить уже по первым действиям Новгорода. Он начинает свою историю изгнанием своих властителей, то есть начинает деянием, которое не иначе могло возникнуть, как только по согласию и совещанию всенародного множества, по согласию и при помощи всех волостей Земли. Иные скажут, что это было народное восстание, о котором еще нельзя судить, явилось ли оно буйством угнетенного сплошного рабства, или сознательным делом населения, хотя и платившего заморскую дань, но свободного в своем внутреннем устройстве. Дальнейший ход дела вполяе раскрывает, что народ действовал сознательно, по разуму общего соглашения. Изгнавши Варегов, он стал владеть сам по себе. Но он не в силах был побороть собственной вражды и усобицы, той неправды сторон, которую некому было судить и разбирать, ибо в усобицах, каждая сторона, почитала себя правою. Для правдивого суда была необходима третья сила, совсем чуждая не только враждующиш сторонам, но и всему городу, всем интересам тутошних людей. В ответ на эту необходимость третьего лица раздалось общенародное слово: поищем себе князя, который судил бы по праву и рядил бы по ряду.
   Призвание князя произошло в тот же самый год, когда изгнаны были Варяги. Это подает повод догадываться, что изгнание происходило уже с мыслию о призвании, как всегда такие дела устраивались в городах и после. По всему вероятию, люди уже вперед знали, кого они позовут или могут позвать к себе на княженье. Позднейшие летописцы в пояснение обстоятельств прибавляют, что выбор происходил с великою молвою или разногласием, одним хотелось того, другим другого; избирали от Хозар, от Полян, от Дунайцев (Болгар?) и от Варяг. Наконец утвердились и послали к Варягам. Так естественно должно было происходить на народном совещании. И эти позднейшия сказания имеют цену только, как здравомысленное объяснение голых слов первой летописи. Но едва ли круг избрания мог распространяться в такой широте. По многим причинам он необходимо ограничивался только Варяжеским поморьем, ибо если было легко изгнать Варегов и разорвать связи с племенем, которое до тех пор владычествовало в стране, то возможно ли было порушить связи вообще с Поморьем, которое с незапамятного времени давало жизнь Новгородскому славянству и хранило в себе материя основы его существования. Варяжский торг и Варяжеская храбрая дружина для защиты от врагов Варегов и врагов туземцев, -- вот две жизненные статьи, без которых Ильменский край не мог существовать, да не мог ни когда и возродиться. Несомненно, что для этих выгод он откупался данью и в прежнее время, и платил дань за море даже и при князьях.
   Естественно предполагать, что призваны были другие Варяги, не те люди, которых только что выпроводили вон из страны. Изгнаны были Варяги без имени, но призваны Варяги -- Русь, русские Варяги. Поставляя в соотношение начало нашей истории с историей Балтийского Славянства, можно с большою вероятностью догадываться, как мы уже говорили, ч. 1-я. стр. 196, что изгнаны были Варяги-Оботриты, быть может, самые Вагры, жившие в самом углу южного Балгийского поморья, подде Датчан, Англов, Саксов, и которые в начале IX столетия уже теряли свою самостоятельность, служили Карлу Великому и Немцам и за то терпели раззорения и даже завоевания от Датчан. Так было, по крайней мере, в 808--811 годах. Надо сказать, что в войне Карла Великого с Саксами Оботриты всегда были его верными союзниками; всегда стояли на стороне Франков, быть может, по той особенной причине, что, живя по соседству с Саксами, много терпелп от них обид и тесноты. В тех же враждебных отношениях Оботриты жили и с Датчанами. Между тем, против Карла и на стороне Датчан всегда стояли Велеты, Лютичи, постоянно и жестоко враждовавшие с Оботритами. Неизвестно, что делили между собою эти Славянские племена, хозяева всего южного Балтийского побережья, но с достоверностью можно полагать, что в этой правде не малую долю занимало и соперничество на море, в торгах и промыслах. Как бы ни было, только эти враждебный отношения двух Варяжских племен могут в известной степени объяснять и начальный ход варяжских дел в нашей истории.
   Изгнание Варегов, поднявшееся со всех концов, могло произойти не только от их варяжского насилья, но и от их домашних раздоров, даже при пособии одного из соперников. Мы не знаем, как Варяги распределяли свое владычество в нашей стране; не знаем из каких городов и от каких именно племен шли в нашу землю их варяжские торги, но по последующей истории уже немецкого Ганзейского торгового союза, можем заключать, что торговый сношения с нашею страною находились в руках и в древнейшее время у тех же Вендских городов, у Любека и Висмара, у Воллина и Питетина, то есть в руках Оботритов и Лютичей. Если старинными владыками нашей страны были Велеты, как можно судить по их жительству еще во II в. в устьях Немона, то нет оснований отвергать, что в последующее время, вместе с именем Варегов, распространилось владычество и Оботритов. Мы уже говорили, что имя Варегов могло обозначать самую крайнюю западную ветвь всего Славянства в смысле её передового поселения. Именно об этих передних украинцах, о Ваграх, которые принадлежали к Оботритскому племени 63, история отмечает, что они некогда, в конце VIII и в начале IX века, господствовали над многими даже отдаленными Славянскими народами, стало быть вообще господствовали по Балтийскому Славянскому побережью, а потому должны были господствовать и на Ильменском севере. Вот, по всему вероятию, кто мог приходить из за моря и собирать дань на нашем севере. Здесь же скрывается и причина изгнания этих Варегов и призвания Ругенцов-Велетов. Враждуя между собою в своих родных местах, Оботриты и Велеты очень естественно должны были враждовать и на далеких окраинах своего владычества. Не происходило ли в их отношениях подобного же соперничества, какое в последующие века господствовало на Черном море между Венецианцами и Генуэзцами?
   Без малого за двадцать лет перед тем годом, в который наш летописец полагает изгнание Варегов, именно в 844 г., король немецкий Людовик извоевал Оботритов, причем в битве погиб и их старейший князь Гостомысл. Остальные князья сделались подданными Людовика и земля была разделена между ними по усмотрению завоевателя, т. е. как подобало феодалам-германцам.
   В позднейших наших летописях конца XV и начала XVI веков поминается старейшина Гостомысл, которого пришедшие от Дуная Славяне, построив Новгород, посадили у себя старейшинствовать. Можно полагать, что этот Новгородец Гостомысл заимствован из латинских сказаний об истории Балтийских Славян. Если же в какой либо русской древней хартии поминалось о нем, как о личности действительно существовавшей во времена призвания Варегов, то это обстоятельство может давать намек, что Новгородскою волостью в то время владели именно Оботриты, с их старейшиною Гостомыслом. В Новгородской летописи первым посадником именуется тоже Гостомысл. Очень замечательно и то обстоятельство, что с 839 года почта целое столетие в западных хрониках ни слова не упоминается о Велетах, которые очень славились своею борьбою с немцами и очень ревниво отстаивали свою независимость 64. Летописцы замолчали, конечно, по той причине, что умолкли действия самих Велетов. Но не потому ли замолкли Велеты, что их дружинные силы были отвлечены и направлены на нашу сторону? В эту эпоху, во второй половине IX и в начале X века? Русская страна поднимается, так сказать, на ноги именно при помощи Варяжских дружин.
   Призванные Варяги, как мы говорили, были другой народ, который летопись прямо обозначает Русью и прямо указывает в своей географии жительство этой Руси на западном Славянском балтийеком поморье возле Готов (Датчан) и Англов, где, кроме острова Ругии, другой значительной области с подобным именем не существует. Если б не это показание летописи, довольно отчетливое и ясное, то можно было бы с большою вероятностью предполагать, что призванная Русь жила на Прусском берегу, в устьях Немона 65. Во всяком случае, несомненным мы почитаем одно, что Русь была призвана не из Швеции, а от Славянского поморья, с острова ли Ругена или от устья Немона -- это все равно, она была Русь Славянская, родная и во всем понятная для призывавших, а потому и не оставившая никакого следа от своего небывалого Норманства. Русь -- Ругия Поморская была старее Немонской Руси, была известна на своем месте с первых веков Христианского летосчисления и по всем вероятиям еще в давнее время отделила свою колонию к устью Немона.
   Остров Ругия лежит возле устьев Одры у самой средины Велетского поморья, где искони процветало на все стороны широкое торговое движение. Если призванная к нам Русь была Русь Ругенская, то несомненно, что и те Варяги, о которых так часто и неопределенно говорить наш летописец, которых постоянно призывали себе на помощь наши первые князья, были её же ближайшие соседи -- Велеты, от устьев Одры, из городов Воллина (Волыня) и Щетина, где и в XI веке уже Русская Русь живала как у себя дома. Вот объяснение, почему с половины IX века Велеты умолкли на Западе: их дружины здесь, на востоке, сосредоточивались в Киеве и в 865 г. нападали на Царьград; в 881 г. завоевывали весь южный Еиевский край, в 907 и 941 годах ходили опять под Царьград и в тоже время справляли свои Каспийские походы. Для всех этих дел требовались немалые дружины, которые, по всему вероятию, постоянно и пополнялись из своего же родного Велетского края, не устраняя от участия в своих ополчениях и храбрых Норманнов, живших в Велетских городах тоже, как свои люди. Не говорим о том, что славянская борьба с Немцами и Датчанами, которые именно в эти времена стали с особою силою теснить Славянство и припирать его к морю, эта борьба была едва ли не самою главною причиною для постоянного выселения Славяно-варяжских дружин на наш пустынный, но гостеприимный север. Вот причина, почему населились Варягами и наши древние города. Несомненно, что Венды, спасая свое родное язычество, бежали, и от германского меча, и от латинского креста, и от тесноты земельной. С IX века Немцы горячо и дружно стали выбивать Славян с их родных земель, от Эльбы. С течением лет все дальше и дальше они теснили их к морю. Кто не желал покоряться, тому отставалось одно, броситься в море, как говорил уже в XII веке Вагорский князь Прибислав. "Налоги и невыносимое рабство, говорил он, сделали для нас смерть приятнее жизни... Нет места на земле, где мы могли бы приютиться и убежать от врагов. Остается покинуть землю, броситься в море и жить с морскими пучинами" 66. Так могли говорить и мыслить многие из тех славянских дружин, которые еще в IX и X веках испытывали натиск Немецкого нашествия. Покорение Немцами Оботритов в 844 г. несомненно заставило ясех желавших свободы искать убежища где либо за морем и вернее всего в далеких странах нашего севера.
   Нет прямых и точных летописных свидетельств о наших связях с Балтийским побережьем; поэтому исследователи, одержимые немецкими мнениями о норманстве Руси и знающие в средневековой истории одних только Германцев, никак не желают допустить, что были таковые связи. Но в нашей первой летописи нет свидетельств и о наших связях с Каспийским морем. Она говорить только, что Хозары брали дань, и не появись свидетели Арабы, что бы мы знали о наших Каспийских делах? Лерберг в свое время никак не мог поверить, что Русь когда-либо могла торговать и на Каспие, и с большим удивлением приводить свидетельство одного Испанского посла к Тамерлану, откуда видно, что уже в начале XY века из России в Самарканд привозились кожи, меха и холст 67. "Как ни одиноко это сведение, замечает осторожный ученый, но мы должны считать его достоверным!" Таково было влияние Пилецеровской буквы во всех изысканиях. Она теснила и истребляла всякое живое понимание вещей и исторических отношений, вселяя величайшую осторожность и можно сказать величайшую ревнивость по отношению к случаям, где сама собою оказывалась какая либо самобытность Руси, и в тоже время поощряя всякую смелость в заключениях о её норманском происхождении. Тот же Лерберг не очень руководился осторожностью в толковании имен Днепровских порогов только по-Нормански. Очевидно, что при этом направлении ученых изысканий мы и до сих пор не можем поверить, чтобы существовали когда-либо связи Русских Славян с Балтийскими. Это нам кажется также дико, как Лербергу показалось диким даже несомненное известие о торговле Руси с Самаркандом.
  
   На призыв великой и обильной, но беспорядочной Земли избрались три брата, старейший Рюрик, другой Синеус, младший Трувор. Они пришли с своими родами, забравши с собою всю Русь, вероятно всю свою дружину, какая была способна действовать мечем. Они пришли, как их звали, судить и рядить по праву и по ряду, то есть, пришли владеть и княжить не иначе, как по уговору с Землею, что делать и чего не делать, иначе летописец не поставил бы здесь таких слов, как право и ряд, всегда в древнем языке означавших правду и порядок уговора или договора. Это в полной силе подверждается всей последущей историей. Рюрик сел сначала в Ладоге и по смерти братьев уже перешел в Новгород, а по другим свидетельствам, прямо в Новгороде, -- и там, ж здесь над озером; второй брать сел у Веси на Белом озере; третий -- в Изборске у Чудского озера. Все разместились по озерам и собственно по границам Словенской Ильменской области, и притом по старшинству столов или мест, если глядеть в лицо опасностям с Балтийского поморья: старший занял место в средине, в большом полку, средний -- в правой руке, младший в левой. Такое размещение вполне обнаруживаешь, что Финские племена особой самостоятельности в призвании князей не имели, что под именем призывавшей Чуди должно разуметь собственно славянский город Изборск -- Словенск, который господствовал над Чудскою страною; так как и подо именем Веси, в Бедозерском городе, Мери с её Ростовом и пр. должно разуметь тоже Славянские города, владевшие этими финскими странами; что следователъно дело призвания, как и дело изгнания должно принадлежать одним Славянам и собственно одному Новгороду, который является центром и в размещении княжеских столов.
   Спустя два года, братья Рюрика померли бездетными и притом в один год. Очевидно, что все известие об этих трех лицах было в сущности далеким преданием, имеющим вид сказки, хотя повесть летописи именно в этом месте не носит в себе ничего сказочного. Родоначальная троица была общим поверьем и у других исторических народов. Кроме того, в этом предании о трех братьях может также скрываться и не ясная память о трех периодах славянского расселения по финским местам нашего севера, со старшинством поселения в Новгороде.
   По смерти братьев Рюрик остался единовластцем. Тогда он из Ладоги перешел к озеру Ильменю, срубил городок над Волховом, прозвал его Новгородом и сел в нем княжить, раздавая своим мужам волости и города рубить: иному дал Полоцк, иному Ростов, другому Белоозеро. Такая речь летописи может указывать, что Рюрик как бы вообще раздавал города своим дружинникам, вассалам, как отмечает Шлецер. Однако летопись упоминает только о тех, которые с самого начала являются уже отделенными от Новгородской области.
   Здесь, по-видимому, высказывается только древнее предание, что упомянутые города некогда составляли один союз с Новгородом и находились в зависимости от него, что ко времени призвания князей они были уже независимыми волостями, почему и обозначаются розданными. По всему вероятию, это были такие же независимые особые варяжские гнезда, каким в тоже время явился и Киев с своими Аскольдом и Диром. Из последующей истории открывается, что в Полоцке и Турове владели особые Варяги, и можно полагать, что Новгород первенствовал только по той причине, что призванный его владетель был княжеского рода. С этою мыслью летопись ставит его единовластителем земли, заставляя братьев вовремя помереть. Подобные сказания не могут даже называться и преданием, а тем более легендою, сказкою. Это простые соображения, как могли идти дела с самого начала. Они и идут даже по земле от самой границы, от Ладоги. Видимо, что летописец и сам идет от пустого места, начинаете как бы с зародыша, почему призвавший Варегов Новгород еще не существует и является впервые в образе Рюриковсвого новопостроенного городка.
   Как бы ни было, но в лице Рюрика летопись рисует только свои понятия о значении для земли князя, о его правах -- владеть землею, о его обязанностях -- воевать, городки рубить, сажать в них своих мужей, раздавать волости мужам. Таким образом, первое лицо истории не есть собственно живое лицо; оно и не миф, а одно лишь общее представление о княжеской власти.
   Собственно личные дела Рюрика, по позднейшим летописным вставкам, заключались в том, что его властью очень оскорбились Новгородцы и восстали против него, что он убил тогда храброго Вадима и иных многих горожан, советников Вадима. Это случилось через два года после призвания, в год смерти братьев; а через пять лет, снова оскорбленные Новгородцы, многие побежали в Киев. Поздния повести вставили между прочим известие, что Рюрик в 866 г. послал в Корелу своего воеводу Валета (Волита), повоевал Корелу и дань на нее возложил, а затем даже и умер в Кореле, в войне. Здесь предание, быть может, очень справедливо возводит Новгородские отношения к Кореле к древним временам Рюрика.
   Итак, обрисовывая личность Рюрика, летопись, вместо сказки и легенды, передает только простые здравые сображения о том, как должны были идти начальные дела первого времени. В сущности она чертит портрет княжеской власти, она говорить тоже, что сказал бы сам историк-критик, сам Шлецер, если б захотел пояснить голое сведение о призвании князей, о их первых делах и местах, где они впервые должны были утвердиться и т. д. Во всем рассказе качеством легенды может быть отмечена только братская троица с её именами. Однако у нас нет никаких разумных оснований относить и эти имена е позднему вымыслу. Княжеский род, который является владетелем Русской земли -- живой факт. Игорь живое лицо, имевшее своего отца. Летопись XI в. называет его отца Рюриком. В этомь случае она передает или предание, или, что еще вероятнее, древнюю запись, ибо при том же Игоре Русские умели уже писать и знали грамоту, и очень могли где либо вписать имена призванных князей. Самый рассказ летописи вполне утверждает это предположение. В нем основанием служат только одни голые имена, обставленные, как мы сказали, простыми соображениями о первых делах, но отнюдь не легендами и сказками, не повестями о походах, завоеваниях и т. д. Эти имена являются и в древнейшем писаном свидетельстве, в "скором" или кратком летописце патриарха Никифора (спис. XIII в.), где призывать Варегов идет даже сама Русь, наравне с Славянами, Чудью и пр. Подобные летописцы древнейшего времени сохранили нам множество коротких, отрывочных свидетельств, входивших потом в состав сборных летописей. Если б это была норманская сага, то её рассказ необходимо оставил бы свой след и в летописи, которая в этот случае, хотя бы по обычаю и кратко, но непременно сказала бы что нибудь о родословной Рюрика, от каких великих, знатных и храбрых людей он происходит; летопись, напротив того, меньше всего думает о каком бы то ни было славном и благородном происхождении и если обозначает Рюрика князем, то не в смысле его происхождения, а в смысле его властного положения в Новгороде. Он князь потому, что призван владеть Новгородскою землею.
  
   Затем и мифическая троица, как справедливо заметил покойный Гедеонов, тоже не может вполне отзываться мифом, сказкою, легендою. Эта троичность не раз повторяется в живых лицах. После Святослава остаются три сына, после Ярослава тоже землею владеют три его сына, три брата, при которых положено и начало летописи. После Ив. Калиты в начале Московской Истории тоже являются три сына.
  
   Вообще, нет и малейших оснований доказывать вместе с г. Иловайским, что призвание Рюрика есть легенда, сочиненная будто бы в честь Рюрика Ростиславича в конце XII или в начале XIII века. Для этого прежде всего необходимо доказать наклонность и способность нашей древней летописи сочинять подобные легенды. Эта наклонность действительно появляется, но уже впоследствии, когда летопись подверглась литературной обработке по идеям самодержавия и под влиянием этих идей, или вообще идей о русской государственной самобытности и самостоятельности, вставила напр. легенду о происхождении князей даже от Августа Кесаря 68.
   Кстати заметить, что подобные голые сведения о происхождении династии или народа всегда объясняются сообразно понятиям и образованности века.
   Рисуя в лице Рюрика общий портрет княжеской власти, начальная летопись ничего больше и не разумела в этом лице, как старейшину. Последующие летописцы. стоявшие ближе к первоначальным понятиям о своей истории, прямо и называют призванных князей старейшинами. " И бысть Рюрик старейшина в Новгороде, а Синеус старейшина бысть на Беле озере, а Тривор в Изборске" 69.
   Но по мере того, как развивались в жизни государственные идеи, портрет Рюрика приобретал новые черты: в XVI веке Рюрик происходить уже от Августа Кесаря, след. усвоил себе кесарские черты, и стал именоваться государем. В XVIII веке немецкие ученые (Байер, Миллер, Шлецер) разрисовали его полным феодалом, "владетелем неограниченным", основателем русской монархии, который, как Норманн, ввел даже феодальные порядки, раздавши своим мужам города и области.
   Как известно, в первой половине XVIII века наши доморощенные крепостные идеи очень сильно просвещались и развивались идеями немецкого феодализма и потому портрет Рюрика по не обходимости должен был получить окончательную, даже художественную отделку "первого Российского самодержца, основателя Российской монархии", как по указанию Шлецера наименовал его Карамзин.
   Таким образом, в это время, в Русскую Историю или вернее сказать, в политическое сознание русского общества внесено было понятие, которое со всех сторон противоречащее самой природе нашего первоначального исторического и политического развития.
   Важнейшее противоречие заключалось в том, что неограниченный владетель, феодал Рюрик, был призван народом добровольно, что народ добровольно поступил к нему в рабство. На первой, же странице Русской истории, в самом начале этой страницы, поместился, как говорить сам же Карамзин: "удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай: Славяне добровольно уничтожают свое древнее народное правление и требуют государей от Варегов, которые были их неприятелями. Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили самовластие: в России оно утвердилось с общего согласия граждан....."
   Поставивши этот изумительный случай во главу угла Русской Истории, а следовательно и во главу угла Русской политической философии, знаменитый историк спешит умягчить производимое им впечатление и замечает: "великие народы, подобно великим мужам, имеют свое младенчество и не должны его стыдиться: отечество наше слабое (только что изгнавши Варегов, разделенное на малые области, обязано величием своим счастливому введению монархической власти".
   Напрасно думают, что подобные истины остаются только в книге и не проходят в жизнь. Родная история в том виде, как её изображают историки, всегда воспитывает политическое сознание народа и отдельных лиц. Изумительная идея о добровольном призвании самовластия, -- и именно самовластия, а не простого порядка, -- на известной почве принимала большое участие если не в развитии, то в оправдании внутренних крепостных отношений государства во всех путях его действий. Изображенное историей глупое младенчество народа давало людям, почитавшим себя возрастными, широкое основание, и так сказать, философскую точку опоры поступать с народом, как с младенцем, держать его вечно в люльке, то есть в границах безответного владычества над ним и вечно водить его на помочах. В особенной силе это учение, как мы заметили, поддерживалось немецкими феодальными идеями приходившими просвещать и преобразовывать нашу варварскую страну.
  
   Раcсказавши, как в самом начале устроилось народное дело в Новгороде, летописец тотчас переносится в Киев и повествует следующее: "были у Рюрика два мужа, Аскольд и Дир, ни родственники ему, ни бояре", -- стало быть люди не имевшие права на получение волости в Новгородском краю. Поздние списки летописи так и объясняюсь, что, не получив от Рюрика волости, они отпросились у него идти дальше, в Царьгород, и с родом своим. На Днепровском пути они увидели городок Киев, спросили: "чей это городок?" Киевляне рассказали, что жили тут три брата, которые и построили городок, и померли, а теперь "седим мы, их род, платим дань Козарам". Как бы в ответ на эти речи, Аскольд и Дир остались в Киеве, скопили в нем много Варегов и начали владеть Польскою землею, следовательно освободили ее от владычества Хозар {Далее рукою автора приписано: Гедеонов доказывает, что Аскольд и Дир были Венгерцы, но приводимые им основания шатки. Ред.}.
   Основная истина этого предания заключается, конечно, не в именах, которые. как одни голые слова, могут всегда возбу ждать бесконечные толки и споры. Настоящая истина предания раскрывается в том существенном обстоятельетве, что в былое время в Киеве оставались на житье люди, проходившие этою дорогою в Царьград, что в былое время этим способом Киев населился сборищем Варегов и прb их силе сделался владыкою страны; что Киев, одним словом, в свое время, был таким же гнездом для проходящих, странствующих Варегов, как и северный Новгород.
   Но и самые Варяги поселялись в Киеве, конечно, по той причине, что здесь место было вольное, отворявшее двери во всякое время всякому проходящему, что это вообще был перекресток или общий стан для проходивших людей от всех окрестных сторон.
   В самом деле, в отношении ко всем верхним, северным землям, Киевское место представляло окраину, речное устье, куда стекались речные дороги от всего населения по притоками кормильца -- Днепра, из которых важнейшие, Припеть от запада и Десна от востока, вливались почти у самого Киева.
   Точно также и по отношению к низовым степным землям, Киевское место тоже было окраиною. Оно вообще лежало на сумежье, посереди рубежей, которые сходились здесь от разных племен. После Вышгорода, стоявшего на 15 верст выше, Киев был самым северным поселком племени Полян. Вышгород от того вероятно и прозван своим именем, что лежал не только выше Киева, но выше всех городских поселков этого племени.
   Летописец не обозначил племенных границ Славянского расселения, указывая только главные его города. О Полянах он сказал, что они сидели в полях и средоточие их указал в Киеве. Но Киев не быль серединным местом Полянских земель. По всему вероятию, в давния времена их середину занимало течение Роси; от того же они и прозывались Русью, Росоланами и Роксоланами. Можно полагать, что на юге их границами был тот угол, где в Днепр с востока вливалась река Орель или Ерель, которую Русь называла углом, и где с правой, западной стороны Днепра находились источники Ингула и Ингульца, которые тоже означають угол. Не потому ли эти реки и прозваны Углами, что на самом деле они составляли углы или границы собственно Русского оседлого племени? Можно полагать также, что западная граница Полян не переходила дальше верхнего Буга на Ю.-З. и Тетерева на С.-З.; восточною границею был Днепр. От Шева за Вышгородом тотчас начиналась земля Древлян, затем по Припети -- земля Дреговичей, на Десне -- земля Северян, а несколько выше, по Сожу, жили Радимичи; дальше самое течете Днепра составляло тоже границу с Смоленскими Кривичами.
   Этим пограничным местоположением Киева объясняется даже и особая вражда к нему ближайипих его соседей, Древлян, которые в начале делали ему большия обиды. Вольный город раскидывал свое поселение в их земле, или очень близко от их рубежа, и вражда необходимо возникала от тесноты, от захвата мест и угодьев. Быть может, вся местность Киева в древности принадлежала Древлянской области. Имя Полян в коренном смысле обозначаете земледельцев -- степняков, которые с течением времени, как видно, забирались по течению Днепра все выше и выше и прежде всего захватывали, конечно, вольные берега. Точно также и промышленность севера, спускаясь все ниже по Днепру, могла указать выгоднейшее место для поселения города, хотя и на Древлянской земле, но в области владычества Полян, то есть на самом течении Днепра. Все это заставляет предполагать, что Киев с самого своего зарождения не был городом какого-либо одного племени, а напротив народился в чужой вемле Древлянской, из сборища всяких племен, из прилива вольных промышленников и торговцев от всех окрестных городов и земель.
   Само собою разумеется, что по всем этим обстоятельствам, находясь на большой дороге и на великом сумежье разных племен, город Киев не мог сохранять в своем населении характер племенной однородности и не мог оставаться чистым без примеси поселком одннх только Полян. Он, как мы сказали, по всему вероятью и зародился из племенной промышленной смеси. Мы уже говорили, ч. 1, стр. 571, что самые имена трех братьев могут указывать на три разноплеменные источника, из которых составилось его население еще в незапамятное время 70. С юга от Черноморских краев сюда приходили люди, которым нужны были товары севера, особенно так называемая мягкая рухлядь, дорогие меха, о торговле которыми в этом месте еще в IV в. прямо упоминает готский историк Иорнанд; а о древнейшей торговле янтарем упоминает писатель II века Дионисий (см. выше стр. 34). Но, конечно, еще более значительный прилив разноплеменного населения должен быль идти сюда от верхних земель, чему много способствовали свободные речные дороги от З., С. и В. Кому были необходимее сношения сь богатым Черноморьем, тот, конечно, в большом числе приходил на это Киевсвое распутье, стоявшее в известном смысле у самых Черноморских ворот. А верхним землям несомненно Черноморский торговый юг был еще необходимее, чем самим Полянам, которые в этом отношении являлись только посредниками сношений севера и юга.
   Первый летописец знал и еще предание или современное ему мнение, гадание о первом Киевском человеве. Некоторые сказывали ему, что Кий был перевозник, что тут некогда был перевоз с этой стороны Днепра на другую, восточную, а потому люди говаривали так: "Пойдем на перевоз, на Киев" {Против этого места рукою автора написано: Перевоз Кия. О Кие в Малой Азии, в Венеции. Ред.}). "Но так объясняли дело незнающие, несведущие, замечает летописец, потому что Кий был князь в роде своем, т. е. старейшина, и как князь ходил даже в Царьград к какому-то царю, и великую честь прннял от того царя. Как все это могло случиться, если бы он был перевозник!" заключает летописец. Здесь коренную идею предания, или основную общую мысль о значении древнего Киева, летошисец толкует обстоятельствами самых дел, и потому не только не находит между ними связи, но и указывает великую несообразность, чтобы перевозник, ходивши в Царьград, получил там великую почесть от самого царя.
   Между тем, сказание о перевознике, быть может, еще вернее обозначает древнейшее значение Киева для всей Русской страны. Как перевозник, Киев был посредником сношений западной стороны Днеира с восточною, то есть с Доном, Волгою и Каспием; но в тоже время, как перевозник, он на самом деле был посредником и пособником в сношениях далекого севера с Черноморским югом и, в качестве такого посредника, всегда был принимаем в Царьграде с немалою почестью.
   Греческий же царь Константин Багрянородный подробно описывает, что Киевские люди, Русь, в первой половине X века занимались переправлением или перевозом больших лодочных караванов по Днепру до самого Царяграда, что эти люди являлись в Царьград послами и гостями, следовательно были принимаемы и в царском дворце. Доселе говорят, основываясь только на одном имени Русь, что эту переправу, как и плаванье по морю, могли предпринимать не иные люди, как только Норманны, что туземцы, т. е. Киевские Славяне, одержимы были водобоязнью и никогда прежде Норманнов не были способны на морские предприятия 71. Этому по необходимости мы верили, потому что совсем не знали или совсем позабывали, что на Балтийском море предприимчивыми Варягами были не одни Норманны, и что морские походы от нашего Черноморского берега процветали еще в половине III века, что летописцы случайно об них упоминают и в следующие века до призвания Варягов. Эти походы становятся очень известными в IX и X веках, конечно, только по причине государственного зарождения самой Руси, ко торое в это время выдвинуло на глаза и свою давнишнюю спо собность и силу. С одиннадцатого до тринадцатого веков, как и прежде, эти походы продолжаются непрерывно, как обычное торговое дело, хотя упоминания об них, даже в наших летописях, точно также случайны и кратки. Затем после Татарского разгрома морские походы переходят в руки казачества, этого прямого потомка давних мореходов III века. Не говорим о временах Геродота. Отец истории прямо свидетельствует, что плавание по Запорожскому Днепру и по Бугу в его время было обычным делом. Самый путь внутрь страны он измеряет днями плавания по рекам. Другие свидетельства о том же плаванье показаны нами выше.
   Все такие свидетеяьства приводить к одному очень достоверному заключению, что жившия на Днепре земледельческие племена умели плавать и по реке, и по морю с незапамятных времен, что выучиться такому делу они должны были если не у самой природы, то еще у античных Греков, что их морские походы вызывались самым положением местности, на которой они жили и, конечно, торговыми связями с теми же Греками, как равно и враждебными отношениями и к Грекам, и к другим приморским соседним народам; что во всей этой истории, тянувшейся более тысячи лет, Норманнам вовсе не остается никакого места. Если в IX и X веках они и плавали по нашим рекам, то все таки при посредничестве наших же пловцов-лоцманов и в полной зависимости от наших же хозяев земли. Притом плавание на лодках по морю еще не столько отважно значительно, как переправа с большим караваном именно через Днепровские пороги. Здесь была необходима особая школа, которая могла возродиться только веками и усилиями целого ряда поколений. Никакая вновь пришедшая дружина Норманнов и каких бы то ни было мореходов не могла руководить этою переправою, по простой причине, по незнанию всех местных подробностей и обстоятельств плаванья. Знакомство же с этими обстоятельствами приобреталось не иначе, как опытом целой жизни, при помощи всякого наука от старых пловцов, при помощи живых преданий от поколения к поколению. Чтобы пройти безопасно по этим каменным грядам и теперь, как известно, требуется кроме смелости и отваги большое искусство и главное многолетний навык; требуется знать, как свои пять пальцев, все свойства и направление потока на целые 70 верст, требуется знать всякие приметы благоприятной или неблагоприятной погоды, свойства и характер каждого угла в реке, каждого встречного камня, каждой полосы течения и волвения и т. д. Все это каменное протяжение реки почти на 70 верст посреди бесчисленных скаль всякого вида ж объема, посреди всяких омутов и быстрин, должно знать как одну знакомую давно пробитую тропинку. Очень понятно, что хорошо знать эту тропинку могли только люди родившиеся тут же, так сказать, посреди самых порогов. Это же объясняет почему, не только каждый порог, но и каждая его гряда или лава 72, каждый его камень, как теперь, так несомненно и в древности, носили и носят свое особое имя, свое прозвание какой либо существенной их приметы или, так сказать, существенной черты их характера. Видимо, что прежде чем овладеть плаваньем в порогах, пловец долго и настойчиво боролся с каждым препятствием, с каждою опасностью на своем пути, боролся с ними, как с живыми существами, а потому и олицетворял их в своем воображении меткими прозвищами 73. Эти самые имена и должны свидетель ствовать, что прошло много времени и сменилось не одно поколение пловцов, пока весь порожистый поток не заговорил, можно сказать, своим особым языком, очень понятным только очень бывалому и очень опытному вождю караванов.
   Но кто же другой мог быть таким знающим вождем в этой переправе, как не живущее здесь же племя туземцев, некогда обожавших самую реку, быть может, особенно в виду её же грозных порогов? "Какой другой мореходный народ" мог знать все камни и омуты, и все извилистая быстрины этого порожистого потока, как не тот самый, для которого переправа через пороги с незапамятного времени составляла задачу существования, главным образом задачу промышленной и торговой жизни?
   В этом смысле предание о первом человеке Киева справедливо разумеет в нем перевозника на тот берег и к Каспию от западных земель, и к Царьграду от наших верхних земель. В этом смысле, как перевозник, Киев приобретает особое значение для древнерусской жизни вообще. Он является главнейшим посредником торговых сношений севера с югом и запада с востоком по той особенно причине, что в своих руках держит всю работу опасной переправы к Царьграду, что несет на своих плечах все тягости этой трудной переправы и свободно отворяет ворота из всей русской земли в самый Царьград. Это не гнездо Соловья Разбойника, не дающего дороги, ни конному, ни пешему, это, напротив, гнездо опытных и знающих лоцманов-перевозников, пролагавших безопасный путь сквозь всякие преграды, работавших своими веслами на всю страну, которая впервые и сосредоточилась в Киеве, несомненно благодаря доброй работе того же весла.
   По всей нашей равнине, по всем сказаниям и намекам Истории, связи торговые предшествовали завоеваниям меча, а по тому и Киевское весло положило основание для этих связей не сравненно раньше, чем пришел завоевательный меч.
   Само собою разумеется, что в те отдаленные и варварские века, точно также как и в наш просвещенный век, свобода и независимость народной жизни добывалась и поддерживалась только мечем, а потому те же Киевские лодочники-перевозники необходимо должны были к своему товариществу весла присоединять и товарищество меча. Работая веслом, переплывая не только пороги, но и пучину моря, подвергаясь опасностям не только от бури -- непогоды, но, быть может, еще чаще от людского хищничества, они по необходимости должны были с равным искусством владеть и веслом, и мечем. Вот первая причина почему в Киеве с развитием походов через пороги необходимо должна была возникнуть и военная дружина.
   В точности мы не знаем, когда Киев впервые стал заниматься перевозничеством через пороги и мореходством по Черному морю. Но вышеизложенная достоверная история торговых связей нашей страны не оставляет сомнения, что это случилось в незапамятные времена, по крайней мере лет за тысячу до появления в истории славных Норманнов. Сама по себе Киевская сторона могла сносится с Черноморьем еще раньше, во времена самых Финикян. Но, говоря о Вендах, о Варягах-Славянах, нам необходимо знать точнее, в какое время они впервые потянулись с Балтийского моря в Черное.
   Выше мы указали следы Славянского расселения от Немона к верху Березины и в самый Днепр. Эти следы должно относить, по крайней мере, ко времени Птолемея, то есть, ко второму веку нашего летосчисления.
   Очень вероятно, что еще с этого времени Славянские Варяги заняли на Днепре все наиболее способные и выгодные местности, как для поселения, так и для временных остановок. Киевское место по своей природе должно было привлечь поселенцев на первых же порах. Древность Киевского поселения недавно подтвердилась случайною находкою Римских монет второй половины III-го и первой половины IV-го веков, найденных на Киевском Подоле, т. е. на северной окраине города. Но еще прежде, в 1846 г., при постройке жандармских казарм, было найдено до 80 римских монет и два динария: один времен Августа, другой начала III века Ясно, что теперешний Киев был занят поселением уже в III-м веке.
   И в самом деле, на всем Днепре не было места привольнее и приютнее, особенно для первоначальных действий торга и промысла. Оно доставляло все способы защиты и засады при нападениях врага, давало всякие средства вовремя уйти от опасности и в тоже время открывало всякие пути для обеспечения себя продовольствием. Со стороны Днепра оно было защищено, как стеною, высоким нагорным берегом, который, идя внутрь равнины в разных направлениях, пересекался глубокими оврагами, яругами, долинами, весьма удобными для потаенных проходов и выходов между гор и представлявшими в своих разветвлениях такой лабиринт сообщений, что в нем незнакомому пришельцу очень легко было совсем потеряться. К тому же вся изрытая местность в древнее время была покрыта непроходимым лесом, в котором водилось множество всякого зверя. Кормилец -- Днепр изобиловала всякою рыбою.
   При таких выгодах и удобствах поселения, здешние жилища еще в самом начале должны были раскинуться на несколько отдельных, самостоятельных поселков. Вот почему в Киеве жило предание о трех братьях, живших на горах, и четвертой сестре, обладавшей долиною реки Лыбеди. Три горы, Щековица, Хоревица и Киевица, если так можно назвать гору самого города Киева, были расположены рядом, в указанном порядке, начиная от севера. Прямо перед ними раскидывалась береговая низменность, получившая наименование Подола. В древности здесь было пристанище лодок и Торговище. Летописец помнил, что в прежние времена Днепр протекал под самыми горами и Подол еще не был заселен, что ладьи приставали под Боричевым взвозом, у самой Киевской горы. Таким образом, топография древнего Киева обозначалась двумя существенными чертами: Горою, где находился город -- крепость, и Подолом, где размещался торг с пристанью, которая прозывалась Почайною, потому что находилась в устье речки Почайны. На Подоле, конечно, проживали приходящие торговцы и промышленники. Здесь, над каким-то ручьем, стояла соборная церковь первых христиан-Варягов во имя св. Ильи, несомненно поставленная на месте Перунова капища. Церковь находилась в конце местности, называемой Козарою, что указывает на Хозар, другой приходящий разряд населения. На Подоле же проживали и Новгородцы, впоследствии имевшие здесь свою особую божницу в церкви св. Михаила. На горе в городе упоминаются Жидовские и Лядские ворота, обозначающие особые поселки Жидов и Ляхов.
   Верстах в двух от древнего города и Подола, вниз по течению Днепра, находилось еще, совсем особое, пристанище для лодок у самых гор, которое быть может потому и называлось Угорским, хотя легописец объясняет его именем Угров-Венгров, будто бы прошедших в этом месте через Киев. Против этого места в Днепр впадает его сердитый проток Черторый, который выходить от самой Десны. По этому протоку можно было проплывать, минуя Киев, почему и Угорское представлялось совсем независимою местностью от горы собственно Киевской 75.
   Судя по тому, что здесь выходил на берег к Олегу Киевский князь Аскольд, тут же и убитый, можно предполагать, что и самое жилище Аскольда находилось в этой же местности. В половине ХII в. здесь, действительно, существовала княжий двор, быть может, на Берестове, любимом селе св. Владимира, но обозначенный "под Угрьскимъ", так как Верестово находится ниже по течению Днепра.
   Отсюда, вдоль берега, в самых горах начиналось особое поселение Варягов, быть может очень древнее, это варяжские пещеры, где в первое время несомненно скрывались для богослужения первые христиане Киева. Впоследствии здесь основался Печерский монастырь. Известно также, что и в других береговых горах Киева также находятся пещеры, ибо первобытное его население, особенно мимоходячее, собиравшееся сюда на работу или на промысел от всех верхних земель, всегда нуждалось во временном приюте, который устроить легче всего было в береговой пещере.
   Таковы существенная черты Киевского первоначального обиталища.
   Выгоды местоположения должны были очень рано сосредоточить здесь те рабочие промышленные руки, в каких наиболее нуждалась вся страна. А вся страна, как мы упоминали, очень нуждалась в безопасном и правильном сношении с Царем-Градом. Для её целей Киев, естественным порядком, сделался перевозником или собственно посредником этих сношений.
   По всему вероятию, долгое время Киевское население работало только одним веслом, да и то на половину еще с северными людьми, чему доказательством могут служить особые Славянские, то есть, северные названия порогов, так как несомненно, что Славянские Варяги были если не первыми, то сильнейшими двигателями торговых сношений с югом. Можно с вероятностью предполагать, что караваны, собиравшиеся от верхних земель в Киеве, в начальное время, переправлялись общими усилиями всех участников Греческого торга, купцами и мореходами всех верхних городов, которые нуждались в этом торге.
   Это могут подтверждать походы на Царьград Олега и Игоря, в которых обыкновенно участвовали, кроме Варегов, Славяне, Кривичи, Чудь, Меря, Весь, Радимичи, Древляне, Северяне, -- вся земля. Если эти верховые племена за одно с Киевом хаживали на Черное море воевать, то нельзя сомневаться, что в мирное время они туда же хаживали и торговать. Самый их сбор для военного похода не мог возникать только по повелению князя, ибо этот князь не быль еще полновластным владыкою всей земли и его повеление для отдаленных и независимых земель еще ничего не значило.
   Такой сбор мог устраиваться с особым успехом не иначе как по случаю давнего участия верховых племен в обычных торговых походах в Черное море, о которых имеем достоверное и подробное свидетельство уже от первой половины X века. Поэтому сборище верховых племен в военных походах Олега и Игоря, может обнаруживать состав обычных торговых караванов, конечно, на случай войны, взамен купцов и послов, пополняемых военного дружиною.
   Впрочем, важнейшим подтверждением обычных торговых путешествий в Царьград купцов и послов из всех главных городов русской земли, как от Киевских, так и от верхних, служат договоры с Греками Олега и Игоря, где торговцы и послы обеспечиваются цареградским кормленьем, и где Олег устанавливаеть даже оброки -- уклады на все эти города. В это время Киев находился уже под рукою великого князя, принадлежал сам себе и все-таки выговаривал льготы и всем прочим городам Руси, да и послов посылал не только от себя, но и ото всех прочих городов, общих послов 76.
   Все это показываешь, что в прежнее время, когда в Киеве еще не было общей руководящей власти, города, по крайней мере наиболее сильные в сношениях с Греками, действовали сами собою, независимо, и самостоятельно. Так напр. могли действовать Новгород, Полоцк, Смоленск, Чернигов.
   Служа сборным местом для всех северных ватаг, отправлявшихся в Черное море, Киев на первое время, как мы сказали, не мог принадлежать никакому племени исключительно. Мы говорили, что и в земле Полян он был крайним, почти пограничным местом с другими племенами, а по значению сборного места он в сущности должен был принадлежать всем племенам, всей Земле. Вот по какой причине летописец отмечает, что Киевляне были обижаемы не только Древлянами, но и иными окольными племенами, так что, по ходу летописной речи, и самое владычество Хозар явилось как бы на помощь от этих обид. Обиды, конечно, заключались в том, что каждое верховое племя, проходя мимо и оставаясь до времени сбора всех ватаг, хозяйничало здесь, как у себя дома, как в своей земле; почитало Киевское место, как бы общею собственностью. Если так было, то становится очень понятным, почему вся Верхняя Земля смотрела на Киев, как на свое средоточие, почему она вся собралась с Олегом, дабы овладеть этим средоточием и почему, наконец, Киев получил имя Матери всех городов Русских. Действительно, он был воспитателем и кормильцем промысловой жизни всего севера. Он передвигал эту жизнь и прямо на юг в греческий Царьград, и на юго-восток к древ нему Танаису -- Воспору, и к берегам Каспия, в страну Хозар.
   Если бы это был город одного племени, то по своему торговому местоположению он необходимо возродился бы в особое самобытное и самостоятельное княжество еще до прихода Варяжских князей. А его самобытность и владычество над Днепровскими воротами необходимо держали бы в известной тесноте и подчиненности и весь север страны. О таком положении вещей летопись не помнит. Владычество Хозар тоже едва ли касалось свободы сообщений по Днепровскому руслу. Собирая дань с населения по восточным берегам Днепра, Хозары едва ли могли владеть его широким и порожистым потоком и потому Божья дорога -- этот поток, больше всего находился в зависимости от Верхних Земель. Припомним, сколько усилий в поздние века употребляли Турки, чтобы запереть ворота Дона от Донских казаков, или самый Днепр от удалых Запорожцев. Быть может в этих самых обстоятельствах скрывались причины, почему Киевское место должно было находиться во всегдашней зависимости от северных людей и возродилось в полной самобытности только по случаю окончательного переселения этих людей в самый Киев.
  
   Каким образом из простого перевозника и крепкого узла сношений севера с югом, или же из простого волостного родового городка, Киев, наконец, делается господином окрестной страны, на это мы имеем ответ уже в показаниях начального летописца.
   Мы говорили (ч. I, 622), что значение волостного городка вполне зависело от скопления в нем достаточной храброй и отважной дружины. Тогда, из оборонителя своей родовой волости он легко вырастал завоевателем чужих волостей и городков, и распространял свое владычество, куда было возможно. Так несомненно сложились особые большие волости или области, на которые распределялось наше славянское население перед призванием Варягов. Мы узнаем и из последующей истории, что от тех же причин одни города и области возвышались, другие упадали, как потом упал и самый Киев, и как быть может возвышались и упадали города в более отдаленную эпоху, о которой не осталось памяти 77.
   По летописной памяти, Киев усилился от сборища в нем Варягов. Первый почин принадлежал Варягам из Новгорода. Затем Аскольд собрал множество Варягов уже независимо от Новгорода. К нему же собирались и самые Новгородцы, как беглецы, недовольные Рюриком, или спасавшиеся в борьбе с ним. Стало быть, все Варяжское, ибо Новгородцы были те же Варяги, уходило в Киев, как в общее пристанище всякого рода людей, или обиженных и оскорбленных, или искавших более выгодного дела своему мечу и дарованиям, или остававшихся где-либо совсем без дела. Но летописец населяет Киев главным образом из Новгорода и тем дает понятие, что в сущности теперь это была Новгородская Варяжская колония.
   По какому случаю в это же время обнаруживается в Русской стране особенное скопление Варягов, об этом мы уже говорили выше, стр. 83. Заметим только, что свободный прием Варяжских дружин в главных городах и даже в Киеве, уже показывает, что это были люди давно знакомые и родные по обычаю и по языку.
   Итак, в половине IX века, древний родовой городок Киев становится Новгородскою колонией Варягов и вообще людей пришедших от разных сторон. Такое население должно было вскоре обнаружить задатки совсем иного развития, чем было прежде в родовом или промысловом городке. Скопившаяся дружина, как видно, по преимуществу военная, должна была прежде всего добывать себе кормление. Если накануне для малого городка оно было достаточно, то с приливом новых людей необходимо было добывать его больше. Вот первое, для всех общее дело, которое одно способно соединить и связать в один узел все помышления и стремления новых людей, хотя и собравшихся от разных сторон, от разных племен и родов, с различными целями и задачами жизни.
   Кормление, таким образом, становится задачею жизни для этого нового общества, основною стихией его быта, коренною силой его деятельности.
   Для земледельца, зверолова, рыболова и всякого другого промышленника, питавшегося от матери-земли, такое кормление давала сама природа, лишь бы не ослабевали руки пользоваться её дарами. Для военного города, который олицетворял в себе по преимуществу только работу мечем, это кормление приходилось добывать именно концем меча, не от матери-земли, а от людского мира.
   Несомненно, что в Киеве военная дружина явилась прежде всего на помощь веслу, для охраны торговых караванов, спускавшихся к Корсуню или Цареграду. За эту работу, вероятно, от караванов же она и получала кормление. Но с умножением промысла умножались и приходящие люди, а скопление дружины должно было распространять способы кормления, отыскивать для него новые пути. Ближайшим из всех таких путей было завоевание даней в окрестных поселках, завоевание с этою целью окрестных земель и целых областей.
   Киев, таким образом, в своем новом зерне носит уже зародыш того завоевательного, военно-дружинного начала, которое впоследствии охватило всю Землю и покрыло своею славою прежния, только союзные и промысловые отношения Земли, какие развивал с давнего времени по преимуществу один Новгород. В конце концов из этого-то начала и должно было возродиться уже Московское Государство, которое никак не могло понять, для какой цели существует Новгород, как равно и Новгород никак не мог взять себе в толк, каким образом древний Великий Князь сделался государем и даже самодержцем на греческий образец.
   О деяниях Аскодьда и Дира древние списки детописей говорят только одно, что они ходили на Царьграда, и вовсе не упоминают о других каких-либо делах. Но поход на Царьград такое событие для зарождавшагося могущества Киевской страны, которое уже само-собою объясняет, что оно составляло, так сказать, увенчание многих других дел и различных отношений и к самому Царьграду, и к соседним племенам.
   По этой причине получают немалую достоверность и те отрывочные летописные показания о делах Аскольда, какие внесены уже в поздние списки. Эти показания свидетельствуют, что Аскольд и Дир начали свое поселение в Киеве войною с Древлянами и Уличами, быть может заграждавшими свободный путь, одни наверху, другие на низу Днепра. Затем упоминается, что Аскольдов сын погиб от Болгар, конечно Дунайских. Самое это сведение могло попасть в наши летописи из древних болгарских летописцев. Потом Аскольд и Дир воевали с Полочанами и много зла им сотворили. Это свидетельство указываете уже на варяжские отношения.
   Вот события, которые предшествовали цареградскому походу. Самый поход красноречиво изображен патриархом Фотием, который дает намек, что до похода между Русью и Греками существовала союз, со стороны Руси именно вспомогательный союз, расторгнутый убийством одного Руссина в Царьграде (ч. 1, стр. 496). Фотий рассказывает также и о посдедствиях похода, именно о крещении Руси и утверждении с нею союза, договора, что подтверждаете Константин Багрянородный, говоря, что Русь, не знавшая ни кротости ни уступчивости, была привлечена к договору богатыми дарами золота, серебра и шелковых одежд. Утвержденный союз и договор несомненно был письменный. Но об этих важнейших событиях наша древняя летопись ничего не знает. Воспользовавшись только хроникою Амартола, и то в болгарском переводе, она изображает этот поход очень неудачным, к чему поздния вставки прибавляют, что по возвращении Аскольда в малой дружине, в Киеве был "плач великий, а потом был глад великий". Однако в то же лето Аскольд и Дир избили множество Печенегов. Летописные поздния вставки о Киевских делах заключаются известием, что из Новгорода в Киев от Рюрика выбежало много новгородских мужей 78.
   Все эти свидетельства, и домашния, и византийские, явно раскрывают только одно, что Киев при Аскольде возродился, как самостоятельное княжество и достославно начал русское историческое дедо, положил первое основание для русской самобытности. Пользовался ли он в походе на Греков помощью Новгорода и других верхних земель, об этом летопись ничего не говорить. Она, напротив, выставляете его действия независимыми от Новгорода. Киев в её глазах, хотя и колония Варягов из Новгорода, но земля особая, самостоятельная, как Полоцк, как Туров, как самый Новгород. Вообще положение дел в Русской стране в половине IX века изображается летописью так, что во всех важнейших местах, во всех главных городах сидят пришельцы Варяги, зависимые и независимые от Новгорода, о котором об одном говорится не без мысли, что он сам был Варяжского рода. Из призванных князей старший поселился в Новгороде, чем показал вообще Новгородское старшинство пред всеми другими колониями Варягов. В этом положении дел очень значительно то обстоятельство, что эти Варяги, хотя бы и пришедшие особо от Рюрика, прежде или после него, от разных варяжских мест, все-таки во имя своего Варяжества связывали все отдельные русские области и земли в одно целое, а потому и право на Варяжское наследство, где бы оно ни оказалось, все-таки принадлежало старшему в Варяжском роде. А старшим в Варяжском роде по всем видимостям был Рюриков род; старшим гнездом Варяжества был Новгород. Из этого узла и стала развиваться дальнейшая история страны. По рассказу летописи, Рюрик, перед кончиною, отдал княженье Олегу, своему родственнику; ему же на руки отдал и своего очень малолетнего сына Игоря. Три года ничего не слышно о новом князе. Но в тишине происходили важные дела. В это время весь Север готовился идти в далекий поход. Олег собрал Варегов и Чудь (Изборск), Славян (Новгород), Мерю (Ростов), Весь (Белоозеро), Кривичей (Полоцк) и выступил в поход на Киев. По какому поводу, неизвестно. Летопись молчит, как она молчит вообще о поводах и причинах событий. Видим только, что поднимается поход большой, что весь север собрался с целью покорить своей власти южную землю, Киев; и не только покорить, но и поселиться в ней навсегда. На пути по Днепру Олегу отдается Смоленск, старший город Кривичей на верхнем Днепре. Он сажает здесь своего мужа -- посадника. Затем по Днепру же Олег берет Любеч, вероятно старший город в земле Радимичей, и тоже сажает в нем своего мужа -- посадника. Он очищает таким образом Днепровский путь до самого Киева. Здесь вся эта северная сила прячется коварно в лодках и засадах. Сам Олег, с Игорем на руках, выходить на берег, посылает с вестью к Аскольду и Диру, что "пришли-мол гости, идут в Грецию от Олега и Игоря-княжича и желают повидаться сь земляками-Варягами". Отчего же не пойти к землякам. Аскольд и Дир пришли к берегу. Но из лодок повыскакала дружина и Олег сказал Киевским владыкам: "Вы владеете, но вы не князья и не княжого роду: я есть княжий род, а это сын Рюрика!" примолвил он, вынося вперед маленького Игоря. Аскольд и Дир тут же были убиты. Весь Киев молчит, представляется пустым местом, где, кроме Аскольда и Дира, нет и живущих. Так обыкновенно рассказывает свои повести народная былина, и мы не имеем оснований сомневаться в существенных чертах всего события. Было так или иначе, но явно одно, что Новгородская дружина завоевала себе Киев и осталась в нем; что Киев был страшен своею силою, и требовалось взять его не иначе как обманом, хитростью, коварством; а этого тоже невозможно было сделать без предательства со стороны Киевской дружины. Вот почему эта Киевская дружина и не подает никакого голоса. Она выдает своих князей обеими руками. Такие дела позднее делывались очень часто. Всего любопытнее здесь разговор о княжем роде. Словами Олега высказывается как бы разумение всей Земли, что владеть землею потомственно должен только княжий род, именно род, а не лица; что никакой другой человек, хотя бы и боярин, а тем больше воевода -- простец, не должен иметь никаких прав на владение страною, кроме правь кормленья, временного пользования своим городом. Положим, что такие идеи присвоены рассуждению Олега уже позднейшими летописцами, обнаружившими в этом случае современные им воззрения XI и XII вв.; но ничто не противоречит и тому заключению, что те же воззрения существовали и в IX веке. Они по своему существу так первобытны, что их начало можно относить к глубокой древности. Они объясняют только, что земля, как и воздух, и лес, и поле, есть достояние общее, никому не принадлежащее в полную собственность; что ею владеть может только власть самой земли -- народа, княжий род.
   Однако, какие же могли быть настоящие поводы к занятью Киева. Полагаем, что главнейший повод заключался в самом положения тогдашних дел. Киев и Новгород, два торговых средоточия, стояли по концам Греческого пути. Могли ли они оставаться друг другу независимыми? Могла ли эта бойкая дорога в Царьград находиться во власти двух хозяев? Каждый хозяин, отдельно на севере, или отдельно на юге, становясь сильным, необходимо должен был владычествовать по всему пути и следовательно, при случае, стеснять, или и совсем затворять эту торговую дорогу. Равновесия отношений севера и юга в варварское время не могло и существовать.
   Засевшие в Шеве Варяги освободили страну от Хозарской дани, от обиды Древлян и Уличей, и скоро распространили владычество на всю окрестность. Образовалось Варяжское гнездо, совсем независимое от Варяжского старейшины -- Новгорода. Старейшина естественно должен был воспользоваться всеми плодами, какие были достигнуты на юге его молодежью, тем более, что весь север, почитал Киев или, вернее сказать, сообщение по Днепру, своим общим убежищем и пристанищем и потому не один Новгород, но весь торговый север, как один человек, задумал сам перейти в приготовленное уютное гнездо в Киеве, конечно, под руководством своего старейшины -- Новгорода. Прежде всего в его руках должен был находиться весь греческий путь, от одного конца до другого. Нехорошо было бы, если б младшее гнездо независимо владело прямоезжею дорогою. Не только старейшина -- Новгород, но и весь север необходимо желал на этом пути полной свободы, прямого проезда, без всяких зацепок, какие в чужом владеньи по обычаю непременно должны были существовать. И вот Новгород, собравши Варягов и военные дружины подвластных или союзных городов Чуди, Славян, Мери, Веси, Кривичей, переселился торжественным походом на южный конец большой дороги, поближе к тому великому всемирному торжищу, к которому и был проложен этот заветный путь "из Варяг в Греки".
   Коварный поступок такой большой рати с князьями Киева показывает, с одной стороны, что эти князья, как мы говорили, были независимы от Новгорода и сильны своими заслугами для Киевской страны; с другой -- что в самой Киевской дружине вероятно было много сторонников Новгорода, которые и поспешили выдать своих князей без всякой борьбы. Еще от Рюрика много Новгородцев убежало в Киев. Затем, если припомним свидетельство Фотия о водворении в Киеве Христовой веры еще в 866 г., то является и другая вероятность о Новгородском; недовольстве новыми Киевскими порядками. Языческий север конечно не мог совсем равнодушно смотреть на перемену веры и обычая в своей же Варяжской колоти, которая в этой перемене естественно приобретала еще больше самостоятельности и независимости от своего старого гнезда. Здесь, быть можете, скрывалась и еще причина для занятия Киева и убийства его князей, как руководителей в распространеннии новой Веры. В предании они остаются неповинными мучениками. На Аскольдовой могиле впоследствии поставлен был храм Св. Николая, чего не могло случиться, если б предание почитало эту могилу языческою.
   "Это будет матерь городам русским!" Вот первое слово, какое сказал Олег, севши в Киеве княжить. Многое, что лето-писец приписываете деяяиям Олега, по всему вероятию, принад лежишь собственно тому воззрению или созерцанию о давней старине, какое еще сохранялось даже и во время составления первой летописи. Поэтому и вложенное в уста Олега понятие о городе -- матери отзывается еще античного древностию, и быть может составляет даже прямое её наследство для Киева, как древнейшего и первоначального города в Русской земле. Птолемей упоминает о городе -- матери, Митрополе, в устье Днепра, неподалеку от Ольвии. Это город загадочный, настоящее место которого почти невозможно определить. Его имя во всяком случае служить намеком, что такой город существовал где либо на Днепре, а потому и Киевское предание о городе-матери, хотя бы и не о самом Киеве, а о каком либо другом городе может уходить в глубокую древность 79. Кроме того, понятие о матери могло относиться к самому Кормильцу-Днепру и связывалось с мифами Скифов, у которых первый человек рожден был от Зевса и дочери, реки Днепра.
   На Балтийском поморье, в земле Лютичей-Велетов тоже существовал город -- мать: это Щетина, по всему вероятию, древнейший из тамошних городов. Могло случиться, что Варяги-Славяне принесли и в Киев свое Балтийское предание о городе -- матери, как о начальном и главном городе всей земли; поэтому слова Олега могут обозначать, что теперь, с поселением здесь старших Варягов из Новгорода, главным и старейшим их гнездом будет уже не Новгород, а Киев, ибо все это старейшее гнездо, Новгород, теперь совсем переселилось на Киевское место.
   Идея о городе -- матери могла возникнуть конечно у тех людей, у которых существовали города -- дети, прямо происходившие от известпого города -- матери. Детство Русских городов прямо уже обозначается именем Новагорода, по понятиям XIII века, старейшего города во всей Русской земле. Все это роднит Русские старые идеи с идеями античных черноморских Греков, точно также развивавших свои колонии, и в начале вполне зависевших от своих митрополей, матерей -- городов.
   Поселившиеся в матери Русских городов, Варяги, Славяне и прочие, кто ни пришел, все стали прозываться Русью. Для безопасности нового княженья, Олег начал ставить города, вероятно, по окраинам тогдашней Киевской области. Сюда же в Киев он перевел и Новгородские дани, уставив их платить от Славян, т. е. от самого Новгорода, от Кривичей из Смоленска и от Мери из Ростова. О Чуди и Веси Олеговы уставы не упоминают и тем дают понятие, что дань этих областей входила в состав Словенской или Новгородской дани. Олег успокоил и заморских Варегов, уставив платить им от года до года 300 гривен, для мира, которая дань исправно выплачивалась до смерти Ярослава, т. е., до тех пор, когда Славяне-Варяги от борьбы с Немцами и сами стали уже бессильны. Быть может это была дань старая, установленная еще по случаю призвания князей.
   Устроившись таким образом с Севером, Олег начал воевать с соседями Киева, от которых Поляне с давних лет терпели тесноту и обиды. В первое лето Олег примучил Древлян, обложив их данью по черной куне (от дыма или хозяйства). На второе победил Северян и возложил на них дань легкую, дабы не платили Хозарам. "Я, Хозарам недруг, а вам, промолвил победитель, чего еще (желать) -- дань легкая!" На третье лето Олег спросил Радимичей: "Кому дань даете? и те отвечали: "Хозарамъ". "Не давайте Хозарам, но мне давайте", -- порешил Олег. Радимичи стали платить по щлягу, как платили Хозарам.
   Таким образом Олегово владенье или первоначальное Русское владенье простиралось от Новгорода до Киева и обнимало больше всего восточную сторону греческого пути по Днепру; на западе были покорены только соседи Киева, Древляне. О Дреговичах, живших между Припетью и Двиною, летопись не говорит ни слова. По её показанию, там в Турове, и у западных Кривичей, в Полоцке, жили особые Варяги, по-видимому независимые от Олега. Точно также независимыми оставались Уличи, на Нижнем Днепре, и Тиверцы на нижнем Днестре. С теми и другими Олег держал рать, т. е. воевал, добиваясь, вероятяо, свободного и чистого пути в Царьград по Днепру и по самому морю.
   По рассказу Фотия, все эти дела, т. е., покорение Киеву окрестной страны, должны были случиться еще до 866 года. Очевидно, что летопись, помня существенный обстоятельства своей старины, приписывает времени Олега все деяния, какие случились при Аскольде, или вообще при поколении, от которого происходил сам Олег. Видимо, что вся слава того поколения, как и слава Аскольда, скрылась в имени одного Олега. Он действительно мог воспользоваться с особою мудростью всеми подвигами своих отцов и, идя по их направлению, совершил свой собственный подвиг, переселил Новгород в Киев, т. е. связал оба конца греческого пути в один узел, установил порядок в данях, установил правило и порядок в сношениях с Греками.
  

Глава III. -- УСТРОЙСТВО СНОШЕНИЙ С ГРЕКАМИ.

Славный поход Олега на Царьград. Договоры с Греками. Черты общественного и политического быта первой Руси. Заслуги Олега. -- Дела Игоря. Очищение Запорожья и Каспийские походы. Печенеги. Злосчастный поход Игоря на Царьград. Новый поход и договор с Греками. Новый Каспийский поход. Погибель Игоря у Древлян.

  
   Наша летопись рассказывает о большом и славном походе Олега на Царьград, о котором Византийские хроники вовсе не упоминают, не дают даже и намека о чем-либо похожем на такое предприятие со стороны Руси. Был, или нет такой поход, это лучше всего раскроет рассказ самой летописи.
   В 25 лето своего княженья, собравши множество Варягов, Славян, Чуди, Кривичей, Мери, Полян, Северян, Древлян, Радимичей, Хорватов, Дулебов (Волынян), Тиверцев, собравши все, что прозывалось у Греков Великою Скифией, прибавляет летопись, Олег пошел на Царьград в кораблях и на конях. Кораблей числом было 2,000 в каждом по 40 человек, всего 80 тысяч; да по берегу шла конница.
   Эти цифры велики, но не совсем баснословны, если мы их сравним с древнейшими цифрами подобных же походов. Великий Митридат на войну против Римлян собрал в той же Великой Скифии 190 т. пехоты и 16 т. конных. Историк Зосим рассказывает, что в половине III века Скифы в окрестностях Днестра собрали 6,000 кораблей и посадили в них 320 тысяч войска для набега на те же Византийские страны, принадлежавшие тогда Римлянам.
   Вот что рассказывали Киевляне о походе Олега спустя лет полтораста: Он подошел к самому Царюграду; Греки затворили город железными цепями, заперли и городскую пазуху или гавань. Олег вылез на берег, повелел и корабли выволочить на берег, и стал воевать около города. Многие палаты разбил, многие церкви пожег, многое убийство сотворил Грекам, одних посекал, других мучил, иных расстреливал, иных в море кидал, и всякое злодейство Русь творила Грекам, как обыкновенно бывает на войне. Выволокши на берег корабли, Олег велел поставить их на колеса. Ветер был попутный, с поля. Подняли паруса и по суху, как по морю, поехали на кораблях, как на возах, под самый город. Увидевши такую беду Греки перепугались и выслали к Олегу с покорным словом: "не погубляй город; дадим тебе дань, как ты пожелаешь". Олег остановил поход. Греки по обычаю вынесли ему угощение, ествы и вино; но мудрый вождь не принял угощенья, ибо знал, что оно непременно устроено с отравою. С ужасом Греки воскликнули: "это не Олег, это сам Св. Димитрий, посланный на нас от Бога!" 80 И заповедал Олег взять с Греков дань на 2,000 кораблей по 12 гривен на человека, а в корабле по 40 человек. Греки соглашались на все и просили только мира. Отступив немного от города, Олег послал к царям послов творить мир. Утвердил сказанную дань по 12 гривен на ключ (на уключину, на каждое весло) и потом уставил давать уклады на русские города: первое на Киев, также на Чернигов, Переяславль, Полоцк, Ростов, Любеч, и на прочие города, где сидели князья под рукою Олега.
   Брать дань было делом обычным у каждого победителя и Олег не затем поднимался в поход. Главное, что сказали его послы Грекам, заключалось в следующем:
   "Да приходят Русь -- послы в Царьград и берут посольское (хлебное, столовый запас) сколько хотят; а придут которые гости (купцы), пусть берут месячину на полгода: хлеб, вино, мясо, рыбу, овощи, и да творят им мовь (баню) сколько хотят. А пойдут Русь домой, пусть берут у вашего царя на дорогу брашно (съестной запасъ), якори, канаты, паруса, сколько надобно".
   Чего же так страшились Греки, и чего требует грозный победитель, эта варварская, свирепая, кровожадная Русь, как обыкновенно называли ее Греки; эта норманская разбойная Русь, как ее описывали историки? Она больше ничего не требует, как только одного, чтобы в Царьграде принимали ее, как доброго гостя. Она, просить права приходить в город, просит при этом хорошего угощенья и именно для купцов -- гостей, по крайней мере, на целые полгода; просит, чтоб вдоволь можно было париться в бане, ибо для доброго и далекого гостя это было первое угощенье; наконец, просить, чтобы, как пойдет домой, ее от пускали, как всякого доброго гостя, давали бы съестное и все, что надобно заезжему человеку на дальний путь. Значить, все существенное заключалось только в том, что Русь желала проживать в Царьграде со всеми правами доброго гостя, как понимала эти права по Русскому обычаю. Народные предания, хотя и украшают события небывалыми обстоятельствами, расписывают их небывалыми красками, но всегда очень верно изображают основную их идею, так сказать, их существо. Такова вообще работа народного поэтического творчества.
   Как ни кажутся просты и невинны Русские желания в договоре Олега, но исполнеиие их для Греков, по-видимому, не совсем было легко. Нет сомнения, что Русь ходила в Царьград и проживала там с незапамятных времен; но тогда она являлась простым странником, так сказать, простым рабочим, ищущим работы, и по необходимости должна была испытывать в городе всякую тесноту. Как странник, случайно попавший на это всемирное торжище, она должна была нищенствовать, смотреть из рук каждого Грека, кланяться, принижаться, или же добывать себе даже необходимые вещи насилием, воровством, разбоем, что было опасно и редко сходило с рук. О свободной купле и продаже и помышлять было нечего. У греков существовало множество зацепок и прижимок для каждого иностранца и особенно для Скифов -- варваров, которых они боялись, как огня, и вероятно с немалым трудом позволяли им не только входить в город, но даже ж приближаться к его воротам.
   Как принимали Греки иностранцев и особенно людей сомнительных и подозрительных, даже послов от сильных государей, пусть об этом расскажет сам испытавший такой прием, посол от Германского императора Оттона Великого, Кремонский епископ Лиутпранд, почти современник Олега, ездивший в Константинополь в 946 и 968 годах. В этот последний год он приезжал с предложением мира и с просьбою выдать падчерицу Греческого царя, Феофану, в супруги молодому Отгону II, и вот что рассказывает о своем пребывании в Царьграде.
   "Июня 1-го миг, прибыв перед Константинополь, принуждены были стоять несколько часов на сильном дожде, как будто для того, чтобы запачкать и измять платье.... Наконец нас впустили; ввели в большое здание, которое хотя выстроено было из мрамора, но находилось в таком худом состоянии, что вовсе не предохраняло нас от дождя, зноя и холода. В нем не было даже никакого колодца и мы ни разу не могли достать себе за деньги сносного питья, а принуждены были утолять жажду соленою водою; вина же в Константинополе невозможно пить, ибо в него обыкновенно примешивают гипс и смолу. Мы не получили ни подушек, ни сена, ни соломы; твердый мрамор служил нам постелью, камень изголовьем. С нами обращались, как с пленными, чрезвычайно сурово и не допускали нас ни до каких сношений с посторонними. Притом, человек, который снабжал нас ежедневными потребностями, был такой жестоко сердый и такой ненавистный обманщик, что в четырех-месячное пребывание наше в Константиноиоле не проходило ни одного дня без того, чтобы он не заставил нас тяжело вздыхать и проливать слезы 81. Это было гостеприимство для большего посланника. Положим, что такой неприязненный прием был изготовлен и по политическим или дипломатическим целям, но во всяком случае он уже дает ясное понятие, как Греки могли обращаться с простыми Скифами -- варварами.
   Когда Русь платила дань Хозарам и была в их поданстве, тогда, конечно, всякие сношения с Греками и торговые дела про исходили под покровительством тех же Хозар и самые Киевляне могли являться в Царьград тоже под именем Хозар. Известно, что вся наша днепровская Украина вместе с Крымом долгое время прозывалась Хозарией. Освободившись от Хозарского владычества. Русь стала совсем чужою и в Царьграде, и должна была пробивать себе туда дорогу, действуя уже от своего Русского лица. Вот объяснение Аскольдова похода в 865 г., который необходимо завершился мирным и писаным договором с Греками. Олег, по всему вероятию, только подтвердил и, быть может, распространил этот договор, и в этом его истинная заслуга.
   Греки согласились на мирные и невинные требования Руси. Но они поставили и свои условия. Цари, посудивши с боярством, решили: "Пусть приходит Русь в Царьград; но если придут без купли, то месячины не получают. Да запретит князь своим словом, чтобы приходящая Русь не творила пакости в наших селах. Когда приходить Русь, пусть живет за городом, у св. Мамонта. Там напишут их имена и по той росписи они будут получать свое месячное, первое от Киева, также из Чернигова, Переяславля и прочие города. В Царьград Русь входить только в одни ворота, с царевым мужем, без оружия, не больше 50 человек. И пусть творят куплю, как им надобно, не платя пошлин ни в чем". Цари утвердили мир и целовали кресть, а Олег и его мужи, по русскому закону, клялись своим оружием, своим богом Перуном и Волосом, скотьим богом.
   Корабли Олега наполнились всяким греческим товаром. Шелковых и друтих тканей так было много, что на возвратном пути Олег велел Руси сшить парусы паволочитые (шелковые), а Славянам кропийные (ситцевые, бумажные). Как подняли эти парусы, случилась беда: у Славян кропинные разорвал ветер, и сказали Славяне: "останемся при своих толстинах, не пригодны Славянам парусы кропинные".
   Отхода от Царь-города, Руссы повесили на воротах свои щиты, показуя победу. Пришел Олег к Киеву, неся золото, паволоки, овощи, вина и всякое узорочье, всякий товар, который быль редок и дорог в Русской стороне. "И люди прозвали Олега вещий. Были те люди язычники и невежды", замечает летопись.
   Так повествовали в Киеве о давних делах Олега. Ясно, что это была похвальба народных песен-былин, которые, быть может, воспевались на веселых пирах у князей и дружины, и которые потом в существенных чертах занесены в летопись, как предание любезной старины. Впрочем главнейшим источником летописного рассказа об этом походе, как видно, по служили самые хартии договоров с Греками, из которых одну летописец сокращает, а другую приводит целиком. Обычное дело в древней Руси, договор, ряд, мир, в смысле точного определения отношений, устраивался почти всегда после распри и очень часто после военного похода. Вообще договор являлся окончанием несогласия, ссоры. Люди утверждали мир и любовь, значить и то и другое было ими же нарушено; а утвердить выгодный мир по общим понятиям древности иначе было невозможно, как после войны и непременно победоносной. Поэтому поздний летописец, прочитав Олеговы хартии, и вовсе не зная был ли при этом случае какой военный поход, очень основательно заключал, что такой поход неизменно был. Об этом несомненно говорило и предание, которое, зная только общий смысл всех дел Олеговых, точно также не могло иначе мыслить, по поводу его успехов, как в том направлении, что они были добыты по преимуществу военным подвигом. И до сей поры в международных отношениях никакие успехи не достигаются без войны. Славный болгарский царь Симеон, современник Олега, собираясь в поход на Греков и слушая их увещания о мире говорил им: "Без кровопролития нельзя получить того, чего хочешь, значить, достигнуть желаемого можно только войною" 82. И особенно это прилагалось к надменным Грекам, почитавшим всякого варвара за ничтожество до тех пор, пока этот варвар не наносил им крепкого удара. Припомним безуспешные переговоры сыновей Аттилы о свободе торга (ч. 1. 429). Русь в Олеговых договорах в полной мере достигла желаемого. Вот не малое доказательство, что поход был. Вероятно Греки устрашились и пошли на мир прежде, чем Олег мог подступить к Царьграду. Гроза собиралась, но прошла стороною. Поход был в сборе, но окончился миром, а это самое, при достигнутых выгодах без войны, должно было еще больше возвысить славу вещого Олега. Если люди с давних времен по опыту знали, что у Греков ничего не добьешься без войны, и если Олег успел все устроить именно не вынимая меча, то разве не был он человек в действительности гениальный, вещий, в простом смысле колдун. Самое ополчение Русской страны от Белаозера и Финского залива до гор Карпатских и Черного моря вполне объясняешь всеобщую значительность Греческого до говора, которого по-видимому желала, и в котором нуждалась вся Земля, почему вся она и поднялась для устройства такого великого дела. Здесь же скрываются и те причины или поводы, почему народное предание разукрасило славный подвиг славными чертами. Оно изобразило славный поход в том размере и по тому облику, какой быть может с давних времен воспевался в былинах, как желанный подвиг борьбы с Царем-градом, как богатырское дело, которое, хотя бы никогда и не случалось в действительности, но всегда рисовалось воображению предприимчивых богатырей. В рассказе летописца нет ничего сказочного, вымышленного, сочиненного. Лодки на колесах перевозились по всем нашим волокам, причем в помощь людям или лошадям в известных случаях могли быть употребляемы даже и паруса 83. Затем остаются обстоятельства, рисующие только общий облик славного победоносного похода и собранные вероятно по памяти о таких походах в давние века не одних Руссов, но вообще победителей, ходивших на Царьград еще при Уннах и Аварах.
   Были те люди невежды и неверующие в истинного Бога, как говорить летопись, но хорошо понимали значение Олеговых дел и по своему языческому разумению увековечили его имя прозванием вещий, которое на наши понятия прямо означает гений.
   Короткий летописный рассказ о делах Олега несомненно скрывает от нас многое, чем была особенно памятна народу эта великая личность и что вообще послужило поводом проименовать его вещим. К тому же, как мы говорили, в лице Олега народная память могла сосредоточить и всю славу поколения ему предшествовавшего. История видит в этой личности первого основателя Русской независимости, а следовательно и свободы; первого устроителя земских отношений, внутренних, по уставам о данях, и внешних, по уставам связей на севере с Варягами, на юге с Греками. О Хозарах, как вообще о делах с прикаспийским и приазовским краями, летопись не поминает, но по её же словам Олег был недруг Хозарам и отнял у них дани Радимичей и Северян, обложив последних легкою данью. Это освобождение от чужого ига и облегчение в данях должно было весь левый берег Днепра окончательно привязать к Киеву. Другие враги Киева, Древляне, были укрощены и примучены к тяжелой дани, но именно потому, что они были злодеи Киева. Олег, стало быть, главным образом освобождал Киев и работал для Киева. Вот по какой причине предание о Россе -- освободители, записанное Византийцами, ближе всего может относиться к Олегу.
   Самое это имя, Олег, по всем видимостям заключаешь в себе тот же смысл освободителя, ибо его корень льгъ-кий, лег-кий, льг-чити, ольгъ-чити есть русский корень, означающей, льг-оту, во-лг-оту, в смысле свободы об-лег-чения от тягостей жизни податной, покоренной; облегчение от даней, от налогов, от работы.
   Теперь нам это имя кажется норманским, так мы далеко ушли от русского корня наших помыслов, но в древней Руси это имя по-видимому носило в себе живой смысл, было имя очень понятное. Оно объясняется напр. такими отметками летописей: "приде (в 1225 г.) князь Михаил в Новгорода сын Всеволожь, внук Олгов, и бысть льгъко по волости Новутороду (в другом списке: по волости и по городу)". Псковский летописец о временах царя Федора Ив. говорит между прочим: "и дарова ему Бог державу его мирно и тишину и благоденствие и умножение плодов земных и бысть лгота всей Русской земле, и не обретеся ни разбойник, ни тать, ни грабитель, и бысть радость и веселие по всей Русской земле"... От того же корня происходить лга -- лзя, легкость, свобода, по-лга, по-льза, вольга -- вольные люди, вольница, и, быть можеть, Волга в смысле вольной, свободной реки, по которой можно было плавать, не так как по Днепру, не опасаясь никаких порожистых задержек и остановок.
   В Новгородской области по писцовым книгам много мест носят такие названия: Лза, Лзя, Лзи, Лзена, Лзени, Волзе, Вольжа река, Олзова гора и пр., и в самом Новгороде был остров Нелезин. Смысл этих имен отчасти раскрывается в летописных выражениях: "ни сена лзе добыта, не бяше льзе коня напоити". Отсюда образовалось известное нам нельзя или по древнему не-лга напр. "не-лга (не-льзе) вылезти".
   Подобные имена встречаются и в других местах. Припомним Льгов, город Курской губ., Льжу, речку Псковской губ., впадающую в реку Великую возле города Острова. Льгово, Ольгово и Льговка -- Рязанские селения; Льгина, Льгова, Льговка -- Калужские селения и мн. др. На юге в Волынской губ. река Льза, текущая между Горынью и Припетью в 25 верстах к Ю.-З. от древнего Турова, в одном месте изворачивает свой поток очень круто, именно около селения Олгомли, что явно показывает, откуда, или по какому случаю и самое селение получило свое имя. Его окружает с трех сторон река Льза, оттого оно и прозывается О-лг-омля.
   Приставка О к корню льг, Олег, дает этому имени тот же смысл, как и приставка в слове о-свободитель, о-хранитель и в бесчисленном множестве других подобных слов. Тоже должно сказать и об имени О -- лга, Ольга, которое образовалось от корня лга также самостоятельно, как и имя Олег от своего корня. Для пёрвобытного общества уже один порядок в данях, порядок в сношениях с соседями, уряд между Греческою землею и Русскою, составляли великое приобретение народной свободы и потому герой таких дел необходимо получал соответственное своим подвигам имя.
   Важнейшим подвигом освободительных дел Олега было, конечно, облегчение сношений с Царем-градом, посредством точного договора, и главным образом, то простое, но по народным понятиям и нуждам очень великое обстоятельство, что Русь, приходя в Царьград и уходя оттуда, будет вполне обеспечена всяким продовольствием, получит в этом случае всякую вольготу. Мы видели, что еще поход Аскольда заставил Греков заключить с Русью мирный договор. Но с того времени прошло 40 лет: сношения развивались; несомненно встречались новые случаи, о которых следовало условиться по новому и, быть может, именно вопрос о продовольствии составлял главнейшую заботу Руси. К тому же на Византийском престоле царствовал другой царь и даже не один, от которых неизвестно, чего можно было ожидать. Сама собою возникала необходимость поновить ветхий мир. Очень вероятно также, что Олег пользовался обстоятельствами, и в то время, как весь Царьград исполнен был смут по случаю незаконного четвертого брака царя Леона, именно в 907 г., Русский князь с угрозою войны постарался вырвать у Греков надобный договор.
   На пятое лето после этого первого уговора, Олег снова послал к Грекам послов "построить мир и положить ряды".
   На этот раз летописец вносит в свой временник всю договорную грамоту целиком. Но, по всем видимостям, и первый уговор был утвержден также на письме, откуда летописец и сделал надобное извлечение. Если б этот первый договор был только словесным предварительным соглашением для той цели, что подробности будут изложены после, то непонятно зачем было ждать этих подробностей почти целых пять лет. Несомненно, что оба договора были самостоятельны и один вовсе не служил предисловием для другого и даже не вошел в его состав.
   Новый договор был устроен, вероятнее всего, по случаю новой перемены на византийском престоле, где в тот самый год вступил на царство Константин Багрянородный, еще семилетний малютка. В таких случаях всегда подтверждались старые или устраивались новые ряды и договоры.
   Четырнадцать послов 84, в числе которых находились и пятеро, устроивших первый договор, говорили царям, что они посланы от Олга, великого князя Русского, и от всех под его рукою светлых бояр; от всех из Руси, живущих под рукою великого князя; посланы укрепить, удостоверить и утвердить от многих лет бывшую любовь между Греками и Русью; что Русь больше других желает побожески сохранить и укрепить такую любовь, не только правым словом, но писанием и клятвою твердою, поклявшись своим оружием; желает удостоверить и утвердить эту любовь по вере и по закону Русскому.
   "Первое слово, сказали послы, да умиримся с вами. Греки! да любим друг друга от всей души и изволенья, и сколько будет нашей воли, не допустим случая, чтобы кто из живущих под рукою наших светлых князей учинил какое зло или какую вину; но всеми силами постараемся не превратно и не постыдно во всякое время, во веки сохранить любовь с вами, Греки, утвержденную с клятвою нашим словом и написанием. Так и вы, Греки, храните таковую же любовь непоколебимую и непреложную, во всякое время, во все лета, к князьям светлым нашим Русским и ко всем, кто живет под рукою нашего светлого князя".
   "Введение, слишком похожее на новейшее, не возбудили сомнения о подлинности сего древнего акта?" замечает Шлецер, и вслед затем говорить, что не видит в акте "ни одной настоящей подделки". Составить себе понятие о древних Руссах, как о краснокожих дикарях, славный критик, конечно, недоумевал, встретивши документа этих дикарей, по существу дела, весьма мало отличающийся от современных нам подобных же документов.
   Первый ряд-уговор послы положили о головах. В русских сношениях с Царьградом это было первое дело, из за которого, как знаем, поднимался поход и в 865 году. Греки смотрели на варваров с высоты доставшегося им по наследству Римского величия и высокомерия, и дозволяли себе не только притеснения, но и обиды, даже уголовные. Русские, по всем видимостям, не выносили никаких обид и насилий. Чувство мести, первобытный закон мести, строго охраняли их варварское достоинство и конечно все неудовольствия и ссоры происходили больше всего от столкновений этих греческих и русских понятий о собственном достоинстве. Кроме того, при разбирательстве подобных дел, сталкивались обычаи и законы русские и греческие, возникали бесконечные споры и препирательства. Греческий закон был закон писаный, известный, утвержденный. Русский закон быль неписаный, простословесный, неизвестный, т. е. закон крепкого обычая, в котором Греки всегда могли и видеть и находить только действия личного произвола. Для Греков это был закон неутвержденный; Русские обычаи им не были известны. Дабы устранить всякие недоразумения и споры по этому поводу, было необходимо обнародовать особый устав, согласовать Русский закон с Греческим и, таким образом, устроить любовь, т. е. добрые отношения между Греками и Русью. Естественно, что такой устав должен быть написан и отдан той и другой стороне для руководства; естественно, что он должен был в написанных же копиях сохраняться и у всех Русских людей, ходивших с торгом в Грецию. Вот причина, почему он попал в летопись. Вообще можно сказать, что договор Олега является своего рода "Русскою правдою", Русским законом для устройства и обеспечения Русской жизни в Царьграде и во всей греческой страие. Он и начинается общею статьею о судебных свидетельствах и уликах.
   "А о головах, если случится такая беда, говорили послы, урядимся так: Если преступление будете обнаружено уликами явными, несомненными, то надлежит иметь веру к таким уликам; а чему не дадут веры, пусть ищущая сторона клянется в том, чему не дает веры, и когда клянется кто по вере своей ложно, то будете наказанье, если окажется такой грех.
   "Если кто убьет, Русинь Христианина или Христианин Русина, да умрет на самом месте, где сотворил убийство.
   "Если убежит убийца и будет имовит (достаточен), то его имение, какое принадлежишь ему по закону, да возьмет ближний убиенного; но и жена убившего возьмет свое, что следуеть по закону.
   "Убежит убийца неимущи, то тяжба продолжается, доколе его найдут, дабы казнить смертью.
   "Если кто кого ударить мечем, или бьет каким орудием, за то ударение или побои пусть отдаст 5 литр серебра, по закону Русскому. Если так сотворить неимущий да отдаст, сколько имеет; пусть снимет с себя и ту самую одежду, в которой ходит; а затем да клянется по своей вере, что нет у него ничего, и никто ему помочь не можеть, тогда тяжба оканчивается, взыскание прекращается.
   "Если украдет что Русин у Христианина, или Христианин у Русина и будет пойман в тот час и, сопротивляясь, будет убит, да не взыщется его смерть ни от Христиан, ни от Руси, а хозяин возьмет свое покраденое. Если вор отдастся в руки беспрекословно и возвратить покраденое, пусть за воровство заплатить втрое против покраденого.
   "Если кто творить обыск (покраденого) с мучением и явным насилием, или возьмет что либо, вместо своего, чужое, -- да возвратить втрое.
   "Если греческая ладья будет выброшена ветром великим на чужую землю и случится там кто из нас, Русских, то мы, Русские, охраним ту ладью и с грузом, отправим ее в землю Христианскую; проводим ладью сквозь всякое страшное место, пока не придет в место безопасное. Если такая ладья, или от бури, или от противного ветра (боронения) не сможет идти в свои места сама собою, то мы, Русские, потрудимся с гребцами той ладьи и допровадим с товаром их по здорову в свое место, если то случится близ Греческой земли. Если такая беда приключится ладье близ земли Русской, то проводим ее в Русскую землю. И пусть продают товар той ладьи, и если чего не могут продать, то мы, Русь, отвезем им, когда пойдем в Грецию, или с куплею, или посольством; отпустим их с честью и непроданный товар их ладьи.
   "Если случится кому с той ладьи быть в ней убиту, или потерпеть побои от нас, Русских, или возьмут Русские что либо, да будут повинны наказаниям, положенным прежде.
   "Что касается пленных, то на Руси им уставлена торговая и выкупная цена 20 золотых. Пленных на обе стороны, или от Руси, или от Греков, должно продавать в свою страну. Проданный в чужую страну, возвращается в свою с возвратом купившему той цены, за какую был продан, если дал и больше установленной цены челядина. Таким же образом, если на войне будет взят кто из Греков, да возвратится в свою страну со взносом его выкупной цены.
   "Когда потребуется вам, Грекам, на войну идти и будете собирать войско, а наши Русские захотят из почести служить царю вашему, в какое время сколько бы их к вам не пришло, пусть остаются у царя вашего по своей воле.
   "Если русский челядин будет украден, или убежит, или насильно будет продан, и начнут Русские жаловаться и под твердить это сам челядин, тогда да возьмут его в Русь. Равно, если жалуются и гости, потерявшие челядина, да ищут его, отыскавши, да возьмут его. Если кто, местный житель, в этом случае не даст сделать обыска, тот потерял правду свою (отдаст цену челядина?).
   "Кто из Русских работает в Греции у Христианского царя и умрет, не урядивши своего именья (не сделав завещания), или из своих никого при нем не будет, да возвратится то именье его наследникам в Русь. Если сделает завещание, то кому писал наследство, тот его и наследует.
   "Кто из ходящих в Грецию, торгуя на Руси, задолжает, и укрываясь, злодей, не воротится в Русь, то Русь жалуется Христианскому царству и таковый да будет взять и возвращен в Русь, если бы и не хотел 85. Это же все да творить Русь Грекам, если где таковое случится".
   В утверждение и неподвижность мира договор был написан на двух хартиях и подписан царем греческим и своею рукою послов, причем Русь клялась, как Божье созданье, по закону и по покону своего народа, не отступать от установленных глав мира и любви.
   Царь Леон почтил Русских послов дарами: золотом, паволоками, фофудьями, и велел показать им город -- "церковную красоту, палаты золотыя, и в них всякое богатство, многое злато, паволоки и каменье драгое -- и особенно Христианскую святыню: Страсти Господни -- венец, гвоздье, и хламиду багряную, и мощи Святых, поучая послов к своей вере. И так отпустил их в свою землю с честью великою".
   "Если договор этот был действительно, говорит Шлецер, очень сомневавшийся в его подлинности, то он составляет одну из величайших достопамятностей всего среднего века, что-то единственное во всем историческом мире. Ибо есть ли у нас хотя один такой договор, так подробно написанный и слово в слово из времен около 912 года?"
   В настоящее время уже никому не приходить в голову наводить сомнение на подлинность этого единственного во всем историческом мире памятника. С каздым днем он все больше и больше раскрывает свою достоверность и свое, так сказать, материковое значение для познания древней Русской Истории. Не смотря на то, что и до сих пор эта хартия виолне ясно и с точностью никем не прочтена, все-таки её язык служить первым основанием её достоверности. Это язык перевода и притом русского, а не болгарского перевода 86, язык приспособлявший себя к известному, уже не устному, а грамотному, или собственно книжному изложению, следовательно боровшийея с известными формами речи и потому оставивший в себе несомнительные следы этой борьбы, то есть крайнюю темноту и видимую нескладицу некоторых выражений. Можно надеяться, что общими усилиями ученых эта первая русская хартия со временем будет прочтена вполне точно и ясно во всех подробностях.
   Впрочем для Истории очень многое ясно и теперь, по крайней мере в общем и существенном смысле, который, сколько было нашего уменья, мы и старались удержать в своем переложении этого памятника.
   Очень справедливо заключают, что этот несомненный документ служить изобразителем умственнего, нравственного и общественного состояния древней Руси. Еще Шлецер говорил, что "критика дел на каждую статью договора была бы приятною работою". К сожалению он отложил эту критику до времени, пока будет очищен текст. А это обстоятельство и было главною причиною, почему мы и до сих пор ведем препирательства больше всего только о буквах и словах. Это же обстоятельство вообще показывает, как бесплодно вести исторические работы, задаваясь какою-либо одностороннею задачею, и не осматривая существа истории по всей его совокупности, по всем сторонам и во всех направлениях. Ведь каждый древний памятник, хотя бы лоскуток древней хартии, есть отрывок некогда цельной жизни. Ограничиваясь критикою слов и букв и не обращая в тоже время внимания на критику дел, невозможно читать и объяснять правильно и сами слова. И вот почему историк и доселе все-таки не может представить достойной страницы, дабы раскрыть вполне значение этого бесценного Русского памятника.
   Что наговорил Шлецер и вообще норманисты о великой дикости, грубости, о варварстве и разбойничестве Русских IX и X веков, все это, точка за точкою, опровергается тем же несомненным документом, современным оффициальным документом. Хартия, во первых, свидетельствует, что Руссы, хотя бы и немногие, уже в 911 году знали "грамоте и писать". Они о том и хлопочут у Греков, чтобы им дано было письменное утверждение мира или установленного ими закона для обоюдных сношений с греками, которое они и скрепляют написанием своею рукою. Может быть это написанье исполнил один из послов в качестве дьяка или как бы статс-секретаря. Этим дьяком по-видимому быль посол Стемид или Стемир, который последним является в обоих посольствах, и в числе пяти послов и в числе четырнадцати. Дьяки-секретари, как известно, всегда занимали последнее место между послами. Кроме того хартия указывает, что Руссы писали духовные завещания.
   Предлагаемый мир Руссы понимали не иначе, как в образе искренней любви "от всей души и изволенья". Слово любовь для них яснее и точнее выражало дело, чем слово мир (первое употреблено в договоре 7 раз, второе 4); поэтому, начиная договор, они, как заметил Пилецер, говорят "не только кротко, но даже по христиански". Но в сущности они говорили только по-человечески, чистосердечно, искренно, движимые простым чувством простой и еще девственной природы своих нравов. Это чувство действующей, а не мертвой любви, называемой в обыкновенных договорах миром, Руссы подтверждают делами. Из хартии видно, что на Черном море повсюду они были полными хозяевами, как у себя дома, поэтому они радушно предлагают Грекам свои услуги в несчастных случаях мореплавания. Они являются истинными друзьями, когда ладья потерпит крушение; они спасают ее, провожают до дому сквозь всякое страшное место, или в бурю и при противном ветре помогают гребцам, доставляюсь ладью в Грецию; или, по близости к Руси, отводят до времени в Русскую землю, с тем, чтобы и проданный товар с нея и самую ладью при обычном своем походе в Царьград возвратить восвояси. И за все за это они не требуют никакой платы. Напротив, за всякую обиду пловцам ладьи, или за взятое их имущество, они ставят себя под ответственность установленного наказания. Читатель может судить, насколько здесь обнаруживаются уже достаточно развитые общественные и международные понятия, которые, конечно, могли возродиться только в земле, с давних веков промышлявшей не разбоем, а торгом и потому искавшей повсюду всяких льгот и охран для водворения дружеских миролюбивых сношений с соседями. Припомним к этому о господстве на Немецком и Балтийском морях так называемого берегового права, возникшего, по всему вероятию, уже по истреблении Немцами Балтийских Славян и во всяком случае господствовавшего по преимуществу только у Германских народностей, еще в XIII и даже в XV столетии. По этому праву потерпевший крушение и с кораблем, и с грузом поступал в собственность владельца земли, у берега которой произошло несчастие. Ясно, что подобным промыслом могли заниматься только люди, не имевшие никаких побуждений жить в крепком союзе и с соседями и с дальними странами. Что Балтийские Славяне, а за ними и Русские, не так смотрели на это дело, это отчасти видно из заметки Адама Бременского о пруссах. Он говорить, что "Пруссы, жившие при море, подавали помощь мореходцам, претерпевавшим кораблекрушение и плавали по морю с целью защищать их от разбойников". Это было в половине XI века, когда только еще разгоралась борьба Немцев с Вендами, а на Прусском берегу, как мы уже знаем, существовал Русс в своей Славонии в устьях Немона и море называется "Русское море" и земля Русская. Те же побуждения и потребности Русс заявляет и на Черном море в начале Х-го века.
   Относительно пленных, эти Руссы, по договору Олега, учреждают на обе стороны выкуп; во избежание споров и ссор, соглашаются и у себя установить обязательную, Греческую определенную цену пленника, 20 золотых 87. Дозволение Руссам по своей воле оставаться в Греции в военной службе указывает на новую услугу Грекам, которая, несомненно, идет из давнего времени, по крайней мере со времен Аскольда, ибо в 902 г., прежде этого договора, там уже служат 700 Руссов 88. С другой стороны это же обстоятельство открывает и ту степень свободы, какою пользовался Русский у себя дома. "Да будут своею волею", говорит договор, объясняя тем, что свободному Русину была открыта дорога на все стороны.
   Закон о наследстве показывает, что в Царьграде жили из Русских не только простые работники, в роде Фотиевых молотилыциков и провевалыциков зерна, но и достаточные люди, об имении которых стоило хлопотать и даже стоило установить по этому предмету закон, не говоря о том, что такой закон свидетельствует также о крепких правомерных понятиях относительно имущества вообще.
   "Все это, замечает Эверс по поводу этой статьи, свидетельствуеть о неожиданном развитии купеческой промышленности". К тому же кругу крепкого состояния этой промышленности относится и объясненный нами закон о скрывающемся злодее-должнике. Неожиданное в немецком воззрении на древнюю Русь происходит от того пустого места, какое было расчищено для норманских деяний самими же немецкими учеными. Олегов договор лучше всего показывает, что он был только увенчанием очень древнего развития купеческой промышленности по всей стране и особенно между Балтийским и Черным морями.
   В обеих хартиях Олега, говорит и пишет к Грекам Русь. Она является главным деятелем и устроителем договора. Она изъявляет и предлагает мир и любовь от всей души и всей воли, на всегдашние лета. Ясно, что в этой любви и мире больше всего нуждается она, Русь, а не Греки. А как она разумеет этот мир и любовь, на это весьма обстоятельно отвечает содержание договоров, которые вообще очень явственно рисуют стремление первоначальной Руси установить с Греками добрый и прочный порядок не в военных, а именно в гражданских, торговых делах.
   В обеих хартиях Русь представляется как бы купцом, предлагающим свой товар, под видом различных условий; Грек стоит, слушает, рассматривает и утверждаешь сделку своим согласием исполнить сказанные условия. Но и он выторговал себе необходимые ограничения для свободных действий Руси, которые вполне и обличают, какова была Русь с другой, собственно военной стороны. Он потребовал, чтобы продовольствия не давать тем, кто ходить в Царьград без купли-торговли, следовательно было не мало и таких, которые назывались только купцами, но приходили в Царьград с иными целями. Вот почему Греки требовали, чтобы Русь не творила бесчиния в Греческой земле, чтобы жила за городом, в одном указанном месте, да и то с паспортами, и в город за торгом ходила бы одними назначенными воротами, под охраною царского чиновника, без оружия, числом не более 50 человек. Ясно, что и купеческая Русь отличалась характером мстителя, который не выносил и малейшего оскорбления и тотчас разделывался с обидчиком по русскому обычаю. В этом характере Руси и заключался её страшный, разбойный облик, который и до сих пор выставляется как бы существенным качеством её древнего политического бытия. Что в её среде бывали озорники, воры, злодеи, об этом нечего и спорить; но именно договор Олега вполне и обнаруживает, как сама Русь смотрела на таких злодеев и как она хлопочет об уставе и законе, хорошо понимая, что злодейские дела происходили больше всего от неправды самих же Греков.
   Русь, судя по договору, имеет весьма отчетливое понятие о широте и полноте власти греческого царя, которого поэтому называет не только царем, но и великим самодержцем. Она таким образом хорошо знает, в чем заключается идея самодержавия, но она вовсе не ведает этой идеи в своем политическом устройстве. Хартии Олега раскрывают, что политическое существо Руси заключалось в городовом дружинном быте, что Русская земля составляла союз независимых между собою городов, во главе которых стоял Киев. В городах сидели светлые князья или светлые бояре. В Киеве сидел великий князь, старший над всеми остальными, у которого остальные князья находились под рукою. Однако эти подручники, по-видимому, были совсем независимы, по крайней мере на столько, на сколько это объясняешь очень простой титул, великого, старейшаго -- и только. Вот почему, мир и договор с Греками устраивается "по желанию всех князей" и вдобавок по повелению от всей Руси. Послы идут от Великого Князя и от всех светлых бояр-князей, дают ручательство от всех князей, требуют и от Греков, чтобы хранили любовь к князьям светлым Русским и ко всем живущим под рукою Великого Князя. Таким образом с Греками договаривается не один Великий Князь, а вся община князей, все княжье. Князья же, как заметил и договор, сидели в своих особых городах. От каждого города в Царьград хаживали свои особые послы и свои гости, которые особо по городам получали и месячное содержание от Греков, а это, с своей стороны, свидетельствует, что главнейшими деятелями в этих сношениях были собственно города, а не князья, и что князь в древнейшем русском городе значил тоже, что он значил впоследствии в Новгороде. По этой причине и самые имена князей нисколько не были важны для установления договора. Договор об них и не упоминает.
   Очень любопытно постановление Олега давать на русские города уклады. Если такой устав вместе с данью на 2000 кораблей по 12 гривен на человека можно почитать эпическою похвальбою и прикрасою, то все-таки несомненно, что эти уклады явились в предании не с ветра, а были отголоском действительно существовавших когда либо греческих же даней, распределяемых именно по городам.
   Уклад в отношении дани значит то, что уложено, положено, определено до постоянной уплаты. Это тоже, что и теперешний подушный оклад подати или оклад жалованья. Ежегодные дани, дары, стипендии, субсидии еще Рим давал Роксоланам, напр. при императоре Адриаве 117 -- 138 г. Затем Унны получали с Царяграда ежегодную дань сначала в 350 литр, а при Аттиле в 750 и даже 2100. В шестом столетии ежегодную дань получали Унны-Котригуры. Все это были жители нашей Днепровской стороны. Естественно также предполагать, что получаемая дань распределялась между варварами в меру участия разных их племен или земель в общей помощи, в общих походах. Несомненно, что дележ был справедливый и каждый получал столько, сколько приносил своим мечем пользы общему делу. Если очень многие никак не желают признавать в Роксоланах и Уннах наших Славян, то все согласны по крайней мере в том, что в полках Аттилы ходили между прочим и Славяне; а если они ходили, то стало быть непременно участвовали и в дележе ежегодных укладов, а потому память, предание о таких укладах по землям, по городам, могла сохраняться на Руси еще с Роксоланских времен и народная былина очень основательно могла присвоить эти уклады победоносному Олегу.
  
   Варвары античного и среднего века, при нашествиях на Римские и Византийские области, всегда собирали свои дружины от разных концов своей дикой страны, всегда и везде, в Галлии, напр, при Цезаре, и в Скифии еще от времени Митридата, собирались в поход точно также как наш Олег, приглашая на общую добычу или для общей цели всех соседей. Все так называемые полчища Атиллы, подобно полчищам Наполеона, состояли из множества разнородных дружин, которые по естественным причинам должны были получать из завоеванных ежегодных даней свои уклады -- оклады. Все это необходимо на водить на мысль, что Олеговы уклады могут служить драгоценным свидетельством об участии наших северных и Днепровских племен в войнах Роксолан, Готов, Уннов, Аваров и т. д.; а уклады именно на города могут свидетельствовать и о существовании у нас городов от самых древних времен;
  
   По летописи Олег называется вещим больше всего за мирный договор, за то что воротился в Киев, как купец, неся золото, паволоки, овощи, вина и всякое узорочье, то есть, за то, что доставил Киеву полные способы свободно получать все Греческие товары. Оттого и народная память о нем исполнена любви и благодарности. Она в летописи отметила, что он жил, имея мир ко всем сторонам, и что о смерти его плакались по нем все люди плачем великим. Так народ почитал необходимым поминать хорошего князя. Эти люди провожали в могилу не только освободителя и первого строителя Русской Земли, но и первого ее доброго хозяина, первого её великого промышленника, выразившего в своем лице, основные черты общенародных целей и задач жизни.
   По случаю смерти Олега, летопись рассказывает легенду, что он умер от своего любимого коня. Однажды, еще до Цареградского похода Олег спросил волхвов-кудесников, от чего приключится ему смерть? Один кудесник утвердил, что он умрет от коня, на котором ездит и которого больше всех любит. Олег поверил и удалил любимого коня, повелев его беречь и кормить, но к себе никогда не приводить. Так прошло несколько лет. Уже на пятый год после славного похода он вспомнил о коне и спросил конюшего, где любимый конь? "Давно умер", -- ответил конюший. Олег с укоризною посмеялся над кудесником: "То-то волхвы, все неправду говорят, все ложь! -- Конь умер, а я жив!" Он захотел взглянуть хотя на кости своего старого друга. Велел оседлать коня и поехал на место, где лежали останки. Кости были голы и череп голый. Князь подошел к костям, двинул ногою череп и посмеявшись, примолвил: "От сего ли черепа смерть мне взять!" В ту минуту из черепа взвилась змея и ужалила князя в ногу. С того он разболелся и помер.
   Не во всем, но сходный рассказ существует и в поздних исландских сагах, куда он мог попасть или из одного общего источника с нашим, или прямо из Руси, ибо основа его, по-видимому, принадлежит еще античной, скифской древности и может скрывать в себе иносказание или миф о погибели героя от любимого, но коварного друга.
   Киевляне погребли Олега на горе Щековице. И спустя двести лет его могила оставалась памятною, потому что была насыпана курганом и обозначала как бы особое урочище под Киевом 89.
   Мы уже говорили о том, что имя Олега, как нередко случается в истории, могло покрыть собою и деяния Аскольда. Нам кажется, что самый договор Олега носит в себе следы того договора, какой мог быть заключен еще при Аскольде.
   Первая статья о головах, о проказе убийства, прямо свидетельствует, что повод начинать договор такою статьею существовал именно при Аскольде и подробно изображен Фотием (I, стр. 498). Мы увидим, что договоры вообще ставили на первом месте именно те обстоятельства, из-за которых возникали затруднения и ссоры приводили к договорному соглашению. Святослав начинает тем, что клянется никогда даже и не помышлять о походе на Греков; Игорь начинает тем, что обещается давать Русским послам и гостям грамоты с обозначением, сколько именно Русских кораблей идет в Грецию. Эти обстоятельства прямо указывают конечные цели или существенные поводы для соглашений. Олегова же первая статья вполне объясняется только рассказом Фотия о наглом убийстве Русского в Царьграде. Могло случиться и при Олеге такое же событие, но тем естественнее было повторить и при Олеге те ряды, какими установлен быль мир после Аскольдова похода. Весь Олегов договор развивает главным образом уставы для обеспечения и охраны личности, чего добивалась Русь и в 865 году. И так, нам кажется, что основу для договорных сношений с Греками впервые положил Аскольд, или его поколение, и что Олег только еще больше утвердил и распространил положенное основание, и по всему вероятью без кровопролития, чем и заслужил особую признательность народа. Таким образом, уже поколение Аскольда своими деяниями довольно явственно обозначило зарождение Руси в смысле политического тела.
   Подвиг Аскольда окончился водворением правила и порядка в сношениях с Царем-градом. После Фотиева рассказа нельзя и сомневаться в том, что этот подвиг был предпринять именно только с целью обуздать наглое своеволие Греков в отношении хотя бы и к варварской Руси.
   По рассказу Летописи в одно и тоже время, почти в один год, на севере и на юге: кто-то действует одинаково, по одной идее, хотя и из особых гнезд, вполне независимых друг от друга. Одинаково, почти в один год, и Новгород, и Киев начинают одно всенародное дело, именно ищут правила и порядка; один ищет правильной власти для домашнего употребления, другой -- правильных сношений с центром всемирного торга. Все это делают только одни Норманны, говорить Шлецер. Только одни Норманны, повторяет школа. Но и сам Шдецер и вея его школа постоянно изображают Норманнов разбойниками, наглыми грабителями, которые только о том думают, как бы где что схватить и захватить, почему и самые походы Руси на Царьград описываются по преимуществу разбойными делами. А между тем основной смысл этих первых движений Руси вполне наглядно и в точности обличает только одни самые мирные побуждения, обнажавшия меч в крайней необходимости, из одного желания добыть себе долгий и благодатный мир и спокоиствие.
   Кто же на самом деле так действовал? Несомненно так действовали люди, для которых целью жизни быль правильный торговый промысл, а вовсе не разбойный норманский захват чужого добра. Так действовал разум всего передового, наиболее деятельного населения нашей страны; так действовала вся Земля или та соль Земли, которая держала в руках торги и промыслы по всем главнейшим углам страны. Здесь опять невольно вспоминается летописное предание, что по всем главным городам к началу нашей истории сидели пришельцы Варяги, конечно Венды, Балтийские Славяне, распространявшие по Русской земле совсем иные порядки и нравы, чем те, какие обыкновенно приписывают Варягам-Норманнам. Поколение, призвавшее в Новгород Рюрика, и в Киеве давшее место Аскольду, само собою строило уже основание для будущей Русской народности. Оно сосредоточивалось на двух окраинах торгового греческого пути разрозненно, но с одною целью, чтобы владеть самостоятельно и независимо морским ходом, за море к Варягам и за море к Грекам. Оно образовало два особые гнезда, две особые народные силы, которые и дальше могли бы идити друг от друга независимо и самостоятельно, если б в их политических корнях лежали начала разнородности. Но они даже и по имени были однородны. Они были созданы одним племенем Варягов-Вендов.
   Олег соединил разрозненную силу в одно место, дал ей одно средоточие, одну волю и тем, как бы следуя закону первобытного творчества, основал Русскую твердь. Но, повторим, Олег был исторический деятель и из ничего творить не мог. Твердь эта готовилась быть твердию с незапамятных времен. Она успела выработать в своей жизни самое существенное начало для дальнейшего развития, это -- живую потребность порядка, правила, устава, и стало быть потребность правильной власти. Но все это вырабатывается и создается повсюду у всех исторических народностей не столько историческими деятелями, сколько самою жизнью народа, многообразными отношениями народа между собою и к соседам. Исторические деятели в этих случаях являются, по призыву ли, по захвату ли, только выразителями давнишнего народного хотенья, давнишней назревшей народной потребности.
   Русская твердь вместе с тем еще до призвания князей успела выработать и особую форму, особый образ для своего политического существования. Она выработала город, особое земское общество, которое и владело всею землею, которое и с призванием князей не изменяет своих дел и стремлений и ведет самого князя к тем же старозаветным целям. По-прежнему, хотя и с новыми силами Русь является только дружиною городов, где были старшие и младшие, но еще не рождалось и помышления о государе в смысле норманского феодала или греческого самодержца. С призванием князей только с большею самостоятельностью отделяется военное сословие и действует, как передовая главная общественная сила под именем княжей дружины.
   По смерти Олега стал княжить Игорь, сын Рюрика. Но если сам Рюрик только легенда, мечта, то откуда же происходил этот Игорь, живой человек, памятный даже и Грекам, записанный в их летописи? На это нет другого ответа, кроме летописного сказанья, что он действительно был сын Рюрика. Олегом он принесен в Киев малюткою. Олег его выростил и женил на Ольге, приведенной из Пскова. Во все время Олегова княженья, он оставался совсем незаметным и не помянут даже в договорной греческой грамоте. Имя Игорь, как уверяют, Скандинавское, написанное по гречески Ингор, а у Скандинавов был Ингвар. Покойный Гедеонов раскрыл до очевидности, что это имя может быть также и славянским. Но по русски и по смыслу многих, очень важных обстоятельств его жизни, Игоря можно именовать Горяем, как прозывали у нас людей несчастливых, злосчастных. Многое в жизни ему не удавалось и самая жизнь его окончилась злосчастною погибелью. Иначе такие люди назывались Гориславичами, Гориславами 90. Однако первое дело Игоря было удачно. Древляне, сидевщие у Олега долгое время мирно, тотчас после его смерти заратились против Игоря, или по другому выражению "затворились" от него, отказались платить дань. Игорь победил их и наложил дань больше Олеговой. Тем же порядком было усмирено и другое родственное Руси, но совсем непокорное племя, Уличи. Они жили внизу Днепра, по всему вероятью в Запорожских местах, в Геродотовской Илее, в болотистой и лесной земле, известной у нас под именем Олешья. В соответствие позднейшей Запорожской Сече, у них был также неприступный город Пересечен, как видно значивший тоже самое, что и Сеча, осек. Нет также сомнения, что они по месту своего жительства и по своей независимости и неукротимости могли делать Руси значительную помеху во время торговых походов в Царьград. Чем больше развивались и устраивались связи с Грецией, тем необходимее становилось окончательно устроиться и с Уличами. Вот почему летопись, не говоря прямо, в чем было дело, указываете однако, что войны с Уличами начались еще при Аскольде, продолжались при Олеге, который водил Уличей уже на Греков, и окончились при Игоре. Был у Игоря воевода Сдентелд, который также, как Олег Древлян, примучил и это племя. Игорь возложил на них дань и отдал ее в пользованье Свентелду. Долго не поддавался только один город Пересечен. Воевода сидел около него 3 года и едва взял. Тогда Уличи совсем перебрались с Днепра в землю Геродотовских Алазон, между Бугом и Днестром. Да и сами они, по всему вероятию, были потомками тех же Алазон или средневековых Днепровских Алан, Улцинцуров, Аульциагров. Указание летописи, что только один их город не сдавался три года, заставляет предполагать, что были и другие города, взятые без особых усилий. Действительно, в половине X века, когда эта Днепровская сторона принадлежала уже Печенегам, Константин Багрянородный упоминает о развалинах шести городов, лежавших по западному берегу Днепра, при переправах через реку. Один из городов назывался по гречески Белым; другие носили печенежские имена, все с окончанием кат, что может указывать и на Славянское ката, кота, хата. Между развалинами находились следы церквей и каменных крестов, почему иные думали, что там некогда жили Греки 91.
   Таким образом Греческий путь от Варягов до самого Царьграда был вполне прочищен и теперь находился уже в одной руке, которая поэтому и могла твердо подписывать разные обязательства в договорах с Греками.
   Но от Варягов по Русской стране существовала еще дорога в иной морской угол, от которого страна также во многом зависела и нуждалась в нем. То был Симов жребий, далекий восток, богатое и цветущее в то время Каспийское поморье.
   Об отношениях Руси к этому краю летопись ничего не помнила и не знала и как бы ничего не хотела знать. Она в своей географии не упомянула даже о реке Доне. Можно полагать, что составителю "повести временных лет" не встретился ни один человек, который что-либо знал или помнил о русских делах с востоком. В этом случае очень заметный пробел нашей летописи значительно пополняют ученые Арабы.
   Мы уже говорили (1, стр. 510), что по их свидетельству еще в 60 -- 70-х годах девятого столетия, когда впервые и над Царьградом пронеслось имя Руси, Русские купцы, они же и Славяне, ходили по Волге не только в Хозарию, но и к юговосточным берегам Каспийского моря (Астрабад) в страну Джурджан, где высаживались на любой им берег, а иногда провозили свои товары по тамошнему порядку на верблюдах даже в Багдад. Быть может это были походы Новгородские, независимые от Киева. Киевская Русь освободилась от Хозарского владычества еще при Аскольде, что вполне согласуется и с рассказом патр. Фотия. При Олеге Новгород перебрался в Киев: разрозненная Русь соединилась и теперь уже из Киева стала действовать еще сильнее. Однако освобождение от Хозарских даней было недостаточно. Теперь по-видимому Русь добивалась уже прямой и вполне свободной дороги в Закаспийские страны, и кроме того очень желала устроить себе независимое, безопасное и самостоятельное пребывание в тамошних местах, подобно тому, как она добилась наконец того же самого даже и в Царьграде. Хозары, потерявши свои дани, все-таки не могли жить без Русских товаров и потому не препятствовали Русской торговле. Они напротив, как сейчас увидим, действовали даже за одно с Русью.
   Немудрено, что их политические и торговые выгоды в сношениях с закаспийскою страною в иных случаях могли с Русскими попадать на один путь. Для промышленника, купца важнее всего был порядок, устав, закон, ограждавший безопасность его личности и его имущества, дававший известную свободу действий. Какие были порядки на этот счет в закаспийских странах, нам неизвестно; но несомненно, что и там, как и в Царьграде, случались беспорядки, обиды и даже убийства, которые по Русским понятиям всегда требовали отмщенья. Конечно, для бессильной Руси отмщенье было невозможно; но в это время, явившись народною силою, она уже не могла прощать обид, и рано ли, поздно ли, выждав случай и время, всегда наносила своему обидчику более или менее чувствительный удар.
   Арабы рассказывают, что еще около 880 г. Русские приходили в устье р. Джурджан, воевали и были все побиты; что через 30 лет они снова приходили туда же, в 16 кораблях, успели произвести опустошения, грабежи и убийства и были тоже побиты или взяты в плен. Это случилось в 909 -- 910 г. Вскоре после этой второй неудачи, Русь собралась в таком количестве и произвела повсюду такое мщенье, о котором рассказывали, что это было первое вражеское нашествие на мирный Каспий, никогда до той поры не испытавший ничего подобного.
   Об этом походе оставил довольно обстоятельный рассказ араб Масуди, почти современник происшествия. Время похода относят к 913 -- 914 году, когда были усмирены Древляне и Игорева дружина могла свободно располагать своими силами.
   Из Киева к устьям Волги на кораблях в то время чаще всего плавали вниз по Днепру и по Черному морю, оно же и Русское море, говорить Масуди, ибо оно принадлежите Русским и никто кроме их, Руссов, не плавает по нем. На этот раз Русь скопилась в пятистах кораблях, в каждом по 100 человек. Обогнув Таврический полуостров, она пришла в Воспорский (Керченский) пролив, где Хозарский царь держал сильную стражу и никого не пропускал в свои земли. И теперь еще по всему Таманскому полуострову на видных и высоких местах встречаются следы старых городков, иногда сложенных из камней, выбранных от древнегреческих городищ и даже надгробных памятников. Несомненно, что с этих вышек наблюдали по морю во все стороны и Хозары. Внезапный приход Руси в таком множестве кораблей наделал бы конечно большую тревогу и потому естественно предполагать, что этот поход заранее, по уговору, был уже известен Хозарам.
   Масуди говорит, что Руссы, прибыв в пролив, послали просить Хозарского царя, чтобы пропустил их на грабеж в Хозарское море, а они за то отдадут ему половину всей добычи. Царь согласился. Руссы прошли Воспор и Азовское море, вошли в устье Дона и поднялись до перевала в Волгу, вероятно до самого Хозарского Саркела, вблизи теперешней Качалинской станицы. Здесь они точно также, как Олег, должны были перевести свои корабли на колесах в Волгу. Вниз по реке до её устья или до Хозарской столицы было уже недалеко. Переехав в море, корабли распространились отрядами по всем его богатым прикавказским и закавказским берегам, от Баку или Нефтяной страны и до Астрабада. "Руссы проливали кровь, брали в плен женщин и детей: грабили имущество, распускали всадников для нападений, жгли села и города". Народы, обитавшие около этого моря, с ужасом возопили. С древнейшего времени не случалось им даже и слышать, чтобы враг когда либо нападал на них в этих местах. Приходили сюда только корабли купцов да лодки рыболовов.
   Разгромив эти мирные и богатые берега, Руссы отошли к Нефтяной земле и поселились на отдых на разбросанных против нее островах. Тогда, опомнившись от удара, жители вооружились, сели на корабли и купеческие суда и отправились к островам. Но Руссы не дремали и встретили врага таким отпором, что тысяча мусульман были изрублены и потоплены. Многие месяцы Руссы оставались на море полными хозяевами. Никто из тамошних народов не осмеливался подступить к ним; все, напротив, в большом страхе только укрепляли береговые места и ежеминутно сторожили их прихода. Наконец, обремененные добычею, они ушли. Приплыв к устью Волги, Руссы послали к Хозарскому царю обещанную половину грабежа. Узнали об их возвращении все мусульмане Хозарской столицы, особенно гвардия, и стали говорить царю: "Позволь нам отомстить, ведь этот народ нападал на наших братьев, мусульман, проливал их кровь и пленил их жен и детей"! Не мог отговриваться Хозарский царь и поспешил только известить Руссов, что мусульмане поднимаются на них.
   Мусульмане собрались побить Руссов при входе их в город. С мусульманами много было и христиан, живших в Хозарской столице. Всего собралось около 15 тысяч на конях и в вооружении. Как только завидели враги друг друга, Руссы тотчас вышли из судов и началась битва, которая продолжалась три дня. Однако Бог помог мусульманам и Руссы были разбиты, кто быль убит, кто утоплен. Тысяч пять из них спаслось и и убежало вверх по Волге; но и там Буртасы Болгары всех побили. Сосчитано убитых мусульманами по берегу Хозарской рекн около 30 тысяч. Сколько воротилось отважных мореплавателей домой, неизвестяо. Но нет сомнения, что кто нибудь принес же на родину весть о том, какими ручьями Русской крови обагрились берега и самый поток Волги. А кровь Русская нигде даром не пропадала.
   Верны или неверны указанная цифры, но они свидетельствуют одно, что Русь в этом походе была очень несчастна и возвратилась домой не только без добычи, но, быть может, действительно только в незначительном остатке спасшихся бегством героев.
   Вслед за этим несчастным подвигом, на Русскую землю впервые пришли Печенеги. Могло случиться, как и действительно бывало, что эти степняки слышали о несчастном конце Русского похода и приблизились к Русским землям, дабы воспользоваться обстоятельствами. Они в то время передвигались из за Волги по следам Венгров и подобно всем кочевникам имели обычай нападать на неприятеля в расплох, когда не оставалось дома защитников земли. Игорь умирился с ними и они прошли дальше к Дунаю в помощь Грекам, призывавшим их на Болгар.
   Если мы припомним (I, стр. 453), как были призваны Греками Авары, для укрощения Днепровских же и Дунайских Славян, то можем заключить, что для тех же целей были вызваны с своих мест Венгры, а потом и Печенеги. Очень хитрая, но близорукая политика Византийцев, всегда старалась натравливать своих врагов друг на друга. И особенно она боялась, когда оседлое население устраивалось в независимое государство, когда у варваров заводились единство и порядок, порождавшие неминуемое народное могущество. В таком могуществе в это время находились соседи Византийцев, Болгары. Из опасения перед их завоеваниями, Греки и заводили дружбу с кочевниками, которых вообще нетрудно было привлекать к переселениям и к занятью чужих земель, тем больше, что на дальнем востоке, за Волгою и Уралом, давно уже шла кочевая борьба и кочевники вытесняли друг друга со старых жилищ.
   При владычестве Хозар в древних скифских степях, от нижнего Дона до нижнего Дуная, не было слышно большего кочевого народа. Малые остатки прежних кочевых племен в роде Торков, Берендеев и пр. по всему вероятью с давних времен жили, в подчинении и в услугах Руси. Сами Хозары от кочевой борьбы приходили в упадок. Все это очень помогло возрождению Киевской Руси. Но вот появились Венгры, которые мирно прошли мимо Киева еще при Олеге в 898 г.. "ходяще, как Половцы", замечает летопись, обозначая их кочевой быть. Они прошли мирно, вероятно по той причине, что не были сильны и опасались Руси. Теперь по пятам Венгров показались Печенеги. Это был народ сильный, многочисленный, и потому могущественный, который не боялся никакого соседа. Мало по малу они заняли всю область Геродотовской Скифии и расположились по сторонам нижнего Днепра восемью особыми ордами по особности своих племен. Четыре орды находились между Доном и Днепром, и четыре между Днепром и Дунаем. Вся занятая ими страна простиралась на 60 дней пути, от Доростола (Силистрии) на Дунае до Хозарского Саркела на Дону у Качалинской станицы 91. До сих пор один из правых притоков Дона, р. Чир и Станица Чиры, по всему вероятию, сохраняют имя самой восточной Печенежской орды, которая прозывалась, по написанию Греков, Чур и Кварчичур.
   Для новорожденной Руси это пришествие сильных кочевников было великим несчастием. Только что с большими трудами был совсем очищен и по-граждански устроен договорами прямой путь к Царьграду и, следовательно, вообще к странам высшего развития, -- как поперек этого самого пути растянулось идолище поганое и залегло все дороги, охватило все движения Руси на Юг. На первых же порах у Русского птенца подрезаны были крылья. Для Греков это было хорошо. Греки боялись Руси, боялись Болгар и Венгров, и потому Печенежское могущество для них являлось самым желанным оплотом против северных беспокойных соседей. Они очень здраво и дальновидно рассуждали, что с Печенегами надо всегда обходиться очень дружелюбно, вступать в союзы, каждый год посылать к ним послов с дарами, а их послов или заложников принимать и содержать в Цареграде со всякими услугами и почестями. Первое дело -- они живут вблизи Херсона, на который могут нападать, а главное -- они граничат с Русью и могут ей вредить самым чувствительным образом. Теперь Руссы вполне должны зависеть от того, в дружбе или во вражде они с Печенегами; теперь без союза с Печенегами им нельзя ни с кем воевать, потому что как скоро они уйдут в поле, Печенеги тотчас явятся в их землю и станут ее опустошать; теперь Руссы без пропуска Печенегов не могут свободно проходить и в Царьград, ни для войны, ни для торговли; теперь союзом, письмами, дарами Греку всегда можно подвинуть Печенега на эту кровожадную Русь, также на Венгров и Болгар. Так описывал новые обстоятельства Руси сам Греческий император, современник Игоря, Константин Багрянородный.
   Он рассказывает и о порядке, в каком происходили сношения Греков с этим варварским народом. Византийский посол приезжал прежде в Херсон и посылал к Печенегам, требуя проводников и заложников. С проводниками отправлялся в путь, а заложник оставлял в Херсонской крепости под охраною. При этом Печенеги, ненасытные и жадные, бесстыдно выпрашивали и даже требовали у посла много подарков, проводники за свой труд и за лошадей, заложники на себя, по случаю сиденья в Херсоне, и на своих жен, остававшихся дома, в разлуке с ними. Приезжал посол в их землю, они требовали уже не посольских, а императорских подарков, а проводники опять требовали даров для своих жен и родственников, которых оставили дома. При возвращенин в Херсон проводники снова выпрашивает плату за труд и лошадей. Когда посол приплывал в кораблях к той орде, которая занимала Русский берег моря, между Днестром и Днепром, то он, вероятно из боязни, не выходил из судна на берег, но через посланного давал знать о своем прибытии, требовал заложников, которых помещал у себя на кораблях, и давал заложников с своей стороны. Потом на кораблях же исполнял посольство, приводил союзников к клятве и раздавал им императорские дары.
   Особенно Печенегов боялись Венгры. Однажды Греческие послы предложили Венграм изгнать Печенегов и занять их земли, принадлежавшие прежде Венграм же. Тогда все Венгерские князья закричали в один голос: "Как это возможно! Это народ бесчисленный и кровожадный, никаких сил не станет победить его. Не говорите нам таких речей. Узнают об этом Печенеги -- беда нам!" Венгры много раз были побеждаемы и разбиваемы Печенегами наижесточайпшм образом, почему и жили в большом страхе от них.
   Русские не боялись, но иногда войною, иногда миром заставляли варваров уважать Русское имя. Однако, во всяком случае, Печенежская дружба доставалась Киеву не дешево. Вероятно Игорь в стесненных обстоятельствах не мало заплатил и за то, что бы на первых порах умириться с новым врагом. Спустя пять лет после этого мира он уже воевал с новыми друзьями.
   Поселившись в степях Нижнего Днепра, Печенеги скоро поняли выгоды своего местожительства между Русью и Корсунем и стали заниматься торгом, т. е. в сущности стали провожать торговые караваны Корсунцев в Русь (к Киеву), в Хозарию, к Устью Волги и в Цихию, как тогда называлась вообще сторона Киммерийского Воспора на Кавказском его берегу. Так вероятно и прежние степняки Днепровской местности, начиная от Скифов, служили за хорошое вознаграждение проводниками, охранителями в торговых путешествиях Греков.
   Это был народ великорослый, длиннобородый, усатый, на вид свирепый, отличный наездник на коне, изумительный стрелок из лука. Одевались они в короткие кафтаны до колен; при вооружении носили кольчуги и шлемы. Подобно древним Скифам, их главнейшее оружие составляли колчан, наполненный стрелами, и кривой лук в налуче, висевшие сбоку, за спиною, на поясе. Носили также обоюдоострый трехгранный меч -- кинжал. Кроме того употребляли копья, простые и длинные, и короткие метательные. На копьях же носили прапоры или знамена. Употребляли в дело аркан или железный крюк. Начинали битву ужасным криком и тучею стрел. Наводили ужас своими конными атаками.
   По отеческому обычаю они сначала стремительно бросались на противника, осыпали его тучею стрел, ударяли в копья. Но проходило немного времени и они с таким же стремлением обращались в бегство, заманивая врага в погоню за собою. Если это удавалось и неприятель бросался вслед за ними, они, выждав минуту, внезапно поворачивались к нему лицем и снова начинали бой, каждый раз с новым мужеством и с новою отвагою, с новым беззаветным натиском. Такую хитрость они повторяли до тех пор, пока значительно утомляли неприятеля. Тогда, обнажив мечи, они также внезапно с страшным воинственным криком, быстрее мысли, бросались в рукопашную и начинали косить без разбора, направо и налево, и нападающих и бегущих. Когда им приходилось обращаться в действительное бегство, они точно также отступали быстро, всегда "стреляя назад и в тоже время не забывая бежать вперед". Если преследование достигало наконец их коша или кочевого стана, состоявшего из крытых кожами повозок, тогда с обычным проворством и быстротою, среди открытого поля, из тех же повозок они устраивали своего рода крепость; они ставили и связывали повозки одну к другой в виде круглого городка и сражались из за них, как из за вала. Внутри, из повозок же строили косые проходы, куда скрывались в случае опасности или уходили для отдыха. Это были кочевничьи крепкие стены, которые приходилось брать, как настоящее укрепление. Надо при этом заметить, что в повозках всегда находились их жены и дети и все имущество. По русски эти повозки назывались вежами. Судя по позднейшим изображениям Половецких веж, они состояли из четыреугольного ящика, поставленного на двух колесах и крытого шатром, сшитым из кожи или из толстого холста. Не потому ли Анна Комнина дает им сравнение с башнями, говоря, что "Печенеги ограждали свое войско крытыми повозками, будто башнями", В Днепровских степях у чабанов или пастухов еще и теперь встречаются повозки, устроенные подобным же образом -- ящиком на двух колесах, только с инакою покрышкою. Вежи -- повозки составляли сокровище варваров и вместе с тем защиту, а потому употреблялись во всех случах, где требовалось постоять за себя. Распределяя полки отрядами, они ставили между ними и ряды повозок, так что каждый отряд должен был драться еще с большим ожесточением в виду своих домов, своих семей. Повозки вообще служили в их действиях точкою опоры, и конечно всегда ставились в наиболее выгодных и безопасных местах.
   Для засады Печенеги пользовались каждою ложбиною, каждою балкою, откуда появлялись внезапно, выростая точно из земли. В случаях переправы через реку, они устраивались таким образом: вместо лодки спускали на воду мешок, плотно сшитый из воловьей кожи и набитый соломою или тростником: садились на него верхом, складывали на него же седло оружие и все походное имущество; привязывали мешок к хвосту лошади и пускали ее плыть вперед.
   По сказанию Арабов, Печенеги питались одним просом. Западные писатели уверяли, что они пили звериную кровь и елн сырое лошадиное, лисичье, волчье и кошачье мясо. Греки рассказывали, что они пили лошадиную кровь, отворяя нарочно известную жилу у коня. Когда кто нибудь из них умирал естественною смертью или на войне, говорить Никита Хониат, писатель XIII века, то с мертвецами вместе закапывали их боевых коней, их луки с тетивами (и колчаны со стрелами), их обоюдоострые мечи, и в ту же могилу зарывали живыми и пленников. Так долго сохранялись в наших степях Скифские обычаи.
   Печенеги сделались страшными врагами Руси уже при Владимире, особенно после всенародного крещения Руси. Быть может этому очень способствовала перемена в отношениях Руси к Грекам, а вследствие того и Греков к Печенегам. До того времени, за исключением одной войны при Игоре и нападения на Киев при Святославе, по науку Греков, Печенеги жили с Русью мирно. Вероятно мир держался обоюдными интересами торговли с Корсунем и Царьградом, с Каспийским и Азовским краями, причем, как мы говорили, Печенеги служили оберегателями торговых караванов, получал за это достаточную плату. А на Днепровских порогах они вероятно получали дань уже за то только что не нападали на проезжающих Руссов.
  
   В некоторых списках летописей под 921 приставлено известие, что Игорь пристроить многое войско и бесчисленно кораблей. Это было на другой год после войны с Печенегами. Куда он собирался, летопись не упоминает; но сбор кораблей может указывать только на поход в Царьград или же в Каспийское море. Между тем, Русь по-видимому жила с Греками в мире. В 935 т. в Греческом флоте, отправленном в Италию, находилось 7 русских кораблей и на них 415 чел. Руссов. Только в 28-е лето Игорева княжения случилось что-то такое, чего Русь не могла простить и поднялась на Царьград великою силою. Это было в 941 году.
   Болгары, завидя на море Русские суда, тотчас послали известить Греков, потому что в это время их царь Петр был в мире и даже в родстве с Греческим царем. Они рассказывали, что 10 тысяч кораблей плывут к Царьграду. Иные Византийцы прибавляют до 15 тысяч. Вернее всех свидетельствует западный писатель Лиутпранд, который говорить только о тысяче кораблях слишком 92. Корабли названы скедиями. Это имя быть может сродни Новгородским и Псковским скуям и ушкуям, и Волжским ушкалам. В то время, как Греки готовились встретить врага, он уже опустошал все побережье Цареградского пролива по обеим сторонам, производя повсюду обычные тому времени ратные дела, сожигая селы, церкви и монастыри, и без пощады убивая жителей. Иных, поставя вместо цели, пронзали стрелами, иных распинали на кресте, сажали на кол; священникам и монахам связывали назад руки и в голову вбивали железные гвозди. Впрочем, всем этим словам вполне доверять нельзя. Это фразы обычной греческой риторики, которая почти слово в слово повторяется при всех случаях, когда ритор желал изобразить особенное бедствие.
   Но вот показался и Греческий флот, вооруженный аргументом, т. е. трубами, в роде пушек, из которых пускали на врагов знаменитый греческий огонь. Теперь эти трубы были уставлены не только на корме, но и на носу, и сверх того по обоим бортам каждого корабля. Флот встретил Русских у Искреста, как по-русски назывался светильник или маяк, стоявший на скале при выходе из пролива в Черное море. Вероятно Русь сама выманила Греков в открытое море, где надеялась с полным успехом не только разбить, но и захватить своих врагов живьем. О таком намеренин Игоря прямо говорить современник события западный писатель Лиутпранд 93. Руссам к тому же очень благоприятствовала наставшая тишина на море. Но именно это самое обстоятельство больше всего помогло Грекам, потому что только в тихую погоду "аргумента греческого огня" мог действовать с настоящею силою и без всякой помехи. В ветер он в редких случаях достигал цели. Как только приблизились друг к другу корабли, огонь был пущен во все стороны. Главным его составом была нефть, которая горела даже на воде. Облитые корабли и люди и вся поклажа мгновенно воспламенялись и производили пожар со всех сторон. Спасаясь от огня, Руссы стали бросаться в море, желая лучше утонуть, чем сгореть. Иные, обремененные латами и шишаками, тотчас шли ко дну: иные, плывя, горели в самых волнах морских. Ушли от погибели только те, которые успели отплыть к азиатскому низменному берегу, в мелководье, куда, вероятно, в подобных случаях всегда спасались Руссы и куда греческие огненосные суда не могли пройти, по своей величине.
   Оставшиеся Руссы были еще очень многочисленны и потому распространили свой набег на все близь лежащее азиатское по морье в Вифинии, высаживаясь на берег и углубляясь в страну для всякой добычи. Когда с сухого пути их выбивали собравшиеся сухопутные греческие полки, конные и пешие, тогда Руссы держались в своих малых кораблях на мелководье и не без успеха продолжали неравную борьбу в течении всего лета. Мелкая вода была для них своего рода крепостью, так что во все это время они жили и ночевали в своих лодках. Наконец настал сентябрь месяц. Запасы съестного истощались и добывать их было уже труднее. Руссы порешили возвратиться домой. Но путь был отрезан. На море все время стоял греческий флот и зорко сторожил за всеми движениями Русских однодеревок. Надо было уйти так, чтобы никто не заметил. В сентябрьскую темную ночь Русская флотилия тронулась и направилась к Европейскому берегу, конечно для того, чтобы плыть домой по обычной дороге вдоль берегов. Греки не дремали, по крайней мере днем, настигли отважных беглецов и началось второе морское сражение, на котором многие Русские корабли были потоплены, иные взяты в плен, и только снова наступившая ночь спасла оставшихся, в каком количестве, неизвестно. По рассказам Греков, возвратились в цедости очень немногие. В Царьграде Русским пленным, всем, торжественно, в присутствии иноземных послов, отрубили головы. Достаточно было этого одного похода, чтобы прозвать Игоря Горяем.
   Возвратившаяся Русь с ужасом рассказывала, каждый своим, об этом оляднем огне, то есть об огне греческих хеландий: "как есть молонья, что на небесах", говорили они. "Эту молонью Греки пущали в нас и пожигали. Оттого нам и нельзя было одолеть". Оправдание очень любопытное: оно намекает на существовавшее общее и всегдашнее сознание Руси, что, идя в поход, в какой бы ни было борьбе, она непременно должна одолеть. Поэтому несчастный поход, вместо уныния, возбудил только всеобщую злобу, жажду отмщения.
   Возвратясь домой, Игорь тотчас же начал собирать многое войско и послал за море приманивать Варягов, как можно больше. Сборы продолжались три года, что было естественно при тогдашних обстоятельствах. Чтобы собрать многое войско, требовалось и много времени. Земля не находилась еще в одной руке и была разделена на самостоятельные независимые области, с которыми надо было уговориться через послов. Точно также и за морем многие Варяги не могли собраться в один год.
   В это самое время, когда по всей стране и даже за морем разносился военный клич, у Игоря родился сын Святослав в 942 году, будущий мститель за все отцовские неудачи, родившийся именно посреди возбужденных мыслей и чувств пылающого отмщенья и, как увидим, начавший первый свой подвиг тоже мщением за смерть отца.
   Пришли Варяги, собралась Русь (Киев), Поляне, Словени (Новгородцы), Кривичи с верхнего Днепра, Тиверцы с нижнего Днестра. Не было только Чуди, Мери, Веси. Но, вероятно, они сокрыты в одном имени Словен, как, вероятно, сокрыты Радимичи и Северяне в имени Полян. Игорь приманил и Печенегов и для укрепления взял у них заложников. Войско двинулось в ладьях и на конях. Корсунцы первые узнали об этом походе и послали в Царьград сказать, что "идут Русские -- кораблей нет числа, покрыли все море кораблями!" Болгары с своей стороны тоже дали весть, что "идут Русские, наняли себе и Печенегов", Царь Роман поспешил послать навстречу не войско, а послов, лучших бояр, с словами к Игорю: "Не ходи, но возьми дань, какую брал Олег, придам и еще к той дани". И к печенегам послал много паволок и золота, разумеется, подкупая их отстать от Руси. Игорь в то время дошел уже до Дуная. Он созвал дружину и начали думать. Дружина решила: "Если царь говорить о мире и дает дань, еще и с прибавкою, то чего же и желать больше: без битвы возьмем злато, сребро, паволоки! Как знать, кто одолеет мы, или они? Али с морем -- кто в совете? Ведь не по земле ходим, но по глубине морской -- всем общая смерть".
   Совет был очень рассудителен и разумен, особенно в виду памяти о греческом огне. Игорь послушался дружины, взял у Греков золото и паволоки на все войско и воротился домой, а Печенегам велел воевать Болгарскую землю.
   На другое лето Греческие цари прислали в Киев послов, снова построить первый, то есть древний, начальный мир. Все это показывает, что Игорев поход в действительности явился грозою для Греков и они, откупив мщение дарами, поспешили восстановить прежние мирные отношения. Ясно также, что в нарушении мира были виноваты они сами. В противном случае высокомерные новые Римляне, если б не нуждались, не поехали бы к варварам в Киев. Несомненно, что такие же отношения возбудили и походы Аскольда и Олега.
   Поговоря с послами о мире, Игорь потом отправил в Царьград для точных переговоров свое посольство, от себя и от всего Русского княжья. По-видимому участие этого княжья было необходимо. Каждый смотрел зa своей выгодой и каждый должен был отвечать за себя. Поэтому, посольство состояло из представителей двух основных сил тогдашней Руси: из послов от всякого княжья, от военной силы, и послов -- гостей от торговой силы каждого города, которая несомненно посылала своих избранных. По неясности в написании имен очень трудно в точности определить, сколько всего было послано княжеских послов. Приблизительно можно считать около 27, и столько же купцов -- гостей. Можно полагать, что от каждого города ходило по два посла, княжий и гостиный, почему и всех главных мест или главных городов тогдашней Руси можно считать также около 27 94.
   Пришли Русские послы в палаты к царю Роману. Велел царь им говорить с боярами и велел писать речи тех и других на харатье. Вот причина, почему договор Игорев, как и договор Олегов, носят в себе явные следы, так сказать, совещательного говоренья и походят больше всего на протоколы. От той же причины зависит и беспорядочное расположение статей, которые записывались живьем, как шло само совещание.
   Эту драгоценную хартью летописец опять помещает в летопись целиком. Список с нее, конечно, он мог достать не только в княжеском книгохранилище, но еще ближе, у кого либо из старых бояр, а особенно у старых гостей, для которых этот документа был еще дороже и надобнее. Странствуя каждый год в Царьград и проживая там долгое время, гости -- купцы на этой хартии основывали не только свое пребывание, но и все свои сношения с Греками. Должно полагать, что список хартии находился у каждого большего и богатого гостя.
   Послы говорили, что они посланы от Игоря, великого князя Русского и от всей княжьи, и ото всех людей Русской Земли; от тех всех им и заповедано обновить ветхий (древний) мир, утвердить любовь между Греками и Русью, а ненависть и вражду разорить, при чем крещеная Русь напомнила о дьяволе. Самодержавие Греческого царства Русь понимала по своему, не в одном лице царя-самодержца, а в составе всего народа. Истинным самодержцем-государем она, по-видимому, признавала только всенародное общество, всех людей Русской Земли, от лица которых и шло повеление заключать договор; так точно и к греческому Самодержавью она обращается, как к лицу всенародному, состоящему из всех греческих людей. Всё это понятия первобытные, в существенном смысле -- славянския, почему они довольно отчетливо рисуют вообще союзные отношения всех раздельных земель древней Руси, отношения всеобщего равенства при устройстве сношений с Греками. -- "Послали нас говорили послы, к вам великим царям Греческим, сотворить любовь с вами самими царями, со всем боярством и со всеми Греческими людьми, на все лета, доколе сияет солнце и весь мир стоить. И кто помыслить от Русской страны разрушить такую любовь, и сколько их крещенье приняли, да примут месть от Бога Вседержителя -- осужденье на погибель в сей век и в будущий, и сколько их есть некрещеных, да не имеють помощи от Бога, ни от Перуна, да не ущитятся своими щитами, и да посечены будут мечами своими, да погибнуть от стрел и от иного своего оружия, да будут рабы в сей век и в будущий".
   Как в Олеговом договоре, так и здесь. Русь говорить первое слово об утвержденьи любви и дает клятву на вечную любовь. Затем, передовая речь идет уже не о головах, как при Олеге, а о кораблях. Русь настаивает, чтобы великий князь и его бояре свободны были посылать в Грецию кораблей, сколько хотят, с послами и с гостями, как им уставлено (по прежним договорам). "Пусть посылают", отвечали Греки. "Но теперь надо установить так: прежде ваши послы носили печати золотые, а гости серебряные, тем и распознавались от подозрительных людей 95. Теперь надо, чтобы они приносили грамоту от вашего князя, в которой пусть он пишет, что послал столько-то кораблей, с послами и гостями, мы и будем знать, что пришли с миром. Если придут без грамоты, то должны без задору отдаться нам в руки; мы будем держать и охранять их, пока возвестим об них вашему князю: если придут без грамоты и в руки не дадутся и станут сопротивляться, такие сопротивники да будут убиты, и да не взыщется их смерть от вашего князя. Если кто из них, убежавши, уйдет в Русь, то об этом мы напишем к вашему князю, пусть он их накажет: как ему любо, так с нами пусть и сотворит".
   Эта статья договора, стоящая во главе всех других статей, должна обнаруживать и причину Игорева первого похода. Какой-нибудь Русский корабль, пришедший не по правилу, вероятно быль захвачен Греками и сопротивлявшиеся люди побиты, чего Русь не прощала ни в каких случаях.
   Затем идут статьи, повторяющие договор Олегов, касательно пребывания Русских в Царьграде, причем поясняется обязанность царева мужа, сопровождавшего Русь на торг для купли.
   Этот муж должен был охранять Русских и кто в сношениях, Русин или Грек, сделает криво, он оправлял, т. е. разбирал споры и судил. В новом договоре появляется ограничение купли паволок. Русские теперь могли покупать паволоки не дороже 50 золотых, и притом с наложением на каждую купленную (свинцовой) печати царева мужа. Этот новый устав распространялся впрочем на всех иностранцев. Особенно великолепные и дорогия пурпуровые паволоки составляли заповедный товар Византии, которого к тому же нигде нельзя было достать. Отнимая в 968 г. у Лиутпранда купленные им пять лучших пурпуровых одежд, Греки объяснили ему, что никто, и все народы земные, кроме Греков, недостойны носить такой одежды.
   "Отходящая Русь, продолжали Греки, пусть берет от нас на дорогу, что ей нужно, съестное и что надо ладьям, по прежнему уставу; но пусть возвращаются в свою страну все приходящие и не остаются зимовать у св. Мамы". Новое ограничение, о котором при Олеге не было сказано ни слова. Вероятно в Олегово время Греки не предполагали, что Русь, пользуясь жилецким правом, будеть оставаться и на зиму. Вероятно также, что эти зимние жильцы приносили городу не мало беспокойства, именно своим самоуправством в спорных и сомнительных случаях, иные, быть может, буйством, пьянством, воровством и грабежом. По-видимому, очень много споров выходило из за беглых челядинцев, которых сманивали Греки у Руси и сманивали Русские у Греков. Но, заметно, что в этих случаях, больше жаловались Русские, и потому, по прежнему уставу, назначено было платить за неотысканного беглого 2 паволоки, что равнялось прежним 20 золотым, так как ходячая цена паволоки была 10 золотых.
   "Убежит раб от Греков и принесет что с собою, да будет возвращен, а за принесенное, если оно сохранится в целости. Русский берет 2 золотых".
   "За воровство Русский и Грек, вор, будет показнен по уставу и по закону Русскому и по закону Греческому, а за покраденое заплатить вдвое, то есть возвратить, что покрал, и уплатит цену покражи". При Олеге в таком случае взыскивалось втрое. "Если найдется, что украденое продано, то продавщий отдает цену его вдвое".
   Если Русь приведете пленных Греков, то за юношу или добрую девицу выкуп 10 золотых, за средовича 8, за старого и детища 5 зол. Если найдутся в работе у Греков Русские пленники, то Русь может выкупать по 10 зол. за человека. Если Грек купил дороже, то пусть даст присягу, утверждает крестным целованьем, сколько заплатил. и тогда получить свою цену".
   "Случится от Греков какая проказа, то Русь не должна казнить виновного своею властью самоуправно; виновный да будет наказан по закону Греческому".
   "Убийца да будет убиен, а убежит и будет богат. да возмут его именье ближние убитого; если убежить неимущий, то ищут его и когда найдут, да будет убит".
   "Кто кого ударить мечем или копьем или другим каким оружием -- да заплатить серебра 5 литр по закону Русскому. Если будет неимущий, то сколько может, во столько и продан будет. Пусть снимет и одежду, в которой ходить, и затем даст клятву по своей вере, что ничего не имеет, и тогда будет отпущен".
   "О Корсунской стране, сколько там ни есть городов. Греки заповедали, чтобы Русский князь не владел там ни одним городом. Если же будет воевать в других местах и не покоряется какая страна, тогда, если попросить у Греков войска, Греки помогут, дадут ему войска, сколько потребует".
   Можно полагать, что эта статья, не говорящая прямо, с кем придется Русскому князю воевать, относится главным образом к Печенегам, соседям Корсунской страны. Говорить по имени в виду этих варваров, ни Грекам, ни Руси не следовало.
   Кроме того, Русь обязывалась не делать никакой обиды Корсунцам, ловящим рыбу в устье Днепра, а также не зимовать в этом устье, ни в Белобережье, ни у св. Ельферья (остров Березань). Как придет осень, Русские с своего же моря должны были идти в свои домы, в Русь. "А что касается Черных (Дунайских) Болгар, которые приходят воевать в стране Корсунской, прибавляли Греки, то князь Русский да не пускает их пакостить в стране той" 96.
   По прежнему Русь обязывалась не обижать Греческого судна, потерпевшего где либо крушение. В этом случае по закону Русскому и Греческому она отвечала за грабеж судна, за убийство иди порабощение людей, но уже не предлагала услуг для дальнейших проводов судна, как было при Олеге, быть может, по случаю запрещения зимовки по Черноморским берегам.
   В последней статье договора обоюдная дружба и любовь закреплялись уставом давать Грекам от Руси вспомогательное войско, сколько пожелают. "Тогда узнают и иные страны, говорили Греки, в какой любви живут Греция с Русью". Мы видели, что и Греки обещали помогать Руси в войнах с иными странами.
   Договор, как и прежде, написан на двух хартиях на одной был писан крест и имена Царей, на другой Русские послы и гости. Он был утвержден клятвою самих Царей и Русских послов -- христиан, которые клялись соборною церковью Св. Ильи, предлежащим честным крестом и хартией договора; клялись не только за себя крещеных, но и за всех некрещеных.
   По договору, в Киев должны были отправиться и Греческие послы, чтобы взять клятву от Игоря и от всей Руси в самом её гнезде.
   "Говорите, что сказал ваш царь"? -- вопросил Игорь, когда Греческие послы явились пред его лицем. "Наш царь рад миру, отвечали Греки; мир и любовь хочет иметь с Князем Русским. Твои послы водили нашего царя к клятве, и наш царь послал водить к клятве тебя и твоих мужей". -- "Хорошо", сказал Игорь. Утром, на другой день с послами он вышел на холм, где стоял Перун. Там Русь положила перед истуканом свое оружие: щиты, мечи и прочее, и золото (обручи и с шеи ожерелья -- гривны). И клялся Игорь и все люди, сколько их было некрещеных; а христианская Русь клялась в своей соборной церкви Св. Илии. Много было христиан Варягов. Сущность клятвы, и у христиан, и у язычников выражалась одинаково: да не имеют помощи от Бога, чтобы защитить себя; да будут рабы в сей век и в будущий; да погибнут от своего оружия. Утвердив мир, Игорь на отпуске одарил греческих послов Русскими товарами: дорогими мехами, челядью, воском.
   Составилось мнение, по толкованию Эверса, что Игорев договор, вынужденный будто бы плохими обстоятельствами Руси, не был для нее выгоден; что в нем содержатся постановления, "исключительно относящиеся к пользе Греков; что говорящими, требующими, предлагающими и предписывающими мир являются одни только Греки", между тем как в Олеговом договоре говорящим лицом является Русь, именно потому будто бы, что Олег был победителем, а Игорь побежденным. Это не совсем так. Нам кажется, что существенный смысл и того и другого договора ставить обстоятельства совсем иначе, наоборот. Нам кажется, что по этому смыслу выходить только одно, что при Олеге Русь просила мира, а при Игоре того же просили именно Греки. По этой причине и говорящими лицами являются именно те, которые нуждались в правильном устройстве отношений.
   Эверс доказывал также, что Игорев договор в сущности есть как бы дополнительная статья, как бы только прибавление к Олегову; так он неполон и односторонен. Но конечно всякий новый договор, развивающий одне и те же отношения, всегда будет как бы дополнением старого. В Игоревом договоре, после 30 лет мира, мы действительно находим новое подтверждение и дополнение прежних договорных статей, на которые прямо и ссылается договор, выражаясь, "как уставлено прежде". Все новые условия явились по необходимости от развития отношений. Греки выговаривали сеое безопасность от беспаспортных кораблей и людей, от того, чтобы Русь не зимовала в Царьграде, от того, чтобы Русь не поступала самоуправно с виноватыми Греками. Все это по опыту обнаруживало, что Русь вообще была народ беспокойный и неуступчивый в своих правах. Ей сказано было, чтобы жить в Царьграде у Св. Мамы, но не было определено, когда уезжать; она оставалась жить на зиму, тем больше, что и съестные припасы установлено было выдавать ей в течении 6 месяцев. Если Руссы приезжали в июне, то по уставу же могли оставаться чуть не до Декабря, а в Декабре по Черному морю в ладьях возврата домой был совсем невозможен. Ясно, что необходимо было зимовать. Тогда выдача съестного прекращалась и Русь добывала пропитание уже собственным промыслом. Вот этот собственный промысл вероятно и беспокоил Греков. Теперь они с честью выпроваживали Русь на зиму домой. Это была теснота только для запоздавших. На подобные требования, кто хотел жить в мире, нельзя было не согласиться. Но запоздавшие в Царьграде, могли запоздать и на самом море, могли застать зиму в родном Днепре. В таком случае они поселялись на зиму где либо в устьях Днестра, Буга и Днепра, и между прочим на острове Березани. Теперь Греки и здесь не позволяли зимовать. По-видимому, это запрещение явилось больше всего для охраны Корсунцев, потому что в указанных зимовниках главным образом скрывались вероятно разбойные Русские ладьи.
   Важнейшее постановление Игорева договора заключалось именно в охранении от Русского господства и владычества Корсунской страны, которую Русский князь обязался защищать и от западных её соседей, от Дунайских Болгар и от восточных, т. е. от Печенегов, имени которых хитрые дипломаты -- Греки прямо не упомянули, потому что боялись их и вели с ними уговор и дружбу, даже против Руси. Но на случай, они и с Русью заключали договор, обещаясь Игорю помогать против врагов войском, сколько ни потребует.
   Соглашаясь не зимовать по берегам своего родного моря, где, по всему вероятию, зимовали больше всего только разбойные ладьи, Русь тем самым показывала, что её цели были иного свойства, что она всеми силами добивалась только правильного и безопасного торга с Царем-градом, что для выгод торговли она соглашалась оберегать и Корсунцев. Всеми предложенными статьями Греки стремились отделить от торгового промысла Руси её разбойные промыслы, желали, чтобы разбойного дела не было совсем. Того желала и соглашалась на все подобные статьи и Киевская Русь, ибо и для торговой Руси, как и для Греков, разбойники опасны были одинаково. Недаром и Шлецер замечает о договоре Игоря, что "в некоторых его статьях виден настоящий ум негоциатора и законодателя".
   Но именно при помощи Шлецеровского же воззрения на древнюю Русь, как на разбойное норманское гнездо, составилось мнение, что все первые походы Руси на Царьград были только разбойными набегами для грабеж, в роде Печенежских или Половецких набегов на Русь, и что мирные отношения и связи с Византией были уже последствием этих набегов 97. Эверс прямо говорите, что Игорев набег был предпринят единственно для грабежа, как и Олегов, "только с тою целию, чтобы обогатить себя добычею и взять дань". Так необходимо должно выходить, если допустим, что руководителями этих набегов были Норманны, истые разбойники, как их описывает Вайер, Шлецер и их многочисленные ученики. Между тем, всмотревшись ближе во все обстоятельства, т. е. не в одни слова, а в самые дела, видим, что вообще Русские походы на Царьград были предприятиями вынужденными, которые требовали больших забот и хлопот по части собрания войска и кораблей или морских лодок, и руководились единственно только мирными, гражданскими, т. е. торговыми целями всей Земли и конечно воинственным желанием восстановить свои права и отмстить свои обиды. Главное, чего добивалась Русь ог Царьграда, и что очень явственно высказывается в её договорах -- это главное был Цареградский торг, куда Греки не совсем радушно допускали иноземцев, особенно варваров. Здесь скрывался узел всех Русских отношений к Грекам и всех ее набегов которых в добавок на 80 лет случилось всего четыре, да и то один из них, именно Олегов, говорят, сомнителен, а другой, Игорев, не состоялся по случаю мирного разрешения ссоры. При этом сомнительный Олегов после Аскольдова случился спустя слишком 40 лет. (865 -- 907), а несчастный Игорев спустя еще 35 лет (941). В таком продолжительном мире очень редко уживаются и теперешние христианские, просвещенные высокообразованные государства, вовсе не похожие на нашу древнюю варварскую и, по рисунку норманистов, грабительскую Русь. Уже это одно показывает, сколько эта грабительская Русь дорожила своими связями с Грецией и как заботливо охраняла себя от враждебных столкновений с богатым и очень полезным ей народом. О грабеже и неистовстве ратных надо припомнить только одно, что в то время это был обычный способ войны ни у одних варваров, но и у христиан -- Греков, как и у всех христиан западной Европы с Карлом Великим во главе. Однако способ войны не есть характер народности, и норманисты внесли великую ложь в начальную Русскую Историю, заставивши исследователей беспрестанно повторять заученные фразы о разбойном характере первых Руссов, и главное о том, что будто бы и государство основано разбойными делами. Так действительно основывали государства Норманны и вообще Германское племя, но не совсем так его основывали Славяне и в особенности наши Руссы -- Венды. В течении 80 лет они сделали два похода на Царьград, вынужденные, конечно, греческими обидами и за это прославлены Историей кровожадными разбойниками! Так ложная точка отправления всегда превращаем и всякую истину в ложь, почему и вопрос о происхождении Руси очень важен именно в том отношении, что его норманское или собственно немецкое решение во многом совсем исказило первоначальный образ Русской Истории.
   Игорев договор с довольной ясностью вообще раскрывает, что после 30 лет мира с Греками, Русь стала сильнее прежнего; по крайней мере так смотрят на нее сами Греки. Из опасенья к ней, они держать дружбу с Печенегами, именно по тому поводу, что Печенеги могут во всякое время вредить Киевскому гнезду. Однако и при Печенегах Русь все-таки распространяет свое владычество над Корсунскою страною, о чем прямо говорят Греки и выговаривают у Русского князя даже охранение этой страны. Они теперь останавливают это естественное, так сказать, стихийное течение Русской силы на Таврический полуостров. Затем, еще примета явной Русской силы -- при Олеге сама Русь очень хлопочет, чтобы в Царьграде не было с нею самоуправства, а теперь Греки выговаривают, чтоб Русь в Греции же не поступала самоуправно с виноватыми Греками.
   Таким образом, если Игорь вообще не был счастлив в своих предприятиях, за то его княжение неизменно продолжало дело отцов и к концу укрепилось с Греками отцовскими же постановлениями. Он с честью обновил ветхий -- древний и устаревший мир, допустив неизбежные дополнения и изменения в условиях, какие сами собою наросли в течевии мирных 30 лет.
  
   Ко времени остановленного похода в Грецию, по арабским свидетельствам относится Русский поход на Каспийское море. Очень естественно предполагать, что по заключении мира с Греками, оставшись без дела, некоторые дружины Руссов вспомнили о Каспийском погроме и пошли мстить и конечно грабить тамошние богатые края. Один Армянский писатель, почти современник события, рассказывает об этом следующее 98: "В то время (944г.) с севера грянул народ дикий и чуждый, Рузики. Они подобно вихрю распространились по всему Каспийскому морю.... Не было возможности сопротивляться им. Они предали город Бердаа лезвью меча и завладели всем имуществом жителей. Туземный воевода осадил их в городе, но не мог нанесть им никакого вреда, ибо они были непобедимы силою. Женщины города, прибегнув к коварству, стали отравлять Рузов; но те, узнав об этой измене, безжалостно истребили женщин и детей их и пробыв в городе 6-ть месяцев, совершенно опустошили его. Остальные, подобно трусам (!), отправились в страну свою с несметною добычею."
   Арабы рассказывают подробнее об этом событии: "В это время в Хозарском море появились Руссы. Одна их ватага поднявшись вверх по реке Куру, внезапно напала на город Бердаа. В один час они разбили выступившее им на встречу туземное войско в числе 5,000 чел. Жители метались из города, спасаясь, кто куда. Но вступив в город, Руссы объявили всем помилование и поступали с жителями хорошо. Народ однако очень враждовал и беспокоил пришельцев. Тогда победители послали по городу вестника с объявлением, чтобы все выходили вон из города, и дали сроку три дня. Одни успели выбраться, другие не успели. Оставшихся Руссы, иных умертвили, иных забрали в плен (будто бы 10,000 чел.). Всех достаточных, от которых надеялись получить выкуп, заперли в мечеть. Тут вступился за несчастных один христианин и сторговался о цене выкупа. Решено было брать 20-ть диргемов за голову. Большая часть отказалась платить выкуп. Руссы всех до последнего умертвили. После того они разграбили город, взяли в рабство детей и отобрали себе женщин самых красавиц" 99.
   По всей стране разнеслись слухи о бедствии города и мусульмане поднялись всеобщим ополчением; собралось больше 30-ти тысяч войска. Сражались и утром, и вечером; но Руссы разбили ополчение и, собравшись в тамошний кремль, расположились по-видиму зимовать в городе. Только один враг мог выжить непрошенных гостей, -- это чрезвычайное изобилие в стране всякого рода садовых плодов, от употребления которых между Руссами распространилась повальная болезнь, еще больше усилившаяся, когда они заперлись в крепости. Смерть опустошала их ряды; они хоронили покойников вместе с их оружием и другим имуществом. После их ухода мусульмане добыли много вещей из их могил. Между тем выпал уже снег. Живя все-таки в осаде со стороны туземцев и видя неминуемую погибель от повальной болезни, Руссы порешили уйти домой. Ночью они перебрались с захваченной добычею на свои корабли и удалились без всякого преследования. Так Аллах очистил от них страну. Насчитывали убитыми в это время до 20-ти тысяч. Но для русских поход все-таки не был особенно благополучен.
   В Киеве тоже готовилось общее горе. Наступала осень. По обычаю следовало идти за сбором дани. Игорь почему-то с особым решением остановился на Древлянах и задумал промыслить на них еще большую дань. В то время собралась к нему дружина и стала говорить: "Ты Свентельду отдал Древлянскую дань. Ты ему же отдал дань Уличей. Ты отдал одному много, а другим мало. Свентельдовы люди довольны всем, изоделись оружием и платьем, а мы у тебя наги. Пойди, княже, в дань, а мы с тобою; и ты, господине, добудешь, и мы". Здесь в летописи в первый раз дружина заговорила своим обычным языком и в первый раз высказала свои обычные стремления и цели.
   Не послушать этого голоса храбрых и сильных людей было невозможно. Князь жил дружиною, ею был силен и велик. Без дружины он и сам не значил ничего. Игорь принял совет и отправился в Дерева. Как сказано, он промышлял к установленной первой дани еще большую, конечно, употребляя всякие вымогательства и насилие. Бояре по своим местам делали тоже. Вот уже земля была выхожена вдоль и поперек, дань была собрана и все возвращались домой. Но князь, поразмыслив, сказал боярам: "Вы идите домой, в Киев, а я останусь и еще похожу", -- и направился с небольшим отрядом к городу Искоростеню. Услыхавши, что Игорь опять поворотил, Древляне стали думать-гадать со своим князем, как быть? Они узнали, что Русский князь идет в малой дружине, на легке, и порешили так: "Повадится волк в овцы, то выносит все стадо. Так и волк -- Русский князь, всех нас погубить, если не убьем его." Однако прежде всего они послали сказать Игорю: "Почто опять ищешь? Ведь ты собрал всю дань, еще и больше своего урока?" Игорь не слушал и шел своею дорогою; но Древляне предупредили его, выбежали из города и напали на волчье стадо. Князь был убит и вся дружина перебита до одного. У Греков рассказывали, что Древляне совершили над князем убийство позорное. Они привязали его к двум нагнутым деревьям и заживо растерзали пополам, распустивши связанные деревья.
   "Есть его могила у города Искоростеня и до сего дня", прибавляет летописец 100. Не без особой мысли он рассказывает подробности о злосчастном походе Игоря к Древлянам. По-видимому, народная память сохраняла их, как любезный пример того возмедия какое всегда ожидало недоброго князя в его отношениях к земству.
   Князь Горяй окончил свою жизнь бедою, по той причине, что много слушался дружины, слушался её без разума и подчинялся её алчным советам во вред Земле. Как видно, советы дружины воспитали в нем лютого волка. По волчьи он теснил Древлян, по волчьи он совсем отогнал с своих мест Уличей. И самый сбор даней между дружинниками он делил также по-волчьи, с обидою, отдавал одному много, другим мало. Наконец у Древлян он сам явился последним из дружинников, сам, как жадный и ненасытный слуга дружины, побежал отнимать у народа последнее, что можно было еще отнять. Все это народ очень хорошо помнил долгое время и на память самим же князьям занес в летопись историю княжеского хищничества с её поучительным концом.
   Однако в этих самых злосчастных делах и неудачах Игорева княжения завязаны были многие узлы, которых молодая Русь не могла оставить без развязки. Таковы были отношения к Поволжью, Булгарскому и Буртасскому, и к самым Хозарам, где совершился бедственный возврата Руси с Каспийского моря. Этого горя, этой обиды невозможно было забыть 101. Еще тяжеле была кровавая обида от Древлян. Накопившаяся обида возбуждала чувство мести и должна была, рано или поздно, породить свои особые дела. С Древлянами расправа произошла очень скоро.
  

Глава IV. РУССКАЯ ЖЕНЩИНА ПЕРВЫХ ВРЕМЕН.

Ольгино мщение за смерть мужа. Земская мудрость Ольги. Её поход в Царьград. Русская княгиня во дворце царей. Царские палаты и приемные торжества. Приемы Ольги. Особая ей почесть. Состав её свиты. Значение похода.

  
   В то время, как Игорь погибал у Древлянского Искоростеня, в Киеве оставалась его княгиня Ольга с маленьким сыном Святославом. Княгиню и город и всю землю вместо князя оберегал воевода Свентельд, а Святослава хранил его кормилец или дядька Асмуд, иначе Асмолд 102. Такое событие, как убийство князя подвластным племенем, и притом племенем издавна враждебным Киеву, должно было произвести сильное возбуждение во всем городе. Летописец об этом умалчивает и передает только народную повесть о том, как совершилось Русское мщение над всею Древлянскою землею.
   Первую весть о смерти Игоря принесли Ольге Древлянские же послы. Убивши Русского князя, Древляне задумали совсем упразднить княжий род в Киеве и рассудили так: "Русского князя мы убили; возмем его княгиню Ольгу в жены нашему князю; а Святослава тоже возмем и сотворим с ним, как захочем". В этом по виду сказочном Древлянском решении может скрываться действительное обстоятельство, по которому Древляне, как победители, намеревались вообще завладеть Киевским княженьем. Борьба с Киевом, продолжавшаяся со времен Аскольда почти сто лет и окончившаяся теперь такою удачей, давала естественный повод восстановить Древлянское могущество именно присоединением Киевского княженья к Древлянской земле. Естественно также, что Древляне прежде всего желали привести в исполнение свой замысел мирным путем, именно сватовством. Видимо, что теперь они действуют не как данники и рабы Киева, но как Земля самостоятельная и независимая, перед которою Киев, потерявши своего князя, представляется вполне бессильным, и по народным понятиям, в образе своей княгини, получает значение невесты для Древлянского князя. Порешивши на этой мысли, Древляне послали к Ольге послов или сватов, 20 человек лучших мужей, старейших бояр. Послы приплыли к Киеву в ладьях, потому что сообщение с Древлянского Землею шло по рекам. Древляне сидели между реками Тегеревом и Припетью, которые обе впадали в Днепр выше Киева. Середина их поселения, по-видимому, была расположена по р. Уш, впадающей в Припеть. Город Искоростень стоял на Уше, в которую слева впадает приток Дерев (Дзерев, Жерев), сохраняющий самое имя Древлян, и пониже другой приток, Норын, на котором стоял главный город Земли, Овруч.
   Вот сказали Ольге, что приплыли под Киев Древлянские послы. Княгиня позвала их к себе. "Добрые гости пришли"? -- спросила княгиня. -- "Добрые пришли, княгиня", -- ответили послы. Этот вопрос Ольги, как и ответ послов -- сватов переносит нас в круг свадебных обрядов, когда сваты обыкновенно являются, как совсем незнаемые и неизвестные люди и объясняют только, что они пришли люди добрые. Очевидно, что народная повесть начинает именно свадебным обрядом и рисует в своем рассказе сочетание свадебного замысла со стороны Древлян с замыслом Ольги -- исполнить свою месть и совершить не простое наказание убийцам, но торжествённые похороны мужа по обрядам язычества. Во всей повести разыгрывается в одно и тоже время свадьба и похороны, ожидаемое веселье и горький плач.
   "Говорите, с каким делом сюда пришли?" вопрошает Ольга. -- "Послала нас Древлянская Земля, отвечают послы, а велела тебе сказать: мужа твоего убили! А за то, что был твой муж, аки волк, хищник неправедный и грабитель. А у нас князья добрые, не хищники и не грабители, распасли, обогатили нашу землю, как добрые пастухи. Пойди замуж за нашего князя". Был их князь именем Мал.
   Любо мне слушать вашу речь, сказала Ольга, уже мне своего Игоря не воскресить! Теперь идите в свои ладьи и отдохните. Завтра я пришлю за вами. Хочу вас почтить великою почестью перед своими людьми. Когда за вами пришлю, вы скажите слугам: не едем на конях, не едем и на возах, не хотим идти и пешком, -- несите вас в ладьях! И взнесут вас в город в ладьях. Такова будет вам почесть. Таково я люблю вашего князя и вас!"
   Послы обрадовались и пошли к своим ладьям пьяны -- веселы, воздевая руками и восклицая: "Знаешь ли ты, наш князь, как мы здесь тебе все уладили!"
   А Ольга тем временем велела выкопать на своем загородном теремном дворе, вблизи самого терема, великую и глубокую яму в которую был насыпан горящий дубовый уголь. На утро она села в тереме и послала звать к себе гостей. "Зовет вас Ольга на любовь!" -- сказали послам пришедшие Киевляне. Послы все исполнили, как было сказано. Уселись в ладьях, развалившись и величаясь, и потребовали от Киевлян, чтобы несли их прямо в ладьях. "Мы люди подневольные, ответили Киевляне, князь наш убит, а княгиня хочет замуж за вашего князя"! Подняли ладьи и торжественно понесли послов -- сватов к княгинину терему. Сидя в ладьях Древлянские послы гордились и величались. Их принесли во двор княгини и побросали в горящую яму вместе с ладьями. "Хороша ли вам честь!" -- воскликнула Ольга, приникши к яме. -- "Пуще нам Игоревой смерти", застонали послы. Ольга велела засыпать их землею живых.
   Потом она послала к Древлянам сказать так: "Если вы вправду просите меня за вашего князя, то присылайте еще послов, самых честнейших, чтобы могла идти отсюда с великою почестью, а без той почести люди Киевские не пустят меня". Древляне избрали в новое посольство самых наибольших мужей, державцев, что держать Древлянскую землю.
   А Древлянский князь, в ожидании невесты устроивал веселие к браку и часто видел сны: вот приходить к нему Ольга и дарить ему многоценные одежды, червленые, все унизаны жемчугом, и одеяла червленые с зелеными узорами, и ладьи осмоленые, в которых понесут на свадьбу жениха и невесту.
   Как пришли новые послы, Ольга велела их угощать, ватела истопить им баню, избу мовную. Это было старозаветное угощение для всякого доброго и дорогого гостя. Влезли Древляне в истопку и начали мыться. Двери за ними затворили и заперли, и тут же от дверей зажгли истопку; там они все и сгорели.
   После того Ольга посылает к древлянам с вестыо: "Пристроивайте -- варите меды! Вот уже иду к вам! Иду на могилу моего мужа; дия людей поплачу над его гробом: для людей сотворю ему тризну, чтоб видел мой сын и Киевляне, чтоб не осудили меня"! Древляне стали варить меды, а Ольга поднялась из Киева налегке с малою дружиною. Придя к гробу мужа, стала плакать, а, поплакавши, велела людям сыпать могилу великую. Когда могила была ссыпана в большой курган, княгиня велела творить тризну (поминки). После того Древляне, лучшие люди и вельможи, сели пить. Ольга велела отрокам (слугам) угощать и поить их вдоволь. Развеселившись, Древляне вспомнили о своих послах. "А где же наша дружина, наши мужи, которых послали за тобою?" -- спросили они у Ольги. -- "А идут за мною с дружиною моего мужа, приставлены беречь скарб," -- ответила княгиня. Вот уже Древляне упились, как следовало. Княгиня велела отрокам пить на них, что значило пить чашу пополам за братство и любовь, и за здоровье друг друга, отчего отказываться бы то невозможно; таков был обычай. Это называлось также перепивать друг друга. Сама княгиня поспешила уйти с пира. Вконец опьяневшие Древляне были все посечены, как трава. Тут их погибло пять тысяч. Княгиня возвратилась в Киев и стала готовить войско, чтобы истребить Древлянскую силу до остатка.
   Окончились торжественные похороны Игоря; окончилась троекратная месть вдовы за кровь своего мужа: погребение живых в земле, в горящей яме; погребете живых в огне -- сожжением; заклание их жертвами над самою могилою убитого 103. Теперь поднималась месть сына.
   На другое лето Ольга привела в Древлянскую Землю многое и храброе войско под предводительством маленького Святослава с воеводою Свентельдом и с дядькою малютки Асмолдом. Древляне тоже собрались и вышли против. Полки сошлись лицом к лицу и первым начал битву малютка Святослава Он первый сунул копье на Древлян. Копье полетело между ушей коня и упало коню в ноги. Княжее дело было исполнено. "Князь уже почал! воскликнули воевода и дядька. "Потягнем, дружина, по князе!" Поле битвы осталось за Киевлянами, Древляне разбежались по городам и заперлись в осаду. Ольга с сыном пошла прямо к Искоростелю, где был убит Игорь. Этот город знал, что ему пощады не будет, и потому боролся крепко.
   Стоить Ольга под городом все лето, а взять его не может. Княгиня наконец умыслила так: послала в город и говорить: "Чего вы хочете досидеть? Все ваши города отдались мне, все люди ваши взялись платить дань; теперь спокойно делают свои нивы, пашут землю, а вы хочете видно помереть голодом, что не идете в дань".
   "Рады и мы платить дань, отвечали горожане, да ты хочешь мстить на нас смерть мужа".
   "А я уже мстила обиду мужа, отвечала Ольга. "Первое, когда пришли ваши первые послы в Киев творить свадьбу; потом второе, со вторыми послами, и потом третье, когда правила мужу тризну. Теперь иду домой, в Киев. Больше мстить не хочу. Покоритесь и платите дань. Хочу умириться с вами. Буду собирать от вас дань легкую." -- "Бери, княгиня чего желаешь", -- отвечали Древляне. "Рады давать медом и дорогими мехами." -- "Вы изнемогли в осаде, говорит Ольга. Нет у вас теперь ни меду, ни мехов. Хочу взять от вас дань на жертву богам, а мне на исцеление головной болезни, -- дайте от двора по три голубя и по три воробья. Те птицы у вас есть, а по другим местам я повсюду собирала, да нет их! И то вам будет дань из рода в род!"
   Горожане были рады и скоро исполнили желание княгини, прислали птиц с поклоном. Ольга повестила, чтоб жили теперь спокойно, а на утро она отступить от города и пойдет в Киев. Услышавши такую весть, горожане возрадовались еще больше и разошлись по дворам спать спокойно. Голубей и воробьев Ольга раздала ратным, велела к каждой птице привязать горячую серу с трутом, обернувши в лоскут и завертевши ниткою, и как станет смеркаться, выпустить всех птиц на волю. Птицы полетели в свои гнезда, голуби в голубятни, а воробьи под застрехи. Город в один час зогорелся со веех сторон, зогоредись голубятни, клети, вежи, одрины, все дворы, так что и гасить было невозможно 104. Люди повыбежали из города; но тут и началась с ними расправа: одних убивали, других забирали в рабство; старейшин всех забрали и сожгли. Так совершилось Русское мщение за смерть Русского князя. Все это были жертвы душе убитого. Сожжен целый город с его старейшинами. Самое его имя Искоростень, по всему вероятию, означает костер зажженный, ибо искрестом назывался, как мы упоминали, и Цареградский маяк.
   Совершив мщение, Ольга положила на Древлян тяжкую дань: по 2 черных куны, по 2 веверицы, кроме мехов и меда 105. Две части этой дани шли на Киев, а третья на Вышгород, самой Ольге, потому что это был её особый город, Вользин град. Для устройства дани Ольга и с сыном и с дружиною прошла по всей Древлянской земле, вдоль и поперек, уставляя уставы и уроки, её тамошния становища и ловиша оставались памятны долгое время.
   Весь этот рассказ о смерти Игоря и о мщении Ольги очевидно записан летописцем со слов широдного предания, которое красками эпического созерцания рисует однако действительное событие и отнюдь не скаску -- складку. Все обстоятельства рассказа и даже все их подробности очень просты и очень согласны с действительною правдою. Повесть особенно заботится только выставить на вид остроумие или собственно хитрость ума Ольги остроумной, как называет ее Переяславский летописец начала XIII-го века. Оттого и Древляне, затеявши точно также остроумно овладеть Киевом, являются пред хитростью Русской княгини сущими простаками. Впрочем, они ведут себя добродушно и доверчиво, как подобает простым и добрым людям, вполне уверенным, что они устраивают очень выгодную свадьбу своему князю. Предание вовсе не ставить их людьми глупыми. Напротив, при всяком случае, оно рисует их людьми рассудительными, поступающими весьма осторожно. Они, как лесные обитатели, представляются только простее, добродушнее промышленных Киевлян, этих ловких людей с большой Днепровской дороги, руководимых к тому же и местью за смерть князя, и своею княгинею, умнейшую от человек. Самая дань городскими птицами объясняется рассудительно и согласно с настоящею правдою, ибо Ольга требует птиц на жертву богам; что в глазах язычника не могло казаться чем либо необычайным и нелепым, а тем более, что древняя дань распространялась на всевозможные предметы, какие только могли идти в потребление. Летописец видимо желал показать, что и разумные, и рассудительные люди все-таки не устояли пред остроумием Ольги.
   Для язычника, который имел свои понятия о нравственном законе, хитрость ума, в каком бы виде она не являлась, представляла высокое нравственное качество, всегда приводившее его в восторг и восхищенье, и всегда имевшее для него значение вещей силы. Поэтому прикладывать наши теперешния нравственные понятия о хитрости в оценке хитрых деяний первых людей, и в том числе деяний Ольги, значить совсем не понимать задач и требований исторической да и вообще жизненной правды.
   В древних понятиях хитрость, даже обманная, означала собственно искусство побеждать остротою ума и врагов, и всякие препятствия, стоявшие на пути к достижению цели. Это в кругу нравственных деяний. В кругу всяких других дел, хитрость прямо значила искусство, художество; хитрец, хитрок -- художник, творец, отчего и Творец всех вещей именуется Всехитрецом, Доброумом Хитрецом.
   Тонким искусником и хитрецом обрисовывается и Ольга в своей мести за смерть мужа и за смерть Русского князя. Прямой нравственный долг княгини, матерой вдовы, за малолетством сына, державшей Русское княжение, требовал от нее беспощадной мести старым врагам Древлянам. В этом заключался высокий нравственный закон языческого общества. Месть могла подняться общим походом на Древлян, но сами же Древляне дали повод исполнить ее без особых потерь. Они завели сватовство своего князя с Русскою княгинею, главною целыо которого было совсем присоединить Киевскую область к своей Древлянской Земле. В этой мысли нет ничего необычайного, сказочного или глупого, как нас уверяют 106. Напротив, Древляне здесь действуют столько же умно, как действовала и Ольга. Посредством княжеских браков соединились в одно целое и не такие Земли. Вспомним соединение Литвы с Польшею. Ольга воспользовалась этим обстоятельством и притворилась желающей выйти замуж за князя Мала. Отсюда и начинается ее искусство вести дело. Она совершает упомянутые три порядка мести в честь убитого мужа и приносить в жертву его душе честнейших людей Древлянской Земли. Во всех случаях гибнут избранные лучшие люди, старейшины, державцы, защитники и управители. Выясняется известная политика умных князей-завоевателей -- вынимать душу Земли, как говорили о Москве Новгородцы и Псковичи; истреблять или выводить её верхний, действующий, р?ководящий, богатый и знатный слой. Без того нельзя было покорить, как следует, ни одной Земли. Это была ходячая и в своих целях мудрая и дальновидная житейская практика при распространении владычества над странами. Судить и осуждать ее может только История.
   В числе бытовых порядков, сопровождавших разные обстоятельства этого события, обращает внимание ношение дорогих гостей в лодках. Мы не думаем, чтобы эти ладьи являлись здесь только сказочною прикрасою. Видимо, что они употреблялись, как и сани, в качестве почетных носилок, когда требовалось действительно оказать кому-либо высокую почесть. Могло случаться, что, при особом торжестве, в лодках вносились прямо с берега в город любимые люди и особенно любимые князья. Лодками дарила Ольга князя Мала, как он видел во сне, и именно для того, чтобы в них нести его с невестою на брак. Из этой отметки видно, что лодка и в свадебном обряде занимала свое место. У людей проводивших большую часть жизни на воде, живших постоянно в лодке, каковы были первые Руссы, лодка очень естественно в необходимых случаях могла заменять сухопутную колесницу или носимый чертог и потому могла получить обрядовое значение. В лодке же язычники Руссы хоронили (сожигали) своих покойников, как видел араб Ибн-Фоцлан 107. Можно полагать, что память о языческих обрядах погребения заставила уже в христианское время покрыть убитого и брошенного между двумя колодами князя Глеба тоже лодкою, что соответствовало как бы исполненному погребению.
   Изображая такую языческую старину о порядках княжеского мщения и погребения, народная повесть рисует вместе с тем и народные воззрения на значение личности князя в тогдашнем обществе. В некотором смысле князь является сыном Земли. Не сам князь, а вся Древлянская Земля, как родная мать, устраивает его брак с Ольгою. Во всех действиях личность князя стоить позади и ничего личного не предпринимает. Князь вообще не представляет в себе ничего господарского, самодержавного или Феодального; он и после именуется только господином что имеет большое различие с именем государь, господарь, обозначавшим вообще владельца-собственника Земли. Стало быть круг понятий о значении князя для Земли не заключал в себе представления о самодержавном собственнике, но ограничивался больше всего представлениями о пастыре-водителе, как и разумеют Древляне своих князей, выражаясь, что они распасли Деревскую Землю. Первая и главнейшая обязанность князя выставляется в действии малютки Святослава, починать сражение, битву. Все это самородные бытовые черты, отзывающиеся глубокою древностию.
  
   Кровь Игоря была жестоко отомщена. Она пала на головы целого племени, исстари враждебного Киеву, и которое теперь было укрощено и обессилено навсегда. Но эта самая кровь заставила и киевскую дружину опомниться и устроить свои отношения к Земле не на волчьих порядках, а на правильных уставах и уроках, на уговорах и договорах. Промышленный путь Игоря к Древлянам, как видели, не руководствовался никаким правилом и никаким уставом и основывался лишь на праве сильного грабителя, на праве волка, почитавшего своею добычею все, что ни попадалось под руку. Нет сомнения, что точно также в первое время действовали очень многие дружинники, сидевшие по городам в покоренных землях. Самое слово дань в первоначальном смысле должно было обозначать только одно даяние, вынужденное силою и ничем не определенное. Первый собиратель даней естественно еще смотрел на эти поборы глазами простого промышленника за зверем и птицею, и добывал все, что можно было добывать, нисколько не заботясь о том, что будет дальше. Он ловил зверя и птицу в том количестве, в каком они попадались в его ловецкие снасти; точно также и самую дань он ловил в том количестве, в каком она представлялась его глазам. Но людское дело не звериное; оно тотчас требует устава и порядка, а в противном случае готовит гибель тому же собирателю дани. Очень памятная для народа мудрость Олега состояла в том, что у одних племен, плативших дань Хозарам, он оставил дани в старом порядке, а Северянам даже облегчил дани, лишь бы не платили Хозарам. Другим племенам, на севере и у Древлян, он дал уставы, то есть поставил правило, как, когда и сколько платить; значить вообще действовал по-людски, рассудительно и разумно. Дружина, конечно, никогда не могла оставаться в границах, ибо всегда нуждаясь и всегда желая большего, она по необходимости и должна была разносить по земле насилье и обиду. При Игоре она вывела на свой путь и самого князя; и он жестоко поплатился за то, что забыв княжеские, земские выгоды, стал служить только выгодам дружины. Но княжеская мудрость Олега была восстановлена Ольгою, которая не даром прозывалась его же именем. Вся княжеская деятельность Ольги тем особенно и прославляется, что она уставила хозяйственный порядок по всей Русской Земле. На другой же год после древлянского погрома, она ходила в Новгород и уставила там погосты, дани и оброки, по рекам Мсте и Луге, то есть направо и налево по всей Новгородской области. И во Пскове оставались её сани очень долгое время, спустя слишком сто лет; и по Днепру, и по Десне известны были её перевесища, на ловлю зверей; и по всей Земле существовали её ловища и знаменья, и места и погосты. Одно село так и называлось Ольжячи, замечает летописец; но и теперь много сел носят это святое имя. Очень короткие слова летописца вообще могут служить достаточным показанием, что княгиня-хозяйка объездила самолично всю землю вдоль и поперек, уставляя повсюду правило и порядок в самом существенном деле земских отношений. Видимо, что она не только определила количество дани, известные сроки для сбора, но и указала места, куда эта дань должна была сосредоточиваться из ближайших окрестных поселков. Все это было памятно Русским людям, спустя лет полтораста и больше, в XI и в XII веках, когда летописец начал описывать временные лета и прибавлял, что все это есть и до сего дня! И все это было памятно конечно по той причине, что глубоко касалось земских выгод, земских порядков и касалось доброю, хозяйскою стороною, где княжеская власть являлась добрым пастухом и зорким охранителем земледельческой и всякой промышленной жизни.
  
   "Все на этом свете остроумная Ольга искала мудростью", говорить летописец, и естественно, что к концу своего пути она обрела истинный источник мудрости -- Христово учение. Так, по всему вероятию, доходили до этого источника многие из тогдашней Руси. Изыскивая и испытывая, что творилось во всей Русской земле, чем и как жила эта Земля, объехавши всю эту Землю из конца в конец, Ольга, следуя естественному влечению своей пытливости должна была рано ли, поздно ли побывать и в Царьграде, ибо все лучшее и дорогое в жизни, все, чем украшалась Русская жизнь в тот век приходило из Царьграда и там сосредоточивалось. Царьград для русских людей Х-го века был тем же, чем был для них Париж со второй половины Х?III-го века. Теперь представлялся к этому самый святой повод. По рассказу летописи, Ольга пожелала принять св. крещение от рук самого патриарха, что очень вероятно, хотя греческие свидетельства и не упоминают об этом. Она могла креститься в Киеве, могла для этого ехать в Корсунь; но её мысль необходимо уносилась в славный Царьград. Там было средоточие Христианской жизни, там хранились святые памятники Христианства от первых веков, там только возможно было созерцать неизъяснимое для язычника величие христианского обряда и красоту церкви. Вместе с тем для кого же из тогдашней Руси не был любопытен этот Греческий всемирный торг, этот город, изумительный по своей красоте и богатству. Кто не желал видеть своими глазами это "золото, серебро и паволоки", которыми в русском воображении так коротко, но точно обрисовывался весь греческий быт.
   Самая поездка в Царьград для тогдашней Руси была таким же обычным делом, как и поездка в Корсунь. Каждое лето Днепровские лодки ходили и возвращались по знакомой дороге. Ольга присоединилась к этому обычному посольскому и гостиному каравану, взявши с собой большую свиту из знатных боярынь, своих родственниц, и из своих придворных женщин. Первых было 16-ть, вторых 18-ть, и без сомнения еще больше находилось в этой свите меньших прислужниц. Таким образом Ольгин поход на Царьград был походом русских женщин, представлявших главу всего каравана и ехавших смотреть греческую красоту и искать у Греков мудрости.
   Нельзя сомневаться, что если Ольга отправлялась в Царьград с прямым намерением принять там св. креицение, то выбор сопровождавших ее женщин, как и мужчин, во всем должен был согласоваться с её главною целью. Не могла она окружить себя крепкими язычниками и потому естественно она взяла с собою только тех, которые во всем следовали за своею княгинею и были готовы к принятью новой Веры столько же, сколько и сама княгиня. В числе их могли быть и сомневающиеся, но во всяком случае способные тоже ей последовать. Тоже можно сказать о боярах-послах и гостях. По всему вероятию, иные из них давно уже были христианами, иные склонялись уже на истинный путь или же были совсем равнодушны к перемене веры. Вообще состав Ольгиной дружины необходимо должен был во всем отвечать её мыслям и намерениям. В противном случае и самое путешествие не было бы безопасно от вражды язычников.
   Очень также вероятно, что Греческий путь был делом привычным не для одних русских мужчин, но и для женщин, для многих жен этих отважных мореходов -- лодочников. Теперь в лодках через далекое море отправлялись в Царьград не одни рабочие жены, а лучшие, по-крайней мере, знатные женщины всего Киева. Проехать описанным путем Днепровские пороги, хотя бы пройти их в виду Печенегов по берегу, пешком или при помощи повозок, все-таки это для знатных женщин было делом до крайности мужественным и отважным. А дальше, волновалось бесконечное море, где надобны были иное мужество и иная отвага. И все это не казалось чем либо необыкновенным для тогдашних людей; ни один летописец не заметил никакой особенности в известии, что "иде Ольга в Греки и приде Царюгороду". Достопамятный поход обозначен в летописи такими же короткими словами, "иде в Греки", какими обозначены и военные походы Олега и Игоря.
   Нет сомнения, что Ольга, как мы заметили, приплыла к Царюграду с обычным торговым русским караваном в обычное время, вероятно в июне или июле. Но принята была царями только 9 сентября. До тех пор она стояла без дела в гавани. Почему так случилось, об этом знал Византийский двор, который подобные приемы всегда до мелких точностей соразмерял с честью приходящих, т. е. с большим или меньшим весом их политического значения для Греческой империи, и особенно с честью своих придворных порядков. Как бы ни было, но по-видимому Ольга была не совсем довольна этою задержкою, а быть может и всем приемом. По рассказу летописи, по возвращении её в Киев, Греческий царь прислал к ней послов, сказывая, что он много дарил ее и что она обещала, когда воротится домой, взаимно послать и ему русские дары, челядь, воск, меха и в помощь войско. Ольга отвечала так: "Скажите царю: если он постоит у меня в Почаине, так же, как я стояла у него в гавани, то после того и дам ему обещанные дары". С этою речью она и отпустила послов.
  
   Быть может вообще долгое стоянье в Цареградской гавани принадлежало к обычным, так сказать, полицейским стеснениям для приходящей Руси и летописец, описывая Ольгин поход, припомнил только общую черту русского пребывания в Греции. В самом деле, уже договоры показывают, что Грекам надо было достоверно узнать и переписать, кто приехал, зачем приехал, привез ли грамоты на пропуск и т. д. Все это и в обыкновенное время тянулось вероятно целые недели. А тут приехала сама Русская княгиня. Такой приезд мог потребовать еще большей проволочки, по случаю многих недоразумений о небывалости события.
  
   Но вот, после долгого ожидания, Русская княгиня была позвана в императорский дворец. Обряд её приема по своим почестям не превышал однако обычного византийского обряда, который наблюдался вообще при приеме иноземных послов. Ее приняли точно так, как не задолго перед тем принимали послов Тарсийского Эмира, и Шлецер на свой взгляд очень справедливо восклицает по этому поводу: "Какова наглость Византийского двора! там послы своих государей, а здесь является лично сама владетельная особа и несмотря на то, ее от них не отличают!" По этому же поводу, быть может, и происходили долгие переговоры, в которых Ольга могла настоять лишь на незначительных каких либо отличиях, но во всяком случае мера почестей, оказанных Ольге, обнаруживает и то значение Руси, какое эта Русь имела в глазах Греков. А притом Греки и не ожидали со стороны Руси ничего грозного, как со стороны Тарсийского Эмира; не боялись миролюбивой Руси, как боялись Эмира.
  
   Надобно сказать, что Ольга была принята в императорском дворце в то время, когда этот дворец, созидаемый, в течении шести веков, еще, со времен Константина Великого, находился по своему устройству в таком блеске и великолепии, какого он уже никогда более не имея. С этой поры, в исходе Х-го века, он стал упадать.
   Как ни скупился наш детописец на рассказы о том, что такое был в X веке славный греческий Царьгород, и сам по себе и особенно для тогдашней Руси, но, приведя целиком договорные грамоты Олега и Игоря, он, вовсе не думая о том, раскрыл перед нами истину, что великий город тогдашнего мира, царь городов во всем свете, был и для Руси царем и повелителем её зарождавшейся жизни. Он привлекал ее к себе по многим причинам. Конечно, первою существенною приманкою была торговля, потребности материальные, хлебные; о торговле только и речь идет в договорах; но нельзя же представлять русских купцов совсем бесчувственными к красотам города и к обольщениям его блистательной, роскошной жизни. Они оценивали эти обольщения по своему и тянули их на свои нрав, и потому в договоре же выпросили право свободно париться, сколько хотят, в знаменитых цареградских банях. Они добились права свободно жить, хотя бы в предместии города, свободно входить в город, хотя бы и в одни только ворота, не зная никаких других. Они выпросили себе кормленье на 6 месяцев -- хлеб, вино, овощи, цареградские стручки и всякие лакомства. Они заживались в городе круглый год, так что Греки потом уже не позволяли им по крайней мере зимовать. Под видом посла, под видом купца, каждый год Русь приезжала в этот славный город и дивилась чудесным его зданиям, несказанному украшению, недомысленному богатству.
   "Как подъезжать к Царьгороду от Черного моря (так могли они рассказывать), входишь сначала в морскую проливу, -- точная слобода -- улица, длинная, по обе стороны видны берега. В конце улицы, направо другая улица -- залив морской, называемый Золотой Рог, потому что он как бы воловьим рогом удаляется внутрь земли. Высокий береговой угол между этими двумя морскими потоками и есть место Царя городов. Он тута и распространился по самым берегам моря, выдавшись всею шириною на восток и острым мысом к северу. Стоит он на три угла, как на острову, подобно тому, как ставились и русские городки. С трех сторон вода морская его облила, а с одной стороны, западной, пришло поле. Тот мыс весь каменный; от него внутрь страны пошел холм, как гребень, и тот гребень перещепывается (перемежается) долинами и таким образом разделяется на семь холмов. На этих семи холмах и стоит город. Двор царев начался на самом мысу с берега от моря, и пошел все выше и выше в гору. Палаты царские стоять на самом холме, и Св. София стоит на холме. Кругом города у самой воды поставлены каменные стены с четыреугольными башнями. Стены тянутся далека по заливу, так что можно обойти город на лодке до самого конца". Там в конце, уже в поле, за городскими стенами, за какою-то речкою, находилось предместье с достопамятною церковью Св. Мамы (Мамонта), у которой только и позволялось жить Русским. Проплыть надо было по заливу до того места версты две-три. По этой дороге можно было налюбоваться городом вдоволь. Из-за стен ближе всего на холме и на самом мысу виднелись золотые царские палаты; подле них золотой пятиглавый дворцовый собор, а дальше тоже палаты и церкви, церкви и палаты, и над ними величественный храм Софии с громадным куполом, как венец всего города.
   Дворец царей находился на береговом холме, который округляли пролив Воспора и его залив Золотой Рог. Здания дворца были расположены по линии от З. к В. и при том, в главной своей части, в таком порядке, что напоминали расположение святилища, почему это отделение и называлось священным , богохранимым дворцом. Во главе этого отделения по берегу на восток стояла Золотая Палата, где первое место к восточной же стороне занимал императорский трон. Палата была круглая, как алтарь, устроенная из восьми округлостей в роде наших алтарных выступов. В восточной округлости или впадине и находился императорский трон -- Золотое царское место. Этим именем называлась и самая палата. Здесь в приемные дни торжественно восседал император.
   Чтобы достигнуть этого святилища царской власти, необходимо было пройти много таких же больших палат и переходов. Прежде всего входили на обширный двор шагов 250 в длину и слишком 200 шагов в ширину. Этот двор назывался Августеон и находился между храмом Св. Софии и царскими палатами. Вокруг двора со всех сторон тянулись ряды мраморных колонн с перекинутыми на них кружалами или арками, что вместе составляло отдел дворцовых наружных галлерей, где можно было скрываться от солнца и непогоды. В северо-восточном углу двора виделось громадное и чудное здание Св. Софии с необъятным куполом и бесчисленными рядами колонн. По средине двора стоял высокий путевой столб, четыреугольный и сквозной, устроенный в роде храма из колонн и арок. Отсюда считалось расстояние по всем направлениям и во все концы империи. На нем возвышался большой крест с предстоящими царем Константином, и матерью его Еленою взиравшими к Востоку.
   Точно такое же изображение креста возвышалось на особо стоявшей колонне с запада от этого путевого столба, а в про тивоположной стороне к востоку стояла другая колонна из порфира, которую называли Константином, потому что наверху у ней находилась его статуя в виде Аполлона, с изображением сияния вокруг головы, о котором говорили, что оно сделано из гвоздей, коими был пригвожден ко кресту Спаситель. Тут же на дворе, вблизи храма Св. Софии, против его угла к Ю.-Я стояла огромная конная статуя иОстиниана, из бронзы, в образе Ахиллеса, лицем к Востоку. Одно её подножие было вышиною в 40 аршин. В левой руке император держал шар, а правую протягивал на Восток.
   Таким образом, на этом дворе приходящий видел, все чем было сильно и славно Греческое царство. Сильно оно было крепкою верою в заступление Богоматери. Софийский храм которой выдвигался на самую площадь с особою крестительницею для всех ищущих Св. Веры. Сильно, славно и победоноено это царство было Св. Крестом. которого изображения господствовали над площадью. Славно оно было и первым царем-христианином, Св. Константином, и царем законодателем и строптелем Софийского храма, Юстинианом.
   В югозападном углу двора находились ворота и возле них главное крыльцо, которым входили в обширные сени, называваемые Медными, от медных дверей. На сводах и стенах эти сени были изукрашены мозаическими картинами, изображавшими славные победы Велисария, победоносное его возвращение в Царьград с пленными царями, представление этих царей императору Юстиниану и Феодоре, взятые города, покоренные земли в лицах. Тут же были поставлены императорские статуи, в том числе статуя Пульхерия, внучки Феодосия Великого. Во обще в этом входе были представлены царственный дела императоров и их лики; иначе сказать, вся слава империи. В комнаты дворца вели большие бронзовые двери, на которых был изображен лик Спасителя. За дверями начинался длинный ряд обширных палат, сеней и переходов или галлерей, соединявших палаты. Здесь находились особые дворцовые церкви, особая дворцовая крестильня, тронные залы, приемные залы, судилище, столовые и залы для военной стражи или дворцовой гвардии; находилось даже особое коннористалище для дворцовых чинов, и между прочим великолепные бани.
   С южной стороны вдоль всего дворца тянулась слишком на 400 шагов длинная галлерея Юстиниана. Стены её были покрыты мозаикою с избражениями по золотому полю главных подвижников Восточной Церкви. Пол был вымощен дрогоценными мраморами. Тут же из этой галлереи входили в палату трофеев (Скилу), где были выставлены всякие добычи, знамена, доспехи и пр. взятые на боях у варваров.
   И вообще все палаты, сени и переходы точно также были изукрашены цветною мозаикою или расписаны красками с изображением разных ликов или историй, а также трав, цветов, деревьев и различных узоров. Припомним, что в то время особая красота подобных изображений заключалась именно в яркости красок, между которыми больше всего светились цвета: синий, зеленый, красный-пурпуровый и червчатый, желтый, голубой-лазоревый. Все древния краски были вообще крепки, сильны и блестящи. Двери в палатах были железные, расписанные золотом, или бронзовые, резные и литые или убранные серебром, золотом, слоновою костью с различными изображениями.
   Пройдя разными палатами, сенями и коридорами, приближались наконец к священному дворцу, перед которым сначала открывались обширный сени или передняя палат, шагов 60 в длину. Во входной части она выдвигалась полукругом: из нее в следующую палату вели две мраморные лестницы, начинаясь от стен, справа и слева, и восходя к верху тоже по полукругу. По средине палаты стоял водоем; его чаша была медная, края покрыты серебром; в нем же была устроена золотая чаша в виде раковины, которая наполнялась разными плодами, смотря по времени года. Отсюда по лестницам, как сказано, поднимались в другую палату, называемую Сигмой, потому что в своем расположении она состояла из двух боковых округлостей, представлявших каждое как бы букву сигму -- С. Палата была мраморная, купол её поддерживался 15 колоннами из фригийского мрамора. Посредине ее стоял особый терем или сень (киворий) на четырех колоннах из зеленого мрамора, а в нем царское место, трон, где садился император во время игр и церемоний, происходивших в передней палате. Здесь также находился фонтан, состоявший из двух бронзовых львов, из пасти которых вода лилась в особую большую чашу.
   Три двери, одна серебряная посредине и две бронзовые по сторонам, вводили в следующую палату, которая называлась Три раковины (Триконха), потому что составляла в передней своей части полукружие с тремя глубокими круглыми впадинами и сводами, в виде раковин. Стены были изукрашены разноцветным мрамором, а раковины сводов сплошь вызолочены.
   Далее следовали сени, и еще палата (Лавзиак), а затем вступали в сени Золотой палаты, в которых находились хитро устроенные часы. Здесь же стояли четыре органа, два золотых, которые назывались царскими и два серебряных. Эти органы гудели, когда хор певчих воспевал похвалы царю, и потому палата занимала место как бы клироса в соборе.
   Из сеней в Золотую палату вводили большие серебряные двери. Золотая палата была круглая, состоявшая из 8 округлых впадин, расположенных звездою, и походившая в самом деле на какое-то святилище или храм божества. Главный вход в нее был с запада, но, кроме того, она имела два боковых входа, с севера и юга, совсем по подобию православного храма. В восточной её впадине стоял царский престол, а над ним в своде сияло мозаическое изображение Спаса Вседержителя, сидящего на престоле. Свод палаты возвышался обширным куполом или главою с 16 окнами, посредством которых палата освещалась внутри. В своде против трона висело большое паникадило. Все стены и своды были украшены мозаикою, различными изображениями по золотому полю. Пол также был выстлан мозаикою из мрамора и порфира различных цветов, где переплетались разные узоры и травы, с круглою порфировою плитою посредине и с серебрянами каймами в роде рамы по краям. Вверху палаты, ниже купола, были устроены палаты или хоры, с которых царицы и вообще придворный женский пол смотрели на церемонии.
   В этой Золотой палате совершались большие царские приемы всего Двора, а также и иноземных посланников. В иных случаях здесь происходили торжественные обеды, за золотым столом. По случаю особых приемов палата убиралась еще с большим великолепием. В восьми её сводах развешивались золотые венцы и различные произведения из финифти или эмали, также богатейшия царские одежды, мантии, порфиры царей и цариц. На перилах верхних галлерей (палатей), ставились большие серебряные вазы и чаши высокой чеканной работы; в 16 окнах также помещались поддонники или блюда от этих ваз и чаш. Только над царским престолом не помещали никаких вещей. Там висели золотые царские венцы. В 8 сводах висели большия серебряные паникадила, а в палате были расставлены 62 больших серебряных подсвечника.
   Через сени от Золотой палаты находилась еще приемная палата, называемая Кенургий, построенная Василием Македонянином. Её свод додерживался 16 колоннами, из которых половина была из зеленого мрамора, а половина из оникса. Колонны были покрыты обронною резьбою, представлявшею виноградные лозы, а в лозах -- играющих животных разных пород.
   Своды палаты были покрыты превосходной мозаикой, изображавшею на сплошном золотом поле самого строителя палаты сидящим на троне, с предстоящими полководцами, которые приносили ему изображения взятых ими городов. Остальные украшения мозаики, тоже по золотому полю, изображали деяния императора, военные и гражданские.
   Возле палаты находилась царская спальня, священная, как ее называли. В нее проходили тоже через сени, небольшие, посреди которых стоял порфировый фонтан на мраморных колоннах, изображавшей орла, чеканенного из серебра и сжимавшего в когтях змею. В спальне пол был мозаичный. По самой средине изображен был павлин, в кругу, составленном из лучей из карийского мрамора. Затем из зеленого мрамора составлены были как бы волнистые потоки, направлявшиеся в углы комнаты. Между потоками изображены орлы так живо, что казалось сейчас готовы улететь. Стены в нижней части были покрыты дощечками из разноцветного стекла, изображавшими различные цветы. В верхнем отделе до потолка по золотому полю мозаика изображала самого царя, сидящим на троне, и царицу в царской одежде. Кругом по стенам также были изображены их дети в царских же одеждах. Царевичи держали в руках книги, в знак того, что книжное образование составляло главный предмета в их воспитании. Потолок весь сиял золотом: посреди был изображен из зеленого стекла крест и вокруг блистающие звезды; в предстоянии у креста были изображены опять царь, царица и их дети с простертыми руками к символу христианской победы и спасения.
   В другом отделении дворца, возле Софииского храма, находилась палата, построенная еще Константином Великим, и не меньше богатая, называемая Магнауром, вероятно от magnus -- великий, большой и aunini -- золото, что значило бы большая Золотая. Она также имела вид церкви и была расположена от запада к востоку. Перед нею с западной стороны находились обширные сени, в которых во время приемов собирались знатные придворные люди, начальники, патриции, сенаторы. Вход в палату закрывался дорогими занавесами. Самая палата была четырехугольная продолговатая, длиною шагов 60, шириною шагов 30. По сторонам высились мраморные колонны (столпы), по шести на каждой, над ниши были сведены своды (арки) или кружала по семи на каждой стороне. За колоннами находились боковые галлереи. В промежутках колонн, по всей палате висели на посеребренных цепях большие серебряные люстры. Восточная часть палаты была устроена, как алтарь, особою округлостью, и на несколько ступеней выше перед всею палатою, так что туда поднимались по ступеням из зеленого мрамора. Это царское возвышение отделялось от палаты 4 колоннами, по две со стороны, над которыми возвышалась обширная арка. Между колоннами ниспадали дорогие занавесы, закрывавшие в обыкновенное время это царское святилище.
   Возле этого места стоял огромный золотой орган, блиставший дорогими каменьями и финифтью и называемый "царским." В других местах палаты стояли еще два органа, серебряные. В глубине этого алтаря стоял царский престол, золотой трон, весь усыпанный дрогоценными камнями и называемый "Соломоновым престолом", по той причине, что он был устроен по образцу библейского престола царя Соломона. У престола были ступени, на которых по обеим сторонам лежали золотые львы. Это были чудные львы: "в известную минуту они поднимались на лапы и издавали рев и рыкание, как живые". Сверху у трона сидели две большие золотые птицы, которые тоже, как живые, пели.
   Но еще чуднее представлялось стоявшее неподалеку от трона Золотое дерево, тополь или явор, на котором сидело множество золотых же птиц разной породы, изукрашенных цветною эмалью, которые точно также в известную минуту все воспевали сладкогласно, точно живые.
   Возле престола возвышался, как знамение Победы огромный золотой крест (Константинов, назыв. Победа), покрытый драгоценными каменьями. Пониже престола помещались золотые седалища для членов царского дома. Во время приемов по стенам были развешиваемы царские золотые порфиры и венцы 108.
   Царские приемы в этой палате и в других тронных палатах происходили следующим образом:
   Появление царя пред глазами приходящих сопровождалось некоторого рода священнодействием. В палатах, где помещался царский престол, всегда в вышине свода находилось изображение Господа Вседержителя, сидящего на престоле. Когда царю следовало воссесть на свой престол, он, одетый великолепно, в богатейшем царском наряде, с молитвою повергался на землю перед этим изображением и потом торжественно садился. В то время вход в палату быль закрыт богатыми занавесами. Когда все было готово для царского лицезрения, тогда занавесы поднимались и придверники, с золотыми жезлами в руках пропускали входивших бояр и всех других главных чиновников Двора по порядку и по разрядам. Каждый разряд чиновников входил особо. А там, вдали по всем залам дворца, направо и налево, стояли меньшие придворные и разные другие чины и военные дружины в богатых одеждах. В их числе находились и служившие у греческих царей крещеные Россы с топорами (секирами) и щитами.
   Напоследок вводили иноземных послов с их свитою, которые, увидя царя, должны были воздать ему почесть, упасть ниц, поклониться в землю, что значило по-русски ударить челом. В туже минуту играл орган, играли трубы. Вставши, посол подходил ближе к царскому престолу и останавливался на указанном месте. В ту минуту играл другой орган, ударяли в литавры. За послом следовали знатнейшие члены посольства, точно также ударявшие челом императору. Они останавливались у входной ограды. Канцлер, логофета, торжественно вопрошая пришедшего, вероятно о здоровье и о предмете посольства. В ту минуту золотые львы у трона начинали реветь, золотые птицы на троне и на золотых деревьях начинали сладкогласно воспевать; звери на нижних ступенях поднимались из своих логовищ и становились на задние лапы. Пока все это происходило, протонатариус подносил царю посольские подарки. Вслед затем снова ударяли в литавры и все успокаивалось: львы переставали реветь, птицы умолкали, а звери опускались в логовища. При отпуске послов снова играли органы, ревели львы, воспевали птицы и дикие звери спускались со ступеней трона, что продолжалось до того времени, как посол уходил за ограду, тогда игра на литаврах снова давала знак и все умолкаю и приходило в прежний порядок. По выходе посольства, препозит громко возглашал придворным: "Ежели вам будет угодно!", -- что значило, не угодно ли вам тоже выходить. Это возглашеяие делалось несколько раз, особо каждому чиновному отделу придворных. Все выходили в том порядке, как входили, по чинам, младшие вперед, при этом все провозглашали царю многолетие, которое тотчас принималось хором певчих, а певчим вторили все три органа, все птицы, львы и дикие звери, исполняя каждый свою ноту в этом общем торжественном хоре и производя оглушительный, но все-таки, как говорят, стройный гам и шум,
  
   Константин Багрянородный сам описывает прием Русской княгини и говорит, что этот прием происходил во всем сходно с предыдущими, именно с приемом Тарсийских или Сарацинских послов. Из его слов обнаруживается, что Русская княгиня, как мы говорили, была принята только как главный посол Русского князя, но не так, как независимая государыня, владетельница Русской земли 109.
   Это можно объяснять различными обстоятельствами. С одной стороны Византийский двор, согласно договорам, знал на Руси только Русского князя и потому его вдову, Русскую княгиню, не мог признать владетельною государыней и не захотел воздавать ей почести государские. С другой стороны, и по русским понятиям матерая вдова, хотя и оставалась владеющею княжеским столом, но все-таки владела не сама по себе, а именем своего сына; в это время Святославу было по крайней мере 15 лет, возраст по тому времени вполне достаточный для княжеского совершеннолетия. Нельзя предполагать, чтобы и в понятиях самой Ольги являлись какие либо особые притязания на значение, так сказать, венчанной государыни. Быть может, как мать Русского князя, она и добивалась соответственного приема и потому стояла так долго в гавани Царяграда; но порядки византийского двора ничего не уступили ей в главном, в том понятии, что она только большой посол от Русской земли и воздавая ей лишь одно посольское, возвеличили ее, как сейчас увидим, отменою только некоторых обрядов, несвойственных её лицу, как женщине и Русской княгине.
   Прием совершился в большой Золотой палате, в Магнауре, по описанному порядку. Пройдя многими палатами, Ольга сама вошла в этот Магнаур. В этом заключалась первая отмена в обрядах посольского приема, потому что, как видели, посла обыкновенно вводили в залу под руки. Она вошла в сопровождении своих родственниц, т. е. женщин княжеского рода и боярынь, быть может, жен послов, а также и её придворных. Она шествовала впереди, а за нею, вероятно по порядку старшинства, следовали одна за другою княгини и боярыни, числом первых 6, вторых 18. Она остановилась на том месте, где Логофет (государственный канцлер, по-московски думный дьяк) обыкновенно вопрошал посла о здоровье. Здесь произошла вторая отмена обрядов. Послы, узрев царское величество, должны были падать ниц, бить челом. Русская княгиня на этом месте только остановилась. Вслед за княгинею и её женскою свитою вошли русские послы и гости и другие лица посольства. В числе послов находился племянник княгини и 8 её бояр, а самых послов было 20 чел.; гостей было 43 человека. Кроме того тут же находились: переводчик княгини и её священник Григорий, 2 переводчика посольских, Святославова дружина (в каком числе, неизвестно) и 6 посольских служителей.
   Вся эта мужская свита остановилась у переграды, где стояли греческие придворные чины 110. Было ли при этом случае исполнено и русское ударение челом византийскому императору, как следовало по обряднику, неизвестно, но судя по независимому характеру древних Руссов, от которых Греки всячески старались себя оградить даже особыми статьями в договорах, едва ли можно было ожидать от них указанного челобитья. Несомненно, что византийский обрядник относительно такого челобитья вообще хвастает, если не имеет в виду только очень покорных послов, из стран завоеванных и покоренных, собственно подданных, не обходимо соглашавшихся на всякие унижения перед высокомерным Греком.
   В остальных действиях приема все происходило так, как повелевал обрядник, т. е. играл орган, когда Ольга вошла и стала на своем месте; затем, когда Логофет вопросил ее о здоровье, два золотые льва Соломонова трона вдруг заревели, птицы на троне и на деревьях засвистали разными голосами, звери на ступенях трона поднялись на задние лапы. Несомненно, что в это же время были поднесены императору и русские дары -- дорогие собольи меха и т. п.
   Когда княгиня, поговоривши с царем, стала выходить из палаты, то снова заиграли органы, заревели львы, засвистали птицы и звери также двигались со ступеней трона. Выйди из Магнаура, княгиня прошла через комнатный сад, потом через несколько палат и в пятой из них, которая именовалась Золотой Рукой (портик Августеона), села отдыхать. В это время ей готовился другой прием, у императрицы, что также принадлежало к особенностям общего посольского приема и сделано было в особую честь Русской княгине.
   В великолепной Юстиниановой палате возвышался особый рундук или помост, покрытый пурпуровыми коврами. На нем стоял большой престол императора Феофила, а с боку возле -- золотое царское кресло. По сторонам, между двух переград из занавесей, стояли два серебряные органа, а за переградами стояли духовые органы.
   На престоле сидела сама императрица, а в кресле -- ее невестка. Пред престолом с обеих сторон в палате собрались придворные женщины и стояли чинно, рядами, по степеням. Всего их было семь чинов или семь степеней. Церемонией их входа в палату и указанием им своих мест распоряжался препозит -- церемониймейстер, и придверники-камергеры.
   Когда все чины боярынь вошли и стали по местам, препозит с камергерами отправился звать Русскую княгиню. Из Золотой руки она прошла через другие портики, и между прочим, через дворцовый ипподром, и осталась в Скилах -- так называлась царская оружейная палата. Вероятно, отсюда она могла видеть всю церемонию, как входили в приемную палату греческие придворные боярыни, тем и объясняется её остановка в царской оружейной, которая находилась в одной линии с Юстиниановой приемной палатой. Княгиня вступила в эту палату, сопровождаемая по сторонам тем же препозитом и камергерами. За нею по прежнему следовала её свита в том же порядке, как и на первом приеме. Препозит именем императрицы вопрошал княгиню о здоровье. После церемонии, именем же царицы, он сказал ей нечто шепотом и княгиня немедленно пошла вон из залы и села по прежнему в Скилах. Тем временем царица тоже встала с трона и, пройдя разные палаты, удалилась в свою священную спальню. По уходе царицы и княгиня перешла из Скил в Кенургий, пройдя Юстинианову залу, палату Лавзиак и Трипетон или сени с хитрыми часами. В Кенургии она тоже села в ожидании зова.
   Между тем к царице в Спальню пришел и царь. Они сели на свои места с царицею и с порфирородными своими детьми. Тогда была приглашена к ним и Русская княгиня. Занявши предложенное царем седалище, она разговаривала с ним, о чем ей было угодно.
   Здесь была оказана величайшая почесть Русской княгине. В этом случае царь несомненно принимал ее, как христианку, и, быть может, именно по случаю её крещения в Царьграде. Византиец Кедрлих прямо говорить, что "крестясь (в Царьграде), показав ревность к православной вере, Ольга достойна была за то почтена". Тоже повторяют и другие греческие летописцы 111.
   Беседа с царским семейством, по-домашнему, в "Священной их спальне", показывала, что Греческий царь относился к новообращенной с особым блоговолением, ибо едва ли кто из иностранных удостаивался такой чести, и едва ли был другой повод к этому, как укрепление в истинах новой Веры и желание указать владетельной княгине, как живут христианские цари у себя дома. Несомненно также, что царь и царица очень желали поговорить с Русскою княгинею запросто о разных предметах, касавшихся Русской страны и самой княгини, о чем нельзя было говорить на церемониальных приемах. Вообще этот самый прием не оставляет сомнения, что Ольга если не была уже и прежде христианкою, то именно в это время крестилась в Царьграде.
  
   В тот же день, после этой домашней беседы Русской княгини с царскою семьею, ей дань был обед у царицы в Юстиниановой палате. На том же царском месте или троне, сидела там царица и особо, в золотом кресле, её невестка. Русская княгиня сначала стояла в стороне у особого стола, пока входили к столу царицыны родственницы и знатные боярыни, покланяясь царице до земли и занимая места по указанию главного стольника.
   Когда окончилась эта церемония, "Русская княгиня, слегка наклонив голову пред царицею", села за тем же столом, где стояла, вместе с первостепенными придворными боярынями. Этот стол был расположен в некотором расстоянии от царского.
   Во время обеда два хора отборных певчих от церкви св. Апостол и от св. Софин воспевали гимны в честь императорской Фамилии и тут же разыгрывались разные театральные представления, состоявшие из плясок и других игр. Это происходило таким образом: как только царь и все прочие садились за стол, в палату вступали дружины актеров и танцовщиков с своими распорядителями. Действие открывалось гимном: "Ныне давши власть в руки твои, Бог поставил тебя самодержцем и владыкою! Великий Архистратига, сошед с неба, отверз пред лицем твоим врата царства! Мир, поверженный под скипетр десницы твоей, благодарить Господа, благоизволившего о тебе, Государь! Он чтит тебя, благочестивого Императора, владыку и правителя!"
  
   После этой песни, префект стола, дворецкий, подавал знак правою рукою, то распуская пальцы наподобие лучей, то сжимая их. Начиналась пляска и трижды обходила вокруг стола. Потом плясуны удалялись к нижнему отделению стола, где и становились в своем порядке. Тогда начинали певцы: "господи, утверди царство сие!" За ними хор повторял этот воспев трижды. Опять певцы: "Жизнь государей ради нашей жизни!" Тоже самое воспевал хор трижды. Певцы: "Многая, многая, многая!" Хор: Многая лета, многая лета!"
  
   Затем воспевался гимн приличный пляске: "Сияют цари, веселится мир! Сияют царицы, веселится мир! Сияют порфирородные дети, веселится мир! Торжествуете синклита и вся палата, веселится мир! Торжествует город и вся Романия (Византия), веселится мир! Августы наше богатство наша радость! Господи, пошли им долгия лета!" Певцы: "Императорам!" Хор "Многие лета!" Певцы: "Счастливые годы императорам!" Хор: "Господи пошли им многие и счастливые годы!" Певцы: "И августам (царицам)!" Хор: "Многие лета!" Певцы: "Счастливые годы!" Хор: "Даждь им Господи многие и счастливые годы!" Певцы: "Детям их порфирородным!" Хор: "Многие лета!" Певцы: .Счастливые им годы!" Хор: "Подай им, Господи, многие и счастливые годы!"
  
   С такими песнями и представлениями продолжалась церемония столового кушанья до конца. Каждая перемена кушанья сопровождалась новою пляскою или новою песней. Распорядители актеров и танцовщиков были одеты в цветное платае, зеленое, красное, с белыми коротенькими рукавами, которое переменяли при каждом новою действии. Главное их украшение, которое не перегонялось, составляли золотая, искусно вычеканенные ожерелья. Сапоги на них были красножелтые. Перемена платья придворными во время всяких церемоний и торжеств принадлежала вообще к обычным порядкам византийского двора.
  
   Что касается еств, то Лиутпранд, посол Германского императора Отгона, бывший в Царьграде лет 10 спустя после Ольги, в 968 г., пишет, что он весьма неохотно ел царские ествы, ибо они были приготовлены с деревянным маслом или с рыбьим рассолом. Однажды царь прислал ему самое лучшее лакомство от своего стола, даже собственное блюдо: жирного колла, туго начиненного чесноком с луком и облитого рыбьим раз солом 112. Очевидно, что кушанья приготовлялись для восточных вкусов, на которых воспитаны были и русские, несомненно находившие все подобный блюда очень вкусными,
   В тоже время происходит другой стол в Золотой Палате, где обедали цари и с ними Русские послы и гости и прочая свита Русской княгини.
   По окончании стола у царицы приготовлен был десерт в особой комнате, на небольшом золотом столике в золотых тарелках и блюдах, осыпанных дорогими камнями. Здесь сидели по своим местам царь Константин Багрянородный и другой царь, его сын Роман, царские дети, невестка царя, и русская княгиня. Угощение таким обравом происходило за семейным царским столом, После того княгине поднесен подарок: 500 милиарезий на золотом, осыпанном драгоценными каменьями блюде 113. Затем одарили её свиту; шести её родственницам подано по 20 милиарезий каждой. 18 боярыням, подано каждой по 8 милиарезий. Такие же дары розданы были и за царским столом, послам и гостям, при чем племянник княгини получил 30 милиарезий, 8 бояр, каждый по 20; двадцать послов, каждый по 12; 43 гостя, каждый тоже по 12, священник Григорий 8, два переводчика, каждый по 12: Святославова дружина, как вероятно обозначены несколько отроков -- детей бояр, каждый по 5; шесть посольских служителей, каждый по 3, и наконец переводчик княгини -- 15 милиарезий.
   Спустя слишком месяц, в воскресенье 18 октября 957 года был второй, собственно отпускной стол для Русской княгини и всего посольства. Царь угощал послов и гостей, вероятно, в той же Золотой столовой, а Царица с детьми и невесткою угощала княгиню в палате Св. Павла. После стола княгиня и вся её свита получили такие же подарки, только в меньшем количестве. Княгине поднесено 200 милиаревий, её племяннику 20, священнику 8; шестнадцати родственницам княгини, по 12 каждой; 18 боярыням, каждой по 6; двадцати двум послан, каждому по 12: сорока четырем гостям, каждому по 6; двум переводчикам по 6. Святославовой дружины и дворовых служителей в это время не было.
   В обоих случаях свита Русской княгини состояла слишком изо ста человек. В первом приеме при ней находилось 24 женщины и 82 мужчины. На отпуске 34 женщины и 70 мужчин. Любопытно количество послов и гостей. На отпуске их было: послов 22, гостей 44, следовательно каждого посла сопровождали два гостя. В Игоревом посодьстве гостей при послах было по одному. Несомненно, что и послы и гости приходили в Царьград, каждый посол с гостем от своего города или от своего князя, который сидел в том городе, см. выше стр. 150.
  
   Русская княгиня с своею многочисленною свитою княгинь, боярынь, бояр, послов и гостей, два раза была принята торжественно с выполнением всяких обрядов Византийского двора и с показанием всей Цареградской красоты, всего богатства и всякого блеска. Нельзя сомневаться, что проживши четыре месяца, если не в стенах, то у стен Царьграда, в его гавани, как после жаловалась Ольга, что долго стояла там, или же проживши в обычном пристанище Руссов у св. Мамонта, Русские люди, кроме двух церемониальных приемов, конечно, нередко бывали для простого любопытства и в царских палатах и в разных местах великого города, в его многочисленных храмах, на знаменитом ипподроме, в роскошных банях, на торжищах и т. д., не говоря уже именно о торжищах, для которых собственно они и переплывали Черное море. Греки еще Олеговым послам радушно, и не без намерения показывали все достойное удивления варваров и язычников, конечно, с тою целью. дабы обратить их к христианству. В настоящем случае Ольга пришла в Царьград искать именно христианской мудрости и принять св. веру в самом её средоточии. Естественно, что теперь Греки еще е большим радушием открывали Русским все двери, где возможно было научить их вере или обнаружить великое могущество царства и со стороны всякого богатства, и со стороны всяких порядков их просвещенной и мудрой жизни. Мы не сомневаемся также, что многие из женщин, сопровождавших княгиню, крестились вместе с нею. Намеком на это обстоятельство служит присутствие этих женщин за царским семейным угощением Русской княгини разными сластями после первого приемного стола, где вместе с княгинею эти женщины получили обычные подарки. Общее впечатление всего виденного и узнанного должно было сильно возбудить простые чувства и умы наших путешественниц. Великий Царьград должен был оставить в их воображении столько новых представлений, а в уме столько новых понятий, что это приобретенное богатство не могло остаться без пользы и без влиянин и в родном Киеве.
   Русские прабабы возвратились на родимый Днепр, конечно, обогатившись всякими обновами: дорогими паволоками и другими редкими тканями для своих нарядов, дорогими вещицами убора из золота и серебра, вроде серег, колец, перстней, обручей (браслет), ожерелий и т. п., не исключая отсюда ни грецкого мыла, ни грецкой губки для умыванья, даже ни румян, ни белил для украшенья лица, -- все это были обыкновенные предметы женского быта, известные и в то время богатым и знатным людям с давних веков; -- но главное богатство, какое вывезли наши прабабы из славного Цареграда, заключалось именно в их впечатлениях, которых простому человеку, видевшему Царьград, невозможно было никогда изгладить, особенно посреди сельской и деревенской простоты языческого Киева.
   Прабабы видели Христову веру и христианскую жизнь, в такой чудной, недомысленной обстановке и посреди такого чудного узорочья и блеска, что возвратившись домой, разве могли они расказывать об этом иначе, как только словами неизъяснимого изумления и удивления. "Повели нас Греки, где служат Богу своему, -- могли они говорить, как говорили после Владимировы послы, -- и не ведаем, на небесах мы были, или на земле. Нет на земле такого чуда, такой красоты!.. Не умеем и рассказать! Только одно знаем, что сам Бог там пребывает... Не можем забыть той красоты!"
   А красота самого города и особенно царского дворца, разве и она не действовала на языческие и притом женские понятия, вообще более пристрастные ко всякой красоте, разве и она не производила смягчающего влияния вообще на суровые и загрубелые понятия язычника?
   Как бы ни было, но с возвращением из Цареграда Русских женщин по городу Киеву не скоро должны были умолкнуть беседы о чудесах христианского царства, о святынях христианского поклонения. Распространяясь из уст женщины, у домашнего очага, в той среде, где женщина и была главным деятелем и домодержцем по преимуществу, эти беседы, особенно для детей и вообще для молодого поколения несомненно имели воспитательное значение. Об этом говорит и летописец. По его словам, Ольга, придя в Киев и живя с сыном Святославом, стала учить и часто говорить ему, чтобы крестился. Он и в уши не принимал этого ученья, но не возбранял тем, кто хотел крещенья и только ругался тому -- позорил и смеялся. "Как это я приму новую веру один, отвечал он матери, а дружина ведь этому смеяться будет!" Иногда увещания матери вызывали только гнев со стороны сына. В этих разговорах вполне и выразились отношения домашного очага к обществу. В лице русских передовых женщин Русский домашний быт осветился новым светом. Хотя бы на первых порах таких женщин и не было много, но во главе их стояла сама княгиня, мудрейшая от человек, успевшая прославить свою мудрость по всей Русской земле и за нею следовал, конечно, ею же избранный и по мыслям ей родственный, кружок женской доброты ума и нрава, -- всего этого было очень достаточно для того, чтобы осветить новым светом все наиболее способные к водворению христианства домашние углы древнего Киева, и все это необходимо должно было воспитать поколение новых людей, для которых предстоял уже один шаг -- отворить двери своей храмины и высказать решительно и всенародно, на улицах, на торгах и площадях, что есть на свете вера и есть жизнь выше и лучше языческого древнего закона. Современное Ольге возрастное общество, отцы, эта дружина, о которой говорил Святослав, еще не были способны для такого решительного подвига. В их среде язычество еще могло постоять за себя с особою силою, как и случилось; но дети послужили уже готовою почвою для христианских идей и ожидали только, как всегда бывает, одного святого вождя на святое дело.
  

Глава V. РАСЦВЕТ РУССКОГО МОГУЩЕСТВА.

Святослав -- воспитанник дружины. Его обычаи. Его победоносный поход в низовое Поволжье на Камских Болгар, Буртасов и Хозар, и к устьям Дона и Кубани да Ясов и Касогов. Греческое золото и походы на Дунайских Болгар. Война с Греками. Великие битвы. Недостаток дружины. Мир и свидание Святослава с греческим царем. Погибель Святослава. Значение его Дунайских походов. Владычество дружины при детях Святослава. Торжество Владимира и его первые дела. Торжество язычества.

  
   Святослав как и отец его Игорь, еще в малых летах начинает княжить, т. е. делает княжеское дело. Хоть на руках Олега приехал доискиваться своих прав на Киев, но не был поставлен на прямое дело, а спрятанный тайком в лодку, достиг цели посредством коварного убийства. Первым делом его жизни был кровавый путь насилия. На том же пути и в конце поприща он бесчестно сложил свою голову. Маленький Святослав на руках дядьки Асмуда, посаженный на коня, храбро выехал на Древлян мстить смерть отца, и первый бросил в них копье. Первое дело его жизни было открытое, прямое, отважное и, по языческому обычаю, даже дело святой правды.
   Действуют ли такие обстоятельства на умы и понятия малых детей? Мы думаем, что действуют, как и всегда действовали, если не в самое малолетство, то после, посредством рассказов от мамок и дядек о тех случаях и событиях, какие сопровождали младенчество героя. Подобные события детской жизни решают судьбу людей.
   Вся жизнь Святослава была отважным военным походом, в котором прямая открытая битва ставилась выше всего. Такую битву он почитал святым иди светлым делом. Вероятно у наших язычников все честное, благородное, прямое выражалось в одном слове святой, или светыё. отчего герой таких нравственных качеств и получил имя Святослава. Он и покончил свои боевые дни с тою же прямотою, отвагою и честью. И первые, и последние жизненные подвиги отца и сына рисуют их характеры одинаково, хотя и очень различными чертами. Один погиб, искавши насилия людям, другой погиб, искавши отваги и мужества, и высокой чести вождя не покидать на произвол судьбы дружину.
   Святослав остался после отца по четвертому году, и был уже передан с рук матери из женских теремов на руки дядьки, а собственно на руки дружины. Тогда водилось, что в это время ребенку делались с большим торжеством постриги, торжественное стрижение первых волос, которое, вероятно, как обычай, шло из отдаленной древности и могло заключаться в том, что голову кругом стригли под гребенку, оставляя заветный запорожский чуб напереди, на лбу, с которым ходил и Святослав. Тут же ребенка сажали впервые на коня и справляли веселым пиром общую радость всей дружины. У Всеволода Суздальского в 1196 г. постриги его сына Владимира справлялись пирами больше месяца. Дружина и заезжие гости, которые созывались на торжество, получали при этом богатые подарки золотыми и серебряными сосудами, дорогими мехами, паволоками, одеждами и особенно конями. Это было торжество по преимуществу дружинное; это было дружинное посвящение ребенка в князья, в ратники. Вот почему маленький Святослав выехал на Древлян на коне: он был уже в постригах, в посвящении. Само собою разумеется, что при жизни отца он еще не скоро бы выбрался из под опеки матери: но теперь он стал князем вполне. Он один был князь во всей Русской земле и потому должен был тотчас перейти на руки дружины, которая теперь стала для него родным отцом, воспитателем и кормильцем. Хотя летопись и отмечает, что Ольга сама кормила сына до мужества его и до возраста его, но это свидетельство принадлежать к общим местам летописного рассуждения, которое раскрываете здесь лишь обычные отношения матери к сыну. Напротив того, Константин Багрянородный, описывая около 950 г. торговые походы Руссов, говорит, что Святослав жил в Новгороде, что Новгород был его столицею. Ольга на другой же год посде Древлянского погрома ходила в Новгород и в действительности могла оставить там сына на княжении, тем более, что Новгородцы очень не любили жить без князя и самому Святославу потом говорили, когда взяли к себе маленького же Владимира, что если не даст им князя, то они найдут себе и другого. Таким образом, свидетельство Греческого императора, что маленький Святослав жил в Новгороде, может почитаться несомненным. Во всяком случае верно одно, что Святослав был истинный воспитанник дружины, был прямой ее сын. Поэтому он не поддался на сторону матери, когда она его учила принять христианский закон. Он прямо отвечал, что дружина будет смеяться и тем обнаружил, что дружина была для него дороже, роднее самой матери. Живя только на руках матери, не так бы он мыслил, не так бы и говорил. Его личность в полной мере изображаете нам ту первозданную силу Русской Земли, которая отважно наметила далекие границы будущего государства, честно усеявши их своими костями, честно поливши их своею кровью. Русская кровь, разнесенная по странам, стала потом Русскою Землею.
   Воспитанник дружины, Святослав, в свой черед сам же первый из князей был ее создателем. При Олеге, при Игоре войско собиралось от всех союзных и покоренных племен и заключало в себе отдельные дружины Варягов, Славян, Чуди, Веси, Радимичей, Северян, Полян и пр. Святослав собрал около себя единую Русскую, т. е. Киевскую дружину, которая, без сомнения, составилась от всех племен, но в которой собранные богатыри уже забывали свою племенную родину и становились сынами всей Русской земли, а главное друзьями своего князя. Очень вероятно, что эта дружина набиралась еще в отроческие лета Святослава, подобно тому, как другой Святослав, Великий Петр, составил себе из своих же малолетних потешных сверстников целые полки. Мы видели, что в Царьграде с Ольгою находилась также и Святославова дружина, которая даже обедала за царским столом и получила по пяти червонцев на человека в подарок; очень вероятно, что это были детские сверстники Святослава, т. е. дети тех бояр, которые тута же находились в свите Ольги. Стало быть, как Петр, так и Святослав росли вместе с дружиною; с ними за одно, на одном хлебе, вырастала и их дружина, совсем новое, особенное колено людей, совершившее небывалые подвиги. Подобно тому, как Петр, так и Святослав жил с дружиною душа в душу, ничем не хотел себя отличать от дружины, за одно с нею переносил все труды и походные нужды. В походе он не возил за собою повозок с разным добром, чтобы утешаться на роздыхе сладкою пищею, хорошим питьем или мягкою постелью. От не брал с собою даже и котла и не варил мяса, а потонку изрезавши конину, зверину или говядину, жарил прямо на углях, быть может, на копье или на мече, и так и ел. Он не возил с собою и шатра, чтобы укрыться на время отдыха, но расстилал на земле подседельный войлок, в головы клал седло и отлично спал под открытым небом 115. Так жила и вся его дружина. Вот почему, ведя многие войны, он с той дружиной стремительно и легко, как барс, прядал из страны в другую страну, а потому без боязни посылал врагам наперед сказать: "Хочу на вас идти".
   Возросши и возмужавши, и собравши много храбрых, Святослав первый свой поход направил на Волгу. Там оставались еще старые счеты его отца, при котором на Волге у Хозар, у Буртасов и Болгар погибла Русская рать, возвращаясь из Каспийского похода в 914 г. Русь, по языческому закону, не могла оставлять старых обид без отмщенья и помнила их по крайней мере до колена внуков, а теперь собрались именно дети и внуки мстить смерть дедов и отцов. Кроме того обиды, как видно, еще продолжались и на Волге; вероятно испытывалась теснота для Русских торгов, особенно для Новгорода. Святослав вышел, стало быть, с намерением очистить как следует Волжский путь и с этою целью. быть может, собирал так много храбрых. Из Киева он плыл в лодках по Десне и по Оке. По Десне жили свои люди, Северяне, а на Оке сидело племя Вятичей, еще независимое от Киева. "Кому дань даете?" вопросил их Святослав. "Козарам дань платим, даем по щлягу от рала", отвечали Вятичи. Должно полагать, что Святослав очень хорошо знал об этом и прежде, но летописец, верный своей мысли, начинать всякую историю с пустого места, только объяснил этим переговором независимость Вятичей от Киева. Святослав промолчал и поплыл дальше. Ясно, что в это время его цели не простирались еще на Вятичей. Если он думал о Волжских Болгарах и Хозарах, то с Вятичами в это время воевать не следовало, ибо они, хотя бы и побежденные, все таки остались бы в тылу Русской рати, шедшей, по-видимому, прежде всего на Камских Болгар, где Бог весть что могло случиться. На возвратном пути, при бедственном окончании похода, Вятичи могли быть очень страшными. Русская летопись тоже ничего ни сказала о Волжских делах Святослава, а прямо говорит о войне с Хозарами. Но если поход шел по Волге, то чтобы добраться до Хозар, т. е. до самого моря, надо было сначала переведаться с Болгарами и Буртасами. Арабский писатель Ибн-Хаукаль и говорить, что теперь (976 г.) не осталось и следа ни от Булгара, ни от Буртаса, ни от Хозара. Руссы, говорить он, истребили их всех, отняли у них все их области и присвоили себе 116. Те, которые спаслись от их рук, все разбежались по ближним местам, все еще желая остаться на своей родине и надеясь условиться с Руссами о мире и покориться им. "Руссы разрушили все, овладели всем, что было по реке Волге Булгарского, Буртаского, Хозарскаго", прибавляет Хаукаль и указывает год этого подвига 969-й. -- По Русской летописи Святослав пошел на Волгу в 964 г., на Хозар, в 965 г. и можно полагать, что он очищал тамошний путь в течение четырех или пяти лет. Вместе с тем он разрушил Хозарский город Саркел на Дону и добрался даже до Ясов и Касогов, которых тоже победил и таким образом занес Русскую границу на самую Кубань, т. е. до Киммерийского Воспора, где потом является наше Русское Тмутораканское княжество.
   Однако Вятичи не устрашились такого погрома и несмотря на то, что их властители Хозары были рассеяны Святославом, они все таки не поддавались и Святослав принужден был идти на них особым походом, победил их и возложил дань.
   Само собою разумеется, что от этих славных походов была привезена в Киев славная добыча. И княжеская казна, и хоромы дружинников наполнились всяким азиатским добром, добытым в Булгарских и Хозарских городах, а Буртасы вероятно поплатились дорогими мехами; не говорим о пленных, которые всегда составляли одну из главных добыч на войне.
   Но это было только начало подвигов и славное начало! Русским мечем были прочищены все пути на дальний Восток. Славянская или Русская река Волга, как ее прозывали арабские писатели, на самом деле вполне стала Русскою, а с нею вместе освободились и стали тоже русскими Дон с Азовским морем и проливом, в который прежде, не более 25 лет назад, так трудно было пробраться Русским ладьям. Русь близко придвинулась к магометанскому миру и естественно, что и сама открыла двери его влиянию даже в своем средоточии, в Киеве. Лет чрез 20 магометанство уже хлопочет о водворении в Киеве своей веры.
   В то время как Святослав барсом скакал по этим местам, разнося повсюду славу и страх Русского имени и собирая в Киеве добытая богатства, однажды, в киев же к нему прибыл посол от Греческого царя, знатный вельможа и сын Корсуньского градоправителя, именем Калокир. Он привез тоже много золота и приехал с тем, чтобы подвинуть Святослава на войну против Славянских Болгар, которые издавна очень теснили Греков. С давних времен Болгары наносили Грекам постоянные беспокойства своими набегами и войнами, разоряя и опустошая Греческие области из конца в конец. В Царьграде сложилась даже пословица, которая всякий случай какого либо раззорения и опустошения именовала добычею Мизян -- так назывались у Греков Болгары по имени старой области, где они поселились на жительство. Это значило тоже, что наше присловье: как Мамай воевал. Несмотря на то, что Болгары были уже целые сто лет христианами, их ссоры с Греками не прекращались. Главными поводами к войнам бывали со стороны же Греков торговые стеснения и разные другие Греческие неправды. При Олеге, славный Болгарский царь Симеон не раз приводил в страх и трепет самый Царьград. Для Греков не было никакой возможности укротить такого врага, по той причине, что Болгары жили в лесистой и гористой стране, где всюду опасность висела на опасности; за горным и лесным местом следовало утесистое и наполненное оврагами, а там болота и топи, -- нельзя пройти, а если пройдешь, нельзя выйти. В этой земле Греческие войска очень часто погибали без остатка. Много гибло там знатных полководцев, а Греческие цари очень хорошо помнили, как в начале IХ-го века (811 г.) один из них, Никифор, зашедший в Болгарскую землю пропал там я со всем войском; как царская его голова, воткнутая на кол, выставлялась долгое время всем на показ, а потом, по скифскому обычаю, череп его быль оправлен в золото и служил братиною на веселых попойках у Болгарской дружины.
   С того времени воевать с Болгарами в их земле Греки почитали безрассудным. Теперь, с 963 г., царствовал другой Никифор, называемый Фока, начавший свое царствование блестящими победами над Сарацинами в Азии. Однажды, именно в то самое время, как он праздновал первую свою победу над Сарацинами, к нему пришли Болгары за получением положенной дани. Царем в Болгарии быль в это время Петр, сын славного Симеона, но сам человек не очень мудрый. Никифор Фока взбесился. Как победитель над более сильными врагами, теперь он не мог снести такого унижения. Послов он принял, но на самом празднике в торжественном собрании всего двора, сказавши громкую речь о том унижении, какое Греки должны испытывать, как рабы платя дань этому бедному и гнусному скифскому народу, царь в ярости повелел бить по щекам этих послов и приговаривать: "Подите и скажите вашему князю, этому дикарю, одетому в шкуру, который и питается только сырыми шкурами, -- скажите ему, что самодержавный, сильный и великий Греческий царь скоро сам придет в его страну с полною данью и научит, как должно обращаться к греческим повелителям." Конечно не одна гордыня победоносца заставила царя подняться на Болгар. Были и другие причины. Никифор просил у Болгар помощи на Венгров и не получил, узнав при этом, что они заключили даже союз с его врагами. Ни сколько не медля, Никифор вышел на Болгар с великим ополчением; скоро овладел всеми их пограничными городами, но дальше идти не посмел, опасаясь, как бы не пожертвовать свой череп для болгарской братины.
   Он придумал другое средство наказать Болгар. Еще по договору Игоря, Русь обязывалась помогать Грекам, когда потребуется, поэтому ее корабли с греческим флотом хаживали к острову Криту и сам Никифор вел свои победы тоже при помощи Руссов. В 962 -- 63 годах он с ними же совсем отвоевал остров Крит. Все это показывает, что он должен был очень хорошо знать нашу Киевскую Русь, особенно ее славного вождя. В этих отношениях, по всему вероятию, и скрывается объяснение, почему царь решился призвать на Болгар Святослава. Он поручил устроить это дело упомянутому Калокиру, а для того, чтобы действовать успешно, отправял с ним целые возы греческого золота, 1500 литр, т. е. слишком 26 -- 27 пудов, которое и велел раздать князю и дружине 117. Вместе с тем Калокир был пожалован в сан Патрикие или в бояре. Это был человек отважный и пылкий; он очень хорошо знал, что с помощию Русских все можно совершить. Он хорошо знал также, что отважный и смелый человек легко может и сам воссесть на царский греческий престол. Как ни был высок и величествен этот славный престол, а он весьма часто попадал в руки первому хитрецу и смельчаку. И вот Калокир обдумал дело совсем по другому, нежели как приказывать ему царь Никифор. Он вознамерился сам заместить этого царя и овладеть царством. Смелое, отважное и великое предприятие было по душе нашему Святославу, а рассыпанное золото изумило и обольстило глаза дружины; купцы, вероятно, тоже смекали, что на свободном Дунае и поближе к Царюграду торги будут прибыльнее. Говорили же тогда Греки, правду или нет, что Русский народ до чрезвычайности корыстолюбив, жаден к подаркам и даже любит самые обещания. Калокир, кроме золотых подарков, употребил еще больше самых заманчивых обещаний. Он предложил Святославу завоевать Болгарию и удержать ее себе в собственность, а ему помочь только овладеть Греческим царством, за что сулил, как будет царем, вознаградить еще бесчисленными сокровищами из государственной казны. Вообще этот Грек так очаровал простодушного и храброго князя своими планами и обещаниями, а больше всего своею пылкою отвагою, что Святослав полюбил его, как родного брата.
   "Восхищенный надеждою получить богатство, говорить современник этих событий, византиец Лев Дьякон, мечтая о завоевании Болгарской страны и сам человек пылкий, отважный, сильный и деятельный, Святослав возбудил все русское юношество к этому походу." Собрав дружину в 60,000 храбрых 118, кроме обозных отрядов, он отправился вместе с Калокиром обычным русским путем по Днепру и в море на лодках. Это было в августе 967 г. Болгары узнали об опасности в то время, когда Руссы приблизились уже к Дунаю и готовились высадиться на берег. Болгары выступили против врага с 30 тысячами войска. Руссы быстро сошли с своих судов, простерли перед собою щиты, извлекли мечи и начали поражать сопротивника без всякой пощады. Болгары не выдержали, побежали и заперлись в Дористоле (Силистрии). Болгарский царь Петр так огорчился этим неожиданным бегством своей рати, что был поражен параличным ударом. Руссы прошли по Дунаю, как и по Волге, страшною грозою и возвратились на зиму домой с неисчислимою добычею. На другой год (968) они снова явились и окончили начатое, произведя еще болъшия опустошения. По нашей летописи они забрали 80 городов, т. е. вероятно овладели всеми населенными местами по Дунаю. Святослав сел княжить в Переяславце, в устье Дуная 119. Калокир не покидал храброго князя, тоже остался в Переяславце и оттуда делал свои цареградские дела.
   Начало общего замысла было исполнено блистательно. Не политическое ослабление Болгарии и не смуты ее бояр, как иные говорят 120, помогли Святославу так легко и скоро овладеть Дунайским побережьем этой страны, -- Святославу всюду помогала его беззаветная отвага и неукротимая быстрота нападения. Не даром же летописец сравнивает его походы с поскоками легкого барса: "легко ходя, аки пардус".
   Однако царь Никифор скоро прозрел и узнал, в чем дело и что замышляет хитрый Калокир вместе с Святославом. Поселение русского князя в Переяславце обнаруживало, что вместо ослабевшей, как бы устаревшей и распущенной теперь Болгарии, на Дунае может возродиться новая народность, столько же, если еще не больше опасная, чем была сама Болгария в знаменитый век Симеонов. При том эта новая народность была язычница, почему ладить с нею было еще труднее. Никифор ясно увидал, что он призвал Русь на свою же голову, не только для погибели собственной, но и на погибель всего Греческого царства. Быть может это самое обстоятельство послужило одним из сильных поводов к возмущениям против царя, а потом и к его погибели.
   Теперь Никифор принужден быль переменить свою политику с Болгарами. Забыв прежнюю гордыню самодержца, он сам же первый отправил к ним послов, напоминая, что по единоверию Болгары братья с Греками и должны жить по-братски. В утверждение дружбы, он просил у них невест барского рода для сыновей бывшего императора Романа, и при этом обещал полную защиту от Русского князя. Болгары, конечно, приняли это предложение с величайшею радостью и неотступно просили о защите против Руси. По всему видно, что первым действием этого союза Греков Болгар против общего врага быль подкуп Печенегов напасть на Киев и тем вызвать из Переяславца и самого Святослава. Так и случилось.
   Летом 968 г. Печенеги подкрались врасплох и обступили город в бесчисленном множестве. В городе затворилась Ольга с тремя малолетными внуками. Дружина по какому-то случаю находилась на той стороне Днепра и даже не ведала об опасности. Люди уже стали изнемогать от голода и жажды, ибо добыть воды из Днепра не было возможности. Нельзя было уведомить и дружину. Однако выискался один молодец и пробравшись обманом сквозь стан печенегов, переплыл реку и дал знать воеводе Претичу, что если не поможет, то город отворить ворота и отдастся врагам.
   "Спасем хотя княгиню с княжатами, умчим их на эту сторону, иначе погубить нас Святослав!" -- решил воевода, и на утро, чем свет, посадил дружину в лодки и поплыл к городу, а чтобы навести страх на врагов, люди затрубили поход что есть мочи во все трубы. Услыхав трубы горожане что есть мочи кликнули радостный клич. Печенеги дрогнули, думая, что сам князь пришел и побежали от города в разные стороны. Ольга со внуками поспешила выйти на берег; высыпали на берег и все граждане. Печенежский князь потребовал свиданья с Претичем, все думая, что пришел сам Святослава "Нет, я муж его," -- ответил воевода. "Я пришел с сторожевым полком, а князь идет следом за мною с полком, без числа множество!" -- прибавил воевода, грозя Печенегам. Вероятно тут же была заключена мировая, потому что предание об этом событии, ничего не объясняя, вдруг рассказывает, что Печенежский князь предложил Претичу свою дружбу; они подали друг другу руки и Печенег подарил ему коня, саблю и стрелы, а Претич отдарил его бронею, щитом и мечем. Пеший воин отдал пеший русский наряд, конный кочевник отдал свой кочевой убор. Печенеги отступили, но не совсем: на Лыбеди, за городом, нельзя было коня напоить -- все стояли враги. Но все-таки одного имени Русского князя било достаточно, чтобы устрашить врагов. Киевляне тотчас послали к Святославу такую речь: "Ты, княже, чужой земли ищешь и чужую землю соблюдаешь, а свою совсем бросил. Чуть было нас не взяли Печенеги, и матерь твою, и детей твоих! Если не придешь и не оборонишь нас, опять нас возьмут. Или тебе не жаль своей отчины, своей старой матери и детей своих!" Услышав эти вести, Святослав барсом перескочил с Дуная в Киев, расцеловал свою мать и детей, пожалел о случившемся и прогнал Печенегов в поле, как говорить летопись, а вернее посредством подарков и обещаний устроил с ними мир, потому что они были ему очень надобны.
   И посреди киевских дел он помышлял все о Болгарии. Тамошнее дело еще только начиналось, а здесь, в Киеве, теперь не оставалось никакого дела. Там свивалось новое гнездо Руси, там ожидали князя славные и великие дела.
   "Не любо мне жить в Киеве!" сказал Святослав матери и всем боярам. "Хочу жить на Дунае, в Переяславце. Тот город есть середа в моей земле. Туда сходится все добро, от Греков золото, паволоки, вина, овощи разноличные; от Чехов и Венгров серебро и кони; из Руси меха, воск, медь, челядь."
   Эти речи показывали, что Киевский князь хочет совсем оставить Киев. Киевский князь, быть может, повторяет речи Новгородского князя Олега, точно также не полюбившего Новгорода и переселившегося в среду Русской земли, в Киев. Внуки повторяют речи дедов. Новгород переселился в Киев, теперь Новгород хочет переселиться на Дунай в среду земли своей. Чья это мысль. Одного ли Святослава или общая мысль Руси, искавшей лучшего гнезда для торгов? По-видимому здесь высказывается старозаветная задача Русской жизни -- идти туда, где сильнее торг и промысл. И потому еще неизвестно, был ли Святослав завоевателем ради завоевания, или он был орудием других идей, распространявших себе поле действия сначала на Днепре, потом на Каспие, на Киммерийском Воспоре, и наконец на устьях Дуная, которые оказываются даже середою чьей-то земли? Как эта мысль связывает историю Х-го века с историей древних Роксолан, у которых устья Дуная действительно были середою их земли (см. ч. I, стр. 360); и как вообще эта мысль выражает больше всего интересы всей Русской страны, чем интересы одного единоличная Русского князя, хотя бы и завоевателя. Вот почему лик Святослава отчасти напоминает лик Великого Петра, избравшего свою среду на Финском севере, но в начале пытавшего поместиться и на Азовском море. Вообще нам кажется, что завоеватель Святослав не был таким пустым завоевателем, каким он представляется на первый взгляд.
   Решение Святослава происходило в 969 г. весною. А Ольга в это время при старости изнемогала болезнью. -- "Видишь я больна, куда ты хочешь от меня идти?" ответила она сыну. "Ты похорони меня, а там и иди куда желаешь!" Спустя несколько дней она скончалась. Плакал по ней сын и внуки, плакали все люди великим плачем. Она заповедала не справлять над нею языческой тризны, а похоронить по христианскому обряду, что и совершил ее пресвитер.
   Плакали по ней христиане, теряя в ней твердую опору для своей жизни в Киеве; плавали и язычники, теряя в ней мудрейшую устроительницу Русской земли, которая теперь оставалась в полном смысле сиротою, ибо славный ее князь покидал ее совсем, оставлял сиротами и своих малых детей. Он посадил в Киеве на княженье старшего сына Ярополка, которому было лет 9, а другого, Олега, посадил у Древлян, следовательно разделил землю на двое. Летописец ни слова не говорить о поступлении в этот раздел остальных волостей или племен, покоренных Олегом. Имеем ли мы основание заключать, что такое поступление подразумевается уже само собою 121, что прямое владение Киевского князя распространялось на всю Землю, которая собиралась в походы с Олегом и Игорем? Нам кажется, что так заключать возможно только с точки зрения понятий о созданном в Киеве государстве, о государственном владении Землею, чего однако нигде не примечается в надлежащей ясности. Договоры Олега и Игоря с Греками указывают только на союз волостей и княжений под рукою Киева. Но рука Киева была ли владыкою полновластным, или ее власть ограничивалась только сбором даний, а во всем остальном разделъные земли и волости жили сами собою, управлялись собственными князьями или старейшинамн, хотя бы и посадниками от Киева, но все таки независимо, как вообще управлялся Новгород в течении всей своей историн, всегда призывая к себе и князя. Нам кажется, что последующие отношения Новгорода к Великим князьям могут в полной мере объяснять и древнейшия отношения подданических волостей к Киеву. Все они были настолько независимы от Киева, насколько Новгород до его падения был независим от великих князей. Древляне были мучимы Олегом и Игорем, а все-таки имели своего князя до их окончательная порабощения Ольгою. Это последнее обстоятельство и было причиною, почему Древлянская земля поступила не в удел, а в надел одному из Киевских князей. Все остальные: Радимичи, Вятичи, Северяне, так как и в Новгородской стране Полочане, Кривичи, Чудь, Весь, Меря платили только дань, но управлялись независимо своими старейшинами и даже князьями, которых они, подобно Новгороду, вероятно могли призывать и могли изгонять. Новгородская форма политической жизни была самая древняя форма. В Полоцке и Турове даже при Владимире существуют свои особые князья. Свидетельство летописца, что каждое племя имело свое княжение, в Деревах свое, Дреговичи свое, Словени свое и т. д. вполне ясно обозначает состояние первобытных дел Русской страны. Мы полагаем, что при Святославе этот строй земских отношений был еще в полной силе. Насколько и в каком направлении он изменился впоследствии, увидим. Но согласно с показанием летописца мы должны отделить для первого Русского или собственно Киевского княжества только землю Киевскую и Древлянскую. Святослав ничего не подумал даже о Новгороде, где он в малолетстве сам был князем; не подумал потому, что не сознавал своих прав распоряжаться этою областью, как своим имуществом. Он сбирался уже отправиться в свой любимый Дунайский Переяславль, как пришли люди Новгородские. Они прослышали, что на Руси строится дело неладное, что князь совсем уходит, оставляя землю малолетним детям, стало быть, во власть дружины. Новгородские люди пришли к Святославу просить себе князя: "А если не пойдете к нам, примолвили они, так мы на стороне отыщем себе князя." "Только бы кто пошел к вамъ!" ответил Святослав, и объявил Новгородскую просьбу сыновьям, то есть на самом деле их дружинам. Очень понятно, что и Ярополк и Олег не захотели в Новгород; их дружинам было бы очень тесно в независимой области. Добрыня, посадник новгородский, поддакнул Новгородцам: "Просите Владимира!" Владимир был сын Святослава от Ольгиной ключницы Малуши. Добрыня был брат Малуши и стало быть дядя Владимиру. Отец у них был Любечанин Малко. -- "Отдай нам Владимира!" -- решили Новгородцы, вероятно еще прежде обдумавшие это дело по уговору с Добрынею. -- "Вот он вам!" -- сказал Святослав, отдавая малютку с рук на руки и вероятно очень радуясь, что и это дело окончилось хорошо и скоро. Он спешил на Дунай.
   И пошел Владимир с Добрынею в Новгород, а Святослав в Переяславец.
   Нам кажется, что этот Новгородский выбор княжича Владимира лучше всего объясняет, в какой зависимости от Киева находились все самостоятельные племена и земли. Они платили дань, но князей могли выбирать отовсюду, потому что князь для них был только воевода и судья, зависимый от веча, но не феодал-самовластитель в норманском смысле. Само собою разумеется, что выбор прежде всего падал на княжий род, наиболее сильный и могущественный, способный всегда защитить своих данников от всякого врага. Но и сильный княжий род Рюриков распространился и утвердился по всей земле едва ли не потому, что при Владимире он явился распространителем Христовой веры.
  
   Святослав особенно спешил в свой любезный Переяславец, вероятно уже хорошо зная, что тамошние дела пошли совсем другим путем. Действительно, по Дунаю тянул уже другой ветер, вовсе не попутный Русским ладьям.
   Болгары, подружившись с Греками, охрабрились, и в отсутствие Святослава успели завладеть не только всею потерянною страною, но и самым Переяславцем. Святославу пришлось начинать дело сызнова. Когда появились Русские ладьи, Болгары вышли из города и началась отчаянная битва. Болгары так одолевали, что потребовалось последнее отчаянное усилие. "Здесь нам погибнуть! Потягнем же мужески братья и дружино!" воскликнул Святослав и к вечеру одолел, взявши город с копья, приступом. Быстрым походом он вскоре снова забрал все города между Дунаем и Балканами, взял и самую столицу, Великую Преславу, а в ней самого царя Бориса со всею семьею и двором. После того, разузнавши, что виною всему были Греки и возбуждаемый другом Калокиром, Святослав поднялся на Греков и послал им сказать: "Хочу на вас идти, хочу взять ваш город, как этот, Болгарский Переславль."
   Царь Никифор готовился встретить врага и на всякий случай укреплял самый Царьград. Он протянул даже через пролив тяжелую железную цепь, предупреждая и с этой стороны нападение Руссов. Он собирался уже выступить в поход, как получена была нерадостная весть, что Арабы взяли Антиохию, а дома, во дворце, получены были такие сведения, которые должны были остановить всякие приготовления к войне с далекими врагами. Во дворце таился заговор на жизнь царя, в котором главными руководителями были: сама царица и воевода Иван Цимисхий. В Декабре 969 г. Никифор, подобно многим византийским императорам, был коварно умерщвлен и на престол вступил его же убийца -- Цимисхий.
   По происхождению это был Армянин и имя Цимисхий по-армянски значило маленький. Маленький царь обладал однако большими воинскими способностями и даже чрезвычайною физическою силою. Он вступил на престол на 45 году, как говорить Лев Дьякон, который оставил нам и портрета этого героя. "Видом он был таков: лицо белое и красивое, волосы на голове русые и на лбу редкие; глаза острые, голубые; нос тонкий, надлежащей величины; борода рыжая, со сторон сжатая, но красивая; ростом был мал, но имел широкую грудь; сила у него была исполинская и в руках чрезвычайная гибкость и непреодолимая крепость. Он не страшился нападать один на целую неприятельскую фалангу и, побивши множество врагов, с быстротою, невредим, отступал к своему войску. В прыганьи, в игре мячем, в метании копий, в натягивании луков и стрельбе он превосходил всех людей того времени. Говорят, что он, поставив рядом четырех коней, прыгал, как птица, и садился на самого последнего. Он так метко умел стрелять в цель, что мог попадать в отвергав кольца. Был очень ласков в обхождении; был очень щедр и благотворителен; но слишком любил веселые пиры, напитки и чувственные удовольствия, в чем и заключалась его слабость".
   Таков был герой, с которым приходилось померяться нашему Святославу. Взойдя на престол без всякой помехи, посредством злодейского убийства, он, однако, в первое время находился в величайшем затруднении и не знал, что начать. По всему царству свирепствовал голод уже третий год; с севера Русские угрожали превеликим бедствием, с юга Арабы не давали царству покоя. Против Арабов он выслал войско, но с Святославом решился искать мира.
   Верный своему слову взять самый Царьград, Святослав весною 970 года перешел Балканы и тотчас овладел Филиппополем, где, по рассказам Греков, чтобы навести страх на восставших Болгар, посадил их 20 тысяч на кол. Мы не скажем, что это преувеличение и не скажем, что это ложь. 20 тысяч есть только пустая риторская фраза, в роде сильного присловья, когда требовалось обозначить вообще какой либо ужас. И теперь часто употребляют выражения: тысячу раз, тысячекратно, желая выразить понятие особого множества. Святослав, конечно, был сын века, был варвар, не меньше других из своих современников и особенно не меньше самих Греков, занимавшихся по преимуществу пред другими народами сажанием людей на кол. Это был обычай в особенном смысле -- южный, едва ли столько известный на севере, и если северные люди употребляли такую казнь в войнах с Греками, так они старались только казнить их их же собственным орудием. Некоторые исследователи говорят, что это свидетельство важно, в том смысле, что знакомит нас со способом ведения войны Святославом 122. Но способ войны Святослава, если по обычаям войны и заключался в распространении между врагами ужаса, то главным образом он заключался в быстроте нападения. Такому воителю-барсу некогда было заниматься копотливою операцией сажания на кол. Невозможно было отвлекать для этого и своей дружины. Он мог делать одно, -- это без пощады умерщвлять сопротивников теми же мечами, которыми начинал и самую битву. Для сажания на кол необходимы были новые орудия, на изготовление которых требовалось время и материал и для самой операции множество людей.
   Святослав спешил к Царьграду. Он сказал, что теперь идет на Греков. Очень естественно, что теперь и Болгары становились на его же сторону вместе с Венграми и Печенегами, которые тоже соглашались помогать ему. Богатый, коварный Грек всегда бывал общею добычею для всех варваров. В этом случае не для чего было устрашать и Болгар.
   По русскому преданию, Греки, ведя переговоры, только обманывали Русь, они говорили, что не в силах бороться, предлагали дань на всю дружину, по числу голов, прося только сказать, сколько счетом всего войска. Греки обманывали и Святослав их обманул, сказавши, что всей Руси 20 тысяч. Он прибавил 10 т., потому что Руси было только 10 тысяч. Вот по какой причине она и не могла пересажать на кол 20 тысяч Болгар. Узнавши число Руси, Греки вывели 100 тысяч войска и не дали дани. Полки сошлись у Адрианополя. Русь струсила, увидавши такое множество Греков. Не струсил один Святослав и стал говорить дружине. "Уже нам некуда деться; волею или неволею стать против... Не посрамим Русской земли, ляжем тут костями. Мертвым нет срама. Если побежим, -- осрамим себя, но убежать не можем. Станем же крепко, а я перед вами пойду. Если моя голова ляжет, то промыслите сами о себе." -- Где упадет твоя голова, тут и свои головы сложим !" -- ответила дружина. Русь исполчилась. Сеча была великая. Одолел Святослав, Греки побежали. Святослав пошел к Царьграду, воюя и города разбивая -- стоят и теперь пусты, прибавляет летопись.
   Вот он уже мало что не дошел до самого Царьграда. Царь созвал бояр в Палату и стал думать думу: -- "Как нам быть, что нам делать?" говорил он -- "нельзя нам бороться с Святославом!" -- "Пошли к нему дары, -- сказали бояре, -- испытаем его, любит ли он золото, али паволоки?" Тогда послали золото и паволоки и мудрейшего мужа, чтобы глядел для испытания. -- "Как увидишь Святослава, гляди его взора лица, его смысла", -- говорили бояре. -- "Вот Греки с поклоном пришли!" -- сказали люди Святославу, когда прибыл в его стан мудрый посол. -- "Введите их сюда!" -- ответил князь. Вошел посол, и поклонился и разложил перед ним золото и паволоки. "Раздайте отрокам (слугам)!" -- молвил Святослав своим приближенными, а сам и не взглянул на дары и ни слова не сказал послами так их и отпустил. Когда возвратился посол с ответом и рассказал, как было дело, царь опять созвал бояр и решили еще попытать Русского князя, -- послали ему в дар меч и другое оружие. Как только принесли эти дары, Святослав обрадовался им как ребенок, сталь хвалить дары, любовался ими, целовал их, говорил, что целует за это царя. Все это в точности было передано царю. Подумавши и посудивши, бояре сказали так: "Золото презирает, оружию радуется; это будет лютый человек. Лучше взять с ним мир и выплатить дань." И послал царь сказать Святославу: "Не ходи к городу, возьми дань, как ты хочешь." II отдали ему дань. Он брал и за убитых, говоря, что родичи их возьмут. Взял и дары многие и возвратился в Переславец с похвалою великою.
   Можно ли сказать, что в этом предании заключается особое русское хвастовство и неправда, как уверял Шлецер, говоря, что Русский Временник в этой "глупой сказке, только лжет и ребячится". Строгий и суровый критик изучал простодушный рассказ нашего предания рядом с цветистыми риторскими повестями византийских писателей, которые, как Лев Дьякон, высоко восхваляя подвиги своих царей, описали эту войну приятно и подробно, отчего, конечно, наш рассказ, сохранивший только русское воспоминание о событиях, потерял для критика всякое значение 123. Но ближайшая поверка этого рассказа с действительными событиями и обстоятельствами войны 124, напротив того, раскрывает великую правдивость не только русской, летописи, но и русской народной памяти, которая вообще очень мало предавалась самолюбивому хвастовству и в этом отношении ни когда не могла идти в состязание с напыщенным риторским хвастовством Греков, отчего их истории и описания особенно и приятны и подробны. Лев Дьякон говорить, что к русскому вождю были отправлены послы с требованием, чтобы он возвратился теперь восвояси, и оставил бы Болгарию, так как обещанная прежним царем за этот болгарский поход награда (по русски дань) выплачена ему сполна. Здесь византиец противоречит сам себе. Когда ищут мира, то не требуют, а просят, обходятся мягко и любовно, по крайней мере относятся друг к другу с приветом, а по тогдашним посольским обычаям, непременно с дарами. Вознося своего героя и притом царя, Грек, конечно, не мог сказать иначе. Точно также, как и Русский, говоря настоящую правду, не мог сказать ничего другого, как только то, что Греки приходили к Святославу с поклоном и с дарами, с обещанием дани, все льстя, обманывая и испытывая его силу. Лев Дьякон продолжает: "Святослав, надменный одержанными победами, исполненный варварской своей гордости, устрашивши и изумивший Болгар своею свирепостью, ибо, сказывают, что при взятии города Филиппополя, жестоким и бесчеловечным образом, для одного страха, он посажал на кол 20 тысяч человек пленных и тем заставил Болгар себе покориться, -- этот Святослав ответил греческим послам, что не выйдет из Болгарии, если не дадут ему великой суммы денег, если не выкупят завоеванных городов и пленных. -- Если же Греки, говорил он, не захотят столько заплатить, то пусть убираются вовсе из Европы, которая им не принадлежит, пусть идут в Азию, и пусть не мечтают, что Русь помирится с ними даром". -- Выслушав эти гордые речи, царь Иван вторично отправил послов к Святославу. "Мы, Греки, посылал он сказать, исполняя христианские законы, не должны сами разрывать мир, непоколебимо до нас дошедший от наших предков, в котором сам Бог был посредником, а потому советуем вам, как друзьям, немедленно и без всяких отговорок идти домой, оставить землю, вам не принадлежащую. Не послушаете нашего совета, то не мы, а вы сами разорвете наш союз и за то, -- в этом мы надеемся на Христа Господа, -- будете изгнаны из страны против вашей воли. Я думаю, прибавлял царь, что ты Святослав, еще не забыл бедствие своего отца Игоря, который, презревши клятву, с великим ополчением на 10,000 судах, подступил к царствующему граду Византии и едва только успел с 10-ю ладьями убежать в Воспор Киммерийский с известием о собственном бедствии. Я не упоминаю об его несчастной смерти, когда плененный на войне с Древлянами, он привязан был к двум деревам и разорван на две части, не думаю, чтобы и ты мог здорово возвратиться в свое отечество, если заставишь нас выступить против тебя со всем Греческим войском. Тогда со всею ратью ты погибнешь в этой стране и ни одна лодка не придет в Скифию, чтобы известить о твоей жестокой погибели!"
   Раздраженный этими словами, увлеченный своею яростью и безумием, Святослав даи послам такой ответ: "Какая необходимость идти царю к нам с своим войском? Пусть не трудится напрасно! Мы скоро сами поставим свои шатры перед воротами Царьграда; завалим город крепким валом, и если царь попытается выступить, то покажем ему на самом деле, что значит Русь. Мы не бедные какие ремесленники, ищущие поденной работы. Русь -- храбрая дружина, побеждающая врагов оружием. Невежда, ваш царь, этого еще не знает. Он почитает Русских слабыми женщинами и запугивает угрозами, как пугают малых детей разными чучелами!" Цимисхий однако очень хорошо знал, с кем имеет дело, и пока шли переговоры, неутомимо готовился к войне, "чтобы упредить приход врага и преградить приступ к Царьграду". Он поспешно вызвал свои полки с Востока, где они воевали с Арабами. Для охранения собственной особы набрал себе опричный полк отчаянных храбрецов, назвавши их и самый полк бессмертными.
   Святослав тоже не дремал. К Русской дружине он присовокупил покоренных Болгар, призвал на помощь Печенегов и Венгров и пошел прямою дорогою на Царьград, производя повсюду страшные опустошения. Он стоял уже у Адрианополя, следовательно в действительности за малым не дошел до Царьграда, как свидетельствует Русское предание. Греки говорят, что в это время у него было 300 и даже 308 тысяч войска. У страха глаза велики и цифра войска здесь может показывать только меру опасности и страха, в каком Греки тогда находились. Защищать Адрианополь пришел воевода Варда Жестокий, человек храбрый, деятельный, пламенный духом и силою, вызванный нарочно с полками из Азии. С ним было только 12 тысяч. Он сел в городе и притворился, что не смеет, боится идти на прямое дело, а сам между прочим употреблял всякие хитрости, чтобы узнать, в какой силе находится Русь, в каком количестве пришла, где стоит и что замышляет? Об этих то самых хитростях и рассказывает Русское предание, прибавляя, что Русь тоже обманула врага, показавши цифру своего войска вдвое, то есть, в 20 тысяч, когда у ней было всего только 10 тысяч. Варда хитрыми путями посредством засад и в разбивку стал поражать будто бы Русские полки и сначала разбил Печенегов. Затем сошелся и с главною силою. Несколько времени битва продолжалась с равным успехом для обеих сторон, но в пользу Греков ее решили следующие подвиги: один Русс необыкновенной величины и храбрости, заметив Варду, разъезжавшего перед войском для охрабрения людей, устремился на него и нанес ему удар по голове; однако крепкий шлем спас полководца. Варда в свою очередь ударил Русса и разрубил его пополам. Между тем, брать Варды, патриций Константин, имевший еще только пушек на подбородке, сцепился с другим Руссом, который бросился было своему на помощь. "Он нанес было ему страшный удар по голове, но Русс уклонился и удар попал по коню, у которого разом была отрублена голова. Русс упал на землю. Константин слез с коня и заколол врага." Этих богатырских подвигов Русские так испугались, что потеряли всякую храбрость и со срамом в беспорядке побежали. Греки погнались за ними, побивая на право и налево, и устилая путь трупами. Однако больше всего взято в плен. Если б не наступившая ночь, то никто бы не спасся.
   Впрочем, Греки рассказывают и так, что первым делом был подвиг Константина, отрубившего мечем голову коня у того Русса, который ударил было Варду; а вторым и решительным делом было вот что: сам Варда, увидав знатного Русса, отличавшагося великим ростом и блеском доспехов, который ходил перед рядами своей дружины и поощрял на битву, -- сам Варда Жестокий подскакал к этому Руссу и "ударил его мечем по голове с такою силою, что разрубил пополам; ни шлем не защитил его, ни броня не выдержала силы удара. Греки, увидевши его разрубленного на две части и поверженного на землю, закричали от радости и с храбростью устремились вперед; а Руссы, устрашенные сим новым и удивительным поражением, с воплем разорвали свои ряды и обратились в бегство. Греки гнались за ними до самой ночи и без пощады убивали. -- У нас, продолжают Греки, в этой битве, кроме многих раненых, было убито 55 человек, а всего больше пало коней; но у Русских погибло больше 20,000 человек!" Другие утверждали, что Русских вообще уцелело очень немного, а Греков пало в сражении только 25 человек, но за то все были ранены 125.
   Не ясно ли, что все это сказал, рассказанные в похвалу себе самим Вардою или его ласкателями. После этой битвы дальней-ший поход Руси к Царьграду был остановлен, а Варда был внезапно отозван из Азии воевать с заговорщиками императора. Там другой Варда, именем Фока, провозгласить себя императором и шел на смену Цимисхию. Требовалось скорее утушить этот мятеж. Варда Жестокий и там стал действовать обманом, как он непременно действовал и с Святославом. По наставлению самого Цимисхия, подкупая и обещая великие дары, он разрушил союз мятежников, так что Варда-Фока остался один одинехонек и опасность миновала. Очень вероятно, что в этом восстании принимал участие и наш Калокир.
  
   Как бы ни было, но Варда Жестокий не мог удалиться почти с места битвы, не успокоивши чем либо Русскую рать. Быть может, в этом случае помогло самое время года, наступившая зима. Но вероятнее всего, Святослава остановила какая-либо хитрая греческая уловка, в роде решительных переговоров о мире с посылкою богатых даров и обещаниями уплачивать верную дань. Ведь смеялись же Греки, что Русь до того жадна, что любит даже и сами обещания.
   О подобных обманных делах византийские летописцы всегда молчать, но описывают деяния, которые их же обличают. И здесь они рассказывают, что когда раннею весною сам царь выступил в поход, то к нему приходили Русские послы, очень шумели и жаловались на какие-то обиды. Как можно жаловаться на обиды, если вражда не была замирена и если не было уговоров и обещаний, из нарушения которых, конечно, и возникли жалобы? Сами же Греки прямо говорят, что Варда выиграл свою победу обманом, хитростию, коварством. Он успел также расстроить и союз Руси с Печенегами и Венграми 126. В тех обстоятельствах, в каких находился Цимисхий во время Адрианопольского дела, когда он принужден был отозвать оттуда самого Варду, -- ему иначе нельзя было остановить Святослава, как дарами и каким-либо окупом, а главное обещаниями и переговорами. Вот почему Русское предание правильно могло говорить, что дань взята и за убитых, и что Святослав возвратился в Переяславец с великою похвалою. Но нет сомнения, что обман Греков Руссы почувствовали тотчас, как только удалились от Адрианополя. Они и в зимнее время продолжали опустошать Македонию и по словам Греков сделались еще надменнее оттого будто бы, что воевода, застушивший место Барды, был человек ленпвый, неопытный, неискусный и преданный пьянству.
   Опнсание несчастной Святославовой войны в существенных чертах очень правдиво и у Греков, но оно по греческому обычаю представлено в виде похвального слова, и полководцу Варде, и особенно самому царю, и потому, для полноты надлежащего впечатления, о многих не подходящих под похвалу вещах скромно умалчивает. Во всем повествовании у Кедрина и Льва Дьякона видно какое-то особое старание представить Греков постоянными победителями даже в мелких делах.
   Из этого самого описания вслкий может видеть, что до Адрианополя Руссы шли победоносно и неукротимо, а тут все дело покончили со стороны Греков богатырские рассечения коня и богатыря, а главным образом наставшая ночь, во тьме которой Руссы исчезли совсем и больше не возвращались. А между тем император, "не могши более сносить высокомерной их дерзости и явного к себе презрения, решился сам вести с ними войну и всю зиму готовился к этому походу, обучая сухопутное и морское войско, производя смотры огненосным судам, устраивая полк бессмертных, заготовляя и перевозя к Андрианополю запасы и т. д.".
   Все это он мог спокойно делать, обольстив и усыпив врагов заключенным миром, дарами, данью. В это время он даже женился и очень весело справлял свою свадьбу праздниками, торжественными играми, щедрою раздачею милостыни бедным и особенно наград всем чиновникам.
   "Как скоро зимняя мрачность переменилась в весеннюю ясность, государь, поднявши Крестное Знамение, изготовился в поход против Руссов". Прямо из дворца пошел он прежде всего молиться в храм Христа Спасителя, оттуда в славную церковь Софию, просить у Бога себе Ангела путеводителя и предшественника войску, и затем в храм Богоматери Влахернской, избавительницы Царяграда от нападения той же Руси. Уже эти выходы хорошо объясняют, какой опасности ожидал себе Цимисхий.
   Из Влахернского дворца он любовался на собранный в заливе огненосные суда, числом 300, смотрел искусное и стройное их плаванье и примерное сражение и, наградив гребцов и воинов деньгами, повелел им идти в реку Истр (Дунай), чтобы запереть Руссам возвращение домой. Корабли поднимались к Дунаю, а император тем временем дошел до Адрианополя. Здесь он с радостью узнал, что о Русских нигде не было слышно, что тесные и опасные горные проходы к Болгарии, называемые мешками, оставались без защиты. Он поспешил пройти эти ущелья и первый пустился в путь с полком своих "бессмертных". За ним следовало 15 тысяч пехоты и 13 тысяч конницы. Прочее войско с обозами и осадными орудиями шло позади, не спеша.
   Скоро и совсем неожиданно для Русских он явился у самой Преславы или Переяславца Балканского. Он подходил к городу с великим торжеством: гром бубен отзывался в тамошних горах, стучали кимвалы (тарелки), громко трубили трубы, доспехи бряцали, кони ржали, ратные криком возвещали победу. Все это приводило Руссов в изумление и ужас, восклицает ритор и продолжает: "Но несмотря на то, они немедленно схватили оружие подняли щиты на рамена (щиты у них были крепкие и длинные до самых ног), стали в сильный боевой порядок и как рыкающие дикие звери, с ужасным и страшным воплем выступили против Греков на ровное поле перед городом". Битва с обеих сторон была ровная, пока царь не пустил своих "бессмертных" на левое крыло Руси. Это была отчаянная конница, а Русь не имела обычая сражаться на конях и никогда тому не училась. Здесь конечно разумеется та Русь, которая приплывала на Дунай и в Грецию на лодках. Однако у Руси искони веков бывало и конное войско, хотя и не особенно многочисленное и сильное. Главную ее силу в далеких морских походах конечно всегда составляла пешая рать, они же пловцы и гребцы. "Бессмертные" смяли эту рать; она побежала и заперлась в городе. Тут Греки побили 8500 человек.
   В Переяславце сидел известный нам Грек Калокир. Он скоро увидал, что с войсками пришел сам император. И нельзя было этого не увидать, потому что золотые царские знаки издавали чрезвычайный блеск и сияние. Калокир тайно, в самую глухую ночь, ускакал к Святославу в Дористол. В городе остался воевода Сфенкел, занимавший третье место после Святослава.
   На другой день, это было в великую пятницу, Цимисхий пошел на осаду. После упорного боя, город был взять. Кедрин говорить, что ворота были отворены как-то тайно, изменою. Лев Дьякон уверяет, что они были сломаны Греками; но есть свидетелство, что ворота отворены самими Болгарами, которые, по обычаю, встретили Цимисхия с дарами. При этом плененный Русью болгарский государь Борис с женою и двумя детьми быль снова взять в плен Греками. Цимисхий принял его великодушно, объявив, что греки пришли отмстить Русским и защитить от них Болгар. Между Болгарами такая речь конечно подействовала сильно и после того царь во многих случаях мог рассчитывать на них, как на своих союзников. Но Русь не ушла из города, а вся собралась в царском дворце, обнесенном оградою. Это вероятно был кремль, детинец. В нем хранилась болгарская казна. Овладеть Русью в этом ее убежище не было ни какой возможности. Сам император пускался на приступ, но без успеха; Греки падали у стен крепости, как снопы. Видя, что приступом ничего хорошего сделать нельзя, царь велел со всех сторон бросать через стены огонь. Кремль запылал. Русские, числом более 7 тысяч вышли на открытое поле, построились, но тотчас были окружены храбрыми полками Барды и Болгарами, сражавшимися теперь за Греков. Они отбивались до последнего, ни один не подавался назад, все полегли честно на том же поле, где стояли. Только воевода Сфенкел с немногою дружиною пробил себе дорогу и ушел к Святославу.
   Овладев Преславою, император радостно праздновал в ней день Св. Пасхи. К Святославу он отправил русских пленных рассказать, что случилось, и объявить русскому князю, чтобы немедленно выбирал одно из двух, или с покорностью положил бы оружие и испросив прощения в дерзости, тотчас удалился бы из Болгарии; или готовился бы защищаться и принять конечную погибель.
   Святослав, услышав эти вести, печалился и досадовал, но "побуждаемый скифским своим безумием и надменный победою над Болгарами, надеялся скоро победить и Греков и потому с готовностью собирался встретить императора у Дористола". Дористол было то место, где царь Константина, после одержанной победы над Скифами, увидел на небе крестное знаменье и слышал глас с неба: "Сим победиши!" В память этого чуда он и основал здесь город.
   Цимисхий, спустя несколько дней, двинулся к Дористолу и на пути побрал много болгарских городов, которые, отложившись от Руси, сдавались ему беспрекословно. В этом случае, чтобы приостановить измену болгарского населения, Святослав захватил всех знатных родом и богатых Болгар, числом до 300 человек, и всем велел отрубить головы, а прочих в оковах запер в темницы. Таких было конечно 20 тысяч, как уверяет Кедрин, но мы уже знаем, что означало это присловье.
   На борьбу с царем Святослав вывел всю свою дружину числом до 60 тысяч человек 127. Сомкнув щиты и копья, на подобие стены, Русские встретили Греков, действительно, как несокрушимая стена. Началась сильная битва и долго стояла с обеих сторон в равновесии. Сражение колебалось и победа до самого вечера казалась неизвестною. Двенадцать раз та и другая рать обращались в бегство. Греческая конница, предводимая самим императором, который сам бросил первое копье, и здесь решила дело. Руссы не выдержали, рассыпались по полю, побежали и затворились в городе. Греки пели победные песни, восхваляли императора, а он раздавал им чины, угощал пирами и тем возбуждал их воинственность.
   Император стал под городом, укрепивши свой лагерь рвами и валами. Он все-таки очень боялся Руси. Сделавши один безуспешный приступ, он боялся начать осаду и поджидал огненосных кораблей. Как скоро эти страшные корабли показались на Дунае, Греки подняли радостный крик. Русские были объяты ужасом -- они пуще всего боялись этого мидийского огня. В этой боязни Русские поспешили убрать свои ладьи поближе к стенам города. На другой день, с длинными до самых ног щитами, в кольчужных бронях, они снова вышли в поле переведатся с Греками. Опять такая же отчаянная битва и равенство сил. Попеременно то та, то другая сторона преодолевала, до тех пор, пока один из Греков не поразил копьем храброго великана Сфенкела. Потерявши воеводу, Руссы отступили.
   Тут один греческий богатырь, Федор Лалакон, побил их множество своею железною булавою, размахивая во все стороны, он раздроблял ею и шлемы и головы.
   С прибытием огненных лодок, запиравших выход по Дунаю, Святослав увидел, что надо сесть в крепкую осаду и потому в ту же ночь укрепил город глубоким рвом. Но у него не доставало главного -- съестных припасов. Добывать их приходилось каким либо отчаянным средством. И вот, в одну темную ночь, когда лил с неба пресильный дождь, блистала страшная молния и гремели ужасные громы, две тысячи Руссов садятся в свои утлые однодеревки и отправляются отыскивать хлеба. Они успели обшарить все добрые места далеко по берегам реки и возвращались уже домой.. В то время заметили они на одном берегу греческий обозный стан, -- людей поивших коней, собиравших дрова и сено. В одну минуту они высадились из лодок, обошли Греков через лес, внезапно разгромили их до последнего и с довольною добычею воротились в крепость. Весть об этом походе сильно поразила царя. Он объявил своим воеводам, особенно корабельным, смертную казнь, если вперед случится что либо подобное. С той поры Руссы еще теснее были окружены в своем городе. Повсюду выкопаны были рвы, поставлена стража и по берегу, и по реке, чтобы окончательно сморить осажденных голодом. Это было одно средство воевать с Русью, потому что она вовсе не думала прятаться от врага и наносила ему страшные беспокойства своими вылазками. На одной вылазке, когда Руссы очень старались истребить греческие осадные орудия, выехал на них сам воевода, близкий родственника царю, Иван Куркуй. Он был во хмелю и потому скоро слетел с лошади. Превосходные доспехи, блистающая золочеными бляхами конская сбруя навели Русских на мысль, что это сам государь. Они бросились на него и мечами и секирами изрубили его в мелкие части, вместе и с доспехами. Отрубленную голову вздернули на копье и поставили на башне, потешаясь, что закололи самого царя. Летописцы замечают, что воевода Иван Куркуй потерпел достойное наказание за безумные преступления против священных храмов. Он, говорят, ограбил многие церкви в Болгарии; ризы и св. сосуды переделал в собственные вещи.
   Ободренная этим делом Русь, на другой день снова вышла в поле и построилась к битве. Греки двинулись на нее густою фалангою. Русский воевода, первый муж после Святослава, именем Икмор, с яростью врезался с своим отрядом в эту фалангу и без пощады побивал Греков направо и налево. Тогда один из греческих богатырей, Анема, извлек свой меч и, сильно разгорячив коня, бросился на исполина и поразил его так, что отрубленная вместе с правою рукою голова отлетела далеко на землю. Руссы в изумлении подняли ужасный крик и вопль. С криком радости, тем поспешнее, бросились на них Греки. Руссы дрогнули. Закинув щиты на спину, они начали отступать к городу. Греки преследовали их и побивали. После этой битвы, Греки, обдирая трупы убитых для добычи, находили и женщин, которые в мужской одежде сражались, как храбрые мужчины.
  
   Здесь Лев Дьякон рассказывает, что "как только наступила ночь и явилась на небе полная луна, Руссы вышли на поле, собрали все трупы убитых к городской стене и на разложенных кострах сожгли, заколов над ними множество пленных и женщин. Совершив эту кровавую жертву, они погрузили в струи Дуная живыми младенцев и петухов. Они всегда совершали над умершими жертвы и возлияния, потому что уважали эллинские таинства, которым научились или от своих философов, Анахарсиса и Замолксиса, прибавляет ритор, или от товарищей Ахилла. Ахилл ведь тоже был родом Скиф, чему ясным доказательством служат: покрой его плаща с пряжкою, навык сражаться пешим, светлорусые волосы, голубые глаза, безумная отважность, вспыльчивость и жестокость, за что порицает его Агамемнон в сих словах: "Тебе приятны всегда споры, раздоры и битвы!" Тавроскифы (Руссы) еще и ныне обыкновенно решают свои распри убийством и кровию. Нечего говорить о том, что Русский народ отважен до безумия, храбр, силен, что нападает на всех соседственных народов. Об этом свидетельствуют многие, прибавляет Л. Дьякон, и даже божественный Иезекиил об этом упоминает в следующих словах: "Се аз навожу на тя Гога и Могога, князя Росс".
   Рассуждения Византийского ритора очень любопытны. Они показывают, как наша Русь своими подвигами действовала на воображение тогдашних Греков, и как греческая литература того времени успела связать с Русским именем все лучшие предания о Скифах, не забывая в том числе и Ахилла Пелеева сына, и Гога и Могога. В этом отношении очень примечателен и портрет Ахилла. В воображении Льва Дьякона, он вполне точно обрисовывал портрет Святославовой Руси, а потому и для нас должен служить первым достовернейшим изображением, так сказать, живого лица древней Руси.
   Насталь день после этих обрядов и кровавых жертв. Святослав сталь думать с дружиною, как быть и что предпринимать дальше? Одни советовали, тихо, в глухую ночь, сесть на суда и спасаться бегством. Другие говорили, что лучше взять мир с Греками и таким образом сохранить по крайней мере остаток войска, ибо уплыть тайно невозможно: "огненные корабли с обеих сторон стоять у берегов и зорко стерегут нас!" Все в один голос советовали прекратить войну. Тогда Святослав, вздохнув от глубины сердца, сказал дружине: "Если мы теперь постыдно уступим Грекам, то где же слава Русского меча, без труда побеждавшего врагов; где слава Русского имени, без пролития крови покорявшего целые страны! До этой поры Русская сила была непобедима! Деды и отцы наши завещали нам храбрые дела! Станем крепко. Нет у нас обычая спасать себя постыдным бегством. Или останемся живы и победим, или умрем со славою! Мертвые срама не знают, а убежавши от битвы, как покажемся людям на глаза?" Так говорил Святослава
   Лев Дьякон замечаеть при этом следующее: говорят, что побежденные Руссы никогда живые не сдаются неприятелям, но вонзая в чрево мечи, убивают себя. Они это делают в том веровании, что убитые в сражении на том свете поступают в рабство к своим убийцам.
   Дружина не могла устоять против этой речи и все восторженно решили лечь костьми за славу Русского имени.
   24 июля 971 г., рано на заре, все Руссы под предводительством князя вышли из города и дабы никто в него не возвратился, крепко заперли все городские ворота. Настала битва жестокая. К полудню Греки, палимые солнечным зяоем, томимые жаждою, почувствовали изнеможение и начали отступать. Руссы, конечно, еще больше горели от зноя и жажды, но теснили Греков жестоко. Опять является на помощь император, воодушевляет Греков, повелевает принести вина и воды. Утолив жажду, Греки снова вступают в бой; но сражение идет равносильно, не подается ни та, ни другая сторона. Вот Греки лукаво побежали. Руссы бросились за ними. Но это была только хитрая уловка вызвать Русь в далекое поле. Произошло еще более ожесточенная схватка. Здесь Греческий воевода Федор Мисфианин упал с убитого коня. Обе рати бросились к нему, одни хотели изрубить его, другие хотели его спасти. Воевода успел сам себя защитить. Он, схватив за пояс одного Русса и размахивая им туда и сюда, на подобие легкого щитика, отражал удары копий и мечей. Греки вскоре спасли своего героя, и оба воинства, не уступив друг другу, прекратили битву.
   Испытавши такой натиск, видя, что с Русью вообще трудно бороться, не ожидая и конца этой борьбе, царь Иван задумал решить брань единоборством и послал к Святославу вызов на поединок. "Лучше смертью одного прекратить борьбу, чем по малу губить и истреблять народ", говорил он. "Из нас двоих, кто победит, тот пусть и останется обладателем всего!" Святослав не принял вызова. Быть может, хорошо зная, что здесь могла скрываться какая либо хитрость льстивого Грека, он с презрением ответил царю: "Я лучше своего врага знаю, что мне полезно. Если царю жизнь наскучила, то на свете есть бесчисленное множество других путей, приводящих к смерти. Пусть он избирает, какой ему угодно!" По всему видно, что этот вызов был только хитрою проволочкою дела с целью приостановить битву и собраться с силами. Император в это время успел отрезать Руссам возвращение в крепость, что, конечно, возбудило еще больше их стойкость и неустрашимость. С новою яростно восстало кровопролитное побоище. Обе стороны боролись отчаянно. Долгое время не было видно, кто останется победителем. Греческий богатырь Анема, поразивший накануне Икмора, напал теперь на самого Святослава, который с бешенством и яростью руководил своими полками. Разгорячив коня несколькими скачками в разные стороны (причем всегда побивал великое множество неприятелей), Анема поскакал прямо на Русского князя, поразил его в плечо и повергнул на землю. Только кольчужная броня и щита спасли Святослава от смерти. За то богатырь тут же погиб и с конем под ударами русских копий и мечей. Кедрин говорить, что удар был "нанесен мечем посреди головы", и что только шлем спас поверженного князя. В ярости с громким и диким криком Руссы бросились на греческие полки, которые, наконец, не выдержали необыкновенного стремления и стали отступать. Тогда сам императора с копьем в руке, храбро выехал с своим отрядом на встречу и остановила отступление. Загремели бубны, зазвучали трубы: Греки вслед за царем оборотили коней и быстро пустились на неприятеля. Тут внезапно приблизилась с юга свирепая буря, поднялась пыль, полил дождь прямо в глаза Русской рати и говорят, кто-то на белом коне явился впереди греческих полков, ободрял их идти на врага и чудесным образом рассекал и расстраивал ряды Руссов. Никто в стане не видывал этого воина, ни прежде, ни после битвы. Его долго и напрасно искали и после, когда царь хотел достойно его наградить. Впоследствии распространилось мнение, что это был великий мученик Феодор Стратилат, которого царь молвить о защите и помощи. Да и случилось, что эта самая битва происходила в день празднования св. Федору Стратилату. Сказывали еще, что и в Царьграде, в ночь, накануне этой битвы, некая девица посвятившая себя Богу, видела во сне Богородицу, говорящую огненным воинам, ее сопровождавшими "Призовите ко мне мученика Феодора!" Воины тотчас привели храброго вооруженного юношу. Тогда Богоматерь сказала ему: "Феодор! твой Иоанн (царь), воюющий со Скифами, в крайних обстоятельствах, поспеши к нему на помощь. Если опоздаешь, то он подвергнется опасности". Воин повиновался и тотчас ушел. С тем вместе исчез и сон девы.
  
   Предводимые верою в святое заступничество, Греки одолели Русских и гнали их, побивая без пощады, до самой стеиы города. А ворота в городе уже успел затворить Карда Жестокий.
   Сам Святославу израненый и истекавши кровью, не остался бы жив, если б не спасла его наступившая ночь. Говорить, в этой битве у Руссов было побито 15 тысяч человек, взято 20 тысяч щитов и множество мечей; а у Греков убитых сосчитали только 350 человек и множество раненых. В таких случаях мера хвастовства всегда определяет меру испытанного страха и опасности.
  
   Святослав всю ночь печалился о побиении своей рати, досадовал и пылал гневом, говорить Дев Дьякон. Но чувствуя, что все уже потеряно, и желая сохранить остаток дружины, он стал хлопотать о мире. На другой день утром он послал к царю мирные условия, которые состояли в следующем: Русские отдадут Грекам Дористол и возвратят пленных; совсем оставят Болгарию и возвратятся на своих судах домой; для чего Греки должны безопасно пропустить их суда, не нападая на них с огненными кораблями. Затем, Греки позволяют свободно привозить к ним из Руси хлеб и посылаемых из Руси в Царьград купцов считают по старому обычаю друзьями.
   Цимисхий весьма охотно принял предложение мира, утвердил условия и дал на каждого из Русской рати по две меры хлеба. Тогда получивших хлеб было насчитано 22 тысячи. Столько осталось от 60 тысяч; прочие 38 тысяч пали от греческого меча.
   Русское предание, ничего не говорить о борьбе Святослава с, самим царем при Дерестре и прямо оканчивает свою повесть последним решением Святослава взять у Греков мир. Но в этом месте в летописи существу есть видимый пропуск 128. От славной победы у Адрианополя сказание вдруг переносится к последним переговорам о мире. Святослав думает сначала сам про себя: "Дружины мало, многие в полку погибли... Что если какою хитростью Греки избиют остальную мою дружину и меня? Пойду лучше в Русь и приведу больше дружины". С этой мыслью он посылает сказать царю: Хочу иметь с тобою мир твердый и любовь". Царь обрадовался и прислал дары больше первых. Принявши дары, Святослав стал рассуждать с дружиною: "Если не устроим мира с царем, а он узнает, что нас мало, и придет и обступить нас в городе, -- что тогда? Русская земля далече, Печенеги с нами воюют, кто нам поможет? Возьмем лучше мир с царем, благо, он взялся давать дань. И того будет довольно нам. А не исправить дани, тогда соберем войска больше прежнего и вновь из Руси пойдем к Царюграду." Эта мысль полюбилась всем. Тотчас отправили к царю послов с решением: "Так говорить наш князь: хочу иметь любовь с Греческим царем, совершенную на все лета".
  
   Летописец опять списывает документ подлинником. Из слов документа видно, что на основании уже бывшего совещанья или договора, при Святославе и при Свенельде, теперь написана особая хартия при после царя, Феофиле, в Дерестре, где стало быть Русь оставалась до окончательного заключения мира.
  
   По своему существу эта хартия есть только утвердительная клятвенная запись, которую Греки потребовали вероятно для большего уверения в исполнении сделанного уговора. Святославу бояре и вся Русь поклялись иметь мир и любовь со всеми (и будущими) греческими царями; никак и никогда не помышлять и никого другого не приводить на Греческую страну, и на Корсунскую с ее городами, и на Болгарскую; если и другой кто помыслить, то воевать и бороться с ним за Греков. Клялись опять Перуном и Волосом.
   Шлецер, прочтя приятно и подробно описанную историю этой войны у Византийцев, напал с свойственным ему ожесточением на нашего летописца, упрекая его в нестерпимо глупом, самом смешном хвастовстве и очевидном противоречии самому себе, не только византийцам. "Русский временик, говорить он, в сем отделении подвергается опасности потерять к себе всякое доверие и лишиться всякой чести." Критик, однако, утешает себя надеждою, что "найдутся быть может списки, в которых все это рассказывается иначе...." "Когда Руссы теряют сражение за сражением, город за городом, продолжаете критик, тут именно побитые Руссы получают от победителей большие дары, кои они называют данью и проч. Глупый человек, лгавший так безрассудно, верно думал, что патриот непременно должен лгать!" "Напротив того, византийским временникам я верю во всем", -- утверждает критик и употребляете старание действительно во всем их оправдать 129, даже и в несообразности чисел побитого Русского войска, прибавлял, что "с тем и рассуждать нечего, кто прямо говорить, что Византийцы лгут, а один Нестор только говорит правду."
   Здесь увлечение знаменитого критика именно своею критикою, направленною только на Нестора, высказалось в полной силе. К сожалению, он задался одною мыслью, что если конец Святославовой войны быль несчастлив, то следовательно и ее начало, и все ее продолжение тоже не могло быть счастливо. Византийцы насказали, что с самого начала Святослав терпел постоянные поражения; но они же при описании каждой битвы отмечают, что дело на обе стороны происходило равно успешно и что только ночь и всегда одна ночь мешала совсем истребить Русское войско; что если греческие герои проигрывали и падали, то по большей части от того, что бывали во хмелю. Русское предание ставить одну битву самую начальную и говорит, как бы делая общую оценку и всех других побоищ, что одна была трудна, что Русь испугалась множества войска и что Святослав едва одолел. Затем он воюет дальше и грады разбивает до самого Адрианополя, о чем утверждают и Византийцы. Русское предание вообще выставляет на вид, что борьба шла с великим трудом и опасностями и что, главное дело, у Святослава не было достаточно войска. Русский герой почти на каждом шагу старается обмануть Греков количеством своего войска и постоянно заботится о том, как бы не погибла вся дружина.
   Скромное хвастовство (а вернее всего пропуск) русского предания заключается лишь в том, что оно позабыло или вовсе не хотело упоминать о трудных и все-таки достославных для Руси битвах у Дористола, которые продолжались целых три месяца и нисколько не укрощали Святослава. Он при всяком случае постоянно и свободно вылезал из города и наносил врагу удар за ударом, так что Цимисхий принужден быль звать его лучше на единоборство.
   Шлецер, прочитавши Льва Дьякона, приятно и подробно написавшего похвальное слово Цимисхию, до того сделался пристрастен к этому герою, что прямо уже говорит, вопреки самому панегиристу, что Дористол был взять, только неизвестно как?
   Дористол быль оставлен по договору о мире самим Святославов, запросившим мира, по блогоразумному рассуждению всей дружины, что в голоде и без всякой помощи со стороны, воевать дальше невозможно. Об этом подробнее других рассказывает Кедрин. "Все обстоятельства брани стекались к утеснению Россиян, говорить он. Им не оставалось надежды получить от других себе помощь; единоплеменники их находились далече, а соееди, Венгры, Печенеги, боясь Греков, отреклись от всякого вспомоществования. Болгарская земля (не ведая своего настоящего врага) город за городом отдавалась в руки Грекам. Что оставалось делать? Бедствовали Руссы в припасах, ибо ни откуда их нельзя было достать; греческие корабли на Дунае тщательно за этим наблюдали. Между тем к Грекам повседневно притекало обилие всех благ, и прибавлялись силы, конные и пешия"...130. Вот что говорить Кедрин.
   И все-таки честь русского меча нисколько не была оскорблена. Этот меч не вырвали из рук у Руси и не принудили положить его после кровавого дела. Напротив, его страшились до последней минуты. Последнюю победу над Русью, как видели, одержала собственно буря, отчего Византийцы и приписывали свой успех чудесному заступлению св. Феодора. Цимисхий так был рад и так благословлял благополучный для него конец этой войны, что 1) выстроил великолепный храм над мощами св. Феодора и на его содержание определил великие доходы. Самый город где почивали мощи, вместо Евхании, проименовал Феодорополем; 2) выстроил во дворце новый храм Спасителю, не пощадив никаких издержек на великолепное его украшение; 3) отложил обременительную народную подать с домов; 4) повелел на монетах изображать образ Спасителя и на обеих сторонах начертывать слова: "Иисус Христос. Царь царей", чего прежде не бывало, и что соблюдали и после бывшие императоры. Все это показываете, в какой степени была опасна и тяжела для Греков борьба с Русью. Все это служить также свидетельством, что русское предание без всякого хвастовства рассказывает одну полную правду и излагаете дело вполне исторически, то есть в его существенных чертах. Оно рисует достовернейший общий очерк всего события, всех битв, всех переговоров, всех обстоятельств войны и всех отношений к Грекам. Это общий приговор народной памяти над совершившимся народном делом. Все русское патриотическое хвастовство, которое так смутило Шлецера, высказывается лишь в одном обстоятельстве, что Святославу Греки давали дары и соглашались платить дань. Они это непременно и исполнили, чтобы удалить его от Адрианополя, где по всем видимостям заключен был мир, усыпивший Святослава в его Переяславце -- до того, что Цимисхий коварным образом мог свободно и спокойно перебраться чёрез Балканы. Выдача Цимисхием хлеба на каждого ратника в глазах Русских была тоже данью; иначе этой помощи и назвать было нельзя, потому что в простом рассуждении данью называлось все то, что давали. О дарах Ольге в царском дворце паломник Антония выражается также, как о дани: "когда взяла дань, ходивши к Царюграду." Понятие о дани, конечно, выражало народную гордость, но в настоящем случае оно имело большие основания выражаться так, а не иначе. Эту черту народной гордости летописец занес в свою летопись, как обычное присловье в рассказе о последствиях войны. Но он тут же занес в летопись и свою исповедь о том тяжелом затруднении, в каком находилась Русь, и привел самый документа, нарисовавший в полной истине русскую неудачу.
   Святославу до того времени никогда не побеждаемый, вовсе не знавший, что значить уступать в чем бы ни было врагу, конечно очень желал поглядеть на этого богатыря, с которым он не успел сладить, у которого принужден был просить не пощады, что было страшное слово, несбыточное дело, а просить мира и прежней любви. "По утверждении мира, говорить свидетель события, Святослав просил позволения у Греческого царя придти к нему для личных переговоров. Цимисхий вероятно и сам очень желал посмотреть на этого Святослава и потому согласился на свидание. -- В позлащенном вооружении, на коне приехал он к берегу Дуная, сопровождаемый великим отрядом всадников в блистающих доспехах". В это время, "Святотослав переезжал через реку в некоторой скифской ладье и сидя за веслом, работал наравне с прочими, без всякого различия. Видом он был таков: среднего роста, не слишком высок, не слишком мал, с густыми бровями, с голубыми глазами, с плоским (т. е. обыкновенным) носом, с бритою бородою и с густыми длинными усами. Голова у него была совсем голая, но только на одной ее стороне висел локон волос, означающий знатность рода; шея толстая, плечи широкие и весь стан довольно стройный. Он казался мрачным и диким. В одном ухе висела у него золотая серьга, украшенная двумя жемчужинами с рубином посредине. Одежда на нем была белая, ничем кроме чистоты от других неотличная (следовательно простая сорочка). Поговорив немного с императором о мире, сидя в ладье на лавке, он переправился обратно".
   Картина достопамятная! На берегу Дуная съехались посмотреть друг на друга две власти, руководительницы двух различный земель. Одна уже создавшая и державшая громадное и богатейшее государство, раззолоченная и обремененная ласкательством и поклонением, аки Богу, вечно колеблющаяся, вечно трепещущая от заговоров и предательства, изхитренная до последней мысли, вполне зависимая от своих милостивцев, робкая, но кровожадная, никогда не разбирающая никаких злодейских средств к своему достижению. Другая -- еще только искавшая землю для создания государства и потому с Ильменя озера перескочившая на Днепр, а теперь овладевшая было Дунаем; еще бедная, неодетая, в одной сорочке, но без обмана, прямая и твердая, вполне зависимая от той мысли, что она у своего народа только передовой работник, для которого меч, как и весло -- свойское дело, лишь бы достигнута была народная цель; власть, ничем себя не отличающая от народа, не имеющая и понятия о божественном себе поклонении, простодушная, как последний селянин ее земли, жившая в братском доверии к дружине и ко всей Земле.
   Победив Русских и захватив Болгарию, как завоевание, разом совершив два подвига, Цимисхий с великим торжеством возвращался в Царьград. Патриарх со всем духовенством, все вельможи и граждане, у стен города, встретили его похвальными и победными песнями, вручив ему знаки торжествующего победителя, драгоценные скиптры и златые венцы 131. Для торжественного везда в города ему изготовили великолепную колесницу, обитую золотом и запряженную четверкою белых коней. Венцы и скиптры император принял, но сесть в колесницу отказался. Он являл смирение и скромность. Он постановил в колесницу взятую в Болгарии икону Богородицы, а на златой беседке колесницы, как трофеи, расположил багряные одеяния и венцы Болгарского царя. Сам же на быстром коне, увенчанный диадимою, следовал позади, держа в руках знаки победы -- венцы и скиптры. Весь город был убран, как брачный терем. Повсюду были развешены багряные одежды, золотые паволоки, лавровые ветви. Окончив шествие, царь вступил в храм св. Софии и совершив благодарственные моления, посвятил Богу великолепный царский венец Болгарии, как первую и главную корысть победы. После того, он шествовал во дворец в сопровождена болгарского царя Бориса, где торжественно повелел бедному царю сложить с себя царские знаки -- шапку, обложенную пурпуром, вышитую золотом и осыпанную жемчугом, багряную одежду и красные сандалии. Взамен царского достоинства он возвел его в достоинство магистра императорского дворца, что равнялось званию первостепенного боярина.
   В то самое время, как Цимисхий с такими победоносными ликованиями и торжествами на златых колесницах и золотом убранных конях, вступал в Царьград, Святослав плыл по морю домой в своих однодеревках. Он хотел пройти в Киев обычным торговым путем, через Пороги. Старый Свентельд 132, соображая верные обстоятельства, советовал идти в обход на конях затем, что в Порогах следовало непременно ожидать Печенежской засады. Византийские летописцы невинно объясняют, что Цимисхий, по просьбе самого Святослава, послал к Печенегам просить союза и дружбы для Греков, а для Руси свободного пропуска через их земли; что Печенеги согласились на все и отказали только в этом пропуске. Но Греки по обычаю коварствуют в этих словах. Всегдашняя политика Греков относительно своих врагов поступала иначе. К Печенегам они наверное поспешили послать именно затем, что нельзя ли совсем избавиться от Святослава и совсем истребить его полки. Посольское дело, не иначе, как в таком смысле, исполнил Феофил, архиерей Евхаитский, который, как видели, находился и при составлении клятвенной записи Святослава 133. Надо полагать, что если б Святослав пошел и на конях, случилось бы все тоже. После Греческого посольства, он мог пройти в Киев только утайкой, кривой дорогой, или же проложить себе прямой путь мечем.
   Но он надеялся на греческую правду, верил слову царя, что Печенеги не тронуть, ибо послано даже посольство с просьбою об этом. "Не ходи, князь, к Порогам, стоять там Печенеги,- говорил Свентельд. Святослав не послушал и пошел в ладьях. Он не послушал и по той причине, что князю нельзя же было покинуть на произвол судьбы свою дружину. Это поставлялось в великую и блогороднейшую обязанность каждому вождю. Возможно ли было оставить лодочный караван, главную силу Руси, без вождя и защитника. Не говорим о том, что в лодках наверное сохранялось много болгарского и греческого добра, всякой военной добычи.
   "А Переяславцы, говорит и наша летопись, послали к Печенегам, сказывая: "Вот идет вам Святослава в Русь, в малой дружине, взял у Греков многое богатство, и полон бесчисленный!" Печенеги обступили пороги. Святослав, увидевши, что пройти нельзя, спустился назад и сталь зимовать в Бело-бережье. Тут у Руси не хватило хлеба, настал великий голод, за лошадей платили за голову по полугривне и питались, конечно, одною рыбою. С наступлением весны и нового года, 972-го, Святослав все-таки пошел в Пороги. Печенежский князь Куря ожидал в засаде, напал на него и убил, побивши на месте и всю дружину. Только один Свентельд спасся на конях и воротился в Киев. Из черепа, по обычаю скифской земли, Печенежский князь сделал себе чашу -- братину и пил из нее в память своей победы над Русским князем.
   Через четыре года после того, другой герой нашей брани, Цимисхий, опоен был ядом и помер мучительною смертью, как умирали многие из Греческих царей.
   Третий герой, заводчик всей этой брани, Калокир (вероятно он, прозываемый уже Дельфином), погиб в 989 году, подступив к Цареграду с той стороны пролива воеводою от Барды Фоки, все еще искавшего царского престола. Царь Василий, против которого он пришел воевать, выслать в кораблях тех же Руссов, присланных уже св. Владимиром и тотчас покончивших дело. Калокира захватили и на том же месте, где стоял его шатер, вздернули на дерево, а Лев Дьякон говорит, что царь посадил его живого на кол 144.
   Звезда Святослава закатилась прежде, чем он мог выразить и высказать вполне все то, что таилось в его замыслах и намерениях; прежде, чем он мог показать себя, был ли он достойным сыном Ольги не только на бранном поле, но и в устройстве народном. Видимо только, что он хорошо понял значение Переяславца, т. е. значение серединного города на Дунае, не в военном, а именно в торговом, в промышленном отношении. Он был еще в молодой поре, когда говорил, что Переяславец ему любезен, потому что туда сходятся вся блага, а стало быть ему любезна была не одна война, но и жизнь посреди всяких благ торгового быта. Вся жизнь его была одним беспрерывным походом, но напрасно думают, что это был искатель приключений, задорный вояка, в роде какого-нибудь славного разбойника по норманскому образцу. Его войны были исполнены великого значения для Русской земли Он воевал для утверждения русской силы, для распространения русского могущества, именно на торговых путях. Он прочищал торговые дороги, широко отворял ворота русскому промыслу. В самой Болгарии ему особенно полюбилось только устье Дуная, где находились торговые ворота от богатых прикарпатских и придунайских земель. Он не хотел забиратся внутрь болгарской страны, чего не оставил бы без внимания простой, так сказать, рядовой, завоеватель. Ему главным образом надобен был берег моря, хорошая, безопасная, скрытая от врагов пристань. А таков и был Дунайский Переяславец. И последняя мечта Святослава заключалась именно в том, чтобы иметь мирное княжение в Дунайском, а не в Балканском Переяславце и притом в крепком союзе с будущим греческим царем Калокиром. Он в этом не успел, его мечты не сбылись, но все-таки он оставил Русь больше сильною и страшною для соседей, чем она была при Игоре и Олеге.
   Самая победа над ним Греков вовсе не была поражением, от которого Русская народность потеряла бы бодрость и силу. Эта победа, напротив, только в большей степени раскрыла несокрушимую стойкость и неодолимую крепость русского бойца, по словам Греков, неумевшего подобно кочевнику ездить лихо на коне, но умевшего стоять такою неколебимою стеною, которую пошатнуть могли только одни физические бедствия, вроде бури или голода, но отнюдь не сила и натиск врага. Для Руси Святославов поход был простою неудачею. Здесь не исполнилось только сокровенное побуждение ее внутренних сил выдвинуть свою жизнь за пороги Днепра; здесь обнаружился только еще очень молодой, слишком ранний помысл Русской народности выйти из своих пустынных лесов и полей на простор действий всемирно-исторических.
   Новгородская дружина завоевывает Киев. И она стало быть говорить: "Не хочу жить в Новгороде, а хочу жить в Киеве; там середа моей земли, там сходятся вся блага!" Обиженный природою, холодный и болотный север нуждался в рынке более близком к теплой, во всех смыслах, Византии и взял его. Не проходить и ста лет, как тот же голос раздается в самом Киеве и кто-то устами Святослава говорить: "Не хочу жить в Киеве на Днепре, а хочу жить на Дунае в Переяславце; там середа моей земли, там сходятся все блага!" Кто же отыскивает эту середу своей земли? Можно было бы приписывать это только мечтам Святослава, если б перед ним вперед не прошел по тому же направлению Олег. Мы думаем, что эта мысль отыскать середу для своей земли на самом выгодном торговом перекрестке принадлежит самому народу, той его предприимчивой доле, которая стояла впереди и смотрела с Киевских гор дальше, чем смотрели другие. Дунайская середа приближалась к самому средоточию тогдашней всемирной торговли, к Византии; следовательно она не в мечте, а на самом деле была бы истинным средоточием торговых и промышленных дел Руси. Кому нужны были торговые договоры с Греками, тем же людям необходимы были не только чистые пути во все стороны, но и выгоднейшие перекрестки или средоточия этих путей. В этом случае Святослав вовсе не был рядовым завоевателем, как мы упоминали, но был только достойным выразителем далеких стремлений и смелых побуждений самой Земли. Вот по какой причине и преждевременная погибель Святослава не произвела в положении Русских дел ни малейшего помешателства и никакой существенной перемены. Все пошло своим старым путем по направлению, которое сама себе указывала уже совсем окрепшая русская жизнь.
   Грек отбил неуместное и очень опасное варварское соседство Руси и Русская История по прежнему должна была уйти в свои глухие леса и степи. Конечно, прежде всего она должна была побороть этих двух богатырей, рожденных самою природою и налегавших всеми силами на молодую народность со всех сторон.
  
   По свидетельству Льва Дьякона с Святославом пошла на Болгарию вся русская молодежь. В такие далекие и отважные походы и после всегда собирались по преимуществу только молодые люди, новая молодая дружина, конечно, под предводительством мужей, т. е. бывалых и опытных бойцов, руководивших полками. Новая дружина с ними добывала себе честь и славу и боевую опытность, и в свою очередь становилась потом старшею дружиною. Дети старых бойцов -- бояр становились в ряды у молодого князя и открывали с ним за одно свой путь чести и славы. Для молодых людей это было прямое и неминуемое дело жизни, прямое и неминуемое поприще начать жизненный труд и добыть себе значение мужа. Молодь, Молодьшая дружина представляла в древней Руси особую, самобытную стихию общества, особый поток жизни, которым воспитывалось каждое новое поколение, развивая в себе особые качества, неизвестные в других кругах жизни. Вот почему самая похвала человеку выразилась и до сих пор выражается словом молодец, а известная доблесть, беззаветная и удалая, свойственная только молодости, стала прозываться молодечеством. Мы видели, как собрал свою дружину молодой Святослав. Несомненно, что так собиралась дружина у каждого молодого князя. Нет также сомнения, что у каждого князя молодая дружина собиралась сама собою еще с детских лет, с детских игр, Товарищи детства становились друзьями молодости; и потому дружинники правильно говаривали: "Мы сами себе вскормили князя!" Эти бытовые отношения яснее всего раскрываются в былине или "богатырском слове" про Волха Всеславьевича, которое по всем видимостям и самым именем героя рисует дела княжеские.
  
   "А и будет Волх во двенадцать лет,
   Стал себе Волх он дружину прибирать,
   Дружину прибирал в три годы,
   Он набрал Дружины себе семь тысячей;
  
   Сам он Волх в пятнадцать лет
   И вся его дружина по пятнадцати лет...
   Волх поил, кормил дружину хорабрую,
   Обувал, одевал добрых молодцев"....
  
   И так Святослава повел в Болгарию по-преимуществу молодые полки, для которых конечно в числе различных добыч, какими всегда обогащались ратные люди, не последнее место занимали и добрые девицы, красавицы-невесты (ср. выше стр. 159), тем более, что и по домашним обычаям невесты обыкновенно добывались умыканием, кражею, пленом. Пленение людей было коренным законом тогдашней войны. Это была первая и очень важная добыча. Из договоров с Греками мы видели, что пленные составляли рядовой товар, имевший даже определенную ходячую цену, как калач.
   Во всех тогдашних войнах больше всего подвергались плену женщины и дети, ибо мужчины и в плену были опасны, а потому в затруднительных случаях, когда невозможно было их сторожить они чаще всего избивались, как опасная сила. Мы видели также, что выше других ценились добрые юноши и девицы, меньше ценились средовичи, а старики и дети в половину против юношей. При многочисленном пленении, конечно, самым дешевым товаром оставались все-таки женщины, о чем всегда с усмешкою поговаривают и наши былины, прибавляя, что добрых молодцов полонили станицами, красных девушек пленицами, добрых коней табунами. Пленицею называлось связка плотов, вообще плетеница, сплетенье, как, вероятно, и водили связанных пленных. Таже былина о Волхе знакомить нас и с прямою мыслью молодой дружины при выборе пленных. Волх с дружиною вторгнулся в славное царство Индейское.
   А всем молодцам он приказ отдает:
  
   "Гой еси вы, дружина хорабрая!
   Ходите по царству Индейскому,
   Рубите старого, малого
   Не оставьте в дарстве на семена;
   Оставьте только вы по выбору,
   Не много не мало семь тысячей,
   Душечки красны девицы....
   И тут Волх сам царем насел,
   Взявши царицу Азвяковну,
   А и молоду Елену Александровну;
   А и та его дружина хорабрая
   И на тех на девицах переженилася.
  
   Святослав совершил два опустошительные похода в Болгарию и в оба похода возвращался в Киев с бесчисленною добычею. Побежденный, он возращался домой тоже с бесчисленным полоном, как уведомляли Печенегов Болгары, которые на этот раз быть может и преувеличивали свое показание, но тем самым свидетельствовали вообще, что Русь без полона домой не возвращалась. Во всяком случае можно с достоверностью полагать, что русская молодая дружина добыла себе в этих походах, не только невест, но и простых рабынь и привела с собою не малое число и других пленников. Сам Святослав привел сыну Ярополку в жены красавицу -- черничку. Сын был еще малый отрок, но вероятно и черничка-болгарыня была еще отроковица.
   Болгары уже целые сто лет были христианами, а потому завоевывание Болгарии в некотором отношении было завоеванием христианских понятий, христианских порядков жизни, христианских нравов и обычаев, которые привезены были в Киев именно вместе с пленниками и распространились по городам и всюду, куда разошлись по домам храбрые дружинники. Известно из Истории, какие услуги оказаны распространена христианства между варварами-язычниками, преимущественно женщинами, посредством царственных браков, а более всего путем браков от плена.
   С другой стороны сама дружина, ходившая по Болгарии, жившая там почти четыре года, желавшая совсем там остаться, -- сама дружина от беспрестанных домашних и общественных сношений с христианами, должна была во многом поколебать свои языческие понятия и нравы и тем вполне подготовить себя к великому событию, совершившемуся спустя только 20 лет после ее возвращения в Киев, хотя бы и в незначительном остатке. Как бы ни было, но жизнь в Болгарии не могла пройти бесследно для переработки русского дружинного общества. Если об этом ни слова не говорить летописные известия, то громко говорят последующие события Русской истории и главным образом водворение христианства, совершенное с таким спокойствием, какое возможно только нри достаточной и очень давней подготовке умов, понятий и самых нравов народа.
  
   Нам уже известно, что Святославу уходя совсем в Болгарию, оставил Русскую землю трем своим сыновьям, по возрасту еще отрокам, которые конечно не могли сами владеть и держать в своих детских руках розданных им княжений: Киевское Древлянское и Новгородское. Примерно старшему из них, Ярополку, было теперь не более 12 -- 15-ти лет.
   Предержащая власть, таким образом, и во время отсутствия Святослава, и теперь, после его смерти, оставалась в каждом княжестве в руках старших людей дружины. О самом малолетнем княжиче, Владимире, летопись прямо говорить, что он находился на руках дядьки Добрыни, который и подговорил Новгородцев взять его себе князем. Он должно быть знал вперед, что может случиться. К Ярополку воротился отцовский воевода Свентельд. Об Олеговом воеводе не сохранилось известия. Одно верно, что теперь Русскою землею владела и управляла дружина, разделенная на три доли и разобщенная особыми выгодами трех отдельных волостей. Еще при Игоре, Древлянскою данью пользовался Свентельд. Теперь ею владел княжич Олег с своею дружиною. Не далее как через два года случилось, что сын Свентельда, именем Лют, выехал из Киева на охоту и гоняя за зверем, вероятно по старому данничему пути своего отца, забрался в Древлянские леса. Там увидел его Олег, который тоже творил ловы, гонял зверя; спросил, что это за человек и узнав, что это Свентельдич обехал его и убил, как зверя. Быть может, прав быль Олег, убивши заехавшего в чужую волость ловца зверей, но по уставу кровавой мести прав был и Свентельд, не забывая такой обиды. С той поры встала ненависть Ярополка на Олега. Отец убитого, неизменно обязанный мстить за сына, неотступно стал говорить Ярополку: "Пойди на брата и возьми его волость". Есть прямое свидетельство, что Свентельд поссорил их именно за звериные ловища. -- Однако только еще через два года представился повод к походу. Полки сошлись. Олегов полк не выдержал и быстро побежал с своим князем в город Овруч, где у самых ворот на городском мосту, от тесноты и давки, Олег упал под мост в дебрь -- болото и быль задавлен падавшими туда же людьми и конями. Труп его полдня искали под грудами погибших: он был на самом дне; наконец нашли, вынесли на верх и положили на ковре. Ярополк горько заплакал над братом и вымолвил Свентельду. "Гляди! вот чего ты хотел!" Олега похоронили у города Овруча. Есть и теперь там могила его, прибавляет летописец.
   Ярополк завладел Древлянскою землею, т. е. завладела ею Ярополкова или Киевская дружина с Свентельдом во главе.
   Устрашился этого дела и Владпмир в Новгороде, опять по причине того же кровавого устава мести. Ведь он оставался единственным мстителем за кровь брата. Ярополк должен был ожидать от него расправы каждую минуту. В таких обстоятельства и заводчики крови сами вперед поспешали разделаться с своими мстителями и старались спасти себя поголовным их истреблением. Владимир в страхе побежал за море к Варягам. Так скоро разносились вести по днепровскому пути из Варяг в Греки. Ярополк посадил в Новгороде своих посадников. Киевская дружина поборола всех, и Ярополк остался единовластцем всей Руси как был его отец и дед, и к чему всегда стремилась дружина всякого сильного города, находя в этом свои прямые выгоды.
   Владимир убежал к Варягам, потому что был слаб, потому что на самом деле оставаться было опасно. Но он не думал спасаться только бегством. Он побежал собирать у Варягов войско с тем, чтобы придти и отмстить смерть брата.
   Между тем киевская дружина, именуемая Ярополк, делала свое дело. У ней стояла на очереди месть за погибель Ярополкова отца, Святослава, за погибель отцов и братьев, потерявипих свои головы в порогах у Печенегов.
   На другой год после смерти Олега, Ярополк ходил на Печенегов, победил их и возложил на них дань. Это так подействовало на кочевников, что один печенежский князь, Илдея, конечно, с целым своим полком или родом пришел бить челом Ярополку и просился в службу. Ярополк принял его, дал ему в кормленье города и волости и стал держать его в великой чести. Быть может, Печенеги в это время враждовали между собою и каждый, особенно из слабых, искал себе доброго приюта где либо по соседству. Об них за это время ничего не слышно и в греческом летописаньи. В тот же год к Ярополку присылал послов и новый греческий царь, Василий, возобновил с ними мир и любовь, подтвердив и уплату обычной дани, как было при отце и деде киевского князя. Возобновлять старые договоры, когда владыкою царства в Греции или великого княжества на Руси являлось новое лицо -- было делом неотложного обычая и первою потребностью в международные отношениях, ибо каждый из владык мог отвечать только за себя. Поэтому греческое посольство к Ярополку при новом царе показывает только, что в мире и любви больше Руси нуждались Греки. В самом деле царь Василий в первые 10 лет своего царствования претерпевал величайшия беспокойства, и от внутренних смут, и от войны с Болгарами, и естественно мог искать дружбу у далекой Руси. Договоры Игоря и Святослава обязывали Русь помогать Грекам военною силою и если они были возобновлены и подтверждены, то необходимо были возобновлены и те стипендии, субсидии, уклады, для сбора войска, которые Русь называла данью. Впрочем греческое посольство могло иметь и другие цели. В Киеве в это время заметно усиливалось христианство. Сам Ярополк, воспитанник христианки Ольги, женатый на гречанке -- чернице, своими поступками обнаруживал большую наклонность к христианским кротким нравам. По свидетельству Ольгина Жития, он с братьями не был крещен только из боязни, чего бы не сотворил непокорный Святослав, следовательно по воспитанно он был уже христианин. А город Киев уже более ста лет со времен Аскольда наполнялся христианами, и после болгарских походов должен был во многом изменить свой язычески облик. Вот достаточные причины, почему в это время в Киев явилось не только греческое посольство, но с каким-то замыслом приходили послы и из Рима, от Папы. Естественно, что Русь больше всего тянула к Царьграду, а не к Риму. В Риме у ней не было никаких дел, а в Царьграде гнездилась ее торговля, постоянно живали ее родные и знакомые. Очень вероятно, что и греческие, и римские послы приходили к Ярополку за одним и тем же делом, стараясь склонить готовую Христову паству к своей стороне; и конечно Греки должны были успеть в этом скорее Римлян.
   Но пока шли переговоры и толки о перемене веры, пока мысли Киевлян колебались, язычество, по естественному ходу вещей, должно было постоять за себя. Горячим его покровителем явился Владимир или его близкая дружина с Добрынею во главе. Он был тоже внук Ольги, но остался после нее малюткою. О влиянии Ольги на младенца сказать ничего нельзя, но святая рука, носившая этого младенца должна была совершить свой подвиг и на нем. Малюткою он был увезен в Новгород, где язычество господствовало в полной силе, где оно с горячностью поддерживалось сношениями с языческим Варяжским заморьем. Если в Киеве от частых сношений с христианами-Греками трудно было уклониться от влияния христианских понятий, то в Новгороде от постоянных сношений и связей с язычниками Варягами, точно также было трудно устоять против обольщений крепкого язычества. Эти две украйны первоначальной Русской земли представляли две особые и разнородные силы для внутреннего развития Руси. Есть много признаков, что между ними время от времени поднималась темная борьба, о которой летописец не намекает ни словом, но которая становится очевидною из хода событий. Мы упоминали, что завоевание Киева Олегом могло быть предпринято с целью не дать особой воли возникшему там христианству; вообще с целью отнять у христианства всенародное владычество. Тоже самое мы можем усматривать и в первых подвигах Владимира. У Варягов-Славян на Балтийском поморье подобные же отношения существовали между Рутенами или Русскими (Ругенцами) и Штетинцами. Когда в начале XII века в Штетине была принята Христова Вера без совета с Ругенцами, то между последними это произвело такую ненависть и вражду к Штетине, что они тотчас же прервали с нею всякие торговые и другие сношения, отогнали от своих берегов ее корабли, наносили ей частая обиды и наконец вторгнулись войною в ее землю 136.
   По летописи, Владимир слишком два года жил у Варягов заморем, собирая рать на Ярополка. Мы не сомневаемся, что он жил не у Шведов, а у Славянских поморян, быть может на самом острове Ругене, у тамошних Руссов, или в Штетине, или собственно у Славян в Славонии ближе к устью Вислы. В X веке все это были ярые язычники.
   В 980 г. он пришел с Варягами в Новгород, захватил его, конечно, без всякого труда и сказать посадникам Ярополка: Идите к брату и скажите ему: Владимир идет на тебя, пристраивайся на битву". Так говаривал его отец Святославу всегда веровавший в свою силу и отвагу; так говорил теперь Владимир, вероятно потому, что вполне надеялся на свою варяжскую силу и на хитрые замыслы дружины. У Ярополка в это время уже не было старого Свентельда, первого заводчика крови. Его место, то есть место первого и старшего дружинника занимал воевода, именем Блуд. Как только подошел Владимир к Киеву, этот воевода потянул на его сторону и стал руководить Ярополком сообразно своим замыслам. Конечно, такое поведение воеводы вполне подтверждает ту истину, что он давно уже сносился с новгородскою дружиною и давно готовился предать своего князя. "Был он прельщен Владимиром", говорить летопись, но могло быть, что в этих обстоятельствах он только защищал свою сторону, стоял за язычество, не хотел его покинуть и предупреждал готовившуюся опасность, видя в Ярополке и в киевской дружине большую податливость к принятью христианства 137.
   Выслушав гордые речи Владимира, Ярополк смутился и стал было собирать войско, да и сам быль храбр не мало, замечает летопись и тем объясняешь, что старший князь способен был побороть меньшего брата. В этом смысле говорил и воевода Блуд. "Не может случиться, говорил он Ярополку, чтобы Владимир пошел на тебя воевать. Это все равно, как бы синица пошла воевать на орла. Чего нам бояться и не зачем собирать войско. Напрасный будет труд и для тебя и для ратных!"
   Между тем Владимир уже подступил к Киеву. Ярополк, не собравши войско, не мог его встретить в поле и затворился в городе. Владимир тоже не совеем надеелся на свои силы и укрепил свой стан окопом 138. Отсюда он повел разговоры с Блудом, как способнее достигнуть общей цели. Лаская и приманивая к себе воеводу, он обещал ему, вероятно еще из Новгорода, что если погубит брата, то поставить ему честь как отцу родному, будет его чтить вместо отца, будет он первым у него человеком. "Не я ведь начал побивать братью, говорил Владимир, но Ярополк, а я, побоявшись себе смерти, теперь пришел на него". Эти слова лучше всего объясняют тогдашнюю практику жизни, по которой убийца, боясь мести, должен был истреблять и мстителей; а мстители, знал вперед это жизненное правило и спасая себя, точно также, по естественной необходимости, должны были волею-неволею нападать на убийду. Да и вообще в древнее время защищать себя значило первому же и нападать на врага. Владимир прямо говорить, что пришел из боязни, ожидая себе того же убийства, и говорить это себе в оправдание, как бы утверждая, что его призывает нравственный закон жизни. Точно такие же дела между князьями-братьями делывались и в других Славянских землях.
   Воевода Блуд часто посылал к Владимиру, а Владимир к нему: все рассуждали, как бы покончить с Ярополком. Сначала они решили убить его на приступе, для чего Владимир должен был напасть на город. Но раскрылось, что граждане Киевляне хотят постоять за своего князя. Тогда Блуд придумал лучшее: он стал клеветать на Киевлян, говоря, что они ссылаются с Владимиром, зовут его: "Приступай к городу, мы Ярополка выдадим!" Советовал ему не вылезать из города на битву, а лучше тайком убежать в другой город. В виду такой опасности, Ярополк послушался и перебрался в Родню, на устье Реи, поближе к Печенегам. Владимир свободно занял Киев и осадил брата в Родне.
   Предатель Блуд так устроил, что в Родне запасов не хватило. Ярополк в осаде испытывал страшный голод, так что после осталась пословица на Руси: "Без хлеба, аки в Родне", или "Беда, аки в Родне". Теперь Блуд советовал князю идти на мир. "Видишь говорил он, сколько войска у брата. Нам их не перебороть. Мирись лучше с братом. Иди к нему, покорись, скажи ему: "Что дашь мне (из волостей), то и возму!" "Будь по твоему" -- ответил Ярополк. А Блуд тем временем послал к Владимиру с вестью: "Сбылась твоя мысль! Я приведу к тебе Ярополка, устраивай, как его убить."
   Владимир сел с дружиною в отцовском теремном дворе, будто желая принять своего брата с честью и любовью. Ярополк вовсе не помышлял о засаде, шел прямо и не послушал даже своего верного дружинника, по прозванию Варяжка, который хорошо понимал, что может случиться и говорил князю: "Не ходи князь, убьют тебя. Побежим лучше к Печенегам и приведем войско! Как только Ярополк полез в двери терема, два Варяга, стоявшие по сторонам, мгновенно подняли его мечами под пазухи, а Блуд тотчас притворил двери, дабы не вошел кто из дружинников несчастного князя. Так был убит Ярополк. Верный его дружинник Варяжко от дверей терема побежал прямо в степь к Печенегам. Надо полагать, что с ним побежали и другие Ярополковы дружинники, не ожидавшие себе добра от Владимира. С той поры у Владимира была беспрестанная рать с Печенегами. Варяжко страшно отомстил убийце своего князя, не давая Киеву покоя многие годы. Владимир едва мог умирить его давши клятву не мстить и никакой беды ему не сделать.
   Эти две личности, Блуд -- предатель, запазушная змее, как называл его Варяжко, и этот Варяжко, достославный выразитель высокой дружинной чести и преданности своему князю, мстивший за своего князя до последних сил, на первых же страницах нашей истории вполне обрисовывают и худое и хорошее в старинных дружинных нравах.
   Если к этим лицам присоединим Свентельда, первого заводчика теперешних кровавых событий, запятнавшего христианский нрав Ярополка кровавым злодейством, и дружину Игоря, вынуждающую князя беззаветно грабить народ, собирая с него чрезвычайные дани, то получим довольно полный облик тех дружинных нравов, от которых столько терпела Русская земля в течении многих столетий и которые до конца оставались одни и те же.
   Наговор, наушничество и предательство заводили кровь, а месть и дружинная честь разливали ее по всей Земле бесконечными потоками. Сами князья, стоящие посреди этих потоков, являлись только знаменами, орудиями и не более как выразителями дружинных пронырств во имя чести и мести.
   Наше чувство отвращается от предателя Блуда и естественно влечется к честному храбрецу Вяряжко; но от его благородного и честного подвига больно досталось Земле, которую он своими Печенежскими набегами, как увидим, отбивал от родных полей и загонял все ближе к одному Киеву, заставивши Владимира сильно укрепить границу городами и валами по Рост, по Суле, по Стугне. Его благородная месть вмешала Печенегов в русские отношения, разманила их на добычу, указавши им, что они народ надобный для русских кровавых дел.
   Описывал княжение Ярополка, когда, после убийства Олега, он сделался единовластителем, летописец прежде всего поминает, что была у него жена Грекиня-черница, за красоту лица приведенная ему в жены отцом Святославом. Точно также, доведя свой рассказ до того времени, когда и Владимир после убийства брата стал единовластцем, летописец опять прежде всего вспоминает, что Владимир взял себе в жены эту Грекиню-черницу. Намерение летописца, по-видимому, заключалось в том, что бы указать, что от черницы произошел новый братоубийца Святополк еще больше ненавистный, так как он был уже христианин; что вообще это был сын великого греха: во первых рожден черницею, во вторых рожден от двух отцов, от двух братьев.
   Неповинная и забытая именем черница для истории имеет свое значение. Если нравы Ярополка, по рассказу того же летописца, были достаточно проникнуты христианским чувством, то история может это объяснять не только влиянием матери Ольги, при которой Ярополк был еще малолетен, но еще более влиянием красавицы жены, которая, по всему вероятию, как черница, была старше его, по крайней мере на столько, что могла с первого же времени руководить его мыслями по христианскому закону. Когда язычник Владимир сделался полным хозяином в Киеве, то первым его делом по тогдашнему обычаю было завладеть красавицею-женою брата. Летописец обозначаете этот захват прелюбодеянием, но он смотрит на это со стороны христианского закона, которого Владимир еще не понимал, не признавал и почитал законом языческое многоженство. Черница стала женою Владимира и конечно принесла с собою не только покорность жены, но и свой христианский нрав, христианские понятия и мысли, которые необходимо, хотя бы в малой мере, но постоянно должны были действовать на сознание мужа, как должна была действовать на него и вся Киевская среда, значительно уже колебавшаяся в вере отцов. Однако и он, и пришедшие с ним Варяги не затем еще пришли в Киев, чтобы изменять вере отцов; напротив, они явились защитниками и восстановителями язычества.
   Второе после Олега завоевание Киева, совершенное при помощи Варягов. конечно, давало им передовое место в городе и в княжеской дружине. При Олеге они и стояли впереди Русских. Теперь времена были другие. Видимо, что усилилась Русская дружина, способная повести с ними иной разговор.
  
   "Это город наш, мы его взяли!" -- сказали Варяги Владимиру, -- "потому хочем брать окуп на людях, по две гривны с человека". -- "Пождите, отвечал им Владимир, повремените с месяц, доколе соберут вам куны (деньги)". Ждали они месяц и ничего не дождались. "Обманул ты нас, покажи нам лучше путь к Грекам". -- "А идите!" -- решил Владимир. Показать путь, вероятно, значило дать им пропускной лист к Царюграду, как Русь обязывалась по старым договорам. Однако Варяги ни в каком случае не дали бы провести себя таким обманом, если б Владимир не переманил к себе лучшую их дружину, всех мужей добрых, смысленых и храбрых, которым роздал города в кормленье и тем привязал их к Руси навсегда. Они, как при Олеге, сделались Варягами-Русью. Остальные по неволе должны были идти в Царьград отыскивать новой службы и новой добычи своему мечу. Сохраняя святость договоров с Греками, Владимир послал к царю вперед послов с вестью: "Вот идут к тебе Варяги; не держи их в городе, сотворят тебе зло, как и здесь; разведи их разно, а сюда в Русь не пускай ни единого". Что они натворили в Киеве летошисец не припомнил, но верно нрав сильного народа был очень тяжел. Не указывал ли Владимир этими словами на погибель Ярополка и на весь коварный ход дел при завладении Киевом?
  
   Как бы ни было, но с Владимирова времени завелись Варяги и в Греческой Земле и, что важнее всего, они там не отличаются от Руси. Варяги и Русь для Греков составляют одну народность, которая служить в Греческом войске особым корпусом 139.
   Освободившись от храбрых, но опасных своею силою пришельцев, Владимир стал княжить в Киеве один. Он был сын Святослава и "Новгородское дитя", поэтому дела Руси в его руках немедленно приняли тоже направление, какое давал им так рано погибший его отец.
   Святослав ходил по востоку и зарубал мечем Русское знаменье на нижней Волге, на нижнем Дону и даже у предгорий Кавказа. Теперь Владимир, как только устроился в Киеве, уже воюет у предгорий Карпатов с Ляхами и отнимает у них, так называемые, Червенские города, Червень и Перемышль. Это была земля Хорватов, она же Червонная Русь и Галиция. Хорваты участвовали в походе Олега на Царьград, следовательно или были им покорены, или были с ним в союзе, вместе с своими соседами Днестровскими Тиверцами и Дулебами-Бужанами. Затем Хорваты участвовали и в Игоревом походе. Нам кажется, что связь всей этой прикарпатской стороны с Киевскою Русью, совсем необъясненная летописью, должна объясняться еще Роксоланскими связями, так что и самое имя Червонной или Галицкой Руси, тоже, по всему вероятию, есть наследство Роксоланское, идущее вместе с Киевскою Русью из одного источника. Видим, что Владимир отвоевал у Ляхов обратно же старую Русскую Землю, которая Ляхами могла быть приобретена в смутное время Киевского междоусобия.
   В тот же год, 981, Владимир победил Вятичей, возложив на них дань, не больше отцовской, как делал Игорь, а только отцовскую, по щлягу от плуга. Это показывает, что и Вятичи, пользуясь смутой братьев, отложились от Киева и перестали платить дань. Подобно Древлянам, они крепко отстаивали свою независимость от Киева. На другое же лето Владимир должен был снова идти к ним, и победил их во второй раз.
   На третье лето своего княжения он предпринял поход на Ятвягов, живших в области Западного Буга и Нарева до Прусских озер, на северовосток от теперешней Варшавы. Владимир победил Ятвягов и овладел их землею.
   Таким образом, Владимировы походы на запад от Киева служили как бы продолжением завоеваний Святослава на востоке, и распространили границы Руси до самых Ляхов, Пруссов и Литвы.
   Ни преждевременная смерть победоносного Святослава, ни бедственная смута его сыновей не произвели в силах молодой Руси ни малейшего колебания, Видимо, что ее могущество разрасталось не столько от предприимчивости и талантов ее вождей, сколько от возраста самой Земли-народа, без особого труда, одним своим именем, как говорил Святослав? подчинявшей себе окрестные страны и соседние племена.
  
   Владимир, хотя был и язычник, но душа теплая и живая, для которой дело веры не было делом чужим и сторонним. В вере он искал истины, и какая истина досталась ему в наследие от дедов и отцов, он хотел восстановить ее неколебимо в полной силе и красоте. Так с ним мыслили и все русские люди, которые почитали наследие дедов и отцов за самую истину. В виду наставших в Киеве размышлений и рассуждений, действительно ли это наследие есть лучшая истинная вера, язычество поднималось со всею горячностью и силою и хотело явить себя в полном блеске.
   Владимир, завладевший Киевским княжением, благодарный за успех своего предприятия, начал тем, что украсил священный холм возле дедовского теремного двора новыми кумирами Русских богов. Поставил он на том холму Перуна, вырезанного из дерева, с головою из чистого серебра и с золотыми усами; поставил Хорса, Дажь-бога, и Стрибога, и Сима, и Регла, и Мокошь, которые, вероятно, также были деревянные, украшенные серебром и золотом. И жертвовали им люди, называя их богами, приводя им на заклание своих сыновей и дочерей. И оскверняли землю требами своими, и осквернилась кровями Земля Русская и этот холм, отмечает с горем христианин-летописец.
   Владимиров дядя Добрыня, которого он посадил посадником в Новгороде, поставил и там Перуна над Волховом, и жертвовали ему Новгородские люди, как богу. Обрисовывая языческий нрав Владимира густыми красками и конечно с тою мыслью, чтобы сильнее осветить его личность светом Христовой веры, лето-писец говорить, что подобно библейскому Соломону, Владимир был ненасытный женолюбец и имел не только многих жен, но еще больше наложниц, 300 в Вышегороде, 300 в Белгороде и 200 в селе Берестове. Цифры конечно увеличены и с тою именно целыо, чтобы уравнять грех нашего князя с грехом Соломона, который имел 700 жен и 300 наложниц, и чтобы сказать вслед затем: "А ведь Соломон-то был мудр, и в конце концов погиб; этот же Владимир, быль невежда, но под конец обрел спасение."
   Языческий закон Руси не воспрещал многоженства и даже не знал никаких границ в этом отношении. Не один Владимир, но и отцы и деды, без сомнения, имели тоже многих жен и многих наложниц, которых больше всего добывали пленом. Сам он родился от Ольгиной ключницы. Поэтому женолюбие Владимира принадлежало обычаю века, и летописец для своей мысли увеличил только его черты до библейских размеров 140.
   Торжество язычества при Владимире было торжеством Русской силы и могущества, и именно торжеством кровавых дел меча, распространившая свое владычество, как мы говорили, от Кавказа до Карпатских гор и дальше на запад до земли Ляхов, утвердившего кровавым делом и самого князя в Киеве. Естественно, что во всем этом торжествовал собственно языческий нрав, торжествовала языческая мысль, которые необходимо должны были высказать свои впечатления и на Холме, у подножия своих богов. Во всем этом чувствовался высоки подъем именно языческой жизни, поэтому и на Перуновом Холме она потребовала жертвы самой великой и самой возвышенной, до какой только могло подняться ее же языческое сознание. При Владимире язычество ознаменовало себя жертвою, которая, хотя и удовлетворила толпу, но, по всему вероятию, имела очень важное и решительное влияние на общественные умы.
   В 983 г. Владимир ходил на Ятвягов, победил их, овладел их землею. Возвратившись в Киев, по обычаю, в благодарность за победоносный поход, он со всеми людьми стал творить потребу кумирам. Старцы и бояре кинули жребий на отрока и девицу, на кого падет, того и зарежут в жертву богам. Жребий упал на одного отрока Варяга, прекрасного лицом и душею, и притом христианина, каковая жертва во мнении народа казалась еще угоднее богам. Отрок Варяг жиль с отцом, который пришел в Киев из Греции и тайно держал христианскую веру. К нему во двор собрались люди, посланные с требища и обявили, что жребий упал на его сына, что боги изволяют его сына себе на потребу. "То не боги, -- провозгласил Варяг, но дерево; нынче стоят, а завтра сгниют. Не едят, не пьют, не говорят, а руками сделаны из дерева, секирою и ножем обрублены и оскоблены. Вышний Бог един есть, которому покланяются и слушать Греки, который сотворил небо и землю, звезды и луну, и солнце, и человека; дал человеку жизнь на земле. А те боги что сотворили и что сделали? Самих их сделали люди! Не отдам сына своего бесам!"
   Посланные воротились на требище и рассказали толпе речи Варяга. Толпа в ярости прибежала к двору поругателя святыни и разнесла его ограду по бревнам. Варяг с сыном едва успели найти убежище на сенях, то есть в верхней горнице своего дома. -- "Давай сына на жертву богам!" кричала толпа. -- "Если это боги, говорил Варяг, то пусть пошлют одного от себя бога и пусть возьмут моего сына, а вы для чего препятствуете им!" -- Толпа воскликнула великим криком, подсекла хоромы и в ярости изрубила Варягов, так что никто и после не узнал, где подевались их останки. Церковь сохранила имя Варяга отца, он назывался Иоанном {Рукою автора слово "отца" исправлено на "сына" и приписано: "Моя рукопись Временника". Ред.}.
   Г. Костомаров уверяет, что все, событие есть вымысл позднейшего книжника и что кровавых человеческих жертв не существовало в Русском язычестве. Но те доказательства, какие приводятся по этому случаю, так слабы и натянуты, что не могут поколебать истины события, которая заключается в одном голом показании, что некогда в Киеве два христианина погибли, воспротивившись пойти по требованию толпы на жертву языческим богам. Этот случай, более чем всякий другой, должен быль сохранить о себе память именно в церковных записях первых христиан Киева. Вот почему и летописец, как бы с сожалением, отмечает, что неизвестно куда девались останки мучеников. Самые обстоятельства события, рассказанные летописцем, не обнаруживаюсь никакой задней мысли и по своей простоте тоже могут служить довольно вернымь отголоском народной памяти об этом кровавом деле. Остается вымыслом летописца одно только его размышление, которым он оканчиваете свой рассказ. "Были тогда люди невежды и язычники, говорить он, и дьявол тому радовался, не ведая, что близко шла ему погибель. Такими делами он старался погубить род христианский, однако и в здешних, в наших Русских странах, тоже был прогнан честным крестом. -- "Здесь мое жилище, думал он, здесь апостолы не учили, пророки не пророчествовали!" -- Но если не были здесь апостолы, то их ученье, как трубы, гласить по всей вселенной. Тем ученьем и здесь побеждаем врага, попираем его под ноги, как попрали его и эти отечники, отцы Русского христианства, первые на Руси принявшие небесный венец со св. мучениками и праведниками!" В этом размышлении летописец прямо свидетелствует, что мученичество Варягов на самом деле послужило основным камнем для всенародного распространения Христовой веры.
   Что касается кровавых жертв, свойственных вообще древнему язычеству, а следовательно и Русскому, то об этом весьма положительно свидетельствуют современники и самовидцы, писатели Византийские и особенно Арабы. О том же прямо говорить и первый митрополит Русин, Иларион 141.
   Вообще этот языческий случай должен быль подействовать очень сильно на Киевскую всенародную толпу. Отроки и девицы язычники, на которых упадал жребий кровавой жертвы, исполнены бывали языческого сознания не только в законности, но даже и в святости такой жертвы. Они шли к богам по требованию самих богов. Их насильная смерть оправдывалась всеми обычаями и порядками их же языческого быта. Но мученичество христиан, провозгласивших во всеуслышание неправду и бессмысленность такой жертвы, нигде и никогда не оставалось без особого впечатления. Христианская кровь неизменно вызывала и утверждала распространение св. Истины. Если не теми словами, какие пред толпою проповедывал Варяг -- отец, то теми самыми мыслями языческие боги были уже окончательно осуждены пред здравым смыслом всего народа. Сам Владимир очень памятовал это событие и когда принял Христианство, то на месте разнесенного варяжского двора, выстроил первую же и великую церковь в честь Богородицы, которая именовалась потом Десятинною, от десятины назначенных ей княжеских доходов 142.
  

Глава VI. ЯЗЫЧЕСКИЕ ВЕРОВАНИЯ ДРЕВНЕЙ РУСИ.

Мысль и чувство язычника. Основы его воззрений и верований. Его мифы и боги. Основное божество язычника -- сама жизнь. Боги Киевского Холма. Годовой круг поклонения божествам жизни. Нрав и нравственность язычника.

  
   Принесенное Славянами на европейскую почву арийское наследство, как мы видели, заключалось в земледельческом быте со всею его обстановкою, какая создалась из самого его корня. Нельзя сомневаться и в том, что вместе с земледелием они принесли из своей прародины и первые основы верований, первые мифические созерцания. Какие это были основы и как обширен был круг этого первобытного миросозерцания, наука в полной точности еще не определила; но она с достаточною ясностью уже раскрыла, так сказать, самую почву, на которой вырастали и создавались человеческие верования и всякие мифы 143. Этою почвою служило всеобъемлющее и творящее чувство природы, которым всего сильнее быль исполнен первобытный человек; этою почвою была сама поэзия в ее первозданном источнике беспредельного удивления и поклонения матери-Природе.
   Основы древнейших верований у Арийцев во многом зависели от самых начал и свойств их быта. Они были земледельцы и потому жили в непрестанной и самой тесной связи с природою. Конечно, и зверолов, и кочевник точно также живут в тесной связи с природою. Но земледелец пашет землю, развергает ее недра с тем, чтобы положить туда зерно будущего урожая. В этом, по-видимому, простом деле и заключаются все высокие свойства его быта и вся обширность и глубина его отношений к природе. Зверолов и кочевник, можно сказать, только гоняются за природою, больше всего воинствуют с нею, не знают своего места, и оттого не могут в такой же степени, как земледелец, сосредоточивать свое чувство и мысль на бесчисленных благодеяниях общей матери, на всех ее заботах и попечениях о своем родном детище. В звероловной и кочевой жизни по преимуществу господствует произвол случая, который в своем направлении воспитывает и сознание человека. Здешняя мысль ограничена в своих действиях совсем иными, не слишком широкими задачами и потребностями жизни. Ее пытливости не предстоит большего дела. Напротив того, земледелец в самых задачах и потребностях своего быта на каждом шагу должен допытываться от природы смысла и значения всех ее явлений. Отдавая ей свое зерно на соблюдение и на возрождение, он уже тем самым входить с природою, так сказать, в разумную беседу; поэтому его тесная связь с природою не ограничивается действиями благоприятного или неблагоприятного случая, как в быту зверолова и кочевника, но восходит до созерцания непреложных законов и заставляет земледельца именно подмечать и изучать эти законы, эти сущности живого мира. Отличие земледельца от зверолова и кочевника в том и состоит, что он ведет с природою беспрестанную разумную и рассудительную беседу о непреложности и постоянстве ее законов. Здесь и скрываются первые основы человеческих испытаний и человеческих познаний окружающего естества. Вообще мифология или язычество каждого народа в сущности есть образ первобытного познания природы или образ первобытной науки. У земледельца круг этой науки полнее, обширнее; совокупность понятий и представлений сложнее, разнообразие, чем у зверолова и кочевника. Но и тот и другой, находясь еще, так сказать, в недрах самой матери природы, испытывают и понимают ее законы одинаково по-детски, т. е. путем олицетворения своих понятий и представлений в живые образы и живые существа. И потому это детство в сущности есть возраст безграничного творчества человеческой мысли, возраст поэтического вдохновения и художественного воплощения всякой мысли и всякого понятия в живое существо.
   Порядок или путь, по которому язычник восходит до создания своих мифов, такой же, какой существуешь для всяких художественных созданий, какой существует и в самой науке.
   Всякое верование по своему происхождению есть плод впечатлений и соображений о таком явлении, или о том предмете, которого ни свойств, ни сил наблюдатель еще не понимает. Верование есть первичная, младенческая ступень познания; оно на половину знание, на половину гадание, предугадывание, которое руководит человеческим умом повсюду, где знание недостаточно, неполно, или очень скудно и смутно. Вот почему на первых порах человеческого развития знающие, в нашем смысле ученые и в языческом смысле вещие люди, бывают только вдохновенные поэты. Тем не меньше всякое верование, как и научный вывод или ученое открытие, создается простым путем накопления опытов, наблюдений, размышлений и стремлением свести весь этот запас первого познания к одному концу, найти в нем один смысл, один закон, как говорить мыслитель, -- одно божество, как представлял себе верующий язычник. Различие здесь заключается только в том, что мыслитель -- ученый, открывая в своих исследованиях и опытах верховное единство, останавливается на отвлеченном понятии об управляющем законе, а художник-поэт, открывая в среде своих впечатлений такое же верховное единство, дает ему облик живого существа или облик живущего момента. Таким образом язычество, как сама поэзия, есть познание и понимание всего существующего в живых ликах поэтического (собственно религиозного) творчества, подобно тому как и наука есть познание и понимание всего существующего в отвлеченных идеях ученой изыскательности.
   Очень естественно, что в первую пору человеческого развития и самый язык исполнен был непосредственного поэтического творчества. Тогда каждое слово отзывалось мифом, потому что каждое слово заключало в себе художественный образ того или другого понятия, так сказать, художественный рассказ, повествование об этом понятии, что вполне верно и обозначается словом миф, так как это слово значить собственно повествование, рассказ. Сущность первобытного языка очень верно и образно определяет Макс Мюллер, говоря, что язык есть "ископаемая поэзия". Вот почему и язычество народа, так называемое идолопоклонство, прежде всего есть первобытная поэзия народа, безграничная область всенародного поэтического творчества, где все боги и верования суть только поэтические художественная олицетворения и воплощения тех понятий и впечатлений, какие возникают в человеке при созерцания Божьего мира. Язычник не был и не мог быть строгим и холодным мыслителем или рассудительным изыскателем причин и стедствий. Для этого у него не доставало более зрелого возраста. В сущности, как мы упомянули, он был еще младенец и жил больше всего творчеством чувства, но не творчеством мысли, а потому в своем познании окружающего мира каждое существо: солнце, зарю. луну, огонь, реку, озеро, лес -- весь мир он сознавал, как живую личность, наделенную теми же чувствами, нравами, мыслями и стремлениями, какими обладал сам человек: в каждом отношении этих существ к человеку он видел их живые намерения и помыслы, живые дела и действия, живые шаги и поступки.
   В основе языческого созерцания и понимания Божьего мира лежало глубокое всеобъемлющее чувство природы. Язычник, как новорожденное дитя, пребывал еще на руках. в объятиях матери природы. Он чувствовал ее грозу и ласку, чувствовал, что эта вечная матерь наблюдает за ним непрестанно, что каждое его действие, помысл, намерение и всякое дело и деяние находятся не только в ее масти, но и отражаются в ее чувстве. Безотчетное и безграничное чувство любви и страха, -- вот чем был исполнен этот ребенок, живя на руках матери природы. Отсюда, как из первородного источника происходили и происходят все его мифы, то есть, все олицетворения его впечатлений, понятий и прмышлений о живом образе матери природы. Для ребенка и теперь все его игрушки -- живые существа, с которыми он ведет живую беседу, вовсе не помышляя, что это безответные куклы. Ребенок и теперь верит, что стол или стул -- живое существо, которое может самовольно ушибить и которое за это самое можно наказывать.
  
   Вот почему мифическое или собственно поэтическое, а в историческом смысле младенческое понимание всего окружающего есть не только период древнейшего развития человеческой истории; но также и неминуемый период нашего возраста, который в свое время переживается каждым из нас более или менее полно и впечатлительно. Это тот крут помыслов и представлений, где поэтические образы в слове принимаются за живую действительность, где сказка, исполненная фантастических чудес, принимается за истинную историю, где всякое сведение принимается верою, но не поверкою и рассуждением, где всякая мысль не иначе может быть передана и постигнута, как только в образе живого действия или живого существа, где воображение, воплощение составляюсь корень обыкновенного повседневного мышления и всякого философствования. В этом круге первобытного мышления язычник конечно был истинным всеобъемлющим художником и потому его мифология всегда хранится и глубоко скрывается только в его поэзии.
  
   Язычник яснее всего постигал и понимал одну великую истину, что жизнь есть основа всего мира, что она разлита повсюду и чувствуется на каждом шагу, в каждой былинке. Но его детство в понимании этой истины всею полнотою выразилось в том созерцании, что во всем живом мире господствуете и повсюду является такое же человеческое существо, как он сам. Он сознавал, что весь видимый мир от былинки до небесного светила одухотворен тою же человеческою душею, ее мыслью, ее чувством, ее волею. Вот почему в его умонастроении не только животные, звери, птицы, гады, не только растения, деревья, травы, цветы, но и самые камни мыслили, чувствовали, говорили таким же понятным человеческим языком. Вот почему, наблюдая разнородные и разнообразные действия и явления природы, он непрестанно творил, создавал живые лики, сосредоточивая в них мудрость своих помыслов и мудроси своих гаданий о тайнах Естества.
   В существенном смысле повсюду он обожал одну только жизнь, не стихии, как обыкновенно говорят, о которых он не имел понятия, но самую жизнь, то есть все живые проявления и живые образы Естества. Он изумлялся, удивлялся, поклонялся жизни везде, где чувствовала или воображал ее присутствие; благоговел пред нею, или страшился ее везде, где чувствовал ее любовь или встречал ее вражду. Исполненный всеобъемлющим чувством жизни, отрицал смерть, как единую вражду этого мира, он самую эту смерть не мог иначе понять, как в образе живого существа. Он совсем не постигал смерти в смысле совершенного уничтожения всего живущего. Он искренно веровал, что и умершие его предки, родители, все еще живут в других только образах, все еще заботятся о его делах, о его домашней жизни, о его хозяйстве. Он веровал, что не только умерший, но и живой, мудрый, вещий, вдохновенный человек может принять на себя любой образ окружающей природы, может оборачиваться во всякое существо.
   Эта животворная идее о всеобщей жизни и послужила основанием для развития идей о всеобщем духе и о всех частных одухотворениях природы.
   В природе и теперь, при всех успехах ученого знания и исследования, очень многое остается тайною и загадкою. Но для язычника-ребенка все существующее было тайна и загадка, все естество являлось ему чудом; и именно потому, что во всяком естественном явлении и естественном произведении природы, он видел живое существо, совсем подобное живому существу самого человека. В глубине этого простодушного детского, но поэтического воззрения на природу и скрывался неиссякаемый источник всяких тайн и всяческих чудес и загадок. В глазах язычника Дух-Образ жизни носился повсюду и вселялся во всякий предмет, на котором только бы остановилась мысль этого пытливого ребенка. И конечно всякий предмет особенного свойства, особенного склада, или совсем выходящий из ряда всего обыкновенного, или в обыкновенном выражавщий нечто образное, самобытное и могущественное; всякий такой предмет скорее других становился средоточием языческого изумления, внимания, поклонения.
  
   В глухом лесу растет необыкновенной величины дерево, многовековой дуб, как бы ровесник самой Земле. С каким чувством язычник взирал на это чудо природы, если и теперешние люди, совсем удаленные от матери Природы, охлажденные в своем чувстве всяческим знанием, исполненные всевозможных отвлеченных мыслей и понятий, если и теперешние люди -- все-таки идут с любопытством посмотреть лесного старца и посчитать, сколько веков он мог прожить в своей лесной семье. Язычник вовсе не любопытствовал: он изумлялся и поклонялся. Его чувство природы было религиозное чувство. Он искренно веровал, что в этом чудном образе лесного Царства необходимо жило само божество, ибо величавый могущественный образ в природе конечно мог принадлежать только божеству. Такие деревья на языке церковной проповеди именовались дуплинами. От старости по большой части они и на самом деле бывали дуплястые и это обстоятельство давало новые поводы населять дупло живою жизнью. В дупле жили ночные хищные птицы и вот достаточная основа для мифа о диве, "кличущем в верху дерева", конечно не на добро, ибо всякое пустое место уже само по себе всегда представлялось для язычника враждою. В пустыне жили духи вражды. Еще по сказанию иорнанда Скифская пустыня была населена ведьмами. Оттуда выходили даже и все враждебные народы, каковы были Торкмены, Печенеги, Торки, Половцы.
   Могущественный и самобытный образ растительной природы в старом дереве необходимо распространял особое поклояение и тому лесу или рощению, где он господствовал своею красотою. Поэтому старая роща или отъемный старый лес уже только в силу своей древности и сохранности необходимо становились обиталищами божества, местами священными, где срубить дерево значило оскорбить самое божество.
   Киевские. Руссы в походе через пороги, как увидим, поклонялись огромному дубу на острове Хортице. На Балтийском поморье, в Штетине, по сказанию биограФов св. Оттона, рос ветвистый огромный дуб и под ним находился источникъ; народ поклонялся дубу с великим усердием, почитая его священным по жилищу в нем какого-то божества.
   В земле Вагиров, по свидетельству Гельмольда, между Старградом (Ольденбургом) и Любеком находилась единственная в той стране, священная древняя роща, в которой росли заповедные дубы, посвященные богу Перуну. Это было соборное святилище всей Вагирской Земли. В один из праздников здесь собиралось Вече с верховным жрецом и князем во главе держать суд.
   В языческом понимании каждый могущественный образ природы, как предмета удивления, изумления, всегда неминуемо возводил мысль к божеству и одухотворялся даже присутствием самого божества.
  
  
   Среди чистого поля, или где в глухом овраге, как бывает в наших равнинных местах, лежит каменная глыба, допотопный огромный валун -- явление не совсем обыкновенное и на наши глаза; явление, которое и в простом человеке необходимо возбуждает мысль о чудесном происхождении камня, -- но в человеке, исполненном религиозного чувства к природе, оно уже прямо без всяких размышлений служить олицетворением божественной силы и воли, и необходимо почитается жилищем этой силы.
   Житие прп. Иринарха-затворника рассказывает, что в граде Перееславле (Залесском), за церковью Бориса и Глеба, в буерак лежал великий камень; в нем жил демон, творил мечты, привлекал к себе из города мужей, жен и детей, особенно на Петров день, когда совершались языческие празднества летнему солнцестоянию. Из года в год собиралось у камня сонмище, творили ему почесть. По благословению Иринарха его перееславский друг, дьякон Онуфрий свалил этот камень в яму и засыпал землею. Тогда весь город восстал на исказителя народной святыни; городские попы и даже родственники дьякона возненавидели его, стали наводить на него всякий посмех, неподобные речи, продажу и убытки, болезни и скорби. Дьякон заболел лихорадкою и был спасен только помощью прп. Иринарха, давшего ему для исцеления усмаг (ломоть) хлеба 144.
   Так были живы народные верования еще в XVII столетии и более всего по той причине, что их почва ничем существенно не колебалась даже и в христианское время, ибо не просвещенный знанием, а только верующий язычник с равным чувством смотрел и на священную в его понятиях каменную глыбу и на святыню ломтя хлеба, благословенного уже христианскою молитвою.
  
   Сквозь почву бьет живым ключом родник всегда свежей и чистой, сладкой воды -- дар природы, перед которым религиозное чувство язычника возбуждалось еще сильнее в местностях или совсем безводных или бедных хорошею водою. Но и посреди рек и озер, при широком достатке хорошей воды это явление природы, как новый образ ее живых действующих сил, должно было производить на простого человека глубокое впечатление.
   Чья сила и чья воля совершала это непостижимое движение воды? Объяснить и понять это простому человеку и теперь не совсем легко и потому, не только древний, но и теперешний селянин, не размышляя много, благоговейно преклоняется пред чудным и благодатным явлением природы, ставить над источником икону, креста, строить часовню, и ища себе здравия, исцеления, приносить полотенца, холсты, опускает в родник деньги, как дары милостивому дару самой природы. И до сих пор, уже под благословением Церкви простой ум остается в этих случаях выразителем того религиозного чувства к природе, которое у язычника составляло основу его верований и с полною ясностью изображало ему, что происхождение родника не могло возникнуть без особой воли и намерения самого божества, что это только новый образ всеобщего духа жизни, всеобщего творца всяких непостижимостей, именуемого Матерью-Природою, который избрал себе обиталище и в этом роднике; что здесь присутствуете его живая сила и воля, которую можно призывать в надобных случаях, как помощника и благодетеля в среде людских желаний и потребностей.
   Совсем не понимая так называемых сил Природы, очень понятных только отвлеченной науке, язычник всегда представлял себе эти силы не иначе, как в образе живой воли, то есть живого человеческого произвола, и потому в каждой видимой и, так сказать, осязаемой силе всегда предполагал и ее живого творца. Всякое место, приобретавшее в его представлениях по своему характеру особый образ, он необходимо населял живою силою и волею. Овраг, болото, озеро, как и старое дерево, роща, камень и т. п., все это были в известном смысле особые существа, обиталища особой жизни.
   Но, конечно, ничто в такой степени не останавливало на себе внимание язычника, как образ могущественной и величественной реки. Это было на самом деле живое существо, светлое, ласковое, милостивое и мрачное, грозное, бушующее, без конца текущее в какую-то неведомую даль.
   Поклонение реке тем более сосредоточивало языческую мысль, если река вместб с тем составляла, так сказать, самую основу хозяйственного быта язычников, если она была истинною матерью-кормилицей. Вот по какой причине и первый человек Скифов происходил от дочери реки Днепра и, стало-быть, почитал этот Днепр не только своим кормильцем, но и дедом в божественном смысле.
  
   Чтобы яснее видеть, как язычник разумел вообще природу и как он относился ко всем ее дарам и образам, мы воспользуемся сказаниями древних чародеев о собирании разных премудрых трав и цветов. Эти сказания записаны уже в поздние времена, но они вполне сохраняют в себе, так сказать, языческий тип этого дела.
   Подобно тому, как могучий дуб, могучий камень, грозный овраг, таинственное болото и т. п., представляли собою в глазах язычника какия-то самобытные существа, особые живые типы природы, так и полевой или лесной цветок или травка, полная особенных лечебных свойств, в языческом созерцании необходимо являлись тоже образами и типами живого и таинственного Естества. Уже один образ цвета-света или особой краски и пестроты красок на каждом цветке возводя языческую мысль к неразгаданным тайнам природы и тем самым открывал ей богатую почву для воссоздания всяческих тайн собственного измышления. Здесь чувство поэзии пли чувство природы, это религиозное чувство язычника, приобретало самое обширное поприще для творческих олицетворений. Язычнику каждый цветок казался живым существом. Живыми чертами он описывает и его наружность, употребляя даже выражения рисующие живое лицо.
   "Есть трава Хленовник, а ростет подле рек, а собою смугла, а ростом в стрелу, кустиками, а дух вельми тяжек. -- Есть трава Узик, собою листочки долги, что стрелъные железца, а кинулися по сторонам, а верхушечка мохната, ростом в пядь и выше. -- Есть трава Царские очи, а собою вельми мала и только в иглу, желта, яко злато, цвет багров, а как посмотришь против солнца -- кажутся всякие узоры; а листвия на ней нет, а ростет кустиками. -- Трава Улик, а сама она красновишневая. Глава у ней кувшинцами, а рот цветет, то аки желтый шелк, а листвие лапками... Трава Былие, а ростет она на горах под дубьем; образ ее человеческою тварию, а у корени имеет два яйца, едино сухо, а другое сыро. -- Есть трава Иван, собою растет в стрелу, на ней два цвета, один синь, другой красен"...
   Употребляя это выражение, собою трава смугла, синя, мала и т. п., языческое верование бессознательно высказывает, что его представленья о растительном царстве в этом случае управляются одною общею идеею язычества, претворявшего каждый образ природы в существо животное.
   Эти представления идут далее. Некоторые цветы и травы обладают животною способностью самовольно переходить с места на место, или внезапно исчезать, переменять свой вид и даже подавать голос.
   "Очень премудро выростает цветок Петров Крест, -- кому кажется, а иному нет. Ростет он по лугам при буграх и горах, на новых местах. Цвет у него желт, отцветет -- будут стручки, а в них семя; лист что гороховой, крестом; корень долог, на самом конце подобно просфире и крест. Трава премудрая. Если ее найдешь нечаянно, то верхушку заломи, а ее очерти и оставь, и потом в другое уреченное время, на Иванов или на Петров день, вырой. Если не заломишь ее, то она перейдет на иное место, на полверсты, а старое место пусто оставит"...
   "Трава Царь или Царем Царь, всем травам и древам глава, видом ни трава, ни древо; постасием много походить на древо березу; цветет около Петрова дня, а издали кажет, будто огонь горит. Не всякому ищущему надеется, а кто ее нечаянно найдет, хотя и заметит, но в другой раз уже найти не может, скроется".
   "Трава Лев ростет невелика, а видом как лев кажется. В день ее не увидишь, а сияет она по ночам. На ней два цвета, один желтый, а другой как свеча горит. Около ее поблизку травы нет никакой, а которая трава и есть, и та приложилась к ней".
   "Трава Ревяка по утренним и вечерним зарям стонет и ревет, а кинешь ее на воду, дугой против воды пойдет. И сорванная, она ревет. -- Трава Зимарг очень бела, сорви ее и брось на воду, то она против воды поплывёт. -- Трава Киноворот, хотя какая буря, она кланяется на восток всеми стволами вдруг, хотя и ветру нет".
   "Трава Кликун кличет гласом по зарям по дважды: "ух! ух!" Близь себя человека не допускает и семя с себя долой скидает, не дает человеку взять... А находить ее, на коем месте она стоить, тут круг около ее на сажень и больше, а она поклонилась стоить в середине. А корень той травы, яко человек, глава, руки, ноги и все по подобию человека. А силу она имеет, к чему хочешь, к тому и годна".
   Очевидно, что обладая даже и животными силами, травы, как живые существа, должны были иметь каждая свой нрав и обычай, свой характер, смотря по существу или свойству ее чарующих сил. Каждая трава, поэтому, требовала особого обхождения с нею при случае ее срывания или выкапывания ее корня. Здесь оживотворение растительного царства раскрываюсь еще выразительнее и нагляднее.
   Надо было знать не только день, но и самую минуту, когда трава разцветала. По большой части травы собирались во время Купалья, в ночь на Иванов день; но некоторые рвали и на Петров день, а также в апреле и в мае, и на Успеньев день. Трава Белоярь цвела только в полночь на Успенье Богородицы и отцветала одним часом. Трава Авбет цвела и на Успеньев день и на Иванов день, между обедни и заутрени. Ночные травы цвели огнем. Таковы были Черная Папарать, Царецарь, Лев, Грабулька, Голубь, и др. Иной цвет как огонь горит или пылает, иной -- как многой огонь или молния бегает. Такое цветенье необходимо было сторожить с особым вниманием. И вообще собирать цвет и копать корень следовало не просто, а с известным обрядом, с известным приговором или заговором и с употреблением различных вещей и предметов, необходимых, так сказать, для почести той или другой травы.
   Иные травы требовалось рвать, очертя место вокруг нее золотом и серебром, что называлось пронимать сквозь сребро или злато. Это делалось так: клали на земле около травы с четырех сторон серебри (в монете), сколько кому было можно, или раскидывали вокруг серебряную или золотую гривну (цепочку). Так пронимали Адамову Голову малую, Архалин, Одолен, Папарать Бессердешную, Метлику.
   Траву Рострел, которая иначе называлась Вербою Святою, следовало копать в Иванов день воскресный, то есть, когда этот день приходить в воскресенье, рано до солнечного восхода и самому быть в великой чистоте. Три дня перед тем необходимо быть чистым, не во гневе и ко всякому требующему податливым. Копать надо было без дерева и без железа, одними руками, держа золото или серебро в монете или волоченое, которыми шьют, и копаючи, говорить псалом 50. Окопав, вынуть растение с корнем тремя перстами правой руки и одним большим перстом левой. Вынувши, надо перекрестить свое лице корнем и травою трижды и трижды траву перекрестить и говорить заговор, потом обвить корень шелком и обернуть шелковым скорлатным (красным) лоскутом или золотым аксамитным, или бархатным, атласным, камчатным, но непременио шелковым.
   Чтобы взять траву Полотая Нива, надобно кинуть ей золотую или серебряную деньгу, "а чтоб железного у тебя ничего не было; а как будешь рвать ее, и ты пади на колено да читай молитвы, да стоя на колене, хватать траву, обвертеть ее в тафту, в червчатую или белую".
   Траву Петров Крест рвали на Петров день, по утру или под вечер непременно с хлебом. Трава Раст цвела почти из под снега раннею весною. Ее рвали 25 апреля, при чем в то место, где росла, следовало положить великоденское яйцо.
   "Трава Разрыв, иначе Муравеиц и Муравей, ростет но старым селищам и в тайных и темных лугах и местах. Из земли сия трава не выростает, но в земле пребывает. Если на ту траву скованная лошадь найдет -- железа спадут; если подкованная наступить -- подков вырвет из копыта; а коса набежит, то вывернется или изломится; а узел от нее всякий развязывается. А рвать ее так: Если где соха вывернулась или лошадь расковалась, то по зарям выстилай на том месте сукно, или кавтан, или епанчу, или что-нибудь, лишь бы чистое, -- и она выйдет насквозь и ты возьми шелком лишь наднеси, и она к шелку пристанет и прильнет. А класть ее в скляницу или в воск, и скляницу залепляй воском, а окроме ни в чем не удержишь, уйдет и пропадет. Или шубу вверх мездрами наслать и она на них упадет, то ее возмешь, а бери шелком щипаным; а если на землю упадет, то пропадет и не сыщешь".
   "Трава Сириндарх-Херус растет прекрасна со всякими цветы, аки древо кудревато. Если найдешь, должно признаменить (заметить) место, потом купить всяких напитков в малые сосуды и не дошед травы, положить три земных поклона; не дошед еще за две сажени, еще положить три поклона, а пришед опять поклониться трижды и поставить питья под траву и говорить: "Ача Мариам (аvе Maria?)" 5 раз; и ветви все оной травы во все пития вникнуть, и сронить она, трава, с себя только три цветы, и те цветы возми и також кланяйся, как пойдешь прочь; и цвет носи в чистом воску при себе и везде честен будеши, а носи в чистоте".
   Несмотря на то, что в этих сказаниях присутствуют христианские имена, или вообще черты, рисующие христианские понятия, они все-таки по своей основе принадлежать глубокой древности и наглядно изображают тот круг идей и представлений, в котором вращалось язычество с первобытных времен. Наслоение нового в этой глубокой старине всегда обнаруживается само собою. Переменяются имена, слова, но никогда не переменяется их живой и живущий смысл; приходят иноземные имена и сказания, но тотчас претворяются в плоть и кровь своей народности.
   В этом поклонении травам и цветам сохранилась только малая часть всеобщего языческого поклонения природе и сохранилась случайно, по той причине, что травы в сущности были лечебными средствами, удовлетворяли потребностям повседневной жизни, а потому и были донесены к нам, хотя и не вполне, но с обстановкою языческих верований. А эта обстановка и дает нам хотя приблизительное понятие о том, как могли происходить чествования богов высоких и великих. Видимо, что хлеб, яйцо, сребро и злато, в деньгах пли в тканях, серебряная или золотая гривна, с которыши необходимо было рвать траву или цветок, в сущности были умилостивительными жертвами или иными надобностями, без которых не было возможно обхождение с божеством. Припомним, что и перед Перуном и Волосом древние язычники покладали во время клятвы золото, серебро, обручи, гривны, несомненно с тою же целыо, что так, а не иначе следовало приходить к божеству.
   Приведенные записи составлялись для потребностей жизни вещественных. Они описывают практические, деловые способы и средства добывать себе полезное из царства растений. Но описанные здесь дела языческого созерцания, по своему существу, нисколько не отличаются от тех слов или песен, из которых образуется эпическая поэзия народа и созидается так называемый мифологический эпос.
   Царство трав и цветов привлекало и возвышаю языческую мысль наиболее всего совершенством Формы, устроенной премудро, хотя и нерукодельно. Уже это одно возводило образ цветка в особое божество, или в особую сущность божества. Совершенство и премудрость формы не только удивляли и изумляли язычника, но и заставляли его веровать, что премудрая Форма должна заключать в себе и премудрую силу, а потому чем больше эта форма напоминала какой-либо животный или загадочный образ. или какое либо положение, служившее признаком живой воли и как бы живого смысла, тем больше язычник на ней и останавливал свою пытливость. Достаточно было подметить, что иная трава (Папарать-бессердешная) растет лицем на восток и к тому же не имеет сердца (сердцевины), чтобы тут же придти к заключению, что помощь этой травы очень велика. "Носи ее с собою, где поедешь или пойдешь, на того человека никто сердит не бывает, хотя и великий недруг, и хоть зла не мыслить".
   Эту траву, как упомянуто, выкапывали на Иванов день сквозь серебро, положивши его около травы с четырех сторон, при чем произносился следующий заговор: "Господи благослови сею доброю травою, еже не имеет сердца своего в себе и так бы не имели недруги мои на меня, раба Божия, сердца. И так люди радостны бывают о сребре, и так бы радостны (были) всяк человек ко мне сердцем. Сердце чисто созижди в них Боже и дух прав ко мне!" Из этого образца можем видеть, каким путем языческая мысль, в своих наблюдениях над предметами и свойствами естества воспроизводила свои мифы.
   Круг всех подобных сказаний и преданий, которых в народной памяти сохраняется достаточно не только о травах, но и о многих других предметах языческого естествознания, заключал в себе, главным образом, деения или творчество познающей мысли, пытавшейся проникнуть в тайны Естества и по тому спешившей каждое и мелкое сведение в ряду своих пытаний претворять в законченные откровения самой Природы. Здесь сосредоточивалось языческое Ведание, Ведовство, Знахарство, Знатная Премудрость или по древнему Вещьство 145.
   Главную силу этого Вещьства или Ведовства составляло не собственное знание, а тем менее изучение природных вещей в смысле простого исследования хотя бы одной их полезности в быту человека, нет -- языческое Ведовство укоренялось в одной руководящей мысли, что познание Природы приобретается не иначе как только посредством ее же вещих откровений, что эти самые откровения и составляют человеческое знание, которое по этому в полной точности и с полною глубиною смысла выражалось в свойственном ему наименовании Вещьства. Это знание по преимуществу только вещает, и меньше всего дает истину в ее простом виде, как это делает теперешняя наука.
   Всякий опыт и добытое сведение в кругу языческих наблюдений Естества открывались вещим смыслом, то есть были вдохновенными откровениями. Вот почему язычник вполне логически и очень последовательно взамен или вместо действительного опыта поставлял одно только вдохновенное или простое пытливое сказание своей мысли. А это самое сказание или повествование мысли и составляло зародыш самого мифа. Из таких-то сказаний или из таких зародышей мифа воссоздавалось языческое Знание, Вещьство, Ведовство. Это была совокупность откровений мысли, не знавшей пределов для своих стремлений пробиться к тайнам Естества. И как не наивны по-детски, как не фантастичны такие действия мыслей язычника, но и в них с особенною ясностью выступает благороднейшее свойство человеческой природы, это -- неутолимая жажда познания. И в детском лепете языческого мышления постоянно и неизменно слышится тот же вещий голос: я хочу все знать, все видеть, везде существовать.
   В числе многих вещиих трав были и такие, который должны были удовлетворять этим запросам язычника во всей полноте.
   "Трава Бел Таленц, настаивать ее и пить с прочими такими же травами или же и одну, -- узнаешь всякие травы и на что надобны; если куда пойдешь, то травы и всякие вещи с тобой говорить будут и скажутся, на что надобны; при том же и прочих животных, гадов и зверей гласи спознаешь, что они говорят между собой, и все премудрое знать будешь".
   "Траву Муравеиц кто при себе держите -- птичье разглагольствие знать будет. Трава Бал очень добра, кто хощет быти мудр я знати всякие языки всяких зверей, птиц, гадов и прочих, -- топить тое траву и пить и на себе носить, тот доподлинно будете мудр и весьма хитр и всякие языки знать будет, что кто кричит. Да и травы все знать будете, которая трава на что надобна и к чему и как, или лес шумит для какого случаю; и о водах и о рыбах и обо всем совершенно узнаешь и не ложно".
   "Трава Перенос, -- добро ее семя, положь в рот да поди в воду, вода расступится, хошь спи в воде или что хошь делай, не затопит. -- Трава Железа добра, когда хочешь себя претворить птицей или зверем, то с нею переметнуться. Или (хочешь) не видим быть, положь в рот за правую щеку и поди куда хошь, никто не увидит, хошь што не делай".
   В особом почитании у язычников находился Чеснок. Мы увидим, что за трапезою в Колядский праздник рождения Света-Огня головку чесноку клали на столь перед каждым участником празднования, для отогнания всех болезней. "И чесновиток богом же творят, говорить древнее обличительное слово: егда будете у кого пир (особенно на свадьбах), тогда кладут в ведра и в чаши и пьют, веселяся о своих идолах". В этою" случае чеснок употреблялся, как необходимая принадлежность в таинствах поклонения Дионису-Вакху, нашему Яруну. Можно полагать, что самое имя чеснок, чесновит лук, чесновиток, чесновитец, носить в себе мифическое значение. Корень этого снова сродни персидскому cashn, жар. Припомним, что у Сербов пресный пшеничный хлеб изготовляемый к колядской же трапезе с запеченною в нем серебряною или золотою монетою, называется чесницею. Поклонение чесноку по всему вероятью возникло за особые его горячия свойства и сильный острый запах. Это было мифическое зелье в собственном смысле. Уже Геродот отметил, что Скифы Алазоны, жившие между Бугом и Днепром, как земледельцы, употребляли в пищу лук и чеснок. Мифический чеснок надо было вырастить особым образом, посадивши его в землю в сыром освященном яйце. Он разцветал все-таки в самую полночь около Иванова или Петрова дня. Обладавший этим растением мог творить чудеса главным образом с нечистою силою и всякими чародееми, мог даже, как на коне, ездить на ведьме, хотя бы и в иное государство. Видимо, что понятие о чесноке сливалось с понятием о мифическом очищении от всякого очарования и демонской порчи. Между прочим о его чудесах рассказывается следующее:
   "В тот день, когда девки пойдут на батчины венки завивать, а ты его с собой возми и поди за ними назерком (не упуская из вида); и когда оне венки повьют и на себя повздевают, и ты венок свей, а чеснок ввей в него и надень на себя и ходи за ними надаль; тогда с ними увидишь диавола в образе дородного молодца в веселии с ними и радости; а как девки пойдут домой, а ты не ходи, останься на их месте; а тот мнимый молодец пойдет провожать их и паки воротится и станет один веселиться, где оне веселились. Тогда ты подойди к нему и говори о гульбах и забавах, як с человеком, и между разговоры надень скоро на него тот венок и он будет от того венка связан и непоколебим никуды, и что хошь, то делай над ним; и если захочешь богатства или чину или славы, то даст он же тебе наперед и скажет что хощешь от меня, а венок сойми, и я дам тебе. Тогда обяжи его клятвой и отпусти, то он исполнить..." 146
   Входил ли язычник в размышления о том, что все это сверхъестественно, что все это чудеса? Нет, он еще не мог возноситься до таких отвлечений. Понятия о сверхъестественном являются в то время, когда достаточно развито представление о естественном, для чего требуется уже ум философски, испытанный многим размышлением, богатый силою разбора и критики. Язычник не обладал таким умом. Он, наоборот, до крайности был богат силою олицегворения, силою фантазии, беспрестанно созидавшей живые образы и типы. Творчество своей мысли он почитал за самую действительность и потому ни сколько не думал, что его вдохновенные олпцетворения в чем либо противоречат естественному порядку вещей. Он знал одно, что природа есть жизнь, что жизнь есть тайна, загадка, которую постигать и узнавать возможно было только посредством откровений самой же природы, а источник этих откровений находился не где либо в другом месте, а в нем самом, в глубине того чувства природы, которое одно и лежало в основе всех его верований.
   На этой основе он строил и весь круг своих наблюдений и познаний Естества. Его вещее разумение природы, раскрывая в иных случаях естественные свойства и силы вещества, всегда поставляло свои открытия в среду различных мифических откровений и таинств, без посредства которых и самое вещество не было способно проявлять хотя бы и прирожденную ему творческую силу; напротив, всякая и ни к чему не способная вещь или какой предмет получали облик животворной силы, только действием мифического обряда, заклинания, заговора.
   Наделяя каждый образ природы могуществом живой силы и воли, язычник естественно должен был наделить тем же могуществом и свое слово. Поэтому его жертвенная песня, его слава божеству, взывание, величание, мольба, как скоро были произносимы, необходимо получали чарующий смысл, обаятельную силу. Они и на самом деле были вдохновенными глаголами поэтического религиозного чувства, которые сами собою нарождались, как скоро язычник вступал в задушевную беседу с матерью -- природою. С нею он говорил не простым словом ежедневного быта, но высоким и горячим словом жертвы и моленья. Самое слово молить в доисторическое время значило колоть, резать, приносить жертву, давать обет. Оттого этот глагол употребляется с дательным падежом; молиться кому, молить себя, жертвовать себя кому 147. Вещее слово не останавливалось на одном взывании, величании, мольбе, -- в известных случаях с тою же мольбою и взыванием оно являлось заклятием и заговором, то есть возвышало свое могущество мыслью о неизменном и ненарушимом определении произносимого завета.
   И здесь, как повсюду в воззрениях язычника, вдохновенное вещее слово приобретало образ какого-то мифического существа, живая воля которого действовала одинаково, как у всех подобных существ.
   В этом направлении языческих идей и все в природе, обладавшее речением, вещашем представлялось отголоском того же вещого человеческого слова. Естественно, что птичий грай явственнее всего приближался к выразительности такого слова и потому птица вообще почиталась вещуном. Вместе с тем, не один голос живого существа, но и всякий звук производил такое же впечатление мифического вещания, ибо в нем всегда предполагалось деение и действие живого существа. Ухозвон, стеностук, бучание огня и т. п. всегда служили поводом или основанием для воссоздания вещающого живого образа.
   Вся природа, во всех ее образах и видах чувствовала и мыслила как сам человек. Все о том, чего желал, о чем мечтал и заботился, к чему стремился, на что уповал, чего страшился сам язычник. Все на свете откликалось на его призыв и все отвечало на его вопрос. Всякое его помышление и чувствование превращались в живые существа, облекались в живое тело, олицетворялись живым ликом. Всякий предмета, всякая вещь, всякий случай в повседневных делах и отношениях жизни необходимо вещали человеку, давали ему свое живое указание и предвестие ожидаемого добра, или ожидаемой вражды и гибели. Отсюда разрастался еще новый отдел языческого вещьства или знания, отдел бесчисленных примет, служивших или толкованием разнородных мифов. или объяснением живой связи человека с окружающим миром.
  
   Вся природа для язычника была великим храмом всеобщей жизни. Не стихиям и не явлениям природы, как объясняют, а явлениям жизни язычник и творил поклонение. Многоразличие его божеств вполне зависело от многоразличия явлений самой жизни. А он, исполненный чувства жизни, встречал ее облик повсюду, даже и в камнях, и творил живым существом каждое свое помышление и гадание о действиях и соотношениях той же жизни. Сам живой, как говорится в присловье, он живое и думал, и не было предмета в окружающем мире, который бы не светился ему живою мыслью, не являлся живою волею и живым намерением. В этом созерцании и скрывались источники языческого удивления, изумления и поклонения матери-природе, источники так называемого идолопоклонства. Здесь же скрывалась, так сказать, и вся система языческого понимания и испытания всех вещей, а следовательно и коренное различие языческого миросозерцания от истинного богопознания и от воззрений науки. Там, где мы только изучаем и наблюдаем, язычник благоговел и воссылал моления. Там, где мы находим только пре красное, изящное, поэзию, он видел самое божество.
   Его небо, его солнце с своей недосягаемой высоты, глядели на него живыми очами беспредельной отеческой любви и заботились обо всем, чего только желал этот робкий, но очень внимательный их сын. Их случайный гнев, был гнев отца, которого любовь и милость к родному детищу были беспредельны. Светлые звезды наблюдали самый час рождения этого детища и определяли судьбу всей его жизни. Со всею природою он вел нескончаемый разговор, или призывая на свои поля и в свою храмину ее благодать и всякое добро, или отгоняя от себя ее вражду и ненависть. Все в природе жило с человеком человеческими же мыслями и чувствами и бодрствовало человеческою волею.
   Само собою разумеется, что обожая природу, создавая собе на каждом шагу новые кумиры, претворяя свои первым позпания и созерцания, первые помыслы о мире и о самом себе в живые образы поэтического религиозного чувства, язычник в своей миеологии и в своих верованиях выражал и изображал только то, что существовало перед его глазами и что существовало в нем самом, в устройстве его мысли, чувства, нрава и всего быта. Неопровержимая истина, что какова природа и таков человек, наблюдающий и испытывающий природу, таковы должны быть и его верования, таковы и его мифы, таковы его боги. Поэтому язычество каждого народа есть как бы зеркало, отражающее в себе лик той страны и той природы, где живет язычник, и лик его быта домашнего, общественного, и политического во всех подробностях и мелочах. Оно есть зеркало языческой души, возделанной самою природою той страны, где эта душа живет и действует. Чего не существуешь в стране и в быту язычника, того не существуешь и на его Олимпе, в святилиице его богов, в кругу его мифических созерцаний. Его Олимп всегда беден или богат своим поэтическим содержанием, смотря по тому, как поэтически бедна или поэтически богата та страна, где создается такой Олимп.
   На Европейской почве особенное поэтическое богатство мифологии выразилось в двух местах: на Греческом юге и на Скандинавском севере; и там, и здесь на средиземных морях. Выразилось оно в равной мере сильно по той несомненной причине, что и там, и здесь человек был поставлен самою природою почти в одинаковые условия местности и жизни. Полуостровная и многоостровная приморская страна, очень богатая простором мореходства и передвижения во все окружающие места, и там, и здесь уносила человека и самым делом и еще больше воображением в такие далекие края, о которых, как говорится, ни в сказке сказать, ни пером написать. Отсюда, конечно, сам собою нарождался и поэтический простор для миросозерцания и для могущества народной фантазии. Однако, природа той и другой страны наложила неизгладимую печать на мифическое творчество человека и резко обозначила пределы и характер сурового и мрачного севера Скандинавии и светлого и любовного юга Греции. Принесенные из далекой прародины первичные мифы этих Европейцев и на севере и на юге были возделаны в том особом характере, какой давала сама природа каждой страны.
   Точно так и пришедшие в наши места Славяне, живя в этой равнине, под этим небом, должны были возделать свое принесенное первородное миросозерцание в том особом характере, каким отличалась сама здешняя природа.
   Русская природа не изумляла человека своими дивами. Ничего чрезвычайного, захватывающая внимание она не представляла ни для мысли, ни для чувства. Прежде всего в общем своем очерке, который всегда запечатлевается в народных созерцаниях, это была пустыня, тихое, спокойное, широкое, почти бесконечное, повсюду однообразное раздолье на юг дикого чистого поля, на север дикого и дремучего леса и болота. И там и здесь пытливая мысль нигде и ни над чем не могла особенно сосредоточиться. Все здесь просто и обыкновенно. Если что и поражает, то разве одна безмерная ширина картины. Но мысль и воображение, убегая в этот широкий, однообразный, неподвижный простор совсем теряются в нем и в недоумении безмолвствуют, как сама пустыня. В этой равнинной ширине, кажется, самое небо расстилается как-то низменнее, приземистее, совсем не в той красоте, как в иных странах, где горы и моря возносят его величавый свод несравненно выше и глубже в даль мирового пространства. Для поэтического созерцания поднебесной высоты в нашей равнине недоставало того, что художники называют в картине передним планом, то есть недоставало тех именно горных и морских красот и чудес природы, которые всегда действуют неотразимо на развитие мифического творчества. Море вообще есть великая сила, которая воспитывает и самого человека во всех его бытовых отношениях такою же великого силою, возбуждая, изощряя в нем ум и чувство до возможных пределов высокого помысла и великого подвига. Свободно открывая пути в неведомые далекие и потому всегда чудесные страны, оно тем самым открываешь и воображению широкое поприще создавать уже собственные свои страны и населять их своими особыми обитателями. Точно так и горы уже по той одной причине, что это высоты, всегда сосредоточиваюсь на себе особое внимание язычника, как жилище его богов, этих высоких и великих существ его фантазии. Очень естественно, что в нашей равнине самые боги должны были отличаться тем ровным и спокойным характером своего могущества, какой господствовал в самом ландшафте всей страны. Ведь ландшафт страны всегда имеет глубокое, неотразимое влияние и на мысль и на поэтическое чувство народа и всегда возделывает и мысль и чувство в том характере, в том направлении и в той перспективе, какими сам отличается.
   В нашем родном ландшафте во всех его очертаниях мы прежде всего видим необычайное спокойствие, ту сельскую и деревенскую тишину, которые охватывают сердце каким-то миролюбивым теплом, вовсе не вызывающим ни на какую борьбу и битву. Никакого воздвизания волн, никакой величавой далекой высоты, уносящей к себе помыслы человека, здесь не видно. Все наши помыслы исчезают тут же посреди этого ровного и спокойного небосклона.
   Чрезвычайная красота или чрезвычайное чудо природы, которые изумляют наше внимание, есть во-первых наши реки, отчасти озера, малые или великие -- это все равно -- их высокие крутые берега суть наши величественные горы, выше которых мы не видим ничего. Затем дремучий лес, закрывающий наш горизонт, гремучий ключ, студеный колодезь, родник, орошающий наше поле; глубокий, поросший лесом, овраг или беспредельное болото, даже каменная глыба, где либо спокойно лежащая посреди чистого поля, -- вот чудеса и красоты нашего ландшафта. Все это находится под рукою и не уносит воображения в высь и в даль, к тем чрезвычайным поэтическим мечтаниям и созерцаниям, которые создаются при иных более резких и более сильных очертаниях природы. Нашему воображению не отчего пылать и разгораться, нашей мысли не над чем особенно работать и не с кем бороться.
   Горы наши не распадаются суровыми и мрачными скалами скандинавского севера; солнце наше не горит египетским или индейским огнем и наши звезды не блистают египетским оком звезды Сириуса. Ни зверь, ни растение, ни гад, ни цветок не поражают нашего воображения какими-либо чрезвычайными дивами и чудами.
   В нашем равнинном ландшафте самое разительное, единственное явление природы, которое наиболее изумляло и поражало чедовека -- была гроза, громовая туча, сверкающая молгиями.
   Это явление повсюду, у всех народов было первой причиною, которая заставила почувствовать небесное божество существом вполне живым, имеющим волю и намерение и грозный всемогущий образ. Повсюду человек его понял не иначе, как поклонением, обожанием. Но в других странах было много других чудес природы и потому явление грозы там скоро стало рядом с другими чудными делами неба и земли. Напротив того, в нашей стране грозный и благодатный Перун был единым живым существом, которое в истинном смысле казалось господином неба и земли.
   Нет сомнения, что и миф и имя Перуна Славяне принесли еще из своей арийской прародины, отделившись от своих азиатских родичей вероятно еще в то время, когда Перун и у них был господствующим божеством, или господствующим выразителем небесного божества 148.
   Оттуда они принесли и имя Сварога, который означал небо, свет небесный; означал верховного небесного бога, бога богов, бога в отвлечённом смысле, -- потому что небесный свод, как пространство, невозможно было познать и понять иначе, как отвлеченною мыслью; невозможно было представить его в определенных и законченных чертах какого-либо живого образа. Это был бог -- Небо, бог -- Свет, как обнаруживается и по корням Сварогова имени. Это был прабог, великий (старейший) бог, небесное естество, Бог в собственном смысле. Можно полагать, что другие боги неба, происходя от единого небесного, представляли в своем существе только особые образы того же Сварога -- неба, были только особыми выразителями различных явлений и качеств этого общего верховного божества, были только Сварожичами, детьми Сварога, почему в представлениях и понятиях народа сливались в одно существо с своим отцом. Вот почему и византиец Прокопий еще в половине VI-го века мог весьма справедливо заметит, что Славяне поклонялись единому Богу, единому владыке вселенной, творцу молнии 149. Здесь слиты понятия о Свароге и Перуне, потому что так они должны были представляться и в воззрении язычника.
   Явление грозы, грома и молнии, этой Божьей милости, как и доселе говорит народ, хотя и обозначалось особым именем Перуна, но оно все таки было небесным явлением, делом и действием небесного божества. Поэтому очень естественно, что Перун в своем значении сливался с именем Сварога. Это тот же Сварог, небесная высота, и небесное естество, означаемый Перуном только по особому качеству своего небесного дела. Это не более, как грозное и благодатное хождение в небесной высоте самого Сварога. Это, как говорите гимн или молитва на случаи грома, "высокий богови, великий, страшный, ходящий в грому, обладающии молниями, возводящей облаки и ветры от своих сокровищ, от последних краев земли, призывающий воду морскую, отверзающий хляби небесные, сотворяющий молнию в дождь, повелевающий облакам одождити дождь на лице всей земли, да изведет нам хлеб в снедь и траву скотам." 150
   Очевидно, что в мифе Перуна язычник поэтически олицетворил жизнь неба, т. е. действующую и ходящую силу грози. Но главным образом с этим явлением он связал свои понятия и представления о жизни земли, как эта жизнь проявлялась и была зависима от небесного хождения молнии и грома. Он скоро выразумел, что это чудо природы производить на земле действительные чудеса и если в единичных случаях грозить и поражает, за то в общем своем деении разносить и разливает по всей земле явную благодать плодорождения и всякого земного обилия.
   Только в этом живость образе небесного божества язычник явственно мог подметить благое плодородящее снисхождение неба на землю и потому обоготворил Перуна высшим божеством, главнейшим деетелем земной жизни.
   Совсем иное представление должно было существовать о солнце. Перун в раскатах грома, блистая молниями, торжественно проходил и скрывался до неизвестного времени. Солнце, огненное небесное тело, каждый день восходить и заходить, каждый год уходить и приходить, сотворяя теплое лето. Это не само небо -- звездная высота и широта, где пребывает Сварог, сходящий на землю грозою Перуна; это как бы зависимое, подчиненное ему светило, которое очевидно сын Сварога,, Даж-Бог, как именует его летопись и поэтическое слово об Игоре. Даж про исходить от санскритского dag, гореть, жечь и родственно с готским dags, Tag -- день, и с Славянским (Хорутанским) Джнида -- ранняя заря, след. это Бог -- Свет -- День 151.
   Другое имя солнцу было Хорс, имя древне-персидское: Кирос, Корос, Курос; еврейское Кореш, Хореш, Херес; -- новоперсидское Хорь или Хур, 152 -- имя вообще указывающее на тесные связи и сношения восточных Славян с древнеперсидскими странами по Каспийскому морю и за Кавказом, откуда оно могло распространиться и по нашей стране, если не принесено еще вместе с Перуном.
   В книжных сказаниях толкуется, что гром происходите от двух ангелов громных, молниеносных; из которых один еллинский старец Перун, другой Хорс -- жидовин 153. Это подает намек на самое место, где существовало поклонение Хорсу, именно у Хозар, перешедших потом в Моисеев закон и оттого известных больше под именем жидов Хозарских.
   Но в славянском мифическомь языке существует слово, родственное этому имени и по корням и по смыслу. Это Крт -- огонь, свет, солнце; а также слово Крес, означающее пламя, огонь. В одном письменном памятнике солнечным кресом прямо назван возврат солнца на лето, а кресинами -- прибывающие дни. Точно также Кресом у Славян называется и другой поворот солнца на зиму, Иванов день -- Купалье, а равно и купальский огонь, возжигаемый в это время 154. С мифическим именем Хорса связаны слова хоровод или коровод и даже прилагательное хороший.
   Другой сын Сварога был Сварожич -- Огонь, в его земном виде. Имел ли он свое особое мифическое имя, или прозывался только по батюшке, неизвестно 155. К тому же, как мы говорили, ишенем Сварожича, по-видимому, обозначались все боги, как дети Прабога -- Сварога, то есть, все виды или все существа этого главного божества.
   Поклонение огню обозначают и два имени богов, совсем чуждых Славянству, но не чуждых Руси по ее давним и близким связям с обитателями Киммерийского Воспора и южного Черноморья. Это имена Сима и Регла, известные и по древней греческой надписи Понтийской царицы Бомосарии (II-го или III-го века до Р. X.), открытой в местах нашей древней Тмуторокани на Таманском полуострове. В нашей летописи они чаще всего пишутся слитно: Симарьгла, Семарьгла. Так они написаны и в греческой надписи: Sanerges. Ученый Бёк доказал, что здесь слито два имени. Наш Прейс подтвердил это, указавши на библейские имена Ергель и Асимаф принадлежавшия богам двух Ассирийских народов, переселенных в Палестину в конце VII-го века пред Р. X. 156.
   Присутствие этих богов на Русском Олимпе очень примечательно в том отношении, что они, как боги ассирийские, усвоены Русью в очень древнее время, конечно, посредством долгих и постоянных сношений с народами, у которых эти божества были своеземными. Упомянутая греческая надпись с полною достоверностью раскрывает, что ближайшею к Руси страною, где поклонялись этим богам, был Киммерийский Воспор и именно Таманский полуостров, впоследствии наше Тмутороканское княжество, знакомое Руси, конечно, не со времени призвания Варяжских князей.
   Любознательный читатель может также спросить, почему в сонм Русских верований проникали даже божества ассирийского поклонения, но нет и помину о божествах Скандинавских, нет и признаков, что имена скандинавских богов были когда либо известны нашим Руссам, -- Норманнам, как уверяют? Ответ ясен: Эти Руссы были такие Норманны, которые вовсе не знали скандинавских богов, поклоняясь только своим Славянским богам и даже древнейшим божествам Тмутороканским, то есть Ассирийским.
   В сонме Русских мифов, по летописи, после Перуна занимает второе место Хорс-Дажь-бог. Но тот же летописец, излагая договоры с Греками Олега и Святослава, упоминает на втором месте подле Перуна Волоса или, как у Западных Славян, Белеса, скотьего Бога.
   По соображениям, весьма основательным, псследователи признают в этом божестве Солнце, то есть новое имя того же Хорса-Дажь-бога. Подобно Аполлону, это бог плодородия земли, покровитель земледелия и скотоводства и всякой паствы, высокий и великий пастух, Пан, точно также игравший на гуслях, по чему и вещий Боян, соловей старого времени, как вещий поэт-гусляр, именуется внуком Велеса 157. Как скотий бог, он несомненно почитался и покровителем богатства и торговых прибытков, тем более, что главнейший товар Русской Земли состоял из дорогих мехов и звериных шкур. Быть может здесь скрывается объяснение тому обстоятельству, почему Руссы, при совершении договоров с Греками, клялись Перуном и Волосом. Как известно, их посольство всегда состояло наполовину из купцов, вероятно почитавших Волоса ближайшим своим покровителем, и наполовину из послов, дружинников княжеских, которые как передовые люди и воины почитали особым своим покровителем Перуна.
   В ряду этих богов, в начальной летописи стоит и женское имя неизвестного божества, -- Мокошь. Некоторые книжные памятники, рассуждая о поклонении Роду и Роженицам приводят имя Мокоши на ряду с Перуном и Хорсом и упоминают в след за нею о поклонении Вилам: "И теперь, говорят они, по украйнам молятся проклятому Перуну, и Хорсу, и Макоши, и Вилам, и то делают тайно. Начавши в поганстве, и до сих пор не могут оставить проклятое ставление второй трапезы, т. е. послеобеденной нареченной Роду и Рожаницам". Не соответствует ли в этом случае имя Род в значении рождения, рожания -- Мокоши, а имя Рожаниц -- Вилам?
   Духовное поучение сильно восставало против этой беззаконной трапезы Роду и Роженицам, по той особенно причине, что этот языческий обряд, идущий от глубокой древности, еще от преданий античного мира, был совершаем в честь и на похвалу Пресв. Богородицы, при чем возглашался даже и тропарь Рождеству Богородицы.
   Есть известие, что эту рожаничную трапезу научил совершать еретик Несторий, мнивший Богородицу человекородицею, Рожаницею. Ставили трапезу с крупичатыми хлебами и сырами, наполняли черпала вином (или медом) благоуханным, пели тропарь Рождеству и, подавая друг другу хлеб и вино, пили и ели, думая, что хвалу воздают Богородице (Роженице) в честь Рождества, то есть Рода или рождения человеков.
   На Руси, по свидетельству поучительных слов в списках XIV-го века, идоломольцы бабы, не токмо худые люди, но и богатых мужей жены, молились и ставили трапезу Вилам (Роженицам) и Мокоше 158.
   Сопоставление в духовных поучениях, направленных против идолопоклонства, Мокоши рядом с Гекатою (луною) и рядом с Вилами, и название Рода Артемидом, а Роженицы (в единственном числе) Артемидою, заставляешь предполагать, что именем Мокоши обозначалось в действительности поклонение Диане -- Артемиде -- Луне, Астарте, как заключал Прейс, покровительниц жен -- родильниц, бабке повитухе и кормилице, божеству родов, судьбы и счастья, как понимал ее античный мир. Очень примечательно, говорить Прейс, что в начальной летописи имя Мокоши поставлено тотчас после Симарьгла, как и на памятнике царицы Комосарии Астарта стоит после Санерга. Оба божества стоять рядом не без причины, и эта постановка больше всего указывает на тождество нашей Мокоши с Астартою. Луна от глубокой древности почиталась божеством женщин. Одна связь лунного течения с периодическими очищениями женской природы, заставляла уже предполагать божественную мифическую силу этого светила ночи, так как и месячные рождения луны необходимо связывались с понятием о рождении человеческом, о судьбе и счастьи родившихся. Вот почему с поклонением Луне естественно связывалось и поклонение Вилам, тоже девам жизни, судьбы и счастья, иначе звездам-роженицам, Паркам, предвещавшим и предопределявшим судьбу и счастье новорожденного, которые были властны при рождении дать человеку или добро или зло. Слово роженицы в новых переводах заменяется словом счастие. Отсюда самое гадание по звездам -- роженицам называлось Родо-словием, т. е. гаданием о том, что будет на роду написано, гаданием о счастии. Можно предполагать, что часто упоминаемая в древних письменных памятниках трапеза Роду и Роженицам составляла принадлежность поклонения Мокоши и была собственно молением о счастии и благополучии. В прямом смысле род означал счастие, как и роженицы означали дев жизни и судьбы-счастия. Вместе с тем слово Род, по-видимому, имело тот же смысл, какой заключается в пословице-примете: "Пришел Федот (18 мая) берется земля за свой род", -- урожай, произрождение. В слове св. Григория поклонение Роду и Роженицам проводится из Египта, от поклонения рожению Осирида, откуда это поклонение Халдеи восстановили у себя в лице своих богов Рода и Роженицы. От Халдеев взяли Эллины -- Греки, покланяясь Артемиду, рекше Роду, и Артемиде -- Роженице. Так и до Словен дошло и они стали требы класть Роду и Роженицам, а прежде того клали требу упирем и берегиням (вилам). История, таким образом, сводится к перенесению Халдейских божеств к Славянам. И если Мокошь была Астартою, как находил Прейс, то и почитание Рода и Роженицы, по всему вероятию, составляло ее же мифический облик 159. По-видимому, в имени Род, (Артемид), как и в имени Роженица (Артемида), разумели вообще силу родящую, силу произрождения, которая полнее олицетворялась в Египетской Изиде, матери -- природе, матери -- кормилице всего живущего, называемой также Мотой, матерью. У нас в областном языке существует слово, матика, матуша, матушь, что значить мать, бабушка, старшая в семье, зрелая дева, а также самка-свинья, следовательно вообще матка. Словарь Памвы Берынды прямо толкует Роженицу: матица, породеля, пороженица, т. е. рожающая, порождающая. Все это приводить к предположению, не значить ли имя Мокошь тоже, что областное Матушь?
   В народной памяти сохраняются еще понятия о Мокуше, как о пряхе. Она прядет по ночам или стукает веретеном. Это Роженица -- Артемида -- Диана, которая и у Греков являлась доброй пряхой, в смысле Парки, державшей в своих руках нити жизни человеческой 160. Это богиня судьбы и вместе родов, покровительница жен и родильниц, бабка и кормилица.
   В христианское время, как упомянуто, обряд поклонения Мокоши, заключавшийся в бескровной трапезе из хлеба, сыра и вина, был приурочен к Рождеству Богородицы, причем чревуработающие попы уставили, на этой рожаничной трапезе петь даже тропарь Рождества Богородицы.
   Припомним, что до позднего времени за царскими столами, равно как и за столами цариц, совершался освященный церковью монастырский обряд панагии, что значить "пресвятая", на котором освящали и вкушали хлебец Богородицын и пили Богородицыну чашу 161. Кроме того известно, что на женской половине великокняжеского и потом царского дворца в Москве существовал собор Рождества Богородицы.
   Подобно тому, как языческое поклонение Перуну, Хорсу -- солнцу, Волосу, очищаясь от мифических воззрений, сосредоточилось на праздновании Св. Илье Пророку, иоанну Предтечи, Георгию Победоносцу, Власию и т. п., так и поклонение Мокоше -- Луне было приурочено к празднованию Рождества Богородицы, отчего и начальная неделя сентября до 8 числа получила название бабьего лета.
   Слово Род значило также дух, призрак, привидение 162. В этом смысле оно сближается с словом упырь, вампир, оборотень, ибо по сказанию упомянутого поучения Св. Григория, Славяне прежде (при Перуне?) поклонялись и клали требы (жертвы) упырям и берегиням, т. е. демонам, гениям в греческом смысле, или вообще невидимым духам, а потом уже стали класть требы Роду и Роженицам, стало быть Род соответствовал упырю, а Роженицы -- берегиням, вилам, иначе русалкам.
   В Летописи, в Слове о Полку Игоревом и в Словах или поучениях против идолопоклонства упоминается еще божество Стри-бог, существо которого обозначается отчасти тем, что ветры представляются его внуками, следовательно и сам дедушка был Ветер. Конечно, в этом мифе соединялось много свойственных ему качеств, о которых не осталось памяти. Можно полагать, что это божество особенно почиталось во время плавания. Касторский догадывался, что имя Стрибог было только особым проименованием самого Перуна, ибо в Игоревом Слове внуки Стрибога, ветры, веют с моря стрелами, а Перун представлялся метателям стрел, которые так и назывались Перуновым камнем 163.
   Само собою разумеется, что этими именами не исчерпывалось все богатство языческого поклонения и олицетворения. В старой письменности и в устах народа остается еще много имен, мифическое значение которых несомненно, но смысл их уже трудно объяснить. Возле Перуна, Хорса, Белеса, иногда впереди их, поставляется Троян, а также Дый и Дивия. Возле Мокоши стоить Дива, по всему вероятию, Геката -- "еже есть Луна, сию же деву творят", как объясняется в том же свидетельстве, поставляющем и Гекату рядом с Мокошью. Быть может, этот Дый и Дива -- имена книжные, употребленные книжниками для объясяения русских же мифов, носивших имена своеземные. Однако о Трояне несколько раз поминает Слово о Полку Игоря и упоминает в таком смысле, что мифическое свойство этого имени не подлежит сомнению. В первой части своего труда, стр. 582, мы высказали свои предположения об этом мифе 164.
   В памятниках XIV века упоминается верование в Переплута -- "иже вертячеся пьют ему в розех (в турьих рогах)", причем это божество ставится в ряду с Стрибогом и Дажьбогом и вообще в сонме славянских божеств русского поклонения. В XVII веке царскими грамотами воспрещалось в навечерие Рождества Христова, Васильева дня (1 января) и Богоявления Господня "клички бесовские кликать, Коледу и Таусень и Плуту (по другим спискам Плугу)" 165. Если в этой Плуте нет описки, то она в своем имени быть может сохраняет следы поклонения Переплуту.
   И в устах народа точно также и доселе сохраняются мифические имена с явными признаками особого поклонения тому или другому мифическому существу, обозначенному таким именем. Но еще больше имен мифического смысла можно встретить в именах земли и воды, в именах селений, пустошей, урочищ, рек, озер, родников и т. д. Собранный Ходаковским Словарь урочищ представляет только малую долю того, что еще можно собрать в этой очень обширной области памятников языческого верования и поклонения. Здесь открываются не только подтверждения тому, что говорить письменность, относительно имен общих и, так сказать, верховных мифов, но могут открыться и указания на мифы местные, племенные, как бы провинциальнне. На каждом месте создавался образ, хотя на общей основе, но с местными особенностями, с предпочтением тех или других особенных качеств и свойств божества, почему и получал свое областное имя. Отсюда рааличие в именах и в почитании даже и верховных или как бы основных богов. Особое свойство основного божества воссоздавало особый миф, особое существо, получавшее свое имя. "Всех языческих богов нельзя и перечислить, говорит древнее учительное слово, -- каждый человек своего бога имел!" 166
   Мысль язычника, как мы говорили, обоготворяла повсюду лишь одни явления жизни, подмечаемыя, наблюдаемые, изучавшая им в самой природе, а еще более в собственном понятии и созерцании о том, что весь мир наполнен живою жизнью.
   Чтобы яснее себе представить живой облик каждого мифа, т. е. все живые черты языческого поклонения и живой круг верований в той или в другой мифический образ природы, необходимо иееть в виду общие основы языческого миросозерцания. Язычник обожал природу, но в природе, как мы упоминали, он обожал в сущности только единое существо, -- о обожал жизнь во всех ее проявлениях, почему и самую смерть необходимо представлял себе в живом образе. Поэтому оставшихся нам глухия имена разных божеств, мы можем хотя несколько раскрыть, если вникнем в смысл мифов еще доселе живущих под именами домового, водяного, лешего, полевого, русалки и т.п. Все они представители или выразители языческих и более всего поэтических понятий и представлений о круге жизни, в котором сосредоточиваются те или другие действия жизни.
   Так в образе Домового олицетворялась жизнь дома, совокупность неведомых и непостижимых явлений, причин, действий возле домашнего очага. Язычник не умел понять, отчего его дворовая скотина добреет, отчего вдруг худеет, отчего поднимается во дворе неведомый треск, неведомый и неожиданный переполох между тою же скотиною или домашнею птицею, отчего известный цвет скотины не приходится ко двору: она гибнет, как не сохраняй и что ни делай. И так задеть бесконечный ряд различных примет, объясняющих только одно, что здесь всем делом заправляет какая то неведомая сила, неведомая воля. Как естественно простому уму возвести все эти приметы и признаки в один живой образ неведомого духа, который постоянно живет у него за плечами и точно также, как сам человек, порою бывает добр и милостив, порою сердить, зол и мстителен! С другой стороны, в образе домового олицетворялась совокупность хозяйских желаний, стремлений и всяческих забот, чтобы в дому все было хорошо и благодатно. Известно, что существующей в дому очаг или печка представляют как бы корень или сердце самого дома и всего двора. Здесь сохраняется существенная благодать всего жилища, согревающая во время холода, изготовляющая всякую снедь, способная претворять всякое вещество на пользу или на удовольствие человеку. Огонь и без того являлся живым существом, был божич, Сварожич. Отсюда ясно, что домовой в некотором смысле был самый этот домашний огонь, очаг. При переселены в новую избу, язычник переносил весь этот огонь в виде горящих угольев из старой печи в новую с приветом: "Милости просим, дедушка, на новое жилье!"
   Обыкновенно домовой живет за печкою или под печкою, куда и кладут ему домашния жертвы, маленькие хлебцы. Его вообще покармливают, как человека, хлебом, кашею, яичницею, пирогами, лепешками; оставляют ему на ночь накрытый ужин. Но самая важнейшая для него жертва, это петух. Чем либо раздраженного, эта жертва вполне его умилостивляет. Тогда, в полночь, колдун режет петуха, выпускает кровь на голик и голиком выметает все углы в избе и на дворе с приличными заклятиями. Как житель печки, домовой не боится мороза. В какой хоромине ставилась печка, очаг, там непременно и жил домовой. Поэтому его жильем была также баня, овин. Но надо заметить, что в глубокой древности жилая изба исправляла должность и бани и овина: в печи парились, а на печи сушили зерно, как делают и до сих пор.
   Домовой очень добрый и самый заботливый хозяин во дворе. Вновь купленая скотина, лошадь, корова, отдавалась ему на руки с приветом: "Полюби, пой, кормя сыто, гладь гладко, сам не шути и жены не спущай и детей унимай!" Веревку, на которой приводили животное на двор, вешали у печки.
   Домовой любит только свой дом, свой двор, так что иной раз таскает даже из чужих сеновалов и закормов корм для своей животины. В сущности это идеал хорошего хозяина. Он "словно вылит в хозяина дома" -- так на него похож. Он носит даже и хозяйскую одежду, но всякийраз успевает положить ее на место, как скоро она понадобится. "Он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове, -- здесь подсобить, там поправить промах. По ночам слышно, как он стучит и хлопает за разными поделками, ему приятен приплод домашней птицы и скотины... Если жилье придется ему по душе, то он служит домочадцам и их старейшине, точно как в кабалу пошел: смотрит за всем домом и двором пуще хозяйского глаза, соблюдает домашние выгоды и радеет об имуществе пуще заботливого мужика; охраняет лошадей, коров, овец, коз, свиней; смотрит за птицею, особенно любит кур; наблюдает за овином, огородом, конюшнею, хлевами, амбарами. Когда водяному приносят гуся в жертву, то гусиную голову приносят домой и вешают на дворе для того, чтобы домовой не узнал в гусях убыли и не рассердился." По всем этим качествам домовой иначе называется доможил, хозяин, жировик, что уже прямо означаете привольную жизнь. Его также называють суседко батанушка, от батя -- отец, дедушка.
   Очевидно, весь этот образ домашнего духа есть в сущности олицетворение домашнего счастия, домашней благодати. Он хранитель дома. По этой мысли и осязательный образ домового представляется обросшим густою мохнатою шерстью и мягким пушком. Даже ступни и ладони у него тоже покрыты волосами. По ночам, сонных обитателей дома он гладит ладонью, если тепла и мягка -- к счастью и богатству; холодна и щетиниста -- не к добру. По ночам он душить сонного, но ради шутки. Так точно и во дворе, по ночам, он возится, стучит, проказит -- все только тешится, без злобы. Домовой лих только до чужих дворов и большое зло делают только чужие домовые. От лихого домового при переходе в новый двор вешают в конюшне медвежий череп.
   Если домовой был олицетворениемь домашней заботы и работы, домашнего счастья, богатства, всякой благодати, то, по естественному сродству понятий, в нем же почитался и дух умерших родителей -- предков, ибо кто же больше может желать счастья жильцам дома, как не умершие родители или самые близкие родные. От этого домовой называется дедушка, не только как владеющий дух, но как родной, настоящий дед -- предок. Быть может, на этом основании домовой принимал иногда человеческий образ и казался иногда мальчиком, иногда стариком. По тем же мыслям верят, что домового можно увидать в ночи на Светлое Воскресенье, в хлеву, и что на Ивана Лествичника, 30 марта, т. е. с пробуждением весны, он бесится. Но увидать домового нечаянно, значить к беде, к смерти.
   Таким образом, в понятиах о домовом сосредоточивались представления о жизни дома и двора с его прошедшим и будущим, с его счастием и невзгодами, и всеми заботами и работами его хозяйства, со всеми пожеланиями и стремлениями живущей в ней среды. Это была сама жизнь людей в границах дома и двора.
   Тем же самым путем создавался и образ Лешего.
   Леший в существе своих качеств олицетворял жизнь леса, совокупность явлений, пред которыми человек терялся и не мог их постигнуть. Леший осенью пропадал и появлялся весною, стало быть это не был лес только стоячий, деревянный, -- это был лес живой, одетый живою зеленью лета, певший весеннею птицею, рыскавший всяким зверем, свиставший зловещим свистом незнаемого существа -- дива. Леший был так высок, как самое высокое дерево и так мал, как самая малая травка. Какой чудный поэтический образ, до точности объясняющий, что разумел язычник в имени лешаго! Это сам лес, не в смысле количества деревьев, а в живой полноте того понятия о лесном царстве, какое неизменно воплощалось в представлениях язычника цельным единым существом. Волоса у него на голове и бороде длинные, косматые, зеленые. Он остроголовый, мохнатый. Он любить вешаться, качаться на ветвях, как в люльке, или на качелях. Он свищет, хохочет, так что на 40 верст кругом слышно; хлопает в ладоши, ржет как лошадь, мычит как корова, лает собакой, мяукает кошкою, плачет ребенком, стонет умирающим, шумит речным потоком. Всякий лесной зверь и всякая лесная птица находятся в его покровительстве; особенно жалует он медведя и зайцев. По временам он перегоняет зверей с места на место. Леший иногда заводит путника в непроходимые трущобы и болота и погашается над ним, перепутывая его дорожные приметы: станет перед ним тем самым деревом, тем пнем, тою тропою, куда следовало по примете идти, и непременно собьет с дороги, заливаясь сам громким хохотом. Иногда обращается в волка, в филина. Иногда в образе старика, такого же путника, в звериной шкуре, или в образе мужика с котомкою, сам выходить на встречу, заводить разговор, просит пирога, просит подвезти в деревню, садится, едет, глядь, а его уж нет, а путник с возом уже в болоте, в овраге, или на крутом обрыве. Обошедши подобным образом путника, он принимается его щекотать и может защекотать на смерть. Он уносит ребят, которые приходят домой иногда через несколько лет. Леший большой охотник до женского пола. Все это рисует известные обстоятельства, когда мальчики и девушки или женщины, ходя в лесь за ягодами и грибами, теряют дорогу и заблудившись пропадают на несколько дней, а иногда и совсем. Чтобы избавиться от такого несчастья, обыкновенно передевают все платье на изнанку.
   Однако это дух добрый и благодарный, если его задобрить жертвою. Пастух, начиная пасти стадо, должен пожертвовать ему корову, -- тогда он сам с охотою пасет стадо. Охотники всегда приносят ему на поклон краюху хлеба с солью, блин, пирог, и кладут эту жертву на пень. Другие жертвуют первый улов птицы или зверя и т. д. На Ерофее, 4 октября, леший пропадает. В то время он бесится, ломает деревья, гоняет зверей и проваливается. Жизнь леса умирает на всю осень и на зиму.
   Точно также и в образе Водяного олицетворилась жизнь воды, жизнь реки, озера, болота, то есть та совокупность неведомых и непостижимых, но живых явлений этой стихии, в ее местных обстоятельствах, в которых человек не мог подметить истинной причины, и одухотворяя своим чувством весь мир, находил и здесь такую же живую волю и силу, какими обладал сам.
   Водяной живет в омутах, в вырах, водовертях и особенно у мельницы, у этой мудреной постройки, которая и человека мельника непременно делала колдуном и другом Водяного.
   Водяной нагой старик с большим и одутловатым брюхом и опухшим лицом -- образ утопленника. Волоса на голове и бороде длинные зеленые. Он является иногда весь в тине, в высокой шапке из водорослей, подпоясан поясом тоже из травы. Всякая водяная трава -- это его одежда, его кожа. Но он является иногда и в образе обыкновенная смертного мужика. Тогда его легко узнать; полы его платья всегда мокры; с левой полы всегда каплет вода; где сядет, -- то место всегда оказывается мокрым. В омутах он живете богато, у него есть каменные палаты, стада-лошадей, коров, овец, свиней (утопленики). Женится он на русалке (утопленице). У него много детей (утоплеников). Он может загонять в рыболовные сети множество рыбы, ездит он на соме и очень его жалует. Днем водяной сидит в глубине омута. С закатом солнца начинается его жизнь; тогда и купаться очень опасно; и даже дома опасно ночью пить воду -- можно схватить болезнь водянку. В лунные ночи он хлопает по воде ладонью. Вдруг где завертится и заклубится и запенится вода -- это Водяной. Он бодрствует только летом, а зимою спить. Он просыпается от зимней спячки на Никитин день, 3 апреля. Ломится и прет по руслу весенний лед, бурлит и волнуется река -- значить просыпается дедушка Водяной, река оживает. Тогда приносят ему в жертву лошадь и он успокаивается. Рыбаки возливают ему масло, мясники приносят черную откормленную свинью. На прощанье, когда жизнь реки приходила к концу, Водяному приносили в жертву гуся, поэтому и до сих пор с Никитина осеннего дня, сентября 15, настает лучшее время для употребления в пищу гусей 167.
   Очерченные здесь народною фантазией типы несуществующих существ, по всем их признакам, суть поэтические воссоздания в одно живое целое тех разнообразных впечатлений, наблюдений и примет, какие на известном месте, в известной среде, сами собою возникали в чувстве и в мысли язычника, жившего с природою душа в душу и воплощавшего ее явления по образу собственного существа. Нет сомнения, что и верховные существа Перуна, Хорса, Дажь-бога, Волоса, Стрибога и т. д. в свое время в понятиях язычника рисовались такими же живыми чертами в облике тех естественных явлений, которые составляли особый круг живых дел божества, почему такой круг и приобретал особое мифическое имя, то есть имя самого божества. Если солнце именовалось Дажь-богом, Хорсом, Волосом, то здесь каждое имя должно было изображать особую область земных дел этого светила, особую среду его влияния на Божий мир, особое качество его действий. По этой причине и самое имя божества на первое время является в форме прилагательного, каковы домовой, леший, дажь от даг -- по санскр. гореть -- день, свет, или у балтийских Славян световитый -- Световит, яровитый -- Яровит, как очень правильно объяснял эти имена Еасторский. Особые свойства явлений жизни, к которым язычник причислял все и всяческие явления природы, необходимо обозначались и свойственным именем. Сама природа учила язычника поклонению. Она сама повсюду открывала ему неисчерпаемый источник поэтических созерцаний и верований и потому она сама же, единая и многообразная во всех своих подробностях. и отражалась в религии язычника.
  
   Язычник обожал природу, но в природе, как мы говорили, он боготворил существенное одно -- он боготворил жизнь во всех ее образах и видах, даже и там, где жизнью являлась только одна его мечта. Яснее всего раскрывалось это боготворение жизни, поклонение ее силам и существам в самом кругу годовых времен, в этом чередовании света и мрака, тепла и холода, оживания всей природы и ее замирания до нового тепла и света. Этот черед возрождения и угасания жизни, быть может, и служил прямым и непосредственным источником для восиитания и развития языческих созерцаний о жизни, как едином существе всего мира 168.
   Как известно, языческое рождество жизни, ее годовое зарождение совпадало с христианским празднеством Рождества Христова. Перед этим временем совершается поворота солнца на лето, то есть постепенное коротание дней прекращается и они начинают прибывать. Язычник хорошо заприметил это время и назвал его Корочюном, именем, которое можно толковать и в смысле коротая, самого короткого дня, какой бывает около 12 декабря, и в смысле Керта, означавшего того же Хорса, божество Солнца. С этого дня огонь, свет солнца как бы зарождался вновь, а с ним вновь зарождалась и жизнь природы.
   Восточная Славянская ветвь, Сербы, Черногорцы, Болгары зажигают в это время на своих очагах бадняк, свежее дубовое полено, которое должно было неугасимо гореть в продолжении всех святок до самого Крещения. В иных местах, погасивши повсюду старый огонь, добывали новый, божий или святой, вытирая его самовозгорание из сухого дерева, что делается и на Руси только уже накануне Симеона Детопроводца, 1 сентября, когда в старину бывал новый год. По всему вероятию, зимний обряд перенесен на этот день уже впоследствии.
   Возжигание дубовато бадняка сопровождалось обрядами, в которых нельзя не приметить языческое поклонение. В Черногории по закате солнца бадняк, обвитый лавровыми ветками, вносят в избу, посыпают пшеницею с приветом: "Я тебя (осыпаю) пшеницею, а ты меня (осыпай) нарождением потомства, скотины, хлеба и всяким счастьем!" После того старейшина с домочадцами кладет бадняк на очаг и зажигает его с обоих концов и когда полено разгорится, льет на него вино и масло, бросает в огонь горсть муки и соли. От священного пламени затепливает восковые свечи и лампаду перед иконами, творить молитву о благоденствии семьи и всех православных христиан, затем берет чашу вина, отведывает немного и передаете старшему, который передает ее следующему родичу, и так далее, пока круговая чаша по старшинству не обойдет всех домашних, мужчин и женщин, причем каждый, взявши чашу, прежде чем отпить из нее, плещет вином на бадняк с приветом: будь здрав бадняче-веселяче и пр. После того начинается вечерняя трапеза, причем стол бывает постлан соломою, а посреди стола кладутся стопкою, один на другом три хлеба; верхний из них украшается лавровою веткою и яблоком или другим плодом. Пред каждым мужчиною, кроме того, кладется испеченное из хлеба изображение лука со стрелою. Полено, как сказано, горит все Святки; во все это время остается и накрытый столь с яствами на угощение приходящих друзей, знакомых и странников. Каждый гость, приходя в избу, подвигает головню в зад печи, выбивая искры, и как только посыплются искры, высказывает доброе пожелание: сколько выпадает искр, столько да будет у хозяина детей, коров, лошадей, овец, ульев пчел, денег и т. д., потом разгребает золу и бросает туда деньги.
   Основная мысль и существо обряда одинаковы и в Сербии и в Болгарии; различие замечаетее только в олицетворениях существенной мысли. В Сербии полено не только посыпают зерновым хлебом, но и обмазывают по концам медом. В Сербии и Болгарии на разведенном огне пекут пресный хлеб, запекая внутри его золотую или серебряную монету -- боговицу, как говорят Болгары. К этому хлебу, который у Сербов назывался чесницею, для трапезы необходим был еще и мед, и вообще трапеза исполнялась различными сластями из сушеных плодов, орехов и т. п. Бадняк, сгорая приобретал целительную и плодородящую силу; уголья и зола становились лекарством для домашнего скота; головней окуривали улья, для плодородия пчел; золу рассыпали по нивам и садам, все с тою же мыслью о хорошем урожае.
  
   В Болгарии люди, заботливо сохраняющие заветы старины, на Рождественскую ночь не спять, наблюдая, чтобы не погас священный огонь.
  
   Очень ясно, что во всех этих обрядах воспроизводилось поклонение небесному огню, зарождавшемуся солнцу. По всему вероятию, сюда и относится выражение обличительных поучений: "Огневи молятся, зовут его Сварожичем". По всему вероятью этот дубовый бадняк и представлял горящий образ Сварожича. Сербы день Рождества называют Божичем. На Руси, под влиянием церковных запрещений, обряд истребился, но память о нем все-таки сохраняется в зажигании костров на Рождество, на Новый год и на Крещение, а также в ночь на Спиридона-Поворота, 12 декабря. Зажигалась также на Васильев вечер и первая лучина, как можно судить по тому обстоятельству, что для добывания чудодейственного цвета Черной Папарати требовался угарок этой лучины, обожженный с обоих концов. Наконец подблюдные песни на хоронение золота, когда в чашу кладут вместе с углем, хлебом и солью золотой перстень, находятся в большой родственной связи с Сербским и Болгарским хлебом, в который запекали золотую или серебряную монету. Так этот миф Сварожича рассылался по земле искрами -- обломками и остатками древнего поклонения, несомненно идущего еще от Скифского горящего золота, упавшего с неба, которому Скифы точно также в известное время праздновали и заботливо его охраняли и сторожили, чтобы оно не исчезло, см. ч. I, стр. 252.
   Поклонение Солнцу, небесному огню, Дажь-богу, и поклонение Перуну, "сотворяющему (претворяющему) молнию в дождь", как выражается мифичеекое моление, то есть производящему из огня дождь, выражалось прежде всего поклонением урожаю, земному плодородно, тому божеству, которое подавало хлеб людям и траву скотам. С этой точки зрения язычшик смотрел и на все явления природы и чутко и заботливо следил за переменами годовых времен, торжествуя каждый момента ее возрождения особыми обрядами и празднествами.
   Поворота солнца на лето у нас на Украйне праздновался таким образом. С 12 декабря варили пиво и каждый день откладывали по полену. Накоплялось 12 дней и 12 полен к вечеру на Рождество Христово, когда и затапливалась этими поленьями печь "на святой вечер". Вечер начинался с восхода на небе звезды, несомненно Сириуса при созвездии великолепного Ориона, которое к тому же представлялось нашему селянину плугом.
   "Как только загорится на небе вечерняя звезда, селянин приносить в хату охапку соломы или сена и к переднем углу под образами на лавке устраивает место: раскладывает солому и постилает ее чистою скатертью. Затем с благоговением приносить большой необмолоченный сноп хлеба, какой случится, ржаной, пшеничный, овсяный, ячменный, и ставить его под образа на приготовленное место. Этот сноп называли дедом, имя, которое прямо указываете, что сноп в этом случае получал значение божества. У Карпатской Руси он называется также Крачуном. Возле снопа ставили кутью -- кашица из вареной пшеницы, разведенной на медовой сыте, и взвар -- сваренные сушеные плоды -- яблоки, груши, сливы, вишни, изюм. Горшки с этими припасами накрывались пшеничными хлебами. Семейный столь тоже покрывался сеном и по сену чистою скатерью. Помолившись богу, семья садилась за столь по старшинству мест и вечеряла-ужинала. Перед каждым участником трапезы кладут головку чесноку, для отогнания злых духов и болезней. Кутья и взвар подавались после всех других ествь. Часть кутьи отделяли для кур, чтобы хорошо неслись. В тоже время гадали о будущем урожае, выдергивая из снопа соломину или со стола былинку сена: с полным колосом соломина -- урожай, с пустым -- не урожай, длинна былинка сена -- таков длинен уродится лен и т. п. Через неделю, уже на новый год, этот дед-сноп обмолачивали, соломою кормили домашнюю скотину, а зерно раздавали мальчикам-посыпальщикам, которые ходили по дворам и войдя в избу посыпали хлебным зерном по всем углам, приговаривая: "На счастье, на здоровье -- на новое лето роди, Боже, жито, пшеницу и всякую пашницу!" Посыпальщика чем либо дарят, а зерна собирают и хранят до посева яровых, когда их смешивають с посевными семенами. По тем же зернам опять гадают о будущем урожае, сколько каких зерен соберут, таков будет и урожай тех хлебов. Кормят ими кур и тоже гадают как клюют куры какое зерно.
   Вечер на новый год, называемый щедрым, богатым, сопровождается еще следующим обрядом: хозяйка к этому вечеру напекает много пирогов и хлебов, или печет один самый большой пирог с тем намерением, чтобы устроить на столе большую кучу этого печенья. Приготовив стол таким образом, она просить мужа "исполнить закон". Хозяин, помолившись Богу, садится за стол в переднем углу под образами. Входят дети и домочадцы и будто не видя отца спрашивают: "Гдеж наш батько?" -- "Или вы меня не видите?" спрашивает отец. -- "Не видим, тятя!" говорят домочадцы. -- "Дай Боже, чтоб и на тот год не видели", оканчивает отец, выражая в этом пожелание, чтобы и на будущий год было такое изобилие в пирогах и во всяком хлебе. Затем семья садится за стол и отец оделяет всех пирогами. В Герцоговине у Сербов хлеб, за который точно также скрывается хозяин и вопрошает, называется чесницею. Точно такой обряд в XII-м столетии совершался у балтийских Славян у Рутенов, или Ругиян, на острове Ругене, в Арконе, в храме Световита, только на празднике после жатвы. Там к этому времени изготовлялся огромный медовый круглый пирог-пряник вышиною почти в рост человека. Жрец прятался за этот пирог и спрашивал народ: видят ли его? Получив ответ что видят, он говорить пожелание, чтобы будущий год быль еще плодороднее, а пирог полнее, чтобы за пирогом и самого жреца совсем не было видно.
   Вероятно подобный обряд существовал повсюду в Славянских землях. На севере России, отчасти и на юге его следы остаются в обычае приготовлять к этому дню печенье из пшеничного теста в виде разных животных, овец, коров, быков, коней, также разных птиц и пастухов. Этим печеньем красились столы и окна в избах и домах; его посылали в подарок родным, друзьям и знакомым, раздавали детям-коледовщикам. В древних обличительных поучениях, по спискам XIV века, упоминается, что "в тесте мосты делали и колодези." что, конечно, составляло принадлежность какого либо мифического обряда. Мосток, по которому идти трем братцам, Рождеству Христову -- коров стадо гонит, Крещенью -- коней стадо гонит, Василью Щедре -- свиней стадо гонит, воспевается в колядках. Несомненно, что от языческих же обрядов и празднеств идут разнообразные формы всяких деревенских пряников.
   Обряды с дедом-снопом и дедом-пирогом происходили в храмах, в домах, в избах, в хатах у домашнего очага. На улицах в это время толпы детей, а в древности, вероятно, и взрослых, воспевали, кликали Коледу, как называется этот рождественский праздник и до ныне. По-видимому это слово не Славянское и пришедшее к Славянам, быть может, уже в христианское время от Римских календ и византийской коланды, ибо этим именем греческое церковное поучение обозначало и Славянские языческие празднества на Рождество Христово. В иных великорусских местах Коледа заменяется словом Усень, Овсень, Говсень, Таусень, идущий, как доказываюсь, от одного корня с ясный и весна, что вообще обозначаете загоравшийся свет, рассвет, зарю, утро. По имени празднества и воспеваемые песни называются Колядками. Мы видели, что дети высылались на улицу с хлебным зерном, чтобы посыпать, обсевать счастьем и благодатью все дворы. Оттого они назывались посыпальщиками. Несомненно, что это и было главным или существенным их делом, а песни-колядки составляли уже необходимое слово для прославления этого дела.
   Все колядские и другие песни этого празднества воспевали в разных видах и в различных оттенках, главным образом, урожай, прославляли и призывали в домы всякую благодать земледельческого быта, все то, что высказывалось в одном слове жизнь, обилье, изобилье, богатство, ибо в древнем смысле слово жизнь прямо означаете обилье в скоте и хлебе и во всякой земледельческой благодати. И так как основою жизни был хлеб, то во всех песнях, как и во всем Рождественском обряде он и стоит на первом месте, является божеством -- ему песню поют, ему честь воздают, как говорите великорусская подблюдная песня. Одна колядка в Галицкой Руси воспевает пожелание урожая такими словами:
  
   Ой в поле, в поле, в чистом поле
   Там орет золотой плужек;
   А за тем плужком ходить сам Господь,
   Ему погоняет да святый Петр,
   Матерь Божия семена носит,
   Семена носит пана-Бога просить;
   Зароди, Боженька, яру пшеничку.
   Яру пшеничку и ярое жито:
   Будут там стебли -- самые трости,
   Будут колоски, как былинки,
   Будут копны (часты), как звезды,
   Будут стоги, как горы,
   Соберутся возы как черные тучи...
  
   Золотой плужок, по другой колядке, с четырьмя волами, которые в золоте горели, несомненно сохраняет память о золотом горящем плуге и ярме днепровских геродотовских Скифов. Само собою разумеется, что в отдаленной древности эти песнп носили в себе иные краски быта, рисовали иные образы, иные представления и созерцания, в которых языческое и мифическое высказывалось с большею полнотою и определенностию. Известна золотая сошка и у нашего мифического пахаря-богатыря Микулы Селяниновича, "которая также, как и у Скифов, говорит г. Буслаев, пала с поднебесья и глубоко засела в землю." Богатырская былина о Микуле -- Селянине, конечно, есть только случайно уцелевший отрывок обширного мифического песнопения, какое некогда существовало и у Русского народа.
   Возврата солнца на лето, возрождение небесного света-огня, дававшее мысль о пробуждении природы к силам своего плодородия, или к силам своего разнообразного творчества, порождало в человеке естественные надежды и пожелания, чтобы дом и двор его в этом светлом будущем был полон всяким земным добром, чтобы его житейские отношения и дела были полны счастия и благополучия. Но желание сердца неизменно приводит и мысль к гаданию о том, в каком виде и в каком объеме предстанет это ожидаемое будущее, в какой степени желанное сбудется. В уме земледельца хлебное зерно, которым он олицетворял свое пожелание всякого блага, рассыпая его, как самую благодать, на счастье и здоровье всякому дому, это зерно, как зародыш урожая, уже само по себе вызывало мысль ко всякому гаданью. В зерне -- зародыше существовала только возможность счастливого урожая, а потому оно и увлекало мысль к мечтам о полноте этого счастья. Так точно и в самом зародыше света-огня, в этом зерне будущего творчества природы заключалось, так сказать, только обещание жизни, почему и здесь с первыми явственными признаками прибывающего дня, когда небесный свет все больше и больше загорался огнем жизни, языческая мысль невольно отдавалась тому же гаданию о будущем счастье, какое кому наиболее желалось. Зародыши жизни невольно возбуждали мечты о том, как эта жизнь явится в своей полноте, что она даст, что пошлет и чего не пошлет с своей высоты.
   Естественно, что время зимних Святок само собою становилось источником всяческих гаданий и особенно в том возрасте и в той среде, где возбуждалось больше желаний. Все это празднество во всех своих песнях, обрядах и поклонениях в существенном смысле было только молением и гаданием о жизни, и в смысле всякого земледельческого обилия, и в смысле ее радостного и счастливого течения.
   Созерцая в солнечном повороте явственное воскресение Божьего света, или воскресение природы от зимнего мрачного сна и вместе с тем понимая весь видимый мир живым существом, язычник, по естественной связи этих воззрений, должен был мыслить живое и об умершем мире. Он был убежден, что и посреди умерших в это время совершается такой же возврат к свету и к жизни, что и умершие точно также празднуют общее торжество живых. Вот по какой причине святочные ночи в воображении язычника населялись незримыми духами, торжествовавшими свое пробуждение. Это была нежить, которая по народным представлениям своего обличья не имеет и потому ходить в личишах. Очевидно, что ряженье во время Святок служило олицетворением неживущего мира, который под видом различных оборотней, женщин, переодетых в мужчин, и мужчин, переодетых в женщин, особенно страшилищ в шкурах зверей, медведей, волков и т. п. являлся в среду живых и, ходя толпою по улицам, совершал свою законную вакханалию-русалью, воспевая песни, творя бесчинный говор, плясание, скакание. Довольно ясное указание на такое понимание оборотней находим и в старой письменности, которая к тому же относить эти языческие представления в область чарования и гадания. Она упоминает о двенадцати опрометных лицах звериных и птичьих, "се есть первое: тело свое хранить мертво и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлом, рыщут лютым зверем и вепрем диким, волком, летают змием, рыщут рысию и медведем." В христианское время все это стало делом бесовским и воспроизводимый ряженьем померший мир стал миром демонов-чертей. Но так ли думал об этом язычник? Он конечно чувствовал, что это мир смерти, этой существенной вражды для всего живого, что это мир глухой ночи, вообще, наводящей страх и ужас, как скоро в ее мертвой тишине огласится какой либо шелеста и звук жизни. Однако в сонме ряженых, язычник из самой смерти воспроизводил живое, а потому едва ли верил только в одну вражду этого мира. И ночью он страшился не мертвой тишины, не смерти, а именно призраков жизни, которая потому и казалась страшною, что появлялась в необычное время. Суженаго-ряженого он призывал в своих гаданьях, как живое существо. Надо полагать, что понятий о демонской нечисти у язычника еще не существовало и он взирал на умерший мир, как на все живое, способное и на добро, и на зло, смотря по отношениям и обстоятельствам. В языческих представлениях Славянства незаметно следов так называемого дуализма или разделения мира между двумя началами добра и зла. До такой философской высоты Славяне еще не успели, да и не могли дойти в своем простом воззрении на природу, как на единство всеобщей жизни.
  
   После празднества солнечному повороту, внимание язычника естественно останавливалось на весеннем равноденствии, которое довольно явственно отделяло время зимней стужи от теплых дней весны. Это новое языческое празднество теперь разрушено в своем составе переходящими днями христианского празднования Пасхи и Великого поста, но и здесь во все это время существенною чертою языческого обряда являлось поклонение воскресающей жизни. Под влиянием этой главной мысли празднования, язычник прежде всего сожигал или собственно хоронил Зиму -- Смерть в образе соломенной куклы, наряженной бабою, которую или сожигали, или бросали в реку, что значило одно и тоже -- похороны. Поэтому масляница являлась как бы временем тризны или языческого справления поминок по умершей зиме и стуже. Однако и посреди этих похорон все-таки видно, что праздновалось собственно воскресение жизни. Масляничная тризна совершалась с радостью и с обрядами и даже вакханалиями, во многом сходными с праздноваяием зарождению света и огня жизни в зимния Святки. Вакханалии на маслянице точно также сопровождались ряженьем. Даже лошадей, которые возили колесницу ряженого, тоже наряжали в разных других животных. В иных местах девушки рядились бабами, надевая на голову повойники и кички; в других мужчины надевали соломенные колпаки, которые потом сожигали. Иные передевали платье на выворот, расписывали лице сажею и т. д. Нельзя сомневаться, что и в этом масляничном переряживании олицетворялась таже основная мысль о пробуждении умерших, которая устраивала и святочные вакханалии. В сущности это быль обряд призывания умерших. "Древнейшее свндетельство об этом, говорит Касторский, сохранил Косма Пражский, повествуя, что князь чешский Брячислав (1092 г.) запретил сценические представления, совершаемый на распутиях, для удержания душ, и языческие игры, которые отправлял народ с плясками и надевши маски, чтоб вызвать тощие души усопших".
   На маслянице первый испеченный блин оставлялся на слуховом окне для родителей, которые невидимо приносились и съедали его. Вот о ком вспоминал язычник при первом дуновении весеннего тепла. В его разумении самое это тепло происходило от пробуждения мертвых. Еще в зимние морозы, когда вдруг случалась оттепель, он говаривал: родители вздохнули! Вот по какой прнчине, в великий страстной четверг рано утром палили солому и кликали мертвых, как свидетельствует церковное запрещение XVI века. Это были похороны зиме или сожжение снегов и призывание живой жизни из самых гробов. Свои понятия, быть может еще мифическия, о весеннем таянии снегов народ выразил в присловъе о первом дне апреля, когда церковь празднует Марии Египетской -- Марьи-Зажги снега. Самый снег, идущии в марте, приобретает особое мифическое свойство и особую силу.
   Клич умерших, "встаньте, пробудитесь, выгляньте на нас, на своих детушек", который исполняли старые женщины, сливался с кличем или закликанием самой весны, который исполняли молодые и дети, если не в одни и те же дни, то в одно это время появления весеннего тепла. Для этой цели из пшеничного теста пеклись жаворонки; с ними женщины, девицы, дети выходили на проталинки, на высокея места, где снег уже стаял, на холмы и пригорки, дети взлезали на кровли амбаров и воспевали:
  
   Весна, весна красная!
   Приди, весна, с радостью
   С радостью, радостью,
   С великою милостью,
   Со льном высоким,
   С корнем глубоким,
   С хлебом обильным!
  
   Само собою разумеется, что в один из тех же дней язычник кликал и солнце, когда оно играло, что теперь совершается рано утром в первый день Пасхи. Смотреть это играющее солнце выходили на пригорки, взлезали на кровли, и дети воспевали клич:
  
   Солнышко, ведрышко,
   Выгляни в окошечко!
   Твои детки плачут
   Пить, есть просят...
   Солнышко покажись,
   Красное снарядись!
  
   Таким образом клич, обращенный к родителям, был в сущности клич к весеннему дуновению. Это дуновение тепла в языческих мыслях представлялось как бы душею умерших.
   Радость воскресения новой жизни переносилась от живых и в умерший мир. Когда наставало полное тепло и показывалась первая трава, живые давали умершим святой покорм, который назывался Радуницею. Теперь по переходящим дням Пасхи это приходится во вторник на Фоминой неделе и не всегда совпадает с настоящим природным днем полного весеннего тепла. По поверью народа, на Радуницу родители из могил теплом дохнут. В Белоруссии Радуница прямо и называется дедами. В это время живые приходят на могилы дедов-родителей, приносят кушанья (закуски) и напитки и вместе с умершими совершают трапезу, но в собственном смысле угощают только умерших, причем кладут или катают на могилах великоденские яйца, даже зарывают яйцо в могилу, льют на могилы мед и вино.
   Надо заметить, что в языческое время родители хоронились обыкновенно на высоких горних местах, или на горах: относительно живущего поселения в Шенкурском и Вельском округах выражение идти на горы, значит идти на кладбище; на такие же горы язычник выходил и закликал весну; на горах он встречал играющее солнце; на горах и на могильных холмах или курганах, какие язычник ссыпал над умершими, после таяния снегов, показывалась первая проталина и затем первая травка. Время появления этой первой зелени и получило наименование Красной, т. е. прекрасной Горки, как известной высоты весеннего тепла. Родительский покорм Радуницы совершался на первой зелени и потому совпадал с временем Красной Горки.
   Дух весеннего тепла приносился из могил родителей; их души оживали и носились между живыми. Но весеннее тепло приносили и прилетавших птицы. Вот немалое основание для заключений языческой мысли, что прилетающие птицы есть эти самые живые души родителей, т. е. вообще умерших. Они прилетают из Ирья, из неведомой теплой страны, которая соответствует хрпстианскому раю.
   И не одни птицы, но и насекомые, особенно порода жуков, приобретали значение живых душ, способных как и птицы о многом вещать и рассказывать живому человеку. { Далее рукою автора приписано: "Божья коровка". Ред.}
   Весною вся природа населялась живыми существами и по разумению язычника все это были такие же вещие души, какую он чувствовал и в собственном существе.
   Весенний разлив реки восстановлял в глазах язычника величавый образ жизни в водяном царстве, и как скоро река, после зимнего оцепенения, становилась живым существом, то и в ней возрождались живые души -- русалки или берегини. Они появлялись на Божий свет с первою зеленью на деревьях и пропадали глубокою осенью, когда пропадала и одежда леса. Это были существа земноводные. Они жили и в реках, и в лесах на деревьях. По многим признакам язычник и в этих образах своего мифического созерцания почитал души умерших. Самая одежда русалок -- белые полотняные, развевающиеся сорочки без пояса и зеленые ветви и листья, как среда их весенней жизни, уже рисует образ покойника. Они ходят также и нагия, но просят у живых себе одежды. По этой причине им жертвуют полотно или холста на рубашки, также полотенца и целые сорочки, развешивая их на ветвях дуба и на других деревьях. По белорусскому поверью на Троицкой неделе ходят по лесам голые женщины и дети (русалки), которым при встрече, для избежания преждевременной смерти, необходимо бросить платок или хотя бы лоскут, оторвавши от своей одежды. Неделя перед Троицыным и Духовым днем называлась Русальною, а четверг этой недели, именуемый Семиком, в Вологодской губернии прямо называется Русалкою. В Малороссии этот день называется Великим днем Русалок, т. е. их Светлым Воскресеньем; он же назывался Навьским Великим днем, от Навь -- мертвец.
   Русальная неделя со днями Троицыным и Духовым носят также имя Зеленых Святок, в отличие от Святок рождественских. Действительно в существенных чертах оба празднества сходны. То были Святки по случаю возрождения небесного огня -- света; теперь наставали Святки по случаю возрождения живой природы, распускавшейся зеленым листом деревьев и расцветавшей полевыми цветами. Там во всех обрядах зарождение жизни чествовалось осыпанием, обсевом хлебными семенами. Здесь тоже значение имело яйцо, обыкновенно крашеное, желтое, иногда красное, с которым выходили закликать весну, которое приносили на могилы родителей, кумились им, т. е. подавали лицо сквозь венок и целовались, что означало союз любви и дружбы; пекли с яйцами пироги, лепешки, драчоны, короваи; приготовляли яичницу, с которою в Семик, в день русалок и на Троицу ходили в лес завивать венкя. Яичница в эти дни вообще представлялась каким-то необходимым, как бы жертвенным блюдом. Яйцо ведь заключало в себе семя жизни уже не растительной, а прямо живой или животной.
   Вместо снопа, которым олицетворялось божество плодородия, и которому поклонялись в Рождественские Святки, теперь в Зеленые Святки, такое же почетное место занимала одетая листвою кудрявая березка, пестро разукрашенная лоскутками и лентами, как знаками разцветших цветов. В зимние Святки соломою или сеном постилали обрядовый стол, соломою устилали место и путь снопу, ею же постилали пол в избе; теперь вместо со ломы на те же надобности употреблялись зеленые ветви, цветы и трава. Тогда обряд празднества находился в руках старших, теперь праздновала молодежь.
   Русалки были девы. Они в Зеленые Святки выходили из рек, озер, колодезей (криниц, родников) на сушу, в луга и леса и шумными гульбищами справляли свое возрождение. Они плескались в воде, хлопали в ладоши, хохотали, аукались, водили хороводы, плясали, пели песни. И для живых русальная неделя была праздником девичьим. Как в Зимние Святки девицы хоронили по рукам золото с своими мечтами о будущем счастьи, так. и теперь они завивали свои мечты о счастье в зеленые венки и гадали о том же суженом, о своей судьбе, о девичьей доле. Завивание венков, справляемое обыкновенно в Семик, в иных местах так и называется встречею русалок. В коренном значении вен, венок от глагола вить, обозначать связь, союз любви. Иначе он назывался вьюнок, вьюн, отчего и весь обряд венков носил имя Вьюнец. Впоследствии веном назывался брачный договор и венок, венец освятился церковью, как символ бракосочетания. В языческое время, венок, свитый из первой березовой листвы и опетый первою весеннею песнию, конечно, приобретал очаровательную силу. Эти-то венки с песнями девицы несли в лес и бросали русалкам, или бросали их в реку, отдавая тем же русалкам, все с теми же мыслями и вопросами о будущем счастья.
   К кому же обращались эти гадания и эти вопросы? Язычник по своим созерцаниям, ни в каком случае не мог говорить с пустым местом, с какою либо стихией или отвлеченностью, какую может представлять себе только отвлеченная ученость. Он говорил непременно живому существу, а таким живым существом он мог представлять себе только живую душу, таких же людей, как он сам, правда, изменявших свой лик переходом в другое существование, но по его разумению никогда не исчезавших из живого мира. Повсюду в природе язычник видел одно существо -- собственную душу. В его глазах это и была та самая жизнь, которую он боготворил везде, во всякой былинке. Существом собственной души он и населял весь мир. Кто мог отвечать на какой бы ни было человеческий вопрос, как не то же существо человека, мыслившее и чувствовавшее одинаково с живыми людьми? Поэтому всякое гадание, особенно на Святках во время рождения света и на Святках во время рождения зеленой природы, было в сущности беседою, переговором с невидимым миром особой человеческой же жизни. Живому человеку -- язычнику, прирожденному поэту по своим воззрениям, так свойственно было обращаться в этот мир к спрашивать о том, что думают о нем милые предки-родители и как желают устроить его судьбу?
   Вот почему и в старой письменности верование в мертвецов -- оборотней входило в состав особых гадательных книг, которых было четыре: "Остролог, Острономиа, Землемериа, Чаровняк, в них же суть вся дванадесять опрометных лиц звериных и птичьих", о которых свидетельство мы привели выше.
   Вот почему и на Русальной неделе, как и в Зимния Святки, совершалась шумная вакханалия с переряживанием. Да и всякое подобное игрище в старой письменности носило имя Русальи. Быть может, в этом имени и лежит коренное понятие о ряженых игрищах, как о сходбищах, олицетворявших сонм вызванных к жизни умерших, вообще сонм воскресающей жизни во всей природе.
   Поклонение умершим не было поклонением какому-либо божеству смерти. Здесь о смерти не было и помышления. Язычник чествовал своими обрядами живую жизнь и в самых могилах. Он поклонялся ожившему духу жизни, который являлся ему в весеннем тепле, в весеннем запахе первой зелени и первых цветов. Он чувствовал, что с наступлением весны одухотворение разливалось во всей природе. Кровное родство идей и самых слов о духе, воздухе и душе неизбежно влекло языческую мысль к олицетворению воскресшего духа природы и в образе человеческого духовного существа, теперь из самых могил дохнувшего теплом. Язычник вспоминал об умершем именно в тот момент, когда в природе повсюду замечал пробуждение жизни, и чем это пробуждение было ощутительнее, тем сильнее становилось и его желание вызвать на Божий свет этот родной и любезный мир, с которым в свое время он также радостно встречал весеннее возрождение той же жизни-природы.
   В сущности здесь и в самом человеке воскресало и воз рождалось, можно сказать, застывавшее, в зимний холод чувство природы, в собственном смысле чувство жизни, которое неотразимо действует на каждое живое существо. Весна в самом человеке раскрывает какия-то неведомые стремления, какую-то неведомую тревогу и тоску, неизъяснимые желания и искания... По языческим понятиям весною (30 марта) даже и домовой бывает очень неспокоен. Весеннее чувство исполняло каждое существо особою потребностью жизни. Эта потребность в разных возрастах различно и выражалась.
   Старые и пожилые с любовью вспоминали старую жизнь и взывали к ней на могилах умерших родителей. Они их окликали такими речами: "Родненькие наши батюшки! Не надсажайте своего сердца ретивого, не рудите своего лица белого, не смежите очей горючей слезой. Али вам родненьким не стало хлеба-соли, не достало цветна-платья? Али вам, родненьким, встосковалось по отцу с матерьей, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, встаньте, пробудитесь, поглядите на нас, на своих детушек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас то, наши родненькие, опустел высок терем, заглох широк двор; без вас-то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков, да потешьте словом ласковым!"
   "Родимые наши батюшки и матушки! Чемъ-то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни той прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать. Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьме своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам. Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все родные в тоске сокрушилися, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися!"
   Это была песня старой жизни. Молодое колено с любовью искало жизни молодой, искало самой любви и с этой мыслью уходило в луга и леса завивать венки, гадать о будущем счастье, воспевать это счастье, то есть самую любовь, которая, конечно, являлась божеством и носила любовное имя Лады или Лада, откуда известные слова: ладить, ладно, лад, означающие союз, дружбу, любовь. Как зимния Святки открывали время свадьбам, почему Рождественски мясоед и прозывался свадебницами, так и первая трава -- Красная Горка тоже была законным временем свадеб; с Красной Горки начинались хороводы, песни и всякие игрища "между селы", как говорить летопись. "Браков у язычников не бывало, но были игрища между сел. Сходились на игрища, на плясанье, и на всякие бесовские игрища и тут умыкали себе жен, с которою кто совещался; имели по две и по три жены".
   К числу таких игрищ несомненно принадлежали известные и теперь горелки, в которых гореть значить оставаться одиноким в то время, как все стоять парами, и затем бегать и разбивать пару, догонять и умыкать себе девицу. В известном смысле, это был жребий добывания себе девиц.
   Имя весны, как мы упоминали, родственно слову ясный, а ясный одного корня с ярый, почему у западных Славян весна носила имя яро. У нас ярь, яровое называется жито, посеваемое весною, каков и овес, идущий от одного корня с весною; яроводье весенний разлив реки, ярина -- летняя шерсть на овцах, ярка -- молодая овца и т. п. Другие виды корня яр суть жар, пыл; зар-я зар-ница, зр-еть. Ярый вообще значить светлый, чистый, белый (напр. ярый воск, мед), блестящий, яркий. Это были понятия о естестве весеннего времени, которые вместе с тем переносились и на естество нравственное, ярый, яростный значило сильный, буйный, неукротимый, горячий, кипучии, пылкий, вспыльчивый, пламенный, страстный, отчего гнев царев, ярость царева назывались опалою. Все эти черты воссоздавали поклонение особому божеству весны, Яровиту, как оно называлось у западных Славян, или Яруну и Яриле, как оно обозначается у нас на Руси. Жрец Яровита, высчитывая его качества, от его же имени произносил такие слова: "Я бог твой; я тот, который одевает поля муравою и листвием леса; в моей власти плоды нив и дерев, приплод стад и все, что служить на пользу человека: все это даю чтущим меня и отнимаю у отвергающих меня". Эта речь может отчасти раскрывать смысл поклонения и нашему Яруну. В его имени язычник обожал ярость самой жизни, ее плодотворящую силу, огонь и жар ее весеннего творчества.
   Празднование Яровиту, начинавшееся с Красной Горки, по всему вероятию, продолжалось в течении всего весеннего времени до самого Купалья, или до того момента, когда растительное царство восходило к полной своей красоте и зрелости, что приходилось к концу июня. Видимо также, что это празднование выражалось в обычных хороводах, песнях и игрищах между селы, которые не переставали и не умолкали до самого Купалья. Проводы весны или похороны самого Ярилы, Яруна в образе особой куклы, которую хоронили в зеше, сопровождались, как и другие проводы праздничных дней, шумною вакханалией. В иных местах куклу делают из соломы, наряжают в бабий наряд, убирают цветами, кладут в корыто и с песнями несут к реке, или озеру, вообще к воде; там, по окончании обряда, срывают наряд, топчут чучело ногами и бросают в воду.
   Должно вообще заметить, что всякие проводы языческих празднеств или особых времен года всегда сопровождались похоронами особой соломенной или другой куклы, которую обыкновенно сжигали, а теперь с окончанием дней Ярилы, топили в воду, что означало те же похороны, совершаемый только во время Купалья.
   Это вещественное олицетворение божества или самого празднества, естественно возникавшее в уме язычника из всех оснований его верования, служило поводом и для возделки так называемых идолов, кумиров, болванов. От соломы переходили к дереву, от снопа к образу чаловека и вытесывали надобную фигуру, а в малом виде лепили ее из глины и даже выливали из металла, как можно судить по некоторым находкам подобных изображений. Такие болваны, которым поклонялись Руссы даже и на походе, в чужой земле, описывает араб Ибн-Фадлан, см. ч. I, стр. 523.
   Красная горка или первая зеленая трава, как мы говорили, составляла высоту первого весеннего времени. В средней России это приходилось к Юрьеву весеннему дню (23 апреля) или вообще к концу апреля. С первого оклика весны до этих дней проходило около восьми недель. Столько же времени проходило Красной Горки до Купалья, особого празднества в честь летнего солнцестояния или солнечного поворота к зиме, когда теплое время восходило к своей макушке и начинались летние жары. Как в зимния Святки языческое празднество свету-огню сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Христова, так и языческое купалье сосредоточивалось у христианского праздника рождества св. иоанна Крестителя, 24 июня. Таким образом, от первого зарождения света-солнца до его высшего торжества проходило целое полугодие, исполненное явственных признаков быстро и сильно развивавшейся жизни во всей природе. Каждую ступень этого развития язычник переживал полным чувством радости, удивления, изумления, поклонения, окликая и закликая песнею каждый новый дар Божией милости, олицетворяя денствие этого дара в особом обряде или в особом игрище, творя ему жертвы за домашним столом, изготовляя на жертву особые виды хлебяого печенья, особые кушанья. Первый светлый и теплый луч солнца, первое дуновение весеннего тепла, первое движение весенних вод, первая заиень луга, первая зелень дерева, первый цветок, первый дождь, первый гром, -- все это одно за другим принималось, как ниспосылаемый Божьею милостью дар, восхвалялось песнею, чествовалось поклонением, и как Божья святыня, получало целебные свойства и силы, употреблялось, как напр. умовение весеннею водою, или первою росою и первым дождем, или дождем после первого грома, на здоровье, на очищенье, или на красоту живому человеку. Свет-огонь жизни, восходя к своей полноте, наконец разгорался чудодейственною силою. Это бывало в ночь на Ивана Купалу. Растительная при рода в это время исполнялась чудесами. Цветы и травы приобретали именно в эту ночь такие волшебные силы и свойства, каких в другое время в них не существовало. Теперь-то и не обходимо было сторожить минуту, когда эти волшебные существа давались в руки. Весь лес горел особою жизнию; деревья переходили с места на место и шумом ветвей разговаривали между собою; "дубы расходились и составляли свою беседу". Самая река в эту ночь бывает подернута каким-то особым серебристым блеском. Во всем воздухе носится очарование, волшебство, особый (поэтический) страх, оттого, что тут же носятся невидимые и неведомые духи, способные натворить всяких бед. Словом сказать, язычник в эту ночь во всей природе созерцал, чувствовал горящий и палящий огонь жизни. Конечно, это был праздник огню-солнцу, почему в это время и зажигались пожары или костры огнем животворным, добытым от трения дерева. Огни зажигались на горах, при реках и источниках, в рощах и лесах. Вокруг огня собирались толпою мужчины и женщины, в венках из цветов, в поясах из трав, пели песни, водили хоровод, плясали и перепрыгивали через костер, на очищение и на здоровье. В иных местах сжигали на костре белого петуха. Все это происходило до самой утренней росы, когда толпа поспешно умывалась росою или уходила к реке, к озеру, к источнику, вообще к воде и также умывалась и купалась, на очшцение от очарований и болезней и на здоровье. Таков был существенный смысл употребления в это время огня и воды. В понятиях язычника это было Купалье, крещенье-обновленье и очищенье водою и огнем, так как и самое слово Купалье, Купало лингвисты сближают с словом кипеть, кипень.
   В своем коренном значении это слово вполне соответствует слову Ярый, почему Ярило и Купаю в коренном смысле однозначительными. Они сливаются и в языческом поклонении 169.
   По-видимому, как на купальском празднике, так и при всех других годовых обрядах, сжигаемый огонь представлял видимый образ того невидимого, но ощущаемого духа, который возводил весну и лето, творил созревание жита и всякой растительности, давал спорынью, плодородие, который и в существе самого человека обнаруживал свои действия особым буйством и яростью жизни, что, конечно, всегда и сопровождалось обычными вакханалиями и игрищами. В 1505 г. один игумен так описывал купальскую вакханалию в городе Пскове: "Когда приходить этот великий праздник, день Рождества Предтечева, и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится... Встучит город сей и возгремят в нем люди... стучать бубны, голосят сопели, гудут струны; женам и девам плескание (плеск в ладоши) и плясание, и главам их накивание, устам их кличь и вопль, всескверные песни, хребтом их вихляние и ногам их скакание и топтание; тут мужам и отрокам (парням) великое прельщение и падение; женам замужним беззаконное осквернение, девам растление"... По свидетельству Стоглава, люди, возвращавшиеся домой с этих вакханалий, падали, аки мертвые, от того великого хлохотания. "Те же Псковичи, прибавляет игумен, в тот святый день выходят, обавники, мужчины и женщины, чаровницы, по лугам и по болотам, в пути и в дубравы, ищут смертной травы и привета, чревоотравного зелия, на пагубу человечеству и скотам, тут же и дивия копают коренья на потворение и на безумие мужам; это все творят с приговоры сатанинскими"... Мы видели, что вещие травы собирались и на Петров день 29 июня. Точно также на другой день после этого праздника, то есть с наступлением мясоеда, происходят особые вакханалии, которые несомненно были те же купальские или Яруновы вакханалии, перенесенные на мясоед, вероятно, вследствие церковных запрещений веселиться в постные дни.
   Таким образом, в течении целого полугодия, в промежутке солнцевых поворотов от зимы на лето и от лета на зиму, язычник праздновал постепенное восхождение природы от холодного мертвого сна к цветущей и огненной поре лета. Он внимательно и чутко следил за каждым дуновением весеннего тепла, этого радостного и милостивого духа, пел ему песни, водил хороводы, завивая и развивая венки, гадая о счастье и любви, и живя сам радостною жизнью всеобщего возрождения, искренно веровал, что тою же жизнью должны веселиться и умершие (каковы Русалки), что они, за одно со всею природою, участвуют в ее возрождении и дышат тем же теплом жизни и веселья. По пословице: живой живое и думает, язычник не мог иначе и понять состояние земных дел во время оживления всей природы.
   О окончанием купальских празднеств наставала, по народ ному выражению, Макушка лета, начиналась Страда -- горячая пора полевых работ, следовавших одна за другою без устали и без отдыха. Песни, хороводы, игрища притихали. "Плясала бы баба плясала, да Макушка лета настала", говорить народ об этой страдной поре. "Всем лето пригоже, да Макушка тяжела!"
   Работы начинались сенокосом, потом следовало жнитво. Созревший хлеб, конечно, возводил мысль язычника к "Растителю класов", к божеству хлебного плодородия, которым, по-видимому, у нас почитался Волос или Велес. Самый праздник жатвы называется Волотками. На юге России в начале жатвы завивают Волосу бороду. Это делает одна из жниц: захватив в руку куст колосьев она свивает их на корню, как косу, потом заламывает и в таком виде оставляет. Этот куст-завиток приобретаеть святое значение; к нему опасаются и прикоснуться из боязни, что от прикосновения того человека изогнет и скорчить в такой же завиток. В Костромских местах в начале жатвы оставляют на ниве волотку на бородку -- куст несжатых колосьев. На севере (Архан. губ.) подобный обряд делается в конце жатвы: последние не сжатые колосья связывают на корню снопом и украшают этот сноп цветами. Там употребляются даже выражения: хлебная борода завить -- значить окончить жатву и убрать хлеб; сенная борода завить -- окончить сенокос и убрать сено. В Новгород, губ. при завивке Волосу бороды жница воспевает:
  
   Благослови-ка меня, Господи,
   Да бороду вертеть:
   А пахарю-то сила,
   А севцу-то корова",
   А коню-то голова.
   А Микуле -- борода.
  
   Если это имя Микула должно обозначать известного мифического пахаря русских былин, Микулу Селяниновича, то здесь он прямо сближается с Волосом, который, следовательно, не только был пастух, скотий Бог, но и селянин-пахарь. Мы уже заметили, что он точно также, как Скифский третий брат обладал золотою сошкою. 170
   В иных местах подобную бороду завязывают Илье Пророку, из овса, также чуд. Николе или самому Христу -- явное влияние уже христианских понятий.
   Конечно нива, растущий хлеб вызывали в чувстве язычника особое благоговение и особое внимание ко всем переменам, происходившим там с развитием растительности. С радостью язычник встречал первый колос и освящал его появление особым обрядом. И теперь во Владимирской губерн. молодежь собирается на краю села, становится в два ряда лицом друг к другу, схватывается друг с другом обеими руками и таким образом устраивает между рядами как бы мост, по которому проходить малютка -- девочка, убранная разноцветными лентами. Каждая пара, как только девочка уходить дальше, перебегает вперед и снова устраивает из рук мост для шествия малютки. Таким образом, с перебегами доходят до самой нивы. Это значить водить колосок. У нивы девочку спускают на земь; она срывает несколько колосьев, бежит с ними в село прямо к церкви, где и бросает их. При обряде поют песни:
  
   Пошел колос на ниву
   На белую пшеницу...
  
   Или: Ходить колос по яри
   По белой пшенице;
   Где царица шла --
   Там рожь густа:
   Из колоса осьмина,
   Из зерна коврига,
   Из полузерна пирог.
   Родися, родися
   Рожь с овсом;
   Живите богато
   Сын с отцом.
  
   Первый сжатый сноп, как и Рождественский дед, приобретал значение священное и целебное. Его приносили в избу и ставили в переднем углу. Его семена теперь носят в церковь для освещения, мешают их с посевными семенами, а часть берегут на всякую надобность, как целебное средство.
   Такое же значение приобретал и последний сноп, который в добавок наряжали куклою, в женский или мужской убор и с песнями несли его во двор и ставили в избе в передний уголь. Этот сноп также прозывался дедом и по языческим понятиям, действительно, представлял самого житного деда, обитателя нивы. Как в доме Домовой, в лесу Леший, в воде Водяной, так и в ниве живет ее живой дух, дед Полевой или Полевик, ростом равный высоте хлеба, а после жатвы -- каждому оставшемуся срезанному стеблю. В поле живут также и полудницы-русалки, которые в летнюю пору сидят во ржи и хватают малых детей. В Галиции Житного деда представляют стариком с тремя длиннобородыми головами и с тремя огненными языками. Не это ли образ Триглава Штетинского, которому поклонялись Балтийские Славяне.
   Все это остатки и отрывки поклонения паханой ниве, созревшему хлебу; все это выражения поэтического чувства и поэтической мысли, которые ни на минуту не покидали язычника во всех его отношениях к матери-природе.
   В одно время с жатвою, по замечанию поселян, уже с Ильина дня, когда настают холодные утренники, приходить осень. Действительно, от самого поворота солнца на зиму, а лета на жары, природа мало по налу уносить куда-то свои живые и веселые силы. С этого времени умолкают певчия птицы; живой лес и поле становятся молчаливыми; птицы потом совсем улетают в неведомые страны, в неведомый Ирий или Вырай, т. е. Рай. Ласточки собираются вереницами, ложатся в озера и колодцы, из которых, как сказано выше, весною появлялись русалки -- явное дело, что здесь равумелись души померших людей. В пер вые дни октября в лесу сам леший куда-то пропадал и лес оставался пустым, как он на самом деле остается пустынным, молчаливым и голым, без листа. Водяной, окованный первым льдом, тоже засыпал на всю зиму. Ясно, что с осенью исчезала жизнь природы, исчезали мало по малу и духи-образы этой жизни. Ясно, что всякий дух, живший в лесу, в реке, в поле, на ветвях дерева, как русалка, и т. п. был сама жизнь, которую и понять и представить себе язычник иначе не мог, как в образе духа. В этот образ живого духа он облекал и все умершее, не веря от полноты созерцаний жизни, что в мире что либо умирает на веки.
   Язычник боготворил природу со всех сторон, поклонялся и веровал ей на всяком месте, при всяком случае. Чтобы он ни делал, религиозное чувство о природе не оставляло его ни на минуту. Начало и конец всякого дела он освящал молением -- поклонением и жертвою в различных видах, по различию дел, но всегда с глубоким чувством сыновней детской любви и зависимости. В своих отношениях ко всем явлениям природы он был истинный ребенок, истинный ее внук, как он называл сам себя, упоминая о своих дедах -- богах. Его чувства к ней были исполнены любви и страха. И это были два неиссякаемые источника, из которых били неистощимым ключом все его мифы, все его верования, все его разумение природы, до самых мелких подробностей. Здесь же заключалась и та основа его воззрений на дела внутреннего и внешнего мира, по которой он не мог резко отделять друг от друга добро и зло. Где нынче был страх, там завтра все освещалось чувством приязни и любви; где нынче устрашала видимая или не видимая вражда природы, там завтра все покрывалось отношениями полной дружбы и родства. Как ребенок, он веровал в природу, как в одно живое цельное неразделимое существо и не понимал еще того философского отделения света от тьмы, добра от зла, которое появляется в язычестве уже при философской обработке его начал помощью мудрых размышлении и глубокомысленных отвлечений.
   Представления о злом мире, исполненном неугасимой вражды к человеку, которые теперь существуют в народных верованиях и причисляются к древнему язычеству, несомненно появились уже в позднее время, когда водворилась истинная Вера и учение о грехопадении. Наш язычник не понимал еще, что такое грех и откуда он идет, а потому и не мог себе создать точного и ясного представления о началах добра и зла, нравственного света и нравственной тьмы. Все его боги и духи не дают никаких определенных намеков на такое понимание их при роды. Никаким враждебным силам наш язычник не поклонялся. Он их не знал. Некоторые исследователи находят эти враждебные силы в помершем мире, в тех духах жизни, которые восставали в зимния Святки или носились в купальскую ночь и появлялись и в другое время повсюду, где их видела языческая мысль. Но это были только страшные силы, способные и на добро и на зло, страшные по той причине, что они являлись живущими там, где истинного живого существа не было видно, или в такое время, в полночь, когда весь живущий мир спал крепким сном и на улицу не выходил, а между тем звук и шел есть жизни не умолкал и в понимании язычника непременно облекался в живое существо. Домовой, Водяной, Леший, Полевой, враждовали в то лишь время, когда к тому их побуждала сама жизнь природы, восходящая к своему весен нему разцвету или уходящая к зимнему сну. В сущности все создания языческого воображения, все божества язычника были добрые его соседи, с которыми надо было только знать, как поступать и как устраивать их соседство себе на пользу, для чего существовали умилостивления и жертвы и очень помогали даже чудные силы некоторых трав и других вещих веществ и предметов; помогала сила заклятий или заговоров, разных мифических действий и обрядов и т. п.
   Исследователи, вникавшие в существо славянского язычества и в особенности русского, единогласно обозначают его верою природною, естественною, то есть, надо полагать, такою верою, которая создалась сама собою, как бы выросла из самой земли, как бы народилась вместе с самим народом. Она действительно есть произведение нашей страны и представляет образ понимания и созерцания природы простым умом и чувством простого селянина. Так, по крайней мере, мы должны судить о нашем язычестве по тем остаткам и обломкам, какие уцелели от его миросозерцания в народном быту и в показаниях старой церковной письменности. Мы видим, однако, что в народных верованиях уцелели больше всего, так сказать, только психические основы язычества, то есть простое чувство природы с его поэтическими олицетворениями во всех видах, и простое детски-слепое верование человека во все, что ни рассказывают ему его чувство и воображение. Мы знаем, что на этих естественных и прирожденных человеку основах народ устраивал свое миросозерцаяие и под влиянием христианского учения и христианских идей, воспринимая эти идеи тоже в живых образах путем олицетворения, так как иначе он не мог их и постигнуть.
   Как пзвестно, народный ум нигде и никогда не бывает богат отвлеченным мышлением. Он легче всего понимает только то, что может вообразить. Воображение больше всего и управляет его мышлением. Таким образом, эта сторона народных верований, в строгом смысле не может быть названа и язычеством. Она простое детство народного ума и чувства, равное по своему существу настоящему детству каждого человека. Во всякое время, и в язычестве, и в христианстве, это детство постоянно создавало и постоянно создает себе живые образы своего разумения вещей и идей. Это простое, прирожденное человеку творчество его поэтической мысли и чувства.
   Но можем ли мы основательно говорить, что иного язычества у нас и не было, что наше язычество осталось на первой поре своего развития, то есть, как мы упомянули, на простых естественных основах простого детского творчества народной фантазии, что оставленный нам летописыо и церковною письменностью имена языческих богов и в языческое время оставались одними голыми именами? И здесь опять мы встречаемся с известным заключением худо понятой Шлецеровской критики, что чего мы не знаем, о чем не сохранилось свидетельств, того не могло существовать и в живой действительности. Остались от языческих богов одни имена, потому что их капища и мифы были разрушены Христианством, а христианская, одна лишь церковная грамотность в течении веков редко позволяла себе даже упоминать эти проклятые имена, а тем меньше описывать подробности языческого поклонения; мирской светской грамотности, как и светской школы, у нас вовсе не существовало и по церковным запрещениям не должно было существовать, -- вот достаточная причина, почему поэтические рассказы древнего язычества ни кем не были записаны и исчезли из памяти. В устах народа они несомненно хранились многие века, воспевались в песнях-былинах, в которых и до сих пор все еще явно ощущается присутствие мифических образов высшего порядка, так называемых теперь старших богатырей. Случайно уцелевшее еще от XII века Слово о полку Игоревом вводить нас в такой мир живых мифических воззрений и созерцаний, который отстраняет и малейшее сомнение в существовали целого и полного круга русских мифов, носившихся живою жизнию даже над сознанием, воспитанным уже христианскими идеями. Суемудрие некоторых новейших филологов доказывающих, что наше Слово в сущности есть книжная и, стало быть, мертвая компиляция и в мыслях и в словах, собранная из какого-то неведомого и самим филологам болгарского источника, по меньшей мере обнаруживает только недостаточное знакомство, не с одною буквою, а больше всего со смыслом и духом тех старых словес этой песни, которые составляли некогда поэтический язык древних Боянов и рассыпаны не в одном Слове про Игоря, но и в других памятниках русской древней письменности. 171
   Это Слово, как давно уже отмечено, есть произведение литературное. Оно не былина народного песнопенья, но творение грамотное и однакож вовсе не книжное, не подражание книжным словесам, то есть книжной церковной речи, а подражание старым словесам поэтического творчества певцов -- боянов, откуда эти словеса, как ходячия пословья, общие места, целиком вошли в состав Слова. В отношении языка, основою Слова служат только эти старые словеса. Это быль в собственном смысле литературный язык древней Руси. Некоторые его выражения могут идти от глубокой древности, потому что общие места, ходячия пословья, всегда очень любимы народом и всегда долго удерживаются в народной памяти. Таким же путем образовался и церковный поучительный язык, заключающий в себе множество любимых или привычных выражений, которые в течении многих столетий удерживаются во всех произведениях собственного русского написания. Вот причина, почему в старых словесах Игорева певца находим выражения, проникнутые полным мифическим сознанием. Слово о полку Игореве вполне удостоверяет, что в нашей старой письменности существовали и другие ему подобные и также записанные песни, в числе которых могли быть и такия, где русские мифы и русское язычество были изображены в желанной полноте или, по крайней мере, с желанными подробностями.
  
   Из предыдущего обзора языческих верований и самых оснований языческого умонастроения и умоначертания уже можно видеть, что самый нрав язычника должен был носить в себе те же черты горячего непреодолимого чувства, каким был исполнен и весь круг его понимания природы. Как известно, теперешние люди много размышляют; размышление их сила и слабость, потому что во многих случаях оно охлаждает даже и высокие порывы чувства; язычник, наоборот, все понимал только чувством. В подвижности и стремительности его чувства была его сила, которая конечно чаще всего приводила его к погибели, но за то приводила и к полному торжеству.
   В этом отношении об язычнике можно говорить, что он был "натура цельная", не раздвоенная и не половинчатая, отнюдь не разъедаемая в своих поступках многообъемлющим отвлечением и размышлением. То качество, которое лежало в основе языческого нрава можно пожалуй назвать дон-кихотством, самодурством и тому подобными обозначениями его сильной, полной и цельной воли, которая, раз почувствовавши прямизну своего направления, уже неизменно и непреодолимо стремилась выполнить себя во всех обстоятельствах и со всеми подробностями.
   Можно сказать, что языческий нрав вообще был сильнее чем теперешний; язычник, как мы говорили, жил наиболее чувством, одним чувством на высоте своих идеалов и чувственностью на низу своих материальных потребностей. По этой причине и весь его нрав состоял из полноты чувства. Это была стихия его нравственного существования. Его страсти были стремительнее и непреодолимее, пожалуй можно сказать, животнее. Союз любви, родства и дружбы он чувствовал живее, крепче, искреннее, сердечнее, но за то с такою же живостью и силою он отдавался злобе и ненависти.
   Естественно, что во всех поступках он больше всего уважал ту же самую силу чувства, поэтому мужество и храбрость во всех случаях составляли вершину или венец его нравственных деяний. Византиец Кедрин рассказывает в своей Истории один случай (1034 г.) о Русских Варягах, служивших в Греческом войске наемниками. "Один из Варангов, говорить он, рассеенных в области Фракисийской (в Малой Азии, на Армянской границе) для зимовки, встретив в пустынном месте туземную женщину, сделал покушение на ее целомудрие. Не успев склонить ее убеждением, он прибег к насилию; но женщина, выхватив (из ножен) меч этого человека, поразила варвара в сердце и убила его на месте. Когда ее поступок сделался известным в окружности, Варанги, собравшись вместе, воздали честь (буквально увенчали) этой женщине, отдав ей и все имущество насильника, а его бросили без погребения, согласно с законом о самоубийцах". 172
   Немецкие ученые, присвоивающие имя Варяг только одному Германскому племени, принимают и этот случай, как доказательство германства Варягов, именно потому, что здесь обнаруживается во всем блеске германское уважение к женской чести и вообще германская высота нравственности.
   Г. Васильевский, сторонник Норманства Руси, в своем образцовом исследовании о Варяго-Русской дружине в Константинополе, очень основательно доказывает, что в этом случае имя Варяг принадлежит Русской Руси. Нам кажется, что и толковать здесь о нравственности по нашим теперешним понятиям едва ли находится повод. Здесь простые люди были приведены в восхищение мужественным делом женщины и воздали ей справедливую почесть. Не говорим о том, что подобной справедливости, быть может, требовали и Варяжские обязательства пред Греками, как вести себя посреди чужого населения. Смелый и мужественный подвиг и устав отношений к туземцам, все это вместе послужило основанием для восстановления и торжества житейской правды. По греческим законам все имение такого насильника, действительно, отдавалось обиженной.
   Свод нравственных законов, который существует у теперешних людей, язычнику был совсем неизвестен. Первородное дитя природы, он в своих понятиях о нравственности не мог еще выйти из круга, так сказать, стихийных начал нравственного мира. Он еще был стихийная природа, как можно назвать ту связь побуждений и стремлений, руководимых наиболее чувством и наименее разумом, которая и составляла нравственную почву язычника.
   Нравственность человека возрождается и развивается из понятии о человеческом достоинстве. Чувствовал ли, и мог ли понимать такое достоинство язычник, взирая на самого себя и относясь к другим? Неразвитая высшим сознанием природа, он смотрел на весь мир только как на почву для собственного существования, где торжествуешь и поглощает все другое только природная же сила, в каких бы видах она не выразилась. С этой точки зрения язычник смотрел и на человеческий мир, едва различал зверя от человека, и в случаях ссоры и вражды охотясь за порабощением людей, в равной степени, как и за истреблением звереи. Как мы видели, рабы отличались от всякого другого товара лишь тем, что были товар живой, что обладали способностью уходить от владельца, почему с особою заботливостью о сохранности такого товара и толкуют договоры с Греками. В этом случае достоинство человека подобно всякому товару было оценено на вес золота.
   Как известно, таково было убеждение всего древнего мира. Первичные понятия о нравственной ценности людей, должны были народиться только в пределах человеческого гнезда, которое именовалось родом, и что конечно обнаруживало, так сказать, природное происхождение этих понятии, т. е. их происхождение из самого естества животной жизни. Родич была личность, имевшая в глазах рода, так сказать, гнездовое нравственное значение, как единица родовой крови. Понятия о родиче составлялось уже почву для выработки понятий о человеческом достоинстве. Однако родич был только родная кровь. Достоинство его лица терялось в сплетениях родства. Только одно колено братьев пробуждало идею о равенстве личных прав, о равном достоинстве каждого брата и, следовательно, каждого лица. Поэтому и перехода понятий к идее о равном достоинстве всех людей, всех лиц, переход от родового корня к корню общины, естественно, был отмечен родовым же именем брата. И в общинном быту брат является уже со всеми признаками того личного достоинства, какое потом распространилось в понятиях о достоинстве чедовека вообще. Но выработка новых отношений между людьми и новых понятий о достоинстве человека шла очень медленно, с растительною постепенностью и вполне зависела от хода самой истории во всей стране. Языческий быт уже и в христианское время все еще руководился, как мы сказали, только первобытными стихийными началами нравственности.
   Охраняя и защищая свое родовое гнездо и своих птенцов-родичей, этот быт с особою силою развивал стихийное же нравственное чувство -- месть. Конечно, это была единственная и самородная управа в защиту личной и родовой жизни; но она же ввергала эту жизнь в бесконечную вражду и служила главнейшею причиною для взаимного истребления охранявших себя родов и целых племен.
   Месть вообще являлась самым сильным двигателем и устроителем языческой нравственности. Это был священный долг и святое право, которое исполнялось без рассуждения и разбора, какие средства были нравственны или безнравственны, лишь бы они доводили до желанной цеди. Высшее нравственное понятие заключалось уже в самой мести.
   Мы видели, как действовала мстительница Ольга и мститель Владимир. Несомненно, что месть же воспитала и Святославову дружину в ее подвигах в Хозарской области, ибо и отец его Игорь три года собирал войско на месть Грекам. Мы видели, что самое начало русских подвигов в Аскольдовом походе на Греков тоже было вызвано чувством мести за убийство в Царьграде, по словам Фотия, каких-то провевальщиков зерна. А этот случай в полной мере объясняется другим подобным событием, описанным армянским историком конца X в., Асохиком. В то время у греческих царей находился на службе отдельный полк Русских, которые даже и на народном языке Греков назывались также и Варягами. Около 1000 года царь Василий, тот самый, при котором св. Владимир крестился, ходил в Армению в сопровождении русского отряда. В одно время этот отряд стоял лагерем в местности между теперешним Диарбекиром и Эрзерумом. В той же местности стояли и грузинские полки. Войны не было. Царь Василий приходил в Армению с миром и делал дружелюбные приемы властителям Грузии и Кавказа. Случилось, что из пехотного отряда Рузов (так Армянин пишет имя Руси) какой-то воин нес сено для своей лошади. Подошел к нему один из Грузин и отнял у него сено. Тогда прибежал на помощь Рузу другой Руз. Грузин кликнул к своим, которые, прибежав, убили первого Руза. Тогда весь народ Рузов, бывший там, поднялся на бой. Их было 6000 человек пеших, вооруженных копьями и щитами. Тех Рузов выпросил царь Василий у даря Рузов в то время, когда он выдал сестру свою замуж за последнего. В это же самое время Рузы уверовали во Христа. Все князья и вассалы грузинские выступили против них и были побеждены..." Другой армянский историк говорить, что "30 человек самых знатных умерли на том месте. В этот день не ускользнул ни один благородный Грузин, все заплатили немедленною смертью за свое преступление" 173.
   Вот по какой причине имя Руси было страшно всем врагам и разносило победу по всем окрестным странам. Однако и в этом случае Русь действовала справедливо и законно. Еще в договорах Олега и Игоря убийца должен был умереть на месте убийства. Сопротивление Грузин увеличило только число жертв. Никакой обиды, а тем более убийства, Русь не прощала никогда и рано ли, поздно ли наносила верное отмщение. Не удовлетворенная месть горела и не потухала многие годы и история Русских войн с соседями, а равно и домашних междоусобий, конечно, главным образом, всегда была исполнена счетами мести за нанесенные обиды. Месть была в то время единственным основанием людской правды; на возмездии основывалась и всякая справедливость.
   Но если месть почиталась единственною правдою и, так сказать, самым существом правды, то понятно, что при ее исполнении всякие средства казались не только позволенными, но даже и необходимыми. Да и вообще в глазах язычника всякая цель его стремлений и чувствований становилась правдою для его нравственных поступков, тем более, что круг его нравственных уставов не очень был обширен.
   Из чувства и права мести сама собою вырастала новая стихия людских отношений, это -- самоуправство. Сильный стремительностью чувства, язычник поступал самоуправно везде, где своя воля бывала сильнее чужой воли.
   Если в понятиях язычника цель его стремлений и чувствований оправдывала всякие средства и не была, так сказать, заставлена различными соображениями о нравственности или без нравственности поступка, то мы напрасно будем рассуждать, что поступки Олега, Ольги, Владимира были коварны, низки, недостойны правдивого, а тем более мудрого человека. Коварство, как доля или свойство хитрости, у язычника почиталось высшею способностью ума и употреблялось только там, где недоставало прямой силы. Сам летописец, уже христианин, изображая дела Олега при занятии Киева, дела Ольги по случаю мести Древлянской и не помышляет, что это поступки только коварные. Он напротив выставляет их как дела мудрые, хитрые, ибо самое слово хитрость и хитрец означало в то время способность творческую, вдохновенную, вещую. Хитрец и хитрок значило просто -- художник своего дела. Хитрые поступки и дела, в каком бы виде они не обнаруживались, приводили язычника в восхищение и восторг, как высокие качества ума. Нравственный разбор в этих случаях появился уже в христианское время, когда восстановились уже другие жизненные идеалы, и нет ничего ошибочнее судить и осуждать языческую нравственность с точки зрения современных нравственных понятий, к тому же и существующих больше всего только в поучении, в теории, на словах и на бумаге, больше всего в хвастовстве современными успехами развития. Язычник, поступая по язычески, был со всех сторон прав, потому что таково было его воззрение на жизнь и нравственность. Правы ли современные люди, поступающие все еще по язычески, проповедающие даже такую языческую истину, что все, что тебе мешает и сопротивляется на твоем пути, должно быть всячески истребляемо, должно погибать, ибо таков закон борьбы за существование, правы ли эти люди, вместе с тем твердо знающие и высший идеал, и высший закон нравственных поступков?
   В понятиях о нравственности, как и во всех других своих воззрениях, язычник был сама природа, простая, вполне чувственная природа, неразвитая сознательною мыслию. Поэтому его совесть допускала очень многое, чего мы уже не прощаем и почитаем за великий грех. Он напр., бывал часто бесстыден в отношениях к другому полу, о чем говорить в X веке арабы, видевшие Руссов на Волге, о чем свпдетельствует и наш летописец, описывая древний, а быть может еще и современный ему быть Древлян, Северян, Вятичей и т. д. Летописец же рассказывает былину про язычника Владимира, как он бесстыдно отомстил Полоцкой Рогнеде за то, что назвала его робичичем, сыном рабы, и не захотела пойти за него замуж. Однако все это рисует не разврат нрава, как было у Римлян в последния столетия их жизни, не падение общества, а одно малолетное детство этого общества, по нравственным понятиям еще не отделившегося от неразумной животной природы и не ведавшего вины в подобных поступках. Из той же близости к животной природе вырастали и все другие качества языческих нравов, недобрые и добрые.
   Мы сказали, что хитрость и коварство, как ловкие орудия ума, без которых напр, не возможно было поймать ни одного зверя, ни одной птицы, в людских отношениях употреблялись, однако, только там, где не доставало прямой силы. Как скоро язычник сознавал свою силу и могущество, он действовал всегда прямо, открыто, честно, великодушно. Святослав всегда вперед посылал сказать соседним странам, с которыми хотел воевать, -- иду на вас! Святослав говорил так, конечно, от лица всей своей дружины, от лица всей Руси, что вполне соответствовало положению тогдашних русских дел. Но каждый из храбрых, каждый его дружинник, воспитанный с ним вместе в сознании русского могущества, был такой же Святослав в своих нравах и поступках. Об этом засвидетельствовал и летописец, говоря, что с Святославом вся его дружина жила одинаково. Сознание своей силы и могущества есть уже качество богатырское и потому идеал нравственного человека, по языческим понятиям, должен был выразиться, по преимуществу, в лице богатыря, как он изображается в народных песнях-былинах. Храбрые Святославовой дружины, действительно, были богатыри, почему и византийская риторика в описании Святославовых битв, как мы видели, очень походить на песню-былину. В ней, как и в наших песнях-былинах, богатырь-воевода, стр. 223, хватает врага за пояс и помахивает им, защищаясь, как щитом или палицею; и в ней богатыри рассекают пополам и людей и лошадей, стр. 214. Борьба с богатырями заставила и греческого ритора сказать богатырское слово (так в древности именовалась песня-былина) в честь великих и истинно богатырских подвигов этой борьбы.
   Как образ не простой, а так сказать стихийной силы, буйной и ярой, как сама природа, богатырь, -- этот буй-тур и яр-тур древних пееен, конечно, не знал нравственных слабостей или пороков бессилия, каковы коварство, вероломство, криводушие, малодушие, трусость и т. п. Самая жестокость и свирепость, до которых в иных случаях доходит в своих подвигах и богатырь, являлись только выражением простой стихийности его богатырской силы и богатырского нрава. Если христианская нравственность требует именно обуздания страстей, то языческая нравственность тем и отличалась, что в ней всякое движение чувства получало стремительность и горячность самой стихии. Война, месть врагу, истребление врага являлись не простым отношением вражды, но стихийного чувства злобы и ненависти. Вот почему и благодушный, добрейший по своей природе, Илья Муромец становился диким зверем, когда сокрушал врага.
   Богатырское дело было дело дружинное. В нем и нравственность необходимо должна была носить черты дружинного быта и особенно дорожить теми качествами, какие создавали высоту дружинного идеала.
   Различная бытовая среда необходимо воспитывала и различные нравы и различный нравственные понятия. Нрав зверолова, конечно, не во всем походил на нрав земледельца, как и нрав богатыря-воина не во всем походил на нрав промышленника торговца. В каждой среде создавались свои идеалы нравственных людей, и надо заметить. что язычник очень верно опредедял достоинства самого корня нравственных поступков в каждой отдельной среде быта. Звериный и птичий промышленник почитал неприкосновенною святынею чужую добычу, хотя бы она встречалась ему в самом глухом пустынном месте. Купец почитал выше всего правое, т. е. верное слово, честность в исполнении обязательств и сделок. И промышленник-охотник и промышленник-купец на самих себе очень хорошо испытывали великую тяжесть всех трудов, с какими доставались промысловый добычи, и потому, сколько берегли свою собственность, столько же уважали и неприкосновенность чужих добытков труда. Мы видели, с какою заботою Руссы оберегали на Черном море во время крушения чужия ладьи и товары, и знаем также, как они преследовалп злодеев-должников.
   Вообще должно заметит, что нравственный понятия в языческой жизни нарождались сами собою от влияния самых дел и условий языческого быта. Так известные обстоятельства немой торговли без слов, о которой скажем ниже, и которая, как древнейший неизбежный способ сделок между чужими племенами и между людьми, неразумевшими языка друг у друга, в древних торговых сношениях случалась нередко; самые свойства такого образа сношенип заключали уже в себе плодовитое зерно для развития самых прямых и, в высокой степени, твердых и честных отношений и к собственному слову, и к чужому имуществу. Добрые нравственный качества человека в этих обстоятельствах являлись вовсе не от доброго поучения, а как неизбежное последствие его бытовых порядков; они нарождались и воспитывались самым делом повседневной жизни, потому что во многих случаях, при тогдашнем состоянии общества, быть честным, держать крепко правое слово, язычнику было выгоднее, ибо хитрый обман в повседневных сделках должен был разрушать самую основу сношений, которые в то время вообще достигались с немалым трудом. Таким образом можно сказать, что вся нравственность язычника, и в добрых, и в худых своих стремлениях, была естественным произведением самой природы тогдашнего быта.
  

Глава VII. КРУГОВОРОТ ЖИЗНИ В ЯЗЫЧЕСКОЕ ВРЕМЯ.

Руководящее общество. Его основной труд. Промысловый торговый круг жизни. Промысловые торговые связи страны. Иностранная монета, как свидетель глубокой древности этих связей. Товары. Состояние жизни по свидетельствам древних могил. Образованность первородного общества древней Руси и следы иноземных влияний.

  
   Мы видели, что историческое движение Русской жизни в половине IХ-го века ознаменовало себя двумя событиями: призванием из-за моря Варягов в Новгороде и походом за море на Греков в Киеве. Становится также ясным, что и то и другое событие направляются к одной цели, именно к устройству порядка в отношениях домашних и в сношениях с чужими людьми. Кто же был главным деятелем этих в полном смысле всенародных и исторических подвигов? Нельзя отрицать очевидной истины, что в этих великих делах присутствует сознание общих выгод и общих интересов. Такое сознание не могло вырости внезапно или случайно, как гриб. Оно не могло быть занесено и пришельцами вроде пресловутых Норманнов. Оно должно было накопиться в течении долгих веков, ибо мы хорошо знаем, что и теперь, на высоте всякого прогресса, понятия об общих целях и задачах жизни проходят в жизнь и распространяются очень медленно и с великим трудом. Сознание общих выгод, обнявшее своею мыслею весь Русский край от Балтийского до Черного моря, не могло также народиться в сельской и деревенской глуши. Оно впрочем и действует вдоль большой дороги "из Варяг в Греки". Оно, стало быть, народилось и воспитывалось между людьми, хорошо знавшими оба конца этой дороги и стремившимися устроить на этом пути такой порядок, который был бы выгоден и полезен каждому концу в отдельности. Очевидное дело, что здесь действовало целое общество, то есть совокупность людей, которые если и жили по разным местам, но мыслили одно: если и не знали друг друга, но сходились, как друзья, на одной мысли. Этою мыслью или самым надобным делом для каждого из обитателей всей упомянутой дороги, несомненно, был торговый промысл. О древности торговых сношений по этому пути мы говорили достаточно, см. стр. 32 и след. В селах, в деревнях, особенно в городах, лежавших на самом пути и по его сторонам, необходимо жили люди, для которых торговый промысл, в каком бы малом виде он не производился, представлял общую связь, где отношения одного конца дороги переплетались с отношениями другого конца. Каждый, заботясь только о себе, преследуя только собственные выгоды, попадал, однако, на тот же единственный для всех общий путь торга между двумя и даже тремя морями. Свободный или несвободный проход к греческому или варяжскому торгу отзывался своими последствиями даже и в глухих деревнях, а тем больше в глухих городах, поэтому живой интерес о том, как идут дела с Варягами или Греками чувствовался далеко и призывал людей к единству действий. Явные следы такого единства мы уже видели в полках Олега и Игоря, в Цареградских походах. Не говорим о призвании самых князей и о первом Цареградском походе Аскольда. Все это дела некоего особого существа древней Руси, которое, по справедливости, мы можем называть обществом, и при том, руководящим обществом. Выразителями этого общества, его действующими лицами в сношениях с греками оказываются послы и купцы. Мы полагаем, что послование и гостьба гораздо древнее греческих договоров, где они случайно обозначаются в первый раз. Это были самые древние и обычные способы мирных и собственно торговых сношений между близкими и далекими странами. Можно полагать, что послы были водителями купеческих караванов и что без посла по многим отношениям древности не был возможен или безопасен и самый торговый поход. У нас послы и гости, как видели, приходили в Царьград от каждого города, а это служит несомненным свидетельством, что в каждом городе находилась община людей, малая или большая, интересы которой распространялись дальше пределов своей волости и доходили даже до самого Царяграда. Глухой Ростов, лежавший далеко от варяжского пути, посреди диких лесов и болот, и тот однако посредством послованья и гостьбы сносится с тем же Цареградом. Если все эти города были Варяжскими колониями от Балтийского Славянства, основанными в незапамятное время задолго до призвания князей, то уже по одному своему происхождению, как колонии, они должны были состоять из промысловых торговых общин, которые в известном смысле, как впоследствии обозначает и летопись, составляли душу каждого города. Примерно мы можем числить хотя десять городов, существовавших у нас до IX века. И этого очень достаточно для образования из общин всех десяти городов одной силы, если все города сходились в своих интересах к одной цели. Эту-то силу и можем называть древнейшим обществом Руси. Единою целью и единою задачею этого общества, по всем видимостям, был свободный торг с Царемь-градом, ибо все дела и деяния языческого века служат только как бы настойчивым и непреклонным решением этой задачи.
   Так или иначе, но государство всегда основывается обществом, то есть известным союзом людей и идей, союзом общих целей и задач жизни. Завоеватель, какой бы ни был, ведь тоже приводить с собою целое общество, однородно воспитанное и однородно мыслящее, понимающее свои цели одинаково. Наше государство основали не завоеватели и не призванные князья, но, конечно, те люди, которые призвали князей, а эти люди были туземцы, свои люди; они составляли союз городских общин, составляли перворожденное русское общество.
   Мы говорим о туземном обществе, о городах; но как это согласить с Академическим учением о Норманстве Руси, о скандинавском, то есть собственно военном или дружинном происхождении русского государства, с тем учением, которое заставило нас, внимательных и послушливых учеников немецкой учености, искренно веровать, что до призвания князей Русская страна представляла совсем пустое место. Это учение допустит и общество, но только Норманскую дружину, допустит и существование городов, но выстроенных или созданных только по приказанию Норманна Рюрика. Каких либо самобытных сил древней Руси оно ни под каким видом не допускает. Под влиянием этого учения и желая чем либо выяснить себе Русское пустое место, мы с охотою толкуем о младенчестве, в каком будто бы находилась Русская страна до призвания князей, придаем с излишком много значения родовому быту, конечно, как живой картине этого самого младенчества.
   Между прочим, младенчеством объяснялось, напр., первоначальную зависимость Русской страны от чужих людей, от Варягов и Хозар, которые собирали с нее дани. Но почему же не объяснялось этого простым недостатком в стране военных сил, ибо в древнее время, когда являлась в ней военная сила, она сама получала дани, при Роксоланах даже с Рима, при Уннах с Царьграда, что бывало и при Киевской Руси. Нет надобности доказывать, что основы земледельческого быта, на которых, главным образом, устраивался Русский быт, вообще не благоприятствуют развитью в народе военной силы и военных инстинктов. Земледельческий быть всегда отличается прирожденным ему миролюбием, и при встрече с воинствующими хищными племенами, всегда более или менее оказывается слабым и обыкновенно порабощается. Но из этого никак еще не следует заключение некоторых историков, что если "в конце первой половины IX века над оседлым населением Русской равнины господствовали кочевники, то, стало быть, оседлое население было слабо или от дряхлости или от младенчества", т. е., конечно, от младенчества.
   Младенчеством здесь, как видно, объясняюсь отсутствие известной государственной формы, отсутствие владеющей едино личной власти, вообще отсутствие государства. Но и в таком случае сказанное толкование отношений кочевого и оседлого быта будет верно только отчасти, ибо пересиливать кочевника способно не собственно государство, а военная сила, следовательно государство, развитое именно военною силою. У народа может существовать и хорошо развитая государственная форма и даже высшая образованность и все-таки этот народ, слабый в военном развитии, необходимо подпадет под власть диких кочевников. Примеров этому в истории, особенно в древней, когда кочевники составляли, так сказать, стихийную силу, бесчисленны. Вот почему военная слабость народа-земледельца ни в каком случае не может почитаться младенчеством его развития. Народ не бывает совсем младенцем и тогда, когда, по-видимому, у него не существует и государства. Говоря о младенчестве народа, нам необходимо помнить, что государственная форма его жизни, какая бы она ни была, есть уже возрастная степень его развития и потому ее начало никак не может совпадать с минутою зарождения разных других порядков народного быта. Государство является плодом долгой жизни и долгого развития этих других порядков, которые и составляют переход от младенчества к детству, к отрочеству и т. д. При этом сам собою возникает также вопрос, что должны мы разуметь под словом государство, государственная форма жизни, когда говорим о младенчестве народа и почитаем эту форму самым существенным шагом в его развитии? Если будем разуметь здесь самодержавную, феодальную власть, то такой власти наш народ и, призвавши князей, все-таки не имел до половины XVI века, то есть жил по прежнему разрозненно особыми волостями и княжествами в течении целых 700 лет. А по сказаниям древности, он точно также жил и в VI веке; каждый жил с своим родом, на своем месте, у каждого племени было княжение свое. Но мы знаем, что в той же древности существовала политическая форма быта, которую в известном смысле можем также именовать государственною. Это была форма городской общины или городской республики, в которой жили все черноморские и другие колонисты, античные греки, и которая от государства в принятом смысле отличается только тем, что происходит не из военного, а из гражданского источника людских отношений, ведет свой род непосредственно от промысла и торга. В такую форму складывалась жизнь торгового промысла повсюду, во всех странах, во все века, однородно, как у образованных, так и у варваров, лишь бы эти варвары также занимались торгом и промыслом. Образованные развивали эту форму лучше, возвышеннее; варвары жили проще, первобытнее, но точно также в известном гражданском порядке, свойственном этой городской, гражданской форме. Мы полагаем, что в подобном же, хотя бы и не очень развитом устройстве, долгие века существовали и наши русские промышленные и торговые люди в своих городах и городках, и что древний Новгород с своими порядками есть именно та античная русская форма бытового развития. которая до призвания Варягов господствовала у нас по всей сгране. Она не составляла государства в немецком, шлецеровсвоя смысле, но она составляла достаточно крепкую городскую связь людей в древнегреческом смысле. В ней не было государственной немецкой, то есть феодальной, самодержавной власти, но все-таки по необходимости существовала власть веча, власть общей сходки, на первое время весьма достаточная для водворения надобного порядка.
   Однако учение о Русском пустом месте и здесь уверяет нас, что в первой половине IХ-го века, до призвания князей, Русское Славянство все еще жило младенцем, что тогда оно жило еще в первичных формах родового быта (вста род на род), и что поворота к изменению этих форм в гражданские и государственные стал происходить только с минуты призвания княжеской власти; что вообще до этого призвания Русская страна представляла пустыню в отношении народного развития. В таком пустынном виде еще со школьной скамьи мы привыкаем представлять себе первое время Русской истории.
   Но здесь, по всем видимостям, скрываются некоторые недоразумения, поддерживаемые больше всего верованием в Русское пустое место. Родовой быт, изображением которого необходимо начинать нашу историю, влияние которого чувствуется в ней на каждом шагу, в сущности есть только стихия жизни и притом стихия жизни частной, домашней жизни в отдельном дворе или в нескольких дворах -- в деревне. Состояние жизни у домашнего очага в общем облике в начальное время, действительно, было исполнено порядками первичных родовых отношений и связей. Частный быт и до сих пор еще руководится такими порядками. Но так ли было на высоте сознания народом общих целей и задач жизни, в деяниях и движениях жизни общей, посреди общих стремлений и интересов, какими собственно и начинается наша история? Быль ли, напр., способен родовой быть связать в одно целое целую волость, целую Землю, хотя бы и одного племени? Мог ли он выработать особую политическую форму быта, какую необходимо предполагать, если народ жил раздельными, но самостоятельными и независимыми друг от друга волостями и Землями? Скажут, что это были отдельные племена, народившиеся и жившие на своем месте, владевшие родом своим. Но какая же форма связывала отдельное племя в одну общую и самостоятельную жизнь? В частном быту такою формою был род, во главе которого стоял старший или сам родоначальнику или старший в роде. Но большое или малое племя составляло уже новую ступень родового быта. В какой же форме обнаруживала свои деяния и действия эта новая ступень родового развития, что служило ей главою и ее средоточием; в чьих руках находилась власть и владенье всего племени? На это очень ясно отвечает сам начальный летописец. Указывая на жизнь родом, он вместе с тем упоминает о городке, в уменьшительном виде, как о зародыше городского быта; но затем называет даже несколько городов: Новгород, Полоцк, Смоленск, Ростов, Белоозеро, Муром, где первыми насельниками, по его словам, были туземные племена, даже и финские, а находниками, пришельцами, колонистами были Варяги. Он, таким образом, не только не отрицает существования городов в древней Русской земле, но прямо называет имена таких городов. По его разумению, это были основные средоточия племенных волостей или областей, им же называемых княжениями: свое в Полях у киевских Полян, свое в Деревлях, свое Дреговичи, свое в Новгороде у Славян, свое на Полоте у Полочан и т. д. Основываясь на показании летописца, мы можем такое отдельное, свое княжение признать первородною политическою формою древнего русского быта, которая народилась хотя из родовой стихии, но посредством общинных союзов, и именно развитием города, потому что и самое княжение, по разумению нашей древности, не могло существовать без города. В существенном смысле, княжением назывался самый город с его волостью, (следовательно и политическою формою быта являлся собственно город, как и следовало по естественному ходу дел в развитии земледельческого быта вообще. Во всех странах этот быт необходимо приводил к развитью и образованию связей торговых, промышленных, ремесленных и т. п., которые сами собою сосредоточивались на выгодных и бойких местах и по необходимости основывали город, т. е. развивали жизнь городом, общиною и обществом. Городские стены являлись уже как защита и оболочка этой новой жизненной формы. Зарождение таких городов принадлежит глубокой древности. И в нашей стране такие города должны были появиться очень рано уже по той одной причине, что через нее проходили торги между морями.
   Напрасно уверяют, что города у нас строила пришедшая дружина, военное сословие. Она строила крепости для защиты опасных мест, но создать город, как связь промысловой и торговой жизни, могло только время и сам народ. Дружина в таком городе и сама явилась, как пособие, как потребность для защиты, с какою целью и была призвана даже из-за моря.
   Итак, если до призвания князей, по точному свидетельству начальной летописи, у нас существовали племенные княжения и самые города, без которых княжения не могли и существовать, то какое же место в этих княжениях мы дадим родовому быту? Город, как форма народной жизни, не есть родовая форма. Это уже община и притом община весьма разнородного состава, населенная разными людьми не только от разных родов, но и от разных племен, столько же и от инородцев. Таким образом, город мы должны почитать новым основанием для развития страны, тем основанием, на котором построилось не только призвание князей, но и само государство. Поэтому и родовой быт мы должны удалить на известное или неизвестное расстояние от начала нашей истории и начинать ее не родовым, а городовым бытом. Родовой быт, как мы сказали, был основною стихией нашей жизни. Он и остался такою стихией на долгие века, но только у домашнего очага, в кругу частных личных связей и отношений. Связи и отношения общего, то есть политического свойства, общие цели и задачи руководились уже другим деятелем, который вырос, конечно, не из родовых, а из общинных начал жизни. Город был новою ступенью в развитии народа. Только при особом развитии городового быта сделался возможным и необходимым и переход к призванию владеющей власти, то есть переход к зародышу государства. Прямо от первичных форм родового быта такой переход был невозможен, потому что это было не естественно, не согласно с природою вещей. Посаженный в почву первичных форм родового быта такой зародыш тотчас бы заглох и исчез бы без следа. Для него требовалась почва развитая политически, общественно, что могло возродиться только в городе, в городской общине, а не в родовом союзе деревни.
   Вообще, начиная русскую историю и говоря о первичных формах родового быта, нам необходимо столько же, если еще не больше, говорить и о первичной форме нашего городового быта, о самом городе, как матери русского государства или русского государственного быта. Мы вообще должны признать ту истину, что наше развитие шло естественным путем не военного, а растительного, гражданского творчества, что в его недрах из первоначальных родовых порядков прямым естественным путем прежде всего сама собою народилась община, сначала родовая, но по своему существу необходимо приводившая к созданию городка и города, а следовательно и городового быта: что не иначе, как только в городе мог образоваться и зародыш государственный, то есть потребность порядка и правильной власти: что таким образом между родовым бытом и началом государства, в средине их, стоит город, городовой быт, а стало быть, не только община, но и общество, как сознательная сила самой общины.
   Правда, что от IX стол. нам не осталось достаточных свидетельств о древнерусском городе. Но достаточны ли первичные свидетельства и о родовом быте, особенно в том смысле, если им же будем объяснять и политическую форму народного быта? Некоторые порядки и законы родового быта науке пришлось выследить уже по сказаниям последующих веков, доходя даже до XVI и ХVII-го. Если в этом случае поздние свидетельства вполне разъясняли и даже изображали древнейшее доисторическое время, то прилагая тот же способ исследования к разъяснению древнейшего городового быта, мы точно также можем воскресить хотя некоторые черты и первоначальной жизни города. Это тем легче, что указанные формы родового быта несравненно древнее самого города и что поэтому свидетельства о городовом быте X -- XII вв. вполне могут изображать время IX, VIII и других ранних веков. "Но как это можно, -- говорят обыкновенно строгие охранители в истории пустого Русского места, -- ведь о тех далеких веках у нас нет никаких письменных свидетельств? А без этих свидетельств мы будем иметь все только одни вероятия, произвольные фантазии, мечты. Верить можно только ясному и точному писаному свидетельству". Что касается письменных показаний, то необходимо заметить, что они вообще случайны и случайны в равной степени с находками монет и других вещей, а потому их отсутствие при наличности вещественных памятников ни в каком случае не может служить непреложным свидетельством, что о чем письменность не упоминает, того будто бы никогда и не существовало. Первоначальные сведения о нашей стране мы собираем частично от древних Греков и Римлян, частично от средневековых писателей и больше всего от Византийцев. Известно, как случайны, отрывочны и скудны эти известия. Наши собственная летописи начинаются поздно и не описывают предыдущие века даже и отрывочно. Значить ли это, что в те века в нашей стране ничего не происходило достойного описания, что в те века даже и вовсе не существовало Русское Славянство (в чем многие убеждены), а если и существовало, то, конечно, в младенческих пеленках самого первоначального быта? Нам кажется, что в этом случае младенческие пеленки скрывают только трудность ученой задачи, которую за предложенной скудостью известий иначе решить невозможно. Здесь-то и лежат основания тому историческому заключению, по которому выходить, что если кочевники господствуют над оседлыми, то значить оседлые -- младенцы в своем быту. Утверждают, что так именно было в конце первой половины IX века. Тогда наши "оседлые жили в первичных формах быта, жили разрозненно, не успев выработать порядка и государственной связи". Такое заключение держится твердо только по отсутствию письменных свидетельств об ином порядке вещей, но это самое отсутствие свидетельств -- обоюдоострый меч, оно дает ведь равные основания и для мнений совсем противоположных.
   Что вообще значат иные письменные свидетельства, вот тому пример. От первой половины IX века до первой половины XIII века прошло 400 лет. Явились новые кочевники, Татары, овладели Русскою страною и стали в ней господствовать. Византиец XIV в., Никифор Григора, описал это событие точь в точь также, как описывали нашествия кочевников Византийцы V и VI веков. Точно также он не знает настоящего имени Татар и по византийским литературным преданиям называет их Скифами; описывает их нрав и быт заученными риторическими фразами прежних историков. Завоеванные Татарами местности он точно также обозначает заученными име нами Массагетов и Савроматов, Меотиды и Танаиса. На поморье Понта у него по прежнему живут Амаксовии, Тавроскифы, Борисфеняне; на устье Дуная Гунны, -- словом сказать, у писателя первой половины XIV века мы встречаем те же самые и даже меньшие географические и этнографпческие познания и сведения о нашем севере, какие за 1000 лет до него были в ходу в III, IV, V веках. По этим сведениям оказывается, что не только с IX века, но и со времен Геродота здешние дела остаются в одном положении. Верхние внутренние земли над поморьем Понта по старому занимают, как говорит Григора "осколки и остатки древних Скифов, разделяясь на оседлых и кочевых", как, напр., говорил и Страбон о Языгах за 1300 лет до этого времени 174.
   Хорошо, что из собственных летописей мы знаем, какие это были осколки и остатки. Но было время, когда население нашей равнины было безграмотно, не имело литературного образования и не описывало ни своих подвигов, ни своего быта. Можно ли судить на этом основании, что этот быт находился в младенческом состоянии, переживал еще первичные формы? Если б до первой половины XIII века мы также не имели собственных летописных известий, как не имеем их до первой половины IX века, то сказание Византийца Григоры представило бы ту же самую картинку, какую мы обыкновенно ставим в начало нашей Истории. Опять кочевники господствуют над оседлым народонаселением, опять, стало быть, это народонаселение слабо, как младенец, и живет в первичных формах быта, живет разрозненно, не успев выработать порядка, и государственной связи. Все эти слова действительно и с большою правдой можно сказать о Руси во время Татарского нашествия, но только по отношению к развитью государственной идеи и формы, которая, на самом деле, была тогда слаба и малолетна. И ни одного из этих слов нельзя сказать по отношению к развитью народного быта, к порядкам и учреждениям жизни общественной и частной. Степень этого развития, несмотря на Христианство, была еще недостаточна, содержала в себе многое варварство, но сравнительно с первичными формами быта, она стояла уже на большой высоте. Между тем в существенных основах, за исключением христианства и грамотности, она едва ли многим отличалась от той степени народного развития, на которой последовало призвание Варягов. Земля тогда жила раздельными племенными областями в городах, как теперь живет раздельными княжествами тоже в городах; и тогда, как и теперь, она то изгоняет, то призывает себе князей. Точно также и по тем же путям она ведет свои промыслы и торги; точно также враждует между собою и бьется с пограничными соседями и кочевниками; точно также не имеет над собою единой государственной власти и т. д. Теперь посреди инородцев ее связывает в одно целое только одно Русское имя, а больше всего христианство посреди поганства. До призвания Варягов таких связей не существовало. Но по всему видимо, что подобною связью в то время служил промысловой торговый путь по Днепру из Варяг в Греки, именно торг с Греками. По сторонам этого пути последовала и первичная государственная связь.
   Греческий торг, мы будем говорить только о нем, хотя торги Каспийский и Балтийский были не менее важны, уже один Греческий торг с давних времен должен был возбуждать в нашей равнине то промысловое и торговое движение, которое создало не только большие и малые торговые города, но и способствовало объединению общих выгод по всем углам равнины. Это единство обших выгод очень заметно выступает и действует во всех событиях при самом начале Русской иистории. Оно-то и вызвало к жизни эту Историю, дало ей основание в союзе северных областей, призвавших княжескую власть с целью укрепить единство же и порядок в своих действиях. События языческого века с достаточною ясностью показывают также, что основанное государство носило в себе тип более всего промышленный, городской или гражданский, но не военный или феодальный, завоевательный, хищнический, норманский, как это представляется на первый взгляд, благодаря норманской разрисовке всех первых лиц и первых событий. Государство основано не морскими разбойниками, Норманнами-грабителями, но мирными промышленниками своеземцами, которые только о том и хлопочут, как бы устроить выгодный для промысла мир со всеми землями, и главнее всего с Греками, не прощая, разумеется, для выгод же своего мирного промысла, никакой обиды и никакого стеснения в торговых делах.
   Эти промышленники, собравшиеся при Олеге из Новгорода и других городов и переселившиесл в Киев поближе к Гре ческому торгу, и составляли то руководящее общество древней Руси, о котором мы говорим и которое не слышно и невидимо, но настойчиво действует во всяком событии языческого века.
   Собственная наша летопись не дает никаких определенных и ясных сведений об этом особом существе древнерусского развития, быть может по той причине, что летописная память смотрела на промысловой и торговый быт своей земли, как на дело повседневное, обычное, всем известное, о котором нечего было говорить. Ни событий, ни подвигов, достойных особой памяти, здесь не случалось. Из года в год, изо дня в день здесь происходило все одно и тоже. К счастию, об этих повседневных русских делах рассказывают чужеземцы, современники новорожденной Руси. Арабы пишут о Волге и Каспийском торге, Византийцы о Днепре и Черноморском торге. Самое важное свидетельство принадлежит Византийскому императору Константину Багрянородному, который писал около 950 г. и при том пользовался сведениями от самих Русских же людей из далекого Новгорода, как это вполне выясняется из его рассказа. Сами русские люди в коротких словах изобразили ему, так сказать, жизненное круговращение тогдашнего промысла и торга, который в известное время каждый год постоянно отливал во все стороны из своего сердца, Киева, и постоянно приливал к нему с новыми силами. "Как скоро наступить ноябрь месяц, говорить Багрянородный, то Росские князья со всеми Россами выходят из Киева и отправляются в полюдье в Славянские земли, к Древлянам, Дреговичам, Кривичам, Северянам и к другим Славянским племенам -- данникам Россов. Там Россы -- Киевляне проводят зиму, а весною в апреле месяце, когда вскрывается Днепр, по полой воде, отъезжают обратно в Киев." Это был обычный поход не только за сбором дани, но несомненно и для торговли, который продолжался почти целые полгода. Другая, летняя половина года уходила на путешествие в Царьград и в другие Черноморские страны. Как только Россы возвращались в Киев, тотчас же начинались и приготовления к этому новому походу.
   Суда, на которых Россы приходили к Царьграду, говорит Константин Багрянородный, были из Новгорода, а также из Смоленска, Любека, Чернигова и Вышеграда. По-гречески эти имена несколько переиначены обычною перестановкою звуков и написаны: Немогарда, Милиниска, Телиюца. Тцернигога, Вусеград.
   От этих городов сперва они приплывали на реку Днепр и потом собирались у Киева, который (не от того ли?) прозывался Самватас, имя доселе хорошо необъясненное, но встречаемое в мраморных надписях Танаиса в III веке по Р. X., (см. ч. 1, стр. 433). Изготовление судов происходило таким образом: Славяне, данники Россов, именно Кривичи (верх Волги, Двины и Днепра), Лензанины, вероятно Смолняне или вообще племена лесные, рубили зимою у себя на горах (в верхних землях) лес, выдалбливали и строили суда, а весною, как снега начинали таять, немедленно сплавляли их в поближния озера и реки и потом дальше в Днепр и по Днепру в Киев, где вытаскивали их на берег и продавали Россам. До сих пор суда плавающие по Днепру строятся в Любече, Гомеле. Брянске, т. е. в верхних местах Днепровского пути. Киевляне покупали только сами ладьи, а весла, уключины и другие снасти делали из старых ладей сами, потому вероятно, что лучше других знали и умели, как приладить судно к морскому ходу и особенно к ходу через пороги.
   Снарядив ладьи и совсем изготовившись в путь, в июне месяце, след. когда весенния воды Днепра уже достаточно спадали, Россы спускались по Днепру до Витичева, как называлось одно крепкое место, лежавшее на Днепре, которое Россам платило дань. Здесь ладьи останавливались дня на два и на три в ожидании пока соберутся все. Здесь, следовательно, находилось особое сборное место, собственно для морского каравана. До сих пор пониже Витичева Холма существуешь селение Стайки, явно указывающее своим именем на общее пристанище древних плавателей. Стояние у крепкого места, ожидание, пока соберутся все, указывает также, что дальнейший путь по Днепру особенно в первые времена был не безопасен и требовал плавания всею громадою. От Витичева это плавание беспрепятственно продолжалось до самых порогов, вблизи которых по каравану тотчас раз давалось лоцманское восклицанье: Не спи! т.е. не зевай, бодрствуй, ибо близится опасность. От этой обычной лоцманской команды, вероятно, получил свое прозвание и первый порог Днепра. Лоцманы и теперь, как и всегда и везде, больше всего употребляют короткие и повелительный выражения, составляющие особый язык их команды. Из этого языка происходить и имя порога Неспи. Не говорим о том, что Русские прозвища даже и в личных именах очень нередко употребляют те же повелительный наклонения: каковы напр. Коснятин Положишило (XIII в.). Федор Умойся Грязью (XVII в.), и т. п. {Далее рукою автора приписано: Поспел Горе 1613 г. Новг. 3-я, 272. Ред.}
   Несмотря на то, что Константин Багрянородный, написавший имя порога несколько иначе: Ессупи, Нессули, все-таки прямо и положительно утверждает, что оно на Русском и Славянском языке значило: не спать; несмотря таким образом на полнейшую очевидность и осязаемость всего дела, норманисты и до сих пор подвергаюсь это простое и коренное славянское слово величайшим истязаниям и пыткам, всячески допрашивая его на всех скандинавских языках, не скажет ли оно, что Россы непременно были Норманны, Скандинавы. Конечно, под страшными муками слово выговаривает то, что нужно истязателям, и на что наука потом будет указывать, как на курьезные образчики своенравной учености.
   Приближаясь к первому порогу, плаватели встречали торчавшие из воды три камня, которые и доселе именуются Троянами и в древности, несомненно, были облечены каким-либо мифическим значением. Ширина русла на этом пороге была очень незначительна, всего 155 саж.; так что Константин Багрянородный, вероятно, по указанию бывалого Славянина из Руси, сравнивает ее с шириною одной из потешных Цареградских площадок, где цари с боярами верхом на конях игрывали в мяч. Посередине речного русла в этом пороге торчали высокие и крутые острые камни, которые издали походили на острова. Быть может, Багрянородный говорить это, разумее упомянутые камни Трояны. Других камней в самом пороге теперь не существует, ибо их взорвали при устройстве более удобного прохода в порогах. Вода ударялась в эти камни с великим стремлением и низверглась с ужасным шумом, от чего Россы не осмеливались проходит порог прямою дорогою. Они вблизи порога, не выгружая судов, высаживались, кому следовало, на берег и направляли ладьи возле самого берега в угол, т. е. к одной стороне порога, где возможно было пройти бродом.
   По всему вероятию, эта высадка происходила за камнями Троянами, расположенными в реке у левого берега. Потому же берегу устраивали и провод судов: иные, раздевшись до нага, входили в реку, чтобы ощупать босыми ногами направление русла между каменьями, другие в тоже время, сидя в ладьях, осторожно подвигали судно по найденному руслу, всеми мерами сопротивляясь быстрине, упираясь и работая веслами с носовой части, с средины и с кормы. Таким образом, с великим трудом и с величайшею осторожностью, почти переволакивая суда на себе, Россы проходили этот первый порог.
   На вольном месте, работавшие в воде снова усаживались в ладьи и все плыли (7 верст) ко второму порогу, который по русски именовался Улворси, а по славянски Островуни прах, что значили Островный порог, несомненно потому, что этот порог, называемый теперь Сурским, образует сначала длинный в 2 версты остров, у нижней оконечности которого и находится самый порог. Он теперь не опасен, но в древности здесь происходила точно такая же переправа судов, почти волоком, как и на первом пороге. Для объяснения имени Улворси, следует припомнить русское областное (Арх.) слово Улова -- водоворот у берегового мыса.
   Тем же порядком Россы проходили и третий порог Геландри, что по славянски означало шум, звон. Есть областное (Нижегород.) слово Гундра, сумятица, хаос, которое может служить указанием на существование подобного же областного слова с значением имени Геландри. Существует и теперь порог с именем Звонец, четвертый по счету, но он не на столько опасен, как идущий перед ним третий, называемый Лаханным. Быть может, оба эти: порога в древности обозначались одним именем, указывающим на особую примету здешнего плавания в особом звенячем или гремячем шуме воды, слышном и те перь издалека. Как бы ни было, только порог Звонец, на самом деле не столько опасный, как Лоханный, не упомянут в ошисании Константина Багрянородного.
   Четвертым порогом он именует самый большой и самый опасный, Неясытец или Ненасытец, сохраняющий свое имя и до сих дней. Багрянородный говорит, что порог так назывался по-славянски по той причине, что в нем на камнях гнездились пеликаны. По русски он назывался Апфар, Ейфар, что сходно с литовским именем пеликана и какой-то мифической птицы Айтварос, как называется литовцами и домовой. Означало ли имя Айфар то же пеликана, Багрянородный не объясняет, как и вообще не дает никакого намека, чтобы Русские имена порогов всегда значили тоже самое, что и славянские, которые одни только он и толкует или переводит.
   В этом пороге первым делом Россов было скорее высадить на берег храбрую дружину для сторожи и защиты от нападения Печенегов, которые всегда поджидали здесь Днепровский караван. Затем выгружались на берег товары и переносились сухим путем. Живой товар, невольники, скованные, также отправлялись по берегу пешком. Лодки тащили волоком или несли на плечах. Этот сухопутный обход порога простирался на 6000 шагов, что равняется почти двум верстам. И теперь каменные гряды в пороге действительно занимают пространство в длину почти на полторы версты. Пройдя таким образом опасное место, лодки снова спускались на воду, снова нагружались товаром и отправлялись дальше (13 верст).
   Мы видим, что в этом пороге главная и единственная опасность заключалась не в переправе по стремлению реки, ибо его проходили пешком, а именно в нападении со стороны хищных Печенегов. Можно догадываться, что об этой опасности говорит и самое имя порога. На нем гнездились будто бы Неясыти, -- это объяснение не есть ли только иносказание, что здесь гнездились прожорливые степные хищники, которых Россы могли прозывать Неясытями, ибо в древнее время в народном быту каждый народ носил какое-либо особое прозвище, о чем ясно свидетельствует один славянскии памятник относимый Шафариком к 1200 году, в котором называются: Аламанин -- орел, Индиания -- голубь, Команин (Половчин) -- пардос -- барс, Роусин -- впдра, Литвин -- тур, Болгарин -- бык, Сербин -- волк, Грек -- лисица, и т. д.
   У пятого порога лодки проходили тем же способом как у первого и второго порога, то есть по руслу между каменьями, в углу порога, возле самого берега. Этот порог по-русски назывался Варуфорос, а по славянски Вулнипрах оттого, что здесь он образует великое озеро, как толкует Багрянородный.
   Теперь порог называется Волнег или Вовниг, что вместе с древним названием скорее указывает на волнение, чем на призрак обширного озера. Русское имя Варуфорос, если толковать по-русски, точно также заключает в себе указание на особенное волнение порога. В древнем языке вар значит сильное волнение. "Вар бысть и шум мног моря", говорится в древнем житии Иоанна Богослова, по языку относящемся, быть может, к XII или XIII в. Вторая половина имени форос, по всему вероятию, есть изменение и смягчение полногласной русской формы -- порог, Вар-порог. Качество волненного порога не исключает понятия и об озере, ибо чрезвычайное волнение не могло иначе происходить, как на обширном пространстве течения. Ниже порога русло реки в действительности расширяется "и на ней постоянно ходят большие волны". Ниже этого одного порога, говорят очевидцы, заметно особенное волнение во всякую погоду. Кроме того, в пороге и доселе существуете опасный водоворот.
   Миновавши пятый порог, Россы достигали шестого, который по-русски назывался Леанти, а по славянски Веручи, иначе пишется Веруци и Веронци, что значило ключ, кипение воды.
   Так как сдедуемый за Вовнигом теперешний порог Гудидо считается наименее опасным, а за ним новый порог Личный, Лишний тоже "не представляет больших затруднений для судоходства", то шестым порогом Константина Багрянородного мы должны признать 9-й по теперешнему счету порог Вильный или Гадючий (гадюк значит змея), который, по всему вероятию, так назван по особому качеству его русла или фарватера. Это русло несколько раз круто поворачиваете то к левому, то к правому берегу, так сказать, беспрестанно извивается и вертится змеею, от чего, быть можете, произошло и древнейшее славянское название порога Веручи, Верчий, Вертчий, при чем, естественно, существовало и ключевое кипение воды.
   В вершине порога находится также остров Лантухов, иначе Виноградный в три версты длиною, очень напоминающий Русское прозвание, написанное по гречески -- Леанти. И в этом пороге Россы проводили суда точно также, как в первом, возле берега.
   Все плавание в малых ладьях, нагруженных товаром. совершалось, как и следовало ожидать, не прямо через пороги. а в проходах между порогами и берегом, у Неясытца даже с выгрузкою и пешим путем. Стало быть плаватели вообще старались обойти гряды камней по их сторонам и, как видно, преимущественно по левому берегу, который в этом стучае представлял несравненно больше удобств, чем правый.
   Значительные и очень опасные пороги здесь оканчивались. Теперешний Вильный был последний из них. Впрочем за ним существует небольшая забора, называемая иными Явленным порогом, которую тоже необходимо миновать с надлежащею осторожностью. И Багрянородный упоминает еще порог, седьмой по его счету и последний, который по-русски именовался Струвун, что может значить остров. Упомянутая забора, действительно, находится вблизи небольших островов, за которыми в одной версте протягивается и один значительный остров, называемый Большой Дубов. Это имя Струвун может также обозначать древнюю страву, покорм, так как отсюда большие опасности плаванья уже совсем прекращались, и можно было хлопотать об отдохновении и покорме. По свидетельству Боплана, в ХVII ст., Дубов остров Запорожцами прозывался Кашеварницею, "как будто для выражения радости о благополучном проходе через пороги. Там казаки веселятся и угащивают друг друга обыкновенным своим походным кушаньем -- кашею", замечает автор. Это вполне может объяснить почему малый порог у Руссов именовался Струвун, покормный. И в настоящее время, на барках, пройдя благополучно все пороги, все плаватели начинают с большим усердием молиться и благодарить Господа, что миновали опасные и страшные места.
   Багрянородный говорит дальше, что по-славянски этот самый порог назывался Напрези, что значило малый порог. В таком случае было бы правилънее: Мал -- прези: в греческом написании могла легко произойти незначительная порча звука. Но: сохраняя это написание, можно толковать, что здесь обозначено целое выражение: на пороге, или, как говорят малоруссы, настоящие древние Руссы, на порозе -- т. е. дома, на пороге дома, на приволье, после трудного и опасного пути.
   По незначительности этого порога и Багрянородный ничего не говорить о том, что переправа по нем была чем либо за труднительна. От этого места караван скоро доплывал до известного перевоза Кичкас, названного у Константина Крарийским, где обыкновенно переправлялись Корсуняне, возвращаясь из Руси сухопутьем, и Печенеги, отправлявшиеся в Корсунь. Этот перевоз лежал в самом узком месте Днепра и равнялся шириною Цареградскому ипподрому, который простирался на версту. Здесь левый берег реки очень высок и состоит из отвесных скал до 35 саж. вышины. Расстояние с высоты скалистого левого берега до места переправы на правом низменном берегу легко было перестрелить стрелою, почему и здесь Русский караван подвергался нападению Печенегов, которые, вероятно, и за самый перевоз собирали хорошую пошлину, ибо окрестные степи по обоим берегам реки составляли их собственность и привольное их кочевье.
   Пройдя это место, в мирное время, несомненно, с выкупом, а в военное с оружием в руках и с готовностью отбить нападение, Россы вскоре приставали к острову Хортице, который у Константина носить имя Св. Григория.
   В виду пройденных трудов и опасностей этот остров в глазах плавателей, несомненно, почитался священным и очень правдива догадка, что в его имени может скрываться имя самого Хорса -- Дажь Бога. Россы здесь именно и совершали поклонение божеству у старого великого дуба, принося в жертву живых птиц, кур и петухов, хлеб, мясо и что у кого было. Для жертвы они устраивали на земле круг из воткнутых стрел. О птицах бросали жребий и гадали, колоть ли им птиц и есть, или оставить в живых? По всему вероятью это гадание относилось к дальнейипему пути и к тем выгодам, которые ожидали плавателей в Царьграде.
   Поднявшись с острова Хортицы, Россы уже не опасались нападения Печенегов. Отсюда начиналось плавание привольное и просторное. Река становится шире, распадается на многие рукава и течет в широких долинах, который распространяются от берега верст на 6, на 10, а в ином месте и на 20. Эти низменные болотистые долины по большой части и теперь покрыты густыми лесами или кустарниками, камышами, высокою травою, наполнены речными протоками и озерами. Отсюда начинался лес, Геродотовская Илея, лесная земля, называемая и теперь Великим лугом; поэтому только здесь и можно было находить безопасность от степной грозы, от набегов хищного кочевника.
   От острова Хортицы до Днепровского устья (270 верст) Россы плавали обыкновенно четыре дня, справляя таким образом без малого верст по 70 в день. Где-то в устье Днепра караван останавливался и отдыхал два или три дня, уснащивая между тем суда для морского хода, прилаживая мачты, паруса, рули. Как известно, устье Днепра, при впадении в море, образует обширный, так называемый Лиман, Ильмень-озеро, в которое впадает и река Буг. Багрянородный говорить, что Россы, изготовивши ладьи, подавались в этом озере куда-то назад к Днепру, где опять останавливались на некоторое время. Эту заметку не иначе можно объяснить, как тем, что они подавались в устье Буга, вверх, к местам теперешнего Николаева, где также могли грузить какой либо товар, шедший с верховьев этой реки; или же, не изменяя путей глубокой древности, останавливались у бывшей Ольвии, неподалеку от устья Буга, где в X веке все еще мог существовать небольшой городок. Кроме того, в это место они могли заходить в ожидании благоприятной погоды для плавания в открытом море.
   Из Лимана морем, выждавши погоду, Россы отправлялись на парусах, держась всегда берегов, так как и самое течение моря отсюда несется главною струею вдоль берега к Одессе. Они, таким образом, достигали Днестровского лимана, так называемого Белобережья, где Цареградское устье Днестра представляет единственную стоянку для судов, где и Россы тоже останавливались несколько времени и затем продолжали путь к Сулинскому устью Дуная.
   У Дуная снова встречали их Печенеги, владевшие степью от Дона до этого места. Опасность заключалась в том, что нельзя было ни за каким делом пристать к берегу, а часто случалось, что морское волненье прибивало суда именно к берегу.
   Тогда все Россы выходили на сухой путь и общими силами защищались от Печенегов.
   Дальше за Сулиною не предстояло уже никакой опасности и Россы свободно продолжали путь, минуя или заходя в Болгарские места, в Коноп у южного Дунайского устья, в город Костанцию (Кюстенджи), к рекам Варнасу (Варна) и Дицине.
   Наконец подплывали к Греческим берегам, в область Месимврийскую (город Мисиври) и затем в самый Царьград. Таково было плавание Россов, подверженное многим затруднениям и опасностям, говорить Багрянородный. Такова была цена тем паволокам, золоту, серебру, различным овощам и всяким товарам царских земель, какие добывались этим странствованием в знаменитый Царьград.
   Надо примерно полагать, что все плаванье с остановками продолжалось от Киева до устья Днепра дней 15, от Днепровского устья до Дуная дней 10, и дней 15 до Царьграда; всего дней 40, и едва ли менее целого месяца 175.
   О пребывании Россов в Царьграде, мы уже довольно знаем из договоров Олега и Игоря. Эти договоры, начало которых должно относиться еще ко времени Аскольда, устраивали и утверждали именно порядок и разные обстоятельства Русского пребывания в Греческой земле. Они, следовательно, служили обеспечением для обыкновенных каждогодных походов Руси за греческим торгом. Мы указали, что военные походы Руси под Царьград предпринимались вообще в крайних случаях и ограничивались только одною целью, отмстить за обиду и вытребовать у гордого и коварного Грека надобные условия для правильных и постоянных сношений. Это стремление устроиться с Греками правильно лучше всего и объясняете, какое начало или какая существенная задача двигали Русской жизнью при самых первых шагах ее развития. Промышленный и торговый склад этой жизни вполне воскресает перед нами в приведенном описании каждогодного странствования. К осени, вероятно, не позже октября, Россы с такими же трудами возвращались домой, в Киев, с товарами царских земель. А в Ноябре, как сказано, вероятно, по первому подмерзшему пути, Киевские князья со всею дружиною оставляли Киев и отправлялись в полюдье.
   Уже из договоров с Греками мы видели, что в Царьград рядом с дружинниками-послами ходили всегда и купцы от каждого города. Нет оснований сомневаться, что Киевские купцы отправлялись с князьями и в полюдье, те за сбором кормленья, т. е. даней и даров, эти за променом своих южных товаров на товары Верхних земель. В этом же осеннем караване должны были возвращаться в свои города и иногородные послы и гости, ходившие в Царьград вместе с Киевлянами. Судя по тому, как в половине XII века все князья поголовно охраняли на Днепре от Половцев торговые караваны купцов Гречников, собираясь каждый с своею дружиною, можем заключать, что в IX и X веках они с тою же целью выезжали со всею дружиною из Киева, дабы сопровождать караваны, и своих, и чужих купцов и вместе исполнять и княжеское дело, собирая дани, давая населению суд и правду. Проводы заезжих гостей по своим землям, по-видимому, были делом святого обычая от глубокой древности, как еще заметил император Маврикий в VI веке, говоря, что Славяне провожали гостей от места до места и очень заботились об их безопасности. Так и в христианское время Св. Владимир два дня с войском провожать по своей земле к Печенегам христианского проповедника с Запада, Бруна. 176 Проводив путника до ворот своей границы, ибо эта граница была укреплена валом и частоколом, князь слез с коня, вывел путника за ворота пешком и взошел на холм с одной стороны ворот, а Брун стал на другой стороне, тоже на холме и воспел антифон. После того князь прислал к нему своего старейшину с такими словами: "Я довел тебя до рубежа своей земли. Здесь начинается земля неприятелей. Ради Бога, прошу тебя, не обесчествуй меня, не погуби свою жизнь напрасно!" Здесь мы видим даже и обряд древних проводов и присутствуем при той горячей заботе о госте-страннике, какую испытывать каждый хозяин своего места, отпуская путника на вероятную беду и погибель, что и составляло великое бесчестье для домохозяина.
   Вообще должно полагать, что общий поход в Полюдье в существенном смысле был походом промысловым, в котором промышленность княжеская, дружинная соединялась в одно с промышленностью настоящих купцов. По-видимому, и самое слово полюдье дает особый гражданский оттенок этим походам, ибо сборы полюдья отличаются от даней и состоят по преимуществу из даров. В начале XII в. (1125 г.) оно прямо и называется осенним полюдьем даровным. В былинах упоминается, что приезжий для торговли купец подносил дары князю и княгине, а потому и обратно, приезжавший в полюдье князь должен был тоже получать дары от местных торговых людей, или вообще от местной общины. Дары же по Русскому обычаю сопровождались всегда пиром, широким угощением и притом отдаривались взаимно. Всенародные пиры и братчины начинали устраиваться по преимуществу в осеннее же время и необходимо предполагать, что полюдье или объезд по волостям князей и купцов-гостей давали прямые поводы к устройству общественных пиров. В свидетельствах XIII в. княжеские дары взимались "по волостям и по постояниям", т. е. наволостных станах или погостах, где бывали остановки и непременно пиры и угощенья. Затем находим прямые известия, что в XII веке на пирах дарили друг друга, князья южные -- товарами Русской (Киевской) земли и Царских Греческих земель, а северные -- товарами Верхних земель и Варяжскими с Балтийского поморья. Это был неизменный обычай гощенья и угощенья, и по старому же Русскому обычаю принимать гостя без угощения и пира, как равно и ходить в гости без даров, было невежливо и неприлично. А в древности гостем в собственном смысле назывался именно заезжий купец; гостьбою именовалась странствующая торговля, гостинницею, гостинцем -- проезжий путь, дорога. Все это наводить на мысль, что дары в первоначальном значении должны означать любовный промен товаров и что полюдье составляло обычный способ такого промена. Княжеские объезды, как объезды предержащей власти, приходившей вместе с тем для суда и расправы, по естественными причинам обращали эти дары в установленную дань, в оброчную статью. Но такое значение дары получали уже от особенного развития властных княжеских отношений к земле. Всякий дар, как выражение любви и мира, необходимо должен иметь своим началом отношения обоюдных выгод и в известной степени равенство отношений или сношений. Поэтому должно полагать, что и князья не приезжали в волость с пустыми руками. О дарах со стороны князей есть только позднее указание, но оно дает основание для заключения и о древних временах. В 1228 г. Новгородский князь Ярослав с посадником и с тысяцким поехал как бы гостем во Псков. В то время, по разным обстоятельствам, Псковичей ожидали себе от князя злого умысла. Пронесся слух, что князь везет оковы, хочет ковать лучших мужей. Псковичи заперлись в городе и не пустили князя. Возвратившись в Новгород, Ярослав сталь жаловаться всему городу, что Псковичи его обесчествовали, что ехал он к ним, не мысля на них ничего грубого, "но вез было им в коробьях дары, паволоки и овощ". К этому необходимо припомнить и древнее значение слова товар, которым называется и товар купецкий и военный стан-обоз, и вообще имение, запас. Впоследствии слово товар, как общее обозначение запаса и имущества, сохраняет только одно значение торговое, почему можно догадываться, что и в первое время происхождение всякого запаса и имущества было тоже только промысловое и торговое; и прежде чем устроился военный товар, обоз или стан, то есть вообще военное собирание товара, в стране давно уже существовал и хаживал по своим путям товар-обоз торговый.
   Как бы ни было, но описанные Константином Багрянородным обыкновенное, т. е. каждогодное путешествие Россов в Царьград, и, по возвращении оттуда, новый осенний поход на всю зиму в полюдье проистекали, главным образом, из потребностей промысла и торга, и составляли обычное движение жизни для всей передовой действующей силы тогдашнего Русского населения.
   Так древнерусская жизнь совершала свое промысловое круговращение из Киева. Было ли что либо подобное в Новгороде, было ли что либо подобное в других старых городах, хотя бы и в меньшем размере? Летопись молчит об этих повседневных делах своего времени и только уже впоследствии случайно дает указания, из которых с полным вероятием возможно заключить, что тоже самое промысловое круговращение жизни происходило напр, и в Новгороде. К Варягам за море Новгородцы отправлялись тоже весною. В 1188 г. Варяги где-то в своих городах "в Хоружку и в Новоторжце" заточили гостей Новгорода. За это Новгородцы на весну не пустили своих за море ни одного мужа, "ни посла им вдаша", и отпустили их без мира.
   Известие, хотя и позднее, но достаточно раскрывающее те же отношения к Варяжскому заморью, какие искони существовали и к заморью Греческому. Купецкие походы совершались весною; с купцами отправлялись и послы, как особое свидетельство мира и любви, как заложники мира, без которых, по-видимому, и купцам нельзя было вести правильную безопасную торговлю. Адам Бременский (половина XI в.) говорить, что Русские в Воллине жили как свои люди, следовательно странствование Новгородцев, главным образом, предпринималось к устью Одры, а также, вероятно, к устью Травы, кроме того, в Данию и в другие места Балтийского побережья, не минуя Готский берег или остров Готланд. Из Дании до Новгорода, по свидетельству Адама, ходили иногда в 4 недели, а от устья Одры в 43 дня, что по пространству времени равнялось походу в Царьград. Как в Воллине постоянно пребывали Русские, так и в Новгороде постоянно жили Варяги, отчего одна из улиц называлась Варяжскою и где в христианское время Варяги имели свою церковь Св. Пятницы на самом Торговище. Впоследствии Ганзейские приходящие купцы разделялись на летних и зимних. Несомненно, что и до основания Ганзы, все из тех же Варяжских славянских городов, древнейшие их купцы тоже приезжали жить в Новгороде, одни на лето, другие на зиму. Зимние к тому же приходили даже горою, т. е. сухопутьем.
   Можно полагать также, что путешествие на далекий север, в Двинскую страну и дальше в Пермь, к Печере, к Югре, Новгородцы предпринимали тоже по весенним водам 177. На это указывает короткая отметка детописца, что в 1079 г. "убиша за Волоком князя Глеба, месяца Маия в 30". Не иначе как по весенним же водам они спускались и в Низовую страну по Волге к Болгарам и дальше в Каспийское море и за море. В город Будгар и Арабы снизу, от Каспия, прибывали в первой половине Мая месяца, как именно было в 922 г. Так точно и Норманны весною же приплывали к эстонским и прусским берегам, а стало быть и в Новгорода где, променяв свои товары на туземные осенью, возвращались домой. Ясно, таким образом, что караваны из противоположных мест сходились в торговых средоточиях в одно время.
   Военные походы зимою в эти страны прямо указывают, что зимнее время, как необычное, избиралось для внезапного набега. Однажды зимою же ходили воевать и на Болгар, но тот путь всем людям был не люб, потому что "непогодье есть зиме (зимою) воевати Болгары, идучи не идяху".
   Нельзя сомневаться, что и другие старые города, подобно Киеву и Новгороду, лежавшие на таких же речных распутьях, как напр. Полоцк, Смоленск, Белоозеро, Ростов, Муром, таким же образом справляли свои промысловые и торговые походы, с раскрытием весны в страны дальния, а с наступлением зимы к окружным соседам. Такой порядок промысловых и торговых дел устроивала сама природа, ибо дальний путь не сравненно выгоднее и легче было делать по воде, так как и ближние пути несравненно легче было делать по зимним дорогам, когда бесчисленные болота, реки и речки покрывались льдом и ставили для путников природные мосты.
   Таким образом, с вероятностью можно заключить, что во всех торговых средоточиях древней Руси, во всех старых ее городах оборот промысловой жизни в существенных чертах был один и тот же.
   Съездивши летом за море, накупивши заморских товаров, торговая дружина этих городов осенью и на зиму разъезжалась в полюдье, т. е. по внутренним торгам и торжкам или ярмаркам, к которым в свой черед собирались с своими домашними товарами окрестные волостные люди и окрестные торговцы и промышленники. Что полюдье направляло свои пути не к пустыням и одиночным деревням, а именно по городам и погостам и вообще по местам, куда тянули промысловые и торговые связи, в этом не может быть сомнения. В оброчных податных княжеских рассчетах XII в. оно заменяется даже словом погородие. Равным образом погосты, становища, станы, стайки, несомненно, имели значение теперешних ярмарок и выбирались для постоя, конечно, не по прихоти путников, а больше всего по значению местности в промышленных связях населения.
   Само собою разумеется, что такое круговращение промысловой жизни не могло возникнуть и распространиться в одно полустолетие от прихода Варяжских князей, а тем более по повелению и устройству каких-либо Норманнов. Несомненно, что оно ведет свое начало из далеких веков.
   Что именно так или иначе торговая промышленность ходила по всей стране, забиралась во все углы нашей равнины, об этом очень красноречиво и убедптельно рассказывают вещественные доказательства: во первых бесчисленные клады и находки древних монет, с давнего времени и до настоящих дней постоянно пополняющие общий вес этих несомненных и неоспоримых доказательств. Очень жаль только, что ученая их оценка с этой точки зрения началась недавно и очень многое, что было найдено в прежнее время в смысле исторического свидетельства, невозвратно погибло для науки.
   Обыкновенно, любители нумизматики мало интересовались сведениями о местах, где случались находки, как равно и о подробностях самого открытия монет, в древних ли могилах, или в поле, или в городище и т. д.
   Особенно изумляют своею многочисленностью находки Арабских монет, которые поэтому и были приведены в известность прежде других. Эти монеты все серебряные, названием диргемы, величиною в прежний 30-ти копеешник или двузлотый и менее, до теперешнего пятиалтынного. По годам чеканки оне обнимают время от конца VII, то есть от самого учреждения у Арабов их чеканки, и до начала XI столетия, т. е. до времени падения царства Саманидов, которые владычествовали тогда над всеми Закаспийскими странами. Наиболее многочисленны монеты VIII, IX и X вв. Они попадаются целыми и резаными на куски, половины, трети, четверти. Очень вероятно и даже очевидно, что эти диргемы и их обрезки ходили по всей Руси, как своя народная монета, и непременно обозначались русскими именами, в роде кун, резан, вевериц, векшиц и т. п. Объем кладов и находок довольно различен, что вполне должно соответствовать естественному различию существовавшего в древности богатства. Вегречались клады в несколько пудов. Такой клад был открыт в 1802 или 1803 г. близ города Великих Лук, на берегу реки Ловоти, этой древней Славянской дороги к Ильменю, на которой мы указывали сел. Словуй и Купуй. Часть этого клада упала в реку, а в оставшейся части заключалось до 7 пудов серебра. Древнейшая из монета относилась к 924 г., позднейшая к 977 г.. след. клад был зарыт во времена св. Владимира.
   В 1868 г. в Муроме на Воеводской горе открыть клад в 11 тысяч монет, весом два с половиною пуда; чеканка монет больше всего относится к первой половине X в.; позднее не было, но было несколько монет VIII -- IX вв.; ясно, что клад зарыт в половине X в.
   "Во время смут, да и в мирное время, говорить Савельев, предкам нашим негде было укрывать свои капиталы, как "в матери сырой земле". Она заменяла для них сохранные банки. Отлучаясь для торговли, на войну ли, они тщательно хоронили добро свое в поле, близь своего жилища, или на берегу реки: делали тут или по близости тайный знак -- набрасывали камень, или садили деревцо, и возвратившись открывали по ним свое сокровище. Но в случае их смерти, безответный банкир на всегда хранил вверенную тайну. Наследники могли рыться и перессориться в чаянии клада, -- без содействия слепого счастия клад никому "не давался", и мог пролежать тысячу лет на том же месте, пока благоприятный случай не открывал его пришлецу -- счастливцу".
   Напрасно иные, напр. Кене, предполагали, что это были капиталы грабительские, почему их обыкновенно, и присвоивали все тем же единственным живым людям в древней Руси, Норманнам. Если бы и Норманны успевали грабежом собирать эти богатства, то все таки ясно, что по всей стране арабская монета ходила в изобилии и те же сотни и тысячи диргемов со хранялись во дворах, как скопления и сбережения промышленных и торговых людей. Впрочем, увлекаемый Норманским призраком, и сам Савельев, достойнейший исследовател Мухамеданской нумизматики, говоря о находке арабских денег в одном древнем городище под Ростовом, утверждал этою находкою владычество Норманнов на том месте, то есть утверждал, стало быть, пребывание Норманнов повсюду, где ни попадались арабские деньги в особом количестве 178.
   Одновременно с арабскими монетами и в одних же кладах с ними в перемежку находят немалое количество монет Европейских, именно англо-саксонских и немецких, преимущественно X и XI стол., что при свидетельстве Адама Бременского о торговле Воллина в XI стол, яснее всего определяет, с какими Варягами в это время Русь жила в самых тесных торговых связях и сношениях. Относительное множество и этого рода монет заставляет с верностью предполагать, что и они ходили на Руси как деньги под особыми именами, из которых одно, щляг, быть может, прямо к ним и относится.
   Академическое коснение в норманском тупике, заученая и бессознательно повторяемая мысль о единственном народе Норманнах, никак не дозволяли, однако, с тем же вниманием распространять поиски о монетах в более отдаленные века. Римская и Греческая нумизматика на почве древней Руси, как историческое доказательство торговых связей, мало кого и даже никого не интересовала. Находки этих монет встречаются реже не потому, чтобы так было на самом деле, но потому, что реже всего на них обращали должное внимание, ибо они никак не доказывали принятой истины о Варягах -- Норманнах, хотя первое основание в этом деле положил первый же заводчик Норманствующей теории, академик Байер, описавши римские монеты, находимые на Прусских берегах в древнем Вендском заливе. Но так как эти монеты ни в какую строку не шли при доказательствах о Норманстве Руси, то их вскоре и оставили в покое. Мы, конечно, говорим только про нашу русскую ученость. Надо признаться, что только подобные доказательства о Норманстве, они одни, понудили и помогли начать самостоятельные исследования и об арабских монетах. О римских и греческих монетах ученые нумизматы отметили только одну истину, что эти монеты, встречаясь в малом числе, очевидно, не имели значения денег, а служили только предметами украшения. Так говорил Кёне 179. Это говорилось тотчас после приведенного им же самим известия о находке 80 римских монет начала III века в самом Киеве, и в ряду с известием о 800 серебр. таких же монет конца II века, найденных у вершины реки Роси, в сел. Махновке. Больше всего такие монеты были находимы в Киевской стороне, особенно в области реки Роси. Поселяне называют их даже особым именем Ивановыми головками, быть может, от сходства с изображением Усекновения главы иоанна Предтечи, ибо на античных монетах, и особенно на римских, изображались только головы императоров. Все это показывает, что находки монет в тамошнем крестьянском быту дело обычное, что следов. и в древнейшее время оне необходимо имели значение денег и, быть может, они то и прозывались пенягами, пенязями, именем, по всему вероятию, тоже латинского происхождения.
   Вообще в южных краях Русской равнины и в соседней с нею Польской стране находки римских и греческих монет постоянно раскрывают и утверждают ту истину, что древнее население этих мест находилось в постоянных связях с античным миром и очень хорошо знало цену римских и греческих денег, приобретая их торгом и войною, получая их под видом дани, или субсидии, стипендии, как говорили Римляне. Но те же монеты ходом торговли забирались и дальше на северо-восток. Они были находимы и в Харьковской губернии в Ахтырском уезде, монета Цезаря и денарий II века по Р. X.: и на Волге в Казанской губернии, денарий Марка Антония; и у Ростова на Ростовском озере, монета импер. Домициана 1-го века по Р. X. {Здесь автор хотел добавить сведения о находках римских монет в Каменец-Подольской губ.: вложено Прибавление к No7, 1855 г. Подольских Губернских вед. со статьею В. Шевича. "О монетах и медалях, находимых в земле в Каменец-подольск. губ. Ред.}.
   В последнее время, кроме упомянутой выше, стр. 987 Киевской находки, -- в 1873 г. в пяти верстах от Нежина открыт клад серебряных римских монет, числом 1312, первого и второго века по Р. X. В 1875 г. в Пензенской губернии найдено 63 римских монеты второго века 180.
   Такие находки, наравне с Арабскими диргемами, показывают, что и в античные века наша страна точно также скопляла по местам достаточные богатства, который никак не могут быть относимы только к грабежам, потому что в ряду с находками кладов очень часто попадаются и одинокие экземпляры этих монет, свидетельствующие о простой потере. Сравнительно с количеством находимых арабских монет, количество античных менее значительно, особенно в наших северных краях, -- явный признак, что торговые сношения в этих Финских краях еще мало знали цену денег, хотя бы как товара: что туда еще не проникали на постоянное жительство промышленники южных мест и именно Славяне. Однако видимо, что внутри страны, по ее прямым дорогам, от моря до моря, с каждым веком торги приобретали более и более силы, так что в VIII, IX и X вв., когда полились к нам арабские деньги, страна уже вполне сознавала все выгоды денежного обращения вместо простой и первобытной мены товара на товар. В это время она как бы с особою радостью и жадностью водворяет у себя серебряники Арабов, как самый удобный, самый ходячий товар, который, таким образом, вполне выясняет, насколько развились потребности страны и с какою силою обозначилось ее промысловое развитие.
   Как бы ни было, но разнообразные монеты, греческие и римские, персидские и византийские, арабские и германские, одни от первых веков Христианства, другие позднее включительно до X в., рассыпанные по нашей стране в разном количестве и одиночно, служат выразительнее письменных документов, неоспоримыми свидетелями той истины, что страна от глубокой древности и до призвания Варяжских князей всегда оставалась широким поприщем для торговых и промышленных связей не только с ближайшими, но и с далекими ее соседями. Монеты Передней и Малой Азии, островов Греческого или Средиземного моря, Африки и Испании и т. п., переходя из рук в руки, попадали, наконец, и в нашу землю.
   При этом необходимо припомнить, что клад в народном быту и в народных понятиях получил мифический облик, сделался мифическим, как бы живым существом, которое можно открывать посредством разнородного колдовства, особенно при помощи вещих трав. Народные Травники наполнены бесчисленными записями и указаниями средств, как добывать клады. Эти верования тоже идут от глубокой древности и сохраняют в себе отражение той действительности, когда всем было известно, что накопленное богатство нигде иначе не сохранялось, как только в земле, и когда этот общий повсеместный обычай неизбежво возраждал и повсеместное верование, что при помощи известных вещих средств и примет легко можно добывать спрятанное. По народному поверью иные клады прятались прямо на погибель человеку, иные доставляли ему богатство и счастье 181.
   С первых веков христианства в Русской стране монета была уже ценным товаром, самым удобным для сбережения и для промена, почему в торговле она и занимала свойственное ей место.
   Другие товары сами же русские люди еще в половине XII века распределяли на особые отделы, согласуясь с особым характером товара, откуда какой приходил. Были товары Царских земель, т. е. вообще Греческие или Черноморские; были товары Варяжские с Балтийского моря. Те товары, которые приходили с Каспийского моря, несомненно, также обозначались своим именем, Хозарскими, Хвалисскими, Болгарскими и т. п. Самые произведения Русской земли отделялись на товары Верхних земель, то есть северных краев страны, и на товары Русских земель, как в собственном смысле обозначался весь Киевский или Южный, Роксоланский край древней Руси.
   В числе товаров Греческих первое важнейшее место принадлежало паволокам, дорогим и недорогим Греческим шелковым тканям с золотом и без золота, которыми одевались богатые люди не только на нашем севере, но и на Балтийском Поморье, куда этот товар шел в немалом количестве и через Новгород. Слово паволока, поводимому, означало тоже что портище в последующее время, то есть кусок ткани в меру целой одежды на средний обычный рост. Рядом с паволоками видное место занимало золото и серебро в различных вещах женского и мужского убора, каковы были: серьги, браслеты, запястья, обручи, перстни, кольца, запаны, застежки, пуговицы; тканые и кованные кружева для отделки, платья вокруг по вороту, по прорехам, по полам и по подолу. Не говорим о дорогих камнях, жемчуге и тому подобных предметах, составлявших всегда наилучшее украшение того же золота и серебра.
   В простом быту, для которого золото и серебро и драгоценные камни по своей цене не совсем были доступны, их вполне заменял разнородный бисер, которым торговля в нашей стране происходила с глубочайшей древности. Бисер -- имя древнеиндийское басура, блестящий, басурас, хрусталь, кристалл; как и самое монисто, бисерное ожерелье, тоже родня древнеиндийскому манис, жемчужина, драгоценный камень. Следовательно, объяснять происхождение у нас бисера только от одних Арабов, потому что и по-арабски он называется буср, не совсем основательно. Бисер древнее самой древней славы Арабов. Раскопанный могилы древних обитателей России, обнаружили вообще, что бисерные украшения были в всеобщем употреблении у всех племен нашей страны. И, конечно, здесь мы должны встретить произведения весьма различных времен, ибо бисер мог сохраняться долго и мог переходить из рук в руки в течении целого ряда веков. О значительной древности памятников этого рода засвидетельствовал даже летописец начала XII века: "Однажды случилось мне быть в Ладоге, говорит он под 1114 г., и Ладожане рассказали мне, что у них существует вот какая диковина: когда бывает туча, гроза великая и дождь, то после того дети находят глазки стеклянные, и малые и великие, провертаны; а другие подле реки Волхова собирают, которые выполаскивает вода, -- суть различны, от них и я взял себе более ста". Глазками летописец называет, по всему вероятию, особые круглые разноцветные вкрапины, по рисунку очень похожия на глаз, которыми украшалась каждая буса или крупная бисерина. Ладожане уверяли, что эти глазки падают с неба в туче. В доказательство, что это еще не такое диво, они рассказали летописцу, что их старые мужи, ходившие за Югру и за Самояд, сами видели, как в тамошних странах из тучи падали, как бы сейчас рожденные, веверицы (белки) и оленцы, которые потом выростали и расходились по земле. "Если кто этому не поверит, прибавляет летописец с своей стороны, пусть почитает Хронографа", откуда и приводить свпдетельство, как некогда в царствование импер. Проба, в туче и дожде, упала с неба пшеница, "а в другое время крохти (крошки) серебряные, в иное время каменья". Так объясняли себе древние Ладожане находимые у них по земле и по берегу реки различные бисеры с изображением глазок, какие нередко попадаются и в могилах, отмеченных самою отдаленною древностью. Люди начала XII в. уже не находили сходства в этих бисерах с теми, какие, несомненно, были в употребление в их время, а в их время, как можно судить по качеству и количеству бисера, находимого в курганах конца X и XI вв.. в большом употреблении был бисер стеклянный -- простой цветной, нередко покрытый золотом или серебром, как производилась и составлялась обыкновенная в то время мозаика.
   Известно. что в средние вева, уже в VII веке, Константинополь очень славился производством всякого рода стеклянной мозаики и финифти (эмали). Мы видели выше стр. 178 и след., что его храмы и дворцы е великою роскошью по сводам и стенам украшались мозаическими картинами, покрывались сплошь мозаикою под золото или серебро, разцвечивадись мозаическими узорами повсюду, где этого требовали тогдашния понятия о роскоши и вкусе.
   Нет сомнения, что рядом с храмовою мозаикою Константинополь производила в особом изобилии и бисер, столько ценимый варварами, как украшение их женских нарядов. По крайней мере, торговля бисером должна была особенно процветать именно в Царьграде. Едва ли не оттуда она перешла и к Арабам, как потом перешла в Венецию. Но и самые Греки получили это производство от Египтян и Финикиян. Оно издревле было известно и далекой Индии. Поэтому бисер приходил к нам не от одних Арабов, как вообще толкуют наши археологи, основываясь только на показании Арабских свидетелей. Множество бисера и именно глазатого, открывают в гробницах Воспора Киммерийского, в Керчи и на Таманском полуострове, а те гробницы относятся по большей части к первым векам Христианского летосчисления.
   Если наша страна издавна была в сношениях с древними Черноморскими торгами, то нельзя сомневаться, что там же она приобретала и дорогой бисер, который, как мы заметили, переходя из рук в руки, мог сохраняться долгие века и попасть в могилы X и XI веков. Если глазки города Ладоги в 1114 г. были уже необъяснимою древностью, то можно заключать, что город Ладога занимал свое место, быть может, несколькими столетиями раньше призвания Варягов.
   В курганах Англии также попадается подобный же глазатый бисер. Там объясняют, что это изделие местного производства, сохранившаяся от Римских времен, объясняют совсем противоположно нашим археологам, которые, что ни откроют в своей Земле, в виду чародеев Норманнов никак не осмеливаются помышлять о местном пгроизводстве и старательно изыскивают откуда бы такой памятник мог попасть к нам на Русское пустое место? Производство глазатого бисера требовало большего искусства и большего знания стеклянных составов, поэтому ни в какой древневарварской Англии оно процветать не могло. Оно искони процветало только на египетском, финикийском, ассирийском, индийском Востоке, а в более поздние века, по всему вероятию, в самом Царьграде. Глазатый бисер вообще должен был цениться дорого. Араб Ибн -- Фадлан рассказывает, что Русские женщины лучшим украшением почитали ожерелье из зеленых бус, так что за каждую бусину платили по диргему-серебрянику. Однако, в курганах зеленые бусы попадаются очень редко, и то по-одиночке. Не означает ли у араба зеленый тоже, что разцвеченный, т. е., по описанию нашей летописи, глазатый. Как бы ни было, но торговля бисером и в том же роде пронизками из недорогих камней, напр. из сердоликов, аметистов, горного хрусталя и т. п., была очень распространена по всей Русской стране, и несомненно, что значительная доля такого товара приходила к нам из Греции, через Киев, и с востока, через Каспий, а дорогие камни непременно из Индии и даже от Урала и Алтая, откуда их получали еще античные Греки. Какая-нибудь часть могла, конечно, попадать и с Запада.
   Северные люди, в том числе и Русские, особенно дорого ценили также разноличные овощи и пряные зелья южных и восточных стран, в числе которых первое место занимал перец, любимейшая приправа кушанья от глубокой древности. Перцом, финиками и другими подобными овощами Византийцы угощали еще Уннов в половине V века (см. ч. 1, стр. 416), заметив, что варвары очень дорожили этими овощами по той причине, что в их земле они были редкостью. В Новгороде, даже и в XIII в., перец поступал в уплату пошлин наравне с деньгами. Нельзя сомневаться, что под именем разноличных овощей и наши Киевляне вывозили не только финики, но и все другие южные плоды в сухом виде, какими Греция торговала с незапамятных времен. В нашем народном быту и до сих пор в большом спросе всенародное лакомство, так называемый цареградский стручек, рожки, итак равно грецкий орех и т. п. плоды, которые, как можно полагать, с незапамятной древности доставляли лучшее и ценное лакомство, по крайней мере, для достаточных людей. Все, что в старом Русском быту отмечалось именем грецкий: напр. грецкое мыло, грецкая губка и т. п., несомненно, ведет свое начало еще от первых веков нашей истории, иначе все эти предметы, приходившие потом из Турции, прозывались бы не грецкими, а турецкими, как в действительности и обозначались иные вещи наравне с грецкими в XVI и XVII столетиях.
   Из Греции же Россы привозили деревянное, т. е. расти тельное масло и виноградное вино, красное и белое, больше всего, вероятно, красное, которое в Слове о полку Игореве, как можно догадываться, именуется синим. Древний естествоиспытатель, Плиний, цвет красного вина тоже сравниваете с синебагровым, фиолетовым цветом дорогого камня аметиста, почему понятнее становится и Русское обозначение -- синее вино, как и синий виноград. В Галицких народных песнях и в наших былинах воспевается зеленое вино, по всему вероятию, белое виноградное.
   Меньше сведений мы имеем о товаре Варяжском; однако знаем, что уже в IX в. главною его статьею были Фрисские сукна, которые тогда же могли попадать и в Новгород. От XII в. у нас уже известно Ипское сукно, называемое так от города Ипра. От Варягов приходили также холст и полотно, изделия медные и железные, олово и свинец, янтарь, а также соленые сельди, которые в то время, в X и XI вв., ловились, главным образом, по Славянскому Поморью и особенно у острова Ругена, т. е. у Варягов -- Руси (ч. 1. стр. 652), откуда с упадком Славянской торговли и сельди потом ушли к Датским берегам. Да и все указанные товары шли тоже через руки Варягов Славян. Наконец с Балтийского моря в иные времена доставляли соль и самый хлеб.
   Главными товарами Русских верхних земель были дорогие меха: соболи, горностаи, черные куны, песцы, белые волки, красные и бурые лисицы и т. п., также рыбей зуб, или моржевые клыки, сокола, кречеты.
   С Востока от Хвалисов (Ефталитов), из за Хвалисского или Каспийского моря приходили те-же предметы, какие можно было добывать и в Царьграде, каковы были индийские и китайские бумажные и шелковые ткани, ковры, тот же перец и пряные зелья, дорогие камни, серебряные и золотые вещи, особенно пояса и конский убор, барсовые и сафьянные цветные кожи. Пардус -- барс был очень известен древней Руси, и кожами пардуса, вероятно, целыми с шерстью, заменяли ковры, князья дарили друг друга, как лучшим и дорогим подарком. С Востока же приходило и оружие: Дамасские. Демешковые булатные клинки ножей и сабель.
   Несравненно больше свидетельств о торговом круговороте и о торговых связях нашей страны с отдаленными землями находим в древних могилах.
   Здесь различные предметы тогдашней торговли, не совсем подверженные истлению, сохраняются в самом веществе, хотя и потерпевшем от времени, но все-таки с достаточною ясностью указывающем на свое происхождение, или туземное, или чужеземное.
   Повсюду распространенное языческое верование в живую жизнь и за пределами гроба заставляло язычников обряжать своих покойников, как будто живых людей. Их полагали в могилу во всем богатстве их убора, со всеми вещами, какие покойник особенно любил и употреблял при жизни, ставили ему в сосудах даже питье и еству, так что в этом отношении почти каждая могила, особенно более богатая, сохраняла в себе весь надобный обиход живого человека. Нам уже известно, из свидетельства Арабов, что и жены Руссов отправлялись на тот свет за своим другом. С ним же иногда клали любимого его коня, любимую его собаку. Очень естественно, что могилы в известном смысле довольно подробно обрисовывают, по крайней мере, внешний быть населения.
   В последнее время раскопка курганов производится с особым усердием. Добывается множество вещей самых разнообразных. Но эта самая добыча великого множества предметов начинает уже устрашать благомыслящих исследователей нашей древности, по той особенно причине, что накопленный материал и доселе почти не подвергается никакой ученой обработке. Первый прием такой обработки, по нашему мнению, должен бы заключаться, по крайней мере, в том, чтобы вещи были изданы в рисунках, т. е. были бы изображены точно и подробно, с простым описанием и точным указанием их положения в гробницах при остовах покойников. Одни описания, без изображений, с какою бы точностью они не были исполнены, что вообще случается очень редко, никогда не дадут науке основательного материала. Описание как рассказ о предмет, к тому же о предмете невиданном и совсем новом, никак не может равняться изображению этого предмета. К тому же, для иных предметов очень трудно найти даже и подходящее название, так они невнятны и свое образны. Поэтому каждый отчет о раскопке необходимо должен бы сопровождаться изображениями всех найденных вещей, и если б все курганное, что уже в настоящее время скопилось в общественных и частных собраниях, было изображено, то, быть может, мы уже имели бы более отчетливое понятие о том, на какой степени находилось развитие нашей страны, хотя бы только в IX веке, в какой зависимости оно было от соседних земель, в чем проявлялась его самостоятельность и самобытность и т. д. Вообще мы имели бы тогда положительные и решительные ответы на многие вопросы и запросы самой Русской Истории.
   Между тем, в настоящее время накопленное и постоянно прибывающее, можно сказать, неисчислимое богатство лежит, как мертвый капитал, совсем не производительно и, при всей сохранности, все-таки от разных причин мало по малу исчезает, подвергается порче, утрате, забвеяию, где и когда что найдено, отчего является путаница в вещах и, следовательно, потеря первоначальной достоверностн самых находок. Особенно все это может случаться в частных собраниях, но известны даже значительные утраты и в общественных хранилищах. Вещи, после многих издержек и многих трудов при их добывании, исчезают для науки бесследно. Об этом стоить подумать, и, пока еще не поздно, следует принять решительные меры к их спасению навеки, т. е. к изданию в свет их рисунков.
   Достойный почин в этом деле принадлежишь графу Уварову, издавшему, с присовокуплением рисунков, весьма обстоятельное и подробное исследование о курганных раскопках, произведенных в 1851 -- 1854 годах в древней Ростовской и Суздальской области, где обитала наша летописная Меря 182.
   На протяжение ста верст в длину и около 50 в. в ширину, между городами Ростовом, Переяславлем, Юрьевым и Суздалем, расследовано 163 местности или поселения и раскопано 7729 курганов разной величины. Судя по найденным монетам, восточным и западным, наибольшая часть могил принадлежала X-му веку, некоторые можно относить к началу ХII-го, а иные, конечно, и к IIХ-му и даже к VIII-му векам, каков напр. под Ростовом городец на реке Саре, где монеты найдены больше всего только VIII и частью первой половины IX века.
   Погребение своих покойников древние Меряне исполняли двумя способами или обрядами: сожжением и простым погребением. Тот и другой обряд иногда встречаются, так сказать, рядом под одной насыпью. Сожженные кости, обыкновенно, собирались и полагались в глиняный горшок, как о том свидетельствует и летопись, говоря только о племенах Славянских. Очень примечательно, что обряд сожжения более всего сосредоточивается около городов Ростова, Переяславля и Суздаля. Это дает повод и достоверное основание заключать, что Переяславль и Суздаль, упоминаемые летописью позднее Ростова, существовали однако уже в X, а вероятно и в IX веке, когда впервые помянуть и Ростов. У озер Ростовского и Переяславского, самые поселенья были гуще, многочисленнее, ибо курганы разбросаны большими трупами по 100, по 200, по 300 в одном месте. Как известно, Меряне были племя Финское, родственное Мордве и Мещере. Но должно полагать, что именно сожженные гробницы больше всего могли принадлежать Славянам. Наш летописец в точности свидетельствует, что славянские племена, и в том числе Вятичи, соседи Мерянам, сожигали мертвецов. Вятичи сожигают и ныне, прибавляет он, то есть в XI или в начале XII века, когда впервые составлялась летопись. Особое сосредоточение сожженных гробниц вблизи городов еще больше удостоверяет, что это пригородное население было по преимуществу Славянское. Так, в близкой окрестности города Юрьева, сожженных гробниц совсем нет, вероятно, по той причине, что в X веке здесь не было города, ибо Юрьев основан на памяти Истории, в 1152 г., когда Славяне, под влиянием Христианства, уже перестали сожигать своих покойников, и стало быть в X в. они еще не заселяли этой местности. Кроме того, древнее название Ростовского озера Неро, а Переяславского Клещино, название двух рек, текущих от Клещина, одна к западу в Волгу, другая к востоку в Клязьму -- одинаковым именем Нерль, название самого Суздаля -- суть имена древнеславянские. Озеро же Клещно существовало у Балтийских Славян, как и имя Суздаля, и даже имя самой Москвы, упоминаемое в начале XI столетия 183. Неро и Нерль скорее всего могут указывать на Геродотовских Невров и белорусских Нуров, Неров, Норов. Славяне-колонисты, зашедшие в Мерянскую землю, конечно, прежде всего должны были занять самые выгоднейшие местности, именно, по славянскому разуму на озерах. Здесь они и оставили свое древнейшее имя Неро, и в течении веков держались ближе к первым поселениям, оставляя свой след в сожженных гробницах. Во всяком случае, летописец помнит, что в IX в. или же и раньше, колонистами ростовской Мерянской земли были Варяги, т.е. Славяне, хотя бы то были и Вятичи, как известно, пришедшие тоже от Ляхов или от западных Славян.
   Как жили Меряне в Х-м, а следовательно и в IX и в XI веках, об этом расказывают сами могилы.
   Начнем с одежды. Они носили сорочки из холста или полотна. Обыкновенную верхнюю и нижнюю одежду шили из шерстяной грубой, но весьма плотной ткани, из сукна, которое, по всему вероятию, приготовляли сами, так как в могилах на ходится значительное количество овечьих ножниц для стрижки овец. Праздничную верхнюю одежду украшали по воротнику широким, а на грудных прорехах узким узорчатым, иногда золотным кружевом, из Царьградских шелковых и золотных паволок; иногда золотным шнурком. О покрое одежды, от которой остаются только истлевшие лоскутки, судить весьма трудно. Видно только, что при ней употреблялись запаны, пуговицы, пряжки; что золотые ткани на воротниках и на груди подкладывались берестою, вероятно, для большей сохранности, дабы ткань не мялась и всегда была в своем виде. Нарядная одежда богато украшалась медными привесками вроде запан, устроенными из медной, сплетенной в какой либо узор проволоки, причем к нижней доле у каждой привески привешиваиись на колечках медные же лепестки, иногда в виде стрелок, а также колокольчики и бубенчики, с явною целью, чтобы эти привески при ходьбе и движении могли звенеть.
   Такие запаны помещались по одной, в виде треугольников, у каждого плеча, иногда на правом две, на левом одна. На груди кафтана, до пояса, вместо пуговиц или взамен нашивок помещались продолговатые или четыреугольные подобные же запаны с подобными же звенящими лепестками, колокольчиками и бубенчиками.
   Особенно богато украшался пояс. Он был кожаный наборный, усаженный серебряными или медными бляшками, с пряжкою. Спереди к нему прицепляли также помянутые запаны в виде коников с звенящими лепестками, колокольчиками и бубенчиками. Попадались запаны коников о двух головах, расположенных по сторонам запаны. Северовосточные инородцы и теперь носят подобные привески, точно также и на груди и на поясу. На поясе носили ключ, ножик, огниво, иголку, шило, мусатик (точильный брусок), костяные гребни и гребенки с резьбою и даже складные с футляром; на поясе же висел мешочек с деньгами или с складными весвами. В женском наряде примечательны большие овальные, величиною более двух вершков, прорезные запаны или пряжки, в виде чашек, носимые у правого бедра, а иногда и у обоих бедр.
   Головной убор мужчин и женщин устроивался из кожи или ремня, который, быть может, служил только связью какой либо кики или особой шанки, и на котором со стороны висков помещались проволочные кольца серебряные или медные, иногда малые, иногда большие, в различном количестве, от одного до восьми и более. В иных случаях ремень обтягивался листовою медью или серебром и вместо такого ремня употреблялся легкий обруч, чаще серебряный, иногда бронзовый и даже железный. Такой убор, конечно, имел значение древней диадимы, венца, венка или того ремня теперешних русских ремесленников, который носится ими с целью сохранить волосы, чтобы не распадались. Этот ремень-пояс и теперь украшается серебряными бляшками. Вообще убор показывает, что Меряне носили длинные волосы и, вероятно, длинные локоны по вискам, которые и украшались вверху серебряными и другими проволочными легкими колечками ж кольцами. Мужчины носили также шапки из золотной ткани и с золотным же околом.
   Для шитья одежды употребляли иглы и шила бронзовые и железные, малые и большие, а также и сделанные из кости. Любопытно, что для сохранности игол употребляли кожаные футлярчики. Употребляли малецькие булатные ножички вроде наших перочинных и маленькие оселки для точения таких ножиков, а также шил и иголок.
   В числе мелких предметов попадаются маленькие бронзовые щипчики, для какой надобности, трудно объяснить, быть может, для шитья или другого какого рукоделья.
   В ушах, и мужчины и женщины носили серьги, обыкно венно серебряные, иногда бронзовый, густо позолоченные, особой формы, состоявшей из кольца с продетыми в него металлическими же бусами, одною или тремя. Эта форма приходила с востока, ибо между западными древностями, по замечанию гр. Уварова, она совершенно неизвестна. Носили даже по две серьги в каждом ухе, но когда попадается одна серьга, вероятно у мужчин, то всегда только в правом ухе.
   Меря не носили и такие серьги, каких не встречается ни на западе, ни на востоке и какие, впрочем, чаще всего находят только в Московской окраине. Это металлический кругловидный листок величиною около двух вершков, из которого выделывалась в верху форма ушного кольца, а в нижней доле ввязалось семь, и непременно семь лепестков, в виде листьев, так что вся фигура, действительно походила на кленовый или подобный древесный листа, корень которого обделывался, как упомянуто, в виде ушного кольца. Форма серег, как и других подобных вещей, несомненно, служила показанием этнографической особенности того или другого племени.
   Шею украшали металлическими, серебряными или медными гривнами вроде обручей, устроенными из гладкой, или витой проволоки, а также монистом или ожерельем из разноличного бисера и бус с привесками, цатами, монетами и разными амулетами, каковы были напр, зубы и когти медведя, иногда сделанные даже из металла, раковины -- змеиные головки, янтарные куски, птичьи косточки и т. п. В числе привесок на ожерелье весьма часто попадаются бронзовые уховертки, лопаточки для чистки ушей. Вот в какое время и у Залесских Мерян мы встречаем заботу о чистоте тела.
   На руках носили в собственном смысле об-ручи, т. е. браслеты из одной толстой или сплетеной тонкой проволоки или из пластин, украшенных самым простым резным узором, напоминающим обыкновенный полотенечный. Обручи носили и мужчины, и женщины, не только у кисти руки, но и выше локтя, а иногда и на ноге у колена.
   На пальцах рук носили кольца и перстни, с печатями, т. е. разными пзображениями, иногда на каждом пальце; перстни попадались и на пальцах ног. Кольца, перстни и обручи-браслеты встречаются даже из цветного стекла, синего и фиолетового.
   Обувь, вероятно, составляли лапти, но попадаются и сапоги, как можно судить по подковкам, которые, однако, были находимы только по одной, что дает повод причислять их, как замечает гр. Уваров, к шпорам, хотя и то будет вероятно, что они могли употребляться в зимнее время при ходьбе по льду.
   К числу предметов убранства можем отнести и неболъшие шкатулки или сундучки, иногда окованные листовым серебром, в которых, вероятно, сохранялись дорогие уборы, серьги, кольца, браслеты, ожерелья и проч.
   Из вещей домашнего хозяйского обихода гончарные изделия, горшки и друтие сосуды в большинстве не отличаются особенно добрыми качествами работы. Только "в некоторых из древнейших поселений, у озер Ростовского и Переяславского" найдены сосуды отличного достоинства, и по свойству глины, и по изделию. Об иных сосудах надо заметить, что, по-видимому, Меряне тут же при похоронах лепили из глины, напр, чарки для питья, которые и полагали с покойником. Попадаются очень редко и медные сосуды, напр, найдена чаша. Довольно часто были находимы деревянные ведра, окованные тремя железными обручами и с железною же дужкою для подъема.
   Найденные замки и ключи, большие и малые, очень замысловатые по форме, могут указывать, что ими запирались не только двери домов, амбаров, клетей, но и сундуков, и мелких ящиков.
   В числе обиходных железных вещей найдены винты, крючья, скобы, пробои, долота, клещи, гвозди, ножи большие и малые с костяными и деревянными черенками, украшенными резьбою, иногда обвитыми серебряною проволокою и даже обделанными серебряным листом с черневыми узорами. Ножик и мусат-точило, привешенные на поясе, составляли необходимую принадлежность каждого покойника, даже и у детей. Огонь Меряне добывали посредством огнива и кремня.
   Из хозяйственных орудий попадаются сопшик, цепы, кирки и серпы в женских гробницах. В одной гробнице один серп был положена на груди, другой в ногах покойницы.
   Из рыболовных снастей найдены гарпуны, багры, крючки, иглы для плетения сетей. От конского убора -- стремена, удила, седла.
   Меряне вооружались секирами или топорами и топорцами или молотками разной величины; также метательными стрелами и копьями или рогатинами, сулицами. Большие топоры с широким лезвием имели длинное древко почти в рост человека. Мечи появлялись у них очень редко, как и золото. Во всех раскопанных курганах, а их было 7729, найдено только три меча, да и то в их числе была одна сабля. Так, и золотых серег найдено только три пары. Только три меча на всю Мерянскую область доказывают, что это оружие не было в употреблении в здешней стороне, что единственною ее защитою была секира или топор, которых найдено множество и самых разновидных форм.
   Точно также редко обозначаются и щиты, которые, если были деревянные, то конечно все истлели.
   Меряне вовсе не знали также саадашных или колчанных, т. е. мелких стрел и потому становится неизвестным, стреляли ли они из луков? Поводимому, это по преимуществу степное оружие в своем распространении от юга и востока по северу до них еще не доходило.
   Видимо по многим признакам, что Меряне жили очень самобытно и к тому же нисколько не беднее, если не богаче тех обитателей, которые населяют их страну в наши дни.
   Изобилие железных и медных вещей, серебряных серег, обручей, колец и перстней, которые составляли любимый убор женщин и мущин, вполне подтверждает это заключение. Собственно золотых вещей у них было очень мало, но все-таки они украшали свои одежды превосходными цареградскими золотными тканями, кружевами и снурками.
   Очень верно замечание графа Уварова, что многие медные вещи Меряне обрабатывали сами, так как в Городце на Саре открыты были даже и плавильные горшки. Предметами их собственного изделия могут почитаться описанные привески, нагрудные и поясные, которые все состоят из плетеной проволоки и по простому способу плетения совсем равняются обычным крестьянским плетеным или браным кружевам. Меряне в обработке иных вещей употребляли краски и позолоту сусальным золотом; изготовляли резные вещи из дерева и кости; украшали резьбою и медные, и серебряные вещи, особенно браслеты, обручи, сгибаемые из простых гладких пластинок. Эта резьба также очень напоминает самые простые узоры полотенец.
   Мы полагаем, что и большая часть железных вещей обрабатывалась также дома, в своей стране, если не в области Мерян, то в области Новгорода или Белаозера. В начале XVI ст. на устье р. Луги в погосте Каргальском собирали дань железными крицами, топорами, сковородами. Быть может, это производство шло из далекой старины. Припомним и Новгородский город Устюжну Железопольскую на р. Мологе.
   Находимые при покойниках ключи свидетельствуют не только об их зажиточности, но также, быть может, и об особом звании общинного ключника. Так как и находимые при покойниках вески и гири могут свидетельствовать не только о торговом человеке, принимавшем деньги обыкновенно всегда в отвес, но и об особом общинном звании серебряного весца, который упоминается, например, в XIII в. в Новгороде, как должностное общественное лицо.
   Вещи, какие употребляли Меряне для своего убора и на другие потребности, приходили к ним от Запада с Балтийского моря, от Греков из Цареграда, от Камских Болгар с Каспийского моря и, вероятно, от Пермской стороны.
   Почтенный автор исследования мерянских курганов, по большому сходству некоторых вещей с находимыми в скандинавских странах, заключает, что Норманны жили и посреди Мерян, что они владычествовали над Мерянами, что Норманны же привозили к ним и восточные монеты и изделия западных стран.
   Нам кажется, что в этом случае, как и во мнопих других, Норманны могут остаться в стороне, ибо сходство мерянских вещей с такими же скандинавскими доказывает только, что существовали торговые связи не с Скандинавами собственно, а вообще с Балтийским поморьем, где весьма бойкую торговлю производили и Варяги -- Славяне. И лучшим доказательством этому служит приводимый автором счет найденных монет. О монете вообще он говорит, что монета есть "лучшее доказательство торговых сношений с страною, где она чеканена".
   В курганах было найдено 80 монет германских разных мест; 27 англосаксонских, и только три датских и шведских и 3 византийских. Из скандинавских земель, стало быть, только Британия доставила самое большое, третью долю против общего числа Германских монет, что очень понятно, ибо в Британии славянские балтийские торговцы находили больше надобного товара, чем в Щвеции или Дании, почему им чаще попадали в руки и британские деньги, который, конечно, они же привозили и в Ростовскую область. Общее число найденных западных монет вполне доказываете, что Мерянская торговля производилась больше всего с Южным, т. е. с славянским берегом Балтийского моря.
   Затем Норманны должны бы оставить у Мерян несравненно больше мечей, чем найденные три, ибо в скандинавских землях находки мечей при покойниках весьма обыкновенны. Отчего бы им не оставить и какой либо рунической надписи, хотя бы в одну букву? Мы не говорим о том, что при внимательном изучении и сравнении скандинавских изделий с изделиями напр. внутренних земель Европы или же с арабскими, многие из них по производству могут, пожалуй, оказаться вовсе не скандинавскими, ибо замысловатые сплетения с птицами, зверьми и человеческими фигурами, по которым обыкновенно отличают так называемый норманский или скандинавский стиль, не есть еще исключительная принадлежность одного скандинавского про изводства. Эти плетеницы в IX и X вв. господствовали по всей Европе и потом составляли особый отпечаток так называемаемого романского стиля, который, в свою очередь, питался наиболее всего византийским востоком.
   Вообще, не все то, что сходно с вещами находимыми в Скандинавии, можно относить к скандинавским же изделиям, и не всякий меч, найденный где либо в Орловской губ. и сходный по украшению с найденными в Скандинавии, можно прямо называть норманскими. Как мы уже заметили, иностранные археологи в противоположность Русским, все находимые в их стране вещи, за исключением вещей явно римского пли античного изделия, нисколько не стесняясь, всегда прямо относят к туземному производству, очень часто утвердительно, иногда основываясь на вероятности. Так напр. вырезанные обронно и очень искусно пряжки, заданы, привески и т. п., и в особенности все предметы, отличающиеся сканною или филогранною работою, едва ли принадлежали к туземному скандинавскому производству. Нам кажется, что производство всякой скани или филограни от глубокой древности процветало только на востоке, в особенности у античных Греков. По наследству оно оставалось в руках восточных же народов и в средние века. Тогда его изделия переходили в Европу или из Византии или же от Арабов, вероятнее всего из Багдада -- Вавилона, как называли этот город наши предки, который славился своими изделиями из золота и серебра. Сканное производство требует большой опытности и больших познаний в технике этой работы, поэтому очень сомнительно, чтобы средневековой, все-таки варварский север, занимавшийся к тому же больше всего войною, мог усвоить себе это в высокой степени трудное, очень копотливое и дорогое производство. Мы полагаем, что и медные Мерянские проволочный плетения, о которых мы упомянули, что они могут принадлежать туземным изделиям и которые по существу работы тоже относятся к сканному производству, едва ли выделывались у самих Мерян. Вероятнее всего это произведения Пермские, вообще приуральские, где восточное искусство должно было свить себе, хотя бы и не очень богатое гнездо с самых давних веков. Та сторона всегда находилась под влиянием если не античной, то до-арабской Персии и других закаспийских государств.
   Вообще, по находимым вещам нельзя еще утверждать, что эти вещи обрабатывались там, где их больше находится, иначе пришлось бы доказывать, что арабские деньги чеканились в нашей стране, так как нигде оне не открываются в таком количестве.
   Равным образом, по находкам Скандинавских вещей, никак нельзя заключать о ходьбе по нашей стране или пребывании в ней Норманнов. Для распространены этих вещей по всем углам Русской равнины достаточно было и одних русских же купцов, получавших иноземные товары и деньги в приморских и заморских городах и развозивших их по своим Русским местам.
   Как бы ни было, но очерк Мерянского быта, восстановляемый самыми могилами, может служить показанием, что и в других углах Русской страны люди IX и X века жили подобным же образом, больше или меньше богато, смотря по торговому или промышленному значению местности, но в постоянных связях и сношениях с главнейшими торговыми путями страны, а следовательно и с главными средоточиями этих путей, каковы были Киев и Новгород и Великий город Болгарский. Если глухие селения внутри лесов и болот Ростовской области употребляли, кроме других иноземных привозных вещей, даже и Цареградские золотные дорогие ткани, то уже это одно служить достаточным свидетельством о бойкости древних торговых связей и сношений по всей стране.
   Сравнительно с Мерею, еще большим богатством отличалась Мурома в древнем городе Муроме. Тамошние находимые вещи, в общем характере сходные с Мерянскими, отличаются более искусною работою и лучшими формами 184.
  
   Отважные походы за море, неутомимые странствования вдоль и поперек по своей стране естественно доставляли первоначальному обществу Древней Руси известную долю образования. Путешествия знакомили с иными землями и с иными людьми, следовательно, распространяли круг понятий и сведений, конечно, больше всего только в промышленном практическое направлении. Знание мест, людей, их обычаев и нравов и разных порядков их жизни было очень необходимо для самого торга. Оно и доставляло именно ту степень образования, которую можно весьма точно определить словом бывалость.
   Те послы и гости, которые изо всех городов каждый год хаживали в Царьград, а стало быть точно также и за Варяжское, и за Хвалисское (Каспийское) море, возвращаясь домой, конечно, вместе с различным товаром приносили и множество рассказов о далеких странах и чудных землях, в которых приходилось им бывать, следы подобных рассказов обнаруживаются в самой летописи, где она касается описания иноземных обычаев.
   Таков напр, рассказ Новгородца Гюряты Роговича, слышанный им от Югры, о людях, сидевших где-то за этою Югрою на море в высоких до небес горах и с великим кличем и говором просекавших гору, желая высвободиться. В горе у них было просечено малое оконце, в которое они разговаривали, но нельзя было разуметь их языка. Они, объясняя рукою, указывали на железо, прося дать юг, или нож, или секиру и отдаривали за то скорою, т. е. дорогим мехом. До тех гор путь быль очень труден и непроходим, все пропастями, снегом и лесом. Пояснение этого рассказа находим у Арабов, которые в этом случае рассказывают или Русские или Болгарские повести.
   Арабский географ начала XV в., Бакуи, пишет следующее: "Юра (Югра) есть земля, лежащая близ моря Мрака. Летом там дни бывают очень длинные, так что солнце слишком 40 дней не садится. Жители не сеят: но у них много лесов; живут рыбою и звероловством. Путь к ним лежит через такую землю, где снег никогда не тает. Говорят, что Болгары возят туда на продажу сабли. Другой арабский географ начала XIV в. Абульфеда, о той же Югре, по-видимому, слышал рассказ от Русского. "На севере от Руссов, говорить он, находятся те народы, которые заочно производят торговлю с чужестранцами. Это делается следующим образом, как то рассказывал один человек, который сам туда ездил, и по словам которого сказанные народы живут близ берегов северного океана. Караван, пришед на их границы, ожидают пока жители известятся о том. Тогда каждый купец, на известном и назначенном месте раскладывает свои товары, положа на них заметки. По уходе купцов, приходят тамошние жители, раскладывают свои товары, состоящие из шкурок скифских ласточек и лисиц и т. п., оставляют все там и уходят домой. Тут купцы приходят опять, и тот, кому мена кажется сходною, берет скифские товары; а тот, кому это не покажется, не берет своих товаров до тех пор, пока оба не сойдутся в цене, после чего разъезжаются".
   Почти тоже географ Бакуй рассказывает и о болгарской торговле с Весью. "Вайсуа или Валсу (Весь), говорить он, есть земля по ту сторону Болгаров, расстоянием от них на 3 месяца пути. День там бываете очень длинен, а за ним следует столь же длинная ночь. Когда Болгары приходят туда для торговли, то раскладывают свои товары на одном месте, где и оставляют их на некоторое время, потом приходят опять ж подле своих товаров находят то, что жители хотят за них дать; ежели они довольны, то берут, а ежели нет, то оставляют, ожидая придачи. При этом, ни покупщик, ни продавец, не видят друг друга, как тоже делается в южных странах в земле Черных (негров). Впрочем, жители Валсу не ходят в землю Болгаров оттого, что не могут снести тамошнего лета".
   Эта отметка не ходят к Болгарам вообще должна обозначать, что народ Весь, как и другие его соплеменники, не участвовали в действительной торговле, не ходили с торгом по чужим землям, хотя бы и к соседям 185.
   Надо заметить, что упомянутые арабские географы в этих рассказах несомненно пользовались источниками более древними, чем то время, когда они составляли свои географии, ибо в начале XV стол. Болгары, как народность, уже не существовали, а о Веси арабские свидетельства больше всего относятся к X веку.
   О другом рассказе старых русских мужей, ходивших за Югру и за Самоядь в XI столетии, мы уже упоминали выше стр. 360.
   Западные писатели и путешественники в XY и XVI вв., Сабинус, П. Иовий, Герберштейн, как сами они говорят, от Русских же людей получали сведения о приуральских и зауральских странах, и можно с достоверностью полагать, что существовали и русские описания этих стран, до нас не дошедшия, которыми, однако, уже пользовался Герберштейн. Отрывов таких описаний находим в списках XVI в., под следующим заглавием: "О человецех незнаемых на въсточней стране и о языцех разных", где описываются за Югорскою землею разные отрасли Самоеди и, между прочим, говорится и о немой торговле. Вверх реки Оби Великие есть иная Самоед. (Туда) ходят по подземелию, иною рекош, день да ночь, со огни, и выходят на озеро; и над тем озером свет пречуден, и град велик стоит, а посада у него нет. И коли поедет кто ко граду тому и тогда шум велик слышен в граде том, как и в прочих градех. И как приидут в него, ино людей в нем нет, ни шуму не слышети никоторого, ни иного чего животна. Толико во всяких дворех ясти и пити много всего; и товару всякого, кому что надобе. И он положить в цену противу того, да возмет, что кому надобе, и прочь отходят. А кто что без цены возмет и как прочь отъидеть и товар изгинет у него, и обрящется паки в своем месте. И как прочь отходят от града того, и шум паки слышети, как и в прочих градех".
   По своему характеру эти рассказы отзываются все теми же повестями, какие выслушивал в нашей же стране от древних Скифов сам отец истории -- Геродот за 450 лет до Р. X. (ч. 1, стр. 245)? сохранивши самое имя Югры в своем имени народа Ирков; теми повестями, какия, по свидетелъству Аристотеля, афиняне с жадностью слушали на своих площадях от людей, возвращавшихся с берегов Днепра и с Кавказа, откуда, конечно, идут и все баснословные сказания о Гиперборейцах и других чудах нашей страны, рассеянные в сочинениях античной древности. Все это служить достоверным свидетельством, что в течении 1500 лет от Геродота включительно до X века, торговое хождение по разным углам нашей страны не прекращалось, что там или здесь, в ней всегда находились бывалые люди, предприимчивые ходоки на край света, быть может, те самые ходиаки, ходонаки, которые упомянуты своими именами на мраморных надписях Танаиса в III веке по Р. X. (ч. 1, стр. 433). Эти то ходоки в течении 15 столетий не отменяли своих предприятий и непрерывно до поздних времен продолжали свое дело, начатое их предками не на памяти даже Всемирной Истории.
   Естественно предполагать, что в тот русский век, который мы обозначили именем языческого, подобные рассказы жили во всех наших старых главных городах и составляли своего рода ученость, особый круг знания, отличавший людей бывалых даже от людей старых, как представителей всякого опыта и знания. "Не спрашивай старого, спрашивай бывалаго", говорить народ и до настоящего времени, очень верно оценивая этою пословицею достоинства опытного знания.
   Но рядом с чудными рассказами бывалые люди очень хорошо знали и настоящее дело, т. е. знали положение близких и далеких земель и к ним все пути и волоки. Вот по какой причине начальный Русский летописец является и первым обстоятельным и точным географом для Восточной Европы. И при том его рассказ о размещении древних обитателей Русской страны, как и о некоторых прибрежных народах европейского запада, отзывается сведениями более древними, чем то время когда он собирал свою летопись. Его показания о Великой Скифии, как еще античные Греки называли все Славянство, жившее между Дунаем и Днепром, его отметка об особом имени Славян Норцы (Неуры по Геродоту), ближе к показаниям Геродота, чем к рассказам средневековых латинских и греческих писателей. И вообще, относительно своей страны и всего Славянства, и относительно всего пути вокруг Европы, его познания самостоятельны, приобретены не из книг, а именно от бывалых людей, от самовидцев.
   Несмотря на их краткость, они отличаются такою географическою и этнографическою определенностью и точностью, которая может явиться только как следствие давнишнего, самого близкого знакомства с упоминаемыми землями и народами. Самый Иорнанд в известном перечислении покоренных, будто бы, Готами народов, по-видимому, тоже пользовался нашими Русскими сведениями, в том смысле, что они шли от туземцев нашей страны. Можем с полною вероятностью заключать, что Русские передовые люди еще до призвания Варягов знали обширный восток Европы, как свои пять пальцев, знали с достаточной подробностью и побережья Балтийского, Черного и Каспийского морей, и многие заморские страны, особенно за Каспием и Кавкасскими горами.
   Само собою разумеется, что знакомство с разными землями и народами по естественным причинам должно было оставлять свой след и внутри страны, именно в развитии гражданских и общественных понятий зарождавшегося общества.
   Торги и торговые связи всегда служили наилучшими проводниками всяческой культуры. Вместе с иноземными вещами и различными предметами торговли они разносили в глухие страны и иноземные пояятия, иноземные верования, обычаи и вообще всякие формы, образы иной жизни, начиная с простого гвоздя и оканчивая религиозным верованием. Самая монета с ее изображениями, понятными или непонятными, доставляла уже материал для новой мысли. Если история торговых связей нашей равнины касается еще первых веков христианского летосчисления, то конечно, к тем же временам должны быть относимы и очень многие наши, так называемые, культурные заимствования. Поэтому горизонта наших ученых разысканий о происхождении и первом появлении в нашем быту того или другого обычая, того или другого предмета в ремесле и художестве, в уборе и одежде, в вооружении и даже в ествах и т. п., этот горизонт должен распространиться не только за пределы татарского, но даже и норманского влияния, потому что и то и другое приобрели у нас значение и вес единственно только по случаю нашего крайнего незнакомства с настоящею нашею древностью. Многое и очень многое в нашем старом быту происходит или, что одно и тоже, объясняется из таких источников, которые по своей отдаленности никогда не принимались в рассуждение, но которые, тем не менее, по своим влияниям всегда находились ближе к нам, чем пресловутые Норманны.
   Русское Славянство последним пришло в Европу; оно по необходимости остановилось на крайнем европейском востоке и по необходимости должно было в большей силе испытать на себе влияние того же востока, ибо этот восток, очень богатый и роскошный, отличался высшим развитием и обладал уже государственною довольно сложною культурою в то время, как на западе, в Европе, жили еще простые бедняки-земледельцы, какими были и Славяне. Естественно, что первоначальные черты в развитии Русского Славянства, каково бы ни было это развитие, необходимо носили восточный облик. Перейдя в Европу и живя по соседству с востоком, Русское Славянство едва ли когда покидало с ним связи. Если не прямо, то при посредстве других народов и племен, оно всегда находилось под его влиянием. Черноморские колонисты древних времен, Греки, сами испытывали это влияние и еще в большей степени, что раскрывается и в их искусстве, и в их мифах, и в домашнем быту. С именем Востока у нас существует одно представление только о диких кочевниках. Но это Восток погибший или можно сказать, новейший, от которого заимствовать было нечего, и который сам всегда разлагался и угасал от влияний оседлого быта, или в борьбе с ним. Заимствование лучшего в порядках жизни, богатого и красивого в ее внешней обстановке, могло происходить только в сношениях с Востовом древности Мидийской и Персидской. Здесь-то мы и встречаем явные признаки восточного влияния на нашу жизнь.
   В отношении одежды мы совсем отделились от Запада своею восточною длиннополостью, которая идет не от Татар, как обыкновенно все думают, а ближе всего с древнего Черноморья и из Малой Азии от византийских Греков, которые также отличались от западных своею длиннополостью и сами подчинились ей от неразрывных связей с древним востоком, где длиннополость господствовала еще у Финикиан, Ассириан и повсюду в так называемой Передней Азии. Античные Греки длиннополость, длинные рукава, штаны и вообще упрятывание голого тела почитали варварством. Римляне этот род одежды презирали, как постыдный для мужчины, потому что в их глазах он обозначал женскую изнеженность. И Греки и Римляне наполовину ходили голыми, не покрывая одеждою ни рук, ни ног.
   Между тем на варварском востоке, в древней Мидии, Малой Азии, носить такую одежду почиталось за великий стыд, о чем свидетельствует еще Геродот. Этот взгляд через десятки забытых столетий обнаруживается в древних русских понятиях о коротополой одежде западных народов и тем раскрывает глубокую древность наших связей с древним востоком. Один Летописец XIII века, Переяславский, говоря о различии народных и племенных обычаев, заметил, что Латины (Европейцы) взяли бесстыдство от худых Римлян, пристроили себе кошули (куртки, фуфайки), вместо сорочек, и нося коротополые и ногавицы (брюки), стали межиножие показывать, нисколько не стыдясь, как настоящие скоморохи.
   Таким образом, средневековая и современная коротополость Запада получила свое развитие из идей об одежде древних Римлян, так точно, как и наша старинная длиннополость произошла из древневосточных идей, которые к тому же вполне оправдывались учением Христианской веры, а еще более самым климатом страны.
   Все это дает нам много оснований заключать, что древне-русский костюм в его богатой, знатной и относительно роскошной среде, сохраняет памятники такой древности, перед которою неуместны все толки о наших заимствованиях у позднейших восточных народностей.
   Если наше имя собака идет по прямой линии от Мидян, у которых это животное называлось спака 186, то естественно предполагать, что напр, и имя нашего сарафана идет также от мидийского и древне-персидского сарапа, который носили женщины и мужчины, как встречалось и у нас. Из народной одежды шаравары прямо идут тоже от древних Персов и Парфян. Особенно широкие рукава некоторых наших древних одежд женских (летник) и мужских (царское платно) имеют также свой первообраз в одеждах мидииских.
   Одна серьга в ухе Святослава напоминает такую же и тоже жемчужную серьгу в правом ухе персидского царя Пероза (459 -- 483 г.). Мы видели, что и Меряне Ростовской области носили одну серьгу в правом ухе.
   Излюбленный великорусским племенем красный цвет рубах, а в орловских и курских местах и женских понев, быть может, также удаляет нашу народную старину в древность Мидян, которые вообще особенно любили в одежде красный цвет. Обычай целоваться при встрече с другом, с родственником, или вообще равным -- в губы, с почтенным -- в щеки; или бить челом, кланяться в землю при встрече с господином или властным человеком, суть обычаи древнеперсидские. Мы уже говорили (ч. 1, стр. 308) о женском наряде геродотовских Скифов, который в общем характере и в некоторых частностях очень сходен с нашими нарядами XVII столетия.
   Вее такие указания, конечно, не дают еще оснований к заключению о непосредственном происхождении некоторых остатков нашей древности прямо из древней Мидии; но они вообще раскрывают, что наша древность в течении незнаемых веков постоянно находилась под влиянием древнего мидийско-персидского или иранского, арийского востока, под влиянием той культуры, которая задолго предшествовала ее арабской или собственно магометанской переработке.
   Затем нельзя оставлять в стороне и известного влияния античных Греков, у которых Славяне и особенно восточные должны были заимствовать немало предметов и самых слов, входивших к ним вместе с предметами торговли и культуры. Гречка, гречиха и доселе служить свидетелем, откуда впервые это растение развелось и на наших полях. Равным образом, и тот плащ, который Русские носили в X -- XI столетиях, называя его корзном и надевая его на левое плечо с тем, чтобы правая рука оставалась свободною, -- тоже одежда древних Греков, остававшаяся у них и во времена византийского царства.
   Если требуется объяснять заимствованием самое происхождение русских городов, то, конечно, они должны были возникнуть под непосредствеяным влиянием древнегреческого городового быта в черноморских колониях. Еще древняя Ольвия, с которой связи и сношения, указанные уже Геродотом, подтверждаются и курганными находками (ч. 1, стр. 266), несомненно могла служить добрым источником для распространения между Скифами понятий о городском устройстве. О городах в нашей стране, хотя бы и не выше пределов Киева, упоминаеть уже Птоломей, писатель II века по Р. X. Но об устройстве древних южных, в собственном смысле, Русских городов, мы мало имеем сведений. В этом отношении типом такого устройства, хотя предположительно, должен оставаться Новгород.
   По нашему мнению, новгородская вечевая степень или особый помост, возле которого происходили совещания, на котором становились старейшины говорить с народом, давать суд и правду, отчего посадники получали даже прозвание степенных, это вечевая степень по всему вероятию, идет еще от античных времен. Она устроивалась в городах балтийских Славян, откуда могла перейти и в Новгород; но она же и доселе устроивается в прибрежных городах Далмации и называется там Лозией 187. Можно с достоверностью полагать, что и на Балтийский север она принесена с юга в те времена, когда Славянские связи с античным миром были теснее и когда городское Славянское устройство, естественно, должно было многое заимствовать у колонистов Адриатического или Черного морей.
  

Глава VIII. ВОДВОРЕНИЕ ХРИСТИАНСТВА.

Внутренние причины и поводы избрания истинной веры. Посольства и рассуждения о вере. Поход на Корсунь и крещение св. Владимира. Всенародное крещение в Киеве. Черты характера Владимира-христианина. Его княжение. Опасности с Запада и деяния Святополка. Братья-мученики. Новгород -- защитник русской самобытности. Труды и торжество Ярослава. Его княжение. Отношение к соседям. Последний Цареградский поход. Ярослав -- сеятель книжного учения. Книга первых поучений.

  
   Мы говорили, что первые исторические деяния и исторические стремления Русской земли идут не прямо из недр родового быта, но из города; что это деяния и стремления вовсе не родовые, но в собственном смысле городские, нарожденные развитием промысловой торговой общины, ее прямыми нуждами и потребностями; что призвание князей было первым основным плодом именно этого общинного, городового, но не первичного родового развития. Родовой быть, создавши всенародное вече, тем самым переходил уже к основаниям быта городового, общинного и общественного. Мы видели, что городовое общество и было главным деятелем и руководителем во всех начальных предприятиях зарождавшейся народности.
   Непосредственным делом городового развития было и другое важнейшее событие начальной Русской Истории -- принятие Христианства. Весьма естественно, что почин в этом деле летопись приписывает Владимиру. В нем, действительно, заключалась основа или опора при распространении Христианства по всей Земле. Он был глава Земли, князь, общественное знамя, предста витель общей земской воли. Но мы видели, что он явился в Киев ярым язычником, как будто защитником и восстановителем упадавшего язычества. Севши на княжение, он тотчас ставит кумиры чтимых богов, не только в Киеве, но и в Новгороде, как будто до него эти кумиры находились в небрежении, как будто призванные Варяги, главные деятели Владимировой победы, закоренелые язычники, отчаянно боровшиеся с Христианством и в своей стране, опасаются, чтобы по греческому пути и особенно в Киеве не распространилась Христова Вера. Владимир пришел мстить кровь брата; но сооружение кумиров обнаруживает, что его приход был вместе с тем и торжеством язычества. И однако, спустя пять-шесть лет, Владимир охладевает к язычеству, поддается советам и рассуждениям Болгар-магометан, Козар, Немцев, Греков предлагающих ему каждый свою веру взамен языческой. По всему видимо, что все подробности предания об этом избрании и принятии новой веры рисуют, в сущности, не лицо князя, но его личные побуждения и намерения, а больше всего стремления всего городского общества.
   "Человек ты мудрый и смысленный, а настоящего закона не знаешь", говорят Владимиру Болгары и выхваляют свой закон. Немцы, присланные от Папежа, толкуют тоже самое. "Земля твоя, говорят они, такая же как и наша, т. е. однородная по устройству быта, а вера не такая; вера наша свет -- кланяемся Богу Небесному, а ваши боги -- дерево".
   Так издавна могли говорить и несомненно говорили приезжие гости из разных стран каждому приятелю-Киевлянину, выхваляя свой закон веры. Те же речи Киевляне должны были слышать везде, куда заносила их торговая предприимчивоеть и где они являлись такими же заезжими друзьями, как и чужеземцы в Киеве. В древнем обществе не что другое, как именно торговые сношения служат главнейшпми деятелями в расширении понятий не только о вере, но и обо всем строе и умственного, и нравственного, и материального существования людей.
   Торговый промысл, от которого народились все наши старейшие города, и который к концу IX в. сосредоточил свои силы в Киеве, естественно умножал в городовом быту, как мы говорили, великую смесь населения. Смешение разных людей от разных стран и племен необходимо развивало такое же сме-шение понятий. Всякий приносил свое верование, свой обычай, свой порядок жизни. Все это мало по малу, как и самые товары, переходило, так сказать, из рук в руки, променивалось между людьми и с незаметною постепенностью создавало в их среде нечто особенное, нечто весьма различное от особенных верований, обычаев и жизненных порядков, с какими являлся каждый из приходящих. Для язычников, которые в Киеве были все-таки народом преобладающим, это особенное должно было выразиться в смешении и путанице понятий о Боге. о добре и зле, или вообще о законе, как говорили Владимиру иноверцы, разумея в этом слове все мировое и человеческое устройство. Путаница, конечно, пришла не разом, а накоплялась мало по малу, по мере того, как распространялись и развивались сношения людей и столкновение понятий. Она являлась последствием разбора и сравнения вещей, что хуже, что лучше, последствием своего рода критики, которая сама собою нарождалась от встречи первобытных языческих понятий с понятиями более развитыми и сильными. От нашествия многих идей о Боге, языческий ум не мог устоять на своей почве, стал колебаться, путаться, сомневаться; верования стали охладевать и переходить в равнодушие и неверие. Языческий тип верований оказывался потрясенным во всех основаниях. Наставала именно смута представлений и понятий; в людях передовых и горячих сам собою пробуждался вопрос: какой же Бог лучше? Ответом на такой вопрос в личной жизни служил, конечно, переход к той или другой высшей против язычества вере, что зависело от известной наклонности ума и чувства и от направления обстоятельств каждого, искавшего лучшей веры. В самом обществе ответом на этот вопрос явилось общее совещание об избрании веры с рассуждениями и исследованиями, испытаниями через особые посольства, какая лучше. Нельзя сомневаться, что такое событие могло произойти только в вольной городовой общине и отнюдь не было делом одного князя или одной княжеской дружины. Летописец прямо и показывает, что Владимир созывал думу не от одних бояр, но созывал и старцев градских, то есть все передовое и властное общество города, и затем, говоря о решении испытать веры, упоминает, что приговору бояр и старцев были рады и князь и все люди. Обыкновенно летопись во всех подобных случаях приписывает почин дела только князю; но зная из последующей истории великую зависимость князя от своей дружины и на столько же от людей градских, мы не должны этот, собственно, литературный прием летописи почитать выражением настоящего дела. В древнее русское время князь всегда бывал только орудием воли и намерений или своей дружины или своего города. Поэтому выбор веры в Киеве, в сущности, был таким же еобытием, как в Новгороде выбор и призвание князя.
   "Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по правде, как уговоримся", -- говорили Новгородцы. Так через сто лет говорили и Киевляне: "Поищем себе веры, которая была бы истинна и святее всех иных вер. Поищем себе единой веры, единой мысли, ибо совсем стало неизвестно, кого слушать, каждый свое хвалит и повсюду рознь в правилах и поступках". Эти два величайшие события Русской Истории исходили прямо из поступательного развития городского быта, из развития городских, собственно гражданских начал Русской жизни, возникших непосредственно от торговых и промысловых сношений всей Земли. По общему выбору могла быть принята любая новая вера, даже и магометанская, если для такой веры уже прежде в Киеве существовали более прочные и глубокие корни. Принята вера греческая, потому что киевская община ни с одним народом не жила в таких частых и тесных сношениях, как именно с Греками, и потому что вследствие этих сношений в Киеве. быть может, уже с незапамятных времен существовали одинокие христиане, скрывавшие свое богомолье в днепровских пещерах. После Аскольдова похода, как свидетельствует патриарх Фотий, в Киеве возникла уже целая христианская община, для которой тогда же был назначен и епископ. При Игоре христиане находятся уже в числе послов и купцов, занимают след. общественное, передовое положение и имеют соборную церковь св. Ильи. Наконец является христианкою и сама великаяя княгиня Ольга. На нее, как на мудрейшую из всех человек, и ссылаются Владимировы бояре, что если б лих был закон греческий, то не приняла бы его княгиня-бабка. Вот достаточный причины, почему восторжествовал закон греческий. Можно полагать, что самые толки о выборе веры поднялись тоже не случайно, а быть может вследствие особых притязаний Болгар, Хозар, Немцев, желавших каждый водворить в колеблющемся Киеве свою веру и свое влияние. Хрпстианская община греческого исповедания поспешила решить дело всенародным испытанием каждой веры, чрез особое избранное посольство десяти смышленнейших мужей. Как бы ни было, но это испытание иных вер свидетельствовало, что языческие верования киевских людей были уже значительно надломлены, языческий тип верований был уже потрясен во всех основаниях, что общество стало способно уже с холодностью рассуждать и выбирать, какая вера лучше; что равнодушие к старым богам было уже распространено в полной мере. Оставалось только передовой силе -- самому князю сказать слово, и все колеблющееся и сомневающееся пошло на Днепр креститься в новую веру. Толпа в подобных случаях всегда остается толпою или собственно стадом, для которого вождем обыкновенно бывает достаточно назревшая общественная мысль, выражаемая словом или делом той или другой личности, а особенно владеющей и властной, каков был киевский князь. Но само собою разумеется, что ни какой князь ни какими силами не смог бы двинуть эту толпу, если б ее потребности и мысли были иного свойства. Это мы увидим несколько раз в последующих отношениях князя к городскому населению. Поэтому представлять себе, как представляете летописец, выбор и принятие веры делом одной личности Владимира -- значить вовсе не понимать наивных приемов летописного рассказа, который смотрит на каждое событие, как на дело каких-либо созидающих рук и вовсе не подозревает в этом случае действия народных назревающих идей и потребностей.
   Таким образом, по состоянию городовой жизни в Киеве и Новгороде в половине X века, для принятия Христовой веры не предвиделось особой борьбы с устаревшим уже язычеством. В далеких углах борьба происходила и после, спустя сто лет, напр. у Вятичей, а это показывает, что и при Владимире, в самом Киеве, она могла бы возникнуть с особенною горячностью. Быть может последняя человеческая жертва богам христианина-Варяга была искупительною жертвою всего киевского общества, вполне раскрыла ему нелепость языческой жизни и возбудила умы к решительному повороту в иную сторону.
   Все это должно объяснять, почему вера была принята по одному слову князя или, в сущности, по решению бояр и старцев города, и почему о прежнем язычестве не осталось никакого полного представления и сохранились только одни имена упраздненных богов.
   Мы сказали, что избрание вериг, как и ишбрание князя, были событиями, прямо и непосредственно вытекавшими из развития городовой общины, из развития той формы народного быта, которая, по крайней мере, в городах взошла на место родовой Формы, и теперь руководила и управляла всеми общими делами Земли, как и всеми общими ее мыслями.
   Если избрание и призвание князя обнаруживало политическую общественную мудрость страны, то избрание истинной веры, без всякого принуждения со стороны вероучителей прямо обнаруживало значительную степень образованности города, по крайней мере, высших слоев его населения. Конечно, слово образованность не должно переносить нас к теперешним слишком объемистым понятиям об этом предмете. Оно должно обозначать вообще меньшую или большую, но известную степень умственного и нравственного развития в народе.
   Умственное развитие киевлян IX и X веков, как мы уже говорили, необходимо отличалось хорошим знанием окрестных чужих земель с их обычаями, нравами и верованиями, иначе не могла бы состояться правильная оценка иных вероучений. Это знание, конечно, было опытное, а не грамотное, знание самой практики, а не письма. Очень естественно, что ничего философствующего в нем не было. Веры оценивались, так сказать, по их веществу, как они и представлялись иноверцами на рассуждение Владимира. В его суждениях и замечаниях о магометанах, жидах высказываются понятия об этих верах самих Киевлян, долговременным опытом знавших, в чем сила каждой веры. Практичность и, так сказать, вещественность знания и образования первых Киевлян впоследствии очень ярко отразилась и в самой грамотности, образцом которой мы принимаем самую летопись, а равно и в характере первого поучения новым христианам.
   Надо припомнить, что Владимирово время и вообще IX и X столетия в истории Христианской церкви ознаменованы особенною ревностью христианских проповедников, неутомимо распространявших св. Веру по всему северу Европы. На Восток эта проповедническая деятельность шла по двум направлениям, из Рима и Царьграда, и стала приобретать все больше и больше горячности с того времени, когда стало обнаруживаться неминуемое распадение самой Церкви на Восточную и Западную. Гордость и самовластие Римского папы простирали свои виды очень далеко и в деле распространения веры между окрестными язычниками, всегда старались предупредить действия и влияния церкви Греческой. Кроме того, Западная церковь вместе со св. Верою приносила к язычникам простое мирское владычество, простое завоевание их земли, полное их покорение; вместе с крестом приносила меч. Завоевание даже шло впереди. Оно, главным образом, и установляло дани -- десятины и кормления, который в западном духовенстве возбуждали необычайную предприимчивость к отыскиванию за далекими горами, лесами и пустынями новых земель и новых даней и кормлений для Римского первосвященника, а стало быть и для себя. Под видом христианского общения с народами Римский папа распространял свое господство и владычество над ними. На этом пути он вполне усвоил себе известные политические идеалы Римского Цесарства.
   Восточная церковь крепко держалась Апостольских преданий и потому не признавала, да и не могла понять таких идеалов и служила св. Вере не мечем, не властолюбием, но Духом и Истиною. Очень естественно, что ее проповедь между язычниками отличалась иным характером и не могла в этом отношении бойко соперничать с Западною церковью. Корыстные мирские цели при распространении веры не были ей столько известны.
   Вот почему все Славянство, исполненное от природы чувством религиозной независимости и в рассуждении веры глубоким здравым смыслом, сильнее всего тянуло к Востоку, ибо здравый разум Востока открывал всякому племени полную свободу познавать Бога на своем родном языке. Рим, конечно, употреблял всяческие усилия, дабы привлечь и Славян на свою сторону, дабы распространить свое владычество и между ними, и потому естественным путем он должен был являться с своею проповедью и на самом краю восточного Славянства, в Киеве, в Русской земле.
   Ко временам Ярополка и Владимира относится довольно летописных показаний о приходе к нашим князьям послов от папы. Эти показания стоят в поздних списках, но отрицать их достоверность нет никаких оснований так как они могли быть заимствованы из каких либо даже иноземных свидетельств, нам неизвестных.
   В западных летописях под 960 г. есть извеетие, что Ругийская королева Елена, уже крещеная в Царьграде, посылала послов к Германскому королю Отгону, прося прислать епископа и священников для научения Ругийского народа Христовой Вере. Другие не упоминают о королеве и говорят только о народе. И королева и народ в иных летописях именуются Русскими. Шлецер с жаром доказывал", что здесь говорится об Ольге. Но собранный им же самим свидетельства очень ясно и определенно говорят о Руси Ругенской, народ и земля которой прямо и называются Руги, Русси, Руссия. Епископ Адальберт, ходивший в эту Руссию, к Ольге, как уверяет Шлецер, проповедывал без успеха и в 962 г. возвратился изгнанный из Руси: некоторые его спутники были убиты и сам он едва спасся. Спустя несколько лет после того, в 968 г., он был утвержден епископом и митрополитом всего живущего за Эльбою и Салою Славянского народа, как обращенные к Богу, так и ожидаемых к обращению. Проповедь Адальберта закончилась его убийством в той же Русской стране, куда после его смерти проповедником был поставлен Вонифатий, которого деяния западные писатели сплетают уже с событиями крещения св. Владимира. Вся эта история о Русской королеве Елене, о Руссах-Ругах служит самым очевидным ггодтверждением и доказательством, что в X веке существовала ругенская славянская Русь, что западные летописцы, получая сведения о делах русской Руси, по сходству имени, смешивали одно с другим и сплетали басни о подвигах своих проповедников и в Киевской Руси, дабы показать, как далеко простиралась проповедь латинская.
   Вот по какой причине это спутанное известие мы не можем причислять к Русским событиям: иначе придется присовокупить к ним и сплетения о Вонифатии, которого Римская церковь доселе величает Русским апостолом и который, будто бы, посредством чуда, обратил к вере и самого Владимира. Ведь говорят уже исландские саги, что их знаменитый Олав Триггвиев, еще сам некрещеный, обратил в христианство Владимира и весь Русский народ 188.
   Известно также, что при Владимире после его крещенья в 1007 г. в Киев с проповедническою же целью, направленною теперь к Печенегам, приезжал немецкий епископ Брун. Он помог Владимиру установить даже мир с Печенегами. Князь сам целые два дня провожал его с товарищами до границ своей земли. Брун жил у Печенегов пять месяцев и успел обратить в христианство 30 душ, для которых и посвятил, бывши уже на возвратном пути, в Киеве, особого епископа из своих. Все это дает нам понятие о проповеднической деятельности того времени и даже определяет значение и размер тогдашних епископий. Нет сомнения, что Брун не был первым и не был последним из путешествующих проповедников. Дружины странствующих проповедников в то время были таким же обычным явлением в международных связях, как и дружины странствующих воинов Варягов, или Норманнов, приходивших к князьям послужить мечом. Тем скорее и те и другие дружины могли являться в Киеве, который на востоке Европы был торговым средоточием и славился своим богатством. Сообразивши все обстоятельства и припомнивши, что уже со времени Аскольда в Киеве жили христиане, а при Игоре значительная их доля находилась в составе дружины, легко будет расстаться с тем мнением, по которому общее крещение Руси при Владимире представляется как бы падающим с неба, происходящим внезапно, без посредства многих и стародавних влияний и причин.
   В таком виде изобразил нам это событие летописец, спустя уже сто лет после того, как оно совершилось. Но он иначе и не мог его описать. Оно ему представлялось лишь в светозарном облике самого Владимира, первого виновника этого святого дела; поэтому на личности св. князя он и сосредоточивает все, что от давних лет предшествовало событью и что от давних лет способствовало его завершению. По той же причине летописец, начиная свою повесть, относит к одному году, 986-му, посольства о вере от всех стран. Вдруг приходят к Владимиру послы и от магометан, и от немцев, и от Козар-жидов и, наконец, от Греков. Здесь достоверно одно, что послы от поименованных стран, время от времени, быть может, в течении целого столетия или полустолетия, действительно, нанялись в Киеве с советами, внушениями, предложениями, проповедями, каждый выставляя свою веру. С такими целями являлся в Киев и норвежский Олав Триггивиев. Его сага подробно рассказывает, как он убеждал Владимира и его супругу принять Христианство, как по этому случаю собран был народный совет, на котором присутствовали бояре и великое множество народа, и на котором красноречие Олава и особенно супруги Владимира восторжествовало над всеми, и истинная вера была принята. В этой притязательности даже исландских сказок к распространению у нас истинной веры мы видим только, как значителен и важен был Киев в среде тогдашних народностей. Об нем заботятся и Болгары на средней Волге, и Немцы на западе, и Козары на востоке, и Греки на юге, и Норманны на севере, и всякий хочет иметь с ним вероисповедное общение, жить по братски или же владычествовать в этой земле, или же осчастливить ее, как того желал странствующий Норманн -- Олав.
   Само собою разумеется, что раз возникшая стремления и заботы по этому направлению не оставались без дела и во время княжения Владимира. Именно приход Болгар-магомеган в действительности мог случиться около помянутого года. Болгарами летописец начинает и свою повесть о рассмотрении вер и ставить их приход тотчас после войны с ними, когда Владимир, победивши их, заключил с ними вечный мир: "пока камень начнет плавать, а хмель тонуть на воде". Этот крепкий мир в действительности мог подать повод Болгарам распространить свои виды гораздо дальше. Болгары сами не слишком давно, с 922 г.? приняли магометанство и на первой поре, как везде бывало, обнаруживали, вероятно, особую ревность к распространению своей веры. "Ты князь мудрый и смышленый, а закона не ведаешь", говорили они Владимиру. "Веруй в наш закон, поклонися Бохьмиту (Магомету)". "Говорите в чем ваша вера?" вопросил Владимир. Веруем в Бога, а Магомет нас учить: творить обрезание, свинины не есть, вина не пить; а по смерти и с женами не расстанемся: даст Магомет каждому по 70 жен прекрасных". Говорили еще: что кто бедный на этом свете, то будет бедным и в раю, и говорили многое такое, чего и написать нельзя, ради срама, заметил летописец. О прекрасных женах Владимир слушал с удовольствием, потому что и сам был очень женолюбив, но ему не по нраву пришлось обрезание. отверженье свиных мяс, а особенно было ему нелюбо, что не пить вина. "Руси есть веселие питье, сказала он, не можем без того быти!".
   Пришли потом Немцы от папы и стали рассказывать свою веру. "А какая ваша заповедь?" -- спросил Владимир. Пощенье по силе, отвечали послы. Если кто пьет и кто ест, то все во славу Божию, говорить учитель наш Павел". "Идите домой" -- молвил Владимир -- "отцы наши этого не приняли".
   Услышали Козарские жиды, что Владимир испытывает лучшую истинную веру и тоже пришли. Дабы понизить Христианский закон, они прямо сказали, что христиане веруют в того, кого они распяли. "А мы веруем, говорили они, единому Богу Авраамову, Исаакову, Иаковлеву". -- "Каков же ваш закон?" спросил Владимир. "Обрезание, отвечали Козары, свинины не есть, ни заячины, субботу, хранить". "А где ваша земля?" продолжал Владишр. "В Ерусалиме." -- "Вы там ли живете?" -- "Бог прогневался на наших отцов, сказали жиды, -- за грехи наши рассеял нас по странам: отдана наша земля христианам". Владимир проговорил им такое решение: "Как же это вы других учите, а сами отвержены Богом и рассеяны? Когда бы Бог любил вас и ваш закон, то не рассеял бы по чужим землям! Или думаете, что от вас и нам тоже принять!"
   Затем прислали послов Греки. Говорить с Владимиром о вере они прислали философа, который в начале по порядку изобразил лживость и заблуждения, и неисправленья других вер. Магометанство он изобразил такими красками, что Владимир плюнул и сказал: "Нечисто есть дело!" О вере немецкой философ объяснила что это вера такая же, что и у Греков, но есть там неисправленье: служат опресноками, сиречь оплатами, чего от Бога не повелено, но повелено хлебом служит. Выслушав первую речь философа, Владимир спросил его: "Ко мне приходили жиды козарские и говорили: немцы и греки в того веруют, кого мы распяли на кресте?" Не без искусства летописец расставил разговоры, чтобы тотчас начать подробную повесть о Распятом.
   "Воистину в того веруек, сказал философ, ибо так пророчествовали пророки, одни -- что Богу должно родиться, а другие быть распяту и погребенну и в 3-й день воскреснуть и взойти на небеса. А жиды тех пророков избивали и когда все сбылось по пророчеству. Господь еще ожидал от них покаянья, но не покаялись и для того Господь поодаль на них Римлян, грады их разбили, самих рассеяли по землям и работают теперь в странах."
   Но историю жидов Владимир узнал очень подробно, когда спросил философа, для чего Господь сошел на землю и принял страдание?
   "Если хочешь послушать, сказал философ, то расскажу тебе от начала", и рассказал ему Ветхо-Заветную Историю по порядку, о сотворении неба и земли и всей твари, о гордости и высокоумии Сатаниила, как он был низвержен с неба; о жизни первого человека в раю, о создании жены от ребра Адама? О преступании заповеди и изгнании из рая; об убийстве Авеля братом Каином: о том, как люди, расплодившись и умножившись на земле, забыли истинного Бога, стали жить по-скотски; как Бог наказал их потопом. Остался один праведный Ной с тремя сынами; от них вновь земля расплодилась. И были люди сначала единогласны и задумали выстроить столп до небес. За этот горделивый суетный помысл Бог разделил их на 72 языка. И разошлись они по странам, каждый принял свой нрав. Тогда по наученью демона стали люди поклоняться лесам, источникам и рекам, совсем забыли Бога. Потом дьявол привел людей в большее обольшенье, начали поклоняться кумирам деревянным, медным, мраморным, иные золотым и серебряным, приводили сыновей и дочерей и закалали перед ними. Первый взошел в истине праотец Авраам и желая испытать пророческих ложных богов, зажег идолов в храме. За то Господь возлюбил Авраама, вывел его в землю Ханаанскую и сотворил его племя народом великим. Но народ жидовский скоро забывал Божью благодать и всегда снова обращался к зловерию. Начнут они каяться и Бог их помилует; только Бог помилует -- а они опять уклонятся в идолопоклонство. Бог их вывел из египетской работы Моисеем и сохранял их на пути, а они слили "тельчу главу" и стали ей поклоняться, как Богу. Потом в Самарии слили две золотых коровы и тоже поклонялись им. В Иерусалиме стали поклоняться Валу или Орею, ратному богу. Тогда Господь послал им пророков на обличенье их беззаконий и кумирского служения. Они же, не терпя обличенья, избивали пророков. И разгневался Господь на Израиля и сказал: " Отрину от Себя, призову иных людей, которые Меня послушают; если и согрешат, не помяну их беззакония!" И послал пророков, веля прорицать об отвержении жидовском и о призвании иных стран. "Рассею вас, все останки ваши во все ветры. Отдам вас на поношение!" -- Так говорил Господь устами тех пророков. Затем философ рассказал Евангельскую Историю, и закончил свои повести так: "Господь поставил один день, в который, пришед с небеси, хочет судить живых и мертвых и воздать каждому по его делам; праведным царство небесное и красоту неизреченную, веселье без конца и бессмертье во веки; грешным -- мука огненная и червь неусыпаемый и мучению не будет конца. Так мучимы будут, кто не верует во Христа, мучимы будут в огне, которые не принимают крещенье." Сказавши это, философ показал Владимиру запону, на ней было написано Судище Господне -- справа праведные в веселии шествуют в рай, слева грешники идут на вечную муку. Владимир, вздохнувши, молвил: "Хорошо будет тем, что идут направо то, горе будет этим, что налево". -- "Если желаешь стать с праведными, то крестися", -- сказал философ. Владимир положил на сердце эти слова, но ответил: "Пожду и еще немного." Он желал испытать все веры.
   После этих бесед с проповедниками веръг, Владимир созвал на совет дружину, всех бояр и старейшин города, и сказал им: "Ко мне приходили Волгаре и говорят: прими наш закон; потом приходили Немцы и те хвалят свой закон; после пришли жиды.... Наконец пришли Греки, похулили все законы, а свой хвалят и много говорили, рассказывали все от начала мира, о бытии всего мира. Очень умно рассказывали и чудно их слушать, любопытно каждому их послушать! Повествуют, что есть другой свет; если, говорят, кто в нашу веру вступите, то хотя бы и умер, -- опять встанет и не умрет во веки; если в иной закон ступить, то на том свете в огне будет гореть!.. Как ума прибавить, что скажете?" -- вопросил Владимир,
   "Дело известное, -- сказали бояре и старцы, -- и сам ты знаешь, что своего никто не похулит, завсегда хвалить. Коли хочешь испытать доподлинно, то у тебя есть мужи, пошли и вели рассмотреть в каждой стране тамошнюю службу, как служат Богу."
   Эта речь полюбилась и князю и всем людям. Она и выходила из разума всех киевских людей. Избрали добрых и смышленых мужей 10 человек и послали прежде всего к Болгарам, потом к Немцам, потом к Грекам. По возвращении послов, Владимир опять созвал дружину, бояр и старцев и велел рассказывать перед собранием, что видели. "Видели мы у Болгар, говорили послы: поклоняются в храме, стоя без пояса, поклонившись сядет и глядит туда и сюда, как сумасшедший. Нет веселья у них, но печаль и смрад великий, нет добра в их законе... Видели мы у Немцев в храмах многие службы творят, но красоты не видели никакой. Потом пришли мы к Грекам, водили нас, где служат своему Богу. В изумлении мы не ведали, на небе мы были или на земле! Нет на земле такого вида и такой красоты! Не умеем и рассказать! Только знаем, что там сам Бог с людьми пребывает, и служба у них выше (паче) всех стран. Не можем забыть той красоты! Всякий человек, если вкусить сладкое, уже горького не захочет, так и мы уже не можем здесь в язычестве остаться!" -- "Если б дурен быль закон греческий, то и Ольга, бабушка твоя, не приняла бы его. Мудрейшая была из всех людей!" -- ответили бояре. -- "Где же примем крещение?" вопросил Владимир. -- "Где тебе любо!" -- ответила дружина.
   Нельзя сомневаться, что весь этот летописный рассказ, как мы уже заметили, восстановлен по преданию, в котором историческая действительная правда заключается лишь в том, что ко Владимиру приходили послы от народов, выхваляли каждый свою веру и указывали мудрому князю, что именно мудрому-то человеку жить в язычестве не следует. И Олав Триггвиев прямо обращается к благоразумию князя, говоря, что по своему благоразумию он может легко понять, какая вера лучше: что пребывать во тъме идольского служения безрассудно. Таким образом, и исландская сага чертит ходячую истину своего времени о том, как начинались с язычниками рассуждения о перемене веры.
   Послы приходили только от тех народов, которые в это время хорошо знали Киев, а Киев их знал еще лучше, доставляя им и получая от них надобные предметы обоюдного торга. Заезжему гостю-торговцу, из какой бы страны он не пришел, Киев растворял своп ворота широко и доставлял не только полную безопасность в своей стране, но и охранял собственность таких гостей даже с преимуществом перед своими русскими людьми, как это видно из последуюшдх установлений. Это самое, как и вообще торговля, собирали в Киев население разнородное, умное, смышленое. Немудрено, что язычество киевлян подвергалось часто если и не осуждению, то сильному рассуждению, и смышленые русские язычники не один раз, каждый в своих сношениях с иноземцами, испытывали подобное же прихождение послов со стороны различных вероисповеданий и много рассуждали о том, чья вера лучше. Когда такие рассуждения сделались общими и, так сказать, общественными, то, как естественно было собрать по этому поводу общую думу и отдать общий вопрос на ее решение. Владимир так и поступает. Общий совет вполне и доказывает, что вопрос о перемене веры стал общим вопросом для всей дружины и что Владимиру уже не нужно было говорить, как говорил его отец: смогу ли я один принять иную веру, ведь дружина смеяться начнет!" Теперь по всем видимостям сама дружина бодро шла вперед к решению этого вопроса. В противном случае Владимир остался бы одиноким и принял бы крещение, как приняла его бабка Ольга, не окрестив за собою всей Земли.
   Если в это время вопрос о перемене веры не был (да и не мог уже быть) только личным вопросом князя, а напротив вырос и окреп в дружинной среде, без которой князь всегда и во всем оставался как без рук, и ничего общеземского без ее совета не мог предпринять; если вообще мы поставим дружину на свое место и поймем, что это была великая и решающая сила не только в первые, но и в последующие века Русской Истории, то увидим, что сказанный вопрос, касавшийся без исключения всех дружинников, иначе и разрешиться не мог, как только тем порядком, какой указан в летописи. Общее дело должно было по обычаю решиться общим советом. Испытанье же вер, какая лучше, прямо указываете за собою, что дружинная среда состояла из людей, которые по своим личным отношениям и мыслям могли тянуть в разные стороны и доказывать, что и магометов закон хорош, и козарский закон не худ, а о немцах те же Варяги должны были свидетельствовать, что немецкая такая же вера, как и у Греков, а в отношении поста даже и лучше. Но в дружине были не одни Варяги, были, без сомнения, и Козары, как были в ней и Печенеги. Чтобы примирить разногласие, необходимо было отдать его на суд третьих. на суд общей правды, которую и представляют в этом случае избранные смышленые и верные люди, 10 чедовек. посланные, по предложению самой же дружины, хорошенько высмотреть, какая вера лучше. Нельзя сомневаться, что состав этих десяти вполне соответствовал поручению, то есть заключал в себе таких людей, которые служили представителями именно той среды, где колебание в языческой вере и рассуждение о других верах было сильнее, где, стало быть, возможны были, если не полное беспристрастие, то полнейшая разумность и рассудительность в избрании нового закона. Конечно, вперед можно было сказать, что греческая вера окажется лучше всех, главным образом по той причине, что большинство крещеной Руси было греческого исповедания, что отцы и деды предпочли это исповедание всем другим, и даже княжеская бабка, мудрейшая из людей, крестилась у Греков же, не говоря о том. что соседние братья -- Славяне исповедывали ту же греческую веру: у них были и книги готовы на просвещенье людям. Против немецкой веры Владимир только и мог сказать, что "отцы наши того не приняли". Ясно, что предание было самым видным руководителем в размышлениях о том, какой закон лучше. Кроме того, Славянские Варяги -- язычники в немецкой вере необходимо виде.тн своего врага, ибо хорошо знали, как эта вера была распространяема между Балтий-ским Славянством, как она разносила повсюду простое мирское владычество над страною, простое завоевание земли и людей, отчего многие из них должны были уходить и несомненно уходили к нашим же язычникам. Но, во всяком случае надобно же было узреть на месте и Римского папу, так как очень вероятно, что были дружинники, тянувшие больше к Немцам, чем к Грекам. Если такие послы и не были посылаемы, то все-таки решение дружины не иначе явилось, как после долгого обсужденин этого дела, и летописное предание, сохраняя существенную правду, претворило только слова, размышления и рассуждения в живых людей.
   Наконец, если бы весь этот рассказ о выборе лучшей веры был выдумкой летописца, как нас стараются уверить, если бы ни совещаний, ни рассуждений и никаких испытаний в действительности не происходило, то здесь все таки очень действительным является русский смысл, который, совсем позабывши как было дело, чертит для этого весьма великого дела неизменный порядок старой Русской жизни, ничего не делавшей без испытания, без выбора, без общего совета, особенно со всею дружиною.
   Избрание веры, как мы говорили, было таким же дейетвием Русского обычая, каким было избрание Варягов-Руси. "Поищем себе князя, говорили Новгородцы, который бы владел и судил по праву. -- Испытаешь гораздо, говорили Киевляне, как кто служить Богу, чтобы решить раз навсегда в какую веру идти всем людям.
   Именно раз навсегда и общим советом надо было решить, какой веры держаться, потому что язычество уже колебалось и вторгалось разноверие; потому что дело становилось общим, политическим, выходило из домов и дворов на улицу, на площадь. Если ни со стороны князя, ни со стороны народа, никому не воспрещалось быть христианином, то никому нельзя было воспретить и переход в магометанство, или в жидовский закон, и в любую веру. Таково, по-видимому, было положение дел в Киеве. Оно вполне зависело от разнородности и разноверности самого населения, которое сосредоточивалось сюда от всех стран и представляло в действительности смешение языков. Бродячие Варяги, Славяне, Чудь, Болгары с Волги, Жиды, Немцы, Греки, Печенеги, всякий с своей верой проживали в Киеве, как и в других Русских городах. Дружина была сборная, разноверная и вполне свободная, владевшая правом уходить от князя во все стороны. Возможно ли было установить что-либо в этой среде единоличным княжеским насилием и принуждением? Одна только общая дума самой же дружины решала, что ей любо и куда она желаете идти, и потому избрание и испытание веры необходимо должно было решиться общим советом, даже полным единогласием. Политический смысл дружины, уже целые сто лет созидавщий единство Русской земли, должен был установить и вероисповедное единство.
   Облекая свидетельства предания в историческую литературную одежду, летописец, писавши спустя сто лет после крещения Руси, необходимо внес свой, уже христианский взгляд на все обстоятельства этого события. Однако и в этом случае мы не можем упрекнуть его в литературных измышлениях и в наглом сочинительстве, как это говорят критики летописных преданий.
   Порядок избрания веры летописец, так сказать, списал с натуры, ибо в таком порядке на Руси искони обсуждалось всякое важное дело. Так и о магометанском законе он внес только общенародный представления, по которым магометанство являлось нечистым и блудным. По свидетельству Арабов, магометане почитали Русь особенно нечистою, грязною, потому что она, хотя и умывалась, но магометанских омовений не творила. Напротив того, Русь почитала магометан особенно нечистыми за то именно, что они творили частые и многие омовения, что чистили свои оходы, паче лица и сердца. Очень замечательно, что в арабских свидетельствах IX, X веков Русь в отношении телесной и нравственной чистоты представляется именно в таком же качестве, в каком басурмане-магометане представляются Руси по описанию нашего летописца. И еще замечательнее, что о других Славянских племенах арабы того же не говорят. Можно догадываться, что уже в то время между двумя верованиями существовала некоторая нравственная брезгливость, так что и с той и с другой стороны друг о друге они мыслили одинаково пристрастно, и старались выставить один другого в нечистом и блудном виде.
   Если такие представления о магометанстве получены Русью от Греков, в чем нельзя и сомневаться, то здесь обнаруживается только очень давнее и сильное влияние греческих византийских понятий на языческие понятия Руси, в чем также сомневаться невозможно, ибо Русь искони ближе была к Грекам, чаще с ними видалась и у них, по преимуществу, приобретала существенные сведения о народностях и верованиях, столько от нее удаленных.
   Таким образом, говоря о магометанстве, летописец внес в свой рассказ не свое книжное измышление, а ходячее русское поверье о достоинстве этой веры, основанное на давних сведениях и писаных памятниках, пришедших в Русь из Греции. Он пользовался даже особым греческим сочинением (Палеею), излагающих историю Ветхого Завета и направленным против иудеев и отчасти против магометанства. Это самое сочинение вместе с библейскими книгами послужило материалом для составленья весьма обстоятельного сказания греческого философа, которое едва ли было сочинено самим летописцем. По всему вероятию, это писание явилось если не раньше, то во время самого крещения Руси, как руководство для познания веры, и летописец внес его в свой труд деликом, подобно тому, как он внес греческие договоры, обставив и дополнив его подходящими сведениями, в число которых попали и самостоятельные, относимые к позднему времени.
   К таким известиям относят между прочим указание, что жиды, по летописцу, неправильно будто бы говорят Владимиру, что земля их отдана в руки христиан. Опровергают это тем, что Палестина досталась христианам только в конце XI века. Но известно, что Турки завоевали Палестину (св. Места) только в половине XI века, а до того времени она находилась под владычеством Калифов (Багдадских) и именно в руках христиан которые по случаю распространившегося к концу X века во всей Европе убеждения, что настает кончина мира, толпами отправлялись на поклонение в Иерусалим с благочестивым намерением или умереть там, или дождаться пришествия Господня. Калифы не только этому не препятствовали, но вообще давали христианам полную свободу в иерусалимской земле, ибо находили в том прямые для себя выгоды. С именем Палестины для хриегиан связано только понятие о св. Местах, а эта Палестина всегда и до сих дней находится в руках христиан, отдана и принадлежит им по праву веры, и потому и при Владимире жиды необходимо должны были сказать, что их земля предана христианамъ 189.
  
   Летописец, повествуя о поводах и обстоятельствах всенародного крещения Руси, разбивает свой рассказ на два отдела и ставить средоточием этих отделов военный поход Владимира на Корсунь. Завоевание Корсуня служить как бы прямым ответом на вопрос Владимира. -- "Где примем крещение?" "Где тебе любо!" -- отвечает дружина. -- " В Корсунь" -- отвечает смысл всей повести, высказывая это решение, как бы думою самого Владимира. Но с какою целью и по каким причинам следовало отыскивать место для крещения военным походом? Летописец говорить, что после выбора и решения принять греческую веру прошел год, потом Владимир выступил в поход на Корсунь. Одним можно объяснить видимую несообразность в ходе событий, именно тем, что Корсунцы, на предложение Владимира креститься в их городе со всею дружиною, отказали ему, быть может, даже с обидою, не доверяя и боясь коварства со стороны Руси. В этом случае для язычников не оставалось другого выхода, как силою заставить Корсунцев покориться и восстановить честь сделанного предложения. Как бы ни было, но летопксец, поведя свой рассказ издалека и основавши его на достоверном предании о бывших некогда всенародных рассуждениях о выборе истинной веры, именно по случаю предложений и притязаний со стороны многих иноверцев, не только из иных земель, но несомненно и от самой киевской дружины, -- встретился однако с живым событием, с походом на Корсунь, и по высокой своей добросовестности не только не хотел, но и вовсе не умел претворить это событие в подпору или в согласие для всего предыдущего в своей повести. Он оставил Корсунский поход на том месте, какое указывало ему правдивое летописанье и, по всем вероятиям, оставил его потому, что с этим походом в действительности связывалось решение о принятии крещения в Корсуне. Г. Костомаров находит, что весь рассказ о взятии Корсуня есть чисто песенный вымысел и замечает, что у византийцев об этом событии нет ни малейшего намека. Но именно одни только византийцы и подтверждают, что рассказ нашего летописца вполне достоверен.
   Лев Дьякон, описывая посдедний год царствования Цимисхия, говорить, что в это время, в начале месяца августа, явилась на небе удивительная, необыкновенная и превышающая человеческое понятие комета. Она восходила на зимнем востоке, поднималась наподобие растущего кипариса на великую высоту и, загибаясь мало по малу, с чрезвычайным огнем склонялась к полудню, испускала яркие лучи и тем казалась людям страшною. От начала августа она являлась ровно восемьдесят дней; восходила в полночь и была видима до самого белого дня". Цимисхий спрашивал ученых мудрецов, чтобы значило такое чудо? Мудрецы предвешали ему победу над врагами и долгоденствие. Но явление этой кометы, по словам Льва Дьякона, означало во все не то, что предсказывали из угождения царю знаменитые мудрецы. Оно предзнаменовало: сильные внутренние междоусобия, нашествие иноплеменных, голод, моровые язвы, ужасные землетрясения и почти совершенную гибель греческого царства. Историк, оставивши по этому случаю время Цимисхия, переносится на несколько лет вперед, коротко описывает бедствия, каким подвергалась Греция после явления кометы и по смерти самого Цимисхия, и потом продолжает: "Явление кометы и огненные страшные столпы, виденные ночью на северной части неба (северное сияние), предвещали кроме сих (описанных им) бедствий, еще и другие, то есть: завоевание Херсона Тавроскифами (как он называл Русских) и взятие Веррои Мисянами (Болгарами)". Затем он рассказывает, что предчувствие народа о худом предзнаменовании кометы сбылось и в другом обстоятельстве. В Царьграде случилось на Димитриев день (по Кедрину в октябре 986 г.) страшное землетрясение, какого тоже в прежния времена не случалось.
   Таким образом, завоевание Владимиром Корсуня не только совершилось в действительности, но и причислялось византийцами к народным бедствиям, упавшим на Византью по предзнаменованию страшной кометы.
   По какому истинному поводу произошла эта война, нам неизвестно, но со стороны Руси время было выбрано самое благоприятное. Император не мог помочь Корсунцам, ибо сам находился в очень затруднительных обстоятельствах от внутренних смут и войн.
   Судя по известью Льва Дьякона, завоевание Корсуня было грозное. И в наших сказаниях, не попавших в летописи, есть свидетельство, что Владимир, взяв Корсунь, князя и княгиню убил, а дочь их отдал за своего боярина Жьдберна; затем, не распуская еще полков, послал воеводу Олга и того же Жьдберна в Царьград к царям просить за себя их сестру 190. По летописи это событие рассказано следующим образом: В 988 г. Владимир пошел с войском на Корсунь в ладьях и осадил город с обеих сторон, ставши в Лимане, т. е. в заливе, и на сухом пути. Корсунцы боролись крепко и сдаваться не хотели, несмотря на угрозу, что если добром не сдадутся, то осада продолжится и за три года.
   Тогда Владимир сталь сыпать к городу присыпь, чтобы по земле можно было взобраться на самые стены. Корсунцы однако ухитрились, подкопали щель в стенах и уносили присыпаемую землю к себе в город. Это быль древнейший способ брать юрода приступом. Так еще в III веке Скифы, несомненно наши же Славяне, и Готы осаждали Филиппополь, причем осаждаемые точно также ночью увозили присыпаемую землю в город. Ратные все больше присыпали землею, а Корсунцы, все больше уносили ее к себе и потому осада могла бы продолжиться очень долго. Но вскоре нашелся в городе друг Владимиру, некий муж корсунянин, именем Настас. Он пустил в русский стан стрелу с запискою, что лучше всего перекопать городские водопроводы, находящееся с востока: тогда граждане поневоле сдадутся. "Если это сбудется, тогда и сам крещусь!" -- воскликнул Владимир. Это выражение "и сам" не указывает ли на отношения князя к дружине, в которой, быть может, находилось столько уже христиан, что сам князь оказывался отсталым от других. Как бы ни было, но все сбылось, как извещала стрела Настаса. Водопроводные трубы были переняты, граждане изнемогли от жажды и сдались. Владимир входить с дружиною в город и посылает в Царьград к царям Василию и Константину такое слово: "Город ваш славный я взял! Слышу, что у вас есть сестра девица, если не отдадите ее за меня, то и с вашим Царьградом сотворю тоже, что с Корсунем". Цари опечалились, но отвечали: "Недостойно христианам выходить замуж за поганых. Прими крещенье, тогда получишь невесту, и царство небесное приимешь и будешь единоверен с нами. Не захочешь креститься, -- не можем отдать за тебя свою сестру". Цари так говорили, следуя уставу Константина Багрянородного, торжественно воспретившего царскому дому вступать в брачный союз с князьями Россов, Хозар и Венгров. -- "Уже я испытал вашу веру и богослужение и готов креститься, -- ответил царям Владимир. Цари однако требовали, чтобы он прежде крестился, а потом они пошлют ему и царевну. Владимир решил так: когда придет царевна, пришедшие с нею и крестят его.
   Царевну едва уговорили пойти за русского князя, представив ей, что ее брак будет великою заслугою перед всем греческим царством, что если Русская земля придет в покаянье, то Бог избавить и Грецию от всегдашней лютой рати. -- "Как в плен иду, лучше бы мне помереть", -- плакалась царевна. С плачем она села в корабль и поплыла через море. В Корсуне ее встретили с почестями. В это самое время, по Божьему устроению, Владимир разболелся очами, ничего не мог видеть, и очень тужил об этом по случаю приезда царевны. Тогда царевна прислала ему сказать: "Если хочешь избавиться от болезни, крестися скорее; до тех пор болезнь не отойдет". -- "Коли будет то истина, -- промолвил Владимир, -- то по истине велик будет Бог христианский!" и согласился креститься тотчас же. Епископ корсунский с царицыными попами, огласив, крестили Владимира. -- Как только епископ возложил на него руку, он прозрел и в восторге воскликнул, прославляя Господа:; -- "Теперь увидел Бога Истинного!" Чудесное исцеление князя заставило тут же многих креститься и из дружины. Затем совершилось и брачное торжество. При крещении Владимиру был передан обстоятельный с?мвол веры, "да не прельстят его некие от еретик", а да веруеть он воистинну. Летописец внес этот памятник в свой сборник полными словами. "Мы думаем, говорить митрополит Макарий, что этот символ есть действительно тот самый, который исповедали некогда уста и сердце Просветителя России, и потому есть драгоценнейший памятник нашей церковной старины, как договоры первых князей киевских с греческими императорами -- драгоценнейшие памятники старины гражданской" 191.
  
   Для объяснения летописного сказания о крещении Владимира должно припомнить свидетельства иноземных писателей, даже современников (слова одного приведены выше стр. 322), из которых арабский писатель Эль-Макин, повторяя, вероятно, слова своих более древних источников, рассказывает, что "император Василий, боясь успехов мятежника Фоки, послал к Русскому князю, бывшему своему врагу, просить у него войска, что князь потребовал за то руки царевниной и согласился быть христиаником". Немец Дитмар пишет, что сама греческая царевна уговорила его принять св. веру. Из этих свидетельств выясняется одно, что по случаю брака с греческою царевною Владимир сделался христианином и другом греческого царя. На самом деле Русская военная помощь порешила в 989 году борьбу с возмутителем царства Вардою Фокою и Калокиром, о чем было уже упомянуто, стр. 232. В существенных, так сказать, в исторических чертах, рассказ летописи сохраняеи полную истину. Некоторые его подробности служат, по-видимому, только олицетворением основной мысли рассказа, каково напр. чудесное прозрение св. князя, которое по толкованию митрополита Платона было духовное.
   Предания пересказывали, напр., что и самое крещение было принято Владимиром не в Корсуне, а одни говорили, что в Киеве, другие указывали на Василев, третьи толковали иначе. Летописец, напротив, утверждаете, что так говорят люди несведущие, что Владимир крестился именно в Корсуне и указывает церковь, где совершилось крещение; палату, где жил Владимир, другую палату, где жила царевна; наконец, указывает особую церковь, построенную самим Владимиром на горе, которую корсуняне ссыпали, когда уносили землю от городских стен. Об этих памятниках Владимирова пребывания в Корсуне летописец говорить, что они стоят и до сего дня, -- то есть стояли и во время написания им летописи; стало быть, свои сведения об них летописец собрал не иначе как в самом же Корсуне, где все это событие было несравненно памятнее, чем в Киеве. Судя по рассказу, он или сам видел эти достопамятные места и здания, или писал тоже со слов очевидца и знатока местности.
   Напрасно некоторые историки доказывают, что требование Владимиром невесты-царевны похоже на сказку и взято из сказки. В сказках, действительно, сказывается о таких женитьбах и это обычная черта народной житейской поэзии; но эта черта по тому и перешла в сказку, что изначала была обычною чертою действительной жизни. Не один Владимир, но и все окрестные с Грецией государи всегда искали случая посвататься и жениться на греческих царевнах, так точно, как искали случая выпросить себе у греческих царей их царские регалии -- венды и одежды. Вот почему Константин Бягрянородный дает завещание своему преемнику, императору Роману, чтобы отнюдь не вступать в брачный союз именно с князьями русскими, хозарскими, венгерскими, следовательно эти князья еще при дедах Владимира хлопотали о невестах-царевнах. Германский император Оттон I несколько лет тоже хлопотал женить своего сына, Отгона II, на греческой царевне Феофании, сестре нашей царевны Анны. Только в 972 г. этот брак устроился содействием Цимисхия. Если германский император, современник и почти сосед Владимира, успел жениться на царевне, то и Владимир не почитал себя хуже его и по самому тому же примеру мог требовать и себе невесту царевну, сестру Феофании. Припомним кстати историю с полоцкою княжною Рогнедою, где отвергнутый сын рабыни, робичич, как отозвалась об нем сама княжна, Владимир, все-таки настоял на своем и женился на этой княжне. Тем славнее становилось для него, непризнанного робичича, жениться именно на царевне. Все эти женитьбы сказочны только потому, что в то время сама сказка была еще живою действительностью.
   Завоеванный город стал для Владимира купелью и трофеи, какие при этом были взяты, послужили ему на благословение. Он взял жену-царицу христианку, друга Настаса, попов корсунских, св. мощи Климента и Фифа, церковные сосуды, иконы, кресты и, вероятно, много других церковных вещей, привезенных царевною из Цареграда. Впрочем были и настоящие трофеи и очень любопытные по той мысли, которая должна была руководить их приобретением. Владимир захватил с собою две медных статуи (капища) и 4 медных коня, по всему вероятию, произведения греческой древности, который потом, еще во времена летописца, стояли за церковью св. Богородицы Десятинной и обманывали некоторых несведущих Киевлян своим видом: они думали, что это были статуи мраморные, по той, вероятно, причине, что древность памятников успела превратить вид меди в сомнительный материал для неразумеющого глаза. Любопытно то, что русский степной Киев, подобно Корсуню и самому Царь-граду, украсился художественными, хотя бы и посредственными памятниками. Можно полагать, что это были изображения двух наездников, имевших по два коня, вероятно с колесницею, как бегали цари и знатные люди на Цареградском ристалище-ипподроме. Ниже мы увидим, что эти статуи могли иметь свое значение и для самих Киевлян.
   Владимир возвратил Корсунь грекам в виде вена или выкупа за царицу и как только пришел в Киев, тотчас повелел ниспровергать своих прежних идолов: одни были осечены, другие сожжены. Главному -- Перуну справили особый почет. Идол был привязан у коня к хвосту и торжественно повлечен с горы к Днепру; 12 приставленных мужей сопровождали его, тыкая жезлами. "Не для того, чтобы древо чуяло, говорить летописец, а это делалось на поругание бесу, который в этом образе прельщал людей; пусть от людей же и возмездье примет. Чудны дела Твои, велики Господи! восклицает он при этом. Вчера люди почитали, а нынче попирают и поругают!" Однако люди, еще некрещеные, плакали о своем идоле. Для их слез, быть может, Перун и пущен был на воду в Днепр. И до сих пор ненадобную святыню, стружки от гроба, ветхую икону, русские люди пускают на воду, на реку, -- пусть не разрушается грешпыми руками, но доплывает к своему берегу. Можно полагать, что и при этом случае язычниками руководило такое же убеждение о ненадобной святыне. Но еще вероятнее,, что низвержением Перуна в реку, в воду, руководила та мысль, которая еще прежде была высказана в поучении греческого философа, именно, что вода -- первое начало и искони служить очищением от грехов и от идолов, как проповедывали пророки, что ею совершается теперь человеческое обновление. Таким образом, повержение Перуна в реку представляло только образ всенародного очищения от идольского греха. Вот почему Владимир велел проводить Перуна, отревая от берега даже за Пороги. Там в вольной степи в стране Печенегов он был оставлен и потом ветром вывержен на мель, которая с тех пор стала прозываться Перуня рень (мель, мыс, холм)192.
   Такое же повержение в воду было совершено и над Волосом, стоявшим особо от Перуна, на Подоле, где находилось Торговище над речкою Почайною, вероятно, у самой пристани (см. выше, стр. 99), как помещались кумиры Руссов и на Волге вблизи Хозарского или Болгарского города -- торговища, о чем свидетелъствуют Арабы. "А Волоса идола, его же именоваху Скотья бога (Владимир) веле в Почайну реку въврещи", -- пишет мних Иаков в житии св. Владимира. Такое помещение Волоса на Торговище дает новое подтверждение тому предположению, что Волос быль особый покровитель людей торговых (срав. выше, стр. 279). Описанное у Арабов (см. ч. 1, стр. 523) поклонение торговых Руссов, по всему вероятию, должно относиться к Волосу.
   Сокрушив идолов, Владимир послал по всему городу с вестью, чтобы на утро все выходили на Днепр, кто бы ни был, богатый и бедный, нищий и работник. И кто не будет на реке, сопротивник будет князю. Услышавши это, люди с радостью пошли на реку, рассуждая так, что если б это не добро было, не приняли бы того князь и бояре. Утром собралось на Днепре людей без числа; все влезли в виду и стояли, кто в глубине по самую шею, кто до персей; возрастные по колена, как ходят в брод, малые у берега, а младенцев старшие держали на руках. Попы царицыны, попы корсунские совершали обряд и творили молитвы. Сам князь присутствовал на этом торжестве и можно сказать, быль восприемником всего этого народа. "То была неизреченная радость на небеси и на земли -- столько душ спасаемых. Побежден был дьявол не от апостолов, не от мучеников, а от простых невежд, не ведавших Бога, не слыхавших учения от апостолов", замечает летопись. После крещенья Владимир повелел тотчас по всему городу рубить и ставить церкви по местам, где стояли кумиры и где прежде творили требы князь и люди. На Перуновом холме он поставил церковь во имя св. Василия, своего тезоименитого ангела, имя которого принял во св. крещении, в почесть греческому царю, Василию Багрянородному.
   Затем начали ставить церкви по городам и велел Владимир приводить людей к крещенью по всем городам и селам. Несомненно, что с этою целью он посажал по городам, по княженьям своих сыновей, которых у него было двенадцать. Старшего Выщеслава от Чехини посадил на старшем княженьи в Новгороде; Изяслава от Рогнеды в Полоцке, Святополка в Турове на Припети; Ярослава сначала в Ростове, а потом, по смерти старейшего Вышеслава, посадил в Новгороде, а в Ростове Бориса; в Муроме -- Глеба, у Древлян -- Святослава; на Волыни во Владимире -- Всеволода; в Тмуторокани -- Мстислава; Станислава -- в Смоленске, Судислава -- во Пскове 193. С князьями Владимир разослал епископов и попов и повелел крестити всю Русскую землю.
   В этих отделенных теперь княжениях мы можем видет те особый самостоятельный древне-русские волости или области с их городами, которые могли существовать еще до призвания Варягов и могли вести свое происхождение и от более далеких времен.
   Первым помыслом новых христиан было также заведение школы для книжного научения. Владамир собрал детей у лучших простых людей Киева, у нарочитой, то есть избранной чади, как говорить летописец, я отдал их в учение книгам. Матери плакали по них, как по мертвых, потому что не утвердилися еще верою и вовсе не знали, что из того будет. Само собою разумеется, что эта школа была открыта не для общенародного образования, о чем еще неестественно было и помышлять, а прежде всего исключительно для приготовления церковников, без которых невозможно было и распространить веры по всем городам и селам. В этом отношении она была, так сказать, техническою специальною школою, почему в ней после азбуки изучались на зубок часослов, псалтырь, евангелие, апостол -- книги самые необходимые именно для церковника. Затем письмо и пение восполняли весь круг книжной науки, остававшийся чуть не до наших дней основою и общенародной грамотности.
   На другой год, на том месте, где был двор киевских первомучеников Варягов Ивана и сына его Феодора, Владимир заложил большой каменный храм в честь Богородицы, призвавши мастеров из Греции. Храм этот строился семь лет и когда был окончен, Владимир украсил его иконами и отдал в него все, что привез святого и драгоценного из Корсуня. На содержание церкви он определил давать десятую часть от своего именья и от своих городов, и укрепил эту заповедь особою записью с клятвою, если кто разрушит заповедь, да будет проклят. Он поставил управителем этой десятины корсунянина Настаса. С того времени церковь стала прозываться Десятинною и сам управитель Настас тоже назывался десятинным. Храм был построен и украшен по-цареградски, фундаменты его простирались в длину от в. к з. на 24, а поперек на 16 сажень. Он был складен из квадратного тонкого кирпича на особом, очень твердом, цементе, толщиною вдвое против кирпича. Снаружи храм был чудного устройства. Он имел двадцать пять верхов или глав, что обозначало по крайней мере совокупность пяти особых храмов, одного главного и четырех придельных, и показывало, что это был и по своему составу истинный соборный храм. Само собою разумеется, что образ такого многоглавия не был принесен из Греции, где в Царьграде храм Богородицы был только о пяти главах. По всему вероятию, в постройке храма участвовал и русский замысл, желавший воссоздать свою новую святыню во всей русской красой, какая привлекала тогдашнее общество. Внутренние украшения, как можно судить по открытым в 1828 г. остаткам, заключались в беломраморных резных колоннах, поясах, корнизах, в мозаическом поле из цветных мраморов, яшм и других камней, а также из красного шифера и поливных изразцов. Стены были украшены стенописью, а в алтаре золотою и цветною мозаикою. Сохраняется также в обломках поясовая греческая надпись, изображенная на сером граните.
   В подражание Царьграду пред храмом с западной стороны были поставлены упомянутые корсунские статуи с конями.
   Сооружение такого чудного и небывалого на Руси храма и его освящение, происходившее 12 мая, было отпраздновано великим пиром, на который созваны бояре и старосты людские, то есть городские, а бедным и нищим Владимир роздал щедрую милостыню.
   Это было только начало обычных с этого времени церковных пиров, которыми Владимир прославил свое княжение и которые стали потом общим заветом Русского народа по всем русским странам и местам. Нет никакого сомнения, что такие пиры в языческое время составляли необходимое жертвенное торжество и с принятием христианства были только приурочены к церковным праздникам.
   В тот же год случилось Владимиру воевать с Печенегами у города Василева. Встреча с врагом была так неудачна, что сам Владимир не выдержав натиска побежал и едва спасся, укрывшись где-то под мостом. Это было в самый день Преображения, 6-го августа. В благодарность за свое избавление Владимир построил в Василеве обетную деревянную церковь, которая, вероятно, была поставлена в один день. Но зато обрадованный князь праздновал св. Преображенье целых 8 дней, сварил 300 провар меду, созвал бояр, посадников, старейшин со всех городов и множество рядовых людей, и роздал убогим 300 гривен. К Успеньеву дню воротился в Киев и опять устроил великий праздник, созвавши бесчисленное множество народа. Радовался он душою и телом, говорит летопись, что все это были христиане, и стал устраивать такие празднества каждый год. С особенною силою раскрылась в его чувстве именно христианская братская любовь ко всем, которая по обычаям времени нашла себе ближайшее и полнейшее выражение, именно, в этих хлебосольных празднествах.
   Однажды, слышит он, читают в евангелии: "Блаженны милостивые, яко те помилованы будут"; и еще: "Продайте именья ваша и отдайте нищим"; и еще: "Не скрывайте себе сокровищ на земле" и пр.; и Давида, слушая, глаголющего: "Блажен муж, милуя и дан"; и слова Соломона, сказывающего, что "отдавая нищему, Богу взаймы даешь", -- все это слышавши, Владимир повелел всякому нищему и убогому приходить на княжий двор и брать всякую потребу, питье и яденье и из казны деньгами. Но скоро он припомнил, что есть дряхлые и больные, которые не могут дойти до его двора и велел устроить особые возы, накладывать в них хлеб, мясо, рыбу, всякой овощ, мед в боченках, а в других квас, и возить по городу, спрашивать: "где больной и нищий, который не может идти к князю во двор?" и раздавать, кому что нужно.
   А во дворе у себя он установил каждое воскресенье давать пир в гриднице и приходить всем, -- боярам, гридям, сотским, десятским и лучшим избранным мужам города, при князе и без князя. Было за этими столами всего во множестве, от мяс, и от скота, и от зверины, и всего было в великом изобилии.
   Дружину он любил. особенно и ничего не жалел для нее. С нею он думал о строе земском, об уставе земском, о войнах. Однажды подпили его гости и начали роптать на своего князя: "Горе нашим головам, дает нам есть деревянными ложками, а не серебряными!" Услышавши хмельный ропот, Владимир велел сковать серебряные ложки и примолвил при этом: "Серебром и золотом не соберу дружины, а дружиною отыщу и серебро и золото, как и дед мой и отец мой дружиною доискались и злата и сребра." Достопамятные слова, которые содержали в себе смысл всей предыдущей Русской истории и давали непреложное руководство князьям и на последующие века.
   Милость и братская любовь Владимира распространились еще дальше. Евангельские слова упали на такую почву, которая, следуя прямым и чистым путем, не хотела мириться ни с какими противоречиями жизни. Если христиане умножались даже и от того, что княжий двор по-братски растворен был для всякого нуждающегося, для всякого бедняка и нищего, то недовольные язычники, напротив, должны были уходить из Киева и они-то, вероятно, и засели по дорогам разбойничать, воюя именно христиан. Как бы ни было, но особая милость и доброта князя к народу тотчас явила и свои последствия на темной и больше всего, разумеется, на языческой стороне народа -- умножились разбои. Тогда сами епископы, провозглашавшие слова милости и прощения, пришли к Владимиру и сказали, что "умножились разбойники -- отчего не казнишь их?" -- "Боюся греха" -- отвечал Владимир. Епископы преподали ему первое поучение о государственной обязанности. "Ты поставлен от Бога казнить злых, а добрых миловать", сказали они ему, -- "следует казнить разбойников, но по правде, с испытанием". Владимир стал казнить и потому отверг виры, т. е. выкупы и взыскания за убийство, которые составляли очень важный доход городской дружины, употребляемый на содержание войска. Старейшины города вскоре почувствовали невыгоды нового постановления и вот епископы, а с ними уже и старейшины, снова пришли к князю и рассказали, что война стоить многая, виры надобны на оружие и на покупку коней, просили восстановить виры. "Так буди (быть по сему)", порешил Владимир и стал жить по устроенью отцов и дедов, стало быть, не изменяя старого закона о вирах.
   В таких теплых чертах изобразил летописец Владимира -- христианина. Нам не следует однако забывать, что в этом образе соединены все общие черты, которые от глубокой древности обрисовывали вообще доброго князя, а потому в сказании летописца о Владимире мы, прежде всего, можем видеть восторженный идеал, желанный образ, в каком представлялся народу добрый князь. Самый рассказ о разбойниках и вирах отзывается назиданием и рассуждением о том, как следует поступать доброму князю. Кроме того, в этих чертах мы узнаем Владимира народных песен, ласкового князя Владимира -- Красное Солнышко, которое всем светит и всех греет. И очень заметно, что еще первый летописец, составляя свою повесть временных лет, пользовался этими песнями, чтобы изобразить в живом образе своего идеального князя -- Владимира. Если было так, то Владимирово широкое гостеприимство, его праздничные непрестанные пиры и беззаветная любовь к дружине могут рисовать время гораздо древнейшее самого Владимира. Они могут относиться к той эпохе, когда дружинный городовой быт во главе с князем впервые сложился в особую народную силу, сделался средоточием племенной жизни. И до Владимира были князья и, конечно, не лицом Владимира быль вызван такой идеал доброго князя, носящий в себе черты по преимуществу быта языческого, исключительно дружинного, которые, как добрые черты, по этой причине употреблены летописцем и для изображения Владимира-христианина. Здесь только в первый раз представился летописцу случай высказать общенародную любовь к лицу князя и показать те основы, какими эта любовь укреплялась в народе.
   У строенье отцов и дедов, к которому, относительно вир, Владимир возвратился по просьбе самих же епископов и старейшин города, это земское устройство еще языческой Руси было так сильно и крепко, что ни бедственная война Святослава, ни его бедственная смерть и последовавшия за нею внутренние междоусобия не произвели в нем ни малейшего колебания. Политическое могущество Земли все больше и больше вырастало как бы само собою, а потому и при Владимире, как мы уже говорили, оно распространилось с новою силою и больше всего по западным границам, так как восток был уже обойден самим Святославом. Корсуньский поход Владимира показывает, чего можно было ожидать от Руси и на греческом юге, особенно при тех смутных обстоятельствах, в каких находилась тогда Византийская империя. Но именно с этой стороны поперек дороги лежало идолище поганое, с которым приходилось бороться без конца, у которого, отсекай одну голову -- вырастает три.
   Это идолище были Печенеги. С ними была беспрестанная рать. Сначала виновником печенежской вражды был верный дружинник Ярополка, Варяжко, мстивший Владимиру за своего князя. Но Варяжко указывал только дорогу в Русь, быть может, научал уму-разуму, как и в какое время лучше воевать русские села и города. После него Печенеги уже сами знали, когда и куда было выгоднее ходить и не давали Владимиру покоя во все время его княженья. Мы видели, что и сам он едва не сделался добычею их быстрых набегов. Защищая от них землю, Владимир должен был построить много городов по полевым рекам по Востри, по Трубежу, по Суле и по Стугне. Дружину в эти новые города он собирал все от севера, лучших мужей из Славян (Новгородцев), из Кривичей, из Вятичей и даже от Чуди. В то же время он сильно укрепил и свой любимый Белгород, населив его многими людьми, собрав дружину от многих иных городов. Нет сомнения, что таким же образом, выбором лучших дружинников были населены и упомянутые полевые города, так что и самое выражение от Чуди не совсем должно обозначать дружинников чужеродцев, а только дружинников из Чудских городов, которые держали Чудскую землю и, вероятно, большею частью были те же Славяне от разных племен. Это нам раскрываете также, что составь дружины всегда был смешанный, сборный от разных городов, как необходимо должна была устраиваться и сама дружинная жизнь, собиравшая, главным образом, храбрых и сильных, могучих богатырей, все равно откуда бы они не приходили. Но Русское Славянство, конечно, в ней преобладало и числом, и языком, и обычаем, и нравом, тем более, что из самого же Русского и на половину северного Славянства развилась и дружинная городовая жизнь, образовавшаяся при помощи Варягов в Новгороде в политическую силу, а теперь перенесшая свое уже не племенное, но обще-Русское политическое дело в Киев.
   Надо заметить, что северные люди, верховные вои, как называет их летопись, служили как бы главною опорою и во всех войнах на юге. Борьба с Печенегами происходила все при помощи тех же верхних воев, собирать которых Владимир по обычаю отцов и дедов хаживал самолично. Таким образом, северные племена не только положили основание Русскому политическому могуществу, не только постоянно способствовали его развитию, населяя своими лучшими людьми все города юга, но и постоянно своею же кровью поливали и костьми усыпали южные степи при нескончаемой борьбе с кочевниками. Поэтому делить русскую землею на какия-либо особые самородные украйны невозможно. Все края русской земли политы кровью всех русских людей, от глубокого севера до далекого юга, даже прикарпатского и прикавкасского, и потому все края и украйны русской земли составляюсь собственность всех русских людей в одинаковой степени. Северная кровь еще больше разливалась на юге, чем южная на севере и разливалась именно на защиту того же юга от всяческих врагов и особенно от кочевников разных имен. Начальная борьба с Греками и борьба с Печенегами в полной мере удостоверяют, что северные племена выносили эту борьбу на своих плечах в равной мере с южными племенами. Кроме всегдашней военной помощи, весь север платил дань киевскому югу, не для обогащения одного юга, но для общих целей и потребностей всей Земли, о чем мы уже достаточно говорили прежде.
   Самый Новгород, первое и старшее гнездо русского политического сознания, теперь тоже платил дань Киеву, т. е. той же своей родной дружине, переселившейся на юг. Он платил 3000 гривен в год: 2000 в Киев и тысячу новгородским гридям, оставшимся защищать свой Новгород. Так платили новгородские посадники. Но сын Владимира, Ярослав задумал другое. Он был сын Рогнеды и должно быть с молоком матери всосал это чувство самостоятельности и гордой независимости, которое прославило его мать, а после прославило и его самого.
   Рогнеда была дочь Полоцкого князя Рогволода, который пришел из-за моря, но из какой страны, неизвестно. В то время, как Владимир с дядею Добрынею владел Новгородом, Рогволод сговорил свою дочь за киевского Ярополка. Но и Добрыня не хотел выпустить из рук доброй невесты и послал к Рогволоду просить дочь за Владимира. Отец отдал это дело на волю дочери: "Хочешь ли за Владимира?" спросил он ее. -- "Не хочу разуть рабичича, но Ярополка хочу" -- ответила Рогнеда. Услышав такой ответ, и Владимир и Добрыня пришли в ярость, собрали большую рать Варягов, Славян, Кривичей, Чудь и пошли на Полоцк. Они пришли под город в то самое время, как Рогволод собирался вести Рогнеду за Ярополка. Город был взять и вся семья полонена. Разгневанный Добрыня стал поносить всеми словами отца и дочь и назвал ее самое рабичицею. Потом отца и двух его сыновей убили, а дочь Владимир взял себе в жены и назвал ее Гориславою. Надо полагать, что это случилось около 976 г.: ибо если Ярославу в 1054 г., когда он умер, было 76 лет, то, стало быть, он родился в 978 году, а между тем первый сын у Рогнеды был Изяслав. Владимир, как известно, собрал себе и других жен много и, конечно, разлюбил Рогнеду. Не могла перенести этого горя Рогволодовна. Однажды пришел к ней Владимир и уснул. Она взяла нож и совсем бы его заколола, если б проснувшийся муж не остановил ее, ухватив во время за руку. "С горести подняла на тебя руку", -- сказала она: "Отца моего ты убил, землю его полонил из-за меня. И теперь не любишь меня и с этим младенцем (Изяславом)". Владимир промолчал, но велел ей нарядиться во всю царскую утварь, как была одета в день свадьбы, и сесть на постели светлой, т. е. роскошно убранной, в своей комнате. В такой обстановке, как на брачном торжестве, он хотел ее потнуть мечем. Рогнеда догадалась о замысле мужа и перед его приходом устроила так: дала малютке Изяславу обнаженный меч и научила, что сказать, когда войдет отец. Как только Владимир вошел, малютка Изяслав, выступя с мечем, встретил его словами: "Отец! или думаешь один ты здесь ходишь!" -- "А кто тебя здесь чаял?" -- воскликнул Владимир и бросил свой меч. Тогда Владимир созвал бояр и отдал дело им на суд. Бояре решили так: "Не убивай ее ради малютки, устрой ей вотчину и дай с сыном". Владимир построил ей особый город, который и назвал Изяславлем. Летописцы рассказывают также, что после крещенья Владимир послал сказать Рогнеде:
   "Теперь, крестившись, я должен иметь одну жену, которую и взял, христианку, а ты избери себе мужа из моих бояр, кого пожелаешь". Рогнеда ответила, что она доселе царица и не хочет сделаться рабою, но хочет быть невестою Христу и принять ангельский образ. В это время с нею был другой сын, Ярослав. Он был уже 10 лет, но от рожденья не мог ходить, был хромоног и сидень. Отрок, выслушав ответ матери, вздохнул и сказал ей: "Истинная ты царица царицам и госпожа госпожам, что не хочешь с высоты ступить на нижняя. Блаженна ты в женах!" Сказавши это, Ярослав свободно встал на ноги и с тех пор стал ходить. Рогнеда постриглась в монахини и наречена Анастасией. Кроме Изяслава и Ярослава у ней были еще сыновья Всеволод и Мстислав Тмутороканский, и две дочери Мстислава и Предслава.
   Все эти сказания любопытны в том отношении, что одинаково рисуют независимый и горделивый харавтер Рогнеды и одною чертою восстановляют живой образ самого Ярослава. Он был истинный портрет своей матери, такой же независимый и горячий в своих поступках, всегда мысливший о себе самостоятельно, сильный своею волею, правдивый, деятельный и одаренный таким земским смыслом, какого не обнаруживалось ни у одного из его братьев. Сначала, как упомянуто, он княжил в Ростове, а потом по смерти старшего брата Вышеслава перешол на его место в Новгород.
   Новгородцы, вероятно, давно уже тяготились Киевскою данью. Когда их старшая дружина с Олегом ушла совсем в Киев, такая дань была еще понятна. Киевские дружинники собирали еще свое новгородское. Но с тех пор прошло уже слишком сто летъ; выросло не одно поколение; родные зависимые отношения к Киеву значительно изгладились; народилась своя самостоятельная дружина, очень хорошо понимавшая, что у ней есть свое дело и кроме Киева, которому она постоянно только помогаете и войском, и данью, а ей Киев ни разу не понадобился. Киевские князья, как мы говорили, постоянно ходили на север собирать войско для южных своих дел и не было случая, чтобы Новгород собирал войско на юге для своих дел. Он умел защищаться сам собою, и к тому же недалеко жили Варяги, которым Новгород из года в год тоже платил 300 гривен для мира и для любви на случай помощи когда понадобятся. У Варягов, следовательно, и находилась настоящая помощь, за которую не жаль было и дань платить. А Киев теперь и сам был достаточно богат. "Довольно ему платили, пора перестать," -- могли давно уже помышлять об этом Новгородцы. Им надобен был только горячий и сильный человек из князей же, который бы объявил зависимость от Киева делом поконченным. Такой человев был Ярослав. У него достало твердости и силы померяться в этом случае даже с самим отцом. Он отказал платить дань отцу. Отец разгневался. "Теребите (прочи щайте) путь, мостите мосты" -- решил Владимир и стал готовить войско; но разболелся и в тоже время услыхал, что идут на Русь Печенеги, почему должен был послать на них и любимого своего сына Бориса, оставив при себе нелюбимого Святополка. Ярослав, между тем, призвал из-за моря Варягов. Но Бог не даль дьяволу радости, чтобы отец воевал с сыном, замечает летописец. Болезнь Владимира, быть может, и от огорченья усилилась и он скончался 15 июля 1015 года. В это время Святополк был старейшиною в своей братье, ибо был рожден от Ярополковой болгарыни-черницы -- сын греха, от двоих отцов и братьев, как толковали благочестивые летописцы, -- но и по этому толкованию, все таки старший в роде, потому что, бывши старейшим между сыновьями Владимира, он происходил также от старшего и во Владимировом роде, от старшего его брата Ярополка.
   Владимир скончался в Киевском же селе Берестовом. Святополк, не давая огласки, ночью, разобравши помост между клетьми, и завернув тело в ковре, спустил его на веревках вниз и свез на санях в церковь Богородицы 194. Очень вероятно, что все это делалось с целью потаить смерть отца от Бориса, чтобы до времени никто не знал и не послал ему тотчас вести. Борис был любимейший сын покойника, желанный князь дружины. К тому же и старшие дружинники отца находились с ним же в Печенежском походе. Однако на утро народ в слезах собрался в бесчисленном множестве к соборной церкви. Все плакали, бояре о заступнике Земли, бедные и нищие о своем заступнике и кормителе.... С плачем положили тело в мраморный гроб и опустили в землю. "Это был новый Константии великого Рима, который сам крестился и народ свой крестил; так и князь наш Владимир, ему же подобен, -- говорили книжные люди.
   Борис не приходил и Святополк, по праву старейшинства, сел в Киеве на отцово месго. Он знал, что дружина его не любить и знал чем можно привлечь ее на свою сторону: он сталь раздавать ей именье, корзна и куны, т. е. богатая одежды и деньги. Но киевляне хотя и брали дары, а сердце их было далеко, братья их были с Борисом, туда тянуло и сердце. В сущности их сердце и мысли тянули за Русскую Землю, для которой вдали виднелась большая опасность.
   Надо сказать, что Святополк, княживший в Турове, в близком городе к Ляхам, естественно, завел с ними тесные связи. Он женился на дочери Польского Болеслава, склонился к папству и по научению тестя хотел было совсем отложиться от Руси, т. е., конечно, сделаться подручником Болеслава и рабом папства. За это, по словам Дитмара, он был посажен в темницу вместе с женою и с епископом, который с нею приехал и, по всей вероятноети, руководить этим замыслом 195. Все это доказывало, что Святополк тянет из Руси вон, дружить больше Ляхам. Русская дружина это понимала хорошо, и за это самое не любила его. Таким образом, пойти к Святополку для нее значило пойти под господство папы и Ляхов.
   Говорят, что не задолго перед смертью отца, Святополк бежал из своего заключения к тестю и потом, проведавши об отцовской смертной болезни, внезапно явился в Киеве, что очень вероятно и вполне объясняешь, какими судьбами он вдруг распоряжается в Киеве.
   Борис, не отыскав в поле Печенегов, возвращался домой, и на походе получил весть: "Отец твой померь!" Он всплакал горько, потому что был любима отцом больше всех, и тут же остановился на речке Альте, под Переяславлем. Дружина собралась к нему в шатер и стала говорить: "С тобою дружина твоего отца и войско, иди в Киев и садись на отчий столь, все тебя желают." -- "Не могу поднять руки на старшего брата. Брат старший будет мне вместо отца." Так ответил Борис дружине. Как христианин, он боялся междоусобной крови и потому не желал нарушить старого завета о правах старшинства. Здесь впервые в княжеских отношениях обнаруживается действие христианской братней любви, и в другой раз после Владимирова решения о разбойниках христианская мысль сталкивается с общеземскими целями с этим кругом отношений, который хотя и был исполнен уже христианских понятий, но не был способен отдать общее дело в руки злодея, и вовсе не желал быть для него мучеником. Дружина, как представитель общеземских целей, мыслила за общее дело. Она бросила князя, который не хотел служить выгодам Русской Земли. Все разошлись от Бориса и он остался только с своими отроками -- слугами. Святополк послал в нему высмотреть и сказать, что хочет держать его в любви, и что к отцовскому наделу придает и еще, а сам уговорился с Вышегородскими боярами убить брата, однако так, чтобы это никому не было известно, чтобы народ подумал, что это сделали свои же люди. Вышегородцы были надежными друзьями Святополка. Летописец называет их боярцами, вероятно, в унизительном смысле, как изменников правому делу, или, быть может, это были малые бояре, дети боярские.
   Они исполнили порученье в точности, не помедля ни часу. Конечно, они искали своей чести и выгоды служить своему князю в передовых дружинниках, в боярах. Борис, по-видимому, только тогда узнал о злодейском замысле брата, когда уже не мог бежать, и приготовился быть мучеником. Когда убийцы ночью пришли к его шатру, он пел заутреню, окончил моление и лег в постель. Убийцы того и ждали, ворвались в шатер и закололи его копьями. Тверской летописец рассказывает, что израненный Борис выскочил в оторопе из шатра и умолял злодеев дать ему время еще помолиться Господу. После того, сказав прощение брату и исполнителям его замысла, предложил им кончать свою службу. Тут же были побиты и его слуги, в том числе один родом Угрин, именем Георгий, который, желая погибнуть вместе с князем, бросился на его тело и был с ним вместе проколоть копьями. Это был любимец Бориса, по какому случаю и носил на шее великую золотую гривну (цепь). Злодеи второпях не умели снять дорогую гривну и для того отрубили ему голову уже мертвому. Злодеи увертели тело Бориса в снятый шатер и повезли в Вышегород. Доехавши до Днепра, пересели в ладьи и понлыли к Киеву, ибо дорога лежала но Днепру мимо Киева. Св. мученик еще дышал. Узнавши об этом, Святополк послал двух Варягов прикончить его. Один из них вблизи Киевского бора пронзил его мечем к сердцу.
   Когда ладья подплыла к городу, Киевляне отпихнули ее прочь, не приняли погибшего князя. Тайно привезли его и в Вышгород, где и погребли на общем кладбище, как простого человека.
   "Борис убит, как бы теперь убить Глеба?", -- размышлял Святополк и придумал послать к Глебу с обманом такое слово: "Приезжай скорей! Отец тебя зовет, очень болен". Между тем послал ему на встречу таких же тайных убийц. Получив весть, Глеб тотчас сель на коня и с малою дружиною поскакал к Киеву, вероятяо, из Ростова, ибо из Мурома ему следовало бы ехать по Оке, а он очутился на Волге, где на устье Тмы, у нынешней Твери, упавши с коня, повредил себе ногу и отсюда поплыл уже водою на Смоленск, чтобы спуститься в Киев Днепром. Только что проехал он Смоленск и остановился для отдыха, как пришла ему весть из Новгорода от Ярослава: "Не ходи, отец умер, а брать твой убить Святополком". И тут же из Киева явились подосланные убийцы под предводительством некоего Горясера. Они внезапно захватили княжескую ладью (насад); слуги Глеба струсили, а быть может изменили и князь был зарезан своим же поваром, Торчином по имени.
   Третий брат, древлянский Святостав, ожидая того же и себе, побежал к Венграм, но был настигнуть в Карпатских горах и тоже убит.
   По всему видно, что Святополк действовал по обдуманному плану. Он помышлял так: "Изобью всю свою братью и возьму власть Русскую один". У него в глазах был пример его тестя, Болеслава, который точно также разогнал своих братьев и сталь владеть землею один. Очень немудрено, что сам Болеслав и учил своего зятя такому уму-разуму, ибо его цели простирались еще дальше. Известно, что он был даже уполномочен германским императором Оттоном с утверждением самого папы владычествовать в делах церкви над всеми Славянскими народами, в том числе и над Русью 196, почему наш Святополк, по-видимому, являлся только подходящим орудием, посредством которого папство хотело подчинить своей власти и весь Русский восток. Для новокрещеной Руси, в главе с Святополком, предстояла иная дорога жизни. Необходимо предстояло владычество над нею Польши и Римской веры, которую уже исповедывал и сам Святополк.
   В виду участи братьев, теперь следовало бежать за море и новгородскому Ярославу; но теперь в этом не было надобности. Варяги уже находились в Новгороде, призванные на борьбу с отцом. Живя пока без дела, этот неугомонный и опасный народ стал, как говорится, пошаливать, производил буйство и насилие не только самим горожанам, но и женам их. Новгородцы никогда обид не сносили и не очень страшились и Варягов. "Сего мы насилия не можем смотрети", -- решили граждане, восстали и на каком-то Парамоновом дворе перебили всех озорников. Тогда за это очень обиделся и разгневался сам Ярослав. Ведь не для того призвал он эту надежную дружину, чтобы убивать ее на улицах или во дворах. "Так и быть, уже мне не воскресить убитых", -- сказал он Новгородцам, и позвал их лестью к себе на загородный двор, в Ракомо, вероятно, на пир, собрал всех лучших граждан, которые иссекли Варягов и всех их тут же прикончил; погибло, говорят, до 1000 человек. Иные, убоявшись, побежали вон из города.
   Только что окончилось вероломное побоище, в ту же ночь пришла весть из Киева: сестра Ярослава, Предслава, извещала брата, что отец умер, а Святополк сидит в Киеве, -- убил Бориса и на Глеба послал убийц. "Берегись и за себя как можно", прибавляла сестра. Какие обстоятельства! Одна печаль, сыновняя -- отец помер: неизвестно, чем бы окончилось сопротивление отцу и ссора с ним, но его смерть уносила за собою возникшую нелюбовь и оставляла в полноте сыновнее чувство, которое без особой печали пройти не могло. Другая, по обстоятельствам, еще сильнейшая печаль -- дружина побита и разбежалась из города. "О! моя любезная дружина, -- помыслил князь, -- вчера в своем безумии я изгубил тебя, а ныне бы ты была надобна. Не теперь мне их и золотом окупить!"
   На утро Ярослав созвал оставшихся Новгородцев за город, в поле, и на вече в слезах объявил им: "Други мои и братья! Отец мой умер, а Святополк сидит в Киеве, избивает братьев. Хочу идти на него, помогите мне!* -- "А мы княже, по тебе идем", -- решили Новгородцы. -- "Если и погибла наша братья, можем за тебя бороться". Стало быть, очень был дорог Ярослав Новгородцам, что они и не подумали теперь мстить за избитую братью. Очень вероятяо, что тут же, на этом вече, были с одной стороны предложены, а с другой стороны выпрошены известные Новгородские льготы, так резко потом отделившия Новгородскую, историю от истории остальной Русской земли. Не говорим о том, что Новгородцы должны были очень хорошо знать, какими опасностями Русской стране грозило водворение в Киеве Латинского и Польского владычества, орудием которого являлся преданный Латинству Святополк.
   Ярослав успел собрать три тысячи Новгородцев, да была тысяча Варягов. Южные летописи говорят о 40 и 30 тысячах, но неверно. С этим войском он выступил на Святополка, отдавши успех своего предприятия на суд Богу. "Не я стал избивать братью, но Святополк". сказал он. "Да будет Бог отмститель невинной крови моих братьев. Ведь тоже готовится и мне. Пусть судить Господь по правде и скончает злобу грешного".
   Святополк, заслышав о Новгородском походе, собрал рати без числа, от Руси и от Печенегов, и не стал ожидать Ярослава под Киевом, а пошел ему на встречу. Полки сошлись у Днепра под Любечем. Новгородцы пришли по своей стороне, по Киевской, по правому берегу, а Киевляне по степной стороне, по левому берегу, как вероятно удобнее было Печенегам.
   Любопытно, что здесь снова решался вопрос, какой дружине господствовать над Русью. Новгородской или Киевской. И та и другая призвали себе на помощь обычных своих друзей, одна Варягов, другая Печенегов. Решался опять вопрос, кто сильнее, север или юг? Силы были в таком равенстве, что ни та, ни другая рать не осмеливалась вступить в дело и стояли над рекою друг против друга целых три месяца. Только однажды Святополков воевода, еще отцовский, именем Волчий Хвост, ездя возле берега, стал поносить Новгородцев: "Смерды! Чего вы пришли с этим хромоногим? Эх вы плотники! Мы вот приставим вас хоромы наши рубить!" Новгородцы, в ярости от такого поругательства, собрались к Ярославу и объявили ему что к утру же хотят переправиться на тот берег и показать Святополковой рати, каковы они плотники. "А кто с нами не пойдет, прибавили они, то сами порубим того". Стояли уже болыдие холода и Днепр стал мерзнуть.
   В самом деле надо было поспешить; как всегда почти случалось, у Ярослава оказался друг и в Святополковой дружине. Ярослав послал к нему отрока -- слугу, и велел сказать: "Воно что! Как ты этому поможешь? Меду мало варено, а дружины много!" -- "Скажи Ярославу так, ответил друг: "Если меду мало, а дружины много, то к вечеру дать!" Ярослав понял, что велит в ночь начать битву. Уже с вечера Новгородцы стали перевозиться на тот берег; а чтобы не вздумал кто воротиться, оитолкнули все ладьи от берега и в ночь пошли на Святополка, повязавши головы полотенцами для разпознания своих. Святополк ничего не зная всю ночь пировал и пил с дружиною. Нападение было яростное и сеча злая. Стан Святополка находился между двумя озерами; Новгородцы притиснули его и с дружиною к озеру. Он было ступил на лед, но лед обломился и многие потонули. Святополк к рассвету побежал с Печенегами в степь, а оттуда к Ляхам за помощью.
   Ярослав вошел в Киев, по-видимому, не совсем благополучно, -- в то время погорели церкви, стало быть некоторая часть Киевлян не совсем была на его стороне. Но надо полагать, что за него была отцовская старшая дружина, иначе Киевляне не приняли бы его. Конечно, кто стоял за Святополка, тот ушел с ним же, а кто желал Ярослава, те собрались теперь в город и перевес оказался на его стороне. Он без помехи сел на столе отца и деда и отпустил даже свои полки домой, щедро оделив их за помогу: старостам роздал по 10 гривен, смердам (рядовым) по гривне, а Новгородцам всякому тоже по 10 гривен.
   Очень естественно, как свидетельствуют позднейшие летописцы, что Святополк прежде всего надвинул на Киев Печенегов, с которыми была у самого города злая сеча, так что Ярослав едва одолел. Вероятно это случилось в то самое время, как пришел в Киев сам Ярослав, причем, быть может, и церкви погорели. Верно также, что Ярослав в тот же год гонял за Святополком до Берестия, но не успел его настичь.
   Но положение дел было все-таки шатко. Святополк у Ляхов, конечно, делаль свое дело; на другой год он привел Храброго Болеслава с Ляхами, Немцами, Венграми, Печенегами. Ярослав предупредил их и встретил их полки у города Волыня на реке Буге. Опять полки сошлись по обе стороны реки, и опять стали перебраниваться друг с другом, как водилось в то время между бойцами, начиная с самых знатных и до последних. У Ярослава воеводою быль его дядька, кормилец, названием Будый. Он начал поносить самого Болеслава, называл его свиньею, собакою, вепрем. "А вот подожди, прободем трескою (спицею) чрево твое толстое". Болеслав был велик и тяжел, так что и на коне не мог сидеть, но был смышлен, говорить летописец. Он так осерчал, что тут же крикнул дружине: "Коли вам не жаль этого позора, то я один погибну! и -- и бросился на коне в реку, а за ним побросалось все войско. Ярослав не успел исполчиться и был разбить, как случалось редко. Едва сам спасся и в пятером с четырьмя мужами побежал в Новгород.
   Болеслав с Святополеом заняли Киев. Польские историки рассказывают, что сначала Киевляне затворились и не хотели пустить Святополка и Ляхов, при чем в город собралось множество народа из окрестных мест, искавшего защиты. Болеслав хотел взять город голодом, но встретив упорство и мужественное сопротивление, взял его приступом, пожегши предместья. Он въехал победителем на коне и в Златых вратах (которые однако были построены уже после, при Ярославе), чтобы зарубить новую границу своих владений, сделал мечем зарубку, ударив по воротам так сильно, что на мече осталась щербина, отчего этот меч с тех пор сталь прозываться щербец и как святыня сохранялся потом в числе королевских регалий. Говорят даже, что этим мечем он разрубил Золотая ворота.
   "Разведите мою дружину по городам на покорм", сказал Болеслав, хотя и смышленый, но по-польски вовсе не сообразивший, что на Руси такая смышленость не к тому поведет. Он думал овладеть Русью, как своею землею, и с этой целью развел дружину по городам, не зная, что в русскою городе и с Варягами управлялись по-свойски. Летописец прямо и гово рить, что Болеслав "седе в Киеве". Это значило, что он стал княжить. О Святополке летописец этого не сказал, и тем явно обозначила что Русский князь на это время стал подручником Болеслава.
   Но ни Святополк, ни Русская дружина, стоявшая за него, вовсе не помышляли о том, чтобы Поляки сделались их господами. Чужого господства Русь не выносила, а если и призывала чужих на помощь, как призывала напр. Варягов, то, конечно, только для того, чтобы лучше устроить свои домашние дела, и по миновании надобности выпроваживала таких гостей по добру по здорову деньгами и дарами, или в случае спора даже и силою. По русскому обычаю и теперь следовало поступить также. Святополк сказал кому следует: "Сколько есть Ляхов по городам, избивайте их". Летописец приписывает это окаянству Святополка, но эта мысль наверное была общим делом всех городов. Ляхи были избиты и сам Болеслав побежал из Киева, ограбив город дочиста, забрав с собою княжеское и церковное богатство, захватив бояр Ярослава, его двух сестер, Предславу и Мстиславу, и множество пленных. К награбленному именью он приставил Настаса Десятинного, Владимирова друга и казначея, который успел и к Болеславу войти в любовь и дружбу, на то он был Грек -- корсунянин. Кстати, по дороге Болеслав отвоевал и Червенские города. Святополк остался на свободе княжить в Киеве.
   Тем временем, как все это происходило в Киеве, Ярослав прибежал сам-пять в Новгород и хотел бежать дальше за море к Варягам. Но Новгородцы не отпустили его. Посадник Коснятин, сын знаменитого Добрыни и след. сверстник Ярослава, рассек с народом Ярославовы ладьи. "Хочем и еще биться с Болеславом и Святополком!" вскричали Новгородцы и решили собрать деньги поголовно со всего Новгорода. Собирали от мужа по 4 куны, со старость по 10 гривен, с бояр по 18 гривен. Наняли Варягов и поднялись опять на Киев. В виду опасности, Святополк побежал к Печенегам. Оттуда он привел рать -- силу несметную. Ярослав шел прямо и обе рати встретились на речке Альте у того самого места, где был убит Борись. "Браты мои! воскликнул Ярослав, -- Если вы уже далече отсюда телом, то молитвою мне помогите на этого сопротивного и гордого убийцу!" И с этими словами бросился в поле на битву.
   Покрылось Альтское поле бесчисленным множеством войска. То было в пятницу, восходило солнце; полки сошлись и разгорелась битва и сеча, какой не бывало на Руси. Хватались за руки, посекая друг друга; трижды битва возобновлялась; кровь текла по долам ручьями. К вечеру Ярослав одолел. Это было в 1019 г. Святополк побежал по дороге к Ляхам, как говорит киевская летопись. Летописцы говорят также, что его осетил бес, расслабли кости его, не мог сидеть и несли его на носилках. Он спешил и торопился, нигде не останавливаясь. Всю дорогу твердил: "О бегите, бегите, догоняют нас!" Так он пробежал Ляшскую землю и погиб в пустыне между Лехи и Чехи. Есть могила его в пустыне и до сего дня, говорить летописец, исходить из нее злой смрад. Так Бог устроил в наученье Русским князьям. Если будут тоже творить, ту же казнь и приимут. Семь отмщений принял Каин, убивший Авеля; а Ламех за убийство двух братьев принял 70 отмщений, потому что знал, какова была казнь Каину. Христианское чувство новой уже христианской Руси глубоко было потрясено делами Святополка. Святополк стал окаянным, стал Поганополком, как называли его даже в паремиях или церковных всенародных чтениях поучительных притчей. Его имя стало означать ужас злодеяния. Все это с полною очевидностью обнаруживало силу Хрпстианской проповеди и доброту той почвы, на которую падали ее благодатные семена.
   Летописець рассказал, что Святополк погиб в пустыни между Чехи и Лехи. Доселе на севере, в Архангельской губ. употребляется пословье: между Чахи и Ляхи что значит: и так и сяк, ни худо ни хорошо, или: весь день прошел между Чахи и Ляхи, то есть неизвестно как, попусту, без дела; или: день ушел (пропал) между Чахи и Ляхи, не знамо куда. Таким образом, это выражение обозначаете вообще понятие о неопределенности, неизвестности. Мы полагаем, что и летописное выражение носить в себе следы народной же пословицы, которую южный летописец, зная где живут Чехи и Лехи, растолковал географически, как показание местности, для чего и прибавил в пояснение, что Святополк пробежал Ляшскую землю. В Новгородской летописи известие о погибели Святополка читается так: "И бежа Святополк в Печенегы, и бысь межи Чахы и Ляхы, никым же гоним пропаде окаанный, и тако зле живот свой сконча, яже дым и до сего дни есть." Несомненно, что этот текст древнее того, какой находим в киевской летописи. Здесь присутствие народной пословицы яснее, вследствие чего выходить, что Святополк побежал в Печенеги и там пропал без вести изчез, как дым, неизвестно где; и до сего дня неизвестно как пропал. Вот настоящей смысл выражения: Бысть межи Чахы Ляхы. Любопытнее всего, что эта же самая пословица ходила еще в конце XVIII века у Лужицких Сербов и записана в сборнике пословиц того времени 197. "То су мое Чехи а Лехи" -- по немецки можно толковать; это мой предел -- вход и исход. Мы полагаем, что эта пословица имеет историческое и очень древнее основание и могла впервые появиться только у Балтийских Славян. От них, между Чехи и Лехи, проходила дорога на юг вверх по реке Одре; по этой дороге в течении веков пропадали без вести, как дым, и люди и целые дружины, пропадали все кому не жилось на месте и кто уходил искать счастья в греческих и римских землях. По всему вероятию, про эти странствия между Чехи и Лехи и сложилась пословица, обозначавшая вообще изчезновение людей, уходивших неизвестно куда. К нам на север она принесена все теми же Варягами-Славянами, которые и на Белом Озере оставили свой след в именах волостей, см. стр. 57. Таким образом, и эта пословица является новым свидетельством о существовавших некогда крепких связях нашего севера с Балтийским Славянством.
   После великого труда, который привел наконец к победе над Святополком, Ярослав утер много пота с своею дружиною. Но не малые труды предстояли еще впереди. Спустя год, Полоцкий князь Брячислав, внук Владимира и сын Изяслава, напал на Новгород, ограбил город пленил множество жите лей и с богатою добычею поипел обратно к Полоцку. Получив об этом весть, Ярослав изгоном, в 7 день из Киева настить врага на речке Судомири (Судома, впадающая с запада в Шелонь), отбил весь полон и прогнал Брячислава к Полоцку.
   В летописях находим известие, что после того Ярослав призывал к себе Брячислава в Киев, дал ему два города, Усвят и Витебск, сказавши; "Будь же со мною за одно". Но Брячислав с тех пор воевал с Ярославом все дни живота своего. Изо всего видно, что Брячислав хотел прибавки к своим волостям, хотел нового раздела всей: земли, когда Ярослав сделался великим князем.
   С тем же помыслом, года через два, явился из своей Тмуторакани брать Ярослава, Мстислав по прозванию Удалый, который господствовал над Козарами и Касогами и до того времени мало обращал внимания на русские дела. Это быль по природе богатырь, дебелый телом, чермный волосами, светлый лицем, храбрый на рати, милостивый и долготерпеливый ко всем, любивши свою дружину больше всего, не щадивший для нее ни именья, ни питья, ни яденья. В 1016 г., помогая Грекам, он разрушил Козарское Царство, причем взят быль в плен и сам Козарский коган. В то время, как Ярослав устраивался с Брячиславом и ходил зачем-то к Бресту, вероятно, встретить Ляхов, Мстислав завоевывал Касогов. Это случилось таким образом: когда Мстислав сошелся с касожскими полками, их князь Редедя предложил ему поединок. "Для чего будет губить свою дружину, говорил Редедя, лучше сойдемся сами и поборемся. Если ты одолеешь, то возьмешь все мое -- именье, жену, детей и всю землю. Если я одолею, то возьму все твое'" -- "Будет так!" ответил Мстислав. Редедя примолвил, что бороться будет не оружием, но борьбою. Схватились крепко два богатыря; боролись долго; Редедя был велик и силен; Мстислав начал изнемогать. "Пресвятая Богородица, помоги мне!" -- воскликнул он в молитве и помыслил: "Если одолею, построю церковь во имя Твое!" Только он это сказал, в ту же минуту ударил Редедю о землю и вынув нож заколол его. По уговору он вошел в Касожскую землю, забрал все и наложил дань на Касогов, с этими-то касожскими полками и еще с Козарами Мстислав явился у Киева именно в то время, как Ярослав был в Новгороде. Киевляне однако не устрашились Мстиславовых полков и не приняли его. Мстислав поворотил к Чернигову и без труда засел на Черниговском столе княжить. А Ярослав на севере работал для народа. В Суздальской земле настал голод; волхвы уверили народ, что такой гнев происходить от старой чади, от старых людей, что они напускают голод и держать плодородие. И стали убивать старую чад. Население взволновалось и поднялся великий мятеж по всей той стране. Ярослав поспешил на помощь взволнованному народу -- переловив волхвов, одних показнил, других заточил и успокоил всех убеждением, что Бог по грехам наводить на землю голод, мор, засуху и другие казни, что человек этого знать не может. Между тем люди отправились за хлебом все, кто мог по Волге к Болгарам и ожили, навезя оттуда жита и пшеницы.
   Воротившись в Новгород и помышляя о брате Мстиславе, Ярослав опять послал за море собирать Варягов.
   Тогда с Варягами пришел к нему воевода Якун Слепой, носивший на глазах луду (lodix, повязку или покрывало), золотом истканную. С Якуном Ярослав направился прямо к Чернигову. Видимо, что он хотел выпроводить опасного соседа вон из Чернигова и из Руси. Мстислав, заслышав Ярослава, поспешил встретить его, и полки сошлись у Листвена в 40 верстах к северу от Чернигова. Мстислав с вечера исполчил дружину, поставил Северян-Черниговцев в чело против Варягов, которые у Ярослава стояли тоже в челе, а сам с дружиною расположился по крылам. Он много надеялся и на приближавшуюся грозу. Наступила ночь, нависла тьма непроглядная от пришедшей грозы; засверкала молния, загремел гром, полил дождь. Тут-то и сказал Мстислав своей дружине: Пойдем на них, то нам добыча". Но он не застал и Ярослава врасплох. Новгородцы и Варяги, вероятно, замышляли такое же внезапное нападение и бросились на Мстиславовы полки. Ударились чело в чело Варяги с Северянами; трудились Варяги много, побивая Северян и довольно уже устали. Только тогда выступил и Мстислав с своею дружиною и сталь побивать Варягов. Была сеча сильная и страшная; не унималась и великая гроза: как посветит молния, только и увидишь, что блестят мечи. Ярослав понял, что бороться дальше нельзя и побежал вместе с Якуном в свой любезный Новгород. Якун второпях потерял даже свою золотую повязку; он отправился прямо домой за море. Встало солнце и осветило кровавое поле. Оглядывая побитых и видя только кучи своих Северян да Ярославовых Варягов, Мстислав не вытерпел и воскликнул: "Кто этому не рад; вот лежит Северянин, а вот Варяг, а дружина своя цела!" Так вероятно рассуждали и поступали все князья, сохраняя свою любезную дружину и мало думая о народной дружине, которая за них же гибла без конца.
   После того Мстислав послал воротить с дороги Ярослава и говорил ему: "Садись в своем Киеве, ты старейший брат, а мне будет эта Черниговская сторона." Но Ярослав не посмел идти в Киев, опасался, быть может, коварства и не воротился. В Киеве оставались его бояре. Только спустя года два, он пришел на Киевский стол, ведя с собою многое войско. В это время братья помирились и разделили свои княженья Днепром. Ярослав взял Киевскую сторону, а Мстислав Черниговскую, и стали жить мирно в братолюбстве. С той поры перестала усобица, умолк мятеж и была тишина великая в Русской земле, замечает летопись. Это случилось в 1026 году.
  
   Восток под рукою Мстислава был покоен, так что и Печенеги присмирели. Но на западе оставались неоконченные счеты с Поляками. Русь не могла забыть польского вторжения в самый Киев, того позора и грабежа, какому подверглось семейство Ярослава и самый город. Нельзя было оставить за Поляками и старой Роксоланской Руси -- Червенских городов.
   Но в первое время Ярославу невозможно было и подумать о войне с Болеславом. Мы видели, сколько труда он положил на борьбу с одним Мстиславом, усмиряя в то же время Полоцкого Брячислава и народное волнение от волхвов в Суздальской стороне. Твердый мир и тишина на Руси настали в то время, когда Болеслава уже не было в живых. Смерть Болеслава раскрыла только тщету его величия и бессилие Польской Земли, отданной в руки бесчисленному множеству самовластцев, полным представителем и типом которых являлся сам же Болеслав. На чем собственно утверждалась его сила, могущество и слава, об этом свидетельствует коротко, но очень ясно наш летописец. "Умер Болеслав Великий, говорит он, и бысть мятеж в земле Ляшской. Восстали люди, избивая епископов, попов и бояр своих." Ясное дело, что величие Болеслава держалось на крайнем порабощении и угнетении народа, который, почувствовав свободу, тотчас расправился по-свойски с своими угнетателями. С особою силою мятеж распространялся в Червонной Руси, которая, видимо, не была способна выносить Польского владычества и потому всегда так легко отдавалась во власть Киевской Руси.
   Таким образом, в самом начале Польская история обнаружила то существо своей постройки, которое всегда служило основным помешательством и постоянным бедствием в дальнейшей судьбе Польской народности. В самом начале обнаружилось, что в Польше не было земли -- народа как главного и руководящего деятеля в развитии страны и в основании государства. Главным деятелем в ней являлась одна дружина, получившая еще больше сил от водворения веры Латинской, которая сама основывала свои силы на самовластии Папы, то есть одного лица, на его личном владычестве над всем Христианским миром. Под облачением священника, епископа или монаха Латинская церковь выставляла тех же честолюбивых и корыстолюбивых дружинников, искавших кормленья и народного порабощенья. На языке или в понятиях этой церкви обращать язычников в христианство значило обращать их не только в духовное, но и в крепостное рабство, значило овладевать на крепостном праве языческою землею; вообще, по латинской вере, крестить значило крепостить, отчего епископы и попы тотчас становились простыми феодалами-завоевателями и в самом управлении страною являлись не только губернаторами, но даже и владетельными князьями. Церковное владычество органически слилось с владычеством земским и потому бояре с великою охотою принимали на себя сан епископа. Таким образом, дружинные инстинкты и стремления получали церковное посвящение. Вообще влияние Латинской церкви и немецкого феодализма совсем отделило в этой Славянской земле дружинный боярский слой народа от остального земства, так что руководителями народной жизни и всей Польской истории сделались лишь одни епископы, попы и бояре, а это значило, что в сущности землею владело одно боярство, один дружинный слой, могущественный своим богатством, оружием и церковным освящением. Живым и величавым типом такого порядка вещей был сам Болеслав Великий, не бывший епископом, но в известном смысле бывший папою не только в своей земле, но и в соседних Славянских землях, ибо, как мы говорили, по договору с германским императором Оттоном III, он получил широкое полномочие устраивать церковные дела и в Польше и у варварских Славян, покоренных и имеющих быть покоренными. Ясно, что постройка его государства из славянской превратилась в латино-германскую с развитием личных прав в пользу одних дружинников, чего славянский мир не понимал и отрицал повсюду, где не успевали его сокрушить окончательным и всесторонним порабощением. Не вынес Славянский народ своего порабощения и в Польше по смерти Болеслава, и жестоко восстал против водворенных им латино-германских порядков.
   Ярослав не проминовал благоприятного случая и поспешил отмстить Полякам за Болеславов киевский грабеж. За одно с братом Мстиславом он собрал множество войска и прежде всего отнял Червонную Русь, а потом повоевал и Польскую землю, забрав в плен множество Ляхов, которых потом поделили они с братом, и Ярослав поселил своих на степной Киевской границе от Печенегов, по р. Роси, построив там новые города.
   Спустя несколько лет после этого достопамятного похода, Мстислав Черниговский, выйдя на охоту, разболелся и умер в 1036 г. В живых оставался еще брат, Судислав, княживший во Пскове. Верно по смерти Мстислава, если не между самими братьями-князьями, то между дружинниками стали ходить толки о новом разделе Русской земли, вследствие которых, подозревая Судислава, Ярослав засадил его в поруб, в темницу, во Пскове же. Летописец прибавляешь, что Судислав был оклеветан и, конечно, не иначе как в намерении бороться с старшим братом за волости. Таким образом, власть над всею Русскою землею осталась в одних руках Ярослава, потому летописец и называет его самовластцем, что на тогдашнем языке означало вообще самостоятельность и независимость во владении землею, самовластный значило свободный. Бог дал человеку самовластие, говорят древния поучения, то есть свободу выбирать на своем пути доброе или злое.
   С целью устроить дела на севере, Ярослав ходил в Новгород и посадил там княжить старшего своего сына Владимира, которому в это время было всего 16 лет. В отсутствие Киевского князя и не видя уже более грозы от богатыря Мстислава, поднялись Печенеги и обступили самый Киев. Пришла весть в Новгород; опять Ярослав собирает Варягов и Славян и спешит на помощь своему стольному городу.
   Печенегов было без числа. Ярослав исполчил дружину перед самым городом, поставив Варягов посредине, на правом крыле Киевлян, а на левом Новгородцев. Надвинулись Печенеги и полки встретились лицом к лицу на самом том месте, где теперь стоить храм св. Софии. Была сеча злая, едва к вечеру одолел Ярослав. Он так разгромил степняков, что они не знали куда бежать и топли в реках. "А остаток их бегает и до сего дня", замечает летописец, указывая этим выражением, что с той битвы Печенеги совсем скрылись с исторической сцены. Действительно с той поры, хотя имя их и поминается, но ни разу уже не поминается об их набегах. Однако, в ожидании таких гостей и вперед, Ярослав на другой же год заложил около Киева великий город, обширные и высокие стены и в них золотые ворота с церковью Благовешенья Богородицы. На месте битвы с Печенегами он соорудил собор св. Софии, Русскую Митрополию.
   Управившись с ближайшими врагами, Ярослав не один раз ходил подкреплять свои границы в северозападном углу Русских владений. На севере он усмирил восставшую Чудь и для крепости построил там в 1030 г. город Юрьев, теперешний Дерпт. На западе он напомнил (1038 г.), Ятвягам (Подлясье) поход своего отца, но покорить их не мог; ходил особо на Литву (1040 г.), а потом (1041 г.) в ладьях ходил на Мазовью (округ Варшавы) и опустошил эти земли, как обыкновенно делали ратные. Все это были соседи Русских земель и, вероятно, творили какия-либо обиды Руси, за которые она им мстила сторицею.
   Вскоре Ярослав подружился с новым князем Польским Казимиром I, выдал даже за него свою сестру Марию, прозванную Поляками Доброгневою, взявши у Казимира за вено 800 Русских пленных, уведенных некогда Болеславом Храбрым. В тоже время, когда Казимира одолевал Моислав Мазовецкий, Ярослав помог шурину, два раза в ладьях ходил на Моислава и потом в 1047 г. ходил еще в третий раз, убил самого Моислава и покорил Мазовшан Казимиру. Хотя польские историки и не упоминают об этом подвиге Ярослава, однако все они знают, что истребление Моислава окончательно успокоило Польшу и дало возможность Казимиру восстановить разшатавшийся порядок в своей земле. Стало быть Ярослав оказал самую существенную услугу доброму соседу, так как помогавшие Моиславу Ятвяги, Литва, Мазовшане оказываясь общими врагами и для Руси и для Польши.
   Из-за каких поводов и причин обыкновенно поднималась Русь походами и войнами на соседей, лучше всего объясняет случившийся при Ярославе последний для Руси поход на Царьград в 1043 году. До того времени, а особенно со времени Владимирова крещения, Русь жила с Греками очень мирно. Старые прадедовские договоры сохранялись свято. Русь свободно производила свои торги с Царьградом и живала там постоянно. Однажды случилось тоже самое что и при Аскольде. Русские купцы в Царьграде повздорили за что-то на торжище с греческими купцами; дело дошло до драки и один, знатной породы, Русс был убит. Русский великий князь, по сказанию Византийцев, горячий и неукротимый, пришел за эту обиду в неописанную ярость. На то он был Ярослав. Он собрал, будто бы, бесчисленную рать, созвал всех, кто только способен был воевать, и присоединить еще немалое число народов, обитавших на северных островах Океана, всего до 100000 ч.; посадил это войско на малые суда, однодеревки, и пустился к Царьграду. По нашим летописям, Ярослав, действительно, собрал много рати и послал на Греков своего сына Новгородского Владимира, в ладьях, обычным путем через Пороги к Дунаю и т. д. Главное воеводство было поручено Вышате, хотя тут, же находился и Ярославов воевода Иван Творимирич. Тогдашний греческий царь Константин Мономах, узнавши о Русском походе, послал тотчас послов с предложением мира, представляя, что из-за такой весьма маловажной обиды, которую готов удовлетворить, не следует нарушать добрый и старый мир и вводить во вражду два знатные народа.
   Но Русский князь, говорят Византийцы, прочитавши царское послание, прогнал послов с бесчестьем и послал царю ответ гордый и презрительный. Греки почитали убийство Русского весьма маловажной причиной для войны и хотели, вероятно, окупить его какими либо дарами и деньгами, сколько следовало за голову. Но Русь дешево не отдавала свою кровь и никаких обид не прощала, особенно льстивым Грекам. Русская голова, погибшая в Царьграде, всегда волновала всю Русскую землю, и вся Земля, не разбирая опасностей, собиралась как один человек мстить за свою кровь. Все русское общество стояло тогда на этих понятиях и живо чувствовало такую обиду.
   Получивши надменный ответ, царь стал готовиться к защите. Прежде всего он захватил всех Русских купцов, живших тогда в Царьграде, и русских военных, служивших царям в качестве союзников, и разослал их по далеким областям, опасаясь от них возмущения. Затем царь вооружил свой флот и сухопутное войско, которое должно было следовать берегом к знакомому уже нам маяку Искресту или Фару у которого Русь обыкновенно останавливалась.
   Когда наши пришли к Дунаю, то мнения разделились. Русь говорила князю: "Станем здесь на поле", -- думая, вероятно, идти и биться сухим путем или чтобы выждать погоду, которую по приметам она узнавала хорошо. Но Варяги настаивали: "Пойдем прямо под город." Владимир послушал Варягов, и пошли все по морю к Царьграду. Греки говорят напротив, что Русь было высадилась для собирания съестных припасов, но была прогнана к своим ладьям Дунайским воеводою.
   У Маяка Русские и Греческие корабли встретились и стали друг против друга, не начиная битвы. Русским было хорошо стоять в гавани, в затишье; они выжидали удобной минуты, а Греки выжидали их движения. Однако царь снова послал просить мира. Опять Владимир с посрамлением отослал послов, сказавши, что не иначе положить оружие, как тогда, когда царь уплатить по 3 литры золота на каждого Русского воина, т. е. по 216 золотых. Другие пишут, что Русь требовала по 1000 статиров (золотых) на каждую ладью. Из этого рассчета видно, что в каждой ладье было 40 человек. Царь нашел это требование неисполнимым и дерзким и стал готовиться к битве. Но Русь стояла неподвижно, все выжидая и не выходя из гавани. Греки начали задирать мелкими нападениями и успели сжечь и потопить до десяти лодок.
   Но лучше всего послушаем, что рассказывает об этом деле очевидец, грек Пселл. Его рассказ обрисовывает и способы русской войны на море. "Царь ночью с кораблями при близился к русской стоянке и потом на утро выстроил корабли в боевой порядок. Варвары, с своей стороны, снявшись, как будто из лагеря и окопа, от противоположных нам пристаней и выйдя на довольно значительное пространство в открытое море, поставив потом все свои корабли по одному в ряд и этою цепью перехватив все море от одних до других пристаней, построились так, чтоб или самим напасть на нас, или принять наше нападение. Не было человека, который, смотря на происходящее тогда, не смутился бы душою; я сам стоял тогда, говорить Пселл, подле императора, -- а он сидел на одном холме, слегка покатом к морю, и был зрителем совершающегося, не будучи сам видим. И так, расположение кораблей с той и другой стороны имело вышеуказанный вид. Однако никто не двигался вперед с целью битвы, но с той и другой стороны оба (морские) лагеря сплотившись стояли неподвижно. Когда прошло уже много дня, тогда император, подав знак двум из больших кораблей (которые назывались триирами), приказал понемногу двигаться вперед против варварских ладей. Когда трииры ровно и стройно вышли вперед, то сверху копьеносцы и камнеметатели подняли военный крик. а метатели огня построились в порядке удобном для бросания его. Тогда большая часть из неприятелъских лодок, высланных яавстречу, быстро гребя, устремилась на наши корабли, а потом разделившись, окружив и, как бы, опоясав каждую из отдельных триир, старались пробить их снизу балками, а Греки бросали сверху каменьями и веслами. Когда же против Русских начали метать огонь и в глазах их потемнело, то одни из них стали кидаться в море, как бы желая проплыть к своим, а другие совсем не знали, что делать, и в отчаянии погибали. Затем, подан был второй сигнал и уже большее число триир двинулось вперед; за ними пошли другие корабли, следуя сзади или плывя рядом; наша (греческая) сторона уже ободрилась, а противная неподвижно стояла, пораженная страхом. Когда, разрезая воду, трииры очутились подле самых неприятельских лодок, то связь последних была разорвана, и строй рушился, однако одни из них осмелились остаться на месте, а большая часть повернули назад. Между тем солнце уже высоко поднявшись над горизонтом, стянуло к себе густое облако снизу и изменило погоду; сильный ветер поднялся с востока на запад, возмутил море вихрем, который и устремил волны на варвара и потопил часть его лодок тут же, а другие, загнав далеко в море, разбросал по скалам и утесистым берегам; иные из них были настигнуты триирами, которые и предали их пучине со всем экипажем, другие, будучи рассечены пополам были вытянуты на ближайшие берега. Произошло большое избиение варваров, и море было окрашено по истине убийственньш потоком, как бы идущим сверху из рек". Греки собрали на берегу, будто бы, до 15000 выкинутых бурею русских трупов и получили от того немалую добычу, обирая с покойников одежду и вещи 198.
   Владимиров корабль тоже разбило бурею и сам он едва спасся. Воевода Иван Творимирич едва успел посадить его на свой корабль. Оставшаяся Русь пошла домой, одна берегом, потому что лодок уже не было, другая в оставшихся лодках морем. На берег после бури живых людей попало 6000 и остались они одни, нагие и без воеводы. Из княжеской дружины никто с ними не хотел идти.
   Тогда достославный воевода Вышата, видевши стоящую и брошенную дружину, воскликнул в жалости: "Не пойду к Ярославу, -- я пойду с ними"! и высадился из своего корабля на берег. "Если жив буду, то с ними, если погибну, то с дружиною"! сказал он, прощаясь с князем, и отправился воеводою с нагими и голодными. Между тем Греки выслали погоню за русскими ладьями. Узнавши это, Владимир воротился, разбил со славою греческие корабли, взял 4 из них в плен со всеми людьми и убил самого воеводу. С такою честью он воротился в Киев. Но пешеходам была другая доля. Они безопасно добрели до Варны, но здесь встретили греческого воеводу, охранявшего Дунайскую землю; выступили в бой, были разбиты и 800 чел. их было взято в плен и отведено вместе с Вышатою в Царьград. Там многих из них, вероятно, лучших бойцов, ослепили, опасаясь, конечно, что зрячие, что-либо могут затеять для своего освобождения. Через три года восстановлен был мир и Вышата с слепою дружиною был отпущен в Русь к Ярославу. Вот от каких причин на Руси бывало много слепцов, убогих и нищих. Этот славный герой Вышата был отец не менее знаменитого Яна, который сказывал летописцу о временных летах и, стало-быть много участвовать в составлении первой летописи. Но как коротко и правдиво, и без малейшего хвастовства рассказал он о подвиге своего отца!
   Этот неудачный поход, как и поход Игорев и Святославов, нисколько впрочем не уменьшил того веса и значения Руси, какими она держалась в своих отношениях к Царюграду. По прежнему Русь в Царьграде считалась большою силою и потому Греки всегда охотно шля с нею на мир. Так и в настоящем случае мир был возобновлен без дальней ссоры и войны. Это показывает, что оба соседа очень нуждались друг в друге, и что отношения их связаны были не одними только походами или со стороны Греков опасениями в виду таких походов. Напротив, видимо, что Русские связи с Грецией держались главным образом именно на мирных торговых сношениях, что мир и торговля были основою этих сношений и прерывались только тогда, когда случалась какая-либо обида, которую простить было невозможно. Если обида и не совсем удовлетворялась, то сила мирных торговых связей пересиливала обоюдные неудовольствия и дело как бы само-собою возвращачиось к прежнему порядку. Опять Русь напрягала свои паруса и населяла свою цареградскую колонию, продавая и покупая всякие товары на этом всесветном рынке. Если Русь не могла существовать без паволок и золота, которыми крепко держалась ее северная торговля, то и Грек не мог существовать без русского товара: -- воск, мед, меха, рабы, а также и хлеб, все это были предметы очень надобные в Царьграде и по всему Черноморью с незапамятных времен.
  
   Ярославово объединение Руси еще больше должно было распространить торговые выгоды не только по отношению к Греции, но и по другим соседним странам, для которых торговым центром был все-таки Киев -- этот маленький северный Царьград.
  
   Впоследствии дружба Ярослава с Греками укренилась даже и брачными связями. Любимый сын Ярослава, Всеволод, женился на дочери царя Константина Мономаха, или вообще на какой-то Монамаховне, о которой ничего не говорят византийские летописцы, но русские величают ее царевною и царицею. От этого брака родился за год до смерти Ярослава наш знаменитый Владимир Мономах, прозванный так по имени греческого деда.
   Если Святослав прославился по землям своею отвагою и храбростью, то, наследуя эту славу, сын его Владимир еще больше прославился одним уже крещением народа в Христианство, а внук Ярослав еще больше укрепил эту славу мужественным и разумным стремлением дать Руси сильное и самостоятельное положение не только у себя дома, но и посреди соседей.
   В этом отношении верными свидетелями такого значения Ярославовой Руси являются брачные связи его семьи, о которых наши летописцы мало или вовсе не говорят и о которых сказывают только западные летописи.
   Сам Ярослав был женат на Ингигерде, дочери Шведского короля Олафа; сестру выдал за Казимира, короля Польского, который взаимно выдал свою сестру за Ярославова второго сына, Изяслава. Дочь Ярославова, Елисавета была за Норвежским князем Гаральдом, впоследствии Норвежским королем, который прославлял ее даже в своих песнях. Другая дочь, Анна, была выдана за Францусского короля Генриха I, ж была матерью короля Филиппа. Третья дочь, Анастасия, была за Венгерским королем Андреем. Немецкие летописцы рассказывают, что двое из сыновей Ярослава, по Карамзину, Вячеслав и Игорь, были женаты на немецких графинях, что одна из них по смерти мужа возвратилась в свое отечество с сыном и деньгами, зарывши кроме того в удобном месте, по невозможности забрать с собою, великие сокровища, которые потом по ее указанию открыл ее сын призванный в Русь княжить. Этот сын от матери Оды, внучки Германского императора Генриха III и папы Леона, называется Вартеславом. К сожалению, по всем вероятиям, этого Вартеслава необходимо отдать Ругенской Руси 199.
   Как бы ли было, но браки Ярославовой семьи доказывают одно, что Русь в это время почиталась государством сильным, могущественным и богатым, с которым брататься было очень выгодно, на которое вполне можно было надеяться; что слава об ней разносилась далеко, быть может, особенно теми же Варягами, которые беспрестанно приходили работать в ее войнах и, набравши за службу богатство, уходили домой. Словом сказать, Европа знала в то время о нашей земле несравненно больше, чем впоследствии, когда она совсем ее забыла и вновь открыла уже при помощи Москвы.
  
   Много трудов положил и много пота утер Русьский князь Ярослав, созидая и возвеличивая политическую крепость и самобытность Русской земли: но не меньше положил он труда и на устройство тех малых и незаметных для шумной истории дел, о которых летопись обыкновенно говорить только несколько слов или несколько строк, но которые всегда составляют наилучшую основу внутреннего развития страны.
   Эти малые дела Ярослава заключались в распространении книжного учения, в собрании и распространении множества книг, и, можем сказать, -- в распространении множества школ, ибо Ярослав, по словам летописца, поставил множество церквей по городам и по местам, а Божий храм в то время быль первою и настоящею школою для больших и малых, для старых и молодых, для всего народа.
   При нем, говорить летописец, вера христианская стала плодитися и расширятся на Руси, стали множиться черноризцы и почали быть монастыри. Он любил грамотность и церковные уставы, а потому любил и грамотных людей -- попов, и особенно черноризцев. Поставляя попов по церквам, он обеспечивал их содержанием, давая им от своего имения урок, то есть уреченное, определенное кормленье, и веля им учити людей и приходить часто к церквам: и умножились от того священники и люди -- христиане.
   Таким образом, на первое время посреди первых христиан и содержание духовенства было отнесено на счет княжеской казны, иначе можно сказать, на счет государства, что имело не маловажное значение для отношений новой паствы к своим пастырям, которые поэтому являлись в действительности только учителями, но не помещиками, не мытарями или сборщиками церковных оброков и податей.
   Умножились церкви, умножились священники, следовательно, умножилась грамотность и необходимо должны были умножиться книги. Эта книжная статья представляла в то время не мало затруднений. Книги умножались только письмом, что происходило очень медленно и требовало очень многих усердных и грамотных рук.
   Главным руководителем в этом деле явился сам князь Ярослав. Не умея ничего делать в половину, не умея оставлять дело в чужих руках и отдавать его случайностям собственного течения, он сам пристрастился к книгам, сам читал книги часто, и ночью, и днем, неутомимо отыскивал их, где можно было достать, и, вероятно, собрал все, что нашел письменного по-славянски у соседей Болгар. Но не довольствуясь собранным, он посадил у себя в клетях многих переводчиков с греческого, переводивших греческие книги на славянскую речь. В тех же клетях сидели многие писцы и списывали книги, несомненно, во многих экземплярах для раздачи по церквам. Много книг было написано и для новопостроенного храма св. Софии, где была утверждена митрополия и где, следовательно, требовалось собрать книгохранилище полное во всех отношениях, ибо это было высшее место для управление церковью, а следовательно для приуготовления и назидания самих пастырей и учителей новой паствы.
   Естественно предполагать, что прежде чем посадить писцов за списывание книг, необходимо было выучить этих писцов чтению и письму. Очевидно, что Владимирово училище изготовило уже достаточно книжных людей этого рода. Но Ярослав, умножая книги, несомненно умножал и училища, и есть известие, что именно в Новгороде он завел училище на 300 человек еще в 1030 году. Необходимо также предполагать, что любовь к книгам и заботы князя о их распространении поддерживались и разделялись близкими к нему людьми, в числе которых едва ли не первым деятелем был пресвитер любимого княжеского села Берестова, Иларион Русин, то есть из русских, избранный потом в 1051 г. собором Русских епископов в митрополиты, независимо от цареградского патриарха. Если немногие известные нам его сочинения, и именно Слово похвалы св. Владимиру, составляют, как замечает митрополита Макарий, "перл всей нашей духовной литературы первого периода" 200, то можем судить, насколько быль силен подъем русского образования еще в первое время Ярославова княжения. Уже тогда талантливому человеку возможно было просветить свой ум в такой степени, что больше и требовать нельзя от духовного пастыря, даже и в наше время. Можно с большою вероятностью полагать, что русин Иларион не только участвовал в выборе книг для перерода, и в их собрании у Болгар, но и сам составлял книги, потребные новопросвещенному народу для первого чтения. Таковы, например, могли быть небольшие сборники поучений. Нам кажется, что возведение его в сан митрополита не могло иначе совершиться, как во внимание к его познаниям и трудам по распространенно книг и книжного учения. Само собою разумеется, что никакой ученейший святитель -- грек не мог в этом случае быть столько полезным для целей Ярослава, как свой человек -- русин.
   Надо полагать, что горячими заботами Ярослава русская церковь обогатилась в то время всеми необходимыми писаниями для познания веры и с догматической, и с исторической стороны и особенно со стороны толковой и учительной.
   Мы очень мало имеем рукописей, сохранившихся от времен Ярослава, но это вовсе не служить доказательством, что в списках позднейшпх веков нет тех книг которые были им отысканы, списаны или вновь переведены. Изучение нашей церковно-книжной литературы только что начинается и проводится очень медленно, главным образом, по той причине, что до сих пор мы не имеем полного описания наших даже знаменитых книгохранилищ, не говоря уже о частных собраниях. Мы не имеем даже простой краткой переписи или простого перечисления собранных по хранилищам рукописей. При таком неустройстве нашего письменного богатства очень трудно сказать о нем что либо основательное и верное. Но безошибочно вообще можно полагать, что не только в рукописях XVI. но и в рукописях XVII стол, найдутся памятники самой отдаленной древности. От постоянного и непрерывного употребления в течении столетий, они, конечно, утратили свой первобытный облик, ибо весьма подновлены и в письме и в языке, но за то они неприкосновенно сохранили свое содержание, свой склад мысли и свой склад рассказа, которые трудолюбивому и знающему изыскателю раскроют их древнейшее происхождение, в иных случаях даже и раньше времен Ярослава. Нельзя же в самом деле удовлетворяться такими положениями, что если нет напр. Прологов в списках XI века, а есть они в списках ХIII-го, то значить Прологи появились не раньше этого времени. Книги вместе с городами и церквами горели беcпрестанно, особенно в нашествие иноплеменных. Год от году старые книги исчезали, оставляя, однако после себя свое потомство -- новые списки; иные, конечно, исчезали бесследно, особенно те, которые мало обращались в церковном и домашнем кругу и от которых потомство по этой причине не могло укорениться. Если в наше время и печатные книги становятся редкостью от постоянного, непрерывного их расхода и употребления, то о рукописях нечего и говорить. Напротив, надо еще удивляться тому по истине великому богатству, какое все-таки еще содержится у нас в руках. Мы, быть может, мало скажем, если все число древних и старых рукописей, обращающихся в народе и собранных в общественных и частных хранилищах, сосчитаем в 20 или 30 тысяч.
   К числу первых книг, которые наравне с богослужебными заняли свое место в первых храмах новопросвещенных христиан, должно отнести ряд поучений на воскресные и другие дни Великого Поста с двумя неделями приуготовительными к посту, начиная с седмицы о мытаре и фарисее, и с заключительною неделею св. Пасхи.
   Знатоки древней церковной письменности, впервые указавшие на особенную древность этих замечательных памятников нашей письменности, присваивают им русское или вообще славянское происхоздение и относят их ко временам, близким к началу христианства у славянских племен 201. Они же заметили, что некоторые из этих поучений "имеют очевидную связь между собою", то есть составляюсь одно целое, связанное одною мыслью или единством предмета, о котором говорить проповедник. Этот предмета есть христианский пост, время великого покаяния. Проповедник раскрывает во всех подробностях великое значение этого времени и, возвращаясь иногда к сказанному прежде, выражается таким образом, напр., в поучении на 2-е воскресенье поста: "Придите -- да мало и еще нечто изреку вам о сем святом посте"; -- или на 4-е воскресенье: "Придите ныне, церковная чада, да обычное поучение сотворю о алчбе, -- так он называет святой пост, -- и о молитве и о милостыне к вашему собранью". В этих самых словах обозначается и существенный предмет всех его поучений. Кроме того, проповедник с радостью отмечает каждую неделю, что, слава Богу, она прошла в надлежащем подвиге; что таким же путем необходимо идти и дальше; что начав дело, необходимо его окончить, "иже начен и скончав, то искусен есть и верен подвижник"; что вспять оборачиваться к греховной жизни не подобает, ибо "возложив руки на рало и зря воспять, ни кто не управит своей пашни". -- "От самых вещей видится постная польза, говорит он, ибо ни свары, ни досады в посте нет; обычай злой постом прекратился; наступило молчание и тишина и кто искусился первую сию неделю, то уже лучше разумеет свое приближение к Богу и прочия недели бодрее будет." -- "Се бо первая неделя поста минула есть, да на прочая бодрейше будем, яко достоит поспевати на благое. Да не погубим труда, его же в первую неделю совокупихом.... Се бо две недели поста преминули есть".... упоминает проповедник во 2-е воскресенье поста. "Уныние отвержем, братья, преплывше сии святые дни честного поста, и на прочая радостно спеем", -- восклицает он в среду 4-ой или средокрестной недели и говорит далее: "Того бо ради усмотривше святии отцы препловение святого честного поста, крест Господень предложиша на поклонение, ему же припадем и поклонимся вси"..... Преплывше, преполовльше, препловление, значит разделение поста на половины, пополам. "Се уже, любимии, большая часть поста преминула есть", говорить проповедник в 4-е воскресенье, а в 5-е воскресенье замечает: "Любимии! по мале пост сий конца уже хощет.... Как пучину моря постное время преидохом", восклицает он в поучении на Цветную неделю или в 6-е воскресенье поста.
   Сравнение поста с пучиною моря проповедник употребил еще в начале своих поучений, сказавши в среду первой недели: "в чистоте препроводим пучину постную, да светле доидем Воскресения"..... Эта пучина моря также может служить указанием, что проповедь имела в виду людей, для которых труд плавания по морю составлял наиболее заметный и очень знакомый подвиг жизни и потому служил лучшим объяснением трудов великого покаяния, именно для людей еще не обуздавших в себе языческое невоздержание и не совсем понимавших, для чего оно нужно. Если мы припомним рассказ Константина Багрянородного о русском плавании в Царьград, стр. 348, то можем допустить, что поучения, поставлявшия в пример пучину моря, были говорены именно киевской Руси.
   На 2-е воскресенье поста проповедник прямо и обращается с своими словами к людям новопросвещенным, объясняя им, что пост есть десятина всего года, почему и необходимо эту десятину душевную, чистую, отдать Богу, как делали первые святые, отдавая не токмо от имения десятину, но исполняя и десятину душевную.
   Подобными сравнениями проповедь пользуется при всяком случае, всегда желая говорить с паствою понятным ей языком, всегда объясняя свою мысль или проводимую учительную истину, так сказать, веществом самой жизни. Проповедник очень понимает, что ведет свою речь к людям слабым относительно воздержания, к людям еще не готовым и потому нередко повторяет им, что не понуждает поститься через силу, но как кто сможет, лишь бы оставил житейские злобы. С этою же целью он очень заботливо и постоянно ободряет свою паству поднять постный труд до конца, как бы предполагая, что иные не вынесут, встужат, как и выражается проповедник, и уйдут с поприща, не окончив труда. Все поучения вообще очень толковиты и достаточно кратки; каждое объемом не превышает двух страниц предлежащей книги.
   Впоследствии, а быть может и с самого начала, ряд этих великопостных поучений вошел в состав особой книги, названной Златоустом, быть может, по той причине, что он был составлен, главным образом, на основании проповедей Иоанна Златоуста; но вероятнее, этим именем обозначилось вообще особое достоинство самых поучений, ибо древность любила присвоивать подобные имена выбранным и избранным местам из церковных сочинений, каковы были напр. Златая Струя (Златоструй), Златая Чеп или Цепь, Измарагд (изумруд), Маргарита, "сиречь бисер или жемчуг именуется", и т. п. Слова бисер и жемчуг в древности были однозначительны.
   По многим признаками как объяснено выше, этот сборник составлен русским проповедником, если не при самом водворении Христовой веры, то, по крайней мере, при Ярославе, быть может, даже при участии митрополита Плариона. Первоначальный его состав, как упомянуто, обнимал только недели Великого Поста, т. е. время великого покаяния с двумя неделями приуготовительными к посту и с заключительною неделею Св. Пасхи. Но, по всему вероятию, тогда же были присовокуплены и поучения на воскресные дни, следовавшие после Пасхи до недели Всех Святых. Как в постных поучениях проповедник учил, что значит пост, так и в этих праздничных словах он поучает, что значить христианский праздник и как следует его праздновать по-христиански. С течением времени соответственно возраставшим потребностям церкви сборник был значительно распространены в него внесены поучения на все воскресные дни года, а наконец и на многие недельные дни годового круга, так что в XVI в., он уже представлял довольно полный выбор учительных слов, собранный из разных источников от древнего и от позднего времени. При этом каждый составитель сборника руководствовался собственными или, так сказать, мествыми духовными потребностями и вносил в свою книгу поучения, какие почитал наиболее для себя важными; иные исключал или заменял их другими, или же располагал их по своей мысли в ином порядке. В этом отношении книга Златоуст представляет великий интерес и заслуживаем самого подробного исследования. В известном смысле она заключает в себе летопись нравственных уставов, которыми век от века руководилась христианская жизнь древней Руси и которые по этому могут знакомить нас с направлением и настройством общественной мысли в то или другое время нашей Истории и в той или другой стороне обширной Русской земли. Сборник и по свойствам своего состава уподобляется летописи, ибо каждый его список отличается известным своеобразием, указывающим на особые местные интересы и потребности. Однако, несмотря на все разнообразие в составе этой замечательной книги, древнейшия ее поучения всегда занимают в ней свое место. Она всегда и начинается с того поучения, какое в первое время было положено для нее основанием.
   Мысли первых наших христиан в искании спасенного поучения больше всего, конечно, вопрошали о том, как молиться, как веровать, как уставить свое житие, как жить христианам? Дабы устроить по-христиански еще языческие понятия, языческие нравы и обычаи народа, дабы с особенною силою и осязательностью представить пастве дело нравственного очищения, было необходимо сосредоточить проповедное слово на великих днях общего покаяния, которые возводили христианскую мысль к величайшему из праздников и торжеств, Христову Воскресению, и служили не только воспоминанием, но как бы изображением самой жизни Спасителя. Здесь народная мысль с очевидностью могла созерцать, каким путем был побежден общий враг человеческому роду.
   Первое учительное слово начинаете свою проповедь с первой приуготовительной недели к великому посту, с недели мытаря и фарисея и в основание своей речи ставить евангельскую притчу об этих лицах. "Придите, братье, говорить оно, да послушавше Христова гласа, бодрейшии будем на покаяние. Эту притчу Спаситель сказал для нашего спасения, каким образом молиться Ему, чтобы не напрасен был ваш труд, и как фарисей, почитая себя правым, погубил свою правду своим величанием и осуждениемь другого человека". -- Эта великая и глубокая притча, с которой началось нравственное учение и христианское воспитание Руси, легла твердым основанием всему нравственному созерцанию Русского народа. Проповедник рассказал и объяснил ее до чрезвычайности просто, без всякого витийства, но очень изобразительно.
   "Пость святой приходит! говорить он. Как основание для него, полагает Господь мытаря и фарисея. О смирении учит! Оно корень добродетели и глава любви, оно возводит на небо. Сказал Господь: два человека вошли в церковь помолиться один фарисей, а другой мытарь. Тот, фарисей, молясь говорил: Боже, хвалу Тебе воздаю, что я не грешен, как другие люди, пощусь и десятину даю от своего имения, а не как мытарь -- грабитель." Ничего не сказал ему мытарь, но стоя издалеча, как неимеющий смелости к Богу, не смея и очей на небо возвести, и только ударяя себя в перси и исповедуя свои грехи, говорил одно: "Боже очисти мя грешника." Господь говорить о мытаре и фарисее. Но знает каждый из нас, что их обоих мы в себе носим сердце, как фарисей, величается добродетелью, а душа, как мытарь, (ибо сотворена Богом чистою, но в теле осквернилась) и на небо не взирает, но смиренно вздыхая, вопиет: Боже, помилуй меня! Два супостата в нас боритась (борются), тело вопиет на душу, а злые дела против добрых. И вот что дивно: один словом осудился, другой от слова оправдался".
   К этому проповедник присовокупляет новый образ поучений и рассказывает о двух коннобежцах.^Два конника были: мытарь и фарисей. Запряг себе фарисей два коня, один конь -- добродетель, другой конь -- гордость, и запя гордость добродетели, и разбилась колесница и погиб всадник. И запряг мытарь два коня, один -- злые дела, а другой -- смирение, и не отчаяние получил, но оправдание, сказавши только: Боже очисти меня грешника! -- "Верные! заключает проповедник, -- будем подражать мытареву смирению, им же смирился Сам Господь для нашего же спасения, дабы и мы спаслись". Для русской киевской паствы эти два конника, как очевидный пример, не могли быть достаточно понятны, ибо изображали обстоятельство конного ристалища, едва ли существовавшего в древнем Киеве. Но если мы припомним четыре коня и две статуи, взятые Владимиром в Корсуне и поставленные за церковью Богородицы, вероятно где либо у врат западных или входных, стр. 408, то можем допустить, что поучеяие о мытаре, и фарисее указывало прямо на эти памятники, в полной мере изъяснявшие простому уму смысл поучительного примера.
   Показав, что значит перед Богом смирение, проповедь не забыла обратиться к людям великого сана и напомнила им, что смирение может из бездны изводить, как случилось с грешником мытарем, т. е. может поднимать людей и из ничтожества на высоту, ибо сказано, что всяк возносяйся смирится, и смиряяйся возносится. Отвергнувши величание и приняв смирение, оправдан быль мытарь, а похвалившийся фарисей был осужден и погиб. Умоляю вас, говорить проповедник, не величайтесь да не погибнем, ибо по той же причине и ангелы были свержены с небес и претворились в бесов".
   Нравоучительная философия этой притчи в русском поученин не ограничилась одним только сокрушением сердца в раскаянии о грехах, одним только действием покаяния, но была распространена в народных понятиях, как общая и единая основа всего нравственного быта и для единичной личности и для целого общества. Эта философия видела в смирении не одно христианское сознание человеческой слабости, беспомощности и ничтожества пред Божьим милосердием, но находила в нем тот уровень людских отношений, пред которым никого не было избранных и высоких, почему либо выдвинутых из народного множества. В чувстве смирения она проповедывала братское равенство и потому всегда очень понятно и ясно выражала, как оскорбляется народное чувство всякою мыслью и всяким подвигом и делом, где человек самонадеянно возносил себя чем либо перед остальными людьми. Лучшим подтверждением этой истины служить вся наша летопись от ее начала и до самого конца, в которой в течении многих столетий мы постоянно встречаем одно и тоже поучение, раскрываемое в живых делах и лицах и при всяком случае объясняемое текстом писания, что гордым Бог противится, а смиренным дает благодать, что вообще всякое самонадеянное возношение себя из народного уровня противно не только Божьему усмотрению, но и народному чувству.
   История, конечно, делала свое дело и стремилась выделить некоторые слои народа на верх, стремилась образовать в народе более или менее резкие отличия людей друг от друга, но народное чувство братского равенства скоро перемалывало в одну муку всякие зерна, вовсе не замечая, были ли они отборные, или простые, рядовые. Мы думаем, что самое учение о смирении, принятое нашим народом с такою сердечностью и проходящее через всю его историю в одном неизменном облике, как высокий нравственный идеал людских отношений, как истинная мера человеческого достоинства, что самое это учение распространилось в народе и сделалось любимым правилом его практической философии по той особенно причине, что вполне выражало народную заветную мысль, об истине человеческих отношений. Проповедь о смирении была общею проповедью во всем христианстве, у всех народов, и русскому поучению оставалось только пользоваться готовым и богатым материалом для просвещения своей паствы; из богатых источников отеческих писаний русское поучение выбрало не малую долю в назидание русского нрава и русской мысли; но выбранное или, лучше сказать, избранное оно передавало под наклоном своего собственная созерцания о том или другом порядке людских отношений.
   Проповедь о смирении по многим причинам сделалась особенно любезною русскому уму и нраву. С одной стороны это показывало, что русский человек сердечно понял истину христианского учения, сердечно ей отдался и только в смирении находил истинную силу, способную умягчить его грубое языческое сердце. Здесь действие смирения касалось прямо и глубоко внутреннего человека и возделывало его личный особный нрав и ум. Но существовали и другие, непосредственно бытовые и общественные причины, по которым учение о смирении приобретало очень сильное и широкое развитие в умах народа. Русский, человек стремился внести смысл притчи о мытаре и фарисее и в свои общественные и даже политические отношения: этою же мерою он старался мерить всякое деяние своей нстории, всякий подвиг своих героев, и успел воссоздать для них такой идеал для общественного дела, по которому личность, хотя бы и явный руководитель этого дела, почитала большим грехом высунуть себя вперед напоказ людям. Словом сказать, русский человек сердечно принятое им учение о смирении успел водворить в той области, где оно, казалось бы, меньше всего могло действовать.
   Мы говорили о том, что русское древнейшее общественное созерцание не помнило уже своего русского праотца, свою единицу, от которой все пошло, см. ч. 1, стр. 580. Оно знало только троицу братьев, этого великого Трояна своей жизни, который в сущности обозначал, что русские племена и все области и города жили союзом кровного братства и другого союза не помнили и не понимали. Естественно, что при таком положении дел языческий век в племенных общих отношениях должен был особенно развивать и укреплять чувства братского равенства, которое однако, как древне-русский меч, имело обоюдоострое дезвие. Чувство братского равенства, очень скоро претворялось в чувство братской ненависти, как только замечало, что равенство нарушено. Из этого источника вставала обида, злоба, зависть месть и ненависть и все злые сердечные силы, которые увлекали людей в бесконечные ссоры т войны. От этого племена очень редко жили в ладу между собою; по той же причине очень редко жили в ладу и наши многочисленные князья. Идея братского равенства, как создание племенных и родовых союзов, была порождением самой природы и потому выразилась тотчас же, как только явились на земле братья, еще между первыми людьми. Из за нее Каин убил своего брата Авеля. Это была, первозданная стихия простых животных, хотя и разумных отношений, которыми всегда управляется и устраивается человеческий быт в первое еще доисторическое время.
   Так называемый общинный быт, в котором история застает наших Славян, есть в сущности быть устроенный этою первозданною стихией братского равенства, братской независимости с одной стороны и братской союзности и, стало-быть, зависимости с другой. По этой самой причине одни видят в таком быту общинные, другие же родовые корни людских связей и отношений. И то и другое справедливо, ибо в понятии о братстве народа сливаются понятия о родовом союзе и понятия о союзе общинном, а всем бытом владеет единое чувство братского равенства, на котором основывают свои жизненные силы и род и община. Но не должно забывать, что этот корень людских связей и отношений господствуете в быту народа не в качестве учрежденной какой-либо формы, а в качестве простой стихии. Мы хотим сказать, что объясняя им политическое устройство народа, мы в сущности ничего не объясняем. Мы говорим напр., что политическими отношениями народа управляли отношения родовые. Точно так. Но другие вполне доказательно и основательно рассуждают, что политикою народа управляли общинные отношения. В обоих случаях мы встречаемся с неотразимой правдою, которая, однако, вовсе не относится к политическому строю Земли, а указывает только на стихии его бытового строя, и мы по-прежнему остаемся в недоумении, что же и как же было? кто владел Землею, управлял, руководил ею, какая политическая форма была настоящим ее обликом? Род, говорят одни; община, утверждают другие, вовсе забывая, что определенной вполне выработанной формы еще не существовало, а боролись еще бытовые стихии, происходило еще мировое брожение, дабы создать впосдедствии посреди бездны твердь, т. е. твердое основание для народной политической формы. Эта твердь первоначально была создана в деревенском, а потом в городовом вече, которое от деревенского разнилось только объемом своего содержания и большей сложностью отношений, но всегда руководилось той же идеей братского равенства с особым почитанием братьев старших перед младшими, и всякого старейшинства перед молодостью. Город явился не одним союзом братьев -- дворов, как было в деревне, но союзом нескольких отдельных деревень, слобод или концов, то есть союзом нескольких веч. В этом виде он сделался уже политическим деятелем земли и политической формою всенародного быта. Но и город высшим идеалом отношений почитал все-таки братство, то есть стихию не гражданскую собственно, но родовую, кровную. Идеалом братства он измерял и свои политическая связи, как Новгород со Псковом.
   Итак, устройством народных бытовых связей, в языческое время нашей истории, руководила первозданная стихия равенства, которое мы называем братским, по той причине, что оно, действительно, было порождено кровным братством и в этом облике представлено даже народными поэтическими созерцаниями, именно в сказаниях о происхождении Полян не от одного, а от трех братьев, что значить вообще от братьев а не от одного отца -- патриарха.
   Когда Евангелие огласило нашу землю своею святою проповедью, народное чувство братского равенства жило полною жизнью. Оно самое заставило народ призвать на помощь себе варяжскую дружину. Оно же с особенною любовью встретило христианское учение о смирении, потому что находило в нем великую силу для правильного устройства братских связей и отношений. Учение о смирении не только умягчало грубые, варварские сердца, но главное -- отрицало гордость, а гордость, высокомерие, величание, высокоумие, как нарушения братства, были ненавистны для русского человека с незапамятных времен. Они глубоко оскорбляли чувство братства, чувство равенства людей между собою. Поэтому первая проповедь, отдавая полнейшее сочувствие смирению, показывая до очевидности сколько оно значит пред Богом, всегда с особенным негодованием рисует нрав гордого и величавого. О величавое слово буйного фарисея! О окаянный, восклицает проповедь, не довольно тебе и этого, что самую природу осудил, сказавши, а я не грешник и не грабитель, как этот мытарь!"
   "Не хвалися родом своим ты благородный, ни сам собою, ни своими делами, когда говоришь: Отца имею боярина, а мученики христовы братью, мать моя благородная! Сказано: овцы одесную, а козлища ошую, ибо коза не приносить и доброго плода чадьска, ни сыра не подает доброго, ни волны, а овца все благо творить... Нелепо человеку возрастом добру бытии, но больше всего душею к Богу; и дуб высок возрастом и красен листвием, но без плода, а малый злак, по земле лежащий властельский плод творить и повсюду дорог (то есть имеет цену). Здесь очень примечательно выражение: "отца имею боярина, а мученики Христовы -- братью". Быть может, в этих словах мы слышим живую речь о некоторых родовитых людях времени Ярослава, находившихся в родстве с княжеским домом и в братстве с мучениками князьями и похвалявшихся таким величием своего происхождения. Во всяком случае, эти речи, со множеством других подобных слов поучения, служат выражением того всенародного русского сознания, которое вовсе не было способно развивать в народной среде феодальные германские чувства и мысли о чистокровном благородстве каких либо сословий. В других странах такое благородство появлялось само собою вследствие естественного различия крови (то есть политического могущества) завоевателей от крови (или политического ничтожества) порабощенных, чего на Руси никогда не существовало.
   Нигде, конечно, горделивый, а стало быть выдвигающий себя из общего уровня, не представлялся в таком бесславном понижении, как во вратах смерти. Поучительное Слово не минует этого обстоятельства и с особенным ударением выставляет перед паствою оный час, когда пред судом смерти все становятся равными. "Что высишься человече! ты пометь и навоз. Что подымаешься выше облаков! подумай, ведь составь твой земля и сказано, в землю тебе пойти. Богатый, благородный, гордый, напрасный (скорый, быстрый, буй-тур, яр-тур?) в один час лежать кротче овчати... лежать в гробе растаявшие и гнилые, и мы указываем друг другу перстом: А это такой-то мучитель, а это такой-то воевода, а это такой-то его внук! -- Где они подевались?... Видим как навсегда умолкло всякое мучительство, всякое княжение и величество власти! -- В Мясопустную субботу, когда церковь творила общее поминовение по усопшим и когда в народных обычаях господствовало еще языческое справление тризны и поднимался многий мятеж и плач по умершим, русская проповедь, пользуясь случаем, изображает народу общий смысл и значение смерти по христианским понятиям. Проповедник прямо говорить, что он много раз молил паству, чтоб унялся этот мятеж и плач, а теперь еще поучает принимать с терпением и похвалением смерть людей родных и любезных, и не думать о них, что погибли, но что отошли только к Богу, и плакать лучше о своих грехах. "Общая чаша всем! Один час горький, один конец -- Божий меч. Не обходить никого этот меч, не почитает ни царя, ни князя, ни святителя, не милует седин, не щадить молодости. Не боится мучителя, на всех равно приходить смерть. Нынче с нами был, а на утро прежде нас там; нынче в житии, а на утро в гробе; нынче славные благоуханием мажутся, а на утро смердят... И мы, не ведан, спрашиваем: где такой-то князь или обидливый судья, или оный злой царь? И слышим, что отошли туда, где равно все предстанем, славные и неславные, цари и князья, богатые и нищие, рабы и свободные. Там не будет царям величанья, ни князьям власти, ни судьям лице-зрения. Здесь был лют, там не помилуется; здесь немилостив, там зле-мучимый; здесь на уроках (оброках) готовь обидеть, а там палим огнем; здесь прекрасные носить ризы, а там предстоит нагой". "Цари и князи не величайтесь, посмотрите на умершего, а вам тоже будет. Что в том царе или князе, который не может себя избавить от муки? И он перед этою чашею трепещет и боится как один от убогих. А был всем грозен, вчера все боялись его, а теперь весь трепещет, видя ответ себе. Испытайте же, вельможи и судьи, побойтесь бога, немилосердные и жестокосердые, величавые и скупые, -- идите и смотрите, как рассыпаемся, смотрите бывшего царя или князя в костях, смотри страшный вид, узнай, где царь или князь, где воин и воевода, или нищий или богатый; можете ли кого узнать, не все ли земля и пепел и прах!"
   Проповедь о смерти, проповедь о втором пришествии, которые произносились на другой же день, в Мясопустное воскресенье, должны были глубоко трогать новых людей и поселяли в их мыслях и в их чувстве те истины, что пред Богом все равны и что одна правда, мир со всеми, и любовь, и добрый христианский нрав, и обычай выше всех человеческих высот на земле.
   "Всего больше имейте любовь, говорит проповедник, ко всем, и к богатым, и к убогим. А эта любовь лицемерна, когда любим богатого, а сирот и убогих оскорбляем, озлобляем, обижаем. Не могите укорять неимущего, безродного [неблагородного] и убогого. Тех Господь избирает, а премудрых, и сильных, и богатых посрамляет. Смотрите, как мал павко [паук], протягивает паутину и ловит мух. И много раз воробей и другие птицы прилетают и берут себе кормлю от ловитвы этого худого (ничтожного) ловца. Так и мы от тех неимущих и безродных (неблагородных) и худых и убогих, от их ловитвы обилия Божия кормимся, насыщаем душу и тело. Отнюдь не презирайте никого ни в чем, не укоряйте божье созданье, но себе каждый внимай".
   "А когда творите пир и позовете братью и род или вельмож, или кто из вас может и князя позвать, а все это добро, все то в этом свете честно; но всего скорее призовите убогую братью, сколько можете, по силе: от обеих сторон не будете лишены мзды".
   Обличая гордыню высокомерия, величания и власти, проповедь с постоянным негодованием относится и к другой гордыне мира, к богатству, и особенно к богатству, нажитому неправдою.
   "Многие гневят Бога, говорить она, прося себе богатства, а иные иного бесчинства просят. Просите отпущенин грехов, сказал Господь, и все приложится вам. Сам Господь оделся в нищету и учеников Себе собрал от нищих, а не от богатых; и сказал им не носите злата, ни серебра, ни двух одежд; ни сокровища собирайте. И опять сказал: не входите в дом богатого, но к худому и кроткому и слушающему Моих слов. И еще сказал: блаженны нищие духом, а не сказал блаженны богатые. И как Господь блажит убогих! Он называет их Своею братьею! Богатых не называет братьею нигде и мало доброго говорить о богатых, но и то о тех, которые от Бога обогатели, как Иов и прочие: а о тех богатых не блажит, которые сбирают богатство от лихвы, и от неправды, и от мзды, от рати, от грабления, от разбоя, от татьбы, от клеветы и клятвы, от насилия властельского, от корчемного прикупа... Ни того богатства блажит: которое скрывают в земле, золото и серебро на изъядение ржавчины, а куны и порты (платье) на изъядение молю, брашно -- плесени, жито -- гниению, питье -- прокисельству, и гною и смраду, -- всего того не раздавая просящим. То тех ли хвалить! Но Господь и страдальникам [земледельцам] глаголет: если не хочете страдати, то родит вам хворость -- вино, а крапива -- пшеницу, а пауки исткут полотно, а ремезы храм сделают вам.
   "Если не от слезь богатство, если при твоей сыти никто не оголодал, при твоем обилии никто не постенал, -- такое богатство -- Божий хлеб, праведный плод, мирный колос.
   "Иные принимают богатство, собранное насилием и неправдою -- тот же грех, ибо он грабил, а ты держишь и за то злее осудишься. Если узнаешь, что получил что-либо обидное, лучше отдай, как Закхей, с приложением и своего. Не смешай своего богатства с чужими слезами.
   "Не говорю на богатых, которые добры и податливы живут; но укоряю злых, которые, имея богатство, живут в скупости. О таких пророк Давид говорить: "Сбирает, и неведомо кому сбирает". Ибо многие из богатых кончают свою жизнь очень плачевно, или от князей или от разбойников бывают ограблены. И потому будьте милостивы, богатые, и царство небесное приимите. Подобно как вино на двое разлучается, умным на веселие, а безумным на погибель и на грех, так и богатство дается добрым на спасение, а скупым на большее безумие и грех, и на лютейшую муку. Иное богатство своею силою собрано, а иное златолюбием -- это богатство злое и промятое. Сребролюбца и немилостивого св. книги называют идолослужителем. Разве кто скупой господин своему богатству? Умрет и богатство иным достанется. Он только приставник, раб и сторож. Он лучше согласится своих мяс урезать. чем дать из своего имения [погребенного злата или запечатленного в ларе] что-либо церквам или нищим. И Максим исповедник говорит: как корабль топить буря, так и злое богатство душу губит. Жадный к имению подобен пьянице. Этот любить много пить, а лихоимец любить много сбирать: как пьяница работает питью, так жадный своему имению. Его очи мзда ослепляет. а у пьяницы -- хмель омрачает: он скупостью оглох, не слышит вопля нищих: а у этого душа пьянством глуха, святых словес чтомых не слышит. Оба рабы дьяволу. Пьяница и лихоимец -- братья с братьею дьявола и потому пусть не укоряют пьяницы лихоимцев, а лихоимцы пьяниц. Богатый хуже и пьяного: пьяный проспится, а этот всегда пьян умом; день и ночь печалуется о собрании.
   "О богатый! ты зажег свою свечу в церкви на светиле. И вот придет обиженный тобою сирота или вдовица, вздохнет на тебя к Богу со слезами и твою свечу погасить. О лихоимец. лицемер! лучше бы тебе не грабить и не обижать, нежели храм Божий просвещать воском, собранным неправдою. Лучше помилуй, которых ты приобидел. Ведь это лютость и немилость, что иных сирот обижать, а других миловать; одних порабощать, а других наделять. Если ты и дашь когда милостыню кому убогому, за то твои рабы, пасущие твои стада, нивы сиротины травят: а другие (сироты) на работу неволею примучены неправдою, наги, босы, голодны, ранены безвинно; иные от приклада рез твоих (от роста долгов) мучимы... Те все к Богу вопиют на тебя, плачущи. А иные сел лишены, тобою ограбленные. Во что твоя милостыня, окаянный грабитель, проклятый, не правосудяй. Лучше оставь твои неправды и грабление и устраивай без печали челядь свою, нежели Бога безумно дарить имением, собранным неправдою. Тот истинный милостивец, который от своей силы дарит и правду творит".
   Очень понятно о ком собственно говорить это слово. Оно главным образом обличает немилостивых дружинников, владевших землею, порабощавших себе сирот и кормившихся их трудами. Оно говорить о помещиках того времени, как равно и о самих князьях, ибо богатство от земли собиралось всегда по преимуществу только дружинным сословием. Под именем сирот древнее поучение всегда разумеет по преимуществу крестьян, хлебопапщев. Оно же, как упомянуто, называете их и страдальниками.
   Желая сильнее подейетвовать на умы богатых от земского насилия, учительное слово кслед за тем прибавляешь с замечанием: А се приложи, поучение Кирилла Мниха, в котором ярко изображается адская мука грешников. "Любимые мои братья и сестры! Всегда имейте перед своими очами страх Божий, вспоминайте час смертный и эти страшные муки, уготованный грешникам. Побоимся огненного родства (геены), ибо оно вечно, и огня, ибо он неугасим; побоимся грозы, которая не прекращается, и тьмы, где не бывает свет; побоимся червей, что не усыпают, ибо бессмертны; и ангелов, которые над муками, ибо очень немилостивы ко всем не творящим Божьей воли. Лютое будет осуждение! О братья! если мученья боитесь, оставьте злые дела: если царства небесного желаете, позаботьтесь пожить добродетельно... Побоимся, братья, вечных мук, которые дьяволу уготованы: негасимый огонь, ядовитый червь. Если здесь в теплой бане и укропления горячей воды не может плоть наша стерпеть. то как стерпим этот лютый огонь и мучение от кипящей смолы? Если комаров или мух боимся и не терпим, то как, братье, стерпим лютость неусыпающих червей. Потщимся же избыть вечных мук добрыми делами, чистотою и милостынею и нелицемерною любовью. Лицемерством это нарицается, когда богатых стыдимся, если неправду делают, а сирот озлобляем. Имейте истину ко всем".
   Если в русском поучении богатство почти не отличалось от скупости, всегда более или менее возбуждало негодование и пользовалось одним только оправданием, когда собиралось своею силою, т. е. своим трудом и главное было добреподатливо, то естественно, что отвержение богатства или нестяжание и в особенности непреложное для добрых дел и обязательное для богатства качество -- милостыня, приобретали в поучении великую любовь и прославлялись выше всякой добродетели. При этом учение о милостыни, "о душе милостивой и о сердце податливом", на ходило себе твердое основание в старых еще языческих обычаях, почитавших гостеприимство святым долгом каждого человека. Учение о милостыни возводить гостеприимство на степень святости и показывает для этого полные деиствительной нравственной красоты примеры из библейского быта. "Милостыня всего лучше и выше, ибо возводит до самого небеси пред Бога, говорит летописец, прославляя св. Владимира "как он рассыпал свои грехи покаянием и милостынею", и высказывая утвердившееся уже учение.
   "Милостыня -- великий деятель, говорит поучение. Ничто не может так изгладить грехи, как милостыня. Поэтому и говорят Божия книги: милуяй нищого. Богу даешь в заем; Бога одолжаете, давая убогому. Милостыня совокупленна с пощением от смерти избавляет человеков, то есть от вечной муки. Милостыня имеет великие крылья -- до небес возносит, и не то что до небес, но и до престола Божия. Убогому дашь, нищему по дашь -- Христу в руку вложишь. Дай Богу и отдаст тебе Господь седмерицею. Отдашь тайно, явно возьмешь. Если, Бога ради, подал что, не пытай просящего, достоин ли он; -- хорошо ради достойных подавать и недостойным. Но милостыня бывает обидима, когда от похищения ее творим; кто милостыню творить от своего труда, то Господу приятно; а иже кто неправдою добываючи, на худых сиротах емлючи, и тем милостыню творить, и тем хочет Богу мил быти, того Бог ненавидит, того Бог не терпит, яко злого смрада. Неправедная милостыня подобна сему: если бы отец видел когда сына зарезывают, то как ему тяжко, так и Богу, взирая на неправедную милостыню. Да лучше, братия, от праведного имения подати милостыню, хотя бы и мало что с правдою добыто, то велико будет и честно пред Богом. Без милостыни, ни пост, ни молитва не помогут человеку: какая польза человеку алкать плотью и умирать делами, какая польза от яденья воздерживаться и наполняти неправедное имение; какая потреба малоядением тело свое сушить и не накормлять алчных твоим излишним; какая добродетель в ночи не спя, в теплой храмине молиться, а обиженные тобою и порабощенные босы, наги, ранены, голодны, на тебя со слезами вопиют к Богу? Какая помощь в мольбе такового, если и все ночи, не спя, молится. Если постишься, то не минуй убогого, алчным хлеб свой раздели и домашних без печали сотвори; если алчешь (постишься) то посмотри на сирот стонящих и помилуй их и излишних своих дай им. Избавление мужу -- богатство, ибо на том свете распаляющийся огонь угасит вода -- милостыни, очистить грехи. Попечемся же о душах наших доколе живы и сотворим милостыню по силе нашей, да спасемся".
   Учение о милостыне в равной степени стало любезным народу, как и учение о смирении, ибо и это учение, развиваю ту же идею всенародного братства и ставило впереди всего милость к сиротам, заботу об их участи, след. устремляло внимание общества на нужды и бедствия народа. Мы уже упоминали, что в имени сироты разумелись в то время крестьяне, простой народ. который прозывался и вообще худым, в значении бедности и общественного ничтожества. Имя сироты в родовых понятиях также означало последнюю, самую низменную степень народного союза.
   Приводя эти речи первоначальная) поучения, мы касаемся здесь только его основных идей, какими оно руководилось с первого же времени, как только огласились его словом первые христианские храмы. Мы видели, как глубоко было влияние этого слова на нравы самого Владимира и не сомневаемся, что в том же духе были воспитаны и те дети нарочитой чади, которые потом сами стали священниками и учителями, и которые с любовью продолжали дело первых учителей, чему доказательством служить весь составь проповедного Слова, завещанный нам от первых веков русского христианства.
   Нельзя сомневаться, что первая проповедь не оставляла без назидания и без руководства так называемых градских или гражданских властей, именно в кругу действий градского или государственного закона. Мы видели, что епископы поучали самого Владимира употреблять меч против разбойников. Были, вероятно, некоторые от бояр и судей, понявшие христианскую проповедь о любви в том же смысле, как понял ее св. князь, и действовавшие снисходительно в отношении преступников градского закона; поэтому учительное Слово настаивает, чтобы казнили злотворящих. "Властели бо от Бога устроены для людей не творящих закона Божия, да видевши страх, князей убоятся... Если властели отмщения законного на злых не наводят -- суду Божию повинны будут и от святых отец проклятие на себя приводят. Не достойно злотворящих щадити, но казнити их, да не творят зла". Слово воспрещает отпускать злодеев и по мзде; но по своей основной мысли оно воспрещает вообще снисхождение к преступнику, какое в действительности могло обнаруживаться в чувствах первых христиан, "умягчивших сердечную ниву" в той же степени как умягчил ее и сам князь -- Просветитель Руси.
   Учительное Слово касалось и княжих обязанностей, но в этом случае оно ограничивалось только речью приточника, как обозначались вообще книжные пословицы, мудрые изречения или апофегмы. Так, после нескольких поучений о печалях богатства, который сказывались на второй неделе Великого поста, некий христолюбец предлагаег поучения от притчей: "Братья моя!" -- говорит он -- "Это вы слышали (поучения) от всех пророков и апостолов и от Евангелия о печалях богатства, а это я хочу вас поучити разуму и страху Божию от пророческих притчей". Между прочим он поучает и князей. "Приточник рече: мудрые мужи -- слава князю, а в безумных сокрушение или падение. С мудрым мужем и думцем князь, думая, высока стола добудет, а с безумным думая и малого стола лишен будет. Князю в сердце благом почиет премудрость, в сердце же гордом почиет безумие. Слушая клеветника, гневит давшего ему княжение. Оправдывая кривого мзды ради, неизмолимый суд обрящет в день оный... Взовут праведные -- Господь услышит их: взовут грешные, то есть судья (князь) немилостивый и неправедный, и всплачутся, гонимые в муку. О! горе неправосудящему... Не спасет князя княжение, ни епископа -- епископство и никакой сан сановника".
   Поучение очень редко обозначает житейские порядки того времени, очень редко касается случаев, событий и дел тогдашнего живого дня; но иногда, желая выразить свою мысль как можно яснее, пользуется сравнением различных житейских положений. Так, говоря о священническом чине, оно проводите живую черту и княжеского суда. "Если кто имеет тяжбу с кем и надо ему пойти к князю на прю, то как он молится вам, близ князя стоящим, и мздит вас, дабы князь оправил от тяжбы -- кольми паче князя иереи молятся к Небесному Царю, к нему же имеем бесчисленные грехи" 202.
   Сеятель книжного учения, Ярослав, любя книги и собирая их отовсюду, собирал собственно уставы христианского жития, уставы добрых и законных нравов и обычаев, уставы церковного порядка, как летописец прямо и говорить, что князь "любил церковные уставы". Все это и именовалось в общем смысле книжным учением, все это и составляло первоначальную образованность Русского общества, о которой по малу мы можем судить по приведенным выдержкам начального поучения. Книжное учение для языческой Руси на первых порах необходимо должно было выразиться только в собрании и распространении уставов нравственного закона. Остальные сведения, так называемые научные и по преимуществу исторические, получали свое место в этом учении только как статьи объяснительные для главного и существенного предмета, и поэтому имели второстепенное и вообще стороннее значение. Но собирая, главным образом, уставы нравственного закона, мудрый князь на том же самом пути необходимо должен был собрать в книгу же и уставы закона градского или государственного, в его первоначальном смысле. Он собрал Правду, то есть Закон или Устав княжеского суда, существовавший давно, но, по всему вероятию, не имевший правильного порядка и во многом зависевший от княжеского произвола. Видимо также, что основная цель сборника заключалась в установлении определенных правил для взимания взысканий и княжеских доходов. Эту собственно Киевскую Правду он дал и Новгородцам, отчего на севере у Словен она получила имя Русской или Роськой, то есть Киевской или южной и сохраняет это северное прозвание до настоящих дней. Не смотря на тяжесть княжеских продаж или поборов в наказание преступников, этот сборник в известном смысле был льготною грамотою для тогдашнего общества, ибо вводя писанный определенный и неколебимый устав, он тем самым отменял судейский, а следовательно и княжеский произвол именно в назначении упомянутых продаж. Новгородский летописец так и понял значение Русской Правды и под 1017 годом внес ее в свою летопись в виде дарованной Ярославом льготы, сказавши: "И дав им Правду, и устав списав, глаголав тако: по сей грамоте ходите; якоже писах вам, такожде держите".
   С теми же целями, как мы говорили, были внесены в летопись и Договоры с греками, своего рода такие же льготные грамоты. За этот сборник Русской Правды Ярослав навсегда сохранить за собою имя законодателя, а в последующее время справедливо сталь именоваться Ярославом Правосудом 203.
  

Примечания

  
   1) Разговоры между испытующим и уверенным о Православии. Спб. 1815, стр. 171.
   2) Нестор. Русские Летопиcи, А. Шлецера, часть II, стр. 51, 79. 81, 88.
   3) Имя Саркела, по всему вероятию, сохраняется в теперешней речке Сакарке, текущей в Дон со стороны Волги и впадающей в него верст на 10 пониже Качалинской станицы, где некогда существовала так называемая Царицынская линия -- земляной вал с крепостцами от набегов Кубанских. Можно также полагать, что знаменитый в Донской истории Паншин городок стоял на устье этой речки, быть может на месте древнего Саркела, ибо р. Сакарка именуется теперь и Паншинкой. В конце ХII-го века еще существовали развалины этого города, названного тогда Серклией.
   4) Почтенные историки, г. Костомаров (Русская История в жизнеописаниях ее главнейших деятелей, Спб. 1873) и за ним г. Иловайский (История России. М. 1876) период летописных преданий совсем отделяют от достоверной истории, которую г. Костомаров начинает с Владимира, а г. Иловайский с Игоря. Нам кажется, что таким образом можно начинать рассказ или повесть Русской Истории откуда вздумается, ибо никак нельзя объяснить, почему история Владимира достовернее истории его отца Святослава, или почему история Игоря достовернее истории Олега? Предания Летописи и истинные события, твердо засвидетельствованные иностранными и притом современными писателями, пополняют и объясняют друг друга, ибо в нашей Летописи нет ни одного предания, которое хотя сколько-нибудь противоречило бы общему ходу исторических дел первоначальной Руси. Все зависит от того, как смотреть на самые предания. Если допустим, что это народные сказки и песни, а о сказках и песнях будем рассуждать не более того, как о произвольных и праздных вымыслах, совсем забывши, что сам же народ песню называет былью, то, конечно, мы легко смешаем и предания в одну кучу с книжными измышлениями и разными побасенками. сочиняемыми для удовольствия и забавы праздных слушателей. Каждое предание неизменно есть истина историческая, прошедшая только в устах народа поэтический путь мифотворения, как выражаются лингвисты и мифологи. Для раскрытия такой истины от мифической одежды недостаточно одних здравых суждений современной образованности, недостаточно одной, так сказать, литературной критики, какую главным образом представляет нам труд г. Костомарова ("Предания первоначальной Русской Летописи" в Вестнике Европы 1873 г., книги 1, 2 и 3). Здесь необходимо устанавливать свою критику в кругу тех народных понятий и представлений, какие господствовали у народа в возраст его мифотворения, и необходимо каждое предание испытывать началами этого мифотворения, но не началами литературного вымысла, причем и сами слова: вымысл, вымышленные черты могут только затемнять истинное значение предания, ибо предания народ не вымышляет; они нарождаются сами собою; их создает истина самой жизни.
   5) Полное Собрание Русских Летописей, т. V, стр. 88, Софийская Летопись; т. VII, стр. 268, Воскресенская Летопись.
   6) Варяги и Русь, исследование С. Гедеонова, ч. 2, стр. 479.
   7) Наша Иcтория Русской Жизни, ч. 1, стр. 403.
   5) Лекции по науке о языке Макса Мюллера, Спб. 1865. Его же: Сравнительная мифология в Летописях Русской Литературы и Древности изд. Н. Тихонравовым, т. V, перев. И. Живаго. -- Краткий очерк доисторич. жизни северовосточного отдела Индо-Германских языков А. Шлейхера. Приложение к VIII тому Записок Имп. Академии Наук. -- Древний период Русской Литературы и Образованности А. Пыпина в Вестнике Европы 1875 ноябрь, декабрь; 1876 июнь, сентябрь.
   9) Древнейший период Истории Славян. А. Гильфердинга в Вестнике Европы, 1868, июль, стр. 285.
   10) Древний период Русской Литературы А. Пыпина, В. Е. 1875, ноябрь, стр. 118.
   11) Древнейшая бытовая История Славян вообще и Чехов в особенности. Я. Воцеля. Киев, 1875.
   12) Начертание Славянской Мифологии, М. Касторского. Спб. 1841, стр. 103.
   13) О влиянии христианства на Славянский язык, Буслаева, М. 1848, стр. 163 -- 166.
   14) Культурные растения и домашния животные, Виктора Гена, Спб. 1872, стр. 328 -- 330.
   15) Древнейш. период Истории Славян, А. Гильфердинга, В. Е. 1868, стр. 256.
   16) В первой части нашего труда, стр. 238 -- 242, следуя прямым и точным показаниям Геродота, мы должны были указать местоположение страны Вудинов или Будинов (Вавилон или Бабилон, чтение Рейхлина, или чтение Эразма, как кому угодно) к востоку и северу от Донского изворота вблизи Волги. Затем, следуя позднейшей этнография, мы предположили, что остатками Вудинов вероятнее всего могут быт финские племена Мордвы, Мещеры и т. д., которые отчасти и доселе живут на тех же местах. Мы не опровергали тех мнений, утвержденных и Шафариком, которые помещают Вудинов на Волыни и на Припети, ибо, имея в виду ясное показание Геродота, почитали эти мнения слишком произвольными. Однако за это самое мы получаем впрочем очень любезный упрек в "малом внимании к трудам предшественников", то есть, собственно в несогласии с Шафариком. Почтенный рецензент нашей книги, г. Белов, которому, как и всем нашим рецензентам, приносим истинную признательность за внимание к нашему труду (Сборник Государственных Знаний, т. V, Критика и Библиография, 34 -- 46) очень защищает упомянутые мнения и приводит между прочим свидетельство, что "в северной части Волынской губ. полесовщики до сих пор называются будинами", и что стало быть наши Древляне ближе всего могут подходить к Геродотовским Вудинам, так как и очень многие имена месть в тамошней стороне имеют корень Буд -- Буда, Будники, Будищи и т. д. Но припомним к этому и Муромский бдын (постройка над могилой), который прямо указывает на Геродотовское место Будинов (Котляревскаго: Погребальн. Обычаи 119 -- 120). Буда значит вообще постройка, строение, в частности -- в западной России постройка для изготовления поташу, смолы, дегтя, называемая в восточной майданом. Великое множество таких имен существует напр. в Ковенской губ. к северу от Ковно и к востоку от Россиен. Вот стало быть где жили Будины. Подобные имена рассеяны повсюду по Русской равнине и потому представляют очень слабое доказательство для помещения Будинов только в Древлянских лесах. Сколько нам известно, первый поместил Будинов поблизости к этим лесам, у Холма и Бреста, вообще в болотах Прииети, старый академик Байер (Комментарии Академии Наук на 1720 г., ч. I ,стр. 158). Те исследователи Славянской Древности, которые стали присваивать Вудинов Славянскому племени, охотно последовали толкованию Байера. Шафарик этот вопрос сам по источникам не пожелал рассмотреть и положился во всем на Польского ученого Оссолинского. Но так как согласить показание Геродота с найденным Славянским местом Вудинов было невозможно, то ученые прибегли к самой легкой операции -- они решили без малейших толкований и доказательств, что Геродот ошибся.
   Геродот есть древнейший, самый полный и, можно сказать, единственный свидетель о Вудинах. Относительно достоверности, каждое его слово -- золото. Если бы он ошибся, то его ошибку необходимо было проверить с показаниями других писателей, живших после него. К таким писателям принадлежит самый обстоятельный географ II-го века, Птолемей. Он однако вовсе не говорит о Вудинах, как о народе великом в смысле многолюдства. Он сказывает только (нашей Истории ч. II, 335), что внутри нашей страны живут два великие народа, Алауны-Скифы и Амаксобы. Он показывает иные имена на том месте, где жили Вудины по Геродоту. В позднейших свидетельствах Амаксобы превращаются в Мордию и Мохеи, что указывает на Мордву и Мокшу, то есть тех же родственников Вудинам. Птолемей указывает только незначительный народец Водины вблизи Карпат. Но он говорит, что Борисфен-Днепр выходит из горы Вудинской и показывает эту гору под 58 градусом долготы и 55 широты, на 13 градусов восточнее и на один градус южнее устьев Вислы, что как раз приходится к нашей Алаунской возвышенности, откуда действительно и течет Днепр. Алаун-гору Птолемей ставит на 4 1/2 градуса восточнее Вудингоры. Эти свидетельства Птолемея приносят к ошибке Геродота только новое показание, что именем Вудинов называлась возвышенность, с которой падает Днепр, что стало быть Вудины обитали не только к верховью Дона, по Геродоту, но и к верховью Днепра, уже до Птолемею.
   Послушаем, что говорят другие свидетели, предшественники Птолемея. Помпоний Мела повторяет Геродота. О нем Шафарик отмечает следующее: "Очевидно, что Мела списал Геродота и ошибочно, вместе с ним, поместил Будинов между Доном и Волгой 46 (Слав. Древн. т. и, кн. 1, стр. 309). Плиний (Плин. IV, глав. 12 и 26) делает тоже самое, помещая Вудинов между Фиссагетами и Василидами (Скифами) т. е. на том самом месте, где их поселяет Геродот, говорящий, что за Царскими Скифами выше жили Вудины, а потом еще выше Фиссагеты. "Внутри земель, говорит Гилиний, после Тавров, встречаются Авхаты, у которых Гипанис (южный Буг) берет свое начало; Невры, у которых берет начало Борисфен-Днепр, Гелоны, Фиссагеты, Будины, Василиды и Агафирсы с синими волосами, потом Антропофаги". Плиний, как и Птолемей, нисколько не противореча Геродоту, дает опять новое сведение, что Днепр течет из земли Невров. Это самое повторяет Аммиан Марцеллин, писатель IV века, сказывая (кн. XXII), что "вблизи Каркинитского залива обрисовывается течение Днепра, что рожденный в горах Невров, мощный с своего верховья и увеличенный еще стечением многих рек, Днепр низверается в воды Евксина". В другом месте (кн. XXXI, гл. 2) оy говорит: "в безграничных пустынях Скифии (выше Сарматов) живут Аланы, получившие свое наименование от гор. Между этими народами в средине живут Невры в соседстве с крутыми (обледенелыми) скалами... за ними живут Будины и Гелоны, затем Агафирсы, далее Меланхлены и Антропофаги". Маркиан Гераклейский современник Марцеллина, показывает, что Днепр течет из страны Скифов-Аланов.
   Вот свидетели, писавшие спустя 600 и более лет после Геродота. Но ни один из них не противоречит его показанию; напротив, каждый идет по его следу и только сокращает его. Все они однако прибавляют новое сведение, что на истоках Днепра, Невры и Вудины соприкасались жилищами. Этим вполне подтверждается и сказание Геродота о переходе Невров в землю Вудинов и указывается самое место, верховья Днепра, где этот переход мог происходить, причем ничто не мешает предполагать даже о переходе Славян-Невров и в земли Новгородской Води. Поселения Вудинов, таким образом, распространяются по направлению от изворота Дона к Финскому заливу и это правдивее всего обозначает границы древнейшего Финского населения в северовосточной половине нашей страны.
   Геродот показал, что Неврида начиналась от истоков Днестра, что с нею граничили Скифы-Пахари, которые по его же указаниям простирались почти до Киева. О дальнейшем пространстве Невриды к С. и 3. он ничего не говорит, как не говорит и о дальнейших землях Вудинов на Запад и Восток от изворота Дона. Он идет к Уральскому хребту и по этой только дороге описывает встречающиеся народы. Помня его слова о великом по многолюдству народе Вудинах и прилагая их к существующей теперь этнографии, невозможно думать ни о каком другом племени, как о древней Мордве, Мещере, Муроме, Мери. Веси и даже Новгородской Води. В свое время это был действительно великий многолюдный народ, в земли которого у верхнего Днепра перешли Невры-Славяне и век за веком оттеснили его глубже к Северовостоку за Волгу и Оку.
   Во всяком случае мы никак не можем согласиться с словами Шафарика, что "судя по вышеприведенным свидетельствам, нет будто бы сомнения, что великий и многолюдный народ Будины занимал когда-то жилищами своими всю нынешнюю Болынь и Белоруссию". По Геродоту именно на этих местах жили на Волыни Скифы-Пахари, а в Белоруссии Невры. Маленькое Птолемеево племя Водины жило у Карпат на ряду с Певкинами (Буковина), Бастернами (Быстрида), Карпианами (Хорватами).
   Рассказ о походе Дария, может быть баснословный, нисколько не изменяет Геродотовской этнографии, ибо она написана для изображения Скифии и ее границ, а вовсе не по случаю только похода. Невероятным кажется длина походного пути. Но если Дарий из Персии пришел к Дунаю, то очень легко мог пройти по степям и к Дону и тем более легко, что в то время это была очень торная торговая всем известная дорога к Уральскому хребту. В X веке от устья Дуная до Саркела на Дону вблизи Волги считалось 60 дней пути. Немудрено, что и во времена Дария до тех же мест считались те же 60 дней, о которых пишет Геродот.
   Несмотря на то, что труд Шафарика пользуется великим авторитетом и представляет в своем роде целую энциклопедию по Славянской древности, мы все-таки должны сказать, что его изыскания по этнографии Русской равнины очень слабы. Здесь он больше чем где либо руководийлся предубеждениями, напр. против кочевников, и принимал на слово без поверки разыскания немецких ученых. Но необходимо заметить, что ни для Шафарика и ни для немецких ученых Русская равнина не могла представлять столько интереса, чтобы посвящать ей всю ученую любовь относительно расследования ее древнейшей истории. Это дело в полном смысле Русское и должно принадлежать Русским ученым. А Русские ученые, даже передовые историки, к сожалению, чуть не презирают всю нашу Заваряжскую древность. Г. Костомаров (Русская старина 1877, No1) по подобию Шлецера уверяет напр. что из тех показаний древних ж средневековых писателей о нашей стране, какие уже нам известны, ничего верного извлечь нельзя, все будут только вероятности, а от размножения вероятностей наука ничего де не приобретает. Почтенный автор забывает, что историческая наука искони устраивается только на вероятностях и что каждая страница очень основательных исследований, даже о временах, очень нам близких, на половину всегда состоит из вероятностей, более или менее оправданных критикою, а иногда и вовсе неудачных. Размножение вероятностей неизменно открывает путь и к настоящей истине. Развитью науки очень вредит не размножение вероятностей, а равнодушие к ее задачам, прикрываемое к тому же авторитетным Шлецеровским решением, что дальше заученных истин ходить не следует. См. нашей Истории ч. и, стр. 190 -- 192. Затем, уверять, что мы знаем все, что говорили о нашей стране древние, невозможно. Мы знаем очень отрывочно, неполно и весьма поверхностно только то, что сообщили нам немецкие ученые и Шафарик. До сих пор сами мы еще не пускались в такие тяжкие разыскания, ибо наши руководители всякую подобную попытку встречают осуждением и даже посмеянием. У нас напр. нет не только хорошей, но и никакой исторической географии нашей страны, а между тем нам необходимо же рассуждать и о Черных Болгарах, и о Будинах, с которыми мы блуждаем, переселяя их с места на место, как кому понадобится. Если бы была собрана из первичных источников древняя география страны, то многие исследования, как совсем излишние, не появились бы и на свет. В нашей исторической науке не существует именно того, что в изобилии существует у западной учености, -- не существует тех материковых исследований, без которых никогда не устроится и самая наука. Вот причина, почему мы так поверхностно и легко относимся и к до-Варяжской древности. Г. Костомаров всякое толкование свидетельств этой древности почитает произвольным, так они кажутся ему чуждыми и дикими для круга наших исторических познаний. "До какой степени все это произвольно, говорит он, можно видеть например из того, что упоминаемых Геродотом Вудинов Шафарик считает Славянами, предками нынешних Белоруссов и помещает в белорусских болотах, а г. Забелин видит в них Мордву и Вотяков, обитателей восточной полосы. В сущности и тот и другой руководствуются своими субъективными соображениями, а результатом выходит, что наука все-таки не знает, что такое были Вудины". (Рус. Старина 1877, No 1, стр. 176). Но для поверки подобного произвола существует судья-критика, а она-то в настоящем случае, проходя молчанием оценку так называемых ею произвольных толкований, что конечно требует труда, стремится только подвергнуть сомнению самое существо вопроса, стремится доказать, что изыскания о каких либо Вудинах, Скифах, Роксоланах и тому подобных предметах в сущности -- игра, не стоящая свеч. Следуя твердо заученным понятиям нашей образованности о пустом Русском месте в Истории, почтенный автор никак не хочет принять в родство с Русью и древних Роксолан, говоря, что "подобная мысль и ему приходила, когда он занимался древними народами, населявшими Русскую страну, но всмотревшись беспристрастнее, он увидел несостоятельность подобных предположений, основанных единственно (будто бы) на созвучии". И затем, через несколько страниц (167 и 183) сам же уверяет, как важно напр. свидетельство Симеона Лагофета о древнем Росе, освободителе и прародителе Руси. Это свидетельство, говорит он, "должно иметь для нашей истории первостепенную важность: оно служит доказательством, что Руссы сами себя отнюдь не считали происходящими от недавних пришельцев, но, подобно многим древним народам, духовно жившим мифическими преданиями о своей старине имели воображаемых (!) предков и родоначальников". Сколько же требуется пристрастия для того, чтобы заметить и без того очевидное сродство народного мифа, в глубине которого всегда лежит несомненная истина, с историческими несомненными свидетельствами о существовании целого народа с таким же именем, упоминаемого за несколько столетий прежде на тех же самых местах, где существовал и мифический и исторический Росс. Конечно, это только вероятность, ибо никакого юридического документа и расписки на это мы нигде не найдем. Но историческая правда имеет свои основания, для которых юридический документ, или писанное засвидетельствование еще не многое значит.
   Так шатки и поверхностны огульные осуждения почтенного критика всех попыток, стремящихся разъяснить доисторическое время Руси. Ясное дело, что при таком направлении нашей руководящей исторической критики появление русского Шафарика или Цейса на долгое время сделалось невозможным. Для молодых ученых потребуется большая храбрость уже только для того, чтобы сломить застарелые и закоснелые предубеждения против Скифства и Роксоланства древней Руси.
   В своей книге мы сделали, что могли, опираясь главным образом на первоначальные источники, так показано и выше, и не вступая в споры с разнообразными мнениями авторитетов, им же несть числа, по той причине, что их разбор потребовал бы особой книги. В отношении местоположения древних жилищ Вудинов мы имеем на своей стороне между прочим авторитет знаменитого Герепа (Политика и Торговля древних народов), который, преследуя одни научные цели, конечно, иначе и не мог растолковать до крайности простой и ясный текст Геродота,
   17) О влиянии христианства на славянский язык, Буслаева, стр. 46 -- 47. -- Славянские Древности. П. Шафарика. т. 1, кн. и, стр. 173 и след. -- Исследование начала народов Славянских, Л. Суровецкого, в Чтениях Общ. И. и Д. Р. 1846, No 1, стр. 18.
   18) Слав. Древности Шафарика, т. и, кн. 1, стр. 177.
   19) История Землеведения, лекции К. Риттера, Спб. 1864, стр. 88.
   20) Записки Имп. Археол. Общёства, т. IV, стр. 3. -- Сборник Материалов и статей по Истории прибалтийского края, Рига, 1877, т. и, стр. 3.
   21) Слав. Древности, Шафарика, т. II, кн. III, стр. 81 и след.
   22) Юлия Кесаря Записки о походах в Галлию, кн. III, главы 8 -- 16. Слав. Древн., т. I, кн. I, стр. 429, 432, 433; т. II, кн. III, стр. 87, 116, 120, 122.
   23) Лекции по науке о языке, стр. 187.
   24) Слав. Древности Шафарика, т. I, кн. II. стр. 267. -- Исследование Суровецкого, Чтения Общ. I. и Д. Р. 1846 г. No 1, стр. 69. -- Начертание Слав. Мифологии, Касторского, 173.
   23) История Землеведения Риттера, стр. 33, 89.
   26) Диодор Сицилийский. Спб. 1774, ч. 2, кн. IV, 91.
   27) Geschichte Preussens, I. Voight, ч. 1,