Волынский Аким Львович
Литературные заметки

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Два вступительных замечания.- Критические статьи: Пушкин, Гоголь и др.- Значение Пушкина.- Неверный взгляд на Гоголя.- Завещание.- Авторская Исповедь.- Выбранные места из Переписки с друзьями (Сочинения H. В. Гоголя, под редакциею Н. Тихонравова, т. IV).- Критические отзывы Белинскаго, кн. П. А. Вяземского, П. Я. Чаадаева, Жуковского и гр. Льва Толстого.


   

ЛИТЕРАТУРНЫЯ ЗАМѢТКИ.

Два вступительныхъ замѣчанія.-- Критическія статьи: Пушкинъ, Гоголь и др.-- Значеніе Пушкина.-- Невѣрный взглядъ на Гоголя.-- Завѣщаніе.-- Авторская Исповѣдь.-- Выбранныя мѣста изъ Переписки съ друзьями (Сочиненія H. В. Гоголя, подъ редакціею Н. Тихонравова, т. IV).-- Критическіе отзывы Бѣлинскаго, кн. П. А. Вяземскаго, П. Я. Чаадаева, Жуковскаго и гр. Льва Толстого.

I.

   Два предварительныхъ замѣчанія. Теоретическіе принципы, отъ которыхъ отправляются наши сужденія, радикально расходятся съ тѣми принципами, которые усвоены русскою реалистическою критикою послѣднихъ десятилѣтій. Почти на каждомъ тагу намъ приходится вступать въ споръ съ эстетическими и философскими теоріями, имѣющими въ Россіи своихъ прославленныхъ носителей и горячихъ защитниковъ. Изъ мѣсяца въ мѣсяцъ приходится поставлять на видъ, съ возможною отчетливостью, все различіе сужденій и оцѣнокъ, основанныхъ на противоположныхъ отвлеченныхъ теоремахъ. И вотъ вопросъ, на который пора дать отвѣтъ -- ясный, категорическій, открытый: слѣдуетъ-ли бороться съ людьми, которые желали и желаютъ добра своей странѣ, изъ-за теоретическаго разногласія въ вопросахъ научныхъ, философскихъ, эстетическихъ? Слѣдуетъ-ли бороться съ тѣми, съ которыми не расходишься въ вопросахъ практическихъ, гражданскихъ, жизненныхъ, изъ-за того, что расходишься съ ними въ пониманіи тѣхъ путей, которые ведутъ къ добру? Да, слѣдуетъ. Въ мірѣ нѣтъ ничего выше отвлеченной истины, которая одна даетъ людямъ полное и всестороннее благо, положительные критеріи добра и зла, одна вооружаетъ человѣка отвагою, героизмомъ, терпѣніемъ. Недостаточно для человѣка сходиться съ людьми на одномъ только узкомъ поприщѣ жизненной порядочности и считать своимъ единомышленникомъ всякаго,, кто только предъявляетъ къ обществу, къ данному историческому порядку вещей одинаковыя съ нимъ практическія требованія. Солидарность, основанная только на практическомъ единомысліи, не прочна, не глубока, не имѣетъ серьезной будущности, ибо практическое единомысліе должно быть выраженіемъ одного и того-же философскаго міросозерцанія, однихъ и тѣхъ-же отвлеченныхъ понятіи. Скажите мнѣ, но имя чего вы желаете людямъ добра, и я скажу вамъ, могу-ли я быть вашимъ товарищемъ, другомъ, помощникомъ. Скажите мнѣ, что вы думаете о человѣческой жизни вообще, о философіи, о религіи, о красотѣ, и я скажу вамъ, другъ-ли я вамъ, или нѣтъ. Сходиться съ людьми нужно, прежде всего, на поприщѣ отвлеченныхъ идей и понятій: здѣсь животворящее начало для всякой работы, для гражданской дѣятельности на пользу окружающихъ насъ людей. Когда вы боретесь съ кѣмъ бы то ни было изъ-за различія въ философскихъ убѣжденіяхъ, вы исполняете свою прямую человѣческую обязанность, свой долгъ передъ тѣмъ высшимъ началомъ, отъ котораго произошли и къ которому раньше или позже вернетесь. Предъ вами человѣкъ, имѣющій извѣстныя заслуги въ исторіи своего народа: онъ мужественно, самоотверженно боролся за успѣхи страны, онъ умеръ героемъ на полѣ сраженія, но вы видите въ его литературныхъ произведеніяхъ рядъ логическихъ ошибокъ, фальшивыхъ, теоремъ, несостоятельную философскую доктрину -- и вотъ вы должны громогласно заявить свое мнѣніе, свое несочувствіе теоретическимъ убѣжденіямъ этого мужественнаго и доблестнаго человѣка. Отъ ложныхъ положеній люди выходятъ на яѣрную практическую дорогу только случайно, по ошибкѣ: невѣрная теорія, по общему правилу, должна дать печальные, грустные выводы, должна породить грубый практическій эгоизмъ въ тѣхъ самыхъ случаяхъ, въ которыхъ теорія вѣрная, свѣтлая, возвышенная должна непремѣнно вызвать человѣка на путь добра и справедливости. Ошибки писателя, говорилъ Жуковскій, не извиняются его человѣческими добродѣтелями. Нельзя подъ флагомъ патріотизма проводить въ общество ложные взгляды на природу, на искусство, на литературу, ибо теоретическія ошибки задерживаютъ развитіе людей и тѣмъ становятся препятствіемъ для успѣховъ практическихъ, государственныхъ, соціальныхъ...
   Но насъ могутъ спросить: есть ли необходимость бороться во что бы то ни стало съ утилитарною реалистическою критикой, съ эстетическими и философскими взглядами этихъ людей? Есть-ли крайняя нужда въ такой полемикѣ въ настоящую минуту, при данныхъ условіяхъ жизни? Да, есть: эта борьба необходима теперь потому, что её нельзя откладывать ни на минуту... Если отвлеченныя понятія, господствующія въ русской журналистикѣ и въ русской жизни, ложны, несостоятельны, не обоснованы достаточными логическими доказательствами, то слѣдуетъ немедленно же приступить къ ихъ всестороннему обсужденію, не щадя ничьихъ личныхъ самолюбій и затверженныхъ симпатій. Буржуазный утилитаризмъ въ жизни, грубо реалистическіе принципы въ литературѣ представляютъ громадную и притомъ господствующую въ русскомъ обществѣ силу, съ которой приходится бороться еще потому, что она сама считаетъ себя неприкосновенною, непогрѣшимою и, прикрываясь жизненными интересами, претендуетъ на авторитетную роль въ вопросахъ теоретическихъ, философскихъ. Реалистическія теоріи еще пользуются въ Россіи большимъ успѣхомъ и, ведя борьбу съ ними, борешься именно съ тѣмъ зломъ, къ которому причастно такое огромное множество русскихъ людей.
   Изъ временъ прошедшихъ мы извлекаемъ то, что имѣло роковое вліяніе на исторію русскаго просвѣщенія. Въ воображеніи проносятся свѣтлыя имена нѣсколькихъ замѣчательныхъ журнальныхъ подвижниковъ. Надъ раскрытыми страницами старыхъ журналовъ витаютъ печальныя тѣни людей, которые любили страстно, вдохновенно то, что считали истиной, предъ чѣмъ въ энтузіазмѣ преклоняли свои колѣни, чему готовы были отдать всѣ свои силы. Но отъ ветхихъ, пожелтѣвшихъ альманаховъ взоръ устремляется впередъ, жадно ища вѣрныхъ исходовъ изъ современной нравственной и умственной сумятицы. Литература жаждетъ обновленія, притока свѣжихъ силъ, смѣлой умственной иниціативы, свободной критики того, что кажется ошибкой безпристрастному уму. Литература не можетъ стоять на одномъ мѣстѣ, и въ критикѣ стараго, прошедшихъ дѣлъ журналистики она всегда находила матеріалъ для дальнѣйшаго прогрессивнаго развитія...
   Вотъ тѣ два замѣчанія, которыя мы считали долгомъ предпослать разбору статей, написанныхъ однимъ изъ самыхъ вліятельныхъ критиковъ одного изъ лучшихъ русскихъ журналовъ, вышедшихъ теперь отдѣльнымъ изданіемъ подъ названіемъ "Критическія статьи" и представляющихъ, во всякомъ случаѣ, огромный и живой интересъ.
   

II.

   Въ статьѣ о Пушкинѣ авторъ приводить въ извлеченіи главнѣйшія мнѣнія, которыя были высказаны критиками при жизни поэта и вскорѣ послѣ его смерти. Трудно не согласиться, говоритъ онъ, что и при жизни Пушкина его произведенія были оцѣниваемы не голословно, не пошло, не мелочно. Но критика, современная Пушкину, не будучи лишена ни смысла, иногда прекраснаго, ни проницательности, иногда очень мѣткой, уступаетъ однако по глубинѣ содержанія критикѣ послѣдующаго времени. Она была только приготовительною ступенью къ тѣмъ критическимъ взглядамъ, которые должны быть признаны окончательными, разъ на всегда рѣшившими вопросъ о достоинствахъ и значеніи поэзіи Пушкина...
   Присмотримся къ той новой критикѣ, на которой основано собственное сужденіе автора статей, вошедшихъ въ настоящую книгу.
   Она говорила слѣдующее. Много творческихъ тайнъ унесъ съ собою въ раннюю могилу могучій поэтическій духъ Пушкина, но не тайну своего нравственнаго развитія, которое, безъ всякаго сомнѣнія, уже не обѣщало новой литературной эпохи. Пушкинъ "былъ призванъ быть" первымъ поэтомъ -- художникомъ въ русской литературѣ. Читая Гомера, вы видите возможную полноту художественнаго совершенства, которая однако не поглощаетъ вашего вниманія: васъ болѣе всего поражаетъ и занимаетъ разлитое въ поэзіи Гомера древне-эллинское міросозерцаніе и самый этотъ древне-эллинскій міръ. Въ Шекспирѣ васъ тоже останавливаетъ не художникъ, а глубокій психологъ, "мірообъемлющій созерцатель". Въ поэзіи Байрона вашу душу, прежде всего, обойметъ ужасомъ удивленія колоссальная личность поэта, титаническая смѣлость и гордость его чувствъ и мыслей. Въ Пушкинѣ, напротивъ того, вы видите постоянно художника, "призваннаго для искусства", исполненнаго любви ко всему прекрасному, любящаго все, и потому терпимаго ко всему. Его назначеніе было усвоить русской землѣ поэзію, какъ искусство, такъ чтобы русская поэзія имѣла потомъ возможность быть выраженіемъ всякаго направленія, всякаго міросозерцанія. "Явись теперь на Руси поэтъ, который былъ-бы неизмѣримо выше Пушкина, его появленіе не могло-бы надѣлать столько шума, возбудить такой общій неслыханный энтузіазмъ, потому что послѣ Пушкина поэзія уже не невиданная, не неслыханная вещь. И потому-же самому теперь уже слишкомъ слабый успѣхъ моѣ-бы получить поэтъ, который, не уступая Пушкину въ талантѣ, даже превосходя ею въ этомъ отношеніи, былъ-бы, подобно ему, преимущественно художникомъ". Первыя поэмы и лирическія стихотворенія Пушкина были для него рядомъ поэтическихъ тріумфовъ. но какъ только въ поэтѣ "начало устанавливаться броженіе кипучей молодости", къ нему стали охладѣвать. Его наиболѣе зрѣлыя, глубокія и прекрасныя созданія были приняты публикою холодно, а критиками оскорбительно. Время шло впередъ, а съ нимъ шла впередъ и жизнь, порождая новыя явленія. Общество русское съ невольнымъ удивленіемъ обратило взоры на новаго поэта, смѣло и гордо открывавшаго ему новыя стороны жизни и искусства. Лермонтовъ призванъ былъ выразить собою и удовлетворить своею поэзіею несравненно высшее, по своимъ требованіямъ и своему характеру, время, чѣмъ то, котораго выраженіемъ была поэзія Пушкина. Другой поэтъ, Гоголь, подарилъ публику такимъ твореніемъ, которое должно составить эпоху и въ лѣтописяхъ литературы и въ лѣтописяхъ развитія общественнаго сознанія. "Все это было безмолвною, фактическою философіею самой жизни и самого времени для разрѣшенія вопроса о Пушкинѣ"...
   Всѣ эти соображенія авторъ Критическихъ статей резюмируетъ въ немногихъ словахъ. Во-первыхъ, Пушкинъ далъ намъ первыя художественныя произведенія на родномъ языкѣ, и на этомъ главнымъ образомъ и основанъ его громадный успѣхъ въ современномъ ему русскомъ обществѣ. Во-вторыхъ, послѣдующія произведенія Пушкина, не представляя уже интереса первыхъ даровъ поэзіи русскому обществу, не могли возбуждать энтузіазма, который возбуждается только новымъ. Великое дѣло свое -- ввести въ русскую литературу поэзію, какъ прекрасную художественную форму, Пушкинъ уже совершилъ вполнѣ, и узнавъ поэзію, какъ форму, русское общество могло уже идти далѣе и искать въ этой формѣ содержанія...
   Въ этихъ разсужденіяхъ мы находимъ въ зародышѣ все то, что получило впослѣдствіи такую широкую разработку въ критикѣ шестидесятыхъ и семидесятыхъ годовъ. Не смотря на отчетливую похвалу художественному таланту Пушкина, на громогласное признаніе его великихъ заслугъ въ исторіи развитія литературнаго русскаго слова, эти соображенія о пушкинской поэзіи должны быть признаны ошибочными во многихъ отношеніяхъ. Талантливый писатель съ широкимъ научнымъ кругозоромъ въ вопросахъ экономическихъ и историческихъ, прямолинейный умъ, не склонный къ философскимъ отвлеченіямъ, но правдивый, сильный, смѣлый въ разборѣ фактовъ эмпирическихъ, жизненныхъ, авторъ Критическихъ статей совершенно не владѣлъ тѣми эстетическими взглядами, безъ которыхъ невозможна настоящая литературная оцѣнка сколько-нибудь значительныхъ поэтическихъ произведеній. Въ его сужденіяхъ нѣтъ строго выдержанной философской теоріи, отводящей искусству опредѣленную, независимую роль въ общемъ процессѣ развитія духовныхъ силъ цѣлаго народа. Въ его размышленіяхъ на чисто литературныя темы основныя понятія о законахъ творчества, о задачахъ искусства построены по очень узкому, утилитарному шаблону, едва-ли пригодному при опредѣленіи важнѣйшихъ особенностей того или другого крупнаго художественнаго явленія. Политическій историкъ по призванію, по многочисленнымъ качествамъ своей реалистической натуры, по пріемамъ изложенія, сосредоточеннаго на передачѣ внѣшнихъ культурныхъ условій изучаемаго времени, авторъ разбираемой книги въ оцѣнкѣ литературной дѣятельности Пушкина не могъ не послѣдовать за тѣми, которые, воздавъ должное великому поэту, съуживали, при этомъ, значеніе внутренняго содержанія пушкинскихъ произведеній. Пушкинъ великій поэтъ своего времени. Его дѣло было ввести въ русскую литературу поэзію, какъ прекрасную художественную форму, какъ искусство, и это дѣло онъ исполнилъ блистательно. Онъ поэтъ эпохи, которая уже прошла. Явись теперь поэтъ, который былъ-бы неизмѣримо выше Пушкина, онъ не возбудилъ-бы всеобщаго энтузіазма. Художникъ, равный Пушкину но таланту, или даже превосходящій его въ этомъ отношеніи, могъ-бы имѣть только слабый успѣхъ... Это писалось на зарѣ шестидесятыхъ годовъ, писалось съ убѣжденіемъ, со всею прямотою юношескаго порыва, съ тою увѣренностью въ своей правотѣ, на которую только былъ способенъ талантливый авторъ Критическихъ статей. И тѣмъ не менѣе эти разсужденія о Пушкинѣ не вѣрны и односторонни. Пушкинъ не былъ великимъ поэтомъ эпохи, которая уже прошла. По разнообразію содержанія, по гуманности настроеній, но возвышенности чувства, по изумительному совершенству изображенія, поэзія Пушкина никогда не устарѣетъ и устарѣть не можетъ. Пушкинъ не только первый по времени, но и первый русскій писатель по той геніальной прозорливости, которая придаетъ многимъ его произведеніямъ какой-то пророческій характеръ, по богатству психологическихъ открытій, по ширинѣ взгляда, по полнотѣ выраженія русской національной стихіи. Въ стихахъ его элементы случайные, обусловленные перемѣнчивыми историческими обстоятельствами, не имѣютъ серьезнаго значенія: въ нихъ нѣтъ ничего сенсаціоннаго, разсчитаннаго на вкусы и понятія исключительно даннаго времени, ничего, идущаго во что бы то ни стало въ волнѣ современной жизни. То, что составляетъ душу пушкинской поэзіи, ея славу, ея гордость, ея красоту, безсмертно, общечеловѣчно и не прикрѣплено ни къ какимъ случайнымъ историческимъ обстоятельствамъ. Нельзя быть великимъ художникомъ только для опредѣленной эпохи. Нельзя быть великимъ писателемъ только по достоинствамъ внѣшней литературной формы. Въ произведеніяхъ Пушкина содержаніе и форма составляютъ одно неразрывное цѣлое, и кто не видитъ внутренняго смысла въ лучшихъ созданіяхъ пушкинскаго таланта, кто не видитъ въ нихъ глубины пониманія человѣческаго характера, тотъ не можетъ оцѣнить во всемъ объемѣ истинныхъ качествъ неподражаемаго пушкинскаго стиха, то воздушнаго, привольнаго, свободнаго, какъ веселый звонъ колокольчика подъ дугою русской тройки, которая мчится впередъ во весь опоръ, то сдержанно страстнаго, проникнутаго тоской и печалью, какъ раскаты соловьиной пѣсни въ саду, облитомъ серебристыми лучами луннаго свѣта, тотъ не можетъ оцѣнить той радуги цвѣтовъ, тѣхъ разнообразныхъ сочетаній красокъ, которыми играетъ эта по истинѣ волшебная пушкинская поэзія. Пушкинъ творецъ всей русской литературы въ томъ видѣ, въ какомъ она существуетъ въ настоящее время: направленіе и пріемы творчества у лучшихъ представителей русскаго художественнаго слова обвѣяны пушкинской традиціей...
   Утверждать, что заслуги Пушкина заключаются въ томъ, что онъ создалъ прекрасную художественную форму для будущихъ великихъ литературныхъ произведеній, значитъ, безъ сомнѣнія, унизить истинное значеніе поэтической дѣятельности Пушкина. И авторъ Критическихъ статей далъ тонъ именно той критикѣ, которая, въ лицѣ Писарева, чуть не погубила эстетическій вкусъ читающей публики, унизивъ ея представленіе о задачахъ искусства, о цѣляхъ литературы и совершенно извративъ тѣ отвлеченныя понятія, которыя въ важнѣйшихъ статьяхъ Бѣлинскаго играли такую выдающуюся роль... Это больное мѣсто въ исторіи русской журналистики. По очень странному и прискорбному недоразумѣнію вопросъ о гражданскомъ и экономическомъ благополучіи Россіи былъ, еще сравнительно недавно, отождествленъ русскими журналистами съ вопросомъ объ упраздненіи эстетическихъ и философскихъ критеріевъ. Случилось такъ, что во главѣ лучшихъ гражданскихъ стремленій общества въ печати стали люди безъ философской дисциплины, съ умственнымъ кругозоромъ, ограниченнымъ исключительно эмпирическими задачами. Въ обществѣ безъ научнаго и философскаго прошлаго, безъ привычки къ самостоятельной умственной работѣ, въ обществѣ, послушно идущемъ на зовъ всякаго громко сказаннаго слова, совсѣмъ не трудно было съ успѣхомъ доказывать, что эстетическіе законы творчества не играютъ роли въ литературѣ, которая должна, въ той или другой формѣ, обсуживать реальныя потребности быта, или намѣчать пути ближайшей практической дѣятельности для даннаго поколѣнія въ данное время. Въ этомъ обществѣ совсѣмъ не трудно было вызвать опасное, гибельное и, по существу своему, ретроградное убѣжденіе, что только то полезно, что даетъ тотчасъ же конкретный результатъ и что всѣ замыслы науки и искусства не должны простираться далѣе ближайшихъ экономическихъ интересовъ современнаго строя... Повторяемъ: это очень больное мѣсто въ исторіи русской журналистики. Если-бы во главѣ печати прошлыхъ временъ стояли не такіе люди, какъ авторъ Критическихъ статей, или Писаревъ, въ словахъ которыхъ чувствуется убѣжденіе, страсть, звенитъ увѣренная нота гражданскаго увлеченія, въ голову могла-бы придти такая мысль: эти люди шутили, глумились надъ своими современниками, постоянно призывая ихъ только къ ближайшимъ злобамъ дня. Они считали русское общество не способнымъ ни на какую высокую литературную или философскую задачу и потому всячески направляли его на единственно доступный ему путь простыхъ, не сложныхъ жизненныхъ предпріятій. Они говорили себѣ: этому обществу отказано въ великомъ, пусть, же оно всецѣло отдается своимъ будничнымъ дѣламъ и интересамъ... Но въ реалистической критикѣ прошлыхъ лѣтъ не было ничего лицемѣрнаго. Она дѣлала то, что могла. И тѣмъ отчетливѣе, яснѣе долженъ быть судъ потомства. Теоретическія ошибки въ области литературы, искусства, философіи должны быть обозначены со всею возможною силою, со всѣмъ безпристрастіемъ чисто научнаго изслѣдованія -- откровенно, безпощадно, громогласно, ибо устраненіе ошибокъ, какъ мы уже говорили выше, есть долгъ людей, ищущихъ прогрессивныхъ путей и выходовъ изъ даннаго, современнаго положенія вещей. Не бойтесь умалить гражданскія заслуги людей, имѣвшихъ невѣрныя представленія о цѣляхъ науки, философіи и искусства. Не бойтесь вскрывать логическіе недостатки ни въ комъ; хвала героямъ чести и долга, но да будетъ безгранична ваша любовь къ тому, что выше человѣка, что важнѣе всего на свѣтѣ -- къ истинѣ, къ правдѣ философской и научной.
   

III.

   Въ статьѣ о Гоголѣ мы находимъ рядъ критическихъ замѣчаній, съ которыми нельзя согласиться. Оставаясь вѣрнымъ основнымъ своимъ понятіямъ, авторъ нѣсколько съуживаетъ отдѣльныя стороны Гоголевской поэзіи. Вотъ что говоритъ онъ, между прочимъ, о Ревизорѣ: Гоголь написалъ эту комедію, повинуясь единственно инстинктивному внушенію своей натуры. Его поражало безобразіе фактовъ и онъ выражалъ свое негодованіе противъ нихъ. Но о томъ, изъ какихъ источниковъ возникаютъ эти факты, какая связь существуетъ между этими фактами и другими отраслями умственной, нравственной и гражданской жизни, Гоголь не размышлялъ много. "Изображая своего городничаго, онъ, конечно, и не воображалъ думать о томъ, находятся-ли въ какомъ-нибудь другомъ государствѣ чиновники, кругъ власти которыхъ соотвѣтствуетъ кругу власти городничаго и контроль надъ которыми состоитъ въ такихъ-же формахъ, какъ контроль надъ городничимъ. Когда онъ писалъ заглавіе своей комедіи Ревизоръ, ему вѣрно и въ голову не приходило подумать о томъ, есть-ли въ другихъ странахъ привычка посылать ревизоровъ... Мы смѣло предполагаемъ, что ни о чемъ подобномъ онъ и не думалъ, потому что ничего подобнаго не могъ онъ и слышать въ томъ обществѣ, которое такъ радушно и благородно пріютило его". Гоголь не виноватъ, по объясненію критика, въ томъ, что у него былъ такой тѣсный горизонта. Онъ "запнулся" на вещахъ, которыхъ не зналъ,-- въ силу историческихъ обстоятельствъ, которыя стояли выше его. Вспомните, восклицаетъ авторъ статьи, было-ли въ вашей жизни время, когда вамъ незнакомо было слово принципъ? А между тѣмъ Гоголь, "по всей вѣроятности", и не слыхивалъ этого слова, когда писалъ своего Ревизора. Или другой примѣръ; кто не знаетъ, что префектъ во Франціи не имѣетъ никакого участія въ отправленіяхъ судебной власти? А между тѣмъ Го.голь, когда писалъ Ревизора, "очень можетъ быть", и не слышалъ о существованіи французскихъ префектовъ, а если и слышалъ, то, "вѣроятно", предполагалъ, что кругъ власти префекта тотъ же самый, что и кругъ власти губернатора... Это очень странныя критическія соображенія. Ревизоръ былъ-бы написанъ.лучше, глубже и съ большими литературными достоинствами, если бы Гоголь зналъ теорію Монтескье о раздѣленіи властей. Гоголь по съумѣлъ оттѣнить вопіющей несправедливости въ дѣйствіяхъ провинціальнаго городничаго потому, что онъ не видѣлъ въ нихъ смѣшенія функцій судебныхъ и административныхъ. Авторъ такъ и говоритъ: не подлежитъ никакому сомнѣнію, что Гоголь рѣшительно не зналъ о такъ называемой теоріи раздѣленія властей судебной и административной... Но это очень суровый судъ, предъ лицомъ котораго могли-бы оказаться совершенно ничтожными многія изъ величайшихъ произведеній міра. Вѣдь и Шекспиръ, напримѣръ, ничего не зналъ о теоріи раздѣленія властей Монтескье! Неужели, въ самомъ дѣлѣ, Венеціанскій купецъ выигралъ-бы въ какомъ-нибудь отношеніи, если-бы Шекспиръ провелъ въ немъ опредѣленную теорію гражданскаго или уголовнаго права? Авторъ говоритъ: Щедринъ очень хорошо понимаетъ, откуда возникаетъ взяточничество, какими фактами оно поддерживается, какими фактами оно могло-бы быть истреблено. Гоголь, напротивъ того, видитъ только частный фактъ, справедливо негодуетъ на него и вовсе не обращаетъ вниманія на связь этого отдѣльнаго факта со всею обстановкою нашей жизни. Если-бы это было вѣрно, Неумѣлые и Озорники Щедрина были-бы выше Ревизора. Это даже не эстетическая, а просто логическая ошибка. Объемъ понятія обратно пропорціоналенъ количеству заключающихся въ немъ конкретныхъ, частныхъ представленій. Чѣмъ шире міросозерцаніе писателя, чѣмъ выше руководящія имъ философскія идеи, тѣмъ уже аппаратъ случайныхъ фактовъ, открываемый въ его произведеніяхъ. Величайшія литературныя произведенія -- тѣ, въ которыхъ надъ явленіями перемѣнчивыми, мимолетными, не связанными органически съ законами внутренней человѣческой жизни, господствуютъ отвлеченныя идеи разума, освѣщая конкретныя историческія обстоятельства до глубины ихъ неизмѣннаго, неподвижнаго основанія. Въ искусствѣ эти отвлеченныя идеи воплощаются въ типическихъ образахъ, въ которыхъ каждая черточка даетъ выраженіе огромному множеству частныхъ фактовъ и наблюденій. Въ этомъ и весь талантъ великаго художника. Онъ схватываетъ основные законы жизни, психологическія свойства человѣка, схватываетъ и запечатлѣваетъ навсегда, магическимъ словомъ искусства, изображая человѣческое горе и человѣческую радость въ такихъ картинахъ, къ которымъ нельзя подойти безъ волненія. Онѣ живутъ эти картины долго, вѣчно, не уничтожаемыя вихремъ исторіи, никакими переворотами въ бытовыхъ условіяхъ человѣческой дѣятельности. Онѣ создаются внутреннею творческою силою, свободно развивающеюся по своимъ собственнымъ психологическимъ законамъ, и потому не боятся разрушительнаго дѣйствія силъ случайныхъ, внѣшнихъ, стихійныхъ. Гоголь истинно великій писатель, и его сатира широка, разнообразна въ лучшемъ смыслѣ слова. Авторъ Критическихъ статей не видитъ истинныхъ достоинствъ Гоголевскаго таланта. Сатира Ревизора ему кажется "слабою" и "мелкою", міросозерцаніе поэта -- узкимъ, основаннымъ на "старыхъ авторитетахъ", горизонтъ его -- тѣснымъ и не просвѣтленнымъ идеями Монтескье. Онъ разсуждаетъ по строго реалистическому методу. Гоголь говоритъ: "на меня находили припадки тоски, мнѣ самому необъяснимой, которая происходила, можетъ быть, отъ моего болѣзненнаго состоянія", а критикъ Современника пожимаетъ плечами въ знакъ недоумѣнія. "Гоголь тутъ воображаетъ., что разсказываетъ о себѣ что-то необыкновенное, неправдоподобное". Гоголь не знаетъ, чему приписать свою тоску. "Онъ не былъ похожъ на людей нынѣшняго времени, очень хорошо понимающихъ причину своей грусти. Онъ, создавшій Чичикова, Сквозника-Дыухановскаго и Акакія Акакіевича, не знаетъ, что грусть на душу благороднаго человѣка навѣвается зрѣлищемъ Чичиковыхъ и Акакіевъ Акакіевичей". Критикъ до конца статьи не измѣняетъ своему основному взгляду, проходящему по всѣмъ его другимъ статьямъ: развитіемъ своимъ человѣкъ обязанъ исключительно обществу. На удѣлъ личности "достается только наслаждаться или мучиться тѣмъ, что даетъ ей общество". Это главная теорема реалистической философіи, изъ которой не трудно, въ каждомъ частномъ случаѣ, извлечь всѣ необходимыя объясненія и выводы. Гоголь терзается своими недостатками -- на это критикъ замѣчаетъ: эти недостатки были только отраженіемъ русскаго общества, лично Гоголю принадлежитъ только мучительное недовольство собою и своимъ характеромъ. Гоголь въ изступленіи восклицаетъ: "адская тоска кипѣла въ груди моей. О, какое жестокое состояніе", на это критикъ откликается ничего не значащей, банальной фразой: въ этихъ словахъ тотъ же самый "мистическій" тонъ, который преобладаетъ въ письмахъ "аскетическаго періода"... Личность не существуетъ: въ ней нѣтъ ничего своего, ничего самостоятельнаго, она только отраженіе среды и общества.
   Это грубая философія безъ психологическаго начала, не только ничего не объясняющая, но затемняющая самыя элементарныя представленія о человѣкѣ. И несостоятельность этой философіи всего ярче выступаетъ въ случаяхъ, когда рѣчь идетъ объ явленіяхъ, представляющихъ высокій научный или нравственный интересъ. Вотъ вамъ характерныя слова на послѣднихъ страницахъ статьи о Гоголѣ. Подводя итогъ своимъ размышленіямъ по поводу Писемъ и Переписки съ друзьями, критикъ пишетъ: но все-таки, что же за человѣкъ былъ Гоголь въ послѣднее время своей жизни? Чему вѣрилъ онъ, это мы знаемъ, но чего хотѣлъ онъ въ жизни для тѣхъ меньшихъ братій своихъ, которыхъ такъ благородно защищалъ прежде, этого мы не знаемъ положительно. Ужели онъ, въ самомъ дѣлѣ, думалъ, что Переписка съ друзьями замѣнитъ Акакію Акакіевичу шинель? Или Переписка эта была у него только средствомъ внушить тѣмъ, которые не знали того прежде, что Акакій Акакіевичъ, которому нужна шинель, есть братъ ихъ?!..
   Увы, это путаница въ мысляхъ. Не говоря худого слова противъ шинели Акакія Акакіевича, приходится, все-таки, сказать: при чемъ тутъ шинель? Дайте рубашку ближнему, раздайте все свое имѣніе -- это вашъ человѣческій долгъ, это ваша прямая обязанность. Дайте Акакію Акакіевичу шинель, но имѣйте при этомъ хоть каплю уваженія къ человѣку, терзаемому духовнымъ голодомъ, жаждущему свѣта и правды. Развѣ язвы тѣла ужаснѣе язвъ души? Если вы считаете невозможнымъ говорить человѣку, умирающему отъ физическаго недуга: встань и помоги другу своему, котораго терзаютъ страшныя сомнѣнія, гложетъ скорбь, душитъ отчаяніе, какъ вы смѣете говорить человѣку, умирающему отъ страшнаго душевнаго недуга: твоя скорбь никому не нужна, твои страданія безплодны, ты забылъ о шубѣ Акакія Акакіевича?..
   Но соберемъ вмѣстѣ все, что авторъ говоритъ о Письмахъ и Перепискѣ съ друзьями, всѣ тѣ соображенія, которыми онъ старается объяснить и отчасти оправдать настроеніе великаго писателя въ послѣдніе годы его жизни. Какъ-бы ни были эти соображенія незначительны по содержанію, поверхностны по методу критическаго и философскаго анализа, они любопытны но своему историко-литературному значенію. Наша критика -- та, которая руководитъ общественнымъ мнѣніемъ, даетъ наименованія явленіямъ умственной жизни Россіи, и теперь не ушла еще дальше узкихъ, шаблонныхъ, мелко буржуазныхъ разсужденіи въ тѣхъ самыхъ литературныхъ вопросахъ, которые требуютъ глубочайшаго психологическаго разбора, гуманнаго взгляда съ высоты опредѣленныхъ философскихъ или научныхъ идей, пристальнаго, страстнаго исканія истины въ единственно вѣрномъ направленіи теоретическаго и практическаго идеализма. Утилитарная критика безсильна именно потому, что она элементамъ второстепеннымъ, историческимъ, житейскимъ подчиняетъ то, что главенствуетъ надо всѣмъ, что важнѣе всего -- метафизическое начало нравственной свободы, теоретическое представленіе о природѣ, общефилософское міросозерцаніе человѣка. Для этой критики нѣтъ никакихъ другихъ истинъ, кромѣ истинъ ближайшихъ, относящихся къ данному бытовому складу, къ экономическимъ или юридическимъ потребностямъ даннаго историческаго момента. Для этой критики нѣтъ иного блага, кромѣ блага матеріальнаго, хозяйственнаго, поддающагося измѣренію обычнымъ житейскимъ аршиномъ.
   Послѣдуемъ шагъ за шагомъ за авторомъ Критическихъ статей. Стройныя и сознательныя убѣжденія, говоритъ онъ, развиваются въ человѣкѣ не иначе, какъ или подъ вліяніемъ общества или при помощи литературы. Кто лишенъ этихъ вспомогательныхъ средствъ, тотъ обыкновенно на всю жизнь остается при отрывочныхъ мнѣніяхъ объ отдѣльныхъ фактахъ, не чувствуя потребности придать имъ сознательное единство. Такіе люди остаются въ большинствѣ даже между тѣми, которые получили, такъ называемое, основательное образованіе. Они судятъ болѣе или менѣе справедливо объ отдѣльныхъ случаяхъ жизни, но впадаютъ въ грубыя ошибки при обсужденіи вопросовъ обширныхъ и теоретическихъ. Гоголю было-бы извинительно, если бы онъ остался навсегда на той ступени умственныхъ потребностей, на какой оставались во всю жизнь другіе писатели его времени. Но онъ едва пережилъ первую пору молодости, какъ уже почувствовалъ непреодолимую потребность пріобрѣсти опредѣленный взглядъ на человѣческую жизнь, пріобрѣсти прочныя убѣжденія, не ограничиваться отрывочными и случайными впечатлѣніями. Къ несчастью, у Гоголя, кромѣ инстинкта натуры, не было ничего, что могло бы его вести вѣрнымъ путемъ къ справедливому рѣшенію глубочайшихъ и запутаннѣйшихъ вопросовъ науки -- ни надлежащей подготовки, ни надежныхъ руководителей. Въ обществѣ, среди котораго онъ жилъ, пока оставался въ Россіи, онъ не находилъ отвѣта на тѣ сомнѣнія, которыя мучили его. Ему не у кого было спросить, къ какимъ книгамъ слѣдуетъ обратиться при изслѣдованіи вопросовъ современной жизни. "Онъ не зналъ даже того, что, какъ-бы ни были достойны уваженія люди, жившіе за полторы тысячи лѣтъ до насъ, они не могутъ быть руководителями нашими, потому что потребности общества въ ихъ время были совершенно не таковы, какъ нынѣ". Когда двадцати-семи-лѣтній Гоголь вздумалъ искать въ книгахъ рѣшенія очень важныхъ задачъ, онъ зналъ только тѣ книги, какія нѣкогда ему совѣтовали читать въ родительскомъ домѣ. "Положеніе странное, неправдоподобное, но оно дѣйствительно было такъ". Гоголь наивно ссылался на авторитеты, завѣщанные ему дѣтствомъ, не понимая, что противники могли сдѣлать ему "убійственное" возраженіе: "Ты читать не тѣ книги, какія нужно было тебѣ читать..."
   Эти соображенія предшествуютъ разбору Писемъ и Переписки и какъ-бы устанавливаютъ общую точку зрѣнія автора но отношенію къ разсматриваемому литературному явленію. Гоголь стремился пріобрѣсти опредѣленный взглядъ на человѣческую жизнь, но онъ обратился "не къ тѣмъ книгамъ", къ которымъ слѣдовало обратиться. Общество коснѣло въ умственномъ и нравственномъ ничтожествѣ, и Гоголь совсѣмъ не зналъ людей, которые могли бы назвать ему болѣе подходящія современныя сочиненія. Гоголь не былъ въ курсѣ дѣла. Въ этомъ -- вся суть. Онъ не зналъ о томъ, что совершился великій переворотъ въ понятіяхъ человѣчества, что истина найдена, что пути просвѣщенія измѣнились, что авторитеты прошлаго, увѣнчанные славою великихъ мудрецовъ, должны быть безпощадно преданы забвенію "при изслѣдованіи вопросовъ современной жизни". Зажгите одинъ громадный костеръ и бросьте въ него всѣ старыя книги. Вооружитесь молотомъ и разбейте безъ сожалѣнія мраморныя фигуры великихъ людей древности, чтобы онѣ не смущали воспоминаніемъ о прошлыхъ, слава Богу, пережитыхъ ошибкахъ. Молитесь богамъ современности, разнесите отъ края до края имена новыхъ авторитетовъ, давшихъ человѣчеству новое міросозерцаніе, почти чудесное, неправдоподобное, неслыханное, прочно стоящее на скользкомъ, узкомъ, вѣчно мѣняющемся принципѣ практическаго блага. Пирамида съ широчайшимъ основаніемъ опрокинута вершиною внизъ, и она держится крѣпко, не колеблясь ни въ какую сторону! Какіе-то сказочные герои утвердили, на удивленіе людямъ, великолѣпный церковный храмъ на остріѣ креста, сверкавшаго отблескомъ золота на его вершинѣ. Построить все міросозерцаніе человѣка на принципѣ юридическаго или экономическаго блага именно такое чудо. Человѣку говорятъ: откажитесь отъ всѣхъ вопросовъ, которые не имѣютъ отношенія къ ближайшимъ интересамъ дня, и, оторвавшись отъ задачъ философскихъ и психологическихъ, отдайтесь всецѣло требованіямъ настоящей исторической минуты. Благо эпохи, въ которую мы живемъ,-- единственное благо, достойное гражданскихъ усилій лучшей части общества. Внѣшнія условія жизни, матеріальная обстановка человѣческой дѣятельности, юридическія нормы, управляющія людьми на поприщѣ экономической и соціальной культуры -- единственно реальныя силы, участвующія въ историческомъ процессѣ, единственные факторы, обусловливающіе умственные и нравственные успѣхи отдѣльныхъ личностей и цѣлыхъ народовъ. Ему говорятъ: такова философія новыхъ книгъ, ради которой слѣдуетъ пожертвовать всѣми авторитетами старины, такова философія здраваго смысла, дающая общепонятные критеріи добра и зла, ставящая прогрессивныя задачи, не витающая въ облакахъ, стремящаяся только къ тому, что возможно, доступно, достижимо.
   Эта теоретическая постройка воздвигнута не на логическихъ началахъ, не на строгихъ отвлеченныхъ теоремахъ, а на грубо, догматически поставленномъ принципѣ историческаго интереса, на нѣсколькихъ случайныхъ положеніяхъ, не приведенныхъ въ систему объединяющимъ взглядомъ на природу, исторію и законы человѣческой жизни. И эта постройка могла вызвать въ Россіи взрывъ всеобщаго энтузіазма, породить въ литературѣ направленіе мыслей, имѣющее еще и теперь своихъ представителей, своихъ горячихъ сторонниковъ, ту самую реалистическую критику, которая опустошительнымъ ураганомъ пронеслась по невоздѣланному полю русской образованности, и бойко, лихо, съ задоромъ, въ поученіе и назиданіе потомству, отхлестала упорныхъ защитниковъ старой философской доктрины, не пригодной для великой задачи современности.
   Гоголь не зналъ этой новой философіи, и онъ палъ жертвой отжившаго, мертваго ученія, жертвой старой, развѣнчанной доктрины...
   Авторъ Критическихъ, статей, какъ мы уже сказали выше, старается объяснить и отчасти оправдать нѣкоторыя стороны Переписки съ друзьями. Онъ сличаетъ преобладающее настроеніе Переписки съ настроеніями многочисленныхъ Писемъ къ различнымъ лицамъ, въ различные періоды личной жизни и литературной дѣятельности Гоголя и, сличая, приходитъ къ успокоительному выводу, что между Перепискою и Письмами нѣтъ существеннаго различія. Съ того времени, какъ Гоголемъ овладѣло аскетическое направленіе, Письма его наполнены разсужденіями о такихъ предметахъ, которыми онъ прежде мало занимался. Но если вы, "преодолѣвъ скуку", наводимую однообразіемъ этихъ писемъ, всмотритесь въ нихъ ближе и внимательнѣе, сравните ихъ съ письмами прежнихъ годовъ, вы увидите, что во второмъ періодѣ его дѣятельности сохранилось, кромѣ молодой веселости, все то, что было въ письмахъ перваго періода, и наоборотъ, въ письмахъ перваго періода вы найдете тѣ же самыя черты, которыми отличаются письма второго періода {Критическія статьи, стр. 139.}.
   Вотъ вамъ рядъ доказательствъ. Въ Перепискѣ съ друзьями всѣхъ поразила просьба, съ которою Гоголь обращался къ своимъ читателямъ: присылать ему замѣчаніи о русскихъ нравахъ. Но послѣ изданія Писемъ не можетъ подлежать сомнѣнію, что въ этой просьбѣ Гоголя нѣтъ ничего неискренняго, притворнаго. Уже при самомъ началѣ своей литературной карьеры Гоголь убѣждалъ близкихъ ему людей, съ какою-то патетическою настойчивостью, сообщать ему различнаго рода свѣдѣнія о простонародномъ бытѣ. Приготовляя къ печати Вечера на хуторѣ близъ Диканьки, онъ проситъ, какъ о величайшемъ одолженіи, прислать ему описаніе полнаго наряда сельскаго дьячка, отъ верхняго платья до самыхъ сапоговъ, названья платья, носимаго крестьянскими дѣвушками, до послѣдней ленты... Далѣе, всѣмъ показалось страннымъ въ Перепискѣ съ друзьями. увѣреніе Гоголя, что, укрѣпляясь въ вѣрѣ, человѣкъ научается легко переносить самыя прискорбныя утраты, но уже на семнадцатомъ году жизни, получивъ извѣстіе о смерти отца, Гоголь успокоиваетъ свою мать слѣдующими сильными, мужественными словами:"не безпокойтесь, дрожайшая маменька! Я сей ударъ перенесъ съ твердостью истиннаго христіанина. Правда, я сперва былъ пораженъ ужасно симъ извѣстіемъ, однако не далъ никому замѣтить, что я былъ опечаленъ. Оставшись же наединѣ, я предался всей силѣ безумнаго отчаянія. Хотѣлъ даже посягнуть на жизнь свою, но Богъ удержалъ меня отъ сего, и къ вечеру примѣтилъ я въ себѣ только печаль, но уже не порывную, которая, наконецъ, превратилась въ легкую, едва примѣтную меланхолію, смѣшанную съ чувствомъ благоговѣнія ко Всевышнему...".
   Въ 1829 году въ письмахъ Гоголя уже слышится нота настоящаго религіознаго экстаза: "Перо дрожитъ въ рукѣ моей, мысли тучами налетаютъ одна на другую, и непонятная сила нудитъ и вмѣстѣ отталкиваетъ ихъ излиться передъ вами и высказать всю глубину истерзанной души. Я чувствую налегшую на меня справедливымъ наказаніемъ тяжкую десницу Всемогущаго... Безумный! Я хотѣлъ было противиться этимъ вѣчно неумолкаемымъ желаніямъ. души, которыя одинъ Богъ вдвинулъ въ меня, претворивъ меня въ жажду, ненасытимую бездѣйственной разсѣянностію свѣта". И чѣмъ дальше, тѣмъ письма Гоголя становятся все мрачнѣе и мрачнѣе. Крики истерзанной души вырываются наружу въ сильныхъ и страстныхъ выраженіяхъ, не щадящихъ даже родной матери. "Духъ гордости овладѣлъ вами, пишетъ онъ въ любимую семью, и самъ сатана подсказываетъ вамъ такія рѣчи, потому что и наиопытнѣйшій и наиумнѣйшій человѣкъ дѣлаетъ ошибки". Гоголь забываетъ здѣсь, замѣчаетъ авторъ Критическихъ статей, объ естественныхъ отношеніяхъ сына къ матери, о томъ, что какъ бы то пи было и что бы то ни было, не сыну быть обличителемъ матери. Слыхали ли вы когда-нибудь, восклицаетъ онъ нѣсколькими строками ниже, на рынкѣ пѣсню убогихъ слѣпцовъ о томъ сынѣ, который скрылся изъ отцовскаго дома, затѣмъ, черезъ нѣкоторое время, пришелъ назадъ одѣтый во вретище, поселился въ конурѣ близь родительскаго дома и, укрѣпляясь духомъ, молчалъ до тѣхъ поръ, пока, въ минуту смерти, ни открылся родителямъ, что онъ сынъ ихъ? Читали-ли вы въ газетахъ разсказъ о томъ, какъ одна мать зарѣзала двухъ своихъ дѣтей, зарѣзала съ любовью, съ ласкою, чтобы сдѣлать двухъ мучениковъ и самой спасти душу спасеніемъ двухъ душъ отъ земного соблазна? Въ аскетическихъ письмахъ Гоголя вѣетъ тотъ же самый духъ ослѣпленнаго экстаза, духъ, нѣкогда побуждавшій людей сожигаться добровольно въ домахъ своихъ съ восторженными гимнами о спасеніи. Страшно именно это изувѣрство въ письмахъ Гоголя. Невозможно не удивляться силѣ души этого человѣка, но невозможно и не проклинать лжеученія, давшаго такое противоестественное, пагубное направленіе энергіи, которая могла бы совершить столько прекраснаго и великаго, если бы направлена была къ разумнымъ цѣлямъ {ibidem 148.}.
   Итакъ, между Перепискою и Письмами нѣтъ разногласія. Гоголь оставался вѣренъ себѣ на всѣхъ ступеняхъ своей умственной и нравственной жизни. Проведя молодость въ кругу петербургскихъ литераторовъ, онъ не получилъ никакихъ толчковъ къ пріобрѣтенію глубокихъ и стройныхъ воззрѣній на жизнь. Юноша поглощенъ былъ мимолетными событіями. Онъ писалъ о предметахъ, которые волновали его благородную натуру, разоблачалъ порокъ, но задаваясь мыслью схватить и выразить общій принципъ русской жизни. Слабость здоровья, огорченія и другія причины заставили Гоголя уѣхать за границу и оставаться тамъ много лѣтъ, почти до конца жизни. Для молодого человѣка наступила пора пріобрѣсти опредѣленную систему убѣжденій, свести всѣ отрывочныя сужденія къ одному неподвижному и твердому центру. Но въ немъ не оказалось ничего, кромѣ преданій дѣтства. Онъ даже не зналъ о томъ, что могутъ существовать иныя основанія для убѣжденіи, что можетъ быть иная точка зрѣнія на міръ.
   Такъ развился въ Гоголѣ образъ мыслей, обнаружившійся передъ публикою изданіемъ Переписки съ друзьями, передъ друзьями гораздо ранѣе, до изданія перваго тома Мертвыхъ душъ.
   Къ этой Перепискѣ съ друзьями подходишь, смущенный сомнѣніемъ, робкимъ шагомъ, какъ къ могилѣ человѣка, котораго потрясенная, разгнѣванная толпа, въ минуту мстительнаго аффекта, яростно заклеймила именемъ изувѣра и сумасшедшаго. Подъ печальнымъ могильнымъ холмомъ покоится прахъ страстотерпца, великомученика слова, который раскрылъ когда-то передъ людьми свои мысли, чувства, всю тайну души, раскрылъ свою могучую, страстную, вдохновенную любовь къ родинѣ то въ безсмертныхъ выраженіяхъ откровенной исповѣди, въ безутѣшномъ рыданіи, въ мучительныхъ крикахъ отчаянія, то въ немногихъ, простыхъ и скромныхъ словахъ -- въ тихомъ шопотѣ молитвы, на колѣняхъ передъ зажженною въ углу лампадою. Гоголь отдалъ весь свой огромный талантъ на служеніе людямъ, -- но толпа, предводимая знаменитыми журнальными полководцами, не поняла его. Гулъ порицаній и жесточайшей хулы стоитъ именно надъ тѣмъ мѣстомъ въ произведеніяхъ Гоголя, гдѣ глазамъ ясно видно глубочайшее страданіе, гдѣ каждое слово, каждая мысль сіяетъ величіемъ правды, гдѣ на каждомъ шагу слышатся муки тягчайшей внутренней борьбы съ самимъ собою. Густая туча злобной клеветы закрыла отъ людей великій міръ его надеждъ, же. ланій и убѣжденій, набросивъ зловѣщую, мрачную тѣнь на трагическій обликъ геніальнаго писателя. Всеобщее осужденіе смѣло обвело Переписку съ друзьями густою, черною линіею, какъ обводятъ имена людей, навсегда покончившихъ счеты съ земными дѣлами. Здѣсь -- смерть поэта, здѣсь -- погибель его свѣтлаго таланта! Здѣсь -- оборвалась самоотверженная работа Гоголя на пользу людей! Здѣсь -- позоръ изувѣрства, позоръ ужасной измѣны своему великому призванію!.. Это книга оклеветанная, это великая книга. Въ этой книгѣ авторъ прямо глядитъ вамъ въ душу воспаленнымъ взглядомъ религіознаго страдальца, говоритъ къ вашей совѣсти языкомъ пророческаго вдохновенія и поэтическаго энтузіазма. Въ этой книгѣ вѣра, разливающая волны свѣта во всѣхъ направленіяхъ, смѣшана съ муками ненависти къ собственному ничтожеству, ненависти, толкающей къ аскетическому самоистязанію, къ невѣдомымъ подвигамъ, ко всему, что можетъ возвысить духъ надъ тѣломъ. Въ этой книгѣ рѣзкая, безпощадная правда, обращенная на самого себя и на людей, часто смѣняется какимъ-то изступленнымъ бредомъ, гдѣ каждая фраза, прожженная злобою, враждою къ человѣческой порочности, звучитъ какъ проклятіе, какъ неумолимый приговоръ надъ человѣкомъ, какъ оглушительный громъ обличенія -- безъ проблеска снисхожденія, безъ единаго луча теплаго, мягкаго сердечнаго сочувствія Это великая, поучительная книга. Въ ней Гоголь предсталъ предъ людьми такимъ, какимъ онъ былъ внутри себя, безъ сатирической улыбки, содравши маску художника и артиста и распахнувши предъ всѣмъ свѣтомъ свои помыслы, всѣ движенія сердца, всѣ язвы своей души. Предъ нами поистинѣ изумительная картина: среди многочисленной толпы, освѣщенной багровымъ пламенемъ горящаго неба, въ центрѣ всеобщаго смущеннаго движенія, стоитъ одна величавая фигура, дышащая паѳосомъ, съ вдохновеннымъ выраженіемъ въ широко раскрытыхъ глазахъ, съ судорожно сжатыми въ отчаяньи руками, какъ-бы застывшая въ неподвижной, трагической позѣ человѣка, котораго вотъ-вотъ возьмутъ и насильно поведутъ на казнь. Есть что-то ужасное, потрясающее въ предсмертныхъ вопляхъ этого великаго человѣка. Завѣщаніе, оставленное Гоголемъ, написано огненными буквами и все въ немъ горитъ отчаяніемъ умирающаго генія. Побѣждая муки, страданія разрушающейся плоти, поэтъ бросаетъ послѣдній взглядъ на окружающій его міръ, волнуясь предчувствіемъ новой, невѣдомой жизни, уже слыша надъ собою дыханіе безмолвной вѣчности, въ которой должно растаять и расплыться то, чѣмъ онъ дорожилъ до сихъ поръ. Лучъ свѣта, упавшій съ небесъ и озарившій все ничтожество земныхъ дѣлъ, зажегъ въ душѣ поэта настоящій экстазъ. "Соотечественники, страшно! восклицаетъ Гоголь. Замираетъ отъ ужаса душа при одномъ только предслышаніи загробнаго величія и тѣхъ духовныхъ высшихъ твореній Бога, предъ которыми пыль все величіе его твореній, здѣсь нами зримыхъ и насъ изумляющихъ. Стонетъ весь умирающій составъ мой, чуя исполинскія возростанія и плоды, которыхъ сѣмена мы сѣяли въ жизни, не прозрѣвая и не слыша, какія страшилища отъ нихъ подымутся. Можетъ быть, Прощальная повѣсть моя подѣйствуетъ сколько-нибудь на тѣхъ, которые до сихъ поръ еще считаютъ жизнь игрушкою... Соотечественники!.. Не знаю и не умѣю, какъ васъ назвать въ эту минуту... Прочь пустое приличіе! Соотечественники! Я васъ любилъ, любилъ тою любовью, которую не высказываютъ, которую мнѣ далъ Богъ, за которую благодарю Его, какъ за лучшее благодѣяніе, потому что любовь эта была мнѣ въ радость и утѣшеніе среди наитягчайшихъ моихъ страданій" {Сочиненія Н. В. Гоголя, т. IV, Завѣщаніе, стр. 9.}. Во имя этой любви поэтъ проситъ выслушать сердцемъ его Прощальную повѣсть. Онъ не выдумывалъ ее: она выпѣлась сама собою изъ души, воспитанной страданіями и горемъ, изъ сокровенной глубины правдивой русской натуры. Обращаясь къ близкимъ и не близкимъ людямъ, Гоголь проситъ ихъ предать его тѣло землѣ, не разбирая мѣста, гдѣ лежать ему, ничего не связывая съ оставшимся прахомъ. Да будетъ стыдно тому, кто окажетъ вниманіе гніющему тѣлу: онъ окажетъ вниманіе червямъ, его грызущимъ! Поэтъ завѣщаетъ не ставить надъ могилою никакого памятника: пусть люди, желающіе воздать ему должное, воздвигнуть памятникъ въ самомъ себѣ -- непоколебимою твердостью въ жизненныхъ дѣлахъ, внушая бодрость тѣмъ, кто ихъ окружаетъ. Завѣщаю, говоритъ далѣе Гоголь, никому не оплакивать меня и не почитать мою смерть значительною или всеобщею утратою. "Не унынію должны мы предаваться при всякой внезапной утратѣ, но оглянуться строго на самихъ себя, помышляя уже не о чернотѣ другихъ и не а чернотѣ всего міра, но о своей собственной чернотѣ. Страшна душевная чернота, и зачѣмъ это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоитъ предъ глазами!" Страдалецъ проситъ, по смерти его, не спѣшить ни хвалой, ни осужденіемъ его произведеній "въ публичныхъ листкахъ и журналахъ". Передъ нимъ никто не виноватъ, и несправедливъ будетъ тотъ, кто попрекнетъ его именемъ кого бы то ни было и за что бы то ни было. "Объявляю также во всеуслышаніе, что, кромѣ доселѣ напечатаннаго, ничего не существуетъ изъ моихъ произведеній: все, что было въ рукописяхъ, мною сожжено, какъ безсильное и мертвое, писанное въ болѣзненномъ и принужденномъ состояніи". Тутъ-же рядомъ съ этими словами Гоголь возлагаетъ на друзей своихъ обязанность собрать всѣ его письма, писанныя съ конца 1844 года, и, сдѣлавши строгій выборъ только того, что можетъ доставить какую-нибудь пользу душѣ, отвергнувъ все прочее, "служащее для пустого развлеченія", издать ихъ отдѣльною книгою. "Въ этихъ письмахъ было кое-что, послужившее въ пользу тѣмъ, къ которымъ они были писаны. Богъ милостивъ: можетъ быть, послужатъ они въ пользу и другимъ". Сердце говорило ему, что эта книга нужна и можетъ быть полезна -- не потому, чтобы онъ имѣлъ высокое представленіе о своемъ умѣніи быть полезнымъ, но потому, что никогда еще не питалъ онъ такого сильнаго желанія принести людямъ пользу.
   Но книгу, все-таки, жестоко осудили и даже оклеветали. Подозрительно и недовѣрчиво разобрано было всякое слово, говоритъ Гоголь, и надъ живымъ тѣломъ еще живущаго человѣка произведена была страшная анатомическая операція. Одни говорили, что книга есть произведеніе неслыханной гордости человѣка, возмнившаго, что онъ выше всѣхъ своихъ читателей, что онъ можетъ преобразовать все русское общество, другіе, что книга эта есть твореніе добраго, но впавшаго въ обольщеніе человѣка, у котораго закружилась голова отъ похвалъ, третьи, что книга есть произведеніе христіанина, глядящаго на вещи съ вѣрной точки зрѣнія и ставящаго всякую вещь на ея законное мѣсто. На сторонѣ каждаго изъ этихъ мнѣній, скромно говорится въ Авторской Исповѣди, находятся равно просвѣщенные и умные люди, но однако ни одно изъ этихъ мнѣній не можетъ быть справедливо вполнѣ, въ полномъ своемъ объемѣ. Переписка -- вѣрное зеркало человѣка. Въ ней все то, что есть во всякомъ человѣкѣ: искреннее сознаніе своихъ недостатковъ и рядомъ съ нимъ высокое мнѣніе о своихъ достоинствахъ, желаніе учиться самому рядомъ съ увѣренностью, что имѣешь силу многому научить другихъ, смиреніе и гордость, упреки себѣ и упреки другимъ въ томъ самомъ, на чемъ только что поскользнулся самъ. Это -- живой человѣкъ, съ тою только разницей, что въ Перепискѣ "слетѣли всѣ условія и приличія", и выступило наружу все то, что каждый обыкновенно таитъ внутри себя, выступило и рѣзко, ярко ударилось всѣмъ въ глаза. Это сжатое выраженіе мыслей и настроеній, которыми художникъ томился съ молодыхъ лѣтъ, ища широкаго поприща для своихъ богатыхъ умственныхъ и нравственныхъ силъ.
   Еще въ юности Гоголю мерещились какія-то великія дѣда, которыя прославятъ навѣки его имя. Мнѣ всегда казалось, говоритъ онъ въ своей Исповѣди, что я сдѣлаюсь извѣстнымъ человѣкомъ, что меня ожидаетъ широкій кругъ дѣйствій и что я сдѣлаю что-то для общаго добра. Ему казалось, что служба будетъ именно тѣмъ дѣломъ, въ которомъ выразится его человѣческое призваніе, и мысль о службѣ носилась въ головѣ его впереди всѣхъ прочихъ желаніи и стремленій. Первымъ своимъ литературнымъ опытамъ ни самъ Гоголь, ни упражнявшіеся вмѣстѣ съ нимъ товарищи, не придавали серьезнаго значенія. Емкому не приходило въ голову, что изъ него выработается со временемъ комическій и сатиритическій писатель, хотя въ его сужденіяхъ о людяхъ всегда легко было замѣтить особенную способность угадывать человѣка. Не смотря на меланхолическій отъ природы характеръ, Гоголь любилъ въ молодости шутить и даже надоѣдать своими шутками. Часто онъ выдумывалъ смѣшныя лица, ставилъ ихъ мысленно въ самыя комическія положенія, не заботясь о томъ, "зачѣмъ это, для чего, и кому отъ этого выйдетъ какая польза..." Вотъ происхожденіе его первыхъ литературныхъ произведеній, которыя вызвали всеобщій беззаботный и безотчетный смѣхъ. По Пушкинъ заставилъ Гоголя взглянуть на дѣло серьезно. Онъ уже давно склонялъ его приняться за большое сочиненіе. Онъ указывалъ ему на его слабое здоровье, на постоянные недуги, которые могутъ внезапно прекратить его жизнь, приводилъ ему въ примѣръ Сервантеса, который не занялъ бы такого высокаго положенія въ европейской литературѣ, если бы ограничивался маленькими повѣстями и, въ заключеніе всего, отдалъ ему свой собственный сюжетъ, изъ котораго хотѣлъ сдѣлать что-то въ родѣ, поэмы. Это былъ сюжетъ Мертвыхъ душъ {Ibidem, Авторская Исповѣдь, стр. 249.}. Гоголь задумался. Мысль о государственной службѣ уходила на задній планъ. Гдѣ-то въ глубинѣ души зажегши первый лучъ свѣта, блеснула молодая надежда сдѣлать что-то великое, важное на заманчивомъ пути литературы, творчества. Мечта о внѣшней службѣ государству вдругъ, подъ воздѣйствіемъ волшебнаго Пушкинскаго слова, смѣнилась мечтою о пользѣ, которую можно принести внутреннему человѣку, человѣческой душѣ, подвигомъ литературной правды, полнымъ изображеніемъ русской дѣйствительности. Если смѣяться, такъ ужъ смѣяться надъ тѣмъ, что должно быть осмѣяно... Ревизоръ произвелъ потрясающее впечатлѣніе. Сквозь смѣхъ писателя читатель услышалъ грусть. Потребность развлекать себя невинными, беззаботными сценами прошла у Гоголя навсегда, и онъ почувствовалъ, болѣе чѣмъ когда-либо прежде, новую потребность создать произведеніе, въ которомъ было бы уже не одно то, надъ чѣмъ слѣдуетъ смѣяться. Но первыя попытки не дали никакого результата. Гоголь увидѣлъ ясно, что нельзя писать безъ опредѣленнаго плана, не домогаясь опредѣленной цѣли, не проникшись сознаніемъ, что хорошее исполненіе есть долгъ писателя по отношенію къ обществу. "Мнѣ хотѣлось въ сочиненіи моемъ, говоритъ онъ, выставить и тѣ высшія свойства русской природы, которыя еще не всѣми цѣнятся справедливо, и тѣ низкія, которыя еще недостаточно всѣми осмѣяны и обличены. Мнѣ хотѣлось собрать одни яркія психологическія явленія, всѣ наблюденія, которыя я дѣлалъ издавна сокровенно надъ человѣкомъ". Но въ же время Гоголь почувствовалъ, что это можно сдѣлать только при одномъ условіи, -- если имѣешь ясное представленіе о человѣкѣ и человѣческой природѣ вообще, если изучена, измѣрена внутренняя глубина человѣческаго существованія. Съ этихъ поръ человѣкъ и душа человѣка сдѣлались больше, чѣмъ когда либо, предметомъ наблюденій Гоголя. "Я оставилъ все современное, я обратилъ вниманіе на узнанье тѣхъ вѣчныхъ законовъ, которыми движется человѣкъ и человѣчество вообще. Книги законодателей, душевѣдцевъ и наблюдателей за природой человѣка стали моимъ чтеніемъ. Все, гдѣ только выражалось познаніе людей и души человѣка, отъ исповѣди свѣтскаго человѣка до исповѣди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дорогѣ, нечувствительно, почти самъ не вѣдая какъ, я пришелъ ко Христу". Началась долгая работа Гоголя надъ своимъ образованіемъ,-- вдали отъ свѣта, въ тиши уединеннаго кабинета. Нѣсколько разъ, упрекаемый въ литературной бездѣятельности, онъ принимался за перо, чтобы написать небольшую повѣсть, хоть какое-нибудь литературное сочиненіе, но всѣ усилія оканчивались болѣзнью, страданіемъ, нервными припадками... И Гоголь не успокоился до тѣхъ поръ, пока не разрѣшилъ для себя тѣхъ вопросовъ, которые однажды возникли въ его умѣ. Только тогда онъ приступилъ къ новому сочиненію, первая часть котораго составляетъ еще понынѣ загадку, "потому что заключаетъ въ себѣ нѣкоторую часть переходнаго состоянія", въ которомъ еще не успѣло отдѣлиться то, чему слѣдовало отдѣлиться.
   Когда жажда узнать "человѣкавообще" была удовлетворена, въ Гоголѣ родилось желаніе узнать Россію. Онъ сталъ знакомиться съ людьми всѣхъ сословій, завелъ широкую переписку съ тѣми, которые могли ему сообщить что-нибудь о провинціальномъ бытѣ, прося всѣхъ и каждаго набрасывать для него мелкіе портреты и характеристики. Въ Перепискѣ съ друзьями Гоголь помѣстилъ нѣсколько писемъ къ помѣщикамъ и должностнымъ лицамъ вовсе не за тѣмъ, чтобы съ нимъ безусловно согласились, но за тѣмъ, чтобы получитъ опроверженіе "анекдотическими фактами". Онъ сдѣлалъ воззваніе ко всѣмъ читателямъ Мертвыхъ душъ, съ цѣлью добыть частныя записки, воспоминанія, изображенія различныхъ жизненныхъ событій, все, что только "пахнетъ Русью". "Я думалъ, какъ дитя. Я думалъ, что въ нѣкоторой части читателей есть какая-то любовь. Я не зналъ еще тогда, что мое имя въ ходу только за тѣмъ, чтобы попрекнуть другъ друга и посмѣяться другъ надъ другомъ. Я думалъ, что многіе сквозь самый смѣхъ слышатъ мою добрую натуру, которая смѣялась вовсе не изъ злобнаго желанія. Но на мое приглашеніе я не получилъ записокъ, въ журналахъ мнѣ отвѣчали насмѣшками". Всего того, что было нужно ему, Гоголь не досталъ, а не доставши, мудрено-ли, что онъ не могъ работать. Онъ пробовалъ нѣсколько разъ писать по прежнему, какъ писалось въ молодости, -- какъ попало, куда ни поведетъ перо, но мысли и образы не выливались на бумагу. Обрадовавшись, что расписался кое-какъ въ письмахъ къ знакомымъ и друзьямъ, Гоголь захотѣлъ тотчасъ же сдѣлать изъ этого употребленіе, и едва только оправившись отъ тяжелой болѣзни, онъ составилъ изъ этихъ писемъ одну цѣльную книгу, придавъ ей возможный порядокъ и послѣдовательность. "Я думалъ, говоритъ Гоголь, что этой книгой я хоть сколько-нибудь заплачу за долгое мое молчаніе, что она дастъ поводъ къ разговорамъ, которые раскроютъ предо мною Русь, освѣжатъ, оживятъ меня и заставятъ взяться за перо..." Но онъ думалъ опяти-таки, какъ дитя. Все обрушилось на него упреками. "Руки мои опустились. Порывъ, который началъ во мнѣ пробуждаться, погасъ, и я нечувствительно, самъ собой, пришелъ теперь къ тому вопросу, который я до сихъ поръ и не думалъ еще задавать себѣ: долженъ-ли я въ самомъ дѣлѣ писать? Долженъ-ли я оставаться на этомъ поприщѣ, отъ котораго въ послѣднее время такъ явно меня все отвлекало? Таково ли душевное состояніе мое, чтобы сочиненія мои были дѣйствительно полезны и нужны нынѣшнему обществу? Благопріятно-ли нынѣшнее время для писателя вообще и вслѣдъ за тѣмъ для такого писателя, какъ я?" {Ibidem, стр. 265.}.
   Въ душѣ поэта совершился переворотъ, выраженіемъ котораго явилась Переписка. Всѣ предшествующія работы еще не были настоящей службой русской землѣ и всему человѣчеству, не смотря на одушевлявшую ихъ любовь къ людямъ, на всю силу огромнаго художественнаго таланта, на ослѣпительно яркій свѣтъ лирической поэзіи, струящійся изъ всего, что было написано Гоголемъ. Открылись новые горизонты, новыя. поприща для литературнаго служенія человѣчеству, и поэтъ, для котораго дѣло литературы было всегда дѣломъ его собственной души, устремляетъ все свое вниманіе на неясные еще, смутные сюжеты, мелькающіе въ его восхищенномъ и очарованномъ воображеніи. Вся прошедшая литература должна померкнуть передъ литературой будущаго. Для исполненія новой задачи должны явиться люди съ другимъ міросозерцаніемъ, съ подвижническимъ складомъ мыслей, со свѣжими красками, съ небеснымъ безпокойствомъ о людяхъ, съ тоскою ангеловъ, рѣющихъ незримо надъ земною планетою. Стремленіе къ свѣту, "ставшее шестымъ чувствомъ русскаго человѣка", не даетъ покоя писателю: старое свѣтоносное начало израсходовано до конца и русская литература должна быть выведена на новыя, еще не протоптанныя дороги. Въ статьѣ подъ названіемъ: Въ чемъ существо русской поэзіи и въ чемъ ея особенность Гоголь дѣлаетъ рядъ соображеній, совпадающихъ съ тѣмъ, что говорится на послѣднихъ страницахъ Авторской Исповѣди и объясняющихъ въ поразительно рельефныхъ картинахъ и образахъ, въ огнедышащихъ словахъ, звучащихъ подобно раскатамъ трубы передъ рѣшительною битвою, смыслъ того душевнаго перелома, съ которымъ, какъ мы сказали, связана вся Переписка съ друзьями. Такихъ блестящихъ характеристикъ, такого высокаго порыва ясновидящаго чувства, такихъ мѣткихъ ударовъ критической мысли, такого размаха художественнаго изображенія, въ которомъ каждое слово горитъ, какъ краска на холстѣ живописца, въ которомъ каждая фраза раздается въ ушахъ, какъ звонъ колокола въ чистомъ весеннемъ воздухѣ, -- мы не встрѣчали ни у Бѣлинекаго, ни у лучшихъ европейскихъ критиковъ. Передъ вами проносятся величайшіе русскіе писатели въ рядѣ по-истинѣ геніальныхъ набросковъ: вы видите ихъ во весь ростъ, вы видите ихъ лица, фигуры, вы видите ихъ выступающими изъ туманной глубины прошедшаго на путь просвѣщенія, убѣгающій въ безконечность, въ сіяющую даль вѣчно новыхъ побѣдъ. Поэтъ не жалѣетъ своихъ силъ, чтобы только очертить историческій ходъ русскаго просвѣщенія и чтобы намекомъ, жгущимъ, какъ искра, воспламенить въ подростающемъ литературномъ поколѣніи представленіе о новой возвышенной службѣ, которая должна затмить роскошью цвѣтовъ и красокъ, богатствомъ психологическихъ настроеній, важностью философской задачи всѣ блестящія дѣла минувшихъ дней... Другой такой критической статьи нѣтъ въ русской литературѣ. Она вся проникнута идеей духовнаго обновленія, радикальной нравственной реформы, она вся одинъ громкій откликъ замѣчательнаго человѣка на величайшую философскую идею, зародившуюся двѣ тысячи лѣтъ тому назадъ подъ поэтическимъ небомъ Палестины..Она -- блестящее доказательство того, что только міросозерцаніе, обращенное къ вѣчнымъ интересамъ человѣческой жизни, способно къ истинно прогрессивному развитію; способно идти всегда впередъ, не замирая ни на минуту на одномъ мѣстѣ. Она, какъ пророческій голосъ изъ тьмы временъ, бодритъ душу, даетъ отвагу, зоветъ на работу, на трудъ, на свѣтлое дѣло творчества и жизни... Въ ней объясненіе Авторской Исповѣди и Переписки съ друзьями.
   Самородный ключъ русской поэзіи, говоритъ Гоголь, билъ въ груди народа уже на зарѣ русской исторіи. Все пророчило русской поэзіи невѣдомое, своеобразное развитіе. Нуженъ былъ только толчокъ, одинъ ударъ по спертому фонтану. Кремень не издаетъ огня, пока не ударишь по немъ огнивомъ. Европейское просвѣщеніе было тѣмъ огнивомъ, которымъ Петръ ударилъ по дремавшей массѣ русскаго народа. Россія вдругъ облеклась государственнымъ величіемъ, заговорила громами и блеснула отблескомъ европейскихъ наукъ. Все въ молодомъ государствѣ пришло въ восторгъ и изумленіе. Проснулась русская поэзія... Что такое Ломоносовъ? Восторженный юноша, пораженный свѣтомъ европейскаго знанія. Въ его риторическихъ одахъ нѣтъ и слѣда творчества, но въ нихъ слышенъ восторгъ повсюду, гдѣ поэтъ-прикоснется къ предмету, близкому его душѣ. Вдругъ среди холодныхъ строфъ польются строфы, исполненныя величія и красоты, языкъ движется свободно, какъ полноводная рѣка въ широкихъ берегахъ. Ломоносовъ стоитъ впереди русскихъ поэтовъ, какъ вступленіе впереди книги. Его поэзія -- начинающійся разсвѣтъ. Она только намѣчаетъ точками и линіями то, на что другіе должны положить соотвѣтствующія краски. Она первоначальный пророческій набросокъ того, что будетъ впереди {Переписка, XXXI. Въ чемъ же наконецъ существо русской поэзіи и въ чемъ ея особенность, стр. 172.}.
   Огниво ударило по кремню, поэзія вспыхнула. Державинъ представляетъ совершенную противоположность Ломоносову. Въ его поэзіи уже выступаютъ люди и жизнь, выступаетъ настоящее творчество съ какимъ-то сказочнымъ, непонятнымъ, гиперболическимъ размахомъ. Въ его поэзіи все дико, громадно, величаво. Его поэтическіе образы, не имѣя пластической. законченности, какъ-бы очерчены незримыми воздушными линіями... Посмотрите описаніе старца Каспія, разсерженнаго бурею:
   
   Встаетъ въ упоръ ея волнамъ:
   То скачетъ въ твердь, то, въ адъ стремяся,
   Трезубцемъ бьетъ по кораблямъ,
   Столбомъ власы сѣдые вьются,
   И гласъ его гремитъ въ горахъ.
   
   "Тутъ казалось, замѣчаетъ Гоголь, хотѣлъ создаться зримо образъ старца Каспія, но потерялся въ какомъ-то духовномъ незримомъ очертаніи: ухо слышитъ гулъ гремящаго моря и, вмѣстѣ съ сѣдыми власами старца, подъемдется волосъ на головѣ- самого читателя, пораженнаго величіемъ картины". Державинъ -- громадная скала, передъ которою никто не можетъ не остановиться, но передъ которою долго не застаивается никто.
   Наступилъ вѣкъ Александра. "Все застегнулось, почувствовавъ, что раскинулось черезъ-чуръ нараспашку". Послѣдніе звуки державинской лиры затихли, какъ затихаютъ послѣдніе звуки церковнаго органа. Русская поэзія очутилась вдругъ на свѣтскомъ балѣ. Французская литература потеряла нѣсколько въ своемъ кредитѣ, въ нѣмецкой литературѣ происходило что-то странное, загадочное. Неясныя грезы, таинственныя преданія, темные призраки невидимаго міра стали предметомъ нѣмецкихъ поэтовъ. Чуткая русская поэзія остановилась съ любопытствомъ передъ такимъ явленіемъ: ея собственныя славянскія начала напомнили ей вдругъ о чемъ-то близкомъ, родномъ. Явился Жуковскій. "Чудною, высшею волею вложено было ему въ душу, отъ дней младенчества, непостижимое ему самому стремленіе къ незримому и таинственному. Въ душѣ его раздавался небесный звонокъ, зовущій въ даль". На всѣхъ его переводахъ отпечаталась его оригинальная, въ высшей степени замѣчательная личность. Жуковскій отрѣшилъ поэзію отъ матеріализма не только въ мысляхъ, въ образѣ выраженія, но и въ самомъ стихѣ, который сталъ у него легокъ и безтѣлесенъ, какъ видѣніе. Картины Жуковскаго, исполненныя грѣющаго, теплаго свѣта, благоговѣйной задумчивости, навѣваютъ успокоеніе: становишься тише во всѣхъ своихъ порывахъ, какою-то тайною замыкаются собственныя уста {Ibidem, стр. 179.}.
   Въ то время, когда Жуковскій отрѣшалъ поэзію отъ земли, другой поэтъ, Батюшковъ, какъ-бы нарочно сталъ прикрѣплять ее къ землѣ и тѣлу. Онъ весь потонулъ въ роскошной прелести видимаго, онъ весь отдался плѣнительной нѣгѣ наслажденія. Батюшковъ обвѣялъ русскую поэзію поэтическими звуками полудня, познакомивъ ее съ Аріостомъ, Тассомъ, Петраркою, съ нѣжными отголосками древней Эллады.
   Изъ двухъ разнородныхъ началъ явилось третье. Послѣ Жуковскаго и Батюшкова долженъ былъ придти Пушкинъ. Въ немъ нѣтъ отвлеченной идеальности перваго, ни сладострастной роскоши второго. Въ немъ все уравновѣшано, сжато, сосредоточено. Въ немъ, говоритъ въ другомъ мѣстѣ Гоголь, русская природа, русская душа, русскій характеръ, русскія языкъ отразились въ такой-же чистотѣ и красотѣ, въ какой отражается ландшафтъ на выпуклой поверхности оптическаго стекла. Судьба, какъ нарочно, забросила его туда, гдѣ границы Россіи отличаются такою рѣзкою характерностью: гладкія пространства, прерывающіяся подоблачными горами, покрытый вѣчнымъ снѣгомъ Кавказъ, знойныя долины... Его плѣнила вольная, поэтическая жизнь дерзкихъ горцевъ, ихъ схватки, быстрые набѣги, и кисть его пріобрѣла ту силу, быстроту, которая такъ поразила Россію, только что начавшую читать. Пушкинъ описывалъ рѣшительно все. Отъ заоблачнаго Кавказа и картиннаго черкеса до бѣдной сѣверной деревушки съ балалайкою и трепакомъ у кабака -- все становится предметомъ его поэзіи, изъ всего онъ исторгаетъ одну электрическую искру того поэтическаго огня, который присутствуетъ во всякомъ творенія Бога. Онъ откликается на все въ мірѣ и только себѣ одному не имѣетъ отклика. Державинъ, Жуковскій, Батюшковъ удержали въ своихъ произведеніяхъ свою личность, одинъ только Пушкинъ не даетъ себя лично чувствовать ни въ чемъ. "Что схватишь изъ его сочиненіи о немъ Самомъ? Поди, улови его характеръ, какъ человѣка"! И какъ вѣренъ его откликъ, какъ чутко его ухо! Въ Испаніи онъ испанецъ, въ Греціи -- грекъ, на Кавказѣ -- вольный горецъ. Все онъ окидываетъ однимъ взглядомъ, одимъ словомъ, однимъ чутко найденнымъ и мѣтко прибраннымъ эпитетомъ. Рисуетъ онъ боевую схватку, слогъ его -- молнія: фразы блещутъ, какъ сверкающія сабли, и стихъ летитъ быстрѣе битвы. Рисуетъ онъ русскую природу, и вы видите отчетливо, что всѣ черты ея схвачены легко, просто, изящно: никакого наружнаго блеска, все проникнуто внутреннимъ свѣтомъ, словъ немного, но въ каждомъ словѣ -- бездна пространства {Ibidem, стр. 181--187 и томъ пятый; Нѣсколько словъ о Пушкинѣ, стр. 207 -- 212.}.
   Изъ поэтовъ, современныхъ Пушкину, выдѣлились Языковъ и Вяземскій. Въ Языковѣ все -- "разгулъ и буйство силъ, свѣтъ молодого восторга" и языкъ, подобный дикому, арабскому коню. Юношеская свѣжесть такъ и брыжжетъ изъ всего, къ чему онъ ни прикоснется. Не для элегіи и антологическихъ стихотвореній родился Языковъ, а для диффирамба и гимна, ибо стихъ его только тогда и входитъ въ душу, когда онъ весь въ лирическомъ свѣту, когда предметъ его движется, звучитъ, а не пребываетъ въ покоѣ...
   Вяземскій -- прямая противоположность Языкову. Онъ не поэтъ по призванію, и природа, надѣлившая его всѣми дарами, дала ему талантъ поэта только ради полноты цѣлаго. Въ его произведеніяхъ, говоритъ Гоголь, нѣтъ внутренняго гармоническаго согласованія частей, слышенъ постоянный разладъ: слово не сочетается со словомъ, стихъ со стихомъ, то вдругъ васъ что захватываетъ искренностью чувства, то оттолкнетъ звукомъ, чуждымъ вашему сердцу.
   Всѣ прочія характеристики -- Крылова, Лермонтова, Грибоѣдова, Фонъ-Визина -- столь-же блестящи, полны содержанія и мѣткихъ, скульптурныхъ выраженій."
   Со смертью Пушкина остановилось движеніе русской поэзіи. Ни въ какой другой литературѣ поэты не показали такого безконечнаго разнообразія оттѣнковъ звука, какъ поэты въ Россіи. "Этотъ металлическій, бронзовый стихъ Державина, этотъ густой, какъ смола или струя столѣтняго токая, стихъ Пушкина, этотъ сіяющій, праздничный стихъ Языкова, весь сотканный изъ свѣта, этотъ облитый ароматами полудня стихъ Батюшкова, сладостный какъ медъ изъ горнаго ущелья, этотъ легкій, воздушный стихъ Жуковскаго, порхающій, какъ неясный звукъ эоловой арфы, этотъ тяжелый, какъ-бы влачащійся по землѣ стихъ Вяземскаго, проникнутый ѣдкою грустью -- всѣ они, какъ разнозвонные колокола, разнесли благозвучіе по русской землѣ..." Поэзія русская пробовала всѣ аккорды, прислушивалась къ лирамъ лучшихъ европейскихъ поэтовъ, насыщалась литературами всѣхъ народовъ -- затѣмъ, чтобы приготовить себя къ высшему служенію человѣчеству. Христіанскимъ высшимъ воспитаніемъ долженъ воспитаться теперь русскій поэтъ. Какъ во время младенчества народовъ поэзія вызывала въ людяхъ браннолюбивый духъ, такъ теперь она должна вызвать человѣка на другую, высшую битву -- на битву за вѣчныя идеи разума, за вѣчную свободу. Еще никто не черпалъ изъ глубочайшаго источника русской жизни. Еще не бьетъ всею силою кверху самородный ключъ русской поэзіи. "Еще доселѣ загадка -- тотъ необъяснимый разгулъ, который слышится въ русскихъ пѣсняхъ, несется куда-то мимо жизни, какъ-бы сгорая желаніемъ лучшей отчизны, но которой тоскуетъ со дня созданія человѣкъ"... {Переписка, стр. 211.}
   Передъ поэзіей, которая загорится скорбію ангела, должна померкнуть поэзія Державина, Жуковскаго, Пушкина. И эта скорбь ангела, проникши въ душу Гоголя, совершила въ ней тотъ переломъ, о которомъ мы говорили выше, внушила ей новыя, болѣе высокія литературныя задачи. Переписка съ друзьями проводитъ уже новый, высшій взглядъ Гоголя на жизнь, на искусство, на человѣческій долгъ передъ обществомъ. Въ книгѣ моихъ писемъ, говоритъ Гоголь, я стою на высшей точкѣ, нежели въ уничтоженныхъ Мертвыхъ душахъ, писанныхъ въ переходномъ состояніи. Никто не разсмотрѣлъ эту книгу по частямъ въ ея основаніи. Сила всеобщаго раздраженія была такъ велика, что она даже разрушила всѣ принятыя въ литературѣ приличія. Автору говорили въ глаза, что онъ сошелъ съ ума и прописывали ему рецепты, спасающіе отъ психическаго разстройства. Журнальные мудрецы называли Гоголя лжецомъ и обманщикомъ, надѣвшимъ на себя личину набожности, приписывали ему подлыя и низкія цѣли. Не могу не признаться, говоритъ Гоголь въ послѣднихъ строкахъ своей Исповѣди, что вся эта путаница и недоразумѣніе были для меня очень тяжелы. Душа моя изнемогла отъ упрековъ, которыхъ было слишкомъ много для немощной натуры человѣка...
   Это обычная исторія. Толпа становится на колѣни только передъ тѣми, которые могутъ обучить ее какому-нибудь простому, житейскому дѣлу, дать ей въ руки простыя, конкретныя свѣдѣнія и направить ея волю къ опредѣленнымъ, конкретнымъ задачамъ. Она безпощадна къ тѣмъ, которые указываютъ ей на высшія цѣли, которые говорить съ нею о невидимомъ началѣ жизни, о вѣчныхъ проблемахъ души, о философскихъ вопросахъ совмѣстно съ вопросами морали и религіи. Она не выноситъ рѣчей пророческихъ и сходитъ съ ума отъ восторга, когда ей доказываютъ, что человѣкъ есть только тѣло, функціонирующее въ различныхъ направленіяхъ. Вотъ предъ нею вышелъ человѣкъ и сталъ рисовать плѣнительную картину земного счастья, земныхъ благъ: она можетъ облечься въ дорогія ткани, украсить свои дома, прорѣзать желѣзныя дороги отъ одного конца свѣта до другого и тѣмъ умножить свои богатства, свое могущество, свою силу надъ людьми. Ему -- вѣнки и слава, крики восторга, безсмертное имя въ будущихъ поколѣніяхъ человѣческаго рода. Ему -- счастье при жизни и гигантскій памятникъ послѣ смерти на публичныхъ площадяхъ, въ стѣнахъ роскошныхъ музеевъ, мраморный бюстъ на мраморной колоннѣ въ нишахъ великолѣпныхъ театровъ... Но вотъ предъ нею вышелъ человѣкъ и сталъ рисовать картину иного, небеснаго счастья: она должна пойти, руководимая звѣздами, внутреннимъ свѣтомъ совѣсти, высокими идеями разума, по тернистому пути, ведущему. сквозь всѣ преграды земного существованія, отъ жизни мимолетной къ жизни вѣчной, отъ блага внѣшняго къ благу внутреннему, она должна осмыслить свои дѣйствія, свои конкретныя стремленія и желанія пониманіемъ природы, науки, искусства, она должна основать всякую свою дѣятельность на непотрясаемомъ камнѣ идеалистической философіи. Ему -- гулъ жесточайшей хулы, крики проклятія. Ему -- всеобщее разъяренное осужденіе при жизни и послѣ смерти. Ему -- наглые упреки въ изувѣрствѣ, въ гражданскомъ ретроградствѣ, въ попираніи реальныхъ, политическихъ интересовъ общества.
   Когда толпа радостно забрасываетъ талантливаго оратора вѣнками и букетами цвѣтовъ, когда она въ восхищеніи слушаетъ каждое его слово, каждый звукъ его рѣчи и съ глазами, полными слезъ, ловитъ край его одежды, цѣлуетъ прахъ его ноги -- она понятна, она близка сердцу, она увлекаетъ всякаго. Толпа, которая съ такою силою умѣетъ отдаваться людямъ, проповѣдующимъ только часть истины, только часть правды, пойметъ и оцѣнитъ тѣхъ, которые скажутъ ей правду-полную, которые раскроютъ передъ нею во всю глубину и ширину громадную задачу человѣческаго существованія. Она оправдаетъ надежды, которыя она внушила своимъ молодымъ восторгомъ, своимъ живымъ и дѣятельнымъ увлеченіемъ. Но когда толпа вооружается камнями противъ истинно великихъ людей въ отвѣтъ на ихъ рѣчи, когда она проповѣдника вѣчной истины изгоняетъ изъ своей среды дикими свистками, когда она бросается на невиннаго человѣка, влюбленнаго въ истину со всею страстью своей души, съ гнѣвно поднятыми кулаками, она противна сердцу, возмущаетъ умъ и превращается въ презрѣнное стадо, совершающее подлую измѣну. Она не оправдала надеждъ, она попрала долгъ чести, осквернила пошлой суетой храмъ, въ который звалъ ее геній великаго человѣка. Она поклонилась праху безъ души, она приняла свѣтъ заимствованный, отраженный и отвергла свѣтъ первобытный, вѣчный, неугасающій. Она цѣловала одежду ради одежды, она искала хлѣба ради хлѣба. Вотъ она эта могила человѣка, котораго русская толпа оскорбила при жизни, оскорбила и оклеветала послѣ смерти. Въ ней лежитъ Гоголь, жалкое тѣло, облекавшее мощный, смѣлый, страстный духъ. Онъ страдалъ при жизни небеснымъ безпокойствомъ о людяхъ, святою скорбью ангела, тоской о вѣчной службѣ людямъ, но мудрецы міра, а за ними и все многочисленное стадо безсмысленныхъ головъ кричали со всѣхъ сторонъ: молчите, вы сумасшедшій, ложь, ложь! Онъ протягивалъ молящія руки ко всякому, прося помощи, содѣйствія, но ему гремѣли въ отвѣтъ слова злобы и ненависти: лицемѣріе, обманъ, горделивое самомнѣніе! Онъ даже не защищался почти, онъ скромно говорилъ -- не мѣшало-бы прежде, чѣмъ произносить обвиненіе, спросить себя: не ошибаюсь-ли я самъ? Только два три человѣка изъ близко стоявшихъ къ поэту пощадили его, и за эту пощаду онъ приноситъ имъ свою искреннюю благодарность: они рукой скорбящаго брата приподымали меня, говоритъ Гоголь, и Богъ да вознаградитъ ихъ! Я не знаю выше подвига, какъ подать руку человѣку, изнемогшему духомъ...
   

IV.

   Вникнемъ въ Переписку, перечтемъ ее съ карандашомъ въ рукѣ, отмѣчая на поляхъ все характерное, принципіальное, идущее въ разрѣзъ съ общепринятыми въ русской журналистикѣ взглядами, все то, что рисуетъ намъ внутренній міръ Гоголя, его убѣжденія, любовь, страсть, что вылилось на бумагу съ такою литературною силою и яркостью. Среди этого множества писемъ, трактующихъ о различныхъ предметахъ, отыщемъ тѣ страницы, гдѣ въ той или другой формѣ сказалось теоретическое направленіе его мыслей, сказался методъ его моральной или философской критики. Эти страницы дадутъ намъ полное объясненіе; того разногласія, которое существовало между Гоголемъ и его современниками и которое сдѣлало его предметомъ всеобщей яростной вражды. Гоголь не; былъ теоретикомъ по призванію, но въ письмахъ его имѣются отдѣльныя фразы, которыя свидѣтельствуютъ о необычайной ясности отвлеченнаго мышленія, не останавливающагося ни передъ какими препятствіями и твердымъ ходомъ идущаго отъ опредѣленной теоретической посылки къ послѣднему, крайнему, теоретическому и практическому выводу. Отсутствіе ясно выраженной философской системы вознаграждается цѣльностью и опредѣленностью нравственнаго ученія, развернутаго передъ читателемъ съ тою мужественною откровенностью, на какую былъ способенъ проповѣдническій умъ Гоголя, а главныя черты этого ученія, его органическіе признаки, его превосходная радикальная тенденція могли произойти только изъ одного опредѣленнаго теоретическаго источника. Кто пойметъ, оцѣнитъ коренныя теоремы Гоголя, тотъ не произнесетъ легкомысленнаго приговора надъ его моральными сужденіями, тотъ съумѣетъ направить въ надлежащую сторону свою собственную философскую критику, свой собственный анализъ достоинствъ и недостатковъ Переписки съ друзьями. Придирки къ отдѣльнымъ мѣстамъ, сужденія, направленныя къ раскрытію отдѣльныхъ, частныхъ ошибокъ при разборѣ книги, проникнутой такимъ возвышеннымъ настроеніемъ, религіознымъ паѳосомъ, такимъ искреннимъ и глубокимъ гуманнымъ чувствомъ, были безсмысленны тогда, когда эта книга впервые появилась въ печати, и были-бы безсмысленны, нелѣпы въ наши дни, столь скудные людьми съ настоящимъ талантомъ и философской образованностью. То, что есть хорошаго, безсмертнаго въ Перепискѣ Гоголя пусть будетъ вновь вынесено на свѣтъ Божій въ поученіе людямъ: можетъ быть, поколѣніе современное, наскучивъ жалкимъ шутовствомъ газетныхъ шарлатановъ и журнальныхъ болтуновъ, жадно ища произведенія, согрѣтаго благородною преданностью высшимъ интересамъ человѣчества, внимательнымъ глазомъ прослѣдитъ логическій ходъ мыслей писателя, которому судьбой повелѣно было стать первымъ въ Россіи борцомъ за высшую, нравственную реформу русской жизни.
   Въ одномъ изъ писемъ, обращенныхъ къ графу А. П. Толстому, Гоголь говоритъ, между прочимъ, слѣдующее: нѣкоторые изъ нынѣшнихъ умниковъ выдумали, будто нужно толкаться среди свѣта для того, чтобы узнать его. Это просто вздоръ. Воспитываются для свѣта не посреди свѣта, но вдали отъ него, въ глубокомъ внутреннемъ созерцаніи, въ изслѣдованіи собственной души, ибо въ ней законы всего и всему. Найди только ключъ къ собственной душѣ и ты этимъ самымъ ключемъ отопрешь души всѣхъ людей {Переписка, IX, стр. 38.}. Это и есть основной философскій принципъ Гоголя, выраженный, впрочемъ, въ случайной формѣ и съ ненужными, случайными оттѣнками. Въ душѣ законы всего и всему -- это значитъ, что духовное начало господствуетъ надъ міромъ, обусловливаетъ формы жизни, даетъ объясненіе всѣмъ историческимъ явленіямъ, даетъ руководящіе критеріи добра и зла. Найди ключъ къ пониманію собственной души и этимъ ключемъ ты отопрешь души всѣхъ людей -- это значитъ, что внутреннее созерцаніе, пониманіе собственной душевной работы, личное усовершенствованіе играютъ главнѣйшую роль въ умственномъ и соціальномъ развитіи человѣчества. Въ двухъ строкахъ, въ простыхъ, незамысловатыхъ выраженіяхъ -- цѣлый фундаментъ для огромной философской постройки. Нетрудно сразу же понять, какимъ путемъ направятся остальныя соображенія автора, если только онъ останется вѣренъ самому себѣ и не измѣнитъ своей первой логической теоремѣ. Къ великому счастью, авторъ не измѣнилъ себѣ на всемъ протяженіи Переписки. Въ письмѣ подъ названіемъ Христіанинъ идетъ впередъ мы находимъ дальнѣйшія теоретическія соображенія, сдѣланныя безъ надлежащаго научнаго искусства, но въ истинно идеалистическомъ стилѣ. Гоголь говоритъ: умъ не есть высшая въ насъ способность, онъ можетъ только приводить въ порядокъ и разставлять по мѣстамъ то, что у насъ уже есть. Его должность чисто полицейская: онъ не двинется впередъ, покуда не двинутся въ насъ двѣ другія способности. Разумъ есть несравненно высшая способность, которая пріобрѣтается побѣдою надъ страстями, и его имѣютъ только тѣ люди, которые не пренебрегли внутреннимъ воспитаніемъ. Но есть еще одна способность въ человѣкѣ, высшая чѣмъ разумъ, и имя ей -- мудрость... Это -- небесная гостья, которая пугается жилищъ, гдѣ не пришло въ порядокъ душевное хозяйство, гдѣ нѣтъ полнаго согласія во всемъ. Она открываетъ передъ человѣкомъ безконечную, вѣчную даль, путь вѣчнаго развитія. Когда она входитъ въ душу, человѣкъ постигаетъ всю чудную сладость быть ученикомъ: ничтожнѣйшій изъ людей можетъ стать для него учителемъ, глупѣйшій предметъ обращается къ нему своею свѣтлою стороною, вся вселенная раскрывается передъ нимъ, какъ одна открытая книга небеснаго ученія. Эта высшая мудрость дается человѣку въ ученіи Христа. "Для христіанина нѣтъ оконченнаго курса: онъ вѣчно ученикъ и до самаго гроба ученикъ" {Ibidem, стр. 55.}.
   Умъ, разумъ, мудрость -- три способности, три силы, три ступени душевнаго процесса. Изъ нихъ умъ играетъ только служебную, полицейскую роль, ибо онъ безсиленъ, когда забушуютъ страсти, воспламенятся чувства. Изъ нихъ разумъ есть тотъ же умъ, но только просвѣтленный воспитаніемъ, укрѣпленный побѣдою надъ страстями, возмужавшій въ строгой нравственной дисциплинѣ. Изъ нихъ мудрость совершенно новая и самобытная сила, Гоголь говоритъ, что эта мудрость дается только ученіемъ Христа и затѣмъ намѣчаетъ три ея признака: она открываетъ человѣку небесную жизнь, дѣлаетъ его вѣчнымъ ученикомъ и обращаетъ къ нему свѣтлую сторону всякаго предмета... Эти соображенія прямо вылились изъ основной теоремы Гоголя. Психологическій методъ, провозглашенный единственно вѣрнымъ методомъ всякаго изслѣдованія, сразу выдвинулъ передъ нимъ все великое значеніе метафизическаго элемента въ христіанскомъ ученіи. Всѣ три признака мудрости составляютъ одно логическое цѣлое, котораго нельзя разорвать на отдѣльныя самостоятельныя части. Этотъ видимый нами міръ держится на невидимомъ духовномъ началѣ, и нѣтъ ни единаго предмета, который лежалъ бы внѣ стихіи Божества. Какъ ничто не можетъ стоять въ воздухѣ, такъ вся эта видимая нами природа не могла бы стоятъ ни минуты, если бы подъ нею не было неподвижнаго, твердаго духовнаго основанія. Вотъ почему въ каждомъ предметѣ есть непремѣнно свѣтлая сторона, вотъ почему мудрость раскрываетъ передъ человѣкомъ перспективу вѣчнаго развитія, внося въ его душу свѣтлый лучъ небесной жизни. Въ этомъ мірѣ вѣчнаго развитія для человѣка не бываетъ: смерть оборветъ его дѣятельность раньше или позже и разсѣетъ всѣ его надежды на дальнѣйшіе успѣхи. Казалось бы, въ виду смерти требовать отъ человѣка вѣчнаго совершенствованія, вѣчныхъ подвиговъ, вѣчнаго стремленія въ безконечную даль значило бы кощунственно смѣяться надъ его человѣческимъ ничтожествомъ. Однако это не такъ. Мудрость просвѣщаетъ человѣка, открывая глазамъ души горизонты дѣйствительно вѣчной жизни, вѣчной славы, вѣчныхъ подвиговъ. Она широко раздвигаетъ пониманіе человѣка, давая ему высшую точку зрѣнія на природу, на жизнь и освѣщая передъ нимъ дорогу, ведущую къ свободѣ и правдѣ. Идея безсмертія блеститъ, какъ драгоцѣнный алмазъ, въ ученіи Новаго Завѣта, составляя его непобѣдимую силу, его верховную логическую посылку. Это не только абстрактная, метафизическая идея, но идея моральная, практическая, предначертывающая извѣстный принципъ жизненнаго поведенія, опредѣленную тактику въ гражданской и политической дѣятельности человѣка. Въ ней опредѣляются съ полною отчетливостью качественныя различія двухъ міровъ -- міра природы и міра метафизическаго, духовнаго, опредѣляется, какъ отношеніе низшаго элемента къ -- высшему. Все, творимое человѣкомъ на самыхъ различныхъ поприщахъ общественной и умственной дѣятельности, имѣетъ смыслъ только потому, что есть неизмѣнное, неразрушимое, идеальное начало, недоступное глазамъ, не объемлемое ни однимъ изъ органовъ внѣшнихъ чувствъ, но открытое внутреннему, духовному зрѣнію. Всѣ лучшія политическія теоріи, самыя смѣлыя экономическія предпріятія, самыя блестящія открытія, сдѣланныя съ помощью телескопа или микроскопа, не имѣли бы никакого смысла и значенія, если бы человѣкъ былъ только тѣломъ, если бы мысль была простою функціей нервнаго вещества. Идея безсмертія, какъ она поставлена двѣ тысячи лѣтъ тому назадъ, имѣла великое практическое и теоретическое значеніе: въ свѣтѣ этой идеи какъ бы стерлись границы видимыхъ, чувственныхъ предметовъ, затерявшись въ невидимой духовной стихіи, и выступилъ на первый планъ нравственный законъ человѣческаго существованія. Всѣ политическія и гражданскія стремленія отдѣльныхъ людей и цѣлыхъ народовъ должны быть подчинены идеѣ моральнаго совершенствованія, нравственной чистоты, первенствующему духовному началу.
   Переписка съ друзьями вся проникнута этимъ высшимъ взглядомъ на человѣческую жизнь. Человѣкъ долженъ окинуть мудрымъ взглядомъ самого себя и весь міръ,-- не поверхностнымъ взглядомъ свѣтскаго человѣка, а высшимъ взглядомъ христіанина. Все вижу и слышу я, говоритъ Гоголь, обращаясь къ кому-то съ напутственнымъ словомъ: твои страданія велики. "Съ такою нѣжною душою терпѣть такія грубыя обвиненія, съ такими возвышенными чувствами жить посреди такихъ грубыхъ, неуклюжихъ людей", медвѣжьей лапою бьющихъ по тѣмъ самымъ струнамъ, которыя должны выпѣть небесные звуки -- все это тяжело... Но вотъ утѣшеніе: это еще только начало. Оскорбленій будетъ еще больше, предстанетъ еще сильнѣйшая борьба съ подлецами всѣхъ сортовъ. Встрѣтятся безчисленныя, новыя, неожиданныя затрудненія... Вспомни: мы призваны въ міръ вовсе не для праздниковъ, а на битву. Какъ добрый воинъ, каждый изъ насъ долженъ броситься туда, гдѣ битва жарче, не ища непріятеля безсильнаго, но сильнаго. Не велика слава сразиться съ миролюбивымъ человѣкомъ, когда знаешь впередъ, что онъ побѣжитъ: съ черкесомъ, передъ которымъ все дрожитъ, съ непобѣдимымъ черкесомъ слѣдуетъ схватиться -- вотъ гдѣ настоящая слава {Переписка, стр. 167--169.}. Прежде, чѣмъ приходить въ смущеніе отъ чего бы то ни было, слѣдуетъ заглянуть въ свою собственную душу: можетъ быть тамъ господствуетъ постыдный безпорядокъ, растрепанный, неопрятный гнѣвъ, можетъ быть въ ней поселилась малодушная способность падать на всякомъ шагу, воцарилось уныніе, жалкая дочь безвѣрія, можетъ быть въ ней таится тщеславное желаніе гоняться за тѣмъ, что блеститъ и пользуется успѣхомъ. Лучше смутиться отъ того, что дѣлается внутри насъ самихъ, нежели отъ того, что дѣлается внѣ насъ. Всѣ должности равны, всѣ мѣста равно значительны, отъ малаго до великаго, если только на нихъ взглянуть значительно. Въ Россіи, восклицаетъ Гоголь, теперь на всякомъ шагу можно сдѣлаться богатыремъ! Каждый изъ насъ опозорилъ до того святыню своего званія и мѣста, что нужно богатырскихъ силъ на то, чтобы вознести ихъ на законную высоту. Всѣ мѣста святы, всякое званіе и мѣсто требуютъ настоящаго богатырства. Обращаясь къ графу А. П. Толстому, Гоголь говоритъ ему: чтобы имѣть право удалиться отъ міра, нужно умѣть распроститься съ міромъ. У васъ есть богатство и вы можете роздать его нищимъ, но что же есть у меня? Имущество мое не въ деньгахъ. "Богъ мнѣ помогъ накопить нѣсколько умнаго и душевнаго добра и далъ нѣкоторыя способности полезныя и нужныя другимъ -- стало быть, я долженъ роздать это имущество неимущимъ, а потомъ уже идти въ монастырь. Но и вы одной денежной раздачей не получите на то права. Нѣтъ, для васъ также, какъ и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь вашъ -- Россія". Ступайте подвизаться въ ней. Она теперь зоветъ сыновъ своихъ еще крѣпче, нежели когда либо прежде. "Другъ мои! Иди у васъ безчувственное сердце, или вы не знаете, что такое для русскаго Россія!" Въ двухъ замѣчательныхъ письмахъ, обращенныхъ къ Язьшову, слова Гоголя звучатъ какъ призывныя кличъ полководца передъ битвою. "Сатирою ничего не возьмешь, восклицаетъ Гоголь, и простою картиною дѣйствительности, оглянутой глазомъ современнаго свѣтскаго человѣка, ншсого не разбудишь... Нѣтъ! отыщи въ минувшемъ событіе, подобное настоящему, заставь его выступить ярко и порази его въ виду всѣхъ. Ней въ прошедшемъ настоящее, и въ двойную силу облечется твое слово". Оглянись вокругъ: все теперь подходящій предметъ для лирическаго поэта. Куда ни обернешься, все ждетъ либо упрека, либо свѣжаго, ободряющаго слова. Попрекни прежде всего сильнымъ лирическимъ упрекомъ умныхъ, но унывшихъ людей. Покажи имъ дѣло въ настоящемъ видѣ, то есть покажи имъ, что человѣкъ, предавшійся унынію, "есть дрянь во всѣхъ отношеніяхъ", потому что уныніе проклято Богомъ. Опозорь, въ гнѣвномъ диѳирамбѣ, лихоимца нынѣшнихъ временъ, его проклятую роскошь, презрѣнный порогъ его богатаго дома. Обратись съ лирическимъ воззваніемъ къ прекрасному, но дремлющему человѣку. "Брось ему съ берега доску и закричи во весь голосъ, чтобы онъ спасалъ свою душу". Возвеличь, въ торжественномъ гимнѣ, незамѣтнаго труженика, какой, "къ чести высокой породы русской", есть еще посреди отважнѣйшихъ взяточниковъ, который не беретъ даже и тогда, когда все беретъ вокругъ него. "Возвеличь и его и семью его и благородную жену его, которая лучше захотѣла носить старомодный чепецъ, нежели допустить своего мужа сдѣлать несправедливость и подлость. Выставь ихъ прекрасную бѣдность такъ, чтобы, какъ святыня, она засіяла у всѣхъ въ глазахъ"... Стыдно тратить лирическую силу въ холостыхъ выстрѣлахъ на воздухъ, когда она дана человѣку на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы. Много, много предметовъ для лирическаго поэта. Дремлетъ наша удаль, дремлетъ рѣшимость, отвага на дѣло, дремлетъ наша крѣпость и и сила, дремлетъ умъ нашъ среди вялой и бабьей свѣтской жизни. На колѣни передъ Богомъ, и проси гнѣва и любви! Гнѣва противъ того, что губитъ человѣка, любви -- къ бѣдной душѣ человѣка, которую губятъ со всѣхъ сторонъ и которую губитъ онъ самъ. "Найдешь слова, найдутся выраженія. Огни, а не слова излетятъ отъ тебя, какъ отъ древнихъ пророковъ, если только, подобно имъ, сдѣлаешь это дѣло роднымъ и кровнымъ своимъ дѣдомъ, если только такъ возлюбишь спасеніе земли своей, какъ возлюбили они спасеніе богоизбраннаго своего народа" {Ibidem, стр. 74.}. Идеалъ человѣка, преданаго своему литературному дѣлу -- живописецъ Ивановъ. Нужно, какъ Ивановъ, умереть для всѣхъ приманокъ жизни, какъ Ивановъ учиться и считать себя вѣчно ученикомъ, какъ Ивановъ надѣть простую плисовую куртку, когда оборвались всѣ средства, какъ Ивановъ вытерпѣть все и, при высокомъ, нѣжномъ образованіи, терпѣливо выносить всѣ мелкія, обидныя неудачи и пораженія. Нужно отдаться дѣлу такъ, какъ отдается монахъ монастырю {Переписка. Историческій живописецъ Ивановъ, стр. 133--134.}.
   Во многихъ мѣстахъ Переписки Гоголь проводитъ отчетливо мысль о томъ, что несчастіе необходимо для человѣка, какъ орудіе душевнаго развитія, какъ мотивъ къ подвигамъ, къ живому и дѣятельному состраданію. Поэтъ и художникъ до глубины души, Гоголь относится враждебно ко всякому холодному резонерству. Писатель можетъ изобразить только то, что онъ почувствовалъ, о чемъ въ душѣ его сложилось опредѣленное представленіе. Живописецъ Ивановъ просиживалъ по цѣлымъ мѣсяцамъ въ нездоровыхъ Понтійскихъ болотахъ и пустынныхъ мѣстахъ Италіи, чтобы только вызвать въ себѣ живое ощущеніе того, что ему хотѣлось перенести на полотно. Но гдѣ могъ онъ найти образецъ для того, что составляетъ главную задачу его знаменитой картины -- представить въ лицахъ весь ходъ человѣческаго обращенія ко Христу? Изъ головы? Создать воображеніемъ? Постигнуть мыслью? Нѣтъ, пустяки! Ивановъ напрягалъ воображеніе, слѣдилъ за лицами людей, съ какими ни встрѣчался, оставался подолгу въ церквахъ -- все было безсильно, напрасно до тѣхъ поръ, пока въ самомъ художникѣ не произошло истиннаго обращенія къ Христу. Только пройдя черезъ рядъ страданій, только испытавъ всѣ страданія бѣдственнаго положенія, все свое безсиліе въ борьбѣ съ людского жестокостью, человѣкъ можетъ проникнуться живымъ сочувствіемъ къ страждущему брату. Страданіе есть неизбѣжная ступень къ справедливости. О, какъ нужны намъ недуги, восклицаетъ Гоголь. Несчастіе умягчаетъ человѣка, пишетъ онъ А. О. Смирновой: природа его становится болѣе чуткой и доступной для пониманія предметовъ, превосходящихъ обычныя его силы. Въ несчастій есть святой и глубокій смыслъ, и гдѣ-бы оно ни случилось -- въ избѣ или роскошныхъ палатахъ -- оно ничто иное, какъ нѣкоторый небесный крикъ, "вопіющій человѣку о перемѣнѣ всей его прежней жизни". Страданіями и горемъ, пишетъ Гоголь Шевыреву, опредѣлено намъ добывать крупицы мудрости, не пріобрѣтаемой въ книгахъ. Стоитъ только хорошенько выстрадаться самому, какъ уже всѣ страдающіе становятся понятны, умъ проясняется, дотолѣ сокрытыя положенія обнаруживаются и объясняются. Несчастному человѣку можетъ помочь только тотъ, кто самъ подвизался на поприщѣ нищеты, кто терпѣлъ самъ и видѣлъ, какъ терпятъ другіе.
   Это чисто христіанское ученіе о страданіи. Если смерть, величайшее страданіе въ мірѣ, есть только мучительный актъ духовнаго освобожденія, то всѣ страданія, которыми переполнена человѣческая жизнь, являются тѣмъ очистительнымъ огнемъ, въ которомъ сжигается все, что порочно, что задерживаетъ умственный и нравственный ростъ человѣка. Въ личномъ страданіи не трудно открыть, общечеловѣческіе элементы и, такимъ образомъ, душевно сродниться со всѣми людьми, со всѣмъ міромъ. Не сами по себѣ, а по тому настроенію, которое они создаютъ въ насъ, страданія становятся незримыми ступенями къ высшему духовному совершенству. Страданія безъ мудрости безцѣльны, ибо только мудрость -- въ томъ смыслѣ, въ какомъ ее понимаетъ Гоголь -- знаетъ настоящую цѣль и задачу страданія. Мудрость безъ страданія -- мертвая теорема, не перешедшая въ жизнь, въ дѣло... Это героическое, доблестное ученіе, взывающее къ мужеству, къ страстотерпческому кресту, открывающее свѣтлую, радостную сторону тамъ, гдѣ близорукій умъ матеріалиста или позитивиста видитъ только печаль и горе -- въ пыткѣ нищеты, въ самой смерти. Это религіозная поэзія, вся въ свѣту героическаго экстаза, поющая гимны небесамъ въ часъ разлуки со всѣмъ, что было близко душѣ, поэзія храброй битвы за идеальное начало жизни, поэзія вѣчной борьбы за философскую и нравственную истину. Когда мудрость сдѣлается всеобщимъ достояніемъ человѣчества, эта поэзія вытѣснитъ всякую другую и окраситъ собою всѣ проявленія человѣческой дѣятельности. Теперь истинная мудрость. есть удѣлъ только немногихъ людей, и поэзія борьбы и страданій, въ ея чистомъ видѣ, встрѣчается только, какъ отрадное исключеніе посреди невыносимо громкаго, несноснаго, растрепаннаго шума литературныхъ барабанщиковъ, съ азартомъ выбивающихъ напѣвы души, напѣвы любви и горя по глухой и толстой кожѣ своихъ неуклюжихъ барабановъ. Гоголь такъ и говоритъ: есть люди, которые должны навѣки остаться нищими. Нищенство есть блаженство, котораго еще не раскусилъ свѣтъ,-- но кого Богъ удостоилъ отвѣдать его сладость, кто истинно возлюбитъ свою нищенскую суму, тотъ навсегда пренебрежетъ всѣми сокровищами здѣшняго міра. Есть люди, которые должны навѣки остаться нищими, которые пренебрегаютъ богатствами міра, но ихъ немного. Большинство людей жадно ищетъ удовольствія, мимолетныхъ благъ, наслажденій, совершенно пренебрегая возвышеннымъ чувствомъ исполненнаго долга, ощущеніемъ свершеннаго нравственнаго подвига, поэзіей героическаго освобожденія отъ деспотической власти грубой и мертвой матеріи. Современное общество составлено преимущественно изъ людей, которые привыкли держаться, по мѣткому слову Гоголя, за хвосты журнальныхъ вождей, не знающихъ, куда вести свои стада. Со всѣми нашими огромными средствами и орудіями къ совершенствованію, пишетъ Гоголь Языкову, съ опытомъ всѣхъ вѣковъ, съ нашей гибкой, переимчивой природою, съ нашей религіею -- со всѣмъ этимъ мы дошли до такого внѣшняго и внутренняго неряшества, что опротивѣли другъ другу, что ни одинъ изъ насъ не уважаетъ другого, не выключая даже и тѣхъ, которые толкуютъ объ уваженіи ко всѣмъ. Все перессорилось, пишетъ въ другомъ мѣстѣ Гоголь: "дворяне у насъ между собою, какъ кошки съ собаками, купцы между собою, какъ кошки съ собаками, крестьяне между собою, какъ кошки съ собаками, даже честные и добрые люди между собою въ разладѣ, и только между плутами видно что-то похожее на дружбу". Дрянь и тряпка сталъ всякій человѣкъ: онъ обратилъ себя въ раба самыхъ пустыхъ и мелкихъ обстоятельствъ, и нѣтъ теперь свободы въ ея истинномъ смыслѣ. "И непонятною тоскою уже загорѣлась земля. Все мельчаетъ и мелѣетъ, и возрастаетъ только въ виду всѣхъ одинъ исполинскій образъ скуки, достигая съ каждымъ днемъ неизмѣримѣйшаго роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится въ твоемъ мірѣ".
   Гоголь любилъ Россію великою любовью. При одномъ имени Россія, говорить онъ, какъ-то просвѣтляется взглядъ у русскаго поэта, раздвигается дальше его кругозоръ, и онъ самъ какъ-бы облекается величіемъ, становясь превыше обыкновеннаго человѣка. Это не любовь къ отечеству только, а нѣчто болѣе высокое и важное. "Кому, при взглядѣ на пустынныя, доселѣ не заселенныя и безпріютныя пространства, не чувствуется тоска, кому въ заунывныхъ звукахъ русской пѣсни не слышатся болѣзненные упреки ему самому, тотъ или уже весь исполнилъ свой долгъ, или же онъ не русскій въ душѣ..." Вотъ уже почти полтораста лѣтъ протекло съ тѣхъ поръ, какъ Петръ I прочистилъ намъ глаза чистилищемъ европейскаго просвѣщенія, далъ намъ въ руки всѣ средства и орудія для дѣла, и до сихъ поръ остаются такъ же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, точно мы до сихъ поръ еще не у себя дома, не подъ родною нашею крышею, но гдѣ-то остановились безпріютно на проѣзжей дорогѣ... Россія просится къ верховному совѣту. Если вооружиться высшимъ взглядомъ на жизнь, если всецѣло проникнуться любовью къ человѣчеству, если каждый русскій человѣкъ, понявъ свой гражданскій долгъ, отдастъ всѣ свои силы тому самому дѣлу, около котораго онъ поставленъ волею обстоятельствъ, все перемѣнится къ лучшему. Нѣтъ проступковъ неисправимыхъ, и тѣ же пустынныя пространства, которыя вчера навѣвали тоску на душу, могутъ сегодня вызвать восторгъ своимъ просторомъ для великихъ дѣлъ и подвиговъ. Только-бы подняться духомъ, только-бы возстать умомъ, всѣмъ сознаніемъ, всѣми внутренними силами на всякій низкій порывъ души, на всякую неправду, на всякую ложь. Только-бы пропитаться отвагою мудрости и выйти на дорогу новаго практическаго и духовнаго творчества. Только-бы проникнуться мыслію, что жизнь есть мученическій подвигъ, ведущій къ свѣту, подвигъ освобожденія отъ физическихъ, тѣлесныхъ оковъ, отъ деспотической власти природы. Только-бы "высвѣтлить" всѣ свои понятія, всѣ чувства, всѣ желанія и поступки тою философскою мудростью, которая раскрыла человѣку истину вѣчную, верховную, небесную.
   Таково содержаніе Переписки съ друзьями въ самыхъ общихъ чертахъ. Гоголь не былъ, какъ мы уже сказали, систематическимъ мыслителемъ, и потому въ его разсужденіяхъ не слѣдуетъ искать строго формулированныхъ теоретическихъ положеній и отвлеченныхъ теоремъ. Мысль его постоянно витаетъ надъ конкретными примѣрами и случаями и почти повсюду воплощается въ поэтическихъ словахъ и выраженіяхъ. Вся Переписка съ друзьями, не смотря на дидактическій тонъ моралиста и проповѣдника, есть произведеніе по преимуществу художественное, литературное, изящное. Философская тенденція выступила въ ней, правда, въ черезъ-чуръ рѣзкой и открытой формѣ, безъ всякаго внѣшняго покрывала, но тѣмъ не менѣе всѣ пріемы доказательства въ ней, какъ и во всякомъ художественномъ произведеніи, имѣютъ психологическій характеръ, разсчитаны на воображеніе и чувство читателя. Авторъ бесѣдуетъ съ своими корреспондентами съ такою страстью, съ, такою огромною силою, съ такою карающею откровенностью, что останавливаешься въ полномъ изумленіи и очарованіи: такъ могутъ говорить только истинно великіе люди, такъ мыслятъ только тѣ, которымъ правда дороже всего на свѣтѣ. Въ Перепискѣ есть преувеличенія, практическія ошибки, неправильная постановка нѣкоторыхъ второстепенныхъ вопросовъ политической и государственной дѣятельности, но въ ея общихъ философскихъ принципахъ, въ направленіи мыслей Гоголя, эти ошибки и недостатки совершенно ничтожны, почти незамѣтны по сравненію съ той огромною, величавою правдою, которая наложила свое сіяніе на всѣ ея лучшія страницы.
   А изувѣрства, вражды къ просвѣщенію въ Перепискѣ нѣтъ и слѣда. Мотивъ книги психологическій, цѣль ея -- благо въ широчайшемъ смыслѣ этого слова. Это -- оклеветанная, замѣчательная книга, которою Россія можетъ гордиться передъ всѣмъ свѣтомъ,
   

V.

   Приведемъ нѣкоторые изъ отзывовъ русской печати о Перепискѣ съ друзьями, и начнемъ съ небольшого отзыва перваго русскаго критика. Бѣлинскій открываетъ свою библіографическую замѣтку такими словами: это едва ли не самая странная и самая поучительная книга, какая когда-либо появлялась на русскомъ языкѣ! Безпристрастный читатель, съ одной стороны, найдетъ въ ней жестокій ударъ человѣческой гордости, а съ другой стороны обогатится любопытными психологическими фактами касательно бѣдной человѣческой природы. Бѣлинскій, впрочемъ, оговаривается, замѣчая, что нисколько не правъ будетъ тотъ, кѣмъ при чтеніи этой книги поперемѣнно стали бы овладѣвать то жестокая грусть, то злая радость -- грусть о томъ, что человѣкъ съ огромнымъ талантомъ можетъ падать такъ же, какъ и самый дюжинный человѣкъ, радость оттого, что все ложное, натянутое, неестественное никогда не можетъ замаскироваться, но всегда безпощадно казнится собственною же пошлостью. Смыслъ книги не до такой степени печаленъ: тутъ дѣло идетъ объ искусствѣ, и самое худшее въ ней -- потеря человѣка для искусства. Затѣмъ Бѣлинскій дѣлаетъ Гоголю рядъ отрывочныхъ, не связанныхъ между собою упрековъ. Во-первыхъ, авторъ судитъ о вещахъ не по разуму, не по знанію и практическому опыту, а по вдохновенію. Напримѣръ, Гоголь обвиняетъ женъ чиновниковъ въ томъ, что онѣ создаютъ для своихъ мужей причину взяточничества -- онѣ желаютъ блистать въ свѣтѣ, большомъ и маломъ, и требуютъ на то денегъ отъ мужей. Критикъ иронизируетъ по поводу этихъ словъ Гоголя. Мы были сильно поражены, говоритъ онъ, этимъ страннымъ открытіемъ... Конечно, было бы хорошо, если бы чиновницы перестали щеголять и блистать въ свѣтѣ, но было бы еще лучше, если бы онѣ вмѣстѣ съ тѣмъ навсегда оставили дурную привычку -- поутру и вечеромъ пить чай или кофе, а въ полдень обѣдать, равно какъ и другую, не менѣе дурную привычку, прикрывать наготу свою чѣмъ нибудь другимъ, кромѣ рогожи или самой дешевой парусины. Но мало ли чего могутъ наговорить практическіе люди,-- да что ихъ слушать! Эти люди, пожалуй, скажутъ вамъ, что только въ здоровомъ тѣлѣ можетъ обитать здоровая душа, что только не страждущій никакимъ разстройствомъ мозгъ можетъ правильно мыслить... Во-вторыхъ, авторъ Переписки является какъ бы защитникомъ народной безграмотности. Не понимаемъ, говоритъ Бѣлинскій, съ чего это взялъ Гоголь, будто народъ бѣжитъ, какъ отъ чорта, отъ всякой письменной бумаги? Пусть попроситъ своихъ друзей, чтобы они переслали ему отчетъ министра государственныхъ имуществъ за 1846 годъ, напечатанный во всѣхъ оффиціальныхъ русскихъ газетахъ: изъ него увидитъ онъ, какъ быстро распространяется въ Россіи грамотность въ простомъ народѣ. Пусть захочетъ пожить въ той Россіи, которую такъ расхваливаетъ, "живя въ разныхъ нѣмецкихъ земляхъ", и присоединиться къ простому народу, о которомъ онъ судитъ такъ рѣшительно, не зная его. Въ-третьихъ, авторъ преувеличилъ значеніе Одиссеи въ письмѣ Объ Одиссеѣ, переведенной Жуковскимъ. Бѣлинскій предлагаетъ Гоголю два "смиренныхъ" вопроса: какъ будетъ простой народъ читать Одиссею? Что, если "мистическія предреченія" о вліяніи Одиссеи на судьбу русскаго народа вовсе не сбудутся, и переводъ этотъ, подобно переводу Иліады, будетъ существовать только для немногихъ? Въ-четвертыхъ, авторъ обнаружилъ непониманіе той литературной критики, которая истолковала лучшія его художественныя произведенія и слишкомъ высокомѣрно отнесся къ читающей русской публикѣ. Когда нѣкоторые хвалили сочиненія Гоголя, говоритъ Бѣлинскій, они не ходили къ нему справляться, какъ онъ думаетъ о своихъ сочиненіяхъ, а судили о нихъ сообразно съ тѣми впечатлѣніями, которыя они производили. Такъ и теперь мы не пойдемъ къ нему спрашивать его, какъ онъ прикажетъ намъ думать объ его прежнихъ сочиненіяхъ и о Выбранныхъ мѣстахъ изъ Переписки съ друзьями. Какая намъ нужда, что онъ не признаетъ достоинства своихъ сочиненій, если ихъ признало общество? Именно теперь, еще болѣе, чѣмъ прежде, будутъ расходиться и читаться сочиненія Гоголя -- потому болѣе, что онъ теперь самъ существуетъ для публики больше въ прошедшемъ, чѣмъ въ настоящемъ. "Горе человѣку, котораго сама природа создала художникомъ, -- горе ему, если, недовольный своею дорогою, онъ отправился въ чуждый ему путь! На этомъ новомъ пути ожидаетъ его неминуемое паденіе, послѣ котораго не всегда бываетъ возможно возвращеніе на прежнюю дорогу" {Сочиненія, т. XI, стр. 80--103.}.
   На то, что есть серьезнаго въ этихъ упрекахъ, Гоголь самъ возразилъ въ своей Авторской Исповѣди. Меня изумило, говоритъ онъ, когда люди умные стали дѣлать придирки къ словамъ совершенно яснымъ и, остановившись надъ двумя, тремя мѣстами, стали выводить заключенія, совершенно противоположныя духу всего сочиненія. "Изъ двухъ-трехъ словъ, сказанныхъ такому помѣщику, у котораго всѣ крестьяне земледѣльцы, озабоченные круглый годъ работою, вывести заключеніе, что я стою противъ просвѣщенія народнаго -- это показалось мнѣ очень страннымъ, тѣмъ болѣе, что я полжизни думалъ самъ о томъ, какъ бы написать истинно-полезную книгу для простого народа. Сколько я себя ни помню, я всегда стоялъ за просвѣщенье народное, но мнѣ казалось, что еще прежде, чѣмъ просвѣщеніе самого народа, полезнѣй просвѣщенье тѣхъ, которые имѣютъ ближайшія столкновенія съ народомъ, отъ которыхъ часто терпитъ народъ". Далѣе Гоголь возражаетъ на четвертый упрекъ Бѣлинскаго. Мнѣ показалось страннымъ, пишетъ онъ, когда изъ одного мѣста моей книги, гдѣ я говорю, что въ критикахъ, на меня нападавшихъ, есть много справедливаго, вывели заключеніе, что я отвергаю всѣ достоинства моихъ сочиненій и не согласенъ съ тѣми критиками, которые говорили въ мою пользу. Я очень помню и совсѣмъ не позабылъ, продолжаетъ Гоголь, что по поводу небольшихъ моихъ достоинствъ явились у насъ очень замѣчательныя критики, которыя навсегда останутся памятникомъ любви къ искусству, которыя возвысили въ глазахъ общества значеніе поэтическихъ созданій. "Но неловко же мнѣ говорить самому о своихъ достоинствахъ, да и съ какой стати? О недостаткахъ моихъ литературныхъ я заговорилъ потому, что пришлось кстати, по поводу психологическаго вопроса, который есть главный предметъ всей моей книги. Какъ же не соображать этихъ вещей!"
   Критика Бѣлинскаго, не смотря на свою безсистемность, на вялый тонъ и отсутствіе безусловно необходимаго въ данномъ случаѣ философскаго критерія, имѣла большое вліяніе на всю послѣдующую литературу о Перепискѣ Гоголя. Отзывъ Бѣлинскаго съ различными варіаціями повторенъ былъ почти всѣми, писавшими о Перепискѣ, писавшими, при этомъ, въ тонѣ нѣсколько напыщеннаго негодованія, съ искреннимъ, хотя и совершенно безсильнымъ, желаніемъ разоблачить ей нравственную и логическую несостоятельность. Съ точки зрѣнія историко-литературной, нельзя не считать большимъ несчастіемъ то, что Бѣлинскій, съ его удивительною эстетическою чуткостью, съ его пламенною, восторженною натурою, сдѣлалъ такую крупную ошибку въ оцѣнкѣ замѣчательнаго произведенія Гоголя. Его авторитетное слово проложило дорогу многимъ такимъ мнѣніямъ, которыя при иныхъ условіяхъ, быть можетъ, не выступили бы на страницахъ русскихъ газетъ и журналовъ -- къ стыду и позору русской публицистики... Мы обойдемъ молчаніемъ множество статей, имѣющихся подъ нашими руками и остановимся только на двухъ-трехъ изъ нихъ, составившихъ отрадное исключеніе въ этомъ общемъ хорѣ уязвленныхъ въ своемъ глубокомысліи русскихъ журналистовъ. Между этими статьями статья кн. Вяземскаго въ C.-Петербургскихъ Вѣдомостяхъ 1847 года (Языковъ -- Гоголь No 90, 91) -- явленіе, по истинѣ, замѣчательное, блестящее. Она написана съ огнемъ, съ выдающимся литературнымъ талантомъ, съ широкимъ интеллигентнымъ размахомъ, съ неподдѣльнымъ, ѣдкимъ остроуміемъ. Это лучшій разборъ Переписки, проникнутый логикою, умственною свободою, живою любовью къ высокимъ порывамъ разума. Онъ не устарѣлъ и для нашихъ дней, столь бѣдныхъ мыслями и столь богатыхъ заносчивымъ шутовствомъ и хвастливыми изліяніями по поводу ничтожнѣйшихъ, мелкихъ событій въ журнальной каррьерѣ того или другого литературнаго кружка, изліяній безъ увлеченія, таланта, даже безъ всякой красоты въ изложеніи. Вяземскій такъ описываетъ внѣшнія условія того перелома, который совершился въ дѣятельности Гоголя. На авторѣ Переписки, пишетъ онъ, лежала обязанность не двусмысленно, не сомнительно, а гласно, такъ сказать, торжественно разорвать съ частью своего прошедшаго. Нѣтъ сомнѣнія, что на крутой поворотъ его, который всѣхъ удивилъ и многихъ сбилъ съ толку, подѣйствовали не столько озлобленные противники, сколько бѣшенные приверженцы его. Что не могли сдѣлать непріятели, то было сдѣлано друзьями. Пошлая брань и неосновательныя придирки могли и должны были проскользнуть мимо вниманія Гоголя, но чрезмѣрныя, часто ложныя похвалы, приторные гимны усердныхъ поклонниковъ не могли не навести унынія на человѣка съ умомъ свѣтлымъ и высокимъ. Идолопоклонство передъ его именемъ показалось ему такъ смѣшно, что ему стало до нестерпимости грустно. Какъ было не одуматься, не оглядѣться? Какъ писателю честному не осыпать головы своей пепломъ и не отказаться съ досадою отъ торжества, устроеннаго не призванными и не признанными руками?.. Обращаясь къ самой Перепискѣ, авторъ говоритъ: какъ ни оцѣнивай эту книгу, съ какой точки зрѣнія ни смотри на нее, все придешь къ одному и тому же заключенію, что это въ высшей степени замѣчательная книга. Она событіе литературное и психологическое. Дѣйствіе, произведенное книгою, доказываетъ, что она имѣетъ большое общественное значеніе. "Что всѣ журналы о ней отозвались, кто какъ могъ, кто какъ умѣлъ, это еще ничего. Но о ней много было словесныхъ толковъ, преній, разговоровъ. Это гораздо важнѣе". Журнальная критика, говоритъ Вяземскій, предъявила къ Перепискѣ очень странное требованіе. Ей показалось, будто она и мы всѣ имѣемъ какое-то крѣпостное право надъ авторомъ и что книга его есть только возмущеніе, изъявленіе предательства и неблагодарности. Все написанное о ней было болѣе или менѣе неосновательно и поверхностно, болѣе или менѣе неприлично. Кто по заведенному обычаю вытаскивалъ изъ нея на удочку отдѣльныя слова и фразы, кто -- "изъ уставщиковъ кавыкъ и строчныхъ препинаній", углублялся въ перетасовку запятыхъ, щеголяя собственными познаніями по этой части, кто высказывалъ сомнѣніе въ искренности убѣжденій автора и дѣлалъ анатомическіе опыты, разсѣкая живое сердце, какъ безчувственное. "Съ упреками своими обращаюсь я къ той части судей изъ устныхъ или письменныхъ, которыхъ голосъ долженъ быть принятъ въ соображеніе и во вниманіе. Между ними нѣкоторые погрѣшили недостаткомъ доброжелательства, терпимости, братской любви, даже свѣтскаго общежительства, на которыя имѣетъ полное право писатель, каковъ Гоголь, погрѣшили и недостаткомъ законной, необходимой справедливости, на которую имѣетъ право каждый изъ насъ. Русскій человѣкъ даже и обидѣвшему его говоритъ: Богъ проститъ! А Гоголь только тѣмъ предъ вами и виноватъ, что вы не такъ мыслите, какъ онъ". Каковы-бы ни были частные, мелкіе недостатки Переписки, по прочтеніи ея нельзя не полюбить автора, не проникнуться къ нему уваженіемъ, нельзя не позавидовать его духовному настроенію. Переписка касается всѣхъ современныхъ, животрепещущихъ вопросовъ, и на каждомъ вопросѣ авторъ "зарубаетъ свою отмѣтку" рѣжущимъ и яркимъ словомъ. Многія страницы этой книгѣ исполнены одушевленія и краснорѣчія, какъ, напримѣръ, въ письмѣ: женщина въ свѣтѣ... Цѣль книги высокая, прекрасная, братская. Нельзя благороднѣе и лучше понять, говоритъ Вяземскій, важность и святость авторскаго званія. Можно быть болѣе или менѣе довольнымъ пріемами изложенія, которыхъ держался Гоголь въ выраженіи своихъ мыслей, сужденій и вѣрованій, но нѣтъ сомнѣнія, что чтеніе Переписки ни въ какомъ случаѣ не можетъ быть безплодно: многое въ ней обращаетъ вниманіе человѣка на самого себя, заставляетъ его невольно заглянуть въ душу, осмотрѣться, допросить, ощупать себя. "Гоголь до послѣдняго колоса перекосилъ низменныя жатвы нашего общества. Мудрено, какъ другіе не догадались, что послѣ него не осталось ни одного живого зерна... Нынѣ авторъ призываетъ на свой судъ не мелкаго чиновника, а себя и человѣка. Онъ расширяетъ и облагораживаетъ кругъ своего дѣйствія. Онъ изъ уѣзда переходитъ въ открытый Божій міръ. Если полагать, что настоящая книга его не заслуживаетъ пристального вниманія, то должно бы заключить съ прискорбіемъ, что пошлость заразила не только поверхность нашей литературы, но прокралась и въ глубину нашихъ духовныхъ потребностей, что она отучила насъ отъ всего, что составляетъ нравственное достоинство человѣка".
   Статья князя Вяземскаго окончилась печатаніемъ въ С.-Петербургскихъ Вѣдомостяхъ 25 апрѣля 1847 года, а 29 числа того же мѣсяца и года П. Я. Чаадаевъ уже послалъ изъ Басманной князю Вяземскому письмо о книгѣ Гоголя, появившееся въ печати въ сборникѣ статей подъ названіемъ Московскій Университетскій Благородный Пансіонъ. Письмо Чаадаева естественно разбивается на двѣ части: первая написана до прочтенія статьи Вяземскаго, вторая -- по прочтеніи. Въ началѣ письма Чаадаевъ какъ бы недоволенъ Перепискою съ друзьями. Какъ вы хотите, пишетъ онъ, чтобы въ наше надменное время, "напыщенное народною спѣсью", писатель даровитый, закуренный ладаномъ съ ногъ до головы не зазнался? "Мы нынче такъ довольны всѣмъ своимъ роднымъ, домашнимъ, такъ радуемся своимъ прошедшимъ, такъ потѣшаемся своимъ настоящимъ, такъ величаемся своимъ будущимъ, что чувство всеобщаго самодовольства переносится и къ собственнымъ нашимъ лицамъ. Коли народъ русскій лучше всѣхъ народовъ въ мірѣ, то, само собою разумѣется, что и каждый даровитый русскій человѣкъ лучше всѣхъ даровитыхъ людей прочихъ народовъ". Недостатки книги Гоголя, по мнѣнію Чаадаева (въ первой части его письма), принадлежатъ не самому Гоголю, а тѣмъ, которые превозносятъ его до безумія, преклоняются передъ нимъ, ожидаютъ отъ него какого-то преображенія русскаго слова, которые придаютъ его сочиненіямъ чуть не всемірное значеніе и самому Гоголю навязываютъ тотъ гордый патріотизмъ, которымъ сами заражены. Достоинства книги принадлежатъ самому Гоголю. "Онъ больше ничего, какъ даровитый писатель, котораго чрезмѣрно возвеличили, который попалъ на новый путь и не знаетъ, какъ съ нимъ сладить. Но все-таки онъ тотъ же самый человѣкъ, какимъ мы его и прежде знали, и все-таки онъ, и въ томъ болѣзненномъ состояніи души и тѣла, въ которомъ находится, стократъ выше всѣхъ своихъ порицателей -- и когда захочетъ, то сокрушитъ ихъ однимъ словомъ и размечетъ, какъ быліе непотребное". Но вотъ Чаадаевъ прочелъ блестящую статью князя Вяземскаго и съ пера его слетѣли фразы, дѣлающія честь его уму, его чуткости къ правдѣ, хотя-бы не имъ самимъ открытой. Статья ваша, пишетъ онъ, останется въ памяти читающихъ и мыслящихъ людей, какъ самое честное слово, произнесенное о книгѣ Гоголя. Все, что ни было сказано о Перепискѣ другими, преисполнено какою-то странною злобою противъ автора. Гоголю какъ будто не могутъ простить, что, веселивши насъ столько времени шуткою, ему разъ вздумалось поговорить, не смѣясь, серьезно. А между тѣмъ, въ книгѣ его, при нѣкоторыхъ страницахъ слабыхъ, имѣются страницы красоты изумительной, полныя правды безпредѣльной, такія страницы, что, читая ихъ, радуешься и гордишься тѣмъ, что говоришь на томъ языкѣ, на которомъ онѣ написаны. "На меня находитъ невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимаго писателя, доставившаго намъ столько слезныхъ радостей, за то только, что пересталъ насъ тѣшить и, съ чувствомъ скорби и убѣжденія, исповѣдается передъ нами и старается, по силамъ, сказать намъ доброе и поучительное слово". Но и во второй части своего письма Чаадаевъ повторяетъ, что его оскорбляетъ въ письмахъ Гоголя высокомѣрный тонъ, столь не подходящій для русской народности: мы люди смирные, умы смиренные, мы еще столь мало содѣйствовали общему дѣлу человѣческому, что было-бы безумно величаться предъ старшими братьями нашими...
   Въ шестомъ томѣ сочиненій Жуковскаго мы находимъ три письма къ Гоголю по поводу Переписки съ друзьями: о Смерти, о Молитвѣ, объ изрѣченіи Пушкина -- слова поэта суть уже дѣла его. Жуковскій почти не споритъ съ Гоголемъ, а только развиваетъ и дополняетъ мысли, оставшіяся неразработанными въ Перепискѣ. По тону, по мягкости языка по прекрасному философскому содержанію эти три письма могутъ служить образцомъ поразительной чистоты сужденій. Каждое слово Жуковскаго отражаетъ его вдумчивый характеръ, благородство его ума, его тонкую духовную впечатлительность къ вопросамъ религіи и литературы. Двѣ страницы о смерти написаны въ стилѣ, освѣщенномъ тихою грустью, такою трогательною поэзіею религіознаго убѣжденія и вѣры. Въ письмѣ о молитвѣ имѣется хорошо продуманное разсужденіе по одному вопросу христіанской догматики, служащее какъ-бы полемическимъ отвѣтомъ на заключительныя слова предисловія къ Перепискѣ и нѣсколько сочувственныхъ словъ по адресу князя Вяземскаго. Живя заграницей, Жуковскій не получалъ русскихъ журналовъ, и потому не могъ знать, что было въ нихъ напечатано о книгѣ Гоголя. Онъ читалъ одну только прекрасную статью князя Вяземскаго, въ которой авторъ, не осыпая Гоголя приторными похвалами, мужественно защищаетъ его произведеніе противъ несправедливыхъ нападокъ русской печати. Жуковскій винитъ себя въ томъ, что не посовѣтовалъ Гоголю уничтожить Завѣщаніе и многое переправить въ Предисловіи. Онъ понимаетъ, почему эта читающая публика, "сидящая чиномъ на креслахъ и стульяхъ кругомъ чтеца" и вся фаланга журналистовъ, "вооруженныхъ дреколіемъ порицанія и крючьями придирки", должны были накинуться на слабыя стороны Переписки. Однако, самъ Жуковскій возражаетъ Гоголю только по вопросу о молитвѣ, и возражаетъ, какъ мы уже говорили, возвышенно, чистосердечно, съ глубокимъ пониманіемъ христіанской догматики, со многими замѣчательными психологическими оттѣнками. Третье письмо Жуковскаго написано въ развитіе письма Гоголя о задачахъ искусства отъ 29 декабря 1847 года. Мы не можемъ, въ заключеніе, не упомянуть объ отзывѣ графа Толстого о Перепискѣ съ друзьями. Перечелъ я книгу Гоголя въ третій разъ, пишетъ Левъ Толстой. Всякій разъ, когда я ее читалъ, она производила на меня сильное впечатлѣніе. Гоголь многое сказалъ въ своихъ письмахъ, но пошлость, имъ обличенная, закричала: онъ сумасшедшій, и Гоголь, нашъ Паскаль -- лежитъ подъ спудомъ! Пошлость господствуетъ, и я всѣми силами стараюсь сказать то-же, что сказано Гоголемъ...

А. Волынскій.

"Сѣверный Вѣстникъ", No 1, 1893

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru