Волошин Максимилиан Александрович
И.Ф.Анненский - лирик
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Комментарии: 1, последний от 06/11/2011.
Волошин Максимилиан Александрович
(
yes@lib.ru
)
Год: 1910
Обновлено: 07/07/2010. 43k.
Статистика.
Статья
:
Критика
Критика
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Максимилиан Волошин. И.Ф.Анненский - лирик
____________________________________________________________________________
Источник: Максимилиан Волошин. Лики творчества. М.: Наука, 1988,
серия: Литературные памятники. Сост. В.А.Мануйлов, В.П.Купченко,
А.В.Лавров. С. 520-528, 760-763.
OCR: В.Есаулов.
____________________________________________________________________________
И. Ф. АННЕНСКИЙ - ЛИРИК
"Все мы умираем неизвестными"...
Слова Бальзака оказались правдой и для Иннокентия Федоровича
Анненского. {1}
Но "жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся". Надо
надеяться, что так случится и теперь.
И. Ф. Анненский был удивительно мало известен при жизни не только
публике, но даже литературным кругам. На это существовали свои причины:
литературная деятельность И. Ф. была разностороння и разнообразна. Этого
достаточно для того, чтобы остаться неизвестным. Слава прижизненная - удел
специалистов. Оттого ли, что жизнь стала сложнее и пестрее, оттого ли, что
мозг пресыщен яркостью рекламных впечатлений, память читателя может
запомнить в наши дни о каждом отдельном человеке только одну черту, одно
пятно, один штрих; публика инстинктивно протестует против энциклопедистов,
против всякого многообразия в индивидуальности. Она требует одной
определенной маски с неподвижными чертами. Тогда и запомнит, и привыкнет, и
полюбит.
Быть многогранным, интересоваться разнообразным, проявлять себя во
многом - лучшее средство охранить свою неизвестность. Это именно случай
Иннокентия Федоровича Анненского; и лишь теперь для него начнется
синтетизирующая работа смерти.
И. Ф. был звездой с переменным светом. Ее лучи достигали неожиданно,
снопами разных цветов, то разгораясь, то совсем погасая, путая наблюдателя,
который не отдавал себе отчета в том, что они идут от одного и того же
источника. И надо отдать справедливость, что у Иннокентия Федоровича были
данные для того, чтобы сбить с толку и окончательно запутать каждого, кто не
знал его лично.
Вспоминаю хронологическую непоследовательность моих собственных
впечатлений о нем и о его деятельности.
В начале девятисотых годов в беседе о прискорбных статьях Н. К.
Михайловского о французских символистах: "Михайловский совсем не знал
французской литературы - все сведения, которые он имел, он получал от
Анненского". Тогда я подумал о Николае Федоровиче Анненском и только гораздо
позже понял, что речь шла об Иннокентии Федоровиче.
Года два спустя, еще до возникновения "Весов", Вал. Брюсов показывал
мне книгу со статьей о ритмах Бальмонта. {2} На книге было неизвестное имя -
И. Анненский. "Вот уже находятся, значит, молодые критики, которые
интересуются теми вопросами стиха, над которыми мы работаем", - говорил
Брюсов.
Потом я читал в "Весах" рецензию о книге стихов "Никто" (псевдоним
хитроумного Улисса, {3} который избрал себе Иннокентий Федорович). К нему
относились тоже как к молодому, начинающему поэту; он был сопоставлен с
Иваном Рукавишниковым. {4}
В редакции "Перевала" я видел стихи И. Анненского (его считали тогда
Иваном Анненским). "Новый декадентский поэт. Кое-что мы выбрали. Остальное
пришлось вернуть".
Когда в 1907 году Ф. Сологуб читал свою трагедию "Лаодамия", он
упоминал о том, что на эту же тему написана трагедия И. Анненским. {5} Затем
мне попался на глаза толстый том Эврипида в переводе с примечаниями и со
статьями И. Анненского; {6} помнились какие-то заметки, подписанные членом
ученого комитета этого же имени,- то в "Гермесе", то в "Журнале Министерства
народного просвещения", доходили смутные слухи о директоре Царскосельской
гимназии и об окружном инспекторе Петербургского учебного округа...
Но можно ли было догадаться о том, что этот окружной инспектор и
директор гимназии, этот поэт-модернист, этот критик, заинтересованный
ритмами Бальмонта, этот знаток французской литературы, к которому
Михайловский обращался за сведениями, этот переводчик Эврипида - все одно и
то же лицо? {7}
Для меня здесь было около десятка различных лиц, друг с другом не
схожих ни своими интересами, ни возрастом, ни характером деятельности, ни
общественным положением. Они слились только в тот мартовский день 1909 года,
когда я в первый раз вошел в кабинет Иннокентия Федоровича и увидал гипсовые
бюсты Гомера и Эврипида, стену, увешанную густо, по-старинному,
фотографиями, литографиями и дагерротипами, шкафы с книгами - филология
рядом с поэтами, толстые томы научных изданий рядом с тоненькими
"plaquettes" [брошюрами (франц.)] новейших французских авторов, еще не
проникших в большую публику. Наружность Иннокентия Федоровича гармонировала
с этим кабинетом, заставленным старомодными, уютными, но неудобными
креслами, вынуждавшими сидеть прямо. Прямизна его головы и его плечей
поражала. Нельзя было угадать, что скрывалось за этой напряженной прямизной
- юношеская бодрость или преодоленная дряхлость. У него не было смиренной
спины библиотечного работника; в этой напряженной и неподвижной
приподнятости скорее угадывались торжественность и начальственность. Голова,
вставленная между двумя подпиравшими щеки старомодными воротничками,
перетянутыми широким черным пластроном, не двигалась и не поворачивалась.
Нос стоял тоже как-то особенно прямо. Чтобы обернуться, Иннокентий Федорович
поворачивался всем туловищем. Молодые глаза, висячие усы над пухлыми слегка
выдвинутыми губами, прямые по-английски волосы надо лбом и весь барственный
тон речи, под шутливостью и парадоксальностью которой чувствовалась
авторитетность, не противоречили этому впечатлению. Внешняя маска была
маской директора гимназии, действительного статского советника, члена
ученого комитета, но смягченная природным барством и обходительностью.
Все, что было юношеского, - было в неутомленном книгами мозгу; все, что
было старческого, было в юношески стройной фигуре. Хотелось сказать: "Как он
моложав и бодр для своих 65 лет!", а ему было на самом деле около
пятидесяти. {8}
Его торжественность скрывала детское легкомыслие; за гибкой
подвижностью его идей таилась окоченелость души, которая не решалась
переступить известные грани познания и страшилась известных понятий; за его
литературною скромностью пряталось громадное самолюбие; его скептицизмом
прикрывалась открытая доверчивость и тайная склонность к мистике,
свойственная умам, мыслящим образами и ассоциациями; то, что он называл
своим "цинизмом", было одной из форм нежности его души; его убежденный
модернизм застыл и остановился на определенной точке начала девяностых
годов.
Он был филолог, потому что любил произрастания человеческого слова:
нового настолько же, как старого. Он наслаждался построением фразы
современного поэта, как старым вином классиков; он взвешивал ее, пробовал на
вкус, прислушивался к перезвону звуков и к интонациям ударений, точно это
был тысячелетний текст, тайну которого надо было разгадать. Он любил идею,
потому что она говорит о человеке. Но в механизме фразы таились для него еще
более внятные откровения об ее авторе. Ничто не могло укрыться в этой
области от его изощренного уха, от его ясно видящей наблюдательности. И в то
же время он совсем не умел видеть людей и никогда не понял ни одного автора
как человека. В каждом произведении, в каждом созвучии он понимал только
самого себя. Поэтому он был идеальным читателем.
Перелистывая немногие и случайные письма, полученные мною за эти
несколько месяцев знакомства от Иннокентия Федоровича, я нахожу такие фразы,
глубоко характерные для его отношения к слову:
"Да, Вы будете один... Вам суждена, быть может, по крайней мере на
ближайшие годы, роль, мало благодарная". Пишет он мне после первого нашего
свидания: "Ведь у вас - школа. . . у Вас не только светила, но всякое бурое
пятно не проснувшихся, еще сумеречных трав, ночью скосмаченных... знает, что
они СЛОВО и что ничем, КРОМЕ СЛОВА, ИМ - светилам - не быть, что отсюда и их
красота, и алмазность, и тревога, и уныние.
... Мысль ...Мысль? ...Вздор все это. Мысль не есть плохо понятое
слово; в поэзии у мысли страшная ответственность ...И согбенные, часто
недоумевающие, очарованные, а иногда - и нередко - одураченные словом, мы-то
понимаем, какая это святыня, сила и красота. . .
... А разве многие понимают, что такое СЛОВО у нас? Но знаете, за
последнее время и у нас, ух! как много этих, которые няньчатся со словом и,
пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое
СТРАШНОЕ и ВЛАСТНОЕ слово, т. е. самое ЗАГАДОЧНОЕ, может быть, именно слово
БУДНИЧНОЕ. {9}
Я не стесняюсь приводить эти слова только потому, что это "ВЫ" - здесь
лишь форма выражения, а читать следует "я". Это самого себя Иннокентий
Федорович под впечатлением нескольких моих стихотворений почувствовал
одиноким, себя понял осужденным на роль мало благодарную в течение ближайших
лет, себя знал носителем школы, сам сознавал, что для него внешний мир
ничего, КРОМЕ СЛОВА, не представляет, сам трепетал красотой и алмазностью,
тревогой и унынием страшных, властных, загадочных - БУДНИЧНЫХ слов.
Каким поэтом мог быть тот сложный и цельный человек, намеренная
парадоксальность речей которого была лишь бледным отражением парадоксальных
сочетаний, составлявших гармоническую сущность его природы? Это был
нерадостный поэт. Поэт БУДНИЧНЫХ слов. В свою лирику он вкладывал не
творчество, не волю, не синтез, а жесткий самоанализ...
Я завожусь на тридцать лет,
Чтоб жить мучительно дробя
Лучи от призрачных планет
На "да" и "нет", на "ах" и "бя".
... И был бы верно я поэт,
Когда бы выдумал себя. . . ...
И был бы мой свободный дух
Теперь не "я", он был бы "Бог". . . {10}
Он не хотел "выдумывать себя" и свое земное "я" противопоставлял сурово
и свободно божественной своей сущности, становясь на диаметрально
противоположную точку самоутверждения, чем требования: "Твори самого себя в
возможном", "Верой уходи в несозданное". Для него слово оставалось сурово
БУДНИЧНЫМ, потому что он не хотел сделать его именем, т. е. одухотворить его
призывной, заклинающей силой. Его поэзия оставалась бескрылой, как
Акропольская Победа, а любовь - "безлюбой". Он сам захотел и этой
"бескрылости" и этой "безлюбости", и они дались ему большим трудом, потому
что он был рожден и крылатым и любящим.
Когда перелистываешь страницы "Кипарисового ларца", {11} то
убеждаешься, что все это написано не в моменты бодрого и творческого подъема
воли, которая ушла целиком в другие работы и труды И. Ф. Анненского, а в
минуты горестного замедления жизни, в минуты бессонниц, невралгических
болей, сердечных припадков, хандры, усталости и упадка сил. Лирика отразила
только одну - эту сторону его души.
Разве, охватив взглядом всю разнообразную и богатую деятельность
Иннокентия Федоровича, можно назвать его человеком бездейственным? Между тем
в стихах - это человек, который только смотрит и мучительно-пассивно
переживает.
Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленье мая
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
И никак, цепляясь, не поймет
Этот вал, к чему его работа,
Что обида к старости растет
На шипах от муки поворота.
Но когда бы понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве петь кружась он перестал?
Оттого что петь нельзя не мучась... {12}
То, что было юношеского, гибкого, переменчивого и наивного в характере
Иннокентия Федоровича, не нашло отражения в его стихах. Но разве напряженной
прямизне его стана, за которой чувствовалась и скрываемая боль, и дряхлость,
и его негибкой голове, не поворачивавшейся в высоких воротничках,
подпиравших щеки, не соответствуют эти мучительные слова о том, что "обида
к старости растет на шипах от муки поворота"?
Там все, что прожито - желанье и тоска,
Там все, что близится - унылость и забвенье. {13}
Для выражения мучительного упадка духа он находил тысячи оттенков. Он
всячески изназвал изгибы своей неврастении. "Только не желать бы, да еще не
помнить, да еще не думать". Сердце-это "счетчик муки, машинка для чудес".
"В сердце, как после пожара, ходит удушливый дым".
"О, как я чувствую накопленное бремя
Отравленных ночей и грязно-белых дней"....
... "И было мукою для них (для струн),
Что людям музыкой казалось"...
Воспоминанья "надо выстрадать и дать им отойти".
Ничто не удавалось в стихах Иннокентия Федоровича так ярко, так полно,
так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц.
Вот он не спит в вагоне железной дороги -
... Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмарных дум и дрем
Проходит полночь по вагонам.
... И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах
И задыханий и удуший,
Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье. . . {14}
Вот он лежит больной с ледяным мешком на голове. Опять бессонница:
Ночь не тает.
Ночь как камень,
Плача тает только лед,
И струит по телу пламень
Свой причудливый полет.
Но лопочут, даром тая,
Ледышки на голове!
Не запомнить им, считая,
Что подушек только две,
И что надо лечь в угарный
В голубой туман костра,
Если тошен луч фонарный
На скользоте топора... {15}
Вот кошмар дневной. Тоже железнодорожный кошмар импрессиониста: