Редакция, предисловие и комментарии А. Д. Михайлова
Анатолий Виноградов и его книги о Стендале
Подлинная мировая слава пришла к Стендалю лишь после его смерти, но затем она росла год от года. В наши дни вряд ли кому придет в голову говорить об архаичности, о "несовременности" автора "Красного и черного", о чем нередко толкуют применительно к многим его современникам. При жизни Стендаля читали мало, но его поняли и оценили такие гениальные мастера слова, как Гете, Байрон, Бальзак и Пушкин. С ним дружили многие передовые люди того времени: поэт-революционер Сильвио Пеллико, художник Делакруа, совершивший подлинный переворот в живописи, известный натуралист Кювье.
Во время русского похода Стендаль поражал всех своим мужеством, выдержкой и стойкостью, но он мог из-за глупенькой, посредственной актриски бросить все и служить простым приказчиком в бакалейной лавке. Он выполнял рискованные поручения итальянских революционеров и тут же хлопотал перед правительством, стремясь получить баронский титул или хотя бы крест Почетного легиона. Он много писал, но выпустил при жизни лишь тринадцать книг. Десятки, если не сотни, его замыслов либо вовсе не были осуществлены, либо были брошены на полдороге. Столь противоречивый облик Стендаля-человека и Стендаля-художника не раз ставил в тупик вдумчивых и добросовестных исследователей. Его делали -- и продолжают делать -- то ловким мистификатором, то "певцом своей жизни" (С. Цвейг), то беспринципным приспособленцем (П. Валери), то "имморалистом" (А. Жид). О Стендале сложено немало легенд, о нем бродит большое число вздорных суждений и предвзятых оценок.
Многие такие легенды и оценки давно отброшены и сданы в архив истории ввиду их несомненной ветхости и полной научной несостоятельности.
Но Стендаль продолжает быть "трудным" автором-- он может запутать исследователя не только своими многочисленными псевдонимами, условными кличками, нарочито искаженными датировками, но и неожиданными поворотами мысли, на первый взгляд противоречивыми, взаимоисключающими оценками, суждениями, смелыми выводами. Изучение Стендаля предполагает хорошее знание не только творческого наследия писателя во всем его объеме, но и эпохи, в которую он жил, литературных и философских произведений, на которых он воспитывал свой ум, свое писательское мастерство, с которыми спорил или которыми восхищался.
О Стендале написаны десятки, если не сотни, книг -- толстых ученых трудов или тоненьких публицистических брошюр. Его огромное наследие еще не полностью изучено и даже не собрано. В наши дни в различных отдаленных друг от друга местах -- то в Париже, то в Риге, то в Москве, то в Гренобле -- продолжают обнаруживать стендалевские рукописи: дневники, письма, наброски, планы неосуществленных произведений, надписи на книгах, деловые документы.
Анатолий Корнелиевич Виноградов (1888-1946), талантливый советский писатель, незаурядный ученый-филолог, занимаясь изучением жизни и творчества Стендаля, прекрасно отдавал себе отчет во всей сложности и многообразии стоящих перед ним задач. Книга А. Виноградова "Стендаль и его время" -- это итог более чем двадцатипятилетних изысканий, раздумий над биографией и над произведениями великого французского романиста.
Первые шаги в изучении жизни и творчества Стендаля были сделаны А. К. Виноградовым вскоре после окончания им университета, в пору работы в архиве Румянцевского музея (ныне библиотека имени В. И. Ленина), куда он был направлен в 1912 году.
В 1913 году А. К. Виноградов совершил поездку во Францию, побывав в местах, связанных с биографией Анри Бейля. Эта поездка позволила затем исследователю точно и в то же время поэтично, красочно описать и родину Стендаля -- город Гренобль с его узкими старыми улочками, и пейзажи Дофине, и бульвары Парижа.
В послереволюционные годы А. К. Виноградов еще более расширяет свои занятия Стендалем. Именно в это время он выдвигается не только как крупнейший знаток творчества французского писателя, но и как неутомимый популяризатор и пропагандист его произведений. Можно с уверенностью сказать, что во многом благодаря деятельности А. К. Виноградова Стендаль вошел в обиход нового, рожденного революцией массового читателя.
В 1923 году А. К. Виноградов издает в своем переводе с обстоятельным И, главное, новым для того времени научным аппаратом объемистый том произведений Стендаля -- "Новеллы, хроники и эпизоды". Большинство материалов этой книги до того времени еще не было известно русскому читателю. Особого упоминания заслуживает заключающая эту работу статья А. К. Виноградова, напечатанная в том же году отдельной книжкой, -- "Фредерик Стендаль, автор новелл и хроник".
В 1924 году А. К. Виноградов переводит и издает интереснейшие (правда, не всегда достоверные) воспоминания о Стендале одного из его самых близких друзей -- Проспера Мериме.
Под редакцией и с предисловиями А. К- Виноградова выходит ряд книг Стендаля: "Красное и черное" (1928), "Армаис" (1930), "Пармская обитель" (1930). А. К. Виноградов печатает в газетах и журналах серию статей, посвященных жизни и творчеству автора этих замечательных романов.
Изучая биографию Стендаля, А. К. Виноградов не ограничивался критическим освоением многочисленных зарубежных исследований. Первым из советских стендале-ведов он обратился к архивам. Именно эта сторона деятельности А. К. Виноградова сделала его ученым с мировым именем, на исследования которого постоянно ссылаются французские литературоведы, обычно хранящие упорное молчание по поводу большинства наших работ, посвященных западноевропейской литературе.
А. К. Виноградову удалось обнаружить и опубликовать интереснейшие материалы, по-новому рисующие взаимоотношения Стендаля и Мериме с Соболевским, братьями Тургеневыми, с семьей Дубенских, с Вяземским. Так возникают такие работы А. К. Виноградова, как "Мериме в письмах к Соболевскому" (1928), "Мериме в письмах к Дубенской" (1937), статьи "Три русские встречи Стендаля" (1928) и "Стендаль, Мериме и братья Тургеневы" (1935).
Стендалевская тема присутствует и в ряде историкобиографических книг А. К. Виноградова, посвященных современникам французского писателя. -- в "Повести о братьях Тургеневых" (1932), в "Байроне" (1936), в "Осуждении Паганини" (1936).
Жизненный и творческий путь Стендаля во всей его полноте обрисован А. К. Виноградовым в двух его книгах: в романе "Три цвета времени" (1931) и в исследовании "Стендаль и его время" (1938).
При знакомстве с наследием Стендаля поражает обилие автобиографического материала. Помимо двух автобиографических повестей -- "Жизнь Анри Брюлара" и "Воспоминания эготиста", -- в распоряжении современного исследователя большое количество дневников, более чем полторы тысячи писем, а также огромное число всевозможных заметок, набросков маргиналий. По обилию подобных материалов Стендаль уступает разве что одному Толстому.
Но все эти биографические материалы хронологически распределяются далеко не равномерно В биографии писателя и сейчас есть еще досадные пробелы. О некоторых фактах жизни Стендаля мы иногда узнаем лишь по сбивчивым, не всегда ясным намекам или по столь же неясным свидетельствам современников. Во многих случаях А. К. Виноградову приходилось догадываться, конструировать, домысливать. Он был вынужден это делать, так как иначе в его рассказе о жизни и творчестве Стендаля появились бы досадные пустые места.
Но иногда, основываясь лишь на смутном намеке, А. К. Виноградов воссоздавал слишком уж подробную и красочную картину. Исследователю порой изменяло чувство меры.
Остановимся лишь на нескольких наиболее существенных случаях явного искажения жизненного облика Стендаля.
А. К. Виноградов приводит известную автобиографическую запись Стендаля, в которой тот сообщает о своем участии в заговоре Моро. "Так жил он с 1803 до 1806 года, никого не посвящая в свои планы и ненавидя тиранию Наполеона, кравшего свободу у Франции. Мант, бывший ученик Политехнической школы, друг Бейля, вовлек его в заговор в пользу Моро. (1804 г.)" Это было написано 30 апреля 1837 года. Но А. К. Виноградову, очевидно, не была известна другая заметка Стендаля, сделанная им на полях одной книги "Я конспирировал [1] в пользу Моро с Мантом, читателем "Идеологии" 30 мая 1836". Обе эти заметки написаны спустя более тридцати лет со времени событий бурного 1804 года. Но во время самого процесса Моро, когда назначенные Наполеоном прокуроры и судьи послушно разыгрывали комедию суда над генералом, Стендаль подробно описал весь ход процесса, со всей определенностью выразив свое к нему отношение. Он писал "Я очень недоволен, что Моро не был осужден, Бонапарт тогда полетел бы вверх тормашками".
Но ни о каком своем участии в заговоре он не писал. И не из соображений конспирации или из боязни репрессий. Весь тон этой записки таков что, будь она известна властям, молодой отставной офицер непременно угодил бы в тюрьму. Дело, думается, обстояло так: Стендаль в то время ненавидел Наполеона, очень уважал генерала Моро, в ходе процесса последнего следил за развитием событий и, как "заговорщик", обсуждал их с друзьями, страстно желая падения Бонапарта. Ни о какой связи
Стендаля с Кадудалем и вообще с активными заговорщиками не может быть и речи.
Несколько иначе обстоит дело с отношениями писателя и итальянских карбонариев. У Стендаля действительно было немало друзей и знакомых среди итальянских революционеров. Он, безусловно, мог кое в чем помогать им, выполнять их мелкие поручения (перевозить письма, собирать необходимую информацию и тому подобное). Но опять-таки остается сомнительным, что Стендаль входил в какую-либо карбонарскую венту. Уважая и восхищаясь революционерами, он весьма скептически относился к их деятельности, справедливо полагая, что путем узких заговорщических обществ нельзя добиться желаемых результатов. Недаром писал он в "Прогулках по Риму": "Что может быть смешнее человека, который захотел бы купить Лувр за двадцать тысяч франков? Таковы заговорщики". Вообще А. К. Виноградов явно преувеличивает степень организованности и массовость карбонарских обществ. Он говорит даже о "большой европейской Карбонаде", включая в нее не только Уго Фосколо и Сильвио Пеллико, не только Байрона и Буонаротти, но и русских декабристов. Это явное преувеличение.
Не вполне правильно трактует А. К. Виноградов и отношение Стендаля к Италии. Верно отметив любовь писателя к родине Данте и Чимарозы, исследователь пишет в конце концов о том, что Стендаль перешел в итальянское гражданство. Однако в действительности этого не было. А. К. Виноградова, очевидно, смутил тот факт, что сам Стендаль в многочисленных своих завещаниях не раз называл себя "миланцем" (так, между прочим, и написано на его надгробии) Но считать себя итальянцем и юридически принять итальянское гражданство -- это все-таки разные вещи.
Есть в книге А. К. Виноградова и более мелкие неточности, которые мы оговариваем в комментариях.
В пору работы А. К. Виноградова над книгой "Стендаль и его время" советскому ученому еще не были известны многие труды французских исследователей, посвященные великому писателю. Достаточно сказать, что в своей книге А. К. Виноградов полемизирует с бесконечно устаревшими и заслуженно забытыми работами Гюстава Лансона или Эмиля Фаге. Не смог воспользоваться А. К. Виноградов и наиболее полным изданием произведений Стендаля, осуществленным в 1927-1937 годах Анри Мартино, крупнейшим знатоком жизни и творчества писателя. Со времени выхода книги А. К. Виноградова прошло уже более двадцати лет За эти годы изучение творчества Стендаля значительно продвинулось вперед. Много сделано как в нашей стране, так и за рубежом. Уточнены и в ряде случаев исправлены многие даты, разобраны ранее, казалось, совсем не поддающиеся расшифровке рукописи, обнаружены некоторые очень важные документы. Поэтому книга А. К. Виноградова нуждалась в серьезной редактуре.
Осуществляя ее, мы проверили и исправили (если это было нужно) все приводимые А. К. Виноградовым даты, фамилии, цитаты из произведений Стендаля и его современников. Но, проверяя стендалевские тексты, мы везде оставляли переводы самою Виноградова, хотя теперь появилось большое число новых изданий произведений Стендаля, переводы которых, однако, не всегда стоят на высоком уровне. Мы оставили в неприкосновенности все иногда неточные, иногда слишком смелые, иногда спорные выводы А. К. Виноградова, лишь оговорив свое несогласие с ними в комментариях. Большую помощь в этой работе оказала нам рецензия Б. Г. Реизова, напечатанная в "Литературной газете" 5 июля 1939 года.
А. Михайлов
Глава I
20 февраля 1781 года адвокат Судебной палаты города Гренобля в старинной провинции Дофине Шерубен-Жозеф Бейль сочетался законным браком с дочерью гренобльского доктора господина Анри Ганьона -- Аделаидой-Генриеттой-Шарлоттой Ганьон.
Ганьоны происходили из Италии. Если старый Ганьон, в камзоле, в большом парике с буклями, был во всех отношениях французом и даже израсходовал 1 500 франков на покупку "Большого словаря наук, искусств и ремесел", который известен под именем "Энциклопедии" Дидро и Даламбера, то его супруга и в особенности дочь сохранили итальянские черты: любовь к итальянскому языку, к звучным итальянским строфам Петрарки и Данте, страсть к собиранию нотных листков Чимарозы; вместе с характерными чертами североитальянских лиц они оберегли живость, быстроту мысли, веселость и приветливость итальянского характера[2].
Господин Шерубен Бейль -- хитрый скопидом, человек себе на уме, не чуждый передовых идей "Энциклопедии", но вместе с тем до трусости осторожный, когда речь заходит об осуществлении взглядов энциклопедистов. А старый Ганьон меньше чем кто-либо стеснялся в выражениях презрения к деспотизму французского короля, к бездарности и глупости французских чиновников. Однако он придерживался хорошего тона. А резкость политических суждений есть прямое нарушение правил хорошего тона. Поэтому и господин Ганьон и господин Шерубен Бейль сходились в одном: дворянство есть опора трона, а религия есть опора дворянства.
Сам Анри Бейль писал о себе в "Автобиографических заметках":
"Я родился в Гренобле 23 января 1783 года в семье, заявлявшей претензии на благородство происхождения, то есть принимавшей всерьез дворянские предрассудки, оправдывавшие классовые привилегии. Католицизм почитался в семье, ибо вся семья признавала, что религия есть опора трона. Эта семья, имя которой я ношу, по существу была семьей зажиточных горожан-буржуа. Она слагалась из двух ветвей. Бейль, глава старшей линии, имел капитанский патент, был кавалером ордена святого Людовика и бежал, конечно, за границу, как только представилась к тому возможность. В самом деле, ведь это было не трудно, ибо от Гренобля до савойской столицы Шамбери всего каких-нибудь девять миль.
Другая линий начиналась моим отцом. Эта младшая ветвь семьи Бейлей полагала, что рано или поздно на нее свалится наследство, обеспечивающее тысяч тридцать ливров годового дохода. Но когда мой отец строил перед моим воображением эти воздушные замки, какой-то декрет эпохи террора уничтожил все его иллюзии".
Дофине расположена на юге Франции; она лишь в XIV столетии вошла в состав Французского королевства. Слово "дофин" означает -- наследник престола, а первоначальное значение этого слова -- дельфин, рыба. На старинных гербах мы часто встречаем изображение дельфина, который опирается на головку якоря и укрепляет его в морском дне. Этот герб был взят в XV-XVI веках итальянскими типографщиками, которые поставляли книжную продукцию дворам европейских монархов -- in usu delphini -- для пользования наследника. Людовик XI, еще в бытность свою дофином -- наследником французского престола, присвоил этот богатый южнофранцузский край, и отсюда-то и произошло название провинции.
Край обладает прекрасным климатом и, пожалуй, самыми красивыми и разнообразными ландшафтами Южной Франции. По обоим берегам Изеры широкая равнина, за которой открывается вид на Бельдонские Альпы с их озерами, снежными вершинами и громадными лесами.
В эпоху религиозных войн в XVI веке огромная часть Дофине была привержена к кальвинизму в очень своеобразном смешении чисто итальянского фанатизма с протестантскою ненавистью к папе. Из провинции Дофине вышли сильные характеры гугенотов, борцов за свободу совести, прославивших эпоху Генрихов.
В 1788 году Дофине -- единственная провинция, которая в обстановке назревшего революционного взрыва самочинно собрала Генеральные штаты (впервые после 1689 года), и притом на началах поголовного, а не сословного представительства.
Бейль с любовью вспоминал именно эти черты своего родного края и всегда несколько преувеличивал подлинную цену дофинского свободолюбия. Он пользовался для характеристики своих героев и их умонастроений эпитетом, "как воздух этой страны, чистый и четкий". Но горожан Гренобля он ненавидел от души. Они платили ему тем же...
Появление на свет нового гренобльского гражданина произошло в пору тяжелую.
Свободолюбие и революционность одной части населения равнялись контрреволюционному фанатизму и мракобесию другой.
Двадцать пять миллионов трудящихся Франции кормили тридцать тысяч дворянских семей, владевших лучшими землями королевства. Король считался помещиком. Дворяне были свободны от каких-либо государственных обязанностей и налогов.
Первое и второе сословия Франции, то есть дворянство и духовенство, составляли один правящий землевладельческий класс. Третьим сословием именовалась буржуазия, которая была лишена политических прав и привилегий. Что же касается народа -- крестьянства и мелкого люда городов, то это сословие лишь в процессе революции получило название четвертого сословия. До революции оно просто игнорировалось, считалось как бы несуществующим. Не было крестьянской семьи, которая не платила бы помещику больше половины своего чистого дохода. Большинство многомиллионного французского крестьянства уже давно перешло на положение вечных должников, не имеющих права уйти с земли до полной расплаты с кредитором-помещиком. И не только крестьянин-арендатор, но и крестьянин-собственник, уплативший в удачный год помещику денежный и натуральный чинш, шампар, то есть часть жатвы, не мог рассчитывать на прочность своего владения. Любой сеньор мог когда угодно уплатить собственнику-крестьянину стоимость его земли и согнать с насиженного места по любому поводу -- хотя бы потому, что крестьянин из бережливости не хочет печь хлеб в его господской печи, или выжимать сок из винограда в господском сарае, или, как то чаще всего бывало, не захотел смолоть своего хлеба на мельнице сеньора, ибо она не работает, и завел собственную мельницу.
Крестьянские хижины имеют земляной пол. Люди спят на прошлогодней листве, маленькие дети ползают по земляному полу около вороха грязных листьев. Лихие наездники в камзолах со сворами собак, не стесняясь, скачут по крестьянским огородам, если заяц или лисица из помещичьего леса укрылись в крестьянской капусте. Зачастую вместо зайца борзые рвут на части крестьянского младенца. Крестьянин не имеет права жаловаться в суд. Сами крестьяне не имеют права охотиться даже на своих собственных землях, ибо дичь или хищники, попавшие на крестьянские огороды, являются собственностью благородного сеньора.
Сеньор выдавал замуж старшую дочь, и сельские агенты сеньора собирали по крестьянским дворам яичный налог по случаю этого праздника. Это одна из бесчисленных форм обложения, произвол которого варьировал от простых поборов, устанавливаемых по-разному в разных местностях, до единообразных дворянских сборов с товаров при переезде через паром на границе помещичьего имения, с кузниц на больших дорогах. И уже в настоящее стихийное бедствие для крестьян превращался государственный соляной налог, в силу которого соль распределялась не по реальной потребности крестьянина, а как принудительно покупной товар. Эта так называемая "габелль" была истинным бичом крестьянства. Из года в год государственный бюджет Франции зловеще приближал страну к революционному взрыву. Содержание тысячи королевских офицеров в год обходилось в сорок шесть миллионов ливров, то есть ровно во столько, сколько стоило содержание ста пятидесяти тысяч королевских солдат. А тридцать тысяч дворянских семей фактически поглощали весь государственный доход двадцатипятимиллионного населения Франции.
Все народное хозяйство Франции было разъедено язвами прогнившего феодального строя. А недовольство буржуазии, дошедшее до крайнего предела, только ждало какой-либо вспышки, чтобы использовать народное возмущение для своих целей.
Когда указ от короля о новых налогах приходил в провинцию, то он начинал действовать только с момента внесения его в парламентский регистр. Эти слабые и чисто формальные остатки вымерших старинных местных самоуправлений давно находились в пренебрежении. В тех случаях, когда закон, внесенный королем на регистрацию местного парламента, угрожал безопасности местного населения, парламенты в старину давали королю возражения, называющиеся "почтительными ремонстрациями". Право этих "почтительных ремонстраций" все чаше
и чаще нарушалось Людовиком XVI, вернее тем произволом, который позволяла себе его жена Мария-Антуанетта.
Лишь однажды парижский парламент возвысил голое и составил ремонстрации, в которых указывалось, что "наиболее верное средство к поддержанию преданности народа королю состоит в примере некоторой экономии королевских расходов, в ограничении произвола, царствующего в части податей, а равно в более полезном назначении тех денег, которые собираются с народа путем прямых и косвенных налогов, а расходуются нецелесообразно". Парламент осмелился заговорить о том, что необходим законный порядок!
В 1788 году в самом городе Гренобле произошел конфликт, острополитический по своему характеру, ибо это был конфликт между королевской властью и парламентской магистратурой города Гренобля. Новые королевские законы были предложены к осуществлению без внесения в парламентские регистры Выборные магистраты, то есть полуаристократические, полубуржуазные представители местного населения, входившие в состав парламента как судебного учреждения, были возмущены поведением королевских представителей. Но когда они решили представить королю свои ремонстрации, парламент внезапно был окружен войсками, и королевские эдикты были зарегистрированы manu militari, буквально: "вооруженной рукой", то есть рукой командира того военного отряда, который держал парламент в осаде.
Как относилось правительство Людовика XVI к недовольству в стране? Оно делало все, чтобы уронить себя в общественном мнении.
Фантастические празднества, балеты, утопавшие в роскоши подвесных садов; позолоченные кареты; камзолы, расшитые бриллиантами; скрипичные концерты на семнадцати скрипках Страдивари; ночные празднества при свете десяти тысяч кенкетов; волшебные прогулки в "очарованные гроты", на "острова любви"; напудренные маркизы и надушенные франты в белых париках, в камзолах с брюссельскими кружевами, по десять тысяч каждая манжета, -- вот как жил двор в Версале.
Королева охотно прислушивалась к странствующим волшебникам, к восточным магам, колдунам или шарлатанам типа доктора Месмера, провозгласившего новую "эпоху животного магнетизма".
Наконец появился в Париже знаменитый авантюрист, известный под именем графа Калиостро. Он называл себя египтянином, посвященным в таинства природы, знающим средства, исцеляющие от всех болезней и дающие долгий век. К нему обращались все: и франты, испортившие себе лицо померанцевой пудрой или жасминной помадой, и франтихи, у которых появились прыщи от применения медовой воды для умыванья. Считая пульс богатым старухам, Калиостро точно называл все минувшие их болезни и те, которые ожидают пациентов в будущем. Он рассказывал шепотом старым графиням такие подробности их биографии, что заставлял их содрогаться; он запугивал и выманивал деньги, вынуждая не только раскошеливаться, но и разоряться.
В кафтане стального цвета с золотым галуном в красном жилете и в красных панталонах, с дворянской шпагой, сверкающей сотней алмазов, в шляпе с белыми перьями, зимой в шубе из голубой лисицы, этот человек произвел сильнейшее впечатление на праздные умы людей, окружавших Марию-Антуанетту.
Калиостро был не один. С ним была женщина которая обладала способностью общаться с духами и заставляла говорить при себе то ангелов света, то гениев тьмы.
Кардинал Роган, один из высших князей церкви во Франции, впал в немилость и, чувствуя нерасположение королевы, захворал. Он обратился за помощью к Калиостро. "Если кардинал болен, -- ответил шарлатан, -- то пусть придет ко мне, тогда я вылечу. А если здоров, то не нуждается он во мне и я в нем". И высший духовный сановник Франции склонил голову перед странствующим авантюристом.
Граф Каилюс и герцогиня Жевр обращаются к Калиостро с просьбой найти клад, зарытый рыцарем Бертраном дю Гескленом в их имении. Калиостро соглашается помочь, но требует предварительного обряда посвящения в свою мистическую секту, ибо без этого гений металлов откажется отвечать на вопросы его о кладе. В пустом доме на улице Фобур Сент-Оноре в полночь Каилюс и герцогиня Жевр получают прием у Калиостро. Страшные явления, начиная от вестибюля, настолько испугали герцогиню, что она хотела вернуться назад. Тогда провожатый сказал: "Поздно! Самое лучшее -- не произносите ни слова". Так оба посетителя направились в апартаменты Калиостро по пустому дому среди ярко освещенных залов, видя странно одетых людей, движущиеся тени, -- целый спектакль! На пороге последней двери лежало распятие. Человек в черноголубой мантии властно остановил рукой герцогиню и потребовал, чтобы она, наступив на распятие, перешла в следующую комнату. Герцогиня бежала. Дома у нее началась нервная горячка. Граф Каилюс под утро был найден мертвым в постели. Никто не потребовал никакого расследования.
Сам кардинал Роган попался на плутне, о которой шептались гости нотариуса Шерубена Бейля. Интриганка по имени Ламотт уверила кардинала Рогана, что королева хочет тайком купить громадное бриллиантовое ожерелье, которое ювелиры Бемер и Боссан продают за миллион шестьсот тысяч франков. Королева будто бы не решается сделать покупку открыто, ибо "философы тотчас же напечатают памфлеты о растрате государственных средств". Ламотт заявила, что милость королевы будет возвращена кардиналу, если он сумеет ловко устроить эту покупку. Кардинал пожелал услышать это из уст королевы. Ночью в Версальском парке на одинокой тропинке проститутка Олива, одетая королевой, подтвердила королевскую волю обманутому кардиналу. Покупка состоялась в кредит. Но когда ювелиры обратились со счетом во дворец, плутня открылась. Королева не говорила с кардиналом. Королева ничего не знает. Кардинал уверял, что говорил с самой королевой. Королева была оскорблена. В день успения богоматери кардинал в полном облачении направился в дворцовую церковь для богослужения в присутствии королевской фамилии. Не дойдя до алтаря, он был арестован гвардейским капитаном и допрошен в присутствии королевы.
На суде в качестве подсудимых фигурировали Роган, Калиостро, Олива. Кардинал был оправдан. Калиостро, устроивший всю эту историю и похитивший ожерелье, вышел из парижского парламента с гордо поднятой головой. Вечером дом кардинала был иллюминирован, а Париж распевал веселенькие песенки по адресу королевы, прозванной "госпожой Дефицит", ибо чудовищную покупку бриллиантов и Париж и провинции приписали Марии-Антуанетте.
Тяжелое экономическое положение страны, острое недовольство народных масс и буржуазии усиливали во Франции могучее идейное, философское движение энциклопедистов; это движение подготовляло общественное сознание к неизбежной революционной ломке всего прогнившего феодального строя.
Буржуа развивали промышленность, двигали науку и технику, были учеными, инженерами, саперами на войне, строителями дворцов -- тем сильнее они чувствовали унижение от своего бесправия. Капля по капле наполнялась чаша их терпения, особенно когда философ из среды самой аристократии барон Гольбах в достаточной степени разоблачил систему дворянского и церковного лицемерия в книгах "Священная зараза", "Разоблаченное христианство", "Система природы".
Еще раньше Ж.-Ж. Руссо признал за всяким человеком "естественные права на развертывание всех сил и способностей" и звал человека "вернуться на лоно природы", в лоно естественных отношений. Руссо полагал, что когда-то люди для защиты от грозных и сильных явлений природы путем сговора сформировали общество и общественный договор на заре человеческой истории объединил всех в большое братство. "Все рождаются прекрасными и чистыми из рук творца, и все портится под влиянием дурного общественного строя. Люди испортили общественный договор, забыли его". Они разучились хорошо воспитывать детей и друг друга. И вот возврат к правильному воспитанию чувств и есть то, что необходимо теперь для человека.
Руссо написал "Эмиля" -- книгу о воспитании. Он полагал, что достаточно было бы применить опыт хорошего педагога, чтобы новому человечеству были привиты новые чувства. Руссо не видел перед собою тех железных перегородок, какие существовали между отдельными классами общества, когда труд одних давал наживу другим и никакое воспитание не могло заставить помещика лишиться жизненных благ, обеспечиваемых даровым крестьянским трудом.
Дидро, Даламбер, Вольтер, Монтескье, Бюффон, Гельвеций, Рейналь, Морелле, Гольбах, Кондильяк, Мабли, Лагарп, Гримм, Кондорсе и Жан-Жак Руссо приняли решение "объединить знания, рассеянные на поверхности земли, изложить их в общей системе для людей, с которыми мы живем, и передать эти знания людям, которые идут за нами в качестве наших потомков, дабы наши потомки стали образованнее, добродетельнее и счастливее, дабы мы сами могли умереть в сознании исполненного перед человечеством долга".
Такова была широкая программа энциклопедистов. Так назвали их за то, что они эту программу захотели осуществить в форме "Энциклопедии", или "Словаря наук, искусств и ремесел". Они выпустили первый и второй тома, и разразилась буря. Иезуиты, увидев во вновь образованном научном обществе громадную опасность, выдвинули обвинение, что энциклопедисты распространяют неверие. На это Дидро ответил, что авторитет церкви поколеблен любовными приключениями и воровством духовенства.
Полемика довела до требования властей прекратить печатание "Энциклопедии". Дидро захотел перенести печатание "Энциклопедии" в Берлин, но Вольтер, в достаточной степени знакомый с королевской властью в Пруссии, вовремя заявил, что в Пруссии все-таки больше штыков, чем грамотных людей. А что касается "мудрых Афин" (Берлин), то осколок этой мудрости можно еще найти в самом кабинете циничного и ни во что не верящего короля Фридриха, но этим только и ограничивается сравнение столиц Пруссии и Эллады...
С большим трудом в 1756 году вышло продолжение "Энциклопедии" до VI тома. В 1758 году Гельвеций выпустил свой замечательный трактат "Об уме". Иезуиты добились того, что правительство не только воспретило распространение книги Гельвеция, но и запретило печатание последующих томов "Энциклопедии".
Успех "Энциклопедии" был громаден. Несмотря на требования полиции, получившей списки подписчиков, представлять полученные тома, несмотря на возвращение этих томов из полиции с вырезками и новыми наклейками, "Энциклопедия" получила громадное распространение, и значение ее было колоссально. Она была идейным "артиллерийским дивизионом", который разрушил подступы к самым главным крепостям феодальных привилегий; она суммировала недовольство третьего сословия против аристократии и королевской Франции.
Иезуиты пробрались в типографию и, скинув рясы, превратились в наборщиков и корректоров и целыми страницами подменяли тексты Дидро и Даламбера собственными измышлениями, оправдывавшими римского папу и католическую церковь. Этим ручейком грязи они не в состоянии были засорить океан свежей воды, в котором купалось сознание молодого, познающего свои силы третьего сословия. Дидро временно заболел душевным расстройством, ибо внезапный переход от его собственных мыслей в статьях, им подписанных, к иезуитскому вздору и мракобесию произвел на него впечатление галлюцинаций.
Дело было сделано. "Энциклопедию" читали даже те, против кого она была направлена. Мы можем видеть в Лувре портрет одной королевской любовницы, которая приказала изобразить себя одному из лучших художников Франции в оригинальном виде: она локотком опирается на книжки самого революционного содержания, судя по кожаным корешкам изображенных книг.
Аббат Сийес написал брошюрку на тему о том, "Что такое третье сословие?". Он перечисляет все богатые свойства этих людей, обладающих инициативой, повышающих значение ремесел и искусств, организаторов науки. Третье сословие, однако, ничто в глазах короля. Чем оно хотело бы быть? Всем -- отвечает Сийес[3]. Руки коротки -- отвечало дворянство. От бога установлены привилегии древнему рыцарству, и нет божьей воли на то, чтобы безродные люди становились украшением престола и церкви, -- отвечало духовенство. "Относиться к Монтескье, Вольтеру, Дидро, Гельвецию, Даламберу и Руссо как к общественным отравителям", -- таков был единодушный приговор правящей Франции.
Гримм писал: "Дело дошло до того, что в настоящее время нет ни одного человека, занимающего казенное место, который не смотрел бы на успех философии во Франции как на главный источник бедствий государства. Поражение флота и армии, голод и неурожай в стране приписываются философии, которая погасила военный дух, слепое повиновение авторитету церкви и короля. Философы -- главная угроза законному режиму Франции".
Секретные суды выносили приговор за приговором произведениям типографских станков, которые резко и отчетливо шли против бога и короля, требуя равенства сословий и республики. Палач обливал смолою сотни тысяч книг и брошюр во дворе Бастилии и жег их так, как затем жгли книги в фашистском Берлине.
Глава II
23 января 1783 года Аделаида Ганьон родила сына, а 24-го числа того же месяца г-н Анри Ганьон и г-жа Мари Раби присутствовали в качестве свидетелей при крещении, и мальчику дали имена восприемников -- Анри-Мари Бейль.
Первые детские впечатления Анри связаны с двумя домами. Один -- неуклюжий, неприятный, с полутемными и темными лестницами, с перилами, обитыми железом, которое царапало руки, с подвальным этажом, из которого всегда слышались хриплые голоса приезжей и домашней челяди. Это был дом отца на улице Старых иезуитов. Другой дом неподалеку, на площади Гренетт, -- это дом врача господина Ганьона.
Спокойный, ясный и жизнерадостный дед был полной противоположностью отцу Анри. На всю жизнь запечатлелись в памяти Анри короткие минуты, когда Аделаида Ганьон навещала своего отца, держа на руках трехлетнего ребенка. Красивая, среднего роста, с волнами вьющихся золотых волос, Голубоглазая, с какой-то особенной, чисто итальянской лучистостью взора, с необычайной чистотой лба и очаровательным цветом всего лица, напоминающим нежнейшие переливы севрского фарфора, -- она смеялась чистым и ясным смехом. Выслушивая шутки отца, она выносила ребенка на широкую веранду со стеклянным коридором, заросшим снаружи плющом и виноградом. Она срывала цветы, пела итальянские песенки, а господин Ганьон внимательно рассматривал своего внука. Он говорил, что Полина и Зинаида Бейль, внучки, "удались меньше", чем внук[4].
Светлые комнаты, стеклянная галерея, приветливый дед, чуточку свысока смотрящий на все, что творится перед его глазами, и звучные итальянские стихи, произносимые грудным тремолирующим голосом матери, -- вот впечатления, оставшиеся от ранних детских лет. Запомнились и виноградные заросли в Кле, в двух милях от Гренобля. Неподалеку еще одно милое место -- поместье Фюроньер и, наконец, домик в поселке Эшелль. Чего только не было там! И антресоли, и мансарда, расположенная крестообразно над верхним этажом, и лесенки, ступеньки, чердак, и закоулки -- вся прелесть нелепого деревенского дома, в котором маленькие дети могут находить подобие самой таинственной местности, полной заманчивых, интересных, увлекательных загадок для "Робинзона", ищущего приключений неподалеку от своей кровати.
В сознание пяти-шестилетнего ребенка западали и иные впечатления, далеко не детские!
История с ожерельем королевы обошла всю Францию, Жан-Жозеф Мунье, язившись с новогодними поздравлениями к г-ну Шерубену Бейлю, возмущенно рассказывал о полном падении нравов королевского двора, о необходимости серьезных реформ. И г-н Анри Ганьон, ссылаясь на своих любимых философов -- энциклопедистов, подтверждал тысячами примеров девятнадцатую главу книги Гельвеция "Об уме": "невежество министров-визирей поддерживает позорное, унизительное состояние народов, являющееся следствием деспотизма. Каждый министр желал бы привести людей в состояние тех древних персов, которые, жестоко избиваемые по повелению государя, должны были являться перед ним со словами: "Мы пришли поблагодарить тебя за то, что ты вспомнил о нас".
Но эти заявления г-на Мунье и тирады Анри Ганьона не встречали сочувствия у стареющего Шерубена Бейля. Он быстро выгонял сына и дочерей, как только начинались политические разговоры или обсуждение парижских новостей.
"Если великий Вольтер, сидевший в Бастилии за сатирические стихи против короля и изгнанный из Франции без всяких законных поводов после столкновения с одним из Роганов, не служит вам примером, то не ждите пощады за ваше осуждение двора ни вы, господин Мунье, ни вы, уважаемый тесть", -- такова была обычная формула старого судейского чиновника, и ею пресекались слишком пылкие фразы г-на Мунье.
Но г-ну Шерубену Бейлю приходилось сдаваться и с горечью выслушивать резкую критику двора, когда в его неуютной гостиной появлялся Барнав-старший и приводил с собою молодого сына, адвоката Антуана Барнава.
Антуан Барнав никогда не мог забыть давнишнего случая с его матерью в гренобльском театре. Губернатор провинции герцог Клермон Тоннер вошел в театр перед самым поднятием занавеса, занял места в переднем ряду и, не видя, куда можно было бы приткнуть двух своих челядинцев, приказал сержанту полиции согнать с места г-жу Барнав с девятилетним сыном Антуаном. Когда госпожу Барнав силой стащили с кресла, а мальчика сбили с ног пинками, публика в знак протеста покинула театр. Гренобльские горожане, собираясь у Барнавов, выражали им свое сочувствие в течение целой недели Театральный сезон был сорван. Театр пустовал, а герцог Клермон Тоннер написал в Париж реляцию о сопротивлении гренобльской буржуазии правительству.
Буржуа любили дворянские титулы. Они охотно покупали личное дворянство. Дворянские гербы дорого стоили. Надо было копить деньги и быть бережливым. Но сколько ни плати и как роскошно ни одевайся, все равно любой Клермон Тоннер может согнать тебя с кресла в театре при посредстве полицейского сержанта. А письмо, посланное Клермоном Тоннером королю, будет прочитано, в то время когда письмо г-на Барнава не будет даже принято на почте в адрес Версаля.
"Напрасно министры вроде господина Тюрго или Неккера стремятся поправить расшатавшееся хозяйство Франции. Страна, несомненно, идет к гибели, -- говорит Барнав, -- только живые силы третьего сословия могут спасти Францию".
Барнав и Мунье были теми людьми, которые пробудили раннее политическое любопытство в Анри Бейле, будущем Стендале.
Современники и сам Стендаль отмечают чрезвычайный блеск речи и увлекательность выражений Барнава. Жорес дает характеристику Барнаву как "одной из любопытнейших личностей той эпохи, несшей на себе некоторые черты самого Стендаля". Жорес хочет сказать, что маленький Бейль, в детстве видевший и слышавший знаменитого соотечественника, воспринял и воспроизвел некоторые черты Барнава.
Резко обрывая собеседников, буквально затыкая глотку стареющему Шерубену Бейлю, молодой Барнав указывал по примеру Гельвеция на то, что движущей силой в развитии общества являются не мнения, а интересы, что идеи и интересы -- это одно и то же, что материальные побуждения двигают мировой историей и что победителем в этой борьбе будет та общественная группа, которой удастся наладить соотношения производительных сил. Следуя за Гельвецием, Барнав, не стесняясь присутствием мальчика Анри, ниспровергал религию, сводил к материальным причинам решительно все явления церковного, государственного строя, указывал на чрезвычайную относительность морали и правил поведения, на текучесть и быструю перемену содержания одних и тех же понятий на протяжении десятилетия[5]. И как бы в ответ мы читаем в письме молодого Бейля от 29 января 1803 года из Парижа к сестре Полине следующие строчки, посвященные Барнаву и Мунье:
"Посуди сама, Барнав и Мунье были только мелкими адвокатами, как и все они в Гренобле. Но оба они достигли высоких степеней славы. По моим наблюдениям, Париж раздвинул пределы этой славы, ибо в Гренобле, в среде своих собратьев, они не могли бы так развернуться: большинство сотоварищей ревниво закрыло бы им дорогу.
Существует верное правило, которое позволяет узнать человека, рожденного для славы: если кто-либо ненавидит людей, стоящих выше, если кто-либо к людям с высокими умами проявляет ненависть, то такой человек навсегда останется посредственностью.
Отсюда -- человек, завидующий всему миру, всегда останется убогим человеком. Барнав будет мне служить примером для доказательства того, что человек, воодушевленный великими страстями, сумеет возвыситься над теми, кто этими страстями не обладает. Взгляни, например, на Бартелеми д'Орбана (того, который показывал мне гримасы). Когда он выступил в начале революции, он был более вооружен знаниями, нежели Барнав. Однако какая огромная разница между этими двумя людьми! Через десять лет перестанут говорить о Бартелеми д'Орбане, а пройдет сто лет -- и еще не перестанут цитировать Барнава как великого человека, скошенного на пороге юности. Ты уже сейчас замечаешь по тону, когда говорят: "господин д'Орбан" и коротенько произносят: "Барнав".
Последняя фраза в частном, семейном письме двадцатилетнего Бейля свидетельствует о горячности отношения к человеку Барнаву, а не политику Барнаву.
Когда под давлением грозных событий при дворе в 1787 году решились созвать "Совет Нотаблей", то есть знатных представителей дворянства, для суждения о важнейших государственных мероприятиях, молодой Барнав и Мунье полностью ушли в политику.
21 июля 1788 года в самом Гренобле движение захватило широкие круги буржуазии. По инициативе муниципалитета города собрались Генеральные штаты -- представители трех сословий провинции в замке Визиль, где коноводами либеральных буржуа выступили Барнавы -- отец и сын, вместе с Мунье сформировавшие негласный комитет, который внес предложение потребовать от короля созыва Генеральных штатов. К этому времени относится первая политическая брошюра Барнава, посвященная Визильскому съезду.
Мунье во время подготовки выборов в Генеральные штаты первый пустил мысль об удвоенном количестве представителей третьего сословия (то есть о равенстве числа членов третьего сословия и первых двух вместе). Когда 20 июня 1789 года королевский представитель объявил о роспуске Генеральных штатов[6] и депутаты третьего сословия собрались в зале Jeu de paume, Мунье предложил произнести клятву "не расходиться до окончания законодательных работ". В 1792 году Мунье, оставшись сторонником конституционной монархии, сложил добровольно звание депутата, удалился в Германию. Он там переждал бури и политические грозы, вернувшись на родину уже во время империи Наполеона, и тихо и незаметно дожил свой век.
Барнав, речами и письмами нанесший разительный удар старому французскому режиму, внезапно возгорелся чувствами преданности лично к королю и особенно к королеве. После 10 августа 1792 года он вместе с Ламетом был обвинен в переписке с двором, попал в гренобльскую тюрьму, потом предстал перед революционным трибуналом в Париже и был обезглавлен. В 1913 году в фамильном архиве Фрезернов-Пиперов нашли письма Марии-Антуанетты к Барнаву. Они показывают, что этот странный человек был пойман в ловушку и что Мария-Антуанетта тонко разбиралась в людях и умела скомпрометировать врагов монархии.
Но вернемся к биографии Бейля.
Наступил 1789 год. Собрались Генеральные штаты, объявили себя Национальным собранием[7] (17 июня 1789 года), постановили не расходиться, пока не выработают конституции (20 июня). А 14 июля народ взял приступом Бастилию. Разгорался революционный пожар, и искры его долетали до Гренобля. Анри с особенным волнением слушал все, что говорилось об этих событиях, потому что еще 7 июня 1788 года он впервые увидел кровь революционного народа.
В истории Дофинезского революционного движения этот день называется "днем черепиц". Из окон комендантского управления губернатор Клермон Тоннер видел, как с Эйбанских холмов спускаются толпы повстанцев со знаменами. Он выстрелил, два полка ударили в штыки, а горожане, взобравшись на крыши, снимали тяжелые черепицы и кидали их в солдат. С Новой улицы двигался отряд под командой унтер-офицера Бернадотта. Произошло кровавое столкновение. И маленького Бейля оттаскивали от окон, так как он не мог оторваться от страшного зрелища. В "Жизни Анри Брюлара" он подробно повествует об этом, замечая, что именно этот Бернадотт был сделан шведским королем. С пяти лет революция вошла в его жизнь и надолго стала повседневным бытом.
В судьбе ребенка происходит роковая перемена. Он осиротел не полных восьми лет от роду -- Аделаида Бейль умерла в 1790 году. Г-ну Шерубену Бейлю было в тягость возиться с детьми, управлять большим недвижимым имуществом и продолжать работу нотариуса и заслуженного адвоката гренобльского парламента. Он был еще не стар, когда скончалась его супруга. Крестьянки окрестных сел и деревень, ходившие на работу в Фюроньер, в Кле, в Эшелль, очень скоро испытали на себе тяжелые прихоти г-на Шерубена Бейля, который нелегко сносил положение вдовца. А затем в доме появилась тетка Серафия, сестра покойной супруги.
Незамужняя дочь доктора Ганьона, г-жа Серафия, как всегда называет ее Бейль в своих записках, по-прежнему звалась "мадемуазель", хотя, сначала негодуя и плача, а потом по привычке, она должна была занять при адвокате Шерубене Бейле место своей умершей сестры...
В семилетнем возрасте мальчик узнает такие стороны жизни, которые озлобляют и ожесточают душу. Шарканье ночных туфель из комнаты Серафии до кабинета отца, побои, наносимые слугам тяжелой рукой тетки Серафии, и кухонные сплетни, очень рано подслушанные, -- все это разрушает родительский авторитет и делает мальчика настороженным и насмешливым. Трудно биографу определить, что было тяжелее маленькому Бейлю -- смерть горячо любимой матери или равнодушие нелюбимого отца. Потеря матери ощущалась еще тяжелее потому, что отец никогда по-настоящему не был отцом.
Анри и его сестры были переселены, к их великой радости, в дом старого Ганьона. И с первых дней мальчик полюбил простор большого парка, расстилавшегося за пределами дома. По ступенькам крытой террасы, мимо пальм и агав, упиравших в стекла веранды свои толстые мясистые листья, он привык убегать с сестрами на левый берег Изеры и очень рано понял прелесть такого сиротства, при котором отец не мешает никаким ребячьим забавам.
В доме доктора Ганьона главные заботы о детях приняла на себя мадемуазель Елизавета, сестра доктора Ганьона, благородная, бескорыстная женщина, сухая, высокого роста, с ясными глазами и с тем особенным видом самоотречения, который является отличительным свойством людей, много страдавших непонятными и никому не нужными страданиями. Ее незлобивость расположила к ней внучат, которые нашли в ней постоянного защитника от тетки Серафии, военные действия против которой начались с первых дней сиротства. Бейль повел наступление как опытный стратег и великолепный "беспризорный" тактик.
У Серафии была подруга мадам Шенева, строгая дама, помешанная на католическом ритуале. Она считала своим долгом вмешиваться в воспитание Анри Бейля и его сестер. И вот маленький человек взбирается на чердак дедовского дома, спрятав под полою огромный кухонный косарь для колки древесного угля. И когда мадам Шенева проходит по тротуару, визгливым голосом окликая болонку, громадный металлический предмет, почти превышающий рост воинственного мальчика, низвергается сверху и вонзается в землю у самых ног госпожи Шенева[8]
Вечером заседает семейный трибунал. Г-н Шерубен Бейль в четвертый раз вынимает табакерку. Он задыхается от смеха и чихает в зеленый шелковый платок. А тетка Серафия, поднося костлявый кулак к картошкообразному носу маленького Бейля, в сотый раз повторяет, что из этого проклятого мальчишки может выйти только дорожный бригант и что его отвратительная жизнь несомненно окончится на виселице.
Произошел раскол, сестра Зинаида сделалась ярой сторонницей тетки. Сестра Полина подружилась с маленьким Бейлем. Бейль и Полина составили республиканскую партию. Зинаида выдавала все их разговоры, подслушивала, подсматривала.
Бейль в первоначальном наброске своих воспоминаний о детских годах записывает следующее:
"Я был отчаянный республиканец, что вполне понятно. Родители мои были крайними роялистами и ханжами...
В довершение всех бед я соорудил себе небольшое трехцветное знамя, с которым торжественно прогуливался один по необитаемым комнатам обширного нашего дома в дни республиканских побед... Меня подстерегали, ловили, обзывали "чудовищем". Родные плакали от бешенства, я рыдал от восторга. "Прекрасно! -- вскричал я однажды. -- О, как сладко пострадать за отечество!" Кажется, меня избили, что, впрочем, случалось весьма редко. Но самое главное -- в клочья разорвали мое знамя. Я решил, что я мученик за отечество, и пламенно возлюбил свободу... У меня было два или три изречения, которые я всюду писал. К большому моему огорчению, я их совершенно забыл. Они вызывали у меня слезы умиления. Вот одно, которое мне удалось вспомнить: "Жить свободным или умереть". Я предпочитал его, как более красноречивое, другому, которым обычно его заменяли: "Свобода или смерть!" Я обожал красноречие с шестилетнего возраста. Думается мне, отец, наверное, передал мне свое восторженное преклонение перед Жан-Жаком Руссо, которого затем проклял как антимонархиста".
Шерубен Бейль не только проклял Руссо, он тщательнейшим образом запирал книжный шкаф. Мальчик подобрал ключи и, расставляя тома Вольтера так, чтобы незаметно было освободившееся пространство, убегал с книгой куда-нибудь подальше, в тень платанов, и запоем читал Вольтера, Руссо, энциклопедистов.
А у деда можно было открыто читать том за томом "Энциклопедию" и даже -- с величайшим наслаждением -- трактаты Гельвеция.
Там были запрещенные и сожженные рукой палача книги, но там же была и "Эротическая Фелиция, или мои Фредены" -- книжка, повергшая мальчика в безумие эротической фантастики на целые месяцы. Но, как бы парализуя эти влияния, действовали другие впечатления: тихонько, с дедом, а иногда и один, мальчик входил в запущенные, вечно бывшие под замком комнаты любимой дочери доктора Ганьона -- Аделаиды Бейль. Лютня, портреты итальянских поэтов, ноты простонародных итальянских песен, слабый аромат когда-то живых и резких духов пробуждали воспоминания неизгладимые, но потерявшие контур, и образ матери вставал, как пленительное видение, которое давало защиту от тяжелых, отвратительных явлений жизни.
Об этих впечатлениях никому не говорилось; они впервые были записаны после возвращения с холма Яникула в Риме. Солнце заходило за Монте Альбано, в воздухе была восхитительная теплота, а пятидесятилетний Бейль вместе с ощущением невероятной радости жизни почувствовал, что жизнь прожита. Это было написано уже в 1832 году...
Среди детских воспоминаний Бейля резко выделяются упоминания о преподавателях. В двух-трех строчках рассказывает он первое впечатление о театре, где он видел корнелевского "Сида", но подолгу и с негодованием останавливается на тех людях, которые совершали дикий и отвратительный эксперимент над душой ребенка.
Ультраправый адвокат Шерубен-Жозеф Бейль, казалось, сорвался с цепи и, утеряв свою обычную лукавую расчетливость и практическое чутье, так яростно демонстрировал свою преданность королю и католической церкви, что друзья сочли необходимым предложить ему некоторую умеренность в высказывании взглядов, "ибо существует противоположная партия".
Новая французская конституция требовала от служителей церкви присяги. Священники восставали против "адова измышления". Они отказывались присягать и тайком уносили причастие; переодевшись, они ютились по частным домам и подвалам, приобщали графинь и старых маркиз, которые искали "священников, не оскверненных революционной присягой"; это длилось до тех пор, пока санкюлоты парижских революционных секций не выволакивали их из подвалов и не вешали на ближайшем фонаре. Такие неприсягавшие попы были обнаружены Бейлем, когда он по холодным и скользким лестницам, обитым железом, спустился в подвал собственного дома: он увидел, как грязные, засаленные люди с остатками пищи на небритых усах вылезали наверх, и услышал, как один из них сипло говорил любезности старой горничной г-на Шерубена. Этот священник -- аббат Райян -- волей отца сделался учителем маленького Анри Бейля, когда умер первый преподаватель латинского языка Жубер. Маленький худой человек с зеленоватым цветом лица и беспокойной ласковостью взгляда был воспитателем не только Анри Бейля, но и Казимира Перье, одного из реакционнейших министров при Луи-Филиппе. Этот период своей жизни Бейль называет временем райяновской тирании.
"В воспоминаниях об аббате Райяне нет ничего утешительного, -- пишет он, -- ничего, кроме уродства и грязи, и я уже не менее двадцати лет с отвращением отвожу взор от воспоминаний об этой ужасной эпохе. Этот человек мог бы сделать из меня негодяя, ибо он был превосходным иезуитом... Если бы его правила привились ко мне, я был бы теперь богат, но был бы негодяем, и меня не посещали бы очаровательные видения прекрасного, которыми часто бывает полно мое воображение...
Райян, совсем как министерские газеты наших дней, только и говорил нам об опасности свободы.
Я был мрачным, угрюмым, недовольным... Я ненавидел аббата, ненавидел отца как причину появления этого аббата. Но более всего я проникался ненавистью к религии вообще, к той религии, во имя которой меня терзали. Я доказывал моему товарищу по кандалам, робкому мальчику Ретье, что все, чему нас учили, было пустыми сказками... У нас была большая иллюстрированная библия в зеленом переплете с гравюрами на дереве. Что может производить на детей большее впечатление? А я был все время занят разыскиванием несообразностей, нелепостей, противоречащих честному и здравому смыслу, в этой бедной библии".
Единственный аббат, который оставил светлые воспоминания в памяти мальчика, -- аббат Шелан, особый тип вольтерьянского аббата: культурный почитатель античной поэзии, только по внешности служитель культа, но в душе эпикуреец-безбожник, любитель Мабли, автора "Республиканской истории Рима", почитатель Рейналя, одного из самых интересных людей эпохи Просвещения.
Приезды аббата Шелана были отдыхом для маленького Бейля. С ним можно было говорить о том, что Авраам, занимавшийся астрономией, был гораздо меньшим негодяем, чем все остальные библейские герои. Шелан спокойно и благодушно выслушивал изречения маленького ересиарха Бейля.
Мальчик находит в библиотеке имения Кле "Дон-Кихота" на французском языке. Бейль пишет: "Я смеялся до упаду над "Дон-Кихотом". Подумайте о том, что я не знал смеха со дня смерти моей бедной матери. Я был жертвой самого последовательного аристократического и религиозного воспитания".
За чтением книги "Брюсовские путешествия в Нубию и Абиссинию" также отдыхал от иезуитских мучений мозг мальчика. Брюс пробудил в маленьком Бейле любовь к точным наукам, к картографии, к математике. Бейль пишет: "Возникла гениальная мысль: математика откроет мне путь из Гренобля в открытый мир". Иезуит Райян хорошо знал математику и вселял в голову Анри не только сомнение в абсолютности ее истин, но и мысль о суетности светских наук вообще. Эвклидовская аксиома о непересечении параллельных линий была начисто разбита уже на первых уроках: было начато разрушение математических истин, которые должны были уступить место вере.
Геометр Луи-Габриэль Гро, посетитель местного революционного клуба якобинцев, вместе с уроками математики преподавал маленькому Бейлю самые крайние политические взгляды. Он рассказывал, как в одно прекрасное утро Париж остался без хлеба, как вооруженный народ сбил с ног королевскую охрану, как короля и королеву с наследником перевозили из Версаля в Париж при громких криках, что "ежели главный булочник с главной булочницей переедут в Париж, то, конечно, подвоз хлеба возобновится". Он рассказывал о том, как санкюлот надел на короля красный фригийский колпак, бывший знаком позора шатовьесского штрафного батальона, арестовавшего своих офицеров за кражу солдатских денег. Он говорил, что с этой поры красный фригийский колпак сделался головным убором революционного Парижа и что вместо белого бурбонского знамени с лилиями возник новый национальный флаг Франции: белый бурбонский цвет сделался третьим наряду с синим цветом города Парижа и красным цветом фригийского колпака.
Якобинец Гро вселял ненависть к королю, любовь к республиканской доблести римлян. Революционное законодательство уничтожило дворянские привилегии и превратило гигантский земельный фонд французской аристократии в национальную собственность, и старый Бейль почувствовал себя истым дворянином!
Каждый день, собираясь за обеденным столом перед наступлением сумерек и еще не зажигая света, тетка Серафия и старый Бейль вполголоса говорили: "Они никогда не посмеют выполнить свой гнусный приговор". В Париже Конвент судил короля за измену, за сношения с иностранными правительствами, начавшими войну против Франции.
Маленький Бейль отворачивался, чтобы скрыть свое негодование.
"Почему же не казнить короля, если он изменник?" -- думал он.
Наступил вечер 28 января 1793 года. Мальчик сидел в кабинете отца на улице Старых иезуитов. Приходили зимние сумерки, надвигалась январская ночь. При свете ламп Бейль читал "Манон Леско" аббата Прево, когда раздался грохот тяжелой почтовой кареты и мальпост, сотрясая звенящие стекла, промчался на постоялый двор. Это был лионский курьер.
-- Нужно пойти узнать, что сделали эти негодяи, -- сказал отец, вставая.
"Надеюсь, что предатель казнен", -- подумал я. Затем я стал размышлять о крайнем различии чувств моих и моего отца. Я нежно любил полки революционных солдат, в красивом строю шедших по Гренеттской площади. Я живо представлял себе предателя-короля, который хочет, чтобы этих молодых людей искрошили австрийские штыки".
Пока мальчик размышлял об этом, открылась дверь, зимний холод и пар ворвались в комнату. Вернулся отец.
"Я еще помню его в сюртуке из белого молетона, который он не снял, выйдя на улицу.
-- Конечно, -- сказал он с тяжелым вздохом. -- Они его убили.
Меня охватил прилив радости, один из самых сильных, какой я испытывал когда-либо в жизни. Читатель, может быть, найдет, что я жесток, но каким я был в десять лет, таким остался и в пятьдесят два года. Когда в декабре 1830 года этот наглый мошенник де Перроне и другие (министры реакционного Карла X, вызвавшие взрыв июльской революции 1830 года.--А. В.), подписавшие ордонансы, не были казнены, я сказал: "Парижские буржуа принимают свою душевную холодность за цивилизацию и великодушие..."
Я так был восхищен этим актом народного правосудия, что не мог больше читать "Манон Леско"-- один из наиболее трогательных романов".
Террор не был силен в захолустном Гренобле. Бейль вспоминал впоследствии о казни только двух человек -- священников-контрреволюционеров. Десятилетний Анри смело выразил свое восхищение этим актом, за что был наказан и отцом и ненавистной Серафией.
Двоюродный брат Бейля Ромен Коломб в записках говорит о политических колебаниях Бейля, о неясности его идеалов и стремлений. Подготовляя издание собрания сочинений Анри Бейля, господин Ромен Коломб стремился всячески измерить политическую революционность Бейля своей собственной гренобльской меркой. Вся последующая французская критика, а за ней многие русские историки и псевдоисторики шли по пути истолкования Стендаля как аристократа, бонапартиста, эстета и сноба.
"Анри Брюлар" -- автобиография Стендаля -- рисует нам детство Бейля совершенно иначе. Одиннадцатая глава рассказывает о том, как после опубликования "Закона о подозрительных" в город Гренобль осенью 1793 года приехали граждане Амар и Мерлино, представители народа. 10 декабря 1835 года Бейль записал:
"Это были два представителя народа, прибывшие в один прекрасный день в Гренобль и опубликовавшие через некоторое время список ста пятидесяти двух основательно заподозренных контрреволюционеров, а затем трехсот пятидесяти просто подозрительных лиц, взятых под наблюдение...
На мою семью опубликование этих двух списков подействовало, как удар грома".
С нескрываемым восторгом воспроизводит Бейль впечатление первых минут детской свободы, когда ненавистный контрреволюционер -- отец -- попал в тюрьму. Двадцать два месяца он числился в списках и сорок два дня провел в тюрьме.
Десятилетний мальчик, заложив руки за спину, заявляет отцу: "Амар внес тебя в список лиц, подозреваемых в том, что они не любят Республику. А я не сомневаюсь в том, что ты ее не любишь". При этих словах все покраснели от гнева, и меня чуть не отправили под замок в мою комнату. Меня бойкотировали, со мною не говорили. Я думал: "Это же настоящая правда -- то, что я сказал. Отец похваляется своей ненавистью к новому порядку вещей... Какое же он имеет право сердиться?"
Следующим актом своеобразной гражданственности десятилетнего Бейля было так называемое "письмо Гардона". Священник, снявший с себя сан, гражданин Гардон, всей душой отдавшийся революции, организовал детский батальон "Эсперанс" по типу спартанских военных школ молодежи. Военные игры, лагерные стоянки, дефилирование на площадях с песней Марсельского батальона -- все это произвело сильнейшее впечатление на молодого Бейля, которого тщетно старались не выпускать из комнаты. И вот он взял лист бумаги, не похожий на обыкновенные ученические листы, и от имени Гардона написал уверенным, взрослым почерком предложение своей семье послать юного Анри Бейля в Сент-Андре для зачисления в "Батальон надежды". Тетка Серафия поручила департаментскому писарю Турту сличение почерков. Бейль записывает это событие и новую ссору с отцом и теткой:
"Лучше я буду обедать в одиночке, -- сказал я им, -- чем с тиранами, которые все время ругаются".
Тираны все же вынуждены были начать обучение маленького Бейля в согласии с новыми законами Франции. Бейль поступил в Центральную школу, открытую в силу декрета Конвента 25 февраля 1795 года по плану, разработанному французским философом Дестютом де Траси. А в школьном президиуме к тому времени заседал основатель гренобльской публичной библиотеки, местный философ и дед Анри Бейля -- доктор Анри Ганьон.
"Начались пленительные годы моего обучения, -- писал Бейль, -- но в товарищах я нашел эгоистичных буржуа".
Анри вступил в школу в 1796 году. Революция уже пошла на убыль. Давно отгремел грозный 93-й год якобинской диктатуры. В 1794 году Робеспьер казнен, якобинская диктатура уничтожена. Молодые революционные армии уже отразили первые натиски интервентов, перешли в наступление и водрузили трехцветное знамя в Бельгии, Голландии, Италии. Восходила звезда Бонапарта. Буржуазия и утомлена и напугана размахом революции. Она хочет покоя и порядка, хочет разобраться в том, что успела захватить, чтобы мирно наслаждаться плодами победы. Крестьянство, его зажиточная верхушка в первую очередь, также жаждет передышки; феодальные повинности уничтожены, сеньоры прогнаны, земля захвачена. Ее нужно пахать... А беднота городов и деревень требует, чтобы весь урожай по твердым ценам отдавался государству... Нет, крестьянство на это не согласно. Оно переживает медовый месяц собственности, равно как и торговцы не хотят закона о "максимуме" цен на продукты.
Наступает период термидорианской реакции. Буржуазная контрреволюция торжествует победу над народными массами, над теми, кто своей кровью завоевал для нее победу, а отныне должен своим трудом доставлять ей наживу...
Белый террор -- расправа с якобинцами, с "бешеными", с цареубийцами -- свирепствует и в Париже и в провинции.
Наконец и самый Конвент, Конвент термидорианский, "очищенный" от якобинцев, от "Горы", прекращает существование, на смену ему приходит открытая форма буржуазной контрреволюционной диктатуры -- Директория (27 октября 1795 года).
И начался еще больший, чем в первые дни термидора, разгул неистовых спекуляций, вакханалия наживы на поставках, на продажах и скупке имуществ, на обесценении ассигнаций, на вздувании цен... "Эти ужасные санкюлоты достаточно насладились, теперь наш черед", -- и Париж покрылся игорными домами, шикарными притонами разврата, увеселительными заведениями, в которых уцелевшие представители старой знати, разбогатевшие откупщики, высшие чиновники во главе с самими "директорами" наслаждались жизнью...
Хотя Бейль писал, что в школе вместо благородных и самоотверженных товарищей он встретил сухих, черствых, расчетливых, эгоистических буржуа, но это не помешало ему в описываемые годы подружиться с Бижильонами. Анри, прозванный "Ходячая башня", позабыв застенчивость, влюбляется в сестру братьев Бижильонов -- Викторину, почти так же сильно, как был он влюблен в сестру Мунье, тоже Викторину (см. портрет, сохранившийся в рукописях Бейля). В позднейших записях он сам признает себя виновным в том, что оборвалась эта долгая хорошая дружба, прекратились поездки в долину Изеры. В деревенском доме Бижильонов, за ореховым столом, покрытым скатертью из грубого домотканого холста, подростки Бижильоны и Бейль ели сушеный виноград и непросеянный хлеб, одним словом "жили, как живут молодые кролики, играющие в лесу и мимоходом питающиеся молочаем".
Через год Бейль вызывает ученика, прозванного "Голиафом", на дуэль из-за эпиграммы. С заряженными пистолетами дуэлянты отправляются в соседний лес. Юные доносчики вызывают школьную администрацию, дуэль прерывается.
Двадцать вторая глава "Анри Брюлара" рассказывает:
"Весь Юг был взволнован осадой Лиона. Я был за Келлермана и республиканцев, мои родные -- за эмигрантов и Пресси". И далее: "Осада Тулона меня сильно волновала".
Но все это было в часы досуга. Основное время было занято подготовкой к выпускным экзаменам. С ними была связана надежда на отъезд из Гренобля.
Три года подряд, с 1796 по 1799 год, Бейль был увлечен математикой как наукой, "освобождающей от Гренобля", -- так по крайней мере сам он истолковывал для будущих читателей свои математические увлечения. Уменье чувствовать ярко, остро и непосредственно никогда не мешало ему мыслить стройно, логически и разумно. "La langue de la calcule"-- язык вычислений привлек Бейля гораздо раньше, чем язык литературных образов и эмоций. Ненависть к "здравому смыслу" как к сумме обывательских благоразумий давала ему возможность увлекаться вещами, достойными с точки зрения разума. Отсюда внутренняя собранность мыслей и чувств.
Бейль очень рано научился анализировать явления, исследовать подлинные мотивы человеческих действий и вносить элемент оценки в тот почти математический анализ, с которым он подходил ко всякому поступку или проявлению общественной энергии. Вот почему математика давала удовлетворение молодому Бейлю не только как средство в будущем избавиться от Гренобля, но и как "абсолютно точный источник истины, утоляющий юношескую жажду правды".
Но главную роль в формировании взглядов молодого Бейля еще в Гренобле сыграл один из замечательнейших людей тогдашнего времени -- Клод-Адриан Швельцер, принявший латинскую фамилию Гельвеций.
Бейль писал:
"Опорой для меня был лишь мой здоровый разум, веривший в книгу Гельвеция "Об уме". Я намеренно употребляю слово "веривший". Для меня, воспитанного под колпаком и горящего тщеславием, для меня, получившего свободу только благодаря поступлению в Центральную гренобльскую школу, для меня Гельвеций мог быть лишь совокупностью предвидения того, что я должен встретить в жизни".
Сочинение "De l'esprit" вышло в начале августа 1758 года и наделало столько шума, подверглось такому преследованию, как не многие книги.
Ни "Трактат об ощущениях" Кондильяка, ни книга "Человек-машина" Ламетри не напугали до такой степени королевскую Францию и римскую церковь, как замечательный трактат Гельвеция.
Уже самое начало трактата "Об уме", где Гельвеций говорит о том, что он предполагал составить теорию нравственности так, как составляется экспериментальная физика и другие науки, породило целую бурю негодования. А защита свободы мысли, права философа нападать на заблуждения в поисках истины не могла не вызвать ненависти иезуитов.
С точки зрения Гельвеция, две причины производят явления духовной жизни: физическая чувствительность и способность сохранять впечатления, полученные в результате ее. Эта способность есть человеческая память. Вот из этих чисто материальных свойств человеческого существа и развилось то, что называется у людей духом или умом.
Гельвеций проводит в дальнейшем разницу между животными и людьми как носителями элементов ума. Он указывает на то, что человеческая организация гораздо более совершенна, а ум есть самый совершенный вид материи. Гельвеций, посещавший естествоиспытателя Бюффона, использовал чисто бюффоновское различие между рукой и копытом для анализа отличия духовной организации человека от духовной организации животных, отстоящих друг от друга, как рука живописца от коровьего копыта.
Гельвеций полагает, что ложные суждения являются результатом или наших страстей, или нашего невежества. Страсти приковывают все наше внимание лишь к одной стороне предмета, который рисуется нашему воображению. Значит, влияние страсти -- это влияние элиминирующее, избирательное, в то время как невежество закрывает для нас предмет или целиком, или его основные свойства. Значит, в отличие от влияния страсти невежество делает нас пассивными в отношении предмета, а страсть -- повышенно активными лишь к одной стороне его. Однако Гельвеций указывает и на огромную положительную роль страстей, ибо страсти, облагороженные, служат источником великих подвигов, открывают нам силу, нужную для прогресса, обогащают наше просвещение, вырывают нас из объятий лени и инертности, удушающей лучшие силы нашего духа.
В основе первого рассуждения Гельвеция лежало замечательное заключение: "Заблуждение отнюдь не присуще природе человеческого ума". Он приходит к выводу, что все люди обладают умом, в основе своей правильным. Нет аристократических и плебейских истин, а есть универсальное равенство ума, при котором истины добываются большей или меньшей напряженностью вложенного умственного труда. В оценке тех или иных явлений единственной истиной является интерес.
Слово "интерес" понимается Гельвецием в широком и распространительном смысле. Интерес или выгода любой идеи -- это главное мерило и единственный способ определения ее ценности. Гельвеций говорит, что для всякого маленького общества понятие честности есть результат большей или меньшей привычки к полезным для этого маленького круга или маленького общества действиям. И не существует такого добра, которое люди любят ради него самого, равно как не существует такого зла, которое люди ненавидят просто потому, что это принято называть злом. Люди вовсе не злы, говорит Гельвеций, а подчинены своим интересам. В одной группе людей эти интересы усматриваются в одной форме связи явлений, действий и предметов, а в другой эта связь определяется иными элементами, "в зависимости от того, какая группа общества и какой класс берет на себя оценку добра и зла, нравственного и безнравственного, честного и бесчестного". И поэтому Гельвеций делает основной вывод, показавшийся чудовищным его современникам, хотя практически он выражал норму их поведения: "Нужно жаловаться не на испорченность людей, но на невежество законодателей, у которых всегда частный интерес преобладает над интересом широких человеческих слоев".
Путь, который Гельвеций определяет для человечества, -- это путь замены частного интереса интересом широкообщественным. Он говорит:
"Дух кружка, дух семьи, дух своего сословия способен истребить в душах граждан всякую любовь к благу общества, человечества и к родине. Но для понимания общечеловеческих интересов недостаточно субъективного благородства души, а нужны объективные знания человеческой природы. В ком глубокое научное знание сочетается с субъективным благородством -- этот компас человечества указывает путь его развития".
Не ограничиваясь этим сравнением с компасом, Гельвеций все общество человеческое считает кораблем перед бурей и, к великому ужасу своих современников, заканчивает свою тираду словами:
"Когда корабль застигнут долгим штилем и голод своим повелительным голосом определяет людям жуткий жребий, бросая который одни решают, кому быть жертвой других; одни избирают в пищу других, определяя, кто будет несчастной жертвой для остальных, -- тогда этих избранников голода, этих немногих убивают во имя спасения всех. И надо убивать без угрызения совести, ибо этот корабль есть эмблема всякого народа. Все становится законным и добродетельным, если преследует благо общей связи человечества".
Гельвеций полагает, что время неизбежно вносит огромные изменения как в мир физический, так и в мир нравственный. Под словом "добродетель" на самом деле можно понимать всего лишь желание всеобщего счастья. Что есть цель добродетели, красоты, как не общественное благо и не счастье массы людей? Однако часто преследуется польза одних за счет других. В основе законов, нравов и обычаев лежит польза экономическая.
Гельвеций приводит далее "перечень этнографических примеров". Он оправдывает жестокость старинных племен, которые доблестью считали то, что ныне считается варварством. Рисуя картину будущего человеческого счастья, Гельвеций проводит различие между добродетелью истинной и добродетелью предрассудка. Самой большой и самой опасной добродетелью предрассудка он считает порчу людей, происходящую от религии.
Но когда Гельвеций пытается создать положительный идеал, он оказывается гораздо слабее, чем в области критики. Замалчивая имена подлинных врагов человечества, Гельвеций только высказывает мысль о том, что "надо сорвать с них маску и показать в этих покровителях невежества тех подлинных негодяев, которые являются врагами человечества".
Глава III
18 брюмера 8 года, то есть 9 ноября 1799 года, Бонапарт, комендант Парижа, совершил государственный переворот и низвергнул так называемую Директорию, которая возглавляла правительство с 1795 года.
Бонапарт сделался первым консулом, то есть главою государства.
В день, когда эти события происходили в Париже, молодой Бейль, окончив с первой наградой Центральную гренобльскую школу, был уже на пути в Париж и, выйдя из желтой почтовой кареты, ожидал в немурском трактире перепряжки лошадей. В ушах у него еще звучали слова дяди Ромена Ганьона о любви женщин, на которую не следует особенно полагаться, о необходимости "объясниться в любви горничной, если изменила госпожа". Надавав целую кучу таких же советов племяннику, Ромен Ганьон сунул ему в руку два золотых луидора. Племянник благородно отказался и сел в желтый кузов огромного дилижанса, запряженного шестеркой. Большие почтовые рога из белого металла переплетались в узоре на дверцах. Наконец он вырвался из Гренобля!
Единственная привязанность, оставленная в Гренобле, это мадемуазель Кюбли, артистка, которая "пела своим милым слабеньким голоском" и, однако, разбудила в будущем Стендале ту любовь к музыке, которая никогда его не покидала. Бейль пишет прямо:
"С этого началась моя любовь к музыке, которая была, может быть, самой сильной и самой дорогостоящей страстью. Я сохранил ее еще в пятьдесят два года, и сейчас она сильнее, чем когда бы то ни было. Не знаю, сколько миль прошел бы я пешком или сколько дней просидел бы в тюрьме, чтобы прослушать "Дон-Жуана" или "Тайный брак"[9].
10 ноября 1799 года Бейль прибыл в Париж.
Глава 36-я "Анри Брюлара" начинается такими словами:
"Россе (знакомый Шерубена Бейля, под наблюдением которого ехал в Париж Анри) поместил меня в гостинице на углу улиц Бургонь и Сен-Доминик".
Далее описывается первый визит к Дарю, который был долгое время главным секретарем Сен-Приста, лангедокского интенданта. Ему было в то время шестьдесят пять лет. Он был уроженцем Гренобля. Бейль пишет, что "он искусно проплыл через годы революции, не позволяя себе ослепляться ни любовью, ни ненавистью. Это был человек без других страстей, кроме полезного тщеславия или тщеславной заботы о пользе. Я не мог различить, какое у него было из этих чувств, так как смотрел на него слишком снизу вверх. Он купил себе дом на улице Делилль, No 505, на углу Бель-Шас... Дарю встретил меня фразами о любви и преданности моему делу, фразами, от которых у меня сжалось сердце и я потерял способность речи".
Маленькая, сморщенная провинциальная старушка, его жена, по отзывам Бейля, была с ним очень вежлива и добра. Характеризуя ее, Бейль замечает:
"Я никогда не встречал существа, которое было бы до такой степени лишено небесного огня. Ничто на свете не могло вызвать в этой душе благородного и возвышенного волнения...
Эта малопривлекательная осторожность и благоразумие составляли характер ее старшего сына, графа Дарю, министра, статс-секретаря Наполеона, оказавшего такое влияние на мою жизнь...
Второй ее сын, Марсиаль Дарю, не отличался умом, но имел доброе сердце".
Бейль попал в Париж, когда термидорианская буржуазия довела страну до военной диктатуры. Директория не была в состоянии справиться и с непрерывно наглевшими роялистами, которые открыто готовили свои заговоры в пользу восстановления королевской власти, и с народными волнениями. Контрреволюционная буржуазия, боявшаяся возврата старой власти, особенно старых собственников земли, которою она завладела, а еще более боявшаяся народных масс, обманутых в своих надеждах и требованиях, увидела в Бонапарте спасителя. Париж праздновал медовый месяц освобождения от страхов перед народным восстанием и роялистским заговором. И благодарная буржуазия поднесла Бонапарту титул первого консула. В военных штабах вырабатывались планы новых захватнических походов, регистрировались колоссальные контрибуции, полученные от первых победоносных кампаний. В залах расставлялись вывезенные из лучших итальянских галерей картины и статуи; красивейшие итальянские манускрипты вместе с архивом иезуитской конгрегации были перевезены в Париж.
Бейль обо всем этом узнал, но, как часто бывает с молодыми провинциалами, не понял размаха событий. Если легко участнику похода лет через десять рассказывать о том, как на закате солнца загремели пушки и он, сам еще не понимая, что творится кругом, вошел с победителями в североитальянскую крепость и видел, как на бархатных подушках поднесли полководцу громадные заржавленные ключи от главных городских ворот, -- то довольно трудно было молодому и еще не оперившемуся птенцу понять, чем кончится завтрашний день Бонапарта. "А может быть, он провалится со всеми своими завоевательными планами?"
Анри приехал, чтобы поступить в Политехническую школу. Но он быстро забыл о ней и вместо экзаменов посещал театры, увлекался артистками, начал писать комедию и бросил ее, как совершенно бесцельную работу. Он начинал учиться живописи у Реньо, он переживал свои первые театральные увлечения у Дюгазона. Все это делал он как дилетант, наспех, необстоятельно; это были поиски содержания жизни молодого неопытного человека. Неожиданно его постигла тяжелая болезнь, нечто вроде пневмонии. Парижская осень, слякоть, безалаберность одинокой жизни на четвертом этаже в маленькой комнатке, продуваемой со всех сторон, дали себя знать. Одним словом, Бейль не появлялся ни у родных, ни у знакомых несколько недель. Наконец Марсиаль Дарю, остроумный и циничный юноша, пришел навестить пропавшего кузена. Он сообщает ему разные новости. Говорит о том, что его брат граф Дарю лихорадочно работает вместе со всем штабом, тайно подготовляя новую кампанию. Это решило участь Бейля.
Он уже давно переживал мучительное разочарование. "Как только я бывал один и спокоен и избавлялся от своей застенчивости, возвращалось это острое чувство: "Так это и есть Париж?"
Это означало: то, что я желал в течение трех лет как высшего блага, чему я пожертвовал тремя годами своей жизни, тяготит меня... Ужасным вопросом, разобраться в котором у меня не хватало ума, было: где же на земле счастье? А иногда я приходил к такому вопросу: есть ли на земле счастье?"
Услышав от Марсиаля о том, что он намерен принять участие в новом походе, юноша быстро принял решение.
Я скоро должен родиться, как говорит Тристрам Шенди, -- пишет Бейль, -- и читатель скоро освободится от моего младенчества.
В один прекрасный день Дарю-отец отвел меня в сторону, и я затрепетал; он сказал мне:
-- Мой сын отведет вас в военное министерство, где вы будете работать вместе с ним в канцелярии".
Без всякой пощады к самому себе Бейль описывает первые дни в военном министерстве, где в конце сада росли жалкие, коротко подстриженные липы, под которые министерские чиновники отправлялись за нуждой. "Дарю усадил меня за рабочий стол и велел переписать отношение". Бейль сделал орфографическую ошибку, описанную впоследствии в романе "Красное и черное" как ошибка Жюльена Сореля. Дарю был в ужасе.
Бейль очень скоро постиг тайны канцелярской работы. И, надо отдать ему справедливость, он скромно умалчивает о своих заслугах и много говорит о своих недостатках парижского периода. Только мельком мы узнаем, что он все свои досуги использовал для тщательнейшего изучения Шекспира и Ариосто. После этого он по-новому стал смотреть на людей и на человеческий характер. Бейль обращается к читателю: "Промахи существа, жившего в 1800 году, -- это открытие, которое я делаю по большей части только тогда, когда пишу об этом". И далее, с видом мудреца, Бейль делает отметку: "После стольких лет и событий я помню только улыбку женщины, которую я любил. Недавно я забыл цвет мундира, который я носил. А знаете ли вы, благосклонный читатель, что такое мундир в победоносной армии, которая, как армия Наполеона, является единственным предметом внимания всей нации?"
Он во что бы то ни стало будет участником похода 1800 года. Марсиаль Дарю -- помощник смотрового инспектора. В Дижоне формируется Резервная армия Бонапарта под командой Брюна. Марсиаль Дарю послан туда с определенными поручениями. Что же касается Бейля, то он сам не знал, в качестве кого он отправляется в Резервную армию Бонапарта. Он выехал из Парижа 7 мая 1800 года, миновал Дижон, не застав там ни одного солдата, и поспешил в Женеву, где новоиспеченный военный герой совершил невоенный акт поклонения дому Руссо.
Бейль ехал на лошади, брошенной в пути графом Дарю, и опаздывал, потому что ему приходилось ждать выздоровления этого Россинанта.
Капитан Бюрельвилье, случайный попутчик, помог Бейлю не свалиться в озеро на опасной дороге. На протяжении остального пути он старался совершенствовать верховую езду Бейля.
-- Что же бы вы сделали, если бы собака-дворянин бросился на вас? -- спросил капитан однажды.
-- Я выстрелил бы в него.
После такого признания дружба окрепла.
В семнадцать лет и четыре месяца Бейль совершил переход через Сен-Бернар, не замечая, что во всех комических эпизодах его первого вступления в армию было гораздо больше героического, чем в фальшивых батальных картинах Ораса Верне. Его опьяняли и веселое небо, и Итальянские Альпы, и новый язык, и весь ослепительный блеск вновь открывающейся перед мальчиком жизни. Как во сне прошли дни и часы перехода через Альпы, и, нагнав французскую Главную квартиру, Бейль в тот же день попадает на фронт[10].
Вот она, линия огня! Мелкий кустарник, река, широкая долина, на другой стороне низкие дома, -- это крепость.
Какая крепость? Небольшие кирпичные стены, а вокруг мирная и веселая североитальянская картина. Направо дорога, по которой растянулся кавалерийский полк и пылит, пылит... А впереди ничего -- ни человека, ни зверя. Куда свернуть?
В эту минуту со свистом, шумом и грохотом рядом с лошадью Бейля взлетает кустарник, затем второй, третий. Лошадь шарахается в сторону. Кавалерийский эскадрон рассыпается по полю. Откуда-то бегут люди в высоких киверах, держа ружья под самый штык. Оказывается, кирпичные стены по другую сторону реки выбрасывают огонек за огоньком.
"Неужели это и есть бой? -- думает Бейль. -- Неужели я участник сражения?"
Дорогу ему перегораживают бегущие через поле люди. Горная артиллерия быстро располагается на позиции в нескольких шагах от Бейля, и какой-то человек, поднося набалдашник хлыста к его носу, кричит ему:
-- Убирайся к черту, мерзавец, пока тебя не растоптали!
Вечером в палатке генерала Мишо -- насмешливые взгляды офицеров и полное недоумение Бейля: "Неужели я был под огнем? Неужели это была битва?"
Но, судя по тому, что он находится во взятой крепости Бард, конечно, это была битва.
Австрийцы под командой генерала Вукасовича, отброшенные к востоку от Минчио, и австрийцы под командой генерала Меласа, бросившие Геную в поспешном отступлении, встретили отряды французского генерала Ланна, который соединился с Мюратом под Страделлой. Тридцать две тысячи французов на реке По и двадцать тысяч под Страделлой совершили блестящую операцию замыкания австрийских корпусов в сплошное кольцо. Ланн разбил вдвое сильнейшего противника у Монтебелло. Но зато сорок тысяч австрийцев с двумястами орудий, обманув Бонапарта, прошли Бормиду и приблизились к речке Фонтанэ в том месте, где у Ланна едва насчитывалось шестнадцать тысяч человек. Ланн потерял деревушку Маренго, когда Бонапарт с четырьмя с половиною бригадами из своей консульской гвардии внезапно приблизился к месту боя.
14 июня 1800 года Бейль с высокого холма наблюдал удивительное зрелище: восемьсот гренадеров у Кастель-Черьоло с поразительным спокойствием сдерживали натиск превосходной австрийской конницы. Генерал Дезэ, услышавший пушечную пальбу, перебросил шесть тысяч человек, и продолжение битвы было настолько захватывающим, что юный Бейль при каждом известии чувствовал, если не понимал, значительность развертывающейся картины.
Дезэ был убит. Как пламя по пороховому шнуру, прошла эта весть по фронту и довела французских солдат до озверения.
Битва при Маренго закончилась полной победой: австрийцы потеряли двенадцать тысяч человек, французы-- семь тысяч. Мелас, как лисица в капкане, пытался еще раз укусить Бонапарта, но сдал свою шпагу и подписал Александрийскую конвенцию. Австрийская армия удалилась с военными почестями за линию Минчио.
Бейль отмечает трудность понимания картины боя для всякого "глазеющего". Действительно, зрительное впечатление человека, не знающего хотя бы приблизительно расположения сил своих и противника, всегда сводится к впечатлению бестолковой, беспорядочной кровавой суетни. Это впечатление он впоследствии передал очень красноречиво, указывая при этом на господство элемента случайности в самой организации битв. Но в штабе, прочитывая сводки, приказы, бюллетени Главной квартиры, Бейль усваивал общую картину боев.
Крепости падают одна за другой. Французы подходят к Милану. "Однажды, въезжая в Милан чудесным утром, в трех шагах от себя, слева от моей лошади, я увидел Марсиаля...
-- Мы думали, что вы погибли, -- сказал он мне.
-- Лошадь заболела в Женеве, -- ответил я, -- и я выехал только...
-- Я сейчас покажу вам дом, он в двух шагах отсюда".
Так произошел въезд Бейля в Милан -- город, которому суждено было сыграть огромную роль в его жизни.
Женщины в цветных платьях, дети с цветами, ликование Милана по поводу изгнания австрийских оккупантов[11], невероятное напряжение молодых надежд и гордости в сердце -- таковы были первые впечатления Бейля.
Спустя тридцать восемь лет он передал их в первой главе одного из лучших романов XIX века -- "Пармская обитель".
"15 мая 1796 года генерал Бонапарт вступил в Милан во главе молодой армии, которая только что перешла через мост Лоди и возвестила миру, что по истечении многих веков Цезарь и Александр обрели себе преемника...
В средние века миланцы были храбры, как французы времен Революции, и удостоились видеть свой город снесенным до основания германскими императорами. С тех пор как они превратились в верноподданных, самым важным делом для них стало печатание сонетов на платочках из розовой тафты по случаю свадьбы какой-либо девушки из знатной или богатой семьи. Года два или три спустя после этого знаменательного события своей жизни такая девушка обзаводилась постоянным, общепризнанным поклонником; иногда имя будущего чичисбея, выбранного заранее семьею мужа, занимало почетное место в брачном договоре. Переход от этой изнеженности к глубоким чувствам, вызванным неожиданным прибытием французской армии, был очень резок. Скоро создались новые, страстные нравы. 15 мая 1796 года целый народ понял, что все уважавшееся им дотоле было в высокой степени смешно, а иногда отвратительно. Уход последнего из австрийских полков ознаменовал собою падение старых идей; вошло в моду рисковать жизнью. Все увидели, что после стольких веков лицемерия и пресных чувств счастливым можно было стать, только полюбив что-нибудь с истинной страстью и научившись при случае рисковать жизнью. Благодаря ревнивому деспотизму, тянувшемуся со времени Карла V и Филиппа II, ломбардцы были погружены в глубокую тьму; они низвергли их статуи и вдруг почувствовали себя залитыми светом. В течение последних пятидесяти лет, в то самое время, когда "Энциклопедия" и Вольтер гремели во Франции, монахи внушали доброму миланскому народу, что учиться грамоте или чему-либо иному было бесполезным трудом и что достаточно исправно платить десятину приходскому священнику, правдиво рассказывая ему при этом свои грешки, чтобы почти наверное обеспечить за собою прекрасное место в раю. Чтобы окончательно расслабить этот некогда столь грозный народ, Австрия за дешевую плату уступила ему привилегию не поставлять рекрутов в армию...
В мае 1796 года, три дня спустя после вступления французов, молодой сумасбродный художник-миниатюрист по имени Гро[12], знаменитый впоследствии и прибывший в город вместе с армией, услышал в кафе Серви, тогда модном, о подвигах эрцгерцога, отличавшегося к тому же чудовищной тучностью; он взял список мороженых, напечатанный на листе скверной желтой бумаги, и на обороте нарисовал толстого эрцгерцога: французский солдат прокалывал ему штыком брюхо, откуда вместо крови сыпалось неимоверное количество зерна. То, что называется шуткой или карикатурой, не было известно в этой стране лукавого деспотизма. Рисунок, оставленный Гро на столике в кафе Серви, показался чудом, упавшим с неба. Он был выгравирован в течение ночи, и на следующее утро было распродано двадцать тысяч экземпляров.
В тот же день на стенах было расклеено объявление о военной контрибуции в шесть миллионов, взыскиваемой для надобностей французской армии, которая, выиграв шесть сражений и завоевав двадцать провинций, нуждалась только в башмаках, панталонах, мундирах и шляпах" (глава 1).
События, описанные в романе "Пармская обитель", происходили за четыре года до появления Анри Бейля в Милане. Это был второй приход французов. Опыт первого пребывания Бонапарта в Италии еще не научил итальянских патриотов правильному отношению к французской оккупации. Правда, то были времена республики и Конвента. Италия надеялась из рук революции получить свободу и национальное объединение. Эта большая и прекрасная страна, населенная людьми, говорившими на одном языке, была раздроблена. Более двадцати государств расположились на ее территории. Австрия с Габсбургами, Франция и Испания с Бурбонами превратили Италию в убежище для "безработных" принцев Европы. Посредине полуострова стоял город, гордо именовавшийся "древней столицей мира". Это был Рим, и в нем на троне сидел старик в трехъярусной золотой шапке и в богатых одеждах, разукрашенный, словно мексиканская птица; он назывался наместником Христа на земле и со всех пяти частей земли собирал приношения, так как католики всех стран считались сынами римской церкви и должны были платить, платить без конца...
Римский папа был и светским государем. Один из семидесяти кардиналов, окружавших папу, был губернатором Рима, другой -- полицейским комиссаром.
Отдельные части Италии были разгорожены таможенными границами. Иные города были разделены надвое речкой, ее австрийские власти объявляли границей, и население не имело права переходить ее, хотя домашняя птица у всех на виду безбоязненно нарушала границы.
Все власти и все государи налагали такие таможенные сборы на вина, хлеб и другие продукты, что в Тоскане выливалось по триста тысяч бочек виноградного вина в реку, ибо продать его в Италии не было никакой возможности из-за таможенных поборов и налогов.
Эта система разрушила хозяйство страны и разорила ее население.
Итальянец Филанджьери, экономист, написал трактат под названием "Экономические законы", требуя уничтожения феодальных отношений, реформы государственного управления, аннулирования таможен и рисуя планы многих других преобразований.
Сначала Италия встретила французов в 1796 году как избавителей. Итальянцы еще помнили декрет Конвента 15 декабря 1792 года, который обязывал французских генералов уничтожать феодальный строй и монархию и устанавливать свободу, равенство и братство, уничтожать религиозный гнет, изгонять помещиков и дворян. Наполеон в 1796 году все это обещал итальянцам, и даже больше: он присоединил клятвенное обещание привести Италию к единству и провозгласить ее самостоятельной державой. Итальянцы еще не знали, не понимали, что французская буржуазия уже стала контрреволюционной силой.
Комендант форта на маленьком венецианском островке неосторожно обстрелял французский корабль, еще более неосторожно вошедший в мирные воды Венеции. Патриции Венецианской торговой республики получили от французского генерала Бонапарта страшный ответ на свою просьбу о помиловании республики:
"Дряхлый лев святого Марка не может ждать от меня пощады. Я не хочу ваших попов, я не хочу вашей инквизиции, я не хочу вашего развратного сената. Я буду Аттилой для Венеции. Все правительства Италии устарели, и им пора рухнуть".
Венецианский дож докладывал республике о Бонапарте: