Вильбрандт Адольф
Поток жизни
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Вильбрандт Адольф
(перевод: Без указания переводчика) (
yes@lib.ru
)
Год: 2000
Обновлено: 13/01/2026. 211k.
Статистика.
Роман
:
Проза
,
Переводы
Проза
Иллюстрации/приложения: 2 штук.
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Русский перевод 1932 г. (без указания переводчика).
Полный текст!
Адольф Вильбрандт.
Поток жизни
Роман
Издательство Марабу
Харбин, почтовый ящик 291
1932
I
.
-- Итак, будьте здоровы! -- сказала фрау Каролина своим несколько болезненно-слабым голосом и протянула дирижеру свою бледную руку. -- Доставьте же нам осенью удовольствие снова видеть вас в Мюнхене.
Гарри Унгер поклонился и поцеловал ее руку. Его красное лицо казалось здоровым за двоих, оно сияло подле ее слабо окрашенного, нежного, как ясная вечерняя заря, лица.
-- Итак, с Божией помощью, я оставляю вам моего Эдмунда здесь и отправляюсь в горы одинокой сиротой. Собственно, я не особенно удивляюсь, что он остается сейчас здесь: порядочным путешественником по горам он никогда не был! С мешком за спиной он выглядит, как будто у него горб. И потом, это комическое пристрастие, которое он питает к долинам!
-- Долины музыкальны, -- сказал Эдмунд, улыбаясь.
Фрау Каролина положила свою руку на руку Эдмунда:
-- Я ему очень благодарна, что он хочет в течение двух недель составить общество своей старой подруге. Для меня долина тяжелая необходимость; горы меня не любят. Надеюсь, он не будет скучат с больной старухой и маленькой Циллой.
-- Фрейлейн Цилла не маленькая, а симпатичной средней величины, а фрау Каролина не старуха, слишком только много охает. Однако, пора, Гарри! Поезда не ждут. Черт меня побери, если я сейчас не пойду и не провожу тебя до вокзала!
-- Черт тебя побери, если ты это сделаешь! -- дирижер оттолкнул от себя обеими руками невысокого и худощавого Эдмунда. -- Вздумай еще на старости лет! Прощаться на вокзале я не желаю. Мы попрощаемся здесь. Немцы мужчины расстаются так!
Он взял обе руки Эдмунда и пожал их. Своими маленькими серыми глазами он посмотрел в большие черные глаза Эдмунда; при этом, однако, его взгляд сделался теплее, нежнее, чем он хотел; теперь это был только самый близкий человек.
-- Старик! -- произнес он еще раз.
Он попрощался со всеми в последний раз за руку и пошел.
Все трое молча смотрели ему вслед. С террасы отеля он вышел на улицу и тотчас повернул на мост, ведущий через Инн к вокзалу. Мешок на его широкой спине освещался лучами вечернего солнца; у него в руке была палка, и он размахивал ею. За первыми домами на том берегу он скоро исчез.
Эдмунд Голланд опустился на стул перед столом, покрытым белой скатертью, за которым они вместе с уехавшим Гарри прежде ужинали.
-- Да, -- сказал он с громким вздохом, -- этот музыкант мог прекрасно прожить с нами здесь, в музыкальной Куфштейнской долине, на этой идеальной террасе, над шумящим Инном. Но ему нужно лазить, лазить. Ему нужно бродить по дорогам, где никакая мысль не может прийти в голову, кроме как: "Как забраться кверху, как спуститься вниз?.
"Однако, я хотела бы лазить по горам!", думала Цилла.
-- Право, не знаю, -- заметила фрау Каролина, -- почему вы Куфштейнскую долину называете музыкальной?
Со светлой улыбкой на юном лице Эдмунд ответил:
-- Но, дорогая моя, это ведь грандиозная оркестровая музыка, целая симфония! С бесконечного Мюнхенского плоскогорий прямо в горы и сейчас же налево -- Королевские горы, природа, величие, сказочные меловые Альпы, как будто бы вы уже среди самых гор. А внизу прелестный контраст, это
adagio
-- эти зеленые лужайки; там мощно звучит чудное, серьезное
andante
-- прекрасный Инн с его чудными голосами. Нет, против этой долины вы мне ничего не говорите!.. А прямо посреди ее Куфштейнская крепость на своей серой скале; она-вдруг задорно, как гениальное
scherzo
, появляется перед вами над зеленой поверхностью, почти что из самого Инна. Откуда бы вы ни пришли, всегда стоит скала с крепостью там, -- как будто это центр мира, -- великолепная идея! Наконец, Final -- вверх по реке, на юге, даль, а за нею снова даль -- синие и фиолетовые горы -- Альпы, за Альпами... Какое-то влечение в эту даль, предчувствие, бесконечность. Чего же вы еще хотите? Это величественная музыка.
"Как увлекательно он говорит", думала Цилла. Она слушала его с таким удовольствием! Со своими поседевшими курчавыми волосами и еще совершенно черной бородкой, он был таким цветущим для всякого возраста.
Фрау Каролина, любившая противоречить его пламенным речам, покачала головой.
-- Нет, я не нахожу, чтобы Куфштейн...
Но он уже перебил ее:
-- А доказательство, что местность музыкальная, я испытываю это на себе. В Лейпциге мне ничего не шло в голову; ей Богу, просто срам! Этот добряк Гарри Унгер -- золотой человек, один из лучших людей, но иногда чрезвычайно злил меня, когда клал на плечи свою тяжелую, широкую лапу: "Ну, Эдмунд, где твоя музыка?" -- "Утонула в Плейсе", ответил я ему как-то раз; в другой раз говорю: "Утонула в Эльстере". Лейпциг не моя атмосфера. Здесь, в Куфштейне, дело сразу пошло! Да, и вот что приходит в голову: когда я сегодня после обеда возвращался с Гарри из Шпархен по верхней дороге, по горе, там чудно, прекрасные виды, масса скамеек, там мы немного посидели и помечтали, и вдруг мне пришли в голову две мелодии: тетя и племянница.
-- Что это значит? -- спросила фрау Каролина.
Эдмунд улыбнулся, как бы застенчиво, и сказал:
-- Ну, ведь вы тетя, а фрейлейн Цилла племянница. У меня явилась мысль: "Как бы выразить вас обеих музыкой?". Видите, как возбуждает меня Куфштейн! И вот я тогда спел про себя две мелодии: нежная, несколько пессимистическая, элегическая тетя в миноре, жизнерадостная, любящая спорт племянница в мажоре. Музыка, обрисовывающая характеры, ново в высокой степени! Но, может быть, из этого выйдет и дуэт; да, кто знает, быть может, выйдет и опера!
Каролина улыбалась.
-- Меня радует, что вы так добры и продуктивны, и веселы, и что при этом и мы вам помогаем.
-- Да, это нас делает гордыми! -- вставила Цилла. -- И вы потом нас напечатаете?
-- Очень может быть, -- весело ответил Эдмунд. -- Нужно только посмотреть, что из этого выйдет.
Цилла вспыхнула.
-- О, только издайте нас! Меня вообще недавно удивило -- у тети есть ваше последнее напечатанное произведение:
Opus 22
. Последний! Я совершенно не хотела этому верить. Больше действительно нет?
Он покачал головой.
-- У других так много, гораздо больше. И я думала, что вы...
-- Дорогая фрейлейн Цилла, я не Бетховен, но и не посредственный кропатель; лучше чересчур "слишком мало", чем хоть только капля "слишком много". Я всегда думал: сделай из своей жизни один хороший
opus
, на много
opus
'ов ее не хватит! И будь хорошим, самым лучшим учителем пения...
-- И они говорят, что вы самый лучший, -- перебила его фрау Каролина.
Скромный Эдмунд казался чуть ли не раздраженным:
-- Ах ты, Боже мой!
-- И потом, среди ваших
opus'
ов
ведь, однако, и большие вещи. Ваши обе оперы... Почему вы, собственно, не пишете больше опер? Ведь обе имели такой прекрасный успех. И знатоки говорили: "Он способен на большее"; итак, давайте же нам давайте же скорее это большее.
Эдмунд поклонился.
-- За этот благоухающий фимиам приношу искреннюю благодарность! Да, опера. Конечно, мог бы. Но не такую, как прежде, нет, совершенно другую. Ни как у Вагнера-отца, ни как у Вагнера-сына, и совершенно не в духе оперы. Для следующего
opusa
--
opus
23 -- у меня есть нечто в уме, чего еще никто не написал; один человек пробовал, один француз; но я хотел бы подняться еще выше!
-- Куда же? Что вам нужно?
-- Жизнь, фрау Каролина! Жизнь, поток жизни! Взгляните вниз на Инн, как он шумит там. Божественно хорошо! Инн!
Символ вечного движения жизни!
-- Причем же тут Инн? -- спросила Каролина, мысленно покачивая головой. Полет мыслей Эдмунда Голланда был для нее часто слишком смелым и странным.
-- В нем бушует жизнь! Когда смотришь на него так близко... Вы хотели перед этим сказать что-то против Куфштейна; но помилуйте как это можно, когда сидишь на этой террасе так прямо рад Инном! Он с шумом течет.
Возле самой стены и потом под мостом; эта терраса отеля "Post" в Куфштейне, -- ведь это нечто единственное в своем роде! Утром, в обед, вечером, -- здесь всегда одинаково прекрасно. Удивительный мальчик Инн; я знаю его с малых лет, т. е. с самого его истока: когда он падает со скалы в Верхнем Энгадине при Махоя, сейчас же образует четыре озера, четыре вариации в
anda
nte
и в
adajio
на тему
allegro
"Инн",
Фрау Каролина уколола:
-- Но вы, собственно, хотели говорить о своем opusi 23.
Эдмунд внимательно посмотрел на нее и ответил:
-- Ну да! О нем я говорю. Поток жизни, как бушует современная, новейшая жизнь; объять это музыкальной драмой, уложить в человеческие голоса и инструменты -- вот моя мечта! Не боги или герои, феи, Гензель или Гретель -- люди в обыкновенных платьях, как и мы; только переживать они должны то, что подсказывает сердце, не преступления или убийства, а то что происходит в душе полных жизни, искренних людей, что день приносит. Лучше всего, когда я это сам переживаю.
Эдмунд улыбнулся.
-- Тогда я имею это из первых рук!
-- Когда вы это сами переживаете?
-- Да; поранить сердце и потом вспомнить о том, что ты музыкант, и положить на музыку и заставить петь, а следовательно, заставить ликовать, плакать, преображаться --это представляется мне удивительно прекрасным!
-- Милый вы, хороший, Эдмунд...
-- А что?
Фрау Каролина ласково улыбнулась:
-- Не слишком ли вы стары для этого?
-- Ба! -- Эдмунд наполнил свой пустой стакан красным тирольским из полулитровой бутылки и выпил. -- Седые волосы и пятьдесят пять лет не изменяют дела. Чтобы создать свой
opus 23
, я каждый день готов еще что угодно пережить! Но это я ведь только так помечтал. Я беру ведь только то, что мне по силам. Я жду только, уж так давно, хоть частицу прекрасного жизненного потока; Инн прийти не хочет.
-- Г-н Голланд, я не вполне понимаю, -- кротко произнесла Цилла. -- Из того, что так обыденно, разумеется, вполне современно, с современными костюмами, вы хотите написать музыкальную драму, которую можно будет петь так же, как оперу?
-- О. да, фрейлейн Цилла, петь с начала до конца; речитатив и арии, и дуэты, и трио, все, что вам угодно, только будь это современно постольку, поскольку подобает этому. -- Эдмунд улыбнулся. -- Ваша тетя не считает меня способным к тому, чтобы я мог сам пережить подобное событие; конечно, я выгляжу дядюшкой. А ваша тетя, хотя еще так молода и красива.
Каролина закончила его фразу, разрезая рукой воздух:
-- Вполне и навсегда удалилась на покой!
-- Удалилась на покой, -- продолжал Эдмунд. Но вы, фрейлейн Цилла! Вам девятнадцать лет! Сделайте же что-нибудь для бедного музыканта, переживите драму.
-- Ради Бога! -- сказала тетка, встала и взяла со стола свои перчатки и книгу. -- Подстрекните мне девушку, вы, ищущий приключений эгоист. В фамилии Мооров нет событий... Сыграйте лучше на рояле свои мелодии и мотивы, которыми вы хотите нас охарактеризовать; вот тоже характерная для вас идея. Любопытно, как вы это сделали. А потом я со своей головной болью пойду спать.
Эдмунд только пожал сочувственно плечами; что он мог еще сказать о ее головной боли, которая у нее была почти каждый день? Они вошли- через террасу в дом и, пройдя большую столовую, вошли в небольшую комнату, в которой стояло пианино; Эдмунд и прежде играл на нем, Каролина, любившая пианино -- также. Он сел, подобрал мысленно ряд аккордов и, шутливо преувеличивая, однако, тонко и нежно, проиграл довольно обдуманную мягкую мелодию пессимистического, элегического характера.
-- Это вы, -- сказал он затем, юмористически сухо, серьезно вскинув черными глазами на фрау Каролину.
-- В самом деле? Это я?
Фотографически верно!
Затем он побежал по клавишам коротким веселым каприччио, в котором полу- скрывалась грациозная мелодия.
-- Фрейлейн Цилла Моор, -- сказал он после этого, -- из дома Моор, в котором нет событий, но много спорта, по крайней мере, у этой фрейлейн. Езда верхом, управление лошадьми, катанье на коньках, катанье на велосипеде, игра в лаун-теннис, гимнастика -- что еще?
Цилла не отвечала.
-- Гребля плавание, танцы, -- продолжала вместо нее тетка. -- О, этот сорванец знает еще больше таких искусств, не дающих куска хлеба; не говорила ли я вам вчера еще больше? Сейчас я не могу вспомнить.
Она села за рояль, когда Эдмунд встал, и попробовала передать то, что он сочинил на нее, но остановилась на первых же тактах. Она перешла на другую, хорошо знакомую мечтательную мелодию, которую она играла вполголоса.
Эдмунд бесшумно прошел через комнату к окну; Цилла последовала за ним. Настолько тихо, чтобы тетка не могла ее услышать, она, имея его перед собой в профиль, говорила ему:
-- Вообще, г-н Голланд, вы ведь меня знаете очень мало; всего ведь только пятый день. И поэтому ваша музыка на меня -- это не я.
-- Как так, не вы? -- он обернулся и посмотрел, ей в лицо, на которое он всегда смотрел с удовольствием: нежный, желтоватый цвет лица, ее своеобразно прищуренные бархатные карие глаза, волнистые темные волосы шли к молодой девушке. -- Но ведь вы поклонница спорта?
-- Можно ведь, однако, в одно и то же время быть и иной, -- загадочно возразила она. -- Нельзя так просто смотреть на жизнь!
-- А вы думаете, что можно наскочить только на дерево? Или свалиться только в канаву?
Она не отвечала; ее левое плечо приподнялось. Фрау Каролина продолжала играть свою старую мелодию.
-- Что это значит, фрейлейн Цилла? -- спросил он. -- Вы молчите очень мило, но я этого не понимаю.
-- Ах, я бы хотела только... Вы принимаете мои слова недостаточно серьезно.
-- Разве? Дорогая вы моя, это только так кажется, это моя глупая привычка болтать попустому. Ваши в высшей степени серьезные глаза, я ведь их вижу. Только потому, что ваша тетя Каролина говорила...
-- Ах тетя! -- понизив голос, ответила Цилла. -- Она ведь не знает... другим ведь не рассказывают, когда переживают это. Вчера вечером вы говорили о судьбе и как она определяет человека. Я тоже уже...
Она снова замолчала. Ее лицо, такое молодое и округлое, напоминало закрытую книгу.
Он смотрел на нее с тихим удовольствием, он любил такие характерные головки.
-- Знаете, я рад этому, -- медленно произнес он, глядя ей прямо в глаза. -- Только тогда начинается истинная жизнь, когда "судьба" приходит. Более ли суровая или более мягкая, это все равно, так как у меня нет никакого сентиментального сострадания, как часто бывает у глупцов. "Это у человека воспитание", думаю я и радуюсь этому.
Она кивнула головой с благодарным взором за то, что он так говорил с ней. Затем она приветливо улыбнулась:
-- А сознайтесь теперь, что неправильна?..
-- Что, фрейлейн Цилла?
-- Ваша музыка на меня...
-- Нет, она к вам нейдет. Она должна быть другой. Дайте мне только заглянуть в вашу замкнутую душу... тогда я снова охарактеризую вас!
* * *
Каролина встала и направилась к двери.
-- Пойдем, моя милая, -- сказала она усталым голосом, -- составь мне компанию -- и она вышла из комнаты.
Она имела обыкновение рано ложиться спать, но ей было необходимо во время ее продолжительного мечтательного раздевания еще поболтать с Циллой, которую она по-своему нежно любила. Она верила, что и та также уважает и вполне преданно любит ее; однако, как многие больные, она охотно держала при себе, так сказать, за крылья, другого здорового человека, чтобы втянуть его в атмосферу ее болезни, для утехи или препровождения времени. Цилла одно время дернулась было своими молодыми крыльями, но потом послушно пошла вместе. Она была сирота, бедная девушка, как и многие, думала она, наследница и компаньонка богатой тетки. Попрощавшись несколько грустно с Эдмундом Голландом, которому она завидовала в том, что он и новью будет еще сидеть на террасе, петь, мечтать, она затаила свои девичьи вздохи и почтительно отправилась за теткой.
Обе жили во втором этаже, в трех комнатах с видом на Инн: общий "салон", рядом с ним, направо спала фрау Каролина, налево -- племянница. Войдя в свою спальню, тетка остановилась перед зеркалом, постоять перед которым она очень любила, хотя мало имела радости от своего увядающего страдальческого лица; однако, у ней была твердо установившаяся привычка -- глядя на себя, повздыхать при электрическом свете.
-- Что скажешь ты о нашем композиторе? -- вздохнув начала она. -- Как странны люди! Музыка, которой он тебя охарактеризовал, ведь превосходна, удивительно удалась, хотя он тебя знает только с Куфштейна; а на меня -- чистая бессмыслица. А меня он знает уже тридцать пять лет!
"Я думала, что с музыкой обстояло дело как раз наоборот!", промелькнуло в голове Циллы. Но она только сказала:
-- Тридцать пять лет? Тогда он, конечно, был чрезвычайно влюблен в прекрасную Каролину Гельвальд.
-- Но, моя милая, тогда мне было десять лет!
Цилла поднесла руку к губам:
-- Ах да! Какая глупость! Значит сн в тебя влюбился позже.
-- Что за пустомели, однако, молодые девушки; постоянно: "влюблен", "влюблен"! Когда мы снова увиделись через десять лет, то это, правда, случилось (Фрау Каролина искала в зеркале себя того времени). Но тут как раз появилось это чудо света, эта в высшей степени пикантная и знаменитая красавица Альвина Гессе, и он потерял и голову, и сердце, все. Знаешь, когда такой музыкант вспыхивает, то это целый пожар! Я думала, что сн застрелится или утопится. Но, ко всеобщему удивлению. -- этого никто не мог понять -- эта отчаянная кокетка, перед которой все падало ниц, вышла замуж за Эдмунда Голланда. Тронуло ли ее это безумное страдание, или его песни -- он воспевал ее в стихах, как Пьер Корнелий, и в музыке, он пел перед ней про нее, -- или его жгучие черные глаза имели нечто магическое для этого суеверного создания, но она пошла с ним в ратушу, а затем к алтарю!
-- Однако, она значит ь любила его.
Каролина улыбнулась:
-- Ну, разве такая может любить!
-- По портретам, которые у тебя есть, она удивительно хороша.
-- О, да, безусловно, она была красавица. -- Каролина снова вздохнула: она видела в зеркале свое лицо. -- Ужасно как стареет мое лицо! Это недолго продлится, дитя мое, потом ты -- наследница!
Цилла нахмурила свои черные брови.
-- Прошу тебя, тетя, ты ведь знаешь, не говори так. Я этого не могу слышать!..
-- Ах, моя хорошая Цилла, такая богатая тетка, не пренебрегай эти м. Будешь еще Бога благодарить, что я,..
Девушка не выдержала, топнула ногой.
-- Можешь ты это сделать ради меня? Я не могу быть твоей наследницей, я Не хочу этого! Живи еще сто лет! Прости, что я топнула. Когда ты так говоришь, меня это бесит. О чем мы говорили? Ах, да, об Эдмонде Голланде. Однако, у него была жена-красавица, он нашел свое счастье.
-- Пока она не ушла от него, моя милая!
"Ах, это ничего не значит, -- думала Цилла. -- До этого, однако, он был счастлив. И это судьба, которая..." ей представилась ее судьба. У ней вдруг возникло желание поговорить о ней с Эдмондом Голландом, с тем Эдмундом Голландом, который был так безмерно счастлив, а потом так глубоко несчастлив; который, конечно, постиг всякую судьбу; у которого большие, черные, добрые, понимающие глаза самой судьбы.
-- Долго ли она жила с ним? -- спросила она, только чтобы что-нибудь сказать.
-- Не больше двух лет. А тут, между тем, появился этот дон-жуан, полу-итальянец, полунемец, который познакомился и с фрау Голланд, но который хотел жениться на мне, -- разумеется, хотел. Как он бросался на колени, как он умолял! Ну, а я... я была молода. А он был поразительно красивый мужчина; в своем роде такой же красавец, как и фрау Голланд. Что я оставалась совершенно равнодушна и холодна, я этого утверждать не буду! Но я боялась его. Что могло из этого выйти? Он ведь не мог быть верным! Не мог оставаться вечно подле меня!
-- Вы не годитесь для супружества, -- говорила я ему. -- Оставьте меня в покое.
Но ведь эти мужчины! Если они что-либо захотят, они добьются, какой бы то ни было ценой! О. остерегайся мужчин!
-- Я умру, если вы не выйдете за меня, -- вот что говорил он раз десять. -- Но если вы выйдете за меня, то спасете миру человека, который создан для всего лучшего и который вам будет так же верен, как и вы ему--до гроба!
У него были темные волосы и голубые глаза; те и другие удивительно красивые. Я и сейчас вижу эти глаза, как они светились, когда он говорил мне о верности. На белой руке, которую он положил себе на грудь, было кольцо с рубином: что-либо красивее я никогда не видала. Но я продолжала качать головой, и это, безусловно, было моим счастьем:
-- Вы не годитесь для супружества! Как могу я спасти вас? Только ангел, быть может, в состоянии сделать это, а не я!
-- И он ушел? -- спросила Цилла.
-- Да. Но куда? К Альвине Голланд. А с ней и от мужа! О, это было тяжелое время. Все это разыгралось в Дрездене. На Эдмунда Голланда смотреть было жалко. А сама я, мне тоже было нелегко, как ты можешь себе представить, но я утешала его, поддерживала его: "Будьте мужчиной! -- говорила я ему. -- Перенесите это, как подобает мужчине! Ведь это для вас освобождение!".
-- Он наверно перенес это, как подобает мужчине, -- произнесла Цилла как бы про себя.
-- Почему ты так думаешь, дитя мое?
-- Разве он не выглядит таким мужественный?
-- О, да после того, как я поддержала его, он перенес это прекрасно. Слава Богу, он больше не видел ее. Ведь она все еще фрау Голланд, развестись судом он никогда не хотел; это особенная черта этого гордого сердца. Она живет где-то там, по ту сторону океана, в Северной или Южной Америке; мне кажется, в Рио-де-Жанейро. Дон-Жуан скоро ее, натурально, бросил; продолжает ли он все еще покорять сердца, я этого не знаю, да и не хочу знать. Потом я нашла свое счастье, своего доброго мужа, брата твоего отца; ты знала его, еще будучи ребенком. Он был тише воды, но достаточно глубок, его нужно было только узнать. Хороший, душевный человек. Если бы Бог не взял его у меня...
Она снова вздохнула. Скоро она разделась и отпустила Циллу. С ласковым материнским взглядом она поцеловала ее в лоб.
-- Спокойной ночи, дитя мое!
К болезни фрау Каролины относилось также, что она на прогулке скоро уставала или думала, что уставала; насколько это было воображением, неизвестно. Из числа мест для прогулок вокруг Куфштейна, а таких там было много, она бывала только в очень немногих; она ходила только до Целлербурга и в аллею, где наслаждалась прекрасным живописным видом сквозь деревья на крепость, или бродила вдоль по Инну, или забиралась в Кинбергское ущелье и читала там мелкие произведения Бурже, в то время как перед ней расстилались город и замок. Цилла часто с тоской в глазах смотрела вдаль, в поле и на горы. Она казалась себе молодой птицей с подрезанными крыльями; с тоски она выучила наизусть "Орел и голубь" Гете и цитировала про себя печальные стихи с повествованием о благородном подстреленном молодом орленке. Больше чем на час Каролина не отпускала от себя племянницу, длительнее одиночества она не переносила. За один час куда могла уйти Цилла? Ни вверх к озерам Пфильзее и Ленгзее, ни вниз к Гехтзее; ни на одну также из поросших лесом вершин, которые чрезвычайно манили ее, не говоря уже про Королевские горы.
"Европейская жизнь рабыни! О, если бы у меня было сто тысяч марок!", роптала она про себя.
Рано утром стояла она на террасе; под ней шумел Инн, вокруг ни души, без тетки, -- свободная, счастливая. Эдмунд подошел и с веселой улыбкой снял перед ней шляпу:
-- Фрейлейн Цилла, сегодня я вам могу услужить! Я только что проводил вашу тетю в Аурахский сад на берегу Инна, две минуты ходу отсюда; видите, вон там; она сидит там в тени с толстой книгой, которой и развлекает себя. Она предоставила нам полтора часа с тем, чтобы я мог провести вас к Шпархенскому водопаду, по верхней дороге, по горе и благополучно доставить обратно домой. А за лишнюю четверть часа отвечаю я. Хотите? Сколько времени вам нужно, чтобы собраться?
-- Сколько времени? -- ответила Цилла и надела на голову шляпу. -- Три секунды, вот! Хочу ли я? Страстно!
-- А ваш зонтик...
-- Не нужно. Моей желтой коже солнце нипочем. Но как вы добры, как любезны, что вспомнили обо мне!
-- Позвольте, фрейлейн Цилла, для кого я это делаю, для вас или для себя?
Осталось невыясненным, для кого он это делал; Цилла шла с теплым чувством на душе. Они прошли маленькое предместье, которое начинало заселяться с севера, и затем отправились дальше по тропинке, которая, извиваясь по склону вела в Шпархен. Была средина июля и стоял безоблачный летний день. Седые меловые вершины Королевских гор, насколько они были видны, нежились на утреннем солнце; вдали на зеленых лугах весело смеялись ярко окрашенные цветы; казалось, то тут, то там они вспархивали, но то были мотыльки в поисках цветочного меда. Сладкое жужжанье пронизывало пряный воздух своими приятными басовыми тонами. Освежающий ветерок бесшумно долетал с гор, давая знать о себе щекам. Цилла была полна такого благодарного чувства!
Когда они пришли в деревушку Шпархен, расположенную в конце Королевской долины, и поднялись на некоторую вышину, у Циллы вырвался крик изумления: природа вдруг стала дикой; из ущелья, круто окаймленного скалами, с пеной и с шумом целым рядом отдельных водопадов низвергался в невидимый Инн ручей. Из-под пыльных мельниц уловленный поток бил бело-серебряными дугами; над ними круто и задорно высились утесы, отовсюду карабкались такие же задорные кусты и деревья. Вид в ущелье невольно возбуждал; Цилла положила руку себе на грудь, сама того не замечая. В синем воздухе одна скала высилась за другой, каждая окрашенная по-своему, каждая, казалось, звала к себе: "Приди!".
-- О, это ведет в Королевские горы! -- раздался ее молодой высокий голос. -- Это ведет в Королевские горы! -- повторила она.
-- То есть здесь выходит только ручей, -- сказал Эдмунд, улыбаясь. -- Но люди здесь не ходят, там нет дороги. Дорога будет там, левее, через гору; я проведу вас немного, чтоб вы видели, потом, в силу закона самоотречения, мы возвратимся. Боже мой, как вы изумляетесь! В вашем возрасте я так же делал, мы все так делали. Самоотречение прямо-таки проклятое слово! А оно сопутствует нам всю жизнь. Так часто доходят до врат рая -- ведь их довольно на всякий вкус, -- но там стоит страж с огненным мечом: "Вход воспрещен!".
Щеки Циллы густо покраснели.
-- Да, да, да, как позорно!
Он смеялся, но вполне сочувственно.
-- Видите ли, у каждого из нас есть свои Королевские горы, в которые он не может попасть. Вспомните Моисея и его обетованную землю! Но вам придется перейти на другую сторону поперек ущелья, которое также недурно; а затем пойдем домой длинной прелестной дорогой -- через горы и лес, и чувство самоотречения выдохнется, и внутри нас точно кто воскликнет: "Ура, как жизнь прекрасна!".
"Как он добр! -- думала Цилла. -- Как хорошо он говорит со мною!".
Она, соглашаясь, кивала ему головой, даль за ущельем ей уже не была более видна. Он вел, она шла за ним, на все обращая внимание, всему радуясь, кого-то убеждая в себе возликовать. Он делал то же, она его слушала. Так, наконец, они снова поднялись из ущелья в лес. Узкая дорога сделалась ровной и поверху через луг среди цветов вела назад к Куфштейну; на красивой тропинке имелось множество скамеек; одни стояли в тени деревьев, для тех, кто бежал от солнца, с других был прелестный вид на Куфштейнскую долину, на Тирберг с часовней и башней, на старую крепость или на синеющую дымку дальних Альп.
-- Если хотите посидеть, -- сказал Эдмунд, после прекрасного, полного наслажденья молчания, -- вот уж чуть ли не шестая, десятая или двенадцатая скамейка.
Цилла покачала головой.
-- Я не устала.
Звук его мягкого, доброго голоса еще звенел в ее ушах; вдруг снова охватило ее чувство, которое пробудилось вчера в спальной у тетки: сказать ему о своей судьбе! Она уже так долго переносила ее одна. И кто знает --ведь все может быть! -- быть может, она услышит от него слово, которое много разъяснит ей, которое послужит ей путеводной звездой...
Она села на скамейку, но еще ничего не говорила. Это было ведь так трудно.
-- Однако, вы хотите...
Она молчала.
"Не так уж трудно! -- сказала она себе, чтобы набраться мужестве -- Если у меня нет доверия к нему, тогда к кому же?".
Она видела, как он сел, но смотрела все еще неподвижно в даль.
-- Взгляните, вы видите развалины на Тирберге? -- спросил Эдмунд. -- Отсюда они очень красивы.
-- Нет, я что-то вам хочу сказать, -- неловко произнесла она. -- Вчера вечером вы сказали мне -- вы, конечно, еще помните, что настоящая жизнь начинается только тогда, когда судьба приходит. И я, я уже также... сказала вам вчера. Вы это еще помните?
Он удивился тому, как порывисто и тяжело она говорила; такой он видел ее в первый раз.
-- Как же я мог позабыть это? -- сказал он в ответ, глядя на ее профиль, так как она не смотрела на него.
Щеки ее пылали.
-- То, что вы сказали о себе, меня очень заинтересовало. Говорите, милая фрейлейн. Все, все для меня...
"Какой молодой и тонкий, хороший профиль!", думал он. Она беспокойно делала движения взад и вперед правой ногой.
-- Ведь я еще молода; но я уже нашла свое счастье и по своей вине его потеряла.
-- Ах! -- произнес он, пораженный этим откровенным признанием. -- По своей вине!
Только по своей -- нет, не так. И он, и он виноват. Но я больше. Когда я еще не жила у тети -- тогда был жив мой отец -- мне было шестнадцать лет, -- тогда я обручилась. Это рано, неправда ли? Вы думаете, конечно: как легкомысленно...
Теперь только она посмотрела на него вопрошающим, чистосердечным взглядом.
Он покачал головой.
-- Да ведь тут нет правил. Один так, другой иначе!
-- Но мы обручились тайно. Никто не знал этого. Знала только его сестра, которая была годом моложе его -- ему было девятнадцать. Я ее знала, -- и на ее глазах и началось это, на ее глазах мы познакомились. Мы тогда играли в лаун-теннис, катались на коньках, на велосипедах; о, мы часто виделись. И... и вот я обручилась. Неправда, ли, мне нечего вам говорить о том, что мы ужасно любили друг друга.
-- Конечно, -- пробормотал он и улыбнулся.
-- Потом у меня умер отец; я ушла к тете; а Макс -- его звали Максом -- уехал в Ганновер и сделался там электротехником. Много, и часто писал он; письма я получала через его сестру. Он писал о многих, с кем он познакомился.
Послышался только еще вздох, дальше она не продолжала.
-- Милая фрейлейн Цилла, о чем вы вздыхаете?
-- Тут начинается моя вина. Он, между прочим, писал о домах, о барышнях, с которыми он познакомился. Об обществе, в котором он вращался. Об интересных, привлекательных, образованных... Я не могла этого читать; мне было противно, понимаете? Письма были так переполнены этим. "Пожалуйста, сделай милость -- написала, наконец, я ему, -- если хочешь, пиши меньше -- я это перенесла бы, -- но не о всех тех, с кем ты знаком. Я не хочу этого знать. Я не могу этого знать!".
Она вздохнула, снова взглянула на него, как будто ее черные глаза хотели сказать: "Да, я была так глупа!".
-- Значит, горячая, ревнивая кровь, -- сказал Эдмунд, тепло улыбаясь.
-- Да, я, правда, ревнива. Но, Боже мой, он быль ведь еще больше, гораздо больше ревнив! Он был ревнив еще прежде, чем мы обручились; ведь что за удивительные вещи он проделывал, но этого я вам рассказывать не буду. Однако, за мной была большая вина. Я все делалась злее; тогда он написал мне большое письмо, в котором возражал на мое требование и взывал к здравому рассудку... Какое отвратительное слово "здравый рассудок"! То, что он писал мне, я совершенно не могла читать; это возмущало меня. Он должен был дать мне право исполнять свои желания. Вместо этого все новые попытки, во много страниц, перенести меня в чистый эфир здравого рассудка -- один раз действительно он написал под влиянием эфира! Право!
Легкая улыбка пробежала по ее печально-серьезному лицу.
-- Такова уж всегда переписка, милая фрейлейн: в ней-- сам черт. Проходит месяц за месяцем, друг друга не видишь, все только пишешь; читаешь и никогда не слышишь голоса, слова не звучат. Один фальшивый звук -- и вот вам и первое недоразумение. Эти недоразумения, как микробы, бактерии; это все я пережил, пережил с хорошими друзьями, с горячо любимыми людьми. Если же это еще такой молоденький ягненок, как фрейлейн Цилла Моор -- ведь еще и восемнадцати лет...
-- Нет, мне еще не было. И если я, правда, была властолюбива, то он был упрям, а я всегда была более обидчивой и гордой; ах, это, правда, было ужасно! И мне все еще не было восемнадцати лет, когда все это кончилось! Мое последнее письмо... Больше никакого ответа. Он уже прислал мне последнее прости... И больше его не было. Но я его не обвиняю. Я была более всего виновата.
Некоторое время они безмолвствовали. Она тихонько шаркала ногой и смотрела на дорогу, по которой полз золотой жучок. Слышны были еще голоса нескольких птичек; большая часть в это время года уже замолкла. Над ними шелестел ветвями чуть слышный полуденный ветерок.
-- Итак, с год тому назад, -- проговорил, наконец, Эдмунд, -- вы расстались?
-- Да, -- вздохнула она.
-- И вы его больше не видели?
-- Нет. Но я раскаиваюсь все больше и больше. Я чувствую свою вину. Я бы хотела, чтобы всего этого не было.
-- То есть это, конечно, должно означать, фрейлейн Цилла, что вы его еще любите?
Она пристально посмотрела ему в глаза и поникла головой. Ее омраченный взор заволакивался еще более, как будто в глазах ощущалась влажность. Но молодая головка боролась изо всех сил, и голубые глаза оставались сухими.
-- Да все еще люблю, -- сказала она, пристально смотря вдаль. -- И я говорю вам это потому, что могу сказать вам все. Ему я не могла бы этого сказать, никогда! Никогда!
Она вздрогнула. Они снова замолчали.
Эдмунд взял жучка с земли, положил к себе на ладонь и, казалось, он внимательно рассматривал его; потом он дружелюбно положил его возле себя в мох.
-- Мне бы очень хотелось видеть его портрет, -- произнес он, глядя в мох.
-- Вы хотели бы видеть портрет? -- Я держу его уже целый месяц в кармане; я хотела его иметь при себе. -- Она схватилась за скрытый боковой карман своего платья и вынула маленькую, без рамки, фотографическую карточку, на которой, впрочем, была изображена голова в крупном масштабе. Она протянула ее ему; Эдмунд поблагодарил, взял ее и стал рассматривать.
"Приятное лицо!", подумал он при первом же взгляде. Под курчавыми волосами, ниспадающими на невысокий лоб, светились ясные, смеющиеся, бодрые глаза; в красивых складках рта чувствовались воля и ум. Но сказывалось также и мягкое, веселое сердце; чуть-чуть была видна скрытая любовь. Над смелой верхней губой темнел первый пушок. Юность, невинная юность!
-- Милая фрейлейн Цилла, у него хорошее лицо. Симпатичное. Какого он роста?
-- Не особенно высокого; однако, много выше меня.
-- Еще один вопрос. Вы уже так честно и откровенно говорите со мной. Думаете ли вы, что он еще вас любит?
Она мешкала; потом она хотела кивнуть головой, но удержала ее в прежнем положении.
-- Ах, я не знаю. Но его сестра пишет мне, что он все еще спрашивает обо мне, как я поживаю.
-- А если бы она написала вам: "Он тоскует по тебе; он ждет от тебя теплого слова?.."
-- О, она этого не сделает. Она ведь еще более горда, чем он. Она всегда думает: "Лишь только Макс пожелает, Цилла, само собой, должна прийти, раскаяться, просить прощенья, безусловно".
-- А вы бы этого не могли?
Она посмотрела на него почти с ужасом.
"Нет, я бы этого не могла!
Эдмунд возвратил ей портрет, положив его в руку, при этом чуть слышно пожал ее пальцы, затем положил свою руку поверх ее руки.
-- Итак, мы уже говорили о судьбе, фрейлейн Цилла, что сна должна определить человека, неправда ли? Она воспитывает- его. Если она этого не делает, то она гроша не стоит. Все, конечно, зависит от того, кек веруешь в своего Бога. Хочешь ли видеть во всем, что с тобой происходит, Его перст и Его волю? Не так по-детски, непосредственно, в отдельных событиях, как будто Он взирает вниз на Эдмунда Голланда или на Циллу Моор из своего небесного окна. Но так, что он воплощает в природу свои великие мысли; они неисповедимы, их никогда не постигнешь и лишь предполагаешь; и в преданном сердце они находят благодатную почву. По крайней мере, я так верую в своего Бога. Все мы ошибаемся и грешим, неправда ли? Это ничего, так и должно быть. Но надо поступать так, как лучше! Или еще лучше: надо поступать так, как хорошо. Будь я, например, на вашем месте...
Он взглянул на нее и замолчал; отчасти умышленно, отчасти под влиянием чувства тихой радости над ее глубоко размышляющим, боязливо смущенным лицом.
-- Чтобы вы тогда сделали? -- спросила она, как бы боясь за ответ, но набравшись мужества.
-- Я бы постарался снять с себя свою вину перед людьми и еще более перед Богом и открыто бы признался пред людьми, что бы потом из этого ни вышло. "Я к тебе была неправа, я раскаиваюсь, я хочу понести возмездие и загладить вину, поэтому я признаюсь тебе в своей вине. И поэтому также я признаюсь тебе: я еще предана тебе всем сердцем. Если ты меня более не любишь, то это я перенесу. Тогда это мне наказание, часть моего возмездия. То, что ты мне скажешь, я приму таким, как оно есть. Я раскаиваюсь пред Богом и пред тобою!".
Дрожь охватила Циллу, но лишь одно мгновение.
-- Что же потом из этого выйдет? -- спросила она.
-- Милая фрейлейн, назвали бы вы это вообще справедливым возмездием?
Она пристально смотрела вниз перед собой; потом покачала головой.
-- Если бы вы действительно хотели возмездия и поступить так, как лучше, то, по-моему...
Ее глаза искали его глаз. Казалось, что они искали в них помощи или силы, точно так как бы одна рука протягивалась к другой.
-- О да, -- сказала она, -- я хотела бы этого.
-- Тогда вы знаете свою дорогу... Однако, и нам тоже нужно идти своей дорогой: наш срок кончился. Тетя поджидает нас. Итак, к отелю, на террасу, и давайте говорить о другом; то, что происходит в вас и волнует вас, на это нужно свое время!
Он встал. Она еще сидела. Ее снова опущенная голова поднялась медленно, с искренно- благодарным, растроганным выражением; большие глаза были поразительно прекрасны.
-- Как вы добры ко мне! -- сказала она.
-- Но, милая фрейлейн, мы с вами люди.
-- Нет. Это... это...
Она не могла найти слова, или язык не хотел слушаться. Она уже более на него не смотрела. Она поднялась и пошла. Ее шаги были быстры и стремительны; пришел конец этой мечтательной прогулке. Солнце стояло высоко и жгло немилосердно, так как они все более и более выходили из тени: Цилла не чувствовала этого. Перед ними вырастали виллы и сады Кинбергского предместья, Кальварденберг, крепость. Эдмунд указывал то на одно, то на другое, обращающее на себя внимание. Она кивала головой "и смотрела; но ничего, казалось, не видела. Так они возвратились в город и прошли через большую площадь к Инну и к гостинице.
Вдруг она остановилась.
-- Дорогой г-н Голланд, благодарю вас! -- За что?
-- Я все сделаю. Я напишу его сестре. Я напишу ей, что я... что я совсем сделалась другой, что у меня на душе и что я чувствую к нему. Потом она напишет ему -- не о том, конечно, в чем я вам призналась, этого я не могла бы. Но она спросит его, как бы от своего имени: "Как ты? Любишь ли еще?". А когда она будет иметь от меня это добровольное признание, тогда она это сделает. И он ей честно, -- а он весь честность, -- ответит, и я услышу его ответ!
"Зачем такие полумеры? -- думал Эдмунд. -- Почему не прямо к нему? Все еще непреклонная гордость?.. Конечно, еще такой ребенок. Вот стоит она на открытом месте, тонкое, изящное существо с нежными округленными щеками. Насколько, однако, она победила уже себя в полчаса. Многие ли могут так? "Не трогай ее, -- сказал древний грек. -- Чего нет -- придет".
-- Милая фрейлейн Цилла, -- сказал он, поклонился и улыбнулся ей, и медленно пошел дальше, -- вы благодарили меня; я благодарен вам. Вы доставили мне сегодня большую радость.
* * *
Письмо, которое написала Цилла к сестре Макса, к Ульрике, было послано уже больше недели тому назад, ответа не было. Эдмунд удивлялся и волновался; казалось, что он волновался больше, чем эта "молодая святая кровь"; или она притворяется так хорошо? Не проходило полдня, чтобы он не спрашивал ее хотя бы глазами: "Все еще ничего не пришло?", на что ее закрытые глаза раскрывались и отвечали: "Терпение!".
Конечно, они были в Куфштейне, сестра в Бреславле, брат в Ганновере. Но ведь по большим дорогам почта идет и день и ночь. Мысленно Эдмунд Голланд порой призывал черта. "Черт возьми, и это молодые люди! Разве нет больше сердец?".
На девятый или на десятый день после обеда они прохаживались взад и вперед по мосту, пока спала тетка.
-- Что же делать, фрейлейн Цилла? Вы должны еще написать; вам следовало быть несколько более настойчивой в первом письме! Впрочем, я ничего не говорю. Я только доверенный, а доверенный не должен много говорить. Однако же, мы имеем право на ответ -- мы, вы и я!
-- Ах да, мы, -- сказала Цилла улыбаясь.
Ее мысли перенеслись на девять, десять дней назад; как этот человек с каждым днем все более и более возбуждал ее доверие. Как мало-по-малу, в четверть часа, украденную от подневольной жизни, она раскрыла перед ним всю маленькую историю своего сердца; как благоговейно он ее выслушивал, с каким пониманием он разговаривал с ней, как будто он был только опытнее ее, но также молод, как и она. Потом торжественно прекрасные часы, когда публика из гостиницы разъезжалась, дом внизу пустел, и Эдмунд играл на пианино перед своей маленькой публикой свои сонаты, пел свои оперы, с поразительным юношеским жаром задушевного голоса, с веселым юмором, с трагической силой чувства. И он пел для нее, -- это, конечно, чувствовала маленькая Цилла; его глаза устремлялись на бедную фрау Каролину, затем перелетали дальше и успокаивались лишь на цветущем лице слушающей Циллы, как бабочки на цветочной чашечке, и присасывались, и пели. Они обменялись портретами, "так как ведь мы теперь товарищи по судьбе"; на своей фотографии он называет себя ее "другом".
-- "Да, да, -- думала она, мечтательно, опуская глаза с моста в бушующий Инн, -- он правда, мой друг! Как кротко, как сердечно он разделяет мои заботы, заботится больше, чем я. Как много значит он для этого глупенького ребенка!".
Она бы могла поцеловать его руку, будь это не мост, а гостиная тетки. Но ее губы втайне, в уме, были на его руке.
-- Да, иду, иду, -- послушно отвечала она. Было так приятно быть послушной этому хорошему другу! -- Тетя так долго спит, что я могу написать это письмо с напоминанием. О, как мне хочется это сделать, -- она улыбнулась с скрытым, сердечным весельем: -- Иначе вы совсем потеряете терпение!
Прошло еще два дня; и вот, наконец, когда Эдмунд после обеда сидел один на террасе, украдкой пришла Цилла и встала перед ним.
-- Прежде чем придет тетя к кофе, я вам должна сказать: Ульрика написала. Что она написала? После моего первого письма сна ничего не сделала, должно быть, потому что не думала, что с моей стороны это серьезно, или потому, что подумала, что это только вспышка в моем сердце, которая еще раз вспыхивает и потухает! Теперь она удивляется, что я опять пишу; теперь ей это представляется серьезным. "Но что же теперь должно быть? -- спрашивает она. -- Чего ты хочешь, что должна я сделать?".
-- Гм... -- вылетело из груди Эдмунда, как расстроенный звук. -- Вот они посредницы! Видите -- ничто; черт бы их... Впрочем, оставим черта; скорей соберемся с духом, прежде чем придет тетя. Что теперь должна делать сестра? Я хочу вам сказать...
Но он не сказал: появился нежно-элегический образ фрау Каролины, и разговор прекратился. Настало обыкновенное послеобеденное время и вечер; после кофе немного музыки на рояле (Эдмунд пел свои самые бравурные вещи, порвал струну); получасовая прогулка втроем вниз по реке, с часом отдыха и чтения на скамье на берегу реки; потом Эдмунд ушел еще на некоторое время в поле один. Наконец, на обычном месте на террасе втроем поужинали; луна взошла между гор и залила теплую наступающую ночь своим серебристо-золотым светом. Каролина встала, чтобы идти наверх, она не любила лунного света. Ее голова уже привычной манерой обращалась к племяннице, чтобы позвать ее: "Пойдем, моя милая!". Но к ней подошел Эдмунд и взял ее за руку.
-- Дорогой друг, -- сказал он своим красивым, ласковым голосом, -- я должен вам кое в чем признаться: в одну легкомысленную минуту я обещал фрейлейн Цилле попросить отпустить ее в ближайший прекрасный лунный вечер и распить с ней здесь бутылку хорошего терлонского. Терлонское заслуживает этого, фрейлейн Цилла также. Я нашел в ней подругу для жизни; для такого начинающего композитора и человека, как я, это дорого стоит. Вследствие этого я также хочу выпить. Прекрасный лунный вечер на лицо, недостает только вашего "аминь".
Каролина нежно ударила его по руке, сказала несколько слов о "совратителе молодежи", погладила при этом его седые волосы и удалилась. Эдмунд потребовал терлонского и наполнил стакан Цилле и себе. Она села напротив него; столы направо и налево были свободны. Однако, он понизил голос, между тем, как его черные глаза блистали:
-- Теперь я вот что хочу сказать, Цилла, -- в первый раз он назвал ее так, опуская "фрейлейн". -- Месяц светит, я полон мыслей, вы также, я вижу по глазам: да, вы также! Я сегодня вечером бегал кругом и думал только о вас и вашей судьбе. Что теперь должна делать посредница? Совершенно ничего не должна делать: она должна совсем отстраниться. Так-то! Сегодня я могу дам это сказать; вы за это время сделались старше и более зрелой. Фрейлейн Цилла быстро зреет, это видно по вашему лицу. Оставьте сестру, дело идет о брате; ему хотите вы раскрыть свою душу, чтобы искупить вину! Милая, хорошая Цилла! Как люблю я ваши глаза, когда они так робко смотрят на меня, а с тем и добрый ангел, обитающий в вашей душе, поглядывает в них. Написать брату! Видите ли, дорогой я кое-что сочинил; это мне не давало покою. Только для того, Цилла чтобы вы могли знать, что я думаю; конечно, вы должны ему сказать "свое" -- если только вообще это будет от сердца. Пожалуйста, прочтите его!
Он вынул листочек бумаги, вырванный им из своей записной книжки, и стоя нацарапал карандашом. С ободряющей улыбкой он протянул листок ей.
-- Милый г-н Голланд, откуда мне такая честь? Что только вы для меня делаете! Почему вы так милы и добры ко мне?
-- Читайте же, читайте. Годится ли это и для любящей души?
Цилла не без труда стала читать; почерк был несколько торопливый и дрожащий. Она прочитала дважды, не торопясь.
-- Всего пара фраз, -- сказал он, -- только суть, по-моему. Что вы все обдумали, что вы ничего не ждете. Что вы хотите только облегчить свою душу, что вы своим признанием хотите только смириться и снять с себя тяжесть. Что это очистительная жертва.
-- Да, да, да, -- тихо говорила она. -- Вы так прекрасно все говорите это, так хорошо.
-- Вы скажете еще лучше, если это будет от сердца. Полюбуйтесь, как хороша ночь, Цилла! Ни одна ночь не была так прекрасна, пока вы не решились; она вымолена там, наверху, вашим ангелом-хранителем и ниспослана святым херувимом. Как строит через Инн свой мост громадная луна, от херувима к вам в "гордое" сердце. Как шумит величественная река, без грохота, мелодично, но проникновенно, как говорят в нас наши лучшие чувства в эти дни решения судьбы нашей! Выпьем же еще, милая Цилла! Чокнемся, так! Это для вас хороший день! И Тироль радуется. Я налью еще. Можно бы положить на музыку -- так хороша ночь. За ваше будущее и за ваше счастье!