Веревкин Николай Николаевич
Любовь петербургской барышни

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Н. Н. Веревкин

Любовь петербургской барышни

0x01 graphic

Иллюстрация к рассказу Н.Н.Веревкина "Любовь петербургской барышни" (рисунок А.П.Брюллова). Альбом ста русских литераторов. Издание А.Ф.Смирдина. Санкт-Петербург, 1841

   

Предсмертный рассказ.

   Все философы согласны в том, что есть разного роду любви, совсем непохожия одна на другую: любовь шестнадцати-летней девушки, которая мечтает только о счастии, и любовь девушки лет двадцати, которая мечтает только о муже; любовь двадцати-пяти-летней женщины, которая еще впервые обманывает мужа, и любовь женщины тридцати-летней, которая, испытав много измен, клянется, что уже в последний раз ее обманывают; любовь тридцати-пяти-летней женщины, или так называемая предпоследняя любовь, самая страстная из любовей, и любовь женщины сорока-летней, самая страшная из вражд, самое жестокое из гонений, и так далее, до любви шестидесяти-летней женщины, приносящей в год сто тысяч рублей чистого барыша. Сверх того, весьма точные наблюдатели утверждают, что любовь существенно разнится даже смотря по нации, столетию, городу, климату, географической широте и долготе женского сердца, его болотному, лесистому или нагорному местоположение и по тысяче других обстоятельств, еще недостаточно приведенных в ясность. Статистика любви до сих пор не составлена, а между тем, нет сомнения, что это была бы самая занимательная и полезная из всех статистик. Кто не видит, что в Испагани, Неаполе, Париже и Костроме женщины должны любить совершенно различным образом? Но не нужно брать таких огромных расстояний: на пространстве двух или трех сот верст, качество любви совсем изменяется: Петербургская любовь явственно не применяется к Тверскому предмету обожания, и в Москве, как известно, любят совсем иначе, чем в Туле. Мы видим, что молодые провинциалки, очень опытные и искусные в любви, пока они живут в своих уездах, приехав в столицу, вовсе не умеют любить: они вздыхают как паровые машины, страшно ворочают глазами, дают носовые платки, даже вышивают подтяжки; а молодежь, воспитанная в изящных нравах Невского Проспекта, к которой все это относится, и не примечает того, что это любовь! Стало быть, есть огромная разница между любовьями. Это так справедливо, что я знаю одного почтенного и весьма не глупого Ярославского помещика, который много любил в своей губернии, и который, приехав в Петербург, принял премилое письменное признание первой возбуждеиной им здесь любви за счет из модного магазина.
   Увы! я только один раз в жизнь свою был любим, и то петербургскою любовью! Другой я не знаю. И не знать мне другой любви! Рок уже осенил меня черным крылом своим; могила вырыта под моими ногами; скоро ударит последний час одной жизни, -- первый час другой, -- лучшей... той, где вечно светло, звучно и весело. Прощай, земля, на которой я столько страдал! прощайте, цветки земли, женщины!... Мы здесь цвели вместе: вы еще красуетесь, полные жизшю и надеждой, я уже увядаю.... Это оглоданное жестокою болезнию лицо уже не задрожит сладостно под юным поцелуем; эта измученная грудь уже не запылает от лучей страстного взгляда; никто не положит преданной головы на это высохшее плечо; никто не обовьет белою и полною рукою этой желтой шеи, в которой смерть так страшно храпит в темноте ночной. Доживу ли я до весны, до поры любви и счастья всей природы?... О, нет, нет! я не доживу: не обманывайте меня, добрые родные! -- Прощай, весна! прощай, любовь! Я уже не увижу вас, двух красных дев, убранных венками из роз, дружно держащихся об руку и порхающих по бархатному лугу!.... Бегите, бегите к счастию. Оно вас ждет на пороге своего светлого чертога из солнечных лучей; оно манит вас к себе, стоя на ковре из тысячи блестящих цветков, с золотою чашею наслаждения в руке. Спеша к нему, дорогие гостьи земли, вы, может быть, промчитесь по моей могиле: о! не заглядывайте туда, в это скопище гадких червей, которые будут пожирать мое сердце и его надежды.... Они пожрут и вас! Но, Боже мой! умереть, быть съеденным червями, быв любимым только петербургскою любовью: это ужасно!....Ей-ей, не стоило родиться! Лучше уж было родиться лягушкою, потому что, нет сомнения, у холодно-кровных лягушек, живущих в одном и том же болоте с Петербургскими барышнями, любовь, по свидетельству всех физиологов, в тысячу раз и горячее, и страстнее, и постояннее. Как бы я теперь был счастлив с моей доброю, чувствительною, любящею лягушкой! Она посвятила бы мне все свое существование, жила бы только для меня, заботливо смотрела бы в мои потухающее глаза, и, когда последний луч света в них погаснет, сама, своей нежной лапкою, закрыла бы их навсегда. А барышня, жительница того же болота?.... Какая разница!
   И слезы уже не текут у меня при воспомниании об этой коварной!.... Это плохой признак. Я уже, наверное, очень близок от той черты, где оканчиваются все радости и все печали, когда могу так спокойно, даже весело, озираться на прошедшее, на это поле, покрытое терновником и обагренное кровию из ран моих.... Но не станем думать об этом. Слушайте, почтенные читатели: я расскажу вам историю моей любви. Может быть, эта слабая, дрожащая рука еще успеет дописать до конца печальное сказание: вы прочитаете его уже после моей смерти. Я расскажу все без гневу и без натяжки. За слог не взыщите: слог мой будет обыкиовенный, чахоточный. Занимательности не обещаю: возможно ли быть занимательным между двух докторских консилиумов?
   Я был молод тогда. Я так непростительно был -- молод, что еще верил в непоколебимость дружбы и в святость любовных клятв; что женщина казалась мне чем-то неземным, и слава чем-то существенным. Я обожал женщин, и с нетерпением ждал той вожделенной минуты, когда судьба позволит мне заслужить привязанность одного из тех прелестных существ, так туго зашнурованных, так прекрасно одетых, так чудесно благоухающих. В этом разливе юношеских мечтаний и надежд, в эти дни неодолимой жажды счастия, пользуясь хорошею погодою, отправился я однажды из лагеря в деревню родственницы моей, находящуюся в окрестностях Петербурга. В этом роскошном летнем приюте , меня встретило большое и радушное семейство и несколько человек гостей, между которыми я заметил лицо, совершенно незнакомое. На вопрос мой, кто этот господин? милая родственница отвечала, что это новый сосед ее, Лианов, который недавно купил прекрасное имение, рядом с ее деревнею. За обедом я познакомился с Лиановым, и нашел в нем человка очень не далекого. После обеда все мы отправились гулять в рощу, где ожидал нас чай. Вдруг, у входа в рощу, среди просеки, остановилась щегольская двуместная карета, запряженная четверкою в ряд, и из нее, как канарейки из клетки, выпорхнули две женщины.
   -- Это моя жена и моя племянница, сказал мне Лианов: они едут из Петербурга. Пойдемте, я вас познакомлю с ними.
   Лианов подвел меня к жене, и мы обменялись парою приветливых фраз. Жена Лианова представила меня своей племяннице, которую назвала она "милою Ольгою". Милая Ольга присела, я поклонился, и обряд кончился благополучно.
   Жена Лианова показалась мне прекрасною: она не отличалась той правильною красотою, которой идеал завещало нам древнее искусство, и не поражала ни слишком нежными очерками, ни тою полнотою форм, которая составляет предмет обожания русского человека, но в ней все было пленительно, все гармония, изящество, очарование, которому бледное, лунное сияние лица ее сообщало еще нечто таинственное. --Добыл же себе этот носорог Лианов такую прелестную жену! подумал я, и от волшебной тетушки перешел к созерцанио племянницы: она была еще прелестнее, смесь радуги с Сильфидою, нечто столь розовое, столь белое, стройное, прозрачное, эфирное, блестящее, что глаза мои помутились, что кровь закипела во всех жилах, что голова пошла кругом. Ни до того времени, ни после, не видал я, ни в природе, ни даже в английских альманахах, лица более пленительного, более классически правильного, нежнейшей отделки в чертах, строжайшей чистоты рисунка в целом. Я неподвижно смотрел на этот удивительнейпий образец женской красоты с тем благоговнием, с каким восторженный художник по целым часам смотрит на Медицейскуго Венеру во Флорентинской галлерее. Я не смел даже влюбиться в него: такое совершенство казалось мне созданным для обожания народов, а не для дерзкой страсти прапорщика. Чем долее смотрел я на нее, тем тверже убеждался, что есть земнородные красоты, столь воздушные, столь явственно небесные, что перед ними гаснет всякое чувственное пламя, рассееваются как прах всякие плотские мысли. Для возбуждения сладострастных желаний красота должна быть материальною, с явственными несовершенствами. Потому-то, вероятно, мудрая природа так щедра на недостатки и так мало производит совершенных красавиц.
   В девятом часу хозяйка напомнила нам, что пора возвратиться на мызу. Я отправился один прежде других, чтобы отдохнуть в своей комнате и привесть в порядок расстроенные мысли. Когда явился я в гостинную, то уже нашел все общество стоящим в третьей позиции, в ожидании музыки. Долго не могли найти музыканта; никто не решался принять этой обязанности на себя; дамы отрекались, мужчины откланивались, и у стоящих в третьей позиции судороги начинали сводить ноги. Пока длились переговоры о том, кто заиграет кадриль, у одной половины девушек навернулись слезы на глазах, у другой все мысли полетели в лагерь и опустевшие головки поникли на грудь. Умей я взять хоть три аккорда правильно, я пожертвовал бы собою в пользу общего блага, но, как на беду, я ни на чем не играл и не мог пособить горю. Грустно было смотреть на это почтенное собрание сапогов и ботинок, принужденное перейти из полной надеждою третьей позиции в отчаянную крайность сложить ногу на ногу. Наконец однако ж судьба сжалилась над ними, и послала избавительницу. Лианова, тихо сказав два слова своему кавалеру , подошла к роялю и, как жемчужная струя из фонтана, брызнул из клавитуры игривый топот звуков. Блестящая игра ее разогнала облака огорчений, и веселость вторглась в залу сквозь окна и двери. Все были счастливы... исключая меня! Прислонясь к окну, я глядел на танцующих, но во всей этой движущейся толпе видел я одну только чудесную племянницу Лиановых. Она показалась мне еще прелестнее и совершеннее: стройная как нимфа, легкая как тень, грациозная как газель, гибкая как ветка дезину, которую ветерок колышет на берегу Днепра, она могла бы танцевать по чашечкам цветов, не сгибая стеблей, и взбежать по радуге на белые облака, которых игривое и беззаботное стадо, после дождя, быстро мчит перед собою восточный ветер. Никогда еще смертная девушка не олицетворяла в такой точности одного из тех волшебных, фантастических существ, которыми воображение древних поэтов населяло воздух и заоблачные вершины гор, жилища богов, как эта несравненная племянница во время танца. Глаза ее метали молнениями удовольствия, черты озарялись чудным одушевлением, губки рассыпали вокруг целые сокровища рубиновых и жемчужных улыбок. Одна она, став в Термопилах, могла бы остановить всю ополченную Азию. Это отнюдь не гипербола: случайно или с умыслом, один из ее взглядов упал в то время на меня, и я мгновенно был опрокинут вверх ногами, сожжен в пепел и рассеян по воздуху, а следующая за взглядом улыбка вдруг свела все эти пылинки, склеила их в самое сладостное существование, зажгла в нем новую жизнь, и я воскрес красивее и блестящее Феникса.
   По возвращении к жизни, первым действием моим было пригласить могущественную волшебницу на вторую кадриль. Мое предложение было принято с очевидным удовольствием. Разговор единственной Ольги был жив, резов, остроумен. В половине четвертой фигуры мы могли уже считаться короткими знакомыми, а при начале шестой она взглянула на меня так выразительно, что лацкана лопнули у меня на груди. В это самое время Лианова неожиданно заиграла вальс Штрауса: мы понеслись кружиться.... Больше ничего не помню. Вечер кончился довольно поздно. Я лег спать, влюбленный по уши.
   На другой день мы встретились с Ольгою в роще: она прогуливалась верхом с Лиановой и носорогом, ее мужем.
   На третий, они опять были у моей родственницы, с каким-то предложением. Самолюбие шепнуло мне, что Ольга уговорила свою тетушку на это посещение единственно для меня. Сердце запрыгало от радости при этой тщеславной мысли. Я может-быть и ошибаюсь, но как бы то ни было, Ольга явно предпочитала мое сообщество всякому другому: со мной она была весела и любезна; когда я отходил, она молчала и дулась; когда Лианова собралась ехать домой, она очень упрашивала ее согласиться на желание моей родственницы и оставаться на чай. Лианова улыбнулась и осталась, а моя родственница таинственно взглянула на меня; в этом взгляде написано было крупными литерами: "Что ж, не дурно!.... молода, красавица, и полторы тысячи душ приданого!" Проклятие! Не прочитай я этой полуторы тысячи душ во взгляде моей родственницы, я вероятно еще до чаю объявил бы Ольге, что люблю ее до безпамятства; но полторы тысячи душ все испортили; у меня не было ни какого имения, а гордость не позволяла мне и думать, чтобы я мог жене быть обязан своим состоянием. Я мгновенно измерил все расстояние, отделяющее меня от Ольги, и решился отказаться от страсти, которая не вела ни к чему, а могла иметь для нас обоих пагубные последствия. Я был весь вечер задумчив и печален, мало говорил с очаровательницею, и более думал о своем будущем, чем об ней. Она также казалась опечаленною. Наконец Лианова увезла зловредную разрушительницу моего юношеского спокойствия. Я перекрестился, сказал слава Богу! и лег спать довольно беззаботно.
   На четвертый день должен был я возвратиться в Красное Село. Простившись с моей родственницею, я заехал к Лиановым, чтобы тоже проститься с ними. Ольги я уже не боялся: гордость схватила меня за пяту и погрузила всего в околдованные струи Леты; отныне впредь я был не уязвим.
   Это было вечером. Лиановы сидели на скамейке, против прекрасного искусственного луга , перед красивым домом, отстроенным в новейшем вкусе, слушали веселые песни крестьян, и любовались на их шумные горелки. Мой приезд прервал это идилическое занятие. Лианов поместил меня между своей прелестною женою и своей опасною племянницею. Я исключительно занялся хозяйкою. Ольга, сидя подле меня, стучала от скуки и нетерпения своей китайскою ножкою: ей было досадно, что я не говорил с нею ни слова. Но вот я взглянул на нее случайно: два огонька засветились в ее прекрасных глазах: ее античное лицо озарилось вдруг нежданым блеском, и я почувствовал снова, что я влюблен. Погибая, видя себя разбитым, не зная чем и как защищаться против врага, превосходящего меня числительною силою, я решился в отчаяния найти в нем полторы тысячи пороков, один ужаснее другого. Во-первых, Ольга была слишком хороша собою: я не хочу быть мужем прекрасной картины, которою все готовы восхищаться. Во-вторых, она была слишком умна, а я совершенно согласен с мнением покойного пророка Магомета, который говорил, что это очень неудобно в супружестве. В-третьих, четвертых, пятых и шестых она принадлежала к поколению петербургских барышень, самому опасному из всех. Это поколение, я, как благоверный Москвич, должен был ненавидеть. У нас в Москве есть поверье, будто петербургские барышни для того только выходят замуж, чтобы скорее овдоветь. Говорят, будто вкус у них испорчен до такой степени, что они в мужья предпочитают стариков, а в друзья молодых людей без опытности и постоянства; утверждают также, что воспитание их совершенно направлено к искоренению на Руси домашнего счасия; что брак для них не дело сердца, а простой предмет спекуляций; что они вообще честолюбивы, надменны, холодны, своенравны, лицемерны в дружбе, коварны в любви , страстны к удовольствиям, склонны к самой сумасбродной роскоши, чужды русских чувствований, напитаны презрением ко всему родному, и все готовы посвятить наружности и блеску. Некоторые даже присовокупляют, что они не знают русской грамоты и гнушаются почетным именем хозяйки. Я не выписал здесь и половины тех уголовных преступлений, в которых наши московские матушки, тетушки и бабушки обыкновенно обвиняют петербургских барышень: дело в том, что когда мне было три или четыре года, то нянюшка моя, за непослушание или шалость, всегда стращала меня тем, что маменька сейчас женит меня на петербургской барышне, и я боялся этой ужасной барышни еще более чем трубочиста. Воспоминание об этом факте вдруг остановило во мне весь позыв на обожание Ольги; я нахмурился, и с отчаянием в сердце оборотился к Лиановой. Разговор наш не отличался ни вкусом, ни изящностью содержания; предметом его были разные городские новости. Ольга выказала по этой части такие обширные познания , что разговор этот даже пришелся мне крепко не понутру. Я уже хотель было сказать, что предпочел бы в деревне слушать рассуждения ее о сенокосе. Хорошо, что Лианов догадался переменить предмет беседы и предложил кавалькаду.
   Через четверть часа мы уже скакали в поле. Мне пришлось быть кавалером Ольги. Сказать, что она не была чудесна на лошади, значило бы бессовестно попирать истину, без которой нет истории; но как я решился, по праву личной защиты, обращать все в ней в порок, в недостаток, в укоризну, то меня неприятным образом поразило и самое искусство ее в верховой езде: эта смелость, эта решительность на коне, показалась мне в девушке, противозаконным посягательством на славу Киргиз-Кайсаков. Я знаю, что настоящая петербургская барышня должна ездить верхом как берейтор, и не уступать в наездничестве маленькому Турниеру. Ольга, в самом деле, очень ловко управляла лошадью; но я держался той теории, что женщина должна ездить верхом робко и трусливо, и на каждом шагу нуждаться в моей могучей и великодушной помощи. Мне бы хотелось, чтобы Ольга вскрикивала при малейшей опасности; мне бы хотелось видеть в ней не воинственную амазонку, готовую защитить меня от целого полка Македонцев, но существо нежное и слабое, ожидающее за любовь свою моей защиты; мне бы хотелось... Словом, она была так очаровательна, что мне хотелось, чтобы она свалилась с лошади. Не спорю, что я был несправедлив к Ольге, но мне уже не оставалось другого средства. Я чувствовал себя побежденным, и она видела это: она с насмешливым торжеством примечала во мне внутреннюю борьбу, и каждый взгляд ее говорил мне: "Ты мой раб!"
   Осуждая Ольгу за удальство, я между тем находил ее великолепною и болтал с нею о вечерах и балах прошедшей зимы. Она чуть не заплакала, уверяя меня, что мать находит ее еще слишком молодою для больших балов и даже редко берет с собою на вечера.
   -- Самый приятный вечер, продолжала она: какой я запомню, был конечно тот, который мы недавно провели у вашей родственницы. Как бы я желала, чтоб он мог повториться!
   -- Это совершенно зависит от вас, отвечал я. Она поручила мне просить вашу тетушку на домашний спектакль в пятницу, и надеется, что вы также не откажетесь украсить ее праздник своим присутствием.
   -- Вы, мосье Рахманный, также там будете? быстро спросила она.
   -- К величайшему сажалению моему, я должен буду все это время провести в лагере.
   Она вздохнула, и присовокупила:
   -- Нет, я тоже не могу быть у вашей родственницы. Маменька отпустила меня только до завтра: я должна возвратиться домой.
   Говоря это, она подняла свою прелестную головку, и трогательный взгляд, брошенный под самые облака, зацепился о тучу и повис на серебряных рогах луны, которая только-что всплыла над горизонтом.
   Нет, что не говорите, а петербургской барышни, несмотря на всн ее пороки, нельзя не обожать!
   Я был без ума от нее, и, чтобы скрыть мое низложение, пришпорил лошадь: через несколько минут мы очутились у крыльца господского дому.
   Простившись с Лиановыми, я отправился в Красное Село и прибыл туда уже в шестом часу утра. Заспанный деньщик остановил меня у порога убийственным известием:
   -- Баталион уже полчаса как ушел на ученье.
   О, боги!... Я поспешно надел шарф, кивер и знак, и направил саженные шаги свои на марсовое поле.
    
   Непредвиденное несчастие, следствие безрассудной пылкости, вдруг удалило меня из Петербурга. Я уехал в один уездный город, и должен был прожить там до тех пор , пока тучи , скопившиеся над моей головою, не рассеются, или судьба моя не решится.
   Привыкши к шуму столицы и к рассеянностям света, я скучал в этом тяжелом уединении. Долго не мог я привыкнуть к обычаям деревянного городишка и к причудам уездной жизни, доведенной до последней степени умственного измельчения. Хотя мне нравилась патриархальность семейства заседателя; хотя во время прогулок я нарочно ходил мимо окон уездного доктора, сквозь которые как два черные алмаза блестели глазки его дочери; хотя я любил бывать у старого полковника, который рассказывал мне о походах Суворова, однако всех этих развлечений было слишком недостаточно для сердца, на котором лежала тяжелая грусть и для воображения, испуганного грозным упреком совести. Природа медлила послать мне утешение в первом цветке, распускающемся из-под снегу, в первой песне жаворонка, в первых бледных листочках нагой березы, уныло стоявшей перед моими окиами. В этой печальной пустыне роскошный образ Ольги навещал иногда меня во сне, тихо нисходя с облак по лунному лучу и носясь над моей безприютной головою; но первое рассуждение бодрствующего ума еще более растравляло раны моего сердца; к расстоянию, которое богатство ее полагало между нами, теперь еще прибавилась бездна моего несчастия. В лице закона нравственности, если не в лице общественного мнения, я был преступник; весь мой каррьер, начатый столь удачно под сенью заслуг отца, расстроился невозвратно; при самом благоприятном стечении обстоятельств, меня все-таки ожидало изгнание, более или менее продолжительное. Не предвиделось даже возможности, чтоб я мог когда-нибудь увидеть Ольгу. Безнадежность эта была, конечно, благодеянием в моем положении: я рассчитывал , что она скоро сотрет в моем сердце последние следы неуместной и бесполезной страсти, которая, как я ни прогонял ее, как ни запирал перед нею все входы в грудь, растерзанную, требующую исцеления забвением прошедшего, часто возвращалась ко мне, мерзавка, вместе со слезами и грустными предчувствиями. Одни книги могли тогда доставить мне спасительное развлечение; я привез с собою большой запас военных сочинений, и с отчаянием погрузился в чтение. Удивляясь подвигам Фридриха Великого, следя за Суворовым на берегах Дуная, на полях Польши, на вершинах Альп, сопутствуя гению Наполеона от стен Тулона до равнины Ватерлоо, я находил под их бессмертными стопами достаточную пищу для своего воображения, и были минуты, когда, полный их высокими соображешями, я даже забывал свое горе и чувствовал себя счастливым.
   Так прошли два месяца, вяло, скучно, однообразно. Однажды, в тот день, когда приходит почта, -- а это всегда день самый примечательный в уездной жизни, -- я пошел в почтовую контору. Спрашиваю, есть ли ко мне письма. -- Есть, говорят, и целых два. Я беру и гляжу на адресы: одно от моего друга Василия; другое--незнакомой руки. Пальцы мои задрожали: предчувствие мгновенно сказало, что в нем должно заключаться что нибудь роковое. Я не смел распечатать его, и сперва принялся читать письмо моего друга, который сообщал мне весьма неблагоприятное известие. Наконец срываю печать со второго послания, смотрю: круглый лист мелкого письма; читаю: "Моnsieur, не знаю, право, как вы назовете мой отчаянный поступок," и прочая. С нетерпением оборачиваю лист, гляжу на подпись: "Ольга!" Боже мой, что это такое? Дрожа, принимаюсь снова читать сначала. Каждая строка приводит меня в удивление, в восторг, в краску или в отчаяние. Должен ли я прописать здесь эти строки?... Нет, нет! Да не осквернит ни чей равнодушный глаз этого священного, тайного взрыва самых заветных, но самых благородных чувств души невинной и неопытной. Слова его лягут со мною в могилу, -- дорогие и страшные слова, в которых таилось столько сладости и столько горечи для моей жизни: читателю достаточно будет знать общее содержание письма и несколько важнейших выражений, имевших решительное влияние на все бытие мое.
   Узнав о моем несчастии, добрая девушка не могла совладеть с своими чувствами: забыв все верховные законы приличия, она решилась принести мне утешение в горе. Всем готова была она пожертвовать, чтобы облегчить мою участь: если сердце ее, и все сокровище чистейшей любви, которое в нем содержится, может доставить мне малейшее утешение, то и это сердце, всею любовию, она отдавала мне. "Клянусь вам," говорила она, "даю вам мое честное слово, что никому на свете, кроме вас, принадлежать не буду." Слезы брызгнули из глаз моих при этом небесном звуке, раздавшемся из сердца юного, теплого и готового на все подвиги возвышеннейшего самоотвержения... Далее, Ольга, с удивительным умом, рассуждала о моем тогдашнем положении, о моей будущности, о том, что я потерял от моих буйных страстей, о том, что еще могу прюбресть от хорошего их направления к прекрасному, благородному и славному; она ободряла меня, убеждала не унывать, старалась своей слабою рукою поддерживать мое колеблющееся мужество. "Если я так живо, так истинно вас полюбила," продолжала она: "то уж наверное не за то, чем вы тогда были, но за то, чем быть можете. Поверьте предчувствию моего женского сердца, которое, говорят, почти никогда не обманывает: вы еще заслужите себе прекрасную славу между своими согражданами, если только благоразумно употребите те дарования, которые теперь не развиты, но которые я в вас вижу, различаю, предчувствую; я еще буду гордиться вами и своим выбором , и свет не скажет, что я легкомысленно бросила свое сердце первому встречному: я положила его, как очистительную жертву, на алтарь великого несчастия, отяготившего свою железную руку над человеком, созданным для славных трудов и прекрасной жизни, и достойным любви благородной женщины," и прочая, и прочая. Довольно! Ах, довольно! не спрашивайте, ради Бога, что еще было в этом письме: я слаб; все раны моего сердца раскрываются с нестерпимою болью...
   Что должен я был думать и чувствовать по прочтении этих строк, вылившихся очевидно из глубины пылкой и возвышенной души и написанных рукою прекраснейшего существа, какое только сырой и туманный Петербурга видел в стенах своих, то не легко мне теперь изложить, и не легко понять читателю, который не испытывал ни моих угрызений совести, ни моего отчаянного положения после разлуки с родными, друзьями, светом, надеждою, всем, что составляет точку подпоры жизни и ее поэзию. Обвинять ли Ольгу в необдуманности ее поступка? почитать ли уголовным преступлением нарушение приличий, которые, за недостатком в гаремных стенах, служат у нас более или мене неверною оградою женской добродтели?... Никогда! Да разве я старая гувернантка, без зубов и без сердца? Я, напротив, был в восторге, в огне, в радостном исступлении; я целовал письмо чистой и благородной Ольги; я прижимал его к разорванному сердцу, и оно служило ему целебным бальзамом; я обливал его лучшими своими слезами, и это были слезы признательности, удивления, любви, нечаянного возрождения к новому бытию. Звезда-путеводительница мелькнула над моей несчастною головою сквозь мрачные тучи. Рука Провидения навела эту чудесную женщину на путь грешного человека, чтобы направить его к добродетели и небу. Ангел -- хранитель принял на себя облик Ольги, и осенил меня своим золотым крылом. Отныне точка подпоры для этой горестной жизни была найдена: жить для нее, ее любить, оправдать ее выбор, осуществить ее надежды, сделаться достойным ее прекрасного сердца, -- вот цель моего существования, к которой устремлюсь я на перелом, сквозь горя и невзгоды земные. И как сладко будет достигнуть этой цели! какая блестящая награда должна увенчать мои усилия!... Там, у этой цели, стоит она, Ольга, мой друг, мой добрый гений, с сердцем, полным тех же небесных чувствований, которыми дышет это письмо, с душой, пылающею любовию ко мне и восторгом ко всему благородному и прекрасному! Я простил ей все полторы тысячи недостатков и пороков, простил смелость на коне, даже простил богатство, ужаснейший из всех ее пороков, который дотоле приводил меня в содрогание и заставлял почти ненавидеть эту добрую девушку. За богатство я дам ей честию прюбретенную славу, -- это дороже и лестнее всякого богатства. Но не ошибается ли она в уповании своем на мои способности? не ослепление ли страсти заставляет ее предполагать во мне дарования и достоинства, которыми природа меня и не наделяла? Я не вижу их в себе! Я даже не чувствую в душе своей того ядовитого огня, который заранее томит и пожирает людей даровитых. Эта мысль огорчала меня чрезвычайно. Но любовь делает чудеса; любовь еще может одушевить меня незнаемыми силами; она придает мужества и необходимой уверенности в самом себе; согретый ее священным огнем, зародыш таланта, если он только есть во мне, непременно достигнет того развития, к какому он способен: гений, это терпение, сказал человек, который сам был не без гения и, конечно, знал, каким образом он приобретается. Я предамся учению, буду читать прилежно и со вниманием, образую свой ум, разверну свои понятия, постараюсь тщательно наблюдать людей, общество, природу: все возможно с твердым желанием и лестною целию. Вперед, Рахманный! Авось и тебя святая Русь станет помнить добрым! Бог--помощь, награда--Ольга. Вперед!.... Вот терния: бреди прямо через них! Вот пропасть: перепрыгни! Если не сломаешь шеи, вероятно, будешь там, где и другие.
   Целый день провел я в ужасном беспокойстве, обдумывая средства сделаться, если не примечательным, по крайней мере известным человеком, чтобы доказать на деле искреннюю любовь мою к Ольге. Вечером еще раз прочел я это волшебное письмо, и открыл в нем новые выражения глубокого чувства, истинно прекрасной любви, благородной страсти, которая, как огонь Весты, горела, казалось, вечным символом чистоты. Долго размышлял я опять над этими роковыми страницами, и много мыслей, много чувств опять взволновало мою голову и грудь. Мне живо представился пленительный образ Ольги, увенчанный всеми совершенствами, сияющий всеми прелестями, украшенный всеми благами земными, образ томный и задумчивый, с любовью и со слезами издали устремляющий на меня свой взор. Это было настоящее видение. Мне показалось, что она плачет, и два ручья горячих слез невольно полились из глаз моих на драгоценное письмо, которое отныне не должно было разлучаться со мною до могилы. Мне представились те мучения, которые, конечно, сушат ее прекрасную грудь: сколько ночей без сна, сколько дней без надежды провела она, пока победила врожденную стыдливость, решаясь первая на страшное признание, и сколько еще проведет их, прежде чем надежды ее исполнятся, прежде чем будет она гордиться мною и своим поступком! Я был вне себя. Нетерпение осуществить похвальные мои предначертания, к которым тогда предстояло столько непреоборимых препятствий, причиняло мне муки настоящей пытки. Сон мой был тревожный, возмущаемый страшными грезами. Проснувшись на рассвете, я опять прочел письмо бедной Ольги, и опять нашел в нем много нового. Слова ее касались нежнейшей струны моего сердца -- самолюбия. Юная и невинная девушка, удивительной красоты, с блестящим положением в свете, вручает судьбу свою моей чести, предается мне неограниченно, потому только, что полагает меня достойным своей любви, способным оценить высокие качества ее души и сердца. О, этого довольно! я умру, но не обману ее ожиданий.....
   Так был окончательно разрушен покой моего уединения: страсти взволновались; двадцати-двух-летняя кровь кипела в жилах,-- никогда не помню такой душевной бури. Образ Ольги, моей великодушной Ольги, моей покровительницы, образ, идеальнее которого не создавало восторженное воображение ни живописца, ни поэта, повсюду носился передо мною. Она была единственною целию всех моих мыслей и мечтаний. Напрасно, пугаясь огромности предприятия, вероятно, превышавшего мои силы, старался я остановиться. Я чувствовал, что мечты увлекут меня слишком далеко, что я тут издержу всю свою душу, что могила ждет меня в половине этого опасного пути, в который с такою ангельскою улыбкою заманивает меня очаровательный образ, мой воздушный путеводитель, что должно непременно удержать себя, пока еще рассудок не истаял от напряженного пламени: все было напрасно! Челнок без кормила брошен был волшебницей в поток воображения, и стремительно понес меня, и я даже не протянул руки, чтобы ухватиться за берег....
   Мог ли я отвечать Ольге иначе, как только пламенным признанием в беспредельной любви, в удивлении ее благородной и возвышенной душе, в истинной и глубокой привязанности? Мог ли я на одно мгновение поколебаться перед клятвенным обетом посвятить отныне всю жизнь свою сперва приготовлению, а потом охранению ее счастия, сперва искренним усилиям усовершенствовать себя и свои способности, по крайней мере в той степени, чтобы она не стыдилась носить моего имени, а потом составлению, из плодов этих усилий, ее полного и безоблачного блаженства? Всякий другой ответ нанес бы ей незаслуженную обиду, мне бесчестие. Я отвечал..... Если бы кто этим письмом коснулся бочки пороху, она взлетела бы на воздух.
   С этого времени началась новая эпоха моей жизни, новый род существования: жизнь, дышащая самою страстною любовью, существование, наполненное трудом, усилиями и сладостною мечтой.
   Судьба бросила меня в отдаленный город, в котором еще недавно существовал знаменитый храм наук: я с жадностью искал там средств к пополненио недостатков моего первоначального образования. Изгнание стало для меня школою. Я отдавал Ольге верный отчет в моих занятиях, успехах и надеждах. Она им радовалась, подкрепляла меня своими трогательными ободрениями, и поощряла к новым усилиям. Письма ее дышали самою восторженною любовью: я всегда почерпал в них новые силы, трудился, изнемогал от труда, и снова оживлялся надеждою, которую они так красноречиво выражали.
   Прошло двадцать месяцев: письма Ольги неприметно стали реже, и последнее из них крайне огорчало меня: оно показалось мне несколько холодным. Я нетерпеливо ожидал ответа на мое письмо, в котором умолял ее объяснить эту перемену. Ответ не приходил. Я предавался страшному отчаянию. Около того же времени, в первый раз выступил я на литературное поле. Есть на Руси таинственный человек, которому все невольно удивляются, хотя многие и злословят его. Не зная этого человека лично, я был влюблен в него, быть-может столько же, как в Ольгу: не я один, из нашего молодого поколения, питал и питаю к нему эту романическую привязанность. По моим понятиям, такая сила дарования должна была опираться в нем на душу теплую и благородную, и я не ошибся. Точно так же, как невинная Ольга доверчиво вручила свою судьбу мне, почти незнакомому себе человеку, я вручил ему свою, беспредельно, неограниченно. Любовное письмо, которое я написал к нему, исторглось у меня также из глубины души: он так и понял его, и с тех пор его участие, совет, руководство, содействие, помощь, дружба не оставляли меня. Радость, и весьма основательная гордость моя, по поводу приобретения такого друга, служила некоторым противувесием горести, которую начинала причинять любовь. Дело в том, что в то самое время, как приобретал друга, я очевидно терял любовницу: ответ, объяснение не являлись.....
   Благодаря содействию этого достойного друга, маленькие, довольно блестящие успехи начали загромозжать путь мой к будущей литературной славе, которая с тех пор и самому мне показалась возможною к достижению при дальнейших усилиях более важных начинаниях. Мое имя было произнесено в гостиных. Литературные интриганты стали штурмовать меня письмами, стараясь привлечь новое перо мое в журналы своих бессильных партий. Эти бездарные шакалы мигом чуют поживу за семьсот семьдесят семь верст, и их мелочные происки, внушая мне отвращение, очень польстили моему самолюбию: они заставляли меня верить в мой собственный талант, и я уже, некоторым образом, начинал разыгрывать роль "писателя". Предчувствия, предсказания Ольги сбывались. Эти первые лучи славы были, бесспорно, творение рук ее. С каким восторгом украсил бы я ими прелестную ее головку! Но где она? Она молчит.... она теперь знать меня не хочет!....
   Горькие, кровавые слезы были единственною моею пищею в течение долгого времени. Я убегал людей. Сон давно уже не навещал моей бедной постели. Мои собственные успехи, успехи без ее радости, стали мне ненавистными, и вскоре я почувствовал первые припадки болезни, которая еще и доныне меня пожирает.
   Кто любил в продолжение всей жизни, кто испытал мучения любовных надежд и отчаяний, кому знакомы горе и радость влюбленных, тот представит себе мое положение. Ужасные терзания сердца, которых сделался я бесконечною жертвою, усилились новою и нестериимою болью при получении, после пяти месяцев, уже последнего письма от Ольги, -- да! оно было последнее! -- письма сухого, церемонного, принужденного, которое избегало всяких объяснений, и где даже волшебное слово любовь повсюду заменено было холодным словом дружба. Я хотел застрелиться.
   Один из знаменитейших врачей и вистовых игроков столицы, старинный знакомец нашего семейства, в проезд свой через В***, зашел навестить меня. После нескольких расспросов о моем положении, средствах и здоровье, почтенный врач, держа меня за руку и прощаясь, произнес с глубочийшим равнодушием и совершенною рассеенностью:
   -- У вас чахотка.
   И он произнес это так беззаботно, как будто сказал: "У вас трефовый туз." Я вздрогнул.
   -- Вам надобно на воды, примолвил он на пороге: я скажу это вашему начальнику.
   Почтенный врач ушел. Я, в отчаянии, схватился обеими руками за голову и горько заплакал: мне стало жаль моей молодости, моих надежд!.....
   -- Ольга! вскрикнул я в исступлении, ударив кулаком по столику так сильно, что моя чернильница вспрыгнула и опрокинулась на бумаги. Ольга! это также творение рук твоих!......
   Силы меня оставили. Я бросился на постель почти без чувств.
    
   Добрые начальники исходатайствовали мне прощение. Мне позволено возвратиться в Петербург, откуда имел я намерение отправиться к минеральным водам в Германию.............................................
    
   Ольга избегает встречи со мною. Она меня убила... я не могу даже узнать причины столь странного поведешя этой девушки со мною!
   Люблю ли еще я ее?
   О! да! я люблю ее, люблю беспредельно; но душевные страдания, которые породила любовь, обманутая так бессовестно, значительно стихли во мне: они заглушены гораздо сильнейшими страданиями тела, горьким плодом той же злополучной любви. По словам моего доктора, в Иппократовых афоризмах сказано: "Сильнейшая боль уничтожает слабейшую". Иппократ прав: он отгадал мой случай с Ольгою................................................................................................................................
    
   Какая жестокая и смешная сцена! Этот носорог Лианов, встретившись на улице, чуть не задушил меня в своих объятиях: радости его нет конца; он непременно требует, чтобы я приехал к нему в деревню, провести несколько дней с его родными и принять участие в празднике, который он, носорог, готовит в виде сюририза своей прекрасной супруге. Я принимаю приглашение тем охотнее, что надеюсь встретить Ольгу на этом семейном рамазане. Приезжаю: Лианов снова душит меня в своих объятиях, сам хлопочет о моем помещении, сам отводит мне лучшую комнату в доме, отдает тысячу одно приказание о моих удобствах, просит меня отдохнуть после дороги, чтобы потом в полном блеске явиться в залу, где его жена без памяти будет рада увидеть меня после столь долгого отсутствия , и наконец уходит. Спустя полчаса, он возвращается ко мне, расстроенный до последней ноты, с лицом красным как у Москитоса, с смущенным видом, с беспокойным взором. Его как раз выбранили за приглашение меня без предварительного разрешения!.... Он садится против меня, хочет завесть разговор , и не знает чем начать. Но вот наконец он начинает:
   -- Какая ужасная погода!
   -- Да! очень нехорошая.
   -- Вас, верно, промочил дождик.
   -- Да!.... немножко.
   -- Я совершенно простудился....
   -- Вам, кажется, теперь очень жарко. Не закрыть ли форточки?
   -- Да!.... мне очень жарко.... я, правду сказать, был в резиновом плаще, и оттого немножко то есть, так.... ничего.... У меня есть к вам, Николай Николаевич, маленькая просьба..... моя племянница.... Ольга Васильевна.... я думаю, вы ее знаете?.... дала мне поручение....
   -- Ольга Васильевна здесь?
   -Да!.... она здесь.... Дала мне поручение покорнейше просить вас.... Она вас заклинает вашею честью и всем, что для вас свято, возвратить ее бумаги, которые у вас находятся.
   -- Моей честью!..... ее бумаги!..... спросил я с величайшим удивлением.
   -- Да!.... ее бумаги.....право, не знаю какие....но только она, и жена, сказали мне - бумаги.... Отвечал смущенный носорог, который очевидно действовал как простое орудие, не будучи участником в тайне.
   -- Ее бумаги! повторил я дрожащим голосом и опер кружащуюся голову на руке, облокоченной на столик: ее бумаги!... Она требует этих бумаг?
   -- Да!.... она требует этих бумаг, промолвил носорог.
   Кровь бурно прихлынула к голове, грудь стеснилась с ужасной болью, в глазах потемнело: я догадался, о каких бумагах идет дело, но не имел сил говорить, и долго молчал, опершись горящим лбом на руку. Носорог молчал тоже.
   -- Что с вами? наконец спросил он. Вы страдаете?
   -- Нет, отвечал я: совсем нет.... Я припоминаю, какие у меня есть бумаги вашей почтенной племянницы.....
   Я встал с дивана и, шатаясь, пошел через всю комнату в противоположный угол, где на ломберном столике, лежал мой дорожный чемодан. Отперши замок слабою рукой, я вынул маленький necessaire, взял из него все письма Ольги, все, исключая рокового первого письма, которое всегда хранилось у меня на груди; завернул их в лист почтовой бумаги, запечатал оплаткой, надписал адрес: в собственные руки, отер последнюю слезу, которую вид этого сокровища исторг у меня, и тихими шагами возвратился к дивану. Мне нужно было поскорее сесть: я не мог долее держаться на ногах.
   -- Вот бумаги Ольги Васильевиы, сказал я, протягивая с дивана руку к носорогу.
   -- Очень благодарю вас, Николай Николаевич, сказал носорог, принимая пакет. Ольга Васильевна
   будет вам очень благодарн.а Моя племянница очень вас уважает.
   -- Я также очень уважаю вашу племянницу, сказал я, холодно прощаясь с носорогом.........................
    
   Негодование вдруг придало мне сил, которых лишился я при первом известии о черной измене моей сантиментальной Петербургской барышни. После ухода Лианова я вскочил с дивана и быстро стал переодеваться, чтобы поспешить на формальное объяснение с мамзель Ольгою. Она мне изменила: это ясно!.... Так, должно быть справедливо и то, что я слышал и чему не хотел верить, будто она выходит замуж за какую-то старую обезьяну, которой огромное состояние доставит ей значение в свете и средства затмевать своих подруг роскошью?.... В этом доме я очевидно лишний. Я здесь не останусь! Однако ж не уеду отсюда, пока не выскажу коварной девушке всего моего мнения об ее знаменитом поступке со мною.
   Одевшись, я сбежал в гостиную. Тогда был четвертый час в начале. Сердце сильно билось в груди. Руки обильно потели. Я чувствовал легкий припадок лихорадки, столь обыкновенный в моей болезни.
   Сердце сильно билось.... но не за себя, а за нее. Чем кончится наше свидание? что она мне скажет? как извинится? покажет ли по крайней мере вид, что хочет сдержать слово, когда я ей об нем напомню? исполнит ли торжественное обещание оправдать четырех-летнюю веру моей юности в искренность любви ее? ту веру, которая подкрепляла меня среди продолжительных страданий и дала мне силу перенести с честью всё, что я перенес?.... Или, увлеченная мишурою света, наговорами родственников, ложными понятиями о счастии и удушливыми вздохами старого, неотвязчивого кита, она отречется от всех своих благородных чувствований, явно расторгнуть первую клятву, и еще, пожалуй, станет со временем смеяться надо мной, слушая в раззолоченных залах конфектные любезности какого-нибудь бездушного щеголя?.... Нет, эти мысли несбыточны. Я оскорбляю ими все, что носит имя женщины; оскорбляю Ольгу одним уже подозрением в поступке, для выражения гнусности которого не достало бы слов в Русском языке, живописнейшем из всех языков. Нет! нет!.... Я готов лучше умереть, чем разочароваться до такой степени. Не потеря любви пугает меня, а потеря убеждения в возможность продолжительности чистого чувствования, потеря лучшей моей идеи, четыре года жившей душа в душу со мною.
   В гостиной никого не было: ее только-что подмели. Атомы не совсем осевшей пыли еще клубились в верхних слоях воздуха; рояль грустил у стены, ожидая появления прекрасной хозяйки; кресла и стулья печально окружали диван; двери, ведущие в смежные комнаты, были заперты; опущенные маркизы скрывали сад, собрание пожелтелых листьев и незрелых яблок; небо было серое, как всегда в Петербурге и его окрестностях; мелкий дождь лил как нельзя усерднее; галки клевали рябину, уже в августе месяце прохваченную морозом; сонные мухи ползали по стеклам; сверху раздавались голоса играющих на бильярде; снизу слышался стук поваренного ножа, приготовляющего обед; из боковой комнаты поминутно заглядывала гориичная; попугай, повесив нос, рассуждал об Испанских делах. Ничто не предвещало хорошего.
   Я сел в кресла около большего дивана и подпер голову руками.
   Прошло четверть часа: никто не приходил. Наконец послышался шум шагов в столовой, и вошла Лианова, ведя за руку малютку сына, прелестного как амур Альбанов.
   -- Вы здесь! сказала она с поддельным удивлением.
   -- Более часу.
   -- Как мы давно не видались с вами!
   -- Очень давно.
   Молчание.
   -- Какая ужасная погода!
   -- Да!.... ужасная.
   -- Это нестерпимо!
   -- Неужели вы к ней еще не привыкли?
   -- Как-будто можно привыкиуть к дурной погоде?
   -- Еще скорее, чем к хорошей. И притом она здесь так кстати!....
   -- Отчего же так?
   -- Оттого, что здесь холод -- природная температура всего. Здесь все холодно -- небо, земля, вода, воздух, огонь, сердца....
   -- Какие, например, сердца?
   -- Всякие, не исключая и дамских.
   Молчание.
   -- Давно ли вы такого мнения о здешних дамах?
   -- С тех пор, как узнал их на опыте.
   Продолжительное молчание.
   -- Полно-те, болезнь расстроила ваши нервы.
   -- Но в то же время она исправила мои глаза.
   -- Четыре года тому вы рассуждали совсем иначе.
   --Четыре года!.... четыре года!.... тогда я был моложе четырьмя годами.
   -- А теперь?
   -- Теперь четырьмя старее и опытнее, и тяжелая рука опыта, к несчастию, смяла розы моего воображения.
   -- И неужели ни одна из этих роз не уцелела? спросила Лианова с лукавою улыбкой.
   Я хотел-было отвечать, но идруг скрипнули двери маленького кабинета и Ольга весело вбежала в гостиную. Она, видно, не знала что я тут.
   Появление ее прекратило наш разговор. Все старания Лиановой возобновить его были неудачны. Я нетерпеливо ожидал развязки. Сын Лиановой играл моею фуражкой. Она и Ольга беспрестанно перемигивались.
   Ольга всячески старалась отдалить объяснение, но наконец Лианова, чувствуя сама его неизбежность, встала и вышла с ребенком в столовую. Ольга убежала за нею, однако, через минуту, вероятно по совету прекрасной тетушки, возвратилась в гостиную. Что-то, вроде иронии, змейкой пробежало по беспечному лицу ее. Это равнодушие разорвало мне сердце. Я взглянул на нее пристальнее, и ужаснулся: вместо того чтоб краснеть, она рассеянно перебирала кончики своего атласного криспена! О6ман, честолюбие, эгоизм, ветренность, проглядывали сквозь зрачки ее, как свечки сквозь тафтяные ширмы. И как далеко она, не только душою, но и наружностью, не походила на мою прежнюю, прекрасную, обворожительную Ольгу! Неужели это то самое прелестное существо, то восхитительное дитя, на которое все с таким восторгом любовались за четыре года? Боже мой, как она переменилась! Тогда она была стройна, эфирна, нежно и изящно изваянная, как нимфа Кановы: теперь это полная и дебелая женщина, настоящая Русская кормилица, которою можно одною населить целый узд Оренбургской губернии. Тогда она была пылкая, мечтательная и сентиментальная девушка: теперь это кусок мраморного философа, от которого несет холодом, капитальный столб гуляний по Невскому Проспекту, двадцати-двух-летняя Петербургская невеста, бойкая, разборчивая, готовая на все, и столько же способная к любви и постоянству, сколько осетр способен к наблюдениям над магнитною стрелкой. Теперь она показалась мне ужасною, даже отвратительною. Если бы пришлось выбирать то или другое, я бы уж скорее согласился, чтоб меня женили на Рубенсовом Бахусе, чем на этой матушке -- барышне. Я между тем.... о, я несчастный!.... о, я дурак!.... я чувствовал между-тем, что всё еще люблю ее!
   Мы сошлись посереди комнаты и невольным образом очутились у рояля, стоявшего вдоль стены, параллельной к дивану.
   -- Вы ко мне писали несколько писем? спросил я дрожащим голосом.
   -- Да, отвечала она: я к вам писала.
   -- И теперь желаете, чтобы я возвратил их вам?
   -- Я уже поручила дядюшке просить вас об этом.
   -- Я уже и вручил ему целый пакет ваших писем.
   -- Но в нем не достает одного письма.
   -- Самого первого?
   -- Да.
   -- Я не возвратил его потому, что оно ни к чему вам не служит, и, будучи даже уничтожено, не освобождает вас от ответственности. Дядюшка ваш притом не умел объяснить мне, чего именно вы требуете, возвращения ли только лоскутка бумаги, или вместе с ним и честного слова, которое на нем написано.
   -- Разумеется, того и другого.
   -- Но так просто не требуют возвращения честнато слова, данного добровольно и обдуманно. Оно у меня в залоге, и я в праве по крайней мере знать, почему его у меня отнимают.
   -- Потому что обстоятельства переменились: ваше состояние, как я в последствии узнала, не позволяет вам думать о женитьбе, а матушка между тем имеет в виду для меня другую партио...
   Она чуть не прибавила -- выгоднейшую: это слово так и вертелось у ней на языке.
   -- Следственно, вы хотите сказать, что это была ошибка с вашей стороны?
   -- Необдуманность.
   -- Однако ж самое первое письмо ваше доказывает, что моя бедность не была для вас тайною. Вам самим, может быть, известно, что, по убеждению вашему, я старался вознаградить этот недостаток другого роду богатством, которому возвышенные души знают всю цену. Первое основание положено. Согласно вашему приказанио, я приношу вам начало имени, которого слабая, нынешняя известность может, при помощи Божией и при дальнейших усилиях, еще несколько увеличится со временем и удовлетворит самолюбию благородной супруги. Лестная обязанность, которую вы на меня возложили, по мере сил исполнена мною, и я, кажется, имею полное право ожидать, чтобы и вы с своей стороны...
   -- О, поверьте, что я с моей стороны первая радовалась вашим успехам, хотя ничего по-Русски не читаю.
   Она сказала это так натурально, и с таким самодовольствием, что я покраснел за все поколение Петербургских барышень, к которому она принадлежит. Вы, уверяю вас, никогда бы не сказали так наивно: "Я не читаю по-Китайски."
   -- Вы очень хорошо делаете, заметил я ей с улыбкою: Русской так и должно. Впрочем, мои творения еще так ничтожны, что для них и не стоит учиться своему языку. Уверяю вас, что вы ничего не потеряли, а я и очень много выигрываю через это. Подумайте только, что, в таком случае, я легко могу выдать себя перед вами за Русского Шатобриана или Вальтера Скотта!... Придав себе нужную важность, я могу даже заметить вам, что если ваша матушка только имеет в виду другую партию, то еще можно было бы помочь горю: почему бы, например, вам не открыться ей чистосердечно? Она, верно, не пошла бы наперекор вашим чувствам.
   -- Нет! я ни за что не решилась бы выдти из ее воли; я и без того уже виновата перед нею.
   -- Ну, так позвольте мне быть смелее вас и поговорить с нею.
   Она испугалась.
   -- Нет! нет! не делайте этого!... она вам откажет наверное.
   -- Но если я ей скажу, что у меня есть ясные права на вашу руку?
   -- О, тогда я погибла! Ради Бога, не намекайте ей ни слова об них!
   -- Вам не хочется погибнуть. Хорошо, я не погублю вас; однако потрудитесь отвечать мне: та любовь, в которой вы мне клялись так торжественно, существует ли еще в вашем сердце, или нет?
   -- Я, право, не знаю что вам отвечать... Мой легкомысленный поступок не служит ли явным доказательством искренней к вам привязанности? Чего ж вам более? и к чему этот вопрос?
   -- Вопрос был очень кстати, и он не должен оскорблять вашей стыдливости. Вы можете быть совершенно откровенны. Ведь дело идет не о первом признании, которое всегда так трудно. Первое, уже четыре года, хранится на груди моей, исписанное мелким почерком на целом листе почтовой бумаги. Следственно, чего же вам бояться откровенности?
   -- Как, чего?... Вы ставите меня в странное положение! Могу ли я быть откровенною с вами, когда сказала, что не выйду из воли матушки?
   Это адское притворство произвело во мне судороги.
   -- Послушайте, сказал я с жаром: оставим шутки; они здесь не у места. Оглянитесь на прошедшее и пробежите последние четыре года вашей жизни. Мы встретились в первый раз у моей родственницы. Вы сами постарались привлечь к себе мое внимание. Я находил вас прелестною, но разница наших состояний, и моя собственная гордость, удаляли меня от вас постоянно. Вам однако ж непременно хотелось расшевелить мое сердце, восторжествовать над моей гордостью. Это, с вашей стороны, была детская потеха, и я так понимал ее. Сначала я смотрел на вас, как на хорошенького и резвого ребенка, потом вы действительно произвели во мне впечатление, и я уже об вас думывал, когда молился Богу... Вдруг меня постигло несчастье. Я должен был удалиться из Петербурга... Я оставить родных и друзей с растерзанным сердцем. В уединении уездного городка, куда бросило меня Провидение, не раз еще произносил я ваше имя, но заметьте, это была не страсть, а простое впечатление, усиленное одиночеством. Это продолжалось три месяца; на четвертый вы уж реже являлись моему воображению и конечно перестали б тревожить его совсем, если б почта не принесла мне рокового письма вашего. Оно произвело во мне настоящий переворот. Я опоэтизировал ваш поступок. Меня тронуло ваше великодушное самопожертвование. Вы, красавица, окруженная поклонниками, добровольно приносили себя в унынение несчастному, изгнанному, ссыльному; и я полюбил вас со всем жаром первой любви. С этой минуты вы наполнили собою всю жизнь мою. Я жил, дышал, чувствовал, существовал только вами и для вас. Четыре года не было у меня другой мысли, кроме той, чтобы сделаться достойным вашего выбору, чтобы оправдать ваши надежды. Тягость моего положения весьма увеличивалась от этого напряженного состояния души и тела. Тоска снедала меня. Нетерпеливое желание вас увидеть превращало часы в месяцы. Вдруг, непонятная перемена в ваших чувствованиях , ваши продолжительные молчания, незаслуженная холодность последних писем ваших, повергли меня в страшное отчаяние. Наконец мучения мои разразились болезнию, которая привела меня к дверям гроба. Вот следствие ваших писем!... но и болезнь не убила во мне восторженной и святой любви моей: я все-таки надеялся , по прибытии сюда, найдти подле вас счасие, покой, отдохновение, отраду... И что же нашел я?... Вместо награждения меня верностью за верность, вы требуете от меня своих писем и отказываетесь от честного слова!... Я не хочу огорчать вас точным определением роду подобного поступка, но считаю себя по крайней мере в праве спросить: что все это значило? зачем вы ко мне писали? зачем старались возбудить во мне любовь? была ли это шутка, которую, как вы полагали, можно кончить другою шуткою?... Вы молчите!... Следственно, вы только шутите?... Ольга! Ольга! Бог справедлив: я боюсь, что Он примерно накажет вас за это, и что, рано ли, поздно ли, вы будете очень несчастны... Посмотрите только, что вы сделали; взгляните на это лицо, иссохшее, бледное, оглоданное болезнию: таково ли было оно, когда вам вздумалось играть мною?... Но будьте спокойны: этот мертвец не женится на вас ни силой, ни волей; ему надобно думать не о женитьбе, но о могиле, которую вырыли вы для него собственными руками. Мне досадно только то, что, вместе с любовью, не унесу я туда уважения к той, которую любил так пламенно, так беспредельно... Я не пойду также с жалобою к вашей матушке, не подвергну вас ее справедливым упрекам. Да простят вам Бог и люди смертоубийство бедного Рахманного так же легко, как я, стоя одной ногою в гробу, прощаю вам все зло, все муки, все страдания, которые мне причинили в этой неблагопристойной фарсе, разыгранной вами с таким ужасным искусством...Вот ваше первое письмо: я возвращаю вам вместе с ним и ваше честное слово -- не принадлежать во всю жизнь никому кроме одного меня...
   Ноги подо мною дрожали: я не мог продолжать.
   Она хотела отвечать, но также не могла говорить, не от смущения, о! нет, а потому, что когда человек кругом виноват, так и говорить нечего.
   Я протянул ей письмо; она спрятала его за корсетом.
   Вся кровь волной хлынула к сердцу; однако я превозмог себя, поклонился ей и уехал. .......................
   Ольга! будь счастлива... я умираю!... Боже! прости мне мои грехи и мои сочинения.......
   
   Сто русских литераторов, том 2
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru