Erlöschen sind die heitern Sonnen. Fr. Schiller [*]
Я люблю Того, кто строит Высшее над собой и так погибает... Ницше ["Так говорил Заратустра"]
[*] -- "Погасли веселые солнца". -- Цитата из стихотворения Ф. Шиллера "Идеалы".
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Это было осенью 1903 года.
С утра упорно моросил дождик, окутывая город гнилым туманом. Но это не помешало огромной толпе собраться на похоронах талантливого, "безвременно умершего", как говорили газеты, писателя. Студенты несли на плечах гроб, слева валила толпа: представители редакций, репортеры, курсистки; очень много женщин и учащейся молодежи вообще. Сзади ехало несколько линеек, пустых пока. В одной только сидели старушка, мать покойного, и трое его ребят.
Вдова шла за гробом первая -- мерным, решительным шагом; сдвинув суровые брови; без слез, как бы стыдясь всякого проявления горя. В ее некрасивом, молодом еще лице, в ее упорном взгляде, в угловатой, широкоплечей фигуре и в самой походке чувствовалась сила. Шествие замыкала пролетка, вся, с верху до низу, покрытая венками с лентами и надписями.
-- Кого хоронят? -- спрашивали встречные и крестились с недоумением. Автор не пользовался популярностью среди большой публики. Но он был из крестьян, писал о деревне, рабочие и учащаяся молодежь ценили его. Многие присоединялись к процессии. И когда толпа подошла наконец, вся промокшая, к кладбищу, обыватели окраин, удивленные таким стечением народа, побросали свои дела и тоже кинулись "поглазеть". Два подростка-мастеровых, работая локтями, с ожесточенными лицами, продрались-таки к самой могиле.
Она зияла, красновато-желтая, угрюмая. Среди мгновенно наступившей тишины слышно было, как, тяжело дыша, могильщики спускали в яму гроб; как глухо стукнул он, коснувшись земли.
Вдова стояла впереди, держа за руки двух девочек в бурнусиках, в красных вязаных шапочках. Мальчик лет девяти, закусив нижнюю дрожавшую губу, с ужасом глядел вниз, в могилу. Он слегка вытянул тоненькую шею и тискал в озябших руках свой старый картузик.
-- Тише!.. Тише!.. -- пронеслось, как ветер, в толпе.
Редактор либеральной газеты "Вестник", с седой головой и красным угрюмым лицом, начал свою речь.
Толпа придвинулась разом к могиле и замерла. Было так тесно, что дамы сложили зонтики, и дождь упорно и меланхолически сеял на лица и плечи с неприветливого, холодного неба.
Речей было много. Сперва от товарищей-сотрудников, более или менее банальные, с заезженными фразами, с трафаретными возгласами; затем от учащейся молодежи, с более искренними нотками; некоторые горячие и красивые, но все какие-то расплывчатые, с туманными намеками на что-то, о чем нельзя было сказать вслух, но чего страстно ждала эта затаившая дыхание, сгрудившаяся толпа.
Околоточный, молодой франт в белых перчатках, топтавшийся неподалеку, двинулся было вперед. Его не пустили. Толпа стояла, непроницаемая и враждебная. Она ждала...
Две хорошенькие девушки подошли и стали шептаться с околоточным. Он прижимал к груди руки в белых перчатках, что-то стараясь доказать. На них оглянулись и шикнули. Околоточный покраснел, пожал плечами, развел руками... Разве он предвидел такой случай? Имя писателя ничего ему не говорило... Крутя блестящий ус, он отвечал усмешкой на благодарные улыбки барышень. Через мгновение он отошел, потряхивая плечами, не желая слышать того, что говорилось.
Слово было дано публике -- тому далекому, неведомому читателю, которого не суждено видеть при жизни никому из нас.
Молодой брюнет в темном пальто, в ослепительных воротничках, сильными, яркими мазками набросал картинки из жизни писателя -- гонения, ссылки, нужду... Он не повторял избитых фраз о "боевой" роли покойного в литературе, об его светлой душе, "которая открывалась навстречу всем павшим и побежденным"... Казалось, не в любви к ближнему видел он заслугу писателя... Во весь рост вставала, зарисованная этими беглыми штрихами, личность покойного, эта цельная, яркая личность, не изменившая себе ни разу, не знавшая сомнений в деле жизни своей... Удивительной красотой повеяло от этого образа! И было что-то в этих словах, от чего дрогнула насторожившаяся толпа.
Он закончил так вдруг затрепетавшим голосом:
-- Мы здесь -- неведомые тебе почитатели и товарищи! Пусть нас разделяли тысячи препятствий, и мы не видели лица твоего, учитель!.. Мы запомнили слова твои... Мы слагали их в сердце своем... Ты сеял их в глухую ночь, с тоской в душе, не надеясь на скорые всходы, не зная нивы своей. Но в этот последний час мы пришли на могилу твою, чтоб сказать тебе: "Семя не пропало. Оно зреет во мраке... Ты сеял ночью, а колос взойдет на заре..."
Кто-то всхлипнул из женщин, стоявших над могилой. Вдова кинула туда яркий взгляд и потупилась. Только темные брови сдвинулись еще суровее.
Оратор смешался с толпой.
-- Кто это?.. Писатель?.. Учитель?.. Студент? Кто такой? -- взволнованным шепотом спрашивали друг у друга.
-- Это наборщик, -- сказал красавец-техник с черной бородкой и ласковыми глазами. Все головы обернулись вслед оратору...
-- Неужели? Простой рабочий?
Курсистка с крестьянским умным, но суровым лицом тронула за рукав соседа-студента. У того были усталые глаза и бескровные губы.
-- Иванцов, послушайте... Почему он сказал: "мы, твои товарищи"? Разве он тоже пишет?
Красавец-техник насмешливо покачал головой.
-- Ах, Марья Егоровна!.. Что значит с головой уйти в науку!
-- Кажется, я не с вами, Зейдеман, говорю! -- оборвала она.
В это мгновение высокий блондин, стоявший у могилы, поднял руку и глянул в толпу блестящими глазами.
-- Кто?.. Вот этот? -- так и встрепенулся Иванцов.
-- Да... Он свои стихи прочтет... Замечательно читает! -- объяснил Зейдеман.
-- Тсс...
Бледный студент впился глазами в Тобольцева.
Все стихло. Многие сзади подымались на цыпочки, чтоб видеть это бритое, тонкое, выразительное лицо, с шапкой золотистых кудрей над широким, прекрасным лбом.
-- Дуся какая!.. -- шепнула одна барышня другой.
Ты смолк навек, поэт суровый,
Не знавший отдыха борец...
Ясно, отчетливо звучал грудной голос, без малейшего напряжения. Но его слышали все, даже стоявшие позади. В нем была такая полнота и музыкальность, что он казался лаской. Он властно гипнотизировал и только одними интонациями создавал то, что называется "настроением".
В стихах говорилось о тучах, обложивших небо; о немолчных слезах, которые льются, как этот дождь; о тусклой жизни, ползущей, как этот больной туман; о том, как трудно дышится, как болезненно мечтается о солнце; как жутко идти вразброд в этом растущем тумане, "без дороги", ощупью... в ожидании рассвета...
Ты вехой был на том распутье,
В тумане слабый огонек,
И ты угас... Дружней сомкнитесь!
Рассвет, быть может, недалек...
С необыкновенной страстностью и силой прозвучали последние строфы. Настоящим вдохновением горели блестящие глаза. И, как ни банальны сами по себе в сущности были эти стихи -- они были сказаны с таким талантом и "захватом", что впечатление получилось огромное. Стихи сделали то, чего не смогли сделать речи, как ни были они содержательны. Вдова покойного быстро вынула платок и закрыла им лицо.
Тогда среди наступившей тишины вдруг раздались истерические рыдания женщин. Плакал -- и даже прямо навзрыд, дергаясь плечами -- один совсем юный рабочий. На него оглядывались с любопытством, но ему не было стыдно.
Вдруг на краю могилы выросла новая фигура. Маленькая, сильная рука поднялась в воздух, требуя внимания. И все напряженно глядели в это молодое, бледное лицо, на котором чуть пробивались усики. Пиджак, пальто, вышитая сорочка, очки на вздернутом, дерзком носу -- не давали ничего характерного. Это мог быть приказчик, мог быть рабочий, мог быть студент. И лицо не могло бы назваться интеллигентным, если б не глаза. Пытливо, вызывающе они глядели в толпу и вспыхивали, как угольки. А на слегка вздутых, бледных губах порхала полная сарказма улыбка.
-- Я слышал много слов... и даже стихи, -- начал он вздрагивающим тенорком, нервным жестом поправляя очки. -- Я видел много слез... глаза, загоравшиеся любопытством, и... простите... мне на одно мгновение показалось, что я... в театре...
По толпе прошло движение, словно ветер колыхнул ее. Послышался ропот... Потом тишина стала еще глубже.
-- Да, -- спокойно продолжал тенорок, -- я своих слов назад не возьму... И когда господин Тобольцев (Тобольцев покраснел и пристально вгляделся в незнакомое ему лицо) кончил стихи, мне представилось, что благодарные слушатели наградят его аплодисментами...
-- Кто это? Что он говорит? Зачем ему дали говорить? -- заволновались в толпе.
-- Тсс... -- строго шикнул брюнет-наборщик, оглядываясь на роптавших. Он придвинулся вперед и опустил голову.
-- Но мы стоим у могилы замученного человека, нога которого, быть может, никогда не была в театре; который не ведал жадного любопытства сытых людей, требующих зрелищ и зрелищ, во что бы то ни стало!.. И вот я невольно задал себе вопрос: если б писатель мог встать из могилы и прочесть в наших душах, -- вознаградила бы его эта минута за долгую жизнь, полную оскорблений и самой горькой нужды? И я говорю себе: нет... нет... нет!..
Толпа опять дрогнула. Все глаза горели, устремленные в это бледное лицо, вдруг показавшееся таким значительным.
-- Товарищ сказал, будто вы, собравшиеся здесь, слагали в сердце своем слова покойного... Не верю!.. Говорят, завидна участь писателей. И этому не верю! "Писатель пописывает, а читатель почитывает..." Это еще Щедрин сказал. А уж он ли не знал своего брата-интеллигента? Могилу засыпят землей, завтра в газетах появятся чувствительные некрологи, с неизбежным возгласом: "Да будет тебе земля легка!.." А вы все разойдетесь по домам и будете жить так же, как жили вчера, как будто вы не были в это утро зрителями глухой трагедии... Впрочем... Чего же и ждать от "зрителей"? Разве вы не одинаково красиво говорите на могилах и на юбилейных обедах? Разве вы не проливаете и в театрах тех же горячих слез, какие льете здесь, на кладбище?.. И мне хочется крикнуть вам в лицо, вам, ни холодным, ни горячим, у этой свежей могилы: "довольно слез!.. Довольно речей!.. Где были вы, друзья и почитатели, -- когда покойный голодал в своей ссылке? Когда его томили в тюрьмах?.. Почему вы дали ему умереть в чахотке? Почему не сохранили этой ценной жизни?.. Вы все -- чужие ему... Он -- наш! Он писал о деревне и фабрике. Он знал, что народился новый читатель. На устах его горят сотни жадных вопросов... Кто теперь ответит на них?.. Кто в эту глухую ночь зажжет факел и высоко подымет его, чтоб озарить наш путь? Мы стоим у дверей и ждем своей доли... Мы ждем своего поэта и пророка. Ваши -- нам не нужны... Горе тому, кто забыл о нас в эту долгую ночь!.. Мы тоже забудем его... Но вот это имя (он указал на могилу) не умрет в нашей памяти... Не в вашей, господа! -- язвительно бросил он в толпу. -- Нет моста над пропастью, разделившей нас! И даже через могилу, знайте, мы не протянем вам руки!..
Он кончил. Толпа стояла неподвижно. Никто не заметил, как оратор спешно пробрался к выходу Его догнал брюнет в пальто. У ворот они, не торгуясь, взяли извозчика, и, прежде чем слушатели пришли в себя, они были уже далеко.
На гроб с зловещим стуком упала первая горсть земли... Еще, еще... Закрыв дергавшийся рот платком, вдова писателя глядела в зиявшую могилу, и слезы бежали по ее щекам.
Плакала на этот раз и мать покойного, крошечная старушка, с простым лицом крестьянки; и мальчик с тоненькой шейкой; и обе девочки в красных вязаных шапочках и в рваных калошах. И пока земля стучала по крышке гроба сперва громко, потом все глуше и глуше, все стояли недвижно, потрясенные до глубины души, а женщины рыдали все сильнее.
А дождик сеял упорно и печально, и, казалось, ему конца не будет. И никогда не проглянет то солнце, которого, по словам Тобольцева, так страстно, так давно все ждали...
Наконец толпа качнулась, зашевелилась, стала распадаться. Многие отошли, раскрыли зонтики, двинулись к выходу.
-- Вера Ивановна, -- ласково трогая вдову за локоть, зашептал редактор "Вестника", -- милости просим к нам!.. Не откажите почтить память покойного... Вся редакция будет в сборе...
Она вслушалась, вытерла слезы, кивнула головой и машинально потрогала шапочки дочерей. Девочки уцепились за юбку матери и со страхом озирались.
-- Митя... Картуз надень! -- отрывисто, низким голосом сказала вдова сыну. -- Полно плакать! Полно... Высморкайся!.. Где твой платок? -- Крупным шагом она подошла к Тобольцеву, окруженному молодежью, и протянула ему руку.
-- Благодарю вас... Вы... артист?
-- Н-нет...
-- Ваша фамилия?
-- Тобольцев.
-- Благодарю вас!.. Вы меня очень тронули... Напишите мне эти стихи... Я их сохраню...
На них все глядели. Она покраснела, насупилась, еще раз крепко тряхнула руку Тобольцева и оглянулась, ища детей.
-- Ног не промочила? Осторожней!.. Гляди под ноги... Варя, платок поправь! С бабушкой садитесь... Где бабушка? Митя! Не зевай! Тебя задавят... Мама, садитесь на линейку...
Ее грубоватый голос звучал повелительно, почти спокойно.
-- Бедность какая! -- говорили в разбившихся группах. -- На ребятах калоши рваные видели?
-- А она -- молодец! Говорят, ей место фельдшерицы дадут. Она с Рождественских курсов.
В других группах молодежи слышалось:
-- Какие речи, господа! -- Нет!.. Я нахожу, что каждое это слово -- правда! -- Голословные обвинения! Никчемная выходка! -- Вот они, какие читатели теперь объявились! -- Сейчас обеденный час в типографиях... Их здесь много, господа...
Тобольцев говорил красивой, стройной даме в черном:
-- Замечаешь, Лиза? Ни малейшего угнетения. Наоборот... Какое-то повышенное настроение у всех. Как ясно, что смерть бессильна перед жизнью!.. Она не уничтожает лучшего, что есть в человеке, -- его индивидуальности... высказанного, написанного, созданного им... Вот как я, Лизонька, понимаю бессмертие человеческого духа!.. И знаешь? Вот именно здесь, под серым небом, на унылом кладбище я так ярко, так сильно чувствую красоту жизни, всю ее власть и значение... Я ужасно счастлив, Лиза, в эту минуту!
Она задумчиво и удивленно покачала головой.
-- Как вы нашли эту речь? -- спросил Тобольцева передовик "Вестника". -- Не правда ли, как это бестактно? Бросать у раскрытой могилы такие вызовы?.. По какому праву?
-- Нет, это интересно!.. Мне он понравился...
-- У-ди-вля-юсь!..
-- Кто он? Вы знакомы? -- спрашивал репортер уличной газеты. -- Отчего он вас знает?
Тобольцев пожал плечами.
-- Я, к крайнему сожалению, вижу его в первый раз, как и вы...
-- Узнаю этих господ, -- брезгливо говорил редактор "Вестника". -- Они всюду вносят смуту...
Тобольцев усадил свою даму в пролетку и вернулся на кладбище. У самых ворот его остановил студент Иванцов.
-- Вы -- Тобольцев?
-- Я... Чем могу служить?
-- В двух словах не скажешь... Позвольте...
Но его перебили. Зейдеман протягивал Тобольцеву пакет.
-- Вы, кажется, собирали на семью покойного? Вот примите и нашу лепту... От техников... Пятьдесят рублей двадцать пять копеек.
-- Благодарю вас...
-- Много собрали, Тобольцев? -- спрашивала миленькая курсистка в щегольской шапочке с белым пером.
-- Пятьсот сорок... да вот сейчас пятьдесят рублей...
Глаза Тобольцева как будто ласкали девушку. Она радостно покраснела. Она не знала, что Тобольцев так смотрит на каждую молодую женщину.
-- Напишите мне эти стихи, Тобольцев, -- просила другая барышня, подходя. По ее костюму и манерам сразу можно было угадать, что она с драматических курсов.
-- Если только не забуду, -- говорил он, показывая белые зубы и также лаская ее лицо вспыхнувшими как будто глазами.
-- Какой вздор! -- нервно засмеялась барышня. -- Вы хотите сказать, что это был экспромт?
-- Именно...
-- Все врет! -- подхватила другая консерваторка, с восторгом глядя в его лицо.
-- Pardon!.. Сию минуту, -- сказал студенту Тобольцев. С озабоченным выражением поспешил он к редактору. Иванцов с недоумением глядел ему вслед.
-- Что он? Актер? -- спросила техника курсистка, с хищным еврейским профилем и темными гордыми глазами.
-- Нет... Почему вы так думаете, Софья Львовна?
-- Бр-ритый... И потом... популяр-рен очень... -- Она сделала брезгливую мину. Ее р так и раскатилось.
Техник радостно засмеялся.
-- Да... Его любят... Это очень талантливый человек... Пока любитель... И в ***ском банке служит. Но наверно на сцене будет... Он сибиряк, из раскольничьей богатой семьи... Его в Сибирском комитете очень ценят, -- пояснил он, обращаясь уже к Иванцову.
-- Он был вольнослушателем при университете?
-- Был, кажется... Вообще, интересный человек... Он недавно из-за границы вернулся... Что-то четыре года там провел...
Иванцов с любопытством следил за редактором "Вестника", который, принимая от Тобольцева пакет с деньгами, сконфуженно и почтительно благодарил.
Тобольцев отошел уже, когда редактор крикнул вслед:
-- Как напечатать прикажете? От вашего имени?
-- Помилуй Бог! -- засмеялся тот делая широкий жест. -- Разве это мои деньги?
-- Чем могу служить? -- вежливо обернулся он в третий раз к подходившему опять Иванцову. Они двинулись с кладбища. Линейки, полные народа, уже отъезжали.
-- Не хотите ли со мною?.. Я еду на службу. Подвезу вас...
Студент конфузливо уселся в прекрасную пролетку, которая, мягко подпрыгивая на резиновых шинах, скоро обогнала редактора со вдовою, трусивших на плохом извозчике, линейку с ребятами и старушкою, всю толпу провожатых. Тобольцев поминутно раскланивался, приподымая шляпу. Студент рассеянно разглядывал затылок лихача, прекрасную обувь и щегольские брюки этого купеческого сынка. Как это все не вязалось с тем, что он слышал о нем! Но репутация этого щеголя была так высока, что студент простил ему "буржуазную" внешность и без малейшего колебания передал ему суть дела.
У них сейчас на руках две барышни, бывшие курсистки. Одна -- дочь генерала, но семья торжественно отреклась от заблудшей овцы. Долго обе они "сидели", одна совсем безвинно; долго их гоняли по разным городам; теперь выпустили, разрешив жительство в столице. Одной двадцать один год, другой того меньше. С семнадцати лет она уже была под надзором. Бывшая сельская учительница. Теперь обе больны. Одна вся в ревматизм ах, другая в острой истерии... Припадки, галлюцинации, судороги... затылок с пятками сходится. Прямо ужас берет смотреть на нее!.. И потом, кажется, наследственная чахотка. Обеих надо бы в Крым, вообще на юг... А у них, конечно, ни гроша. Приютили их тут у одной курсистки на частной квартире; пробыли они сутки. После первого же припадка хозяйка закричала: "Вон! Все вон!.. В полицию заявлю, если комнату не очистите!"
-- Ну и вас, конечно, ко мне направили?
-- Да... Именно к вам...
-- Отлично!.. Давайте их обеих! Квартира у меня большая...
-- Мне говорили... Может, подписка?
-- Соберу, соберу... Вы не беспокойтесь! У меня среди купцов есть знакомства. Нагреем их... Только вот раньше покажем барышень хорошему доктору. Куда он их пошлет?
-- Их, знаете, одних нельзя оставить. Совсем неприспособленные обе, точно дети... Уход бы нужен.
-- Не беспокойтесь! У меня нянюшка живет. Чистый клад...
-- Вы женаты?
-- Помилуй Бог! -- Тобольцев засмеялся так заразительно, что и у студента лицо расплылось в улыбке. -- Я еще жизнью дорожу... По мне что женился, что удавился -- одна цена... Стой, Сергей!.. Честь имею кланяться!.. Милости просим всегда. И поболтать и по делу...
-- А вас когда застать можно?
Брови Тобольцева дрогнули, и он как-то беспомощно развел руками.
-- Вот уж, знаете... Меня обыкновенно ловят в обеденный час... Так от пяти до шести... Но обещать не могу...
Иванцов рассмеялся совсем уж весело и добродушно.
-- Вот удача, значит, что встретились на похоронах! Мне дали ваш адрес. У вас сейчас там Шебуев живет...
-- Кто-с? -- встрепенулся Тобольцев.
Студент покраснел и понизил голос.
-- Да вот тот самый... Из Киева... Вы же знаете? Дня три назад, как приехал. Нелегальный...
-- А! Да!.. да!.. да!.. Так теперь его фамилия Шебуев? -- задумчиво спросил Тобольцев. Вдруг глаза его заиграли опять. -- Вы, пожалуйста, на меня не удивляйтесь... Ко мне столькие приходят, ночуют, живут... Все чудесный народ... Но для меня... Nomina sunt odiosa... [Имена нежелательны (лат.)]
Оба расхохотались.
-- Так я их сейчас привезу, -- уже совсем доверчиво сказал студент. -- Боюсь только вот прислуги вашей...
-- Полноте... Что вы? Моя нянюшка -- человек привычный. Скажите прямо: от Андрея Кириллыча... А я к пяти сам буду, с доктором, может быть... Вот вам на всякий случай моя карточка. До свидания!
Студент, улыбаясь бессознательно, шел по мокрой панели, под сеявшим дождем, и ему казалось, что он давно знает этого обаятельного человека. И он думал: "Ну, можно ли падать духом, когда тут, рядом, среди нас, есть такие люди?!"
II
Тобольцев не обманул и в пять часов приехал. Доктора он не застал, но оставил ему письмо.
Ему отворила нанюшка, Анфиса Ниловна, сгорбленная старушка с крошечным личиком, темным как у иконы, вся в черном, в "головке"... Она укоризненно поглядела на своего беспутного любимца, а он виновато улыбнулся ей, вешая пальто. Из столовой неслись звон ножей, громкий смех и женские голоса.
-- Мало того, что на всех диванах у тебя проходимцы спят, -- зашамкала нянюшка, -- всю квартиру запакостили... Двух девок привезли. Неужто тут ночевать будут? Ты бы маменьку посовестился огорчать. Неравно приедет завтра... Страмота!
Тобольцев нетерпеливо взъерошил кудри, но сдержался и ласково потрепал старушку по плечу.
-- Нянечка, милая... Вы нам лучше о самоварчике позаботьтесь своевременно. А насчет маменьки не беспокойтесь! Я к ней сам загляну после обедни. Устройте барышень в моей спальне...
-- Вот те раз!.. Ты-то где будешь?
-- Не ваша печаль, миленькая... Не пропаду, Бог даст! А вот тут одна больная есть...
-- Б-о-л-ь-н-а-я?.. Что твоя корова одна-то... Ишь, ишь как ржут! Нешто такие бывают больные?
Из столовой долетел взрыв раскатистого женского смеха.
Тобольцев обнял шею старушки.
-- Да, нянечка... И очень даже больная. Коли доктор (он скоро будет) велит за сиделкой послать, вы того студента направьте... Знаете, черный такой?
-- Который в столовой дрыхнет? -- тоном ниже спросила няня, прижимаясь морщинистой щекой к его руке.
-- Нет... Тот, который в кабинете, на кушетке, Дмитриев... Наш с вами земляк...
-- A-а!.. Знаю!.. Сразу-то всех не разберешь... Ровно постоялый двор у нас-то с тобою...
-- И вообще, нянечка, я на вас полагаюсь во всем... С дворником мы столкуемся... А вы уж приласкайте барышень... Они обе бездомные, сироты, хуже детей малых...
-- Ну, ну, ладно!.. Что уж там! -- забормотала старуха, растроганная не столько словами Тобольцева, сколько голосом его.
-- А вот и он! -- раздались веселые возгласы. За столом, прекрасно сервированным, уже доедали жаркое.
-- Извини, Андрей Кириллыч, никак супу не осталось? -- хмуро заметила нянюшка.
-- Честь имею представиться!.. Очень рад, -- говорил хозяин, ласково глядя в загоревшиеся личики курсисток... "Которая же из них больная?"
Одна -- высокая породистая полная блондинка с стрижеными вьющимися волосами, с сильным грудным голосом ("корова"), поражала своей жизнерадостностью Казалось, позади были не годы заключения и лишений всевозможного рода, а спорт, выезды, сытая жизнь генеральской дочки. Другая -- маленькая, черненькая, с лицом довольно вульгарным, если б не темные глаза, мечтательно, почти вдохновенно глядевшие куда-то... казалось, мимо того, с кем она говорила.
"Вот эта самая", -- догадался Тобольцев. Только у истерички могло быть такое необычное одухотворенное выражение. Сердце его сжалось, когда он подумал, сколько вынесло уже на своих хрупких плечах это обреченное создание, беспомощное, безвольное и безвредное, как дитя.
За столом, кроме них, сидела еще целая компания. Шебуев в блузе, подпоясанный ремешком, с лицом ярославского мужичка, лукаво-добродушным, но с горячими, смелыми глазами, которые ярко загорались, когда что-нибудь задевало его в споре. И тогда это "неинтеллигентное" лицо поразительно менялось и захватывало нравственной мощью. Дмитриев -- студент первого курса, живший у Тобольцева, потому что у него не было родных и ему некуда было деться. Он приехал сюда прямо из Красноярска, списавшись с земляками-студентами, и жил здесь уже второй месяц, в ожидании заработка. Он был широкий в кости, цветущий и наивный. Шебуева занимала эта наивность, и они все время пикировались.
Иванцов, привезший барышень, сидел тут же и жадно глядел на Шебуева. "Ведь, вот, подите ж! -- думал он. -- Хоть бы что ему!.. Шутит с девицами, уписывает тетерку, дразнит студента... А что ждет его завтра?.." Но он был страшно рад этой встрече и рассчитывал вызвать Шебуева на интимный разговор наедине.
-- У вас больной вид. Отчего вы так бледны? -- спросил Тобольцев Иванцова.
-- Из тюрьмы выпущен. Полгода сидел в одиночке.
Шебуев оглянулся на студента, и глаза его сверкнули.
Через четверть часа они уже говорили, как свои.
На хозяйском месте сидел Чернов, актер, оставшийся без ангажемента. Прошлый год он явился к Тобольцеву после месяца голодовки, да так и остался у него.
"Истеричка" еще дичилась немного Тобольцева и чужих людей, но генеральская дочка Таня (как она всем рекомендовалась) чувствовала себя здесь так, словно пять лет была знакома с этой компанией. Нашлись общие знакомые среди "сидевших", разговоры лились рекой, пока не приехал доктор.
Черненькая учительница -- Нина -- не сводила глаз с Тобольцева, не проронила ни одного слова. Шел горячий спор. Шебуев с нетерпимостью социалиста-революционера нападал на Ницше, Оскара Уайльда, на эстетов и индивидуалистов, на созданное ими новое течение мыслей, растлевающее молодежь... Он так и сказал "растлевающее"...
Тобольцев страстно возражал. В этом новом веянии он видел зарю освобождения для личности, видел протест.
-- Вся ваша литература, -- говорил Шебуев, -- все ваше искусство безнравственно или ничтожно. Нет идейности ни в чем... А только поиски "настроений и красоты". Верите ли, Тобольцев? До того мне опостылело это слово "красота", что, ей-Богу, кто мне о ней заговорит!.. -- И он добродушно расхохотался.
-- Что такое безнравственно?! -- возражал Тобольцев. -- Книги есть талантливые и бездарные. И картины тоже... Художник не должен иметь этических симпатий. Искусство не имеет практических задач. Да... да... Это я вам возражаю словами Оскара Уайльда, которого вы отрицаете, а я признаю... Талантливое произведение есть дело жизни художника, его вклад, его бессмертие... И кто смеет его судить за то, что, творя, он остается самим собою? Разве это не все, что требуется от большого человека?
Шебуев страстно кинулся в спор. Он вспоминал Писарева, он цитировал Толстого.
Иванцов достал литографированный листок и предложил прочесть его вслух. Это была запрещенная тогда цензурой статья Обнинского "ограбленные слова"... Иванцов прочел ее, волнуясь... "Нет возвышенных целей, нет общественных интересов, нет широких задач"...
Но Тобольцев остался равнодушен.
-- Эти "ограбленные слова", -- сказал он, -- напоминают мне "забытые слова" Щедрина... Но отчего их забыли? Не оттого ли, что иссякла их творческая сила? Не оттого ли, что исчезла их руководящая роль?.. Жизнь не стоит на месте. И новая жизнь требует новых слов... Да, старые тракты заросли, но возобновлять их не надо. По ним проедут все те же тройки... Пролагайте новые пути в неизведанные страны!.. В этом вся прелесть жизни!
Черные глаза Нины искрились от восторга. А спор разгорался все ярче.
С учительницей к ночи уже был большой припадок истерии. Случилось это так... Когда убрав "барышням" в спальне Тобольцева, нянюшка хотела выйти, Таня совсем по-детски сказала: "Посидите, нянечка, у меня в ногах немножко... Вы мне очень нравитесь"... И сочным голосом она стала рассказывать старушке о своих приключениях.
Нина молчала, отвернувшись к стенке, и только вздыхала протяжно и тоскливо. Так прошло с полчаса.
-- Не мешаем ли мы ей спать? -- догадалась няня.
Вдруг Нина села на постели, словно прислушиваясь к чему-то; свесила ноги, откинула одеяло. Широко открытые мерцавшие глаза с удивительным выражением восторга глядели куда-то вверх. На побледневшем лице сиял экстаз... Любая трагическая артистка позавидовала бы этому лицу, этим жестам.
Таня схватила няню за плечо.
-- Начинается!.. Начинается!.. Я так и знала!.. Позовите... скорей! Я так и знала.
Няня выскочила в столовую, где мужчины после ужина допивали ликер. Когда она растворила дверь, ее догнал страшный вопль. Он ворвался с нею вместе в комнату. Все вскочили. Чернов помертвел. Тобольцев и Шебуев кинулись первые.
Когда в дверях мелькнула крупная фигура Тани в одной рубашке, с голыми ногами, все замерли у порога.
-- Ничего... Идите!.. Я в одеяло завернусь, -- доверчиво крикнула она.
Больная лежала на полу, выгнувшись колесом. Судорога дергала ее худое смуглое тело. Пятки сводило к затылку, как это бывает при столбняке... Тобольцев помнил наставления доктора. Он не растерялся, сбросил пиджак... Чернова прогнали. Он плакал, как женщина. А близорукий Иванцов, протирая очки, никак не мог рассмотреть, где голова судорожно бившейся больной, а где ее ноги. Его тоже прогнали за негодностью.
Через час, измученные, с прилипшими ко лбу волосами, все вышли в столовую.
-- Голубчик!.. Не уходите, останьтесь! -- молила Таня Тобольцева. -- Или лягте рядом... вон в той комнате...
-- Спите, спите!.. Мы с няней подежурим.
Он всю ночь дремал в кресле, у постели больной, беспрестанно просыпаясь и прислушиваясь. Рука его, затекшая и онемевшая, держала руку Нины. И стоило ему только разжать пальцы, как черные глаза расширялись в ужасе. И больная, задыхаясь, шептала:
-- Куда вы?.. Не уходите!.. Не уходите!
III
Через неделю, отдохнувшие и очарованные лаской окружающих, обе девушки ехали в Крым, в имение богатого купца.
-- Скорей, скорей! -- торопил Тобольцева доктор. -- Дорог каждый день. У вашей Нины начинается скоротечная чахотка.
Но девушкам не хотелось ехать.
-- Мы знаем теперь, что такое рай на земле, -- говорила Нина Тобольцеву.
А Таня, целуя плакавшую нянюшку, успевшую искренне привязаться к сиротам, твердила зычным голосом:
-- Ваш барин -- ангел, нянечка! Нет такого другого человека на земле!
Иванцов раздобыл фельдшерицу, крестьянку родом, только что кончившую курс. Звали ее Марья Егоровна. Но она долго колебалась и не давала ответа. Угрюмая, с увядшим лицом девушки, до тридцати лет не знавшей того, что называется личной жизнью, она произвела на Тобольцева тяжелое впечатление.
-- Какая она несчастная, Иванцов! Но в чем дело? Почему она не соглашается? Вы говорите, что она изголодалась?
-- Семья одолела в деревне. Вся на ее плечах. Ей место в земстве вышло... Боится потерять. А в Крым ей до безумия ехать хочется!
-- Ах, Боже мой! Если только за этим дело... Вот что, Иванцов... Скажите ей, что я не тридцать, а пятьдесят рублей жалованья кладу ей на всем готовом, -- на полгода, на год, если надо. Только чтоб она Нину не бросала... А когда вернется, сам добуду ей место... Вы мне верите?
Иванцов горячими глазами обласкал лицо Тобольцева, стиснул его руку и, взволнованный, вышел.
Он знал, что вся эта поездка будет стоить Тобольцеву более двух тысяч рублей и что она поглотит остатки его капитала, растраченного им за границей... Иванцов от Зейдемана тоже знал, на что растраченного...
На вокзал провожать трех девушек явилась целая толпа молодежи. Марья Егоровна словно помолодела на десять лет.
-- Я слов не нахожу, чтобы вас благодарить, Иванцов! Как ушла я тогда в первый раз от вас, прибежала в свой подвал, повалилась в постель и... стыдно сказать... всю ночь проплакала... Ведь бывает же такое наваждение! Так захотелось солнца, моря!.. Просто хоть в петлю лезь!.. Поцеловать мне вас, что ли? Ха!.. Ха!.. Я точно опьянела, знаете? Даже совестно... Ведь больную везу...
-- Вы Тобольцева лучше поцелуйте... Это он устроил...
-- Нет, не умею благодарить!.. Вы скажите ему только, что нет на свете сейчас человека счастливее меня!
Таня и Нина на прощание обняли Тобольцева и горячо расцеловали его лицо. Обе плакали.
-- Друг... Брат! -- говорила Таня сочным голосом. -- Теперь родные на всю жизнь... Пишите! И мы будем писать...
Все были растроганы. Чернов разрыдался, как женщина. Ему принесли воды, и он был очень доволен минутным вниманием публики.
Тобольцев был бледен и кусал губы, не находя обычных шуток. Прекрасные глаза обреченной девушки, их молящий взгляд жгли его душу, лишали его мужества. Он знал, что за эту неделю больная Нина, за которой он ходил, как нянька, безумно влюбилась в него, со всем пылом и отчаянием своей догорающей жизни. Он знал, что Нина взяла у него частицу его души и что не скоро забудет он болезненную красоту этого высокого и трагического чувства...
И он знал также, что линии их двух жизней, скрестившиеся случайно и внезапно, не встретятся уже никогда...
Потом уехал и Шебуев -- никто не знал куда.
Но через день в квартире Тобольцева был обыск. Все поднялись с диванов всклокоченные, бледные. Нянюшка чуть не умерла от страха. Тобольцев с неизменной улыбкой пояснил, что это его жильцы. Бумаги оказались у всех налицо и в исправности. Ничего подозрительного, кроме нескольких брошюр, не нашли. Но ведь и не их искали.
Тобольцева все-таки с неделю подержали в заключении, еще с недельку вызывали для разъяснений, наконец отпустили... И по этому он догадался, что Шебуев благополучно выехал за границу и что в Москве на его следы не напали.
Нянюшке было строго наказано скрыть от матери Тобольцева арест. Старушка умела молчать. Она съездила в Таганку на поклон "самой" и доложила, что барин кланяются. "Скоропостижно получили телеграмму и в Саратов выехали в киятре представлять". Такова была данная ей год еще назад инструкция хозяина.
-- Как бы маменька стороной не узнала!.. -- сокрушалась впоследствии нянюшка. -- Убьешь ты ее, Андрюша!
-- Откуда ей узнать-то?.. А вы держите язык за зубами, нянечка... Ведь вы у нас -- дипломат...
-- Ох, пропадешь ты когда-нибудь за всю твою доброту! Хоть бы мать пожалел... Много она из-за тебя слез пролила...
Вот это было верно. Анна Порфирьевна Тобольцева, староверка, как ее муж, ходившая всю жизнь в темном платочке, была суровой женщиной. И если б не ее заступничество за Андрюшу, то отец заколотил бы его в гроб еще в детстве.
Кирилл Андреевич Тобольцев был родом сибиряк, крутой нравом, фанатик в религиозных вопросах, в торговле предприимчивый и удачливый. Он вел торговлю мехами. В один из своих наездов в Москву он пленился красотой Анны Порфирьевны. За приданым он не гнался, хотя невеста принесла с собой двухэтажный дом и десять тысяч деньгами. Но что значила эта сумма для афериста, каким был Тобольцев? Он в жизнь не тронул ни копейки из жениного капитала и никогда не рисковал им в своих предприятиях. Он обожал жену, несмотря на свою суровость, несмотря на ежегодные дебоши в Нижнем. Когда, семь лет спустя после свадьбы, Тобольцев заметил, что жена его тоскует и тает, он тяжело призадумался.
В Минусинске жил тогда знаменитый врач из политических ссыльных. Он имел от практики не менее десяти тысяч дохода, своих лошадей. Город носил его на руках.
Тобольцев, как все мужики, науку отрицал, а к интеллигентам питал с юности враждебное недоверие. Но любовь к жене превозмогла, и он повез ее к знаменитости-терапевту.
Как удар грома пришиб его приговор врача. Анне Порфирьевне оказывалась необходимой немедленная перемена климата. Тоска (по родине?) съедала ее силы, нервная система была отравлена невидимыми, неуловимыми ядами... Впереди грозила чахотка.
У Анны Порфирьевны был вид уличенной преступницы.
Тобольцев схватил себя за волосы.
-- Печаль, говорит... О чем печаль? -- допытывал он жену. -- С тебя ли пылинки не сдуваю? Не токмо просьбу там али что... намек понимал... Наказуешь ты меня, Царица Небесная!
Она молчала, сидя перед ним с поникшей головой, красивая, тонкая, задумчивая... молчаливая... "Всегда молчаливая, -- припомнил он с жутким чувством. -- И смеха ее за все семь лет не слыхал ни разу..."
Через месяц Тобольцев сам сдался и почувствовал себя в пятьдесят лет стариком. Целые полгода он ликвидировал дела. Наконец они переехали в Россию, в Москву, и поселились в Таганке, в доме, где Анна Порфирьевна провела свое детство. Там-то вскоре и родился Андрюша.
На Никольской и сейчас существует магазин в два окна, где была контора Кирилла Андреевича.
Двое его сыновей с детства учились ему помогать и образование получили самое элементарное. Старший скоро стал правой рукой отца. Но он был прижимист от природы, не имел торгового размаха и шири отцовской натуры. И, глядя на него, как он подозрительно следит за приказчиками и выгадывает вершки товара у скорняков, можно было вперед сказать, что он не "прогорит" от афер, но и никогда не подымет дела на ту высоту, на какой оно стояло лет десять назад.
-- Эх, стар я стал! -- не раз говорил Тобольцев. -- Силы не те, а то показал бы я тебе, остолоп, как дела-то ведут!
Они оба с женою всей душою отдались религии. На Рогожском кладбище имя их пользовалось уважением.
Анна Порфирьевна от природы была тонкая душа и умная женщина. Она настояла на том, чтобы третьего сына, талантливого Андрюшу, "припадавшего к книжке", отдали в коммерческое училище. Это усилило вражду братьев к ребенку. Они давно подметили холодность к ним матери, ее сдержанную страсть к Андрюше и не прощали ему ничего.
Андрюша лет двенадцати попал в театр случайно, -- конечно, без ведома родителей. Попал на "Эгмонта" Гете, когда роль Клерхен играла Ермолова, и этот вечер решил его судьбу... Он еще не сказал себе ясно тогда: "И я буду актером!" Как звезда небесная, далекой казалась ему такая цель. Но он уже не видел жизни вне театра... Он скоро понял, что ничего не знает, что дом не даст ему ничего... И он читал тайком, жадно и беспорядочно. Впоследствии знакомство с студентами заронило в него надежду самому попасть в университет. Но театр оставался его Меккой.
Что было дома, когда узнали об его похождениях!.. Даже мать отреклась от него в первый раз, когда отец избил его до беспамятства. Анна Порфирьевна молилась всю ночь...
Но Андрюша боролся за свои мечты, за свою любовь... Он крался к матери, трепетным голосом говорил ей об "Эгмонте", об "Орлеанской Деве", о высоких чувствах, о светлых слезах, обо всем, что дал ему театр... Он читал ей стихи, полный истинного вдохновения... А она слушала, заперев двери, широко открыв темные, строгие глаза, наслаждаясь и страдая, и волнуясь от всего нового, запретного и таинственного, что вторгалось в ее собственную душу... Она открещивалась от этой "дьявольщины", но вся тянулась смотреть в это вдохновенное личико, слушать этот трепетный голос... Запершись по вечерам на своей половине, она говорила с сыном шепотом.
Иногда она так задумывалась, что даже не слыхала рассказов Андрюши... Ей вспоминалось другое лицо, странно похожее на мальчика: такие же золотистые кудри, такие же искрившиеся глаза... Вспоминался ей приказчик-сибиряк, мелькнувший, как красивый сон, в угрюмых сумерках ее затворнической жизни... его пылкая любовь к красавице-хозяйке; удаль и размах его недюжинной натуры; его пение; его вдохновенная игра на гармонике, которая в его руках рыдала, смеялась и будила все мечты ее молодости, так быстро смятые в браке с нелюбимым пожилым человеком, так безжалостно раздавленные в суровом служении долгу.
Он купил ее, неподкупную. Грех свершился... И так страшно легко!.. Точно по дороге лежавшее поднял он, случайный прохожий в ее жизни, ее сердце... -- казалось, закаленное... На самом деле готовое на все по его первому взгляду.
"Дьявольское наваждение"... -- говорила она себе не раз потом, тщетно стараясь понять всю легкость этого падения.
Счастье было мимолетно... Виновник его исчез бесследно. Ходили смутные слухи, что он был зарезан по дороге из Сибири в Москву. С ним пропал не один десяток тысяч хозяйских денег... Это случилось за полгода до переезда Тобольцевых в Москву. Андрюша, еще не рожденный матерью, уже взял всю ее душу. Она хорошо знала, чей это сын...
И теперь, слушая рассказы мальчика, она переживала свое грешное, безумно яркое счастье. Она узнавала старые чары. Она опять подчинялась гипнозу этой захватывающей душевной шири, этому размаху чувств, недоступному дюжинным натурам.
А ночами, упав на каменный пол своей молельни, она старалась замолить свой грех. Она просила сурового Бога не карать за ее вину страстно любимое дитя.
Много колотушек видел Андрюша; немало вынес он от отца страданий, преследований и истинного, недетского горя из-за этой поглощавшей его всего страсти к искусству...
Но отец умер.
Тобольцев в то время, кончив курс в коммерческом, сделался вольнослушателем Московского университета. В землячестве он встретил Степана Потапова и сразу влюбился в эту оригинальную натуру.