Устрялов Николай Васильевич
Есенин

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (К трехлетию со дня смерти).


   Русское зарубежье о Есенине: В 2 т. Т. 2: Эссе, очерки, рецензии, статьи
   М.: Инкон, 1993.
   

Н.В. УСТРЯЛОВ

ЕСЕНИН

(К трехлетию со дня смерти)

   "Мы потеряли Есенина -- такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего", -- писал Троцкий о смерти Есенина.
   "Мы осиротели, мы потеряли поэта великой мощи и таланта", -- отзывался на эту смерть Воронский.
   И таково было тогда общее настроение, единодушное чувство. Недаром Госиздат в предисловии к Полному собранию сочинений Есенина назвал его "одним из замечательнейших русских поэтов последнего десятилетия".
   Прошло три года. Они не могли изменить этой оценки. Скорее, напротив, они ее утвердили и углубили. Дали время ее осознать. И облик ушедшего поэта в свете всей его короткой жизни предстоит выразительным, хотя и печальным знаком нашей эпохи:
   
   Вихрь нарядил мою судьбу
   В золототканное цветенье...

* * *

   Трудно найти поэта, в котором жизнь и творчество были бы столь неразрывны, как у Есенина. Жизнь у него служила творчеству, воистину была средством для горьких и буйных стихов:
   
   Осужден я на каторге чувств
   Вертеть жернова поэм.
   
   И еще:
   
   Быть поэтом -- это значит то же,
   Если правды жизни не нарушить,
   Рубцевать себя по нежной коже,
   Кровью чувств ласкать чужие души.
   
   "Искусство живет в нас и помимо нас" -- надписывает он одному из поэтов свою книжку "Персидские мотивы". А за два дня до смерти говорит другому: "Я ведь "божья дудка"... В стихах своих он жил и горел. И остались они после него каким-то самодовлеющим образом, воплощенной темой грозовых лет России...
   Подлинный поэт всегда касается подлинных реальностей. "Поэты очень много лгут" -- сказал Заратустра. Но их "ложь" есть истина в высшем смысле слова: истина кажется ложью лживому миру подобий и его искаженному плоскостному рассудочному сознанию. "Я сердцем никогда не лгу" (Есенин).
   Еще древние поняли пророческую миссию поэтов, предметность их вдохновенной одержимости. Гений Платона запечатлел эту истину знаменитым изображением поэтов в "Апологии":
   -- Не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирожденной способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям...
   Завистливая даль веков не поглотила этой старой правды. Словно и впрямь: старая правда -- вечная правда.
   Действительно "лгут" поэты только тогда, когда гасят в себе "большой разум" интуиции и предаются "малому разуму" утлого рассудка. Тогда щелкают и свистят "стальные соловьи", но безмолвны сады богдыхана, молчит, потупя очи долу небом избранный певец, и пустует жертвенник Аполлона...

* * *

   Но дело, конечно, не только в "искренности". Кажется, Оскар Уайльд где-то обмолвился, что "любовные стихи парикмахеров -- произведения самого искреннего чувства". Однако, вряд ли к ним приложимы вечные формулы Платона. Дело не только в подлинности, но и в содержании интуиции, в качестве и значимости ее предмета.
   С этой стороны у Есенина много критиков и недругов, особенно с тех пор, как Бухарин в своих "Злых заметках" предложил "дать по есенинщине хорошенький залп". Нашлось, разумеется, много послушных солдат и ретивых добровольцев, и загремели залпы установленного образца.
   
   В этой жизни умереть не трудно, --
   Сделать жизнь значительно трудней, --
   
   откликнулся Маяковский на последний аккорд есенинской лиры.
   "Все наше рабское историческое прошлое, еще живущее в нас, возвеличивается, ставится на пьедестал лихой и в то же время пьяно-рыдающей поэзией Есенина". Так гласит руководящий тезис Бухарина.
   Нужно ли цитировать старателей-добровольцев? Они не жалеют патронов:
   "Певец собачьей старости, поэт всевозможного старья и рухляди"... И потребители его вдохновений -- "клопье, тараканье и паучье" (Крученых).
   Попробуем разобраться в самом предмете есенинского творчества, в его содержании, существе и смысле. В частности, вопрос, поставленный Бухариным, несомненно, заслуживает размышления.

* * *

   Я люблю родину,
   Я очень люблю родину!
   Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь...
   
   Едва ли не ясна основная тема Есенина, единственная большая любовь его жизни в поэзии. Конечно, это -- родина, Россия.
   "Он был национален и умел писать только о российском" (Воронский). Можно сказать, был он в этом отношении однодумом и однолюбом. И сам сознавал это.
   "Обратите внимание, -- говорил он И.Н. Розанову в 1921 году, -- у меня почти совсем нет любовных мотивов... Моя лирика жива одной большой любовью к родине. Чувство родины -- основное в моем творчестве".
   Характерно, что эта любовь его необузданно ревнива, исключительна. У Ал. Блока она все же сочеталась с органической привязанностью к Европе, "нашей второй родине" (Достоевский), к "острому галльскому смыслу и сумрачному германскому гению", к "аду парижских улиц, венецианским прохладам, дымным громадам Кельна". У Есенина -- она самодержавна, нетерпима, тиранична. Что-то стихийное, звериное, "зоологическое" лежало в ее основе:
   
   Звериных стихов моих грусть
   Я поил резедой и мятой.
   
   Понятно, что ему не по душе блоковский патриотизм: "Блок много говорит о родине, но настоящего ощущения родины у него нет. Недаром он и сам признается, что в его жилах на три четверти кровь немецкая". То ли дело рязанская деревня и потомственная мужицкая кровь?..
   Его длинное заграничное путешествие с Дункан удивительным образом проходит совершенно бесплодно для его творчества. "Здесь такая тоска, такая бездарнейшая северянинщина жизни", -- пишет он из Остенде Мариенгофу. "Как я там скучал... умереть можно", -- твердит он друзьям по возвращении. "Жив только русский ум, его я люблю, его кормлю в себе" -- таково всегдашнее его чувство и стремление. На совет приятелей изучить какой-нибудь иностранный язык он отвечает, не задумываясь:
   -- Не знаю и не хочу знать, -- боюсь запачкать чужим свой родной!..
   
   Никакая родина другая
   Не вольет мне в грудь мою теплынь.
   
   А уже незадолго до смерти, больной, надорванный, внутренне измученный, -- хриплым шепотом жалуется в Госиздате Евдокимову:
   -- Евдокимыч, я не хочу за границу! Меня хотят отправить лечиться к немцам! А мне противно! Скучно там, скучно! Был я за границей -- тошнит меня от заграницы. Я не могу без России. Я сдохну там. Мне надо в деревню в Рязанскую губернию, под Москву куда-нибудь в санаторий... Ах, Евдокимыч, если бы ты знал, как я люблю Россию! Был я в Америке, в Париже, в Италии -- скука, скука, скука...
   Как Гоголю в прекрасном его далеке мерещились лишь русские просторы и летящая по ним птица-тройка, так и есенинская муза, -- "простая, как воздух, пахучая, как роза, и нежная, как молодой месяц" (Р. Ивнев), -- нема и бессильна вне родины. Пусть идет в мир мировое братство, --
   
   Но и тогда,
   Когда во всей планете
   Пройдет вражда племен,
   Исчезнут ложь и грусть, --
   Я буду воспевать
   Всем существом в поэте
   Шестую часть земли
   С названьем кратким "Русь".

* * *

   "Принял" ли Есенин революцию? -- Тут прежде всего нужно уяснить понятие "революции".
   Оно двоится. Революция, во-первых, -- стихия, великая и сложная национально-историческая данность. И, во-вторых, революция -- догма, умысел, заданность. Иначе говоря, революция тоже имеет и "большой разум", и "малый разум". Последний входит в первый, связан с ним и хочет слиться с ним. "Теория" стремится овладеть "стихией". Частично это ей обычно удается. Но именно только частично. Революционная догма есть часть революции, но ею не исчерпывается революция ("вырывается машина из рук"). Как историческая стихия, революция не умещается целиком в свои официальные каноны: она шире их, глубже, значительнее.
   Принимал ли Есенин революцию в первом смысле? -- Неверная в корне постановка вопроса. Ему нечего было ее "принимать" или "не принимать", -- он сам был в ней. Он был органически человеком революции:
   
   Мать моя -- родина,
   Я большевик!
   
   Старое поколение наших писателей, -- Бунины, Куприны, Мережковские, Зайцевы, -- очутились всецело по ту сторону революции: и как "стихии" и как "догмы". Они живут прошлым, прикованы к прошлому. У них -- свой "малый разум", упрямый и докучный. Они -на другом берегу. И, неизбежно, они отходят, уходят от России.
   Бунину непонятен Есенин, как непонятна революция. Непонятна и ненавистна. Для его затуманенного злобой взора советские писатели -- "прозаики и поэты из острожников и полотеров... друзья-приятели и собутыльники чекистов". И только. Старому литературному поколению чужда новая Россия.
   Не то -- Есенин. Россия в революции: он тоже захвачен революционным циклоном. Но он -- в "большом" его разуме, сложном для рассудка, "иррациональном", противоречивом, "диалектическом". Он -- плоть от плоти буйных русских лет.
   Троцкий о Есенине: "Поэт не был чужд революции, -- он был несроден ей. Есенин интимен, нежен, лиричен, -- революция публична, эпична, катастрофична. Оттого-то короткая жизнь поэта оборвалась катастрофой".
   Мне кажется, Троцкий здесь неправ. Есенин не всегда только интимен, нежен и лиричен. Вспомним хотя бы "Инонию" и "Пантократора", закономернейший и подлинный этап его духа: они публичны, катастрофичны, апокалиптичны. Равным образом, ведь и революция отнюдь не всегда и не безусловно исключает нежность и лирику; глубоко неверно символизировать ее лишь барабаном да громом. Как известно, Луначарский, а вслед за ним и Бухарин вскрывали нежность и лирику в душе самого Дзержинского...
   Трагедия Есенина -- в другом.

* * *

   Он был в революции, в ее реальной национальной стихии. Но "догматы" революционной доктрины, каноны партийной ортодоксии не были для него перлом создания, откровением истины:
   
   Конечно, мне и Ленин не икона...
   
   "Я знаю, вы коммунист, -- говорил он Воронскому в первой своей с ним беседе. -- Я тоже за Советскую власть, но я люблю Русь. Я по-своему. Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет".
   Или иначе в стихах:
   
   Отдам всю душу октябрю и маю,
   Но только лиры милой не отдам.
   
   "Революцию Есенин принял по-блоковски", -- замечает В. Киршон в своем очерке о поэте. Это не совсем так, но верно одно: "музыка революции" была для него родною музыкой России.
   
   Учусь постигнуть в каждом миге
   Коммуной вздыбленную Русь.
   
   Драма Есенина -- в глубочайшем смысле имманентна драме всей русской революции. В этом отношении он интересней Блока: его корни -- органичней. Пусть проще, элементарнее, но цепче, ухватистей.
   Драма революции -- в диалектике ее большого и малого разума. Эта диалектика, конечно, не погубит России, -- Есенина она погубила.
   Он ее не осилил. Агент и медиум великой национальной реальности, поэт атакуется всеми моментами этой реальности в их эмпирической разладице. Гармония дана богам и детям богов: Гомеру, Гете, Пушкину. Смертные -- добыча времени, его кусков, его отвлеченных отрезков, прожорливых и ревнивых.
   Один из таких кусков нашего времени -- тяжелые марксовы книги:
   
   Ни при какой погоде,
   Я этих книг, конечно, не читал.
   
   Но они настойчивы, они шумят и гремят, они везде и повсюду, как необъятная марксова борода, они полонят сознание. Разве они -- не реальность? Они не довольствуются молчаливым почтением, они подбираются и к "лире". Вот из-за них уже не видно березок, сини, сосавшей глаза, старого клена на одной ноге, не слышно дыма белых яблонь... Они побеждают. Видно, нужно смириться:
   
   Давай, Сергей,
   За Маркса тихо сядем,
   Чтоб разгадать
   Премудрость скучных строк.
   
   И вот раскол интуиции и рассудка, клена и Маркса. Непереваренный Маркс опасен клену. Потуги рассудка стать интуицией: подделка, бессилие ("Стансы", вообще "революционные" вещи). Катастрофа. Неизбежная, жданная:
   Здравствуй ты, моя черная гибель, Я навстречу тебе выхожу...

* * *

   Нельзя ли попроще, яснее, конкретнее?
   Трудно сложное трактовать просто. Упрощение -- искажение. Мир не прост. Душа человеческая не проста.
   Воспользуемся "инструментально" методом марксистского анализа. Тема: роль деревни и города в трагедии Есенина.
   Отзыв Троцкого: "Крестьянская подоплека, творческим даром преломленная и утонченная, у Есенина сильна; из старого его вырвало с корнем, а в новом корень не принялся. Город не укрепил, а расшатал и изранил его".
   Отзыв Радека: "Есенин умер, ибо ему не для чего было жить. Он вышел из деревни, потерял с ней связь, но не пустил никаких корней в городе. Нельзя пускать корни на асфальте. А он в городе не знал ничего другого, кроме асфальта и кабака".
   Такова общепринятая схема. В общем, если угодно, она верна. Но, как и полагается схеме, она формальна и абстрактна. Нужно ее облечь плотью и кровью.
   Действительно, деревня и город -- одна из любимых тем Есенина. В его сознании родина, "страна березового ситца" -- деревня по преимуществу:
   
   О, Русь, малиновое поле,
   И синь, упавшая в реку...
   
   Деревня, природа в его глазах -- знамение духа, свободы, жизни; город -- знак бездушного механизма, мертвящей машины. Целый цикл, наиболее прославленный, его стихов посвящен "миру таинственному и древнему", овсяному лику полей, духовитым дубровам и гречневым просторам, хате, корове, горькой звериной доле.
   Крестьянская подоплека? -- Но, "творческим даром преломленная и утонченная", она порождает культуру народную и национальную. Разве крестьянство не в порядке нашего исторического дня? В свое время дворянская "подоплека" создала же ослепительные явления национальной русской культуры. Черед -- за крестьянством. Нужно думать, Есенин -- только предвестие, утренняя заря...
   Но откуда же тогда его трагедия? Если деревня им только начинает, зачем же тоска и жалобы:
   
   Я последний поэт деревни...
   
   Если родина в нем живет, зачем причитания:
   
   Только мне, как псаломщику, петь
   Над родимой страной Аллилуйя...
   
   Откуда эта путаница начал и концов?

* * *

   Юноша с васильковыми глазами и копной волос цвета спелой ржи -- появился на городском "асфальте".
   В мудренейшую из эпох нашей тугой, по-азиатски витиеватой и по-европейски одаренной истории.
   Революция пела в нем свои буйные песни. Но ведь и сама революция, как известно, "развивается через противоречия". Одно из таких ее противоречий -- деревня и город. Выдерживая классовую точку зрения, скажем: рабочий класс и крестьянство.
   Будь я марксистом, я не только присоединился бы к тезисам Троцкого и Радека, но даже попытался бы несколько их развить. Я сказал бы, что драма Есенина есть идеологический рефлекс своеобразных хозяйственных затруднений, переживаемых русским крестьянством. Деревня не только "приняла", но и "проделала" революцию. Но когда внутри самого революционного процесса наметилась неизбежная дифференциация, подавляющая масса крестьянства погрузилась в сложные чувства. Город, "ведя за собой" деревню, обнаружил стремление в значительной мере жить на ее счет; наиболее пылкие из его представителей напрямик объявили ее "колонией", другие, более осторожные, говорили о "долге", о городских "векселях", обещали поторапливаться платежом. По селам и весям покатился встревоженный гул, ибо классы обмануть нельзя.
   "Железные гости", "электрический восход", "стальная лихорадка" и прочая символика есенинских "антигородских" стихов -- все это не следует понимать буквально. Ну, какая там "сталь" в нынешней русской деревне?!.. -- Нет, подсознательно здесь идет речь не о чем ином, как об экономическом нажиме города на крестьянство, о городской политике расслоения деревни (divide el impera {разделяй и властвуй (лат.)}), о препонах хозяйственному развитию мужика. Классовая реакция претворяется поэзией нашего "мужицкого Глана" в утонченные образы, в романтическую грусть. На деле, конечно, не город индустриализующий, а город эксплуатирующий сеет тужиль в переборы звонкой деревенской тальянки. А затейливые ухищрения идеологических надстроек увешивают классовый интерес прихотливыми идейными и эстетическими погремушками.
   Но, -- прибавил бы я, невольно предаваясь марксистски изучающему раздумью, -- Есенин напрасно впал в отчаяние. Коварный город сумел отменно провести бедного деревенского соловья. Он и в самом деле уверовал в непобедимую силу "стальной конницы", в неизбывность горькой доли самогонкой залитого мужика. И когда, начиненный этим настроением, побывал у себя в селе, вообразил и деревню изнутри наполненной хищным воинством города. И загрустил, застыл в лирической истоме, "душой бунтующей навеки присмирев":
   
   Вот так страна!
   Какого ж я рожна
   Орал в стихах, что я с народом дружен?
   Моя поэзия здесь больше не нужна
   Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
   
   Между тем, он ошибся. И за ошибку заплатил жизнью. Оглушенный шумом исторического мига, он просмотрел историческую эпоху. Город внушил ему неверие в силы собственного класса, отнял у него сознание и чутье перспективы. Город его деклассировал и тем самым погубил. Радек прав: "он вышел из деревни, потерял с ней связь". Иначе не впадать бы ему в уныние и меньше всего сокрушаться агиткам Бедного Демьяна в устах и на гармонике деревенского комсомола. Напротив: быть бы ему бодрым бардом восходящего класса.
   Все это сказал бы я, будь я марксистом, или, точнее, поклонником марксистской "вульгаты".
   Но я не марксист. И потому я этого не говорю.

* * *

   Не говорю, ибо нельзя душу человеческую исчерпать мерою классовой философии. Уйдет, ускользнет и самоцветная энтелехия есенинской поэзии сквозь решето социологического анализа. Нужны иные, более приспособленные, более "нежные" приборы. Нельзя забывать, что всякая душа -- "цветок неповторимый".
   Он и впрямь жил образами своих песен, этот обреченный, несчастный поэт. Были они для него реальнейшими реальностями: и красногривый жеребенок, бегущий за поездом, и крылья херувима в елях, и разум-вол с его голубою пашней, и черный человек.
   В конце концов, все-таки неотступной, интимнейшей и мучительной реальностью была ему -- родина.
   И в городе нашего времени сердце его смутилось о ней:
   
   Сердцем я продрог.
   
   Помутился, задрожал ее лик в его поэтическом созерцании. Словно какой-то сверхчеловеческий кубизм истории разъял дорогие черты. И нет уже силы творческого синтеза.
   Когда незабвенные "двенадцать" пальнули пулей в Святую Русь, он был с ними, ибо ведь это сама Русь палила в себя, преображаясь в огне. И он пел ее преображение, слушал новое слово, подобное яйцу с проклевавшимся птенцом. Вместо Китежа и Радонежа -- Инония, вместо плачущих стен Кремля, -- звездами спеленутая богом телица Русь. Отрекаясь от евангельского, исторического Христа, неистово кощунствуя, иконами растапливая самовары, он в то же время славил новый радостный завет:
   
   Я иное постиг учение.
   Прободающих вечность звезд.
   Я иное узрел пришествие,
   Где не пляшет над правдой смерть...
   Я иным тебя, господи, сделаю,
   Чтобы зрел мой словесный луг...
   
   Древнее дерзновение, творческое богоборчество, имманентное большому разуму дней:
   
   Не хочу я небес без лестницы!..
   
   Весть о новом Назарете, на кобыле новый Спас... Но что общего между этим складом представлений и уставами официальной революции, строгими схемами марксовых книг?
   
   Страшись по морям безверия
   Железные пускать корабли!..
   Не построить шляпками гвоздильными
   Сияния далеких звезд!..
   
   Разлад не мог не обнаружиться, духовная реакция была неотвратима. Она не замедлила, нарастая по мере победоносного самоутверждения малого разума революционной эпопеи.
   "Мне очень грустно сейчас, -- пишет поэт летом 1920 года, -- что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности, как живого. Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений!.." И еще, в имажинистских "Ключах Марии": "Мы считаем преступлением устремляться глазами только в одно пространство чрева".
   Говорят: крестьянский поэт-романтик убоялся будней нашего социального строительства. -- Совсем не то. Национальному русскому поэту душно в тисках самодержавной идеологии экономизма и материализма. Отсюда -- образы "Сорокоуста", надорванная лирика последних лет. Понятный плод несбывшихся надежд, гордых заветов "Инонии":
   
   Не оттягивай чугунной радугой
   Нив и гранитом рек.
   Только водью свободной Ладоги
   Просверлит бытие человек.

* * *

   Как будто нет свободной Ладоги, раз есть гранит и чугун! Как будто машина несовместима с духом живым, а электричество -- с богом!
   
   И сойдутся явно в благодатной цели
   Двигатель бездушный с жизнью недвижимой, --
   
   некогда мечталось Вл. Соловьеву в поезде, под впечатлением мертвых громов мчащегося паровоза и неподвижного блеска одухотворенной природы.
   Но формулы наших дней чужды таким синтезам. Сурова и ревнива материалистическая философия. Нет для нее Иноний и Ладог, взором рыси ищет она за ними лишь классовые "подоплеки", лишь дьявольские усмешки экономического фактора...
   Нелегко противостоять ей. Вода и камень точит. А сердце -- не камень. В нынешнем русском городе сам воздух взывает: будь созвучен эпохе! Всякий "день" выдает себя за "эпоху": плох тот солдат, который не хочет быть генералом!
   Разрушена Ладога в душе поэта. Разрушена не столько даже городом, сколько вот этим монотонным идеологическим гримом современного нашего города. Долбит литературная критика: ты отстал, поешь дерево и корову, а надо петь сталь и приводной ремень; недалеко ты с кобыльим своим Спасом ушел от церковных акафистов деда. И вдолбила:
   
   Остался в прошлом я одной ногою,
   Стремясь догнать стальную рать,
   Скольжу и падаю другою...
   
   Может, и вправду "фонари в Баку прекрасней звезд?" Может, и на самом деле -- "я полон дум об индустрийной мощи", и, "внимая моторному лаю, в сонме вьюг, в сонме бурь и гроз, ни за что я теперь не желаю слушать песни тележных колес?"
   К недавней Инонии возврата нет. Но что же на ее месте? Как ни храбрись: -- не скроешь: оторопь, сердечная дрожь. Бездорожье. И отзвуки чего-то давно, казалось, навсегда отзвучавшего:
   -- Уйду в монастырь (Из воспоминаний Старцева).
   Или еще:
   "Идем втроем по Газетному переулку.
   -- Снятие креста с колокольни... Были такие случаи в истории... Это пройдет..." (Из воспоминаний Грузинова).
   И стихи:
   
   Стыдно мне, что я в Бога верил...
   Горько мне, что не верю теперь...
   
   В известном смысле Есенин, если угодно, действительно стал "жертвою города". Но не кабак и асфальт надломил его, -- его подкосило бессилие устоять против идеологического гипноза нашей нынешней "идеи правительницы". Она не смогла привить ему себя, но сумела убить в нем прежнюю цельность. Именно здесь -- почва, "ландшафт" глубочайшей личной драмы, последняя сущность которой -- по ту сторону наших объяснений: неисповедима последняя тайна чужой души.
   "Было до очевидности ясно, -- свидетельствует Евдокимов, -- что поэт горел каким-то внутренним огнем, растравлял этот огонь, тушил в вине слезы... Пьяный разгул Есенина не мог ввести в заблуждение, не мог казаться случайным, под ним грустно видели тягчайшую душевную драму, тайну которой мы не знаем".
   "Ноябрь, 1925. Столовка. Тихим охрипшим голосом, совершенно трезвый:
   -- Я устал, я очень устал, я -- конченый человек.
   -- Ты отдохни, перестань пить, и все пройдет.
   -- Милый мой, я душой устал, понимаешь, душой... У меня в душе пусто." (Из воспоминаний Кириллова).
   Это одна из характерных сцен последнего периода его жизни. Опустошенная душа. Опять-таки подобно Гоголю: "испепеленный". Но душа его не терпела пустоты. И, предавшись высшей каре, он, по словам Клюева, "казнил себя".

* * *

   Но умирая, заверил -- кровью:
   
   Предназначенное расставанье
   Обещает встречу впереди.
   
   Перед смертью -- зорки очи души. В стране материалистической метелицы и суровых марксовых уставов -- такие строки!
   Они пребудут. Они -- неразрывны с поэтом, как сам он неразрывен с Россией наших буйных и вещих лет.
   Троцкий о революции и Есенине:
   -- Во имя будущего она навсегда усыновит его.
   Верно: революция его усыновит. Как саму революцию навсегда усыновит русская история.
   
   <Январь 1929>
   

КОММЕНТАРИИ

   Николай Васильевич Устрялов (1890--1937, по другим сведениям 1938), публицист, историк, основатель идеологии нацонал-большевизма. Приват-доцент Московского университета. В 1918--1920 гг. -- видный деятель правительства адмирала Колчака. С 1920 г. жил в Харбине. Г. Струве называл Н.В. Устрялова "наиболее умным из сменовеховцев" (Струве. С. 31). В предисловии к сборнику своих статей "Под знаком революции" (Харбин. 1925 г.) Н. Устрялов писал: "С Россией советской я расстался в декабре 1918 г. (падение красной Перми), а с белой Россией -- в январе 1920 (после падения омского правительства в Иркутске). С конца февраля 1925 г. мне приходится практически и на собственном опыте осуществлять идею "делового сотрудничества с советской властью". За рубежом выступал со статьями, в которых развивал мысль, что преодоление большевизма уже началось, расценивая НЭП торжеством буржуазии. Посещал Москву в качестве советского специалиста. Вернулся в СССР в 1935 г., был профессором Московского университета, репрессирован, погиб во время "чисток". Р. Гуль в "Моей биографии" (Новый журнал. 1986. N 164. С. 25) излагал одну из версий его гибели, бытовавших в зарубежье: "Профессор Н. Устрялов был приглашен советским правительством приехать в Россию. Он поехал и был убит чекистами в поезде."
   Автор книг "Революция и война" (1917), "В борьбе за Россию" (1920), "Под знаком революции" (1925), "Россия" (У окна вагона) (1926), "Итальянский фашизм" (1928), "На новом этапе" (2-е доп. изд. 1930), "Наше время" (1934), статей "Религия революции. Владимир Маяковский", "Россия в поэзии Блока".
   По данным П.Е. Ковалевского, Н. Устрялов, блестящий оратор, человек колоссальной эрудиции, в 1920 г. был профессором, деканом юридического факультета крупного русского университетского центра в Харбине и в течение многих лет директором Центральной библиотеки КВЖД (Китайской Восточной железной дороги), богатейшего книгохранилища Харбина.
   Статья Н.В. Устрялова "Есенин (К трехлетию со дня смерти)" опубликована в харбинской газете "Новости жизни" (1929. 6 янв.).
   Текст и датировка по этой публикации (указана Н.Г. Юсовым).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru