Аннотация: Повесть из жизни первых христиан. Перевод Евгении Тур.
Николас Патрик Уайзмен
Фабиола
Повесть из жизни первых христиан.
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ
Повесть "Фабиола" переносит нас в ту эпоху, когда император Диоклетиан задумал раз и навсегда покончить с христианством. Он начал жестокие преследования на Востоке, а вскоре гонения перекинулись в Рим, подвластный его соправителю Максимиану.
Происходило это всего за несколько лет до победы Церкви, которая бросила вызов могущественной империи. Книга противопоставляет два мира - языческий Рим и общину верующих во Христа.
Главная героиня повести - молодая знатная Римлянка, перед которой постепенно, через долгие мучительные искания открывается истина Евангелия.
Автор книги Николас Патрик Уайзмен (1802-1865), архиепископ Вестминстерский и кардинал, был выдающимся вождем церковного обновления среди английских католиков. Свою общественную деятельность Уайзмен сочетал с разнообразными научными трудами. Он изучал восточные языки, выпустил сирийский перевод Ветхого Завета, читал лекции об отношении между наукой и верой. Немало сделал архиепископ и в области церковной истории. Принесла ему широкую известность во всем мире вышедшая в 1854 году повесть Фабиола. В ней отразились обширные познания его по истории Рима, где он жил и учился в молодые годы.
При работе над книгой он использовал древние предания о мучениках и сведения, почерпнутые им из археологии катакомб.
"Фабиола" была переведена на многие языки, в том числе и на русский.
Как это нередко бывает, постепенно она стала рассматриваться как произведение для юношества.
В конце XIX века русская писательница Евгения Тур выпустила ее свободный пересказ. Под названием "Катакомбы" он выдержал более двадцати изданий. Последнее увидело свет в 1917 году.
Несмотря на печать романтизма, Фабиола и сейчас остается увлекательной и светлой книгой, которая заставляет задуматься.
Поскольку ее перевод стал уже библиографической редкостью, мы предлагаем его новое издание. В основу положен перевод Е. Тур, приведенный в соответствие с современным литературным языком. В качестве иллюстраций в нашем издании даны гравюры середины XIX века.
I
Наша повесть начинается сентябрьским вечером 302 года от Рождества Христова. Мы приглашаем наших читателей последовать за нами по римским улицам.
Солнце уже садилось. Небо было ясно; в воздухе веяло прохладой, и народ шел в сады Цезаря и Саллюстия насладиться вечернею прогулкой и узнать городские новости.
Квартал, куда мы вошли с вами, назывался кварталом Мар-сова поля, и находился между Тибром и семью холмами древнего Рима.
Во времена республики на Марсовом поле происходили военные учения и бои гладиаторов, но теперь все это пространство было уже застроено общественными зданиями: Помпеи выстроил здесь театр, Агриппа - Пантеон и примыкающие к нему бани. Понемногу туг поднялись и частные дома, в один из которых мы с вами сейчас войдем.
Внешне этот дом был непривлекателен; своими очертаниями он производил печальное, даже мрачное впечатление. Невысокие стены - простые, без архитектурных украшений - были прорезаны небольшими редкими окнами. Вход в одной из стен этого небольшого прямоугольного здания обозначался двумя колоннами. На мозаичном полу его, на самом пороге начертано было бесхитростное слово: Salve! [*]
[*] - Здравствуй.
Переступив порог, мы окажемся в атриуме, первом внутреннем дворике, окруженном колоннадой.
Посреди этого дворика, вымощенного мраморными плитами, тихо журчала струя воды, проведенная из Клавдиева водопровода с высот Тускуланума. Хрустальная струя падала в красный мраморный бассейн, из которого выбегала, клубясь и журча, и лилась в нижний, более широкий бассейн. Брызги воды орошали редкие растения в изящных вазах. Под портиком стояла дорогая мебель: кресла, украшенные слоновой костью и серебром, столы из драгоценного дерева с бронзовыми и золотыми канделябрами, вазами, треножниками и удивительной красоты бюстами - произведениями высокого, ныне нам уже недоступного искусства. Стены были украшены фресками, отделенными одна от другой нишами, в которых стояли статуи. На самой середине полукруглого потолка, образованного сводами дома, находилось большое круглое отверстие. Оно было завешено от солнца и дождя плотным полотном. Отверстие это, нечто вроде огромного окна, пропускало мало света, отчего на внутреннем дворике стояли вечные сумерки. Но зато как тут было прохладно в жаркие летние и осенние дни! Сквозь этот исскуственный полумрак довольно трудно было что-нибудь разглядеть. За арками, расположенными против тех, что вели во внутренний дворик, был другой вход во второй внутренний дворик, украшенный еще изящнее. Он был вымощен мраморными плитами и позолочен на карнизах. Мраморные колонны поддерживали внутреннюю галерею, которая тянулась вокруг этого дворика.
В галерее сидела пожилая женщина. На ее спокойном, задумчивом лице, обнаруживающем стойкость и силу духа, чуткий наблюдатель уловил бы печать былых потерь и несчастий. Волосы ее, почти совсем седые, причесаны были просто, но аккуратно; прост был и покрой ее платья, на котором не было ни украшений, ни роскошного шитья, ни золотых драгоценностей, которые так страстно любили богатые и знатные римлянки. Лишь тонкая золотая цепочка обвивала ее шею, скрывая под туникой что-то ценное для ее владелицы. Женщина вышивала на дорогой ткани, время от времени беспокойно поднимая глаза на дверь, и прислушиваясь к шагам. По мере ожидания лицо ее становилось все тревожнее, пока, наконец, не осветилось радостью: она узнала приближающиеся шаги того, кого она ждала с таким нетерпением - своего сына.
Вошедший юноша выглядел старше своих 14 лет благодаря высокому росту и красивому, одухотворенному лицу, на которое наложила отпечаток уже пробудившаяся мысль. В этом лице видны были зачатки твердой воли и сильного характера. Он был одет в обычную для римлян одежду - короткую, спускающуюся до колен тунику. Круглый золотой шарик- знак несовершеннолетия - висел у него на шее. За мальчиком шел старый слуга и нес свитки пергамента. Очевидно, юноша возвращался из школы.
Поздоровавшись с матерью, он сел рядом с ней.
- Что тебя задержало, сынок? - спросила она. - Надеюсь, с тобой ничего не случилось?
- Ничего, мама, уверяю тебя; по крайней мере, ничего особенно неприятного. Я расскажу тебе все подробно: ты же знаешь, я ничего от тебя не скрываю.
Она улыбнулась сыну. Он продолжал: "Ну, прежде всего, сегодня я получил венок за декламацию. Учитель наш, Кассиан, задал нам тему: "Истинный философ должен всегда жертвовать своею жизнью за истину". Мои товарищи прочли свои сочинения, и скажу тебе по правде, сочинения эти показались мне страшно сухи и холодны. Но вины их в этом нет: можно ли писать о том, чего не знаешь? А слово "истина" им непонятно, для них оно лишено смысла.
Ведь жизнь их так далека от того, что было бы хоть немного похоже на истину. А с учением, которое могло бы привести их к истине, они не знакомы. Я же, помня о тебе и об отце, воодушевленный всем тем, во что я верю, написал сочинение очень быстро и начал читать его вслух. Но лишь только я прочел первые несколько строк, как учитель наш вздрогнул и, наклонившись ко мне, сказал тихо: "Берегись, дитя мое, здесь есть уши, которые услышат и не забудут".
- Как! - прервала мать сына, - неужели Касеиан христианин и узнал христианина в тех мыслях, которые ты высказывал? Я выбрала его школу потому только, что о ней говорили много хорошего, и теперь благодарю Бога, что так случилось. Мы
живем в страшное время, мы окружены опасностями, мы в своем собственном отечестве должны действовать тайно, в своем собственном доме должны опасаться врагов, мы едва знаем немногих из братьев наших по вере. Если бы открылось, что Кассиан христианин, его школа просуществовала бы недолго. Но продолжай: неужели его опасения были серьезны?
- Кажется, да. Пока некоторые мои товарищи чистосердечно хвалили сочинение, в меня впились черные глаза Корвина, а губы его кривились в злобной усмешке,
- А кто он?
- Он самый старший и самый сильный из учеников нашей школы, но по правде сказать, он же и самый глупый. Конечно, он не виновен в своем тупоумии, но беда в том, что он еще и зол; он ненавидит меня, и право, я не знаю, за что. Когда мы вышли из школы и шли по берегу реки, он при всех вдруг стал поносить меня. "Так вот, Панкратий, - сказал он мне, - сегодня мы последний раз встретились с тобою в школе: мы в один день покидаем ее. Нынче ты возвысился над нами, всех нас втоптал в грязь и посмеялся надо мною; я этого не забуду и еще рассчитаюсь с тобой. Я запомнил все высокопарные слова, которыми набито твое сочинение, и непременно перескажу их отцу. Мой отец, как ты знаешь, префект, и готовит сейчас нечто такое, что коснется тебя".
Мать вздрогнула, но сын продолжал:
- Я горел желанием схватить его за горло и швырнуть на землю; сил у меня хватило бы, я знаю... Это было жестокое испытание!...
- Ну, что же дальше? Успокойся. Скажи мне, чем все кончилось?
- В эту минуту подошел Кассиан. Он хотел наказать Корвина, но я попросил учителя не делать этого.
В галерею вошла служанка; она зажгла лампы, мраморные и бронзовые канделябры. Яркий свет озарил Люцину и ее сына Панкратия.
Люцина нежно поцеловала сына; чувство материнской гордости - гордости вполне понятной, когда после нескончаемых забот и бессонных ночей мать видит своего сына почти взрослым, умным и красивым юношей, - многое было в этом поцелуе. Но было в нем еще одно чувство, владевшее Люциной, глубокое и возвышенное. Недалек уже был тот день, когда сын ее, достигнув совершеннолетия, должен будет принять опасный сан священника.
То было время страшных гонений на христиан, и священниками из них становились лишь самые мужественные и стойкие. Сан не защищал от опасностей, напротив - принимавшие его заранее обрекались на неминуемую мучительную смерть. Наряду с многочисленными обязанностями - забота о больных и бедных, обращение в христианство язычников - была у священников еще одна, пожалуй, самая главная обязанность: в минуту крайней опасности, в решающий момент, они показывали пример: проповедуя Евангелие, первыми погибали в цирках, раздираемые зверями на потеху жадной до зрелищ толпы римлян.
Люцина знала, что многие матери-христианки лишились всех своих детей; она сама понесла страшную утрату: муж ее был замучен но приказанию императора.
Панкратий, взглянув на мать, был поражен выражением ее лица. Лицо Люцины просветлело, оно отражало торжественную ясность и спокойствие. Ее глаза блестели кротким светом. Юноше словно передалось состояние Люцины; он опустился к коленям матери и обнял ее.
- Как долго я молилась, чтобы Бог позволил мне дожить до этого дня, - сказала ему мать. -Я счастлива от того, что ты послушен, добр, любишь Бога и ближнего. Ты равнодушен к богатству и не тщеславен, твоя любовь к беднякам и обездоленным делает меня еще более счастливой. Я вижу, что ты наследовал добродетели твоего отца-мученика. Нынче ты покидаешь школу. Теперь ты уже не ребенок, а мужчина, взрослый человек, ты должен вести себя так, как подобает мужчине и христианину. Я уверена, что ты вполне сознательно писал свое сочинение. Да, счастлив тот, кто погибает за свою веру, за свои убеждения, словом, за то, что считает истиной!
- Мне кажется, что я понимаю это и чувствую, что готов умереть за свою веру, - тихо сказал Панкратий.
- Ты настоящий сын своего отца. Хочешь ли во всем подражать ему?
- Конечно, мама. С раннего детства я слышал рассказы о его жизни, его добрых делах и славной смерти. Каждый год, когда христиане чтут его память и собираются в катакомбах молиться о нем, я чувствую, как рвется из груди мое сердце. Судьба его прекрасна, и я не раз мысленно обращался к нему и просил поддержать меня, чтобы у меня хватило сил и твердости духа пролить кровь за нашу веру.
- Замолчи, замолчи! - сказала мать, невольно вздрагивая. Ведь Панкратий был ее единственным сыном, и после смерти мужа она сосредоточила на нем всю свою любовь. У Люцины
был стойкий характер, твердая воля и глубокая преданность своей религии, но она была мать, и сердце ее дрогнуло, когда единственный сын высказал желание умереть.
Мы уже сказали, что римские юноши, не достигшие совершеннолетия, носили на шее небольшой шарик. Люцина сняла его с шеи сына и сказала:
- Ты получил в наследство от отца благородное имя, высокое положение в свете, огромное богатство, словом, все то, что так дорого ценится в обществе, но я обладаю одною драгоценностью, которая дороже всего этого для меня, и надеюсь, для тебя: я хочу передать ее тебе.
Дрожащею рукою она сняла с себя цепочку с ладанкой, вышитой жемчугом и драгоценными камнями.
- Тут хранится кровь твоего отца. Я присутствовала при его смерти, решилась взять эту кровь из ран его и сохранила ее для тебя как святыню...
Слезы прервали слова Люцины; они текли на склоненную голову ее сына, которого она благословила. Панкратий поцеловал ладанку и надел ее на шею. В эту торжественную для него минуту ему казалось, что великий дух отца сходит на него и наполняет его душу новой силой, верой и энтузиазмом. Он чувствовал, что готов, подобно отцу, пожертвовать всем во имя своей веры.
II
В то самое время, когда Люцина беседовала с Панкратием, другой разговор велся в доме римского патриция Фабия.
Фабий был богат; дом его был убран с тою роскошью, остатки которой до сих пор удивляют путешественников в музеях Рима и Неаполя. Комнаты были огромны; мозаичные полы покрыты персидскими коврами; окна и двери украшены китайскими тканями; мебель обита золотою парчой. Во всех нишах стояли драгоценные безделушки, выточенные из слоновой кости, отлитые из серебра и золота.
Сам Фабий, хозяин дома, представлял собою классический тип тогдашнего римлянина. Полагая, что в жизни не существует ничего, кроме удовольствий, он делил время между веселыми пирами в кругу друзей, зрелищами в цирке, музыкой и чтением лучших поэтов того времени. Он не верил ни в Юпитера, ни в Минерву, очень хорошо понимая, что эти боги есть не что иное, как более или менее изящные статуи; но, следуя обычаю, ходил в их храмы по большим праздникам. Основную же часть дня он проводил в общественных банях.
В то время бани заменяли нынешние кафе, рестораны и клубы. Там можно было играть в кости, в мяч, можно было прочитать вновь вышедшие сочинения и услышать все городские новости и сплетни.
Там же были комнаты, где убивали время богатые римляне. Из бань Фабий отправлялся на площадь; там беседовал с друзьями, толковал о политике, выслушивал новости, а потом заходил в парки и смешивался с толпою тогдашней знати. Наговорившись вдоволь, он зазывал к себе гостей и возвращался домой ужинать. Ужин у богатых римлян начинался в 8 часов вечера и отличался роскошной сервировкой стола, множеством изысканных блюд, вин и редких плодов. На такие ужины тратились огромные деньги. Со всех концов света привозили в Рим редких птиц и рыб, самые изысканные плоды и сласти.
Фабий был человек добрый, но в самом узком значении этого слова. Он хорошо обращался со своими рабами, баловал свою дочь, был веселым собеседником, словом, никому не делал зла. Но ему никогда не приходило в голову, что на каждый свой ужин он тратит столько денег, что половины их хватило бы бедной семье, чтобы прожить целый год. И сейчас думают о таких вещах не часто, а тогда думали еще реже. Теперь существуют больницы, приюты; тогда подобных заведений не было. Но Фабию некогда было думать о бедняках, - он любил одного себя, свои прихоти и удовольствия. По-своему Фабий любил и свою единственную дочь, красавицу Фабнолу. Он дарил ей дорогие платья, драгоценные украшения, заботился о том, чтобы кошелек ее не был пуст и чтобы ей прислуживало столько невольниц, сколько ей хотелось.
Фабиола была необыкновенно красива, умна и образованна. Ее покои были убраны еще роскошнее, чем комнаты ее отца. Перед кушеткой, украшенной серебряными узорами, висело огромное зеркало из цельного полированного серебра, а рядом на столе из красного мрамора стояло множество флаконов с духами. На другом столе, из индийского сандала, стояли дорогие шкатулки, в которых лежали кольца, ожерелья, серьги и диадемы из золота и драгоценных камней.
Фабиоле был 21 год, она была хороша, богата, знатна, но несмотря на это, испытывала скуку. Характер ее резко отличался от характера ее отца. Она была высокомерна, вспыльчива и властна. Она требовала от всех, кто окружал ее, повиновения, покорности, а от равных себе - учтивости. Фабиола была избалованное дитя: отец восхищался ею; кормилица и нянька обожали ее и беспрекословно исполняли ее волю. Фабиола прекрасно знала музыку, восхитительно пела и танцевала, говорила и читала по-гречески и слыла за одну из самых образованных девушек Рима; она любила читать серьезные сочинения и была убеждена, что человек должен жить для одного себя, в свое удовольствие, и ни в чем себе не отказывать. О долге и милосердии Фабиола не имела понятия. Она слыхала, что есть люди, которые верят в какого-то Христа, человека бедного и казненного на кресте за какие-то преступления; глубоко их презирая, она считала христиан грубыми и неотесанными. Впрочем, они мало ее интересовали, как и теперь счастливца мало интересуют люди страдающие. В языческих богов она не верила так же, как и отец; ходила в храмы только из приличия. Многие добивались ее руки, но она не спешила с замужеством, находя, что живется ей достаточно свободно, и менять доброго отца на неизвестного мужа она не собиралась. Еще того и гляди, попадется злой или дурак, тогда натерпишься от него! Никто из числа ее многочисленных поклонников не был отмечен ее вниманием.
Фабиола полулежала на своей роскошной кушетке; она держала в левой руке серебряное зеркальце, а в правой - небольшой кинжал с рукояткой из слоновой кости, на конце которой было приделано кольцо. С помощью кольца кинжал надевался на палец. Зачем кинжал молодой девушке, спросите вы? Римский патриций считал человеком прежде всего себя, а потом плебея, если только он был римский гражданин. На людей же других нации он глядел с презрением, как на варваров, а на рабов - почти как на животных.
Теперь вы поймете, для чего Фабиоле нужен был кинжал. Считая невольницу чем-то вроде домашнего животного, она колола ее каждый раз, когда несчастная делала какое-либо неловкое движение.
У Фабиолы были три служанки-невольницы. Все они были разных национальностей и куплены за большую цену, ибо, помимо красоты, они обладали еще и различными талантами. Одна была чернокожая африканка, с красивыми и тонкими чертами лица, характерными для эфиопов и нумидийцев. Она слыла за знахарку, изучившую свойства различных растений и умевшую составить целительные лекарства и сильнодействующие яды. Ее звали Афра. Другую звали Граей (она была из Греции). Грая отличалась необыкновенным изяществом речи и была мастерица шить платья, причесывать и одевать свою госпожу. Третья - Сира, родом из Сирии, великолепно вышивала и была чрезвычайно старательна в исполнении возлагаемых на нее обязанностей. Она отличалась кротостью нрава, была молчалива, беспрекословно исполняла приказания и работала до изнеможения. Афра и Грая старались всячески угодить своей госпоже и потому бессовестно ей льстили.
- Как бы я была счастлива, милая госпожа, - сказала Афра Фабиоле, глядя на нее с подобострастием, - если бы могла быть нынче в триклинии и видеть, как ты войдешь и как залюбуются все гости на твою дивную красоту и на твой ослепительный цвет лица. Это притирание идеально; правду сказать мне пришлось изрядно потрудиться, составляя его.
- А я, так и думать не смею, - подхватила хитрая Грая, - о такой чести. Я буду счастлива, если мне удастся выглянуть из дверей и полюбоваться на твое новое платье, привезенное недавно из Азии. Надо признаться, что если ткань богата и красива, то и покрой не уступит ей. Мне пришлось работать всю ночь, чтобы платье тебе понравилось.
- А ты, Сира, чего желаешь и что ты нынче сделала, чем могла бы похвастаться?
- Мне нечего желать, благородная госпожа, я думаю, что только исполнила свои обязанности.
Этот простой, сдержанный ответ не понравился избалованной, привыкшей к лести девушке, в которой гордость патрицианки соединилась с тщеславием, обычным у красавиц.
- От тебя редко услышишь приятное слово, - сказала Фабио-ла с досадой.
- Что тебе слова бедной рабыни, богатой и знатной патрицианке, привыкшей слушать только льстивые речи знатнейших лиц города! Ты должна презирать наши похвалы - похвалы невольниц.
Фабиола дивилась, слушая Сиру. Что за рассуждения у рабыни? Разве она могла чувствовать, думать, судить? Как смела она высказывать свое мнение?
- Неужели я должна опять повторять тебе, - гордо сказала Фабиола, - что ты моя собственность, что я купила тебя за деньги и заплатила за тебя очень дорого для того, чтобы ты служила мне и делала то, что мне вздумается. Я имею такое же право на твой язык, как на твой труд, и если мне хочется, чтобы ты хвалила меня и льстила мне, то ты должна будешь это делать. Что мне за дело, хочешь ли ты этого или нет? Даже смешно! Невольница, рабыня вообразила себе, что она может иметь волю! Да знаешь ли ты, что самая жизнь твоя принадлежит мне?
- Это правда, - возразила Сира спокойно и с достоинством, - моя жизнь принадлежит тебе, точно так же, как мои силы, мое тело, мои труды, словом, как все то, что кончается с жизнью. За это ты заплатила, я твоя собственность; но у меня остается другое сокровище, которого не купить за все золото императоров, которого никакая цепь рабства сковать не может.
- Что же это за сокровище, скажи, пожалуйста? - спросила Фабиола не без иронии.
- Моя душа.
- Душа? - повторила Фабиола с недоумением, ибо до сей минуты она никогда не слыхала, чтобы невольница могла вообразить, что у нее есть бессмертная душа. - Что ты понимаешь под этим словом?
- Я не умею выражаться, как люди ученые, как философы, - отвечала Сира, - но я понимаю под этим словом мое внутреннее чувство, мою совесть, мое убеждение в том, что я имею право на лучшую жизнь, чем эта, на лучший мир, чем этот. Во мне, я верю, живет тот бессмертный дух, который не умрет с моим телом. Мое внутреннее чувство заставляет меня гнушаться всего низкого и презренного, ненавидеть лесть, ложь и всякое лицемерие.
Две другие невольницы слушали, но не понимали слов Сиры; они стояли неподвижно, пораженные дерзостью их подруги, смело высказывавшей евои мысли. Фабиола была удивлена, но гордость ее проснулась, и она раздраженно воскликнула:
- Где это ты наслушалась таких глупостей? Кто это научил тебя такому красноречию? Что касается меня, то я много училась и пришла к убеждению, что все эти бредни о каком-то другом, заоблачном мире - только выдумка поэтов и философов. Я презираю эти сказки! Неужели ты, необразованная рабыня, воображаешь, что можешь знать больше, чем я, твоя госпожа? Или ты вообразила, что когда умрешь и тело твое будет брошено в общую могилу вместе с телами других рабов, то ты переживешь жизнь твоего тела, забудешь, чем ты была, что у тебя останется еще какая-то другая жизнь, воля и свобода!
- Я не умру вся, как говорит ваш поэт: "Я не весь умру" (Гораций), - сказала Сира с воодушевлением, которое опять удивило Фабиолу. - Я верю, что наступит день, когда мертвые восстанут, и я не буду тогда, как теперь, твоей рабыней, но человеком свободным, равным тебе; эта надежда живет в моем сердце.
- Безумные фантазии, свойственные жителям Востока, они только отвлекают тебя от твоих обязанностей. Из какой школы философии ты их почерпнула? Я никогда не читала ни о чем подобном ни в греческих, ни в латинских книгах.
- Я училась в школе моей родины, в той школе, где не различают грека и варвара, человека свободного и раба.
- Как? - возмущенно воскликнула Фабиола, - ты уже недовольна тем, что воображаешь себя свободною после смерти, ты еще осмеливаешься теперь, в этой жизни, считать себя равною мне!? Пожалуй еще ты думаешь, что ты выше меня? Ну, говори немедленно и без уверток; да или нет? Считаешь ли ты себя равною мне?
Фабиола приподнялась на своей кушетке, и, снедаемая досадой и недоумением, пристально смотрела на Сиру.
- Ты выше меня по происхождению, по богатству, по обра-зованию, по красоте, по уму, но если я должна сказать истинную правду...
Сира умолкла и, казалось, колебалась, но Фабиола повели-тельно взглянула на нее, и она продолжала:
- Суди сама, кого я могу считать нравственно ниже: богатую ли патрицианку, которая сама признается, что жизнь ее окончится также, как жизнь любого животного, или бедную невольницу, которая верит, что дух ее после смерти будет жив и вознесется к Богу.
Глаза Фабиолы засверкали, гнев овладел ею. Она чувствовала, что первый раз в жизни получила урок, была унижена, и кем же? - рабыней! Она схватила свой кинжал и бросила его в Сиру. Кинжал впился в руку Сиры и из глубокой раны заструилась кровь. Сира заплакала от боли. В ту же минуту Фабиола опомнилась. Ей стало стыдно - стыдно перед невольницами и перед самой собою; но она была избалована, надменна, она не научилась видеть в рабыне человека, существо разумное и ей равное, и потому, стыдясь внутренне, не могла не оценить низости своего поступка. Ей стало жаль Сиру, как было бы жаль раненую собаку, и она обратилась к ней почти ласково:
- Поди и скажи Евфросинии, чтоб она перевязала твою руку. Я не хотела тебя так больно ранить. Но постой, я хочу заплатить тебе за мою вспыльчивость.
Она взяла со стола дорогое кольцо и дала его Сире.
- Возьми его, - сказала она, - сегодня можешь не заниматься работой.
Совесть Фабиолы успокоилась; она считала, что подарком можно загладить всякое оскорбление.
На следующее воскресенье в христианской часовне между
вкладами в пользу бедных появилось изумрудное кольцо; старый священник Поликарп подумал, что какая-нибудь богатая патрицианка, исповедывавшая втайне христианскую веру, пожертвовала его...
Во время сцены, происходившей в комнате Фабиолы, туда незаметно вошла молодая гостья. В покоях римлянок двери очень часто заменялись дорогими занавесками, так что гостья могла войти незамеченной, тем более в ту минуту, когда Фабиола, разгневавшись, ранила свою невольницу.
Когда Сира повернулась, чтобы выйти из комнаты, она почти испугалась, увидев на красном фоне занавесок бледную, неподвижную фигуру молодой девушки, которая была ей знакома. Эту девушку звали Агнией; ей было не более 14 лет. Она была одега в простое белое платье, лишенное всяких украшений. Лицо се выражало кротость и ясность, глаза ее походили на глаза голубки, да и вся она напоминала собой голубку.
Агния была единственной дочерью богатых и знатных людей и доводилась двоюродною сестрой Фабиоле. Несмотря на разницу лет, Фабиола нежно любила ее. Мы уже сказали, что Фабиола была властной и высокомерной. Только два лица могли укротить ее нрав: Евфросиния и Агния. Фабиола принадлежала к числу тех женщин, которые не умеют любить вполовину и, полюбив раз, любят всем сердцем и готовы сделать все для любимого человека.
- Дожидайся меня в прихожей, - шепнула Агния проходившей мимо Сире.
- Как это мило с твоей стороны! Спасибо, что ты зашла, - сказала Фабиола Агнии, - ты останешься ужинать с нами. Отец пригласил двух приезжих иностранцев, и я должна принять их. Один из гостей мне любопытен. Это Фульвий, о богатстве, уме и талантах которого кричит весь Рим, хоть никто точно не знает, кто он и откуда к нам появился.
- Не благодари меня, милая Фабиола, - ответила ей Агния, - я сама рада, когда родные отпускают меня к тебе.
- А ты, как и всегда, одета в белое, - сказала Фабиола, осматривая Агнию, - и опять без серег, без колец и без ожерелья! Тыпохожа на весталку или на невесту. Но что это? - вскрикнула вдруг Фабиола, что это за пятно? Это кровь! Иди переоденься; я сейчас прикажу дать тебе одну из моих накидок. Ни за что, - сказала Агния, - правда, это кровь, и кровь бедной невольницы, но в моих глазах она благороднее и чище моей и твоей крови.
Фабиола поняла, что Агния была свидетельницей ее низкого поступка, и что Сира, проходя мимо Агнии, испачкала ей платье. Она чувствовала себя униженною, она стыдилась самой себя, но не хотела показать этого, и потому сказала с досадой и горечью: - Тебе, верно, хочется перед всем светом обличить мой неукротимый и заносчивый нрав и объявить всем, что я слишком строго наказала дерзкую рабыню?
- Нет, нисколько; я хочу сохранить это пятно, как воспоминание об уроке, данном мне бедною невольницей. Она показала мне, как безропотно надо выносить физическую и нравственную боль.
- Что за странная мысль! Право, Агния, я всегда находила, что ты слишком много придаешь значения этим тварям. Да кто они такие?
Такие же люди, как и мы с тобой, - сказала Агния, - одаренные таким же разумом, такими же чувствами. С этим спорить невозможно. Они члены той же семьи, что и мы; тот же Бог, который даровал нам жизнь, даровал ее и им, и если Он-Отец наш, то невольники и невольницы - наши братья и сестры.
Раб - мой брат! Рабыня - моя сестра! Да избавят нас от этого боги! -воскликнула Фабиола в ужасе.-Эти твари-наша собственность, и они должны делать и думать все, что им прикажут их господа.
- Ну полно, - сказала кротко Агния, - не сердись. А ведь верно, что простая невольница сейчас оказалась выше тебя по сердечности, по твердости духа, по терпению и кротости? Не отвечай мне! По твоему лицу вижу, что ты сознаешь это. Я бы не хотела, чтобы с тобою опять случилось то же самое. Прошу тебя, исполни мою просьбу.
- Все, что тебе угодно; ты знаешь, я ни в чем тебе не отказываю.
- Продай мне Сиру. Ведь будет неприятно видеть ее около себя после того, что случилось.
- Напротив того, Агния, мне хочется на этот раз победить чувство гордости; я чувствую к ней нечто похожее на... право, не знаю, как сказать! Она такая странная! Я в первый раз испытываю какое-то мне самой непонятное чувство в отношении к рабыне.
- У меня она будет счастливее, - настаивала Агния.
- Конечно, - ответила Фабиола, - кто может быть несчастлив с тобой? Все люди, близкие к тебе, счастливы: это дар, и я никогда не видала такой семьи, как ваша. Вы все, как и Сира, придерживаетесь этой странной школы и не различаете рабов и людей свободных. В вашем доме на всех лицах читаешь спокойствие, мир, счастье, все весело работают и исполняют свои обязанности. Никто ничего не приказывает, а дело делается, Я всегда думала, - продолжала Фабиола, смеясь, - что к той комнате, куда ты никого не пускаешь и которая всегда заперта, ты спрятала какие-нибудь чары и приворотные зелья. Если бы ты была христианка и тебя отдали бы зверям на расгерзание, я думаю, и они не бросились бы на тебя, а легли бы послушно у твоих ног. Но что ж ты глядишь на меня так грустно? Ведь я шучу, разве ты не видишь?
- Агния, смотревшая действительно задумчиво, вдруг встрепенулась и сказала:
- Ну что ж, на свете и не то еще случается! Если бы тикая ужасная участь ожидала кого-нибудь, то именно Сиру я бы хотела иметь рядом: отдай мне ее!
- Полно, Агния, клянусь, я шутила, я слишком хорошо тебя знаю, чтобы вообразить себе, что подобные ужасы возможны. что такое страшное несчастье может постигнуть тебя. Что же касается Сиры, то это правда, она способна жертвовать собою. В прошлом году во время твоего отсутствия я опасно заболела; все невольницы боялись подходить ко мне, чтобы не заразиться, и кормилица должна была бить их, чтобы заставить их прислуживать мне. Одна Сира не отходила от меня ни днем, ни ночью; она без устали ухаживала за мною, и я думаю, что отчасти ей я обязана моим выздоровлением.
- И ты не полюбила ее за это всем сердцем? - спросила Агния.
- Полюбить? Полюбить рабыню?! Да разве это можно?! Какое ты еще дитя! Я щедро наградила ее. дала ей денег, подарила разных вещей. Однако я не знаю, куда она девает деньги и вещи, которые я ей дарю. Другие невольницы уверяют меня, что она ничего не хранит, что у нее ничего нет на черный день, говорят, что она всегда делит свой обед с какою-то слепою девочкой.
- Отдай мне Сиру, - сказала Агния с жаром. - ведь ты обещала мне сделать все, о чем я тебя попрошу. Отдай мне ее! Назначь какую хочешь цену и позволь мне нынче же увести ее с собою.
- Ну, пожалуйста, какая ты неотвязная! Я не могу тебе перечить. Пришли завтра кого-нибудь к управителю моего отца, пусть они договорятся. А теперь пойдем к отцу и его гостям.
- Ты забыла надеть свои серьги и ожерелья.
- Ладно, в этот раз я обойдусь и без них; я сегодня что-то не расположена наряжаться.
III
Они нашли всех гостей Фабия в комнате, назначенной для приемов и ужинов. На этот раз был не пышный пир, а обыкновенный ужин в обществе нескольких друзей и хороших знакомых.
Не будем подробно описывать блюда, находившиеся на столе в этот вечер. Как мы уже сказали, отец Фабиольт любил пожить в свое удовольствие и не жалел денег.
Когда девушки вошли в гостиную, Фабий поцеловал дочь и тотчас заметил, что на ней не было ни одной драгоценной вещи. Фабиола покраснела и не знала, что отвечать отцу. Ей опять стало стыдно и не хотелось признаться, что вспыльчивость довела ее до того, что она ранила рабыню; какое-то раздражение, смешанное с недовольством собою, помешало ей заняться туалетом. Агния поспешила выручить подругу; она сказала шутя, что Фабиола не хотела, вероятно, появиться во всем блеске роскошного наряда с нею, одетого так просто, чтобы не затмить ее собою. Эта невинная фраза послужила поводом к шуткам, которые привели Агнию в замешательство. Фабий, смеясь, уверял Агнию, что пора ей подумать о женихах и замужестве и больше заботиться о своих нарядах, что она уже не дитя, а почти взрослая девушка. Бедная Агния смутилась и поспешила оставить Фабия, возвратившись к подруге, разговаривавшей с гостями.
Мы упомянем о некоторых из них и, во-первых, о Кальпурнии - человеке начитанном, но страшно нудном, надоевшим всем своею ученостью. Это был плотный, высокого роста мужчина с короткой, толстой шеей, как будто вросшей в его туловище. Такие короткие и толстые шеи всегда придают человеку незавидное сходство с каким-нибудь сильным, но тупым животным. Второй гость был Прокул, он жил в доме Фабия и любил хорошо поесть. Кроме этих двоих, были и другие, более интересные люди. Между ними выделялся умом и красотой молодой офицер преторианской гвардии Себастьян, находившийся в дружеских отношениях с семейством Агнии и Фабиолы. Ему не было и тридцати лет, но будущность его была уже обеспечена; он был любимцем обоих императоров, Диоклетиана на Востоке и Максимиана в Риме, и мог надеяться на самую блестящую карьеру.[*] Одет он был очень скромно, был прост и в обращении; разговор его, серьезный, умный и занимательный, привлекал к нему общество. Все любили говорить с ним, все любили его слушать.
[*] - Римский император Диоклетиан (284-305) вскоре после утверждения на троне избрал своим соправителем Максимиана (Прим. ред.).
Себастьян был представителем лучшей молодежи того времени. Он славился своею щедростью, благородством, мужеством и добротой. Рядом с ним, будто для контраста, стоял красавец Фульвий, новая звезда римского общества, о котором Фабиола говорила Агнии. Он был молод, щегольски одет, речь его была изысканна, но с легким иностранным акцентом. Его подчеркнутые учтивость и светскость многим уже начинали казаться приторными. Кольца на руках, золотые вещи на платье свидетельствовали о внимании, которое он уделял своему наряду, и соответствующих денежных расходах. Фульвий появился в Риме внезапно. При нем был только старый слуга, по-видимому, очень к нему привязанный. Никто не мог с уверенностью сказать, был ли он рабом, вольноотпущенником или же другом Фульвия. Слуга отличался смуглым цветом лица и говорил с Фульвием на незнакомом языке. Он обладал довольно отталкивающей наружностью, а в глазах было что-то звериное, и другие слуги его боялись.
По прибытии в Рим Фульвий снял квартиру, меблировал ее с необычайною роскошью и набрал целую толпу рабов. Он любил сорить деньгами, но еще больше любил, чтобы все говорили об этом. Красота, богатство Фульвия, светские манеры и внезапное появление его в Риме привлекали к нему всеобщее внимание.
Развращенный и пресыщенный Рим требовал от человека немногого: он должен был быть богат, давать ужины и принимать гостей. Остальное никого не интересовало. Рим находился уже в том состоянии упадка, когда богатство и красота предпочитаются всему на свете. Император принял Фульвия благосклонно, - чего же больше? И весь римский свет спешил познакомиться с приезжим.
В лице Фульвия, чрезвычайно красивом, было, однако, что-то неприятное. От тонких черт его лица, словно изваянных из мрамора, казалось, веяло холодом...
Скоро все сели, или, лучше сказать, возлегли на длинных кушетках вокруг стола. Центр занимал хозяин с двумя гостями. По одну сторону стола сидела Агния и Фабиола (в отличие от мужчин, женщины не могли возлечь по обычаям того времени), а напротив них расположились Себастян и Фульвий. Часть подковообразного стола осталась пустою, чтобы слуги могли менять посуду и подавать новые блюда. Стол был накрыт скатертью; скатерти уже начали широко использоваться, хотя во времена Горация о них еще не имели представления.
Когда гости почувствовали себя сытыми, завязался общий разговор.
- Что нового рассказывали нынче в банях? - спросил Кальпурний, - я, знаете, не хожу туда; мне недостает времени на эту суету, я всегда так занят, так завален работою...
- Очень интересные слухи. Божественный Диоклетиан приказал, чтобы термы были непременно окончены в течение трех лет.
- Невозможно!-воскликнул Фабий. -Еще на днях, проходя в сады Саллюстия, я взглянул на работы, и уверяю вас, что они мало продвинулись с прошлого года. Остается бездна дел: надо пилить плиты из мрамора, вытачивать и полировать колонны, а это не пустяки.
- Верно, - заметил Фульвий, - но я знаю, что во все концы империи разослан приказ согнать в Рим всех пленных, всех преступников, приговоренных к работе в рудниках; кроме того, тысячи христиан, которых используют на этих работах, быстро их продвинут.
- А почему на них используют преимущественно христиан, а не других преступников? - спросила Фабиола с любопытством.
- По правде сказать, этого я не знаю, - ответил Фульвий, улыбаясь и показывая ряд блестящих, белых, как жемчуг, чубов. - Могу только сказать, что я узнаю христианина среди сотен преступников.
- Почему? - хором спросили все присутствующие.
- Обыкновенно преступники не слишком любят трудиться, и это понятно: их постоянно надо побуждать бичом, чтобы работа двигалась. Кроме того, они беспрестанно ругаются между собой и даже дерутся. Христиане же, напротив, трудолюбивы и спокойны. Я видел в Азии собственными глазами молодых, богатых, знатных патрициев, избалованных дома нежными родными. Они были схвачены, уличены в том, что принадлежат к христианской секте, и, следовательно, приговорены на всю жизнь к тяжким работам. Верите ли, что они своими белыми руками, никогда не знавшими тяжестей, работали так же усердно, как простые рабы. Мало того, они помогали рабам и вместе с ними таскали тяжеленные камни. Это, разумеется, не мешало надзирателям бить их палками, потому что божественный император приказал обращаться с ними как можно суровее и стараться всеми способами сделать участь их невыносимой. Они все терпели и не жаловались.
- Я не могу сказать, чтоб этот род правосудия был мне по сердцу, - сказала Фабиола, - но мне хотелось бы узнать, - глупость или бесчувствие христиан служит источником этого смирения и трудолюбия. Что за люди эти христиане?...
- А вот спросите у Кальпурния, - сказал Прокул, - он в качестве философа все знает, все разрешит и может говорить о каком угодно предмете в продолжение целого часа, не останавливаясь ни на секунду.
- Кальпурний не уловил насмешки в словах Прокула и сказал важно и торжественно:
- Это нелепое суеверие получило начало среди иудеев, которые сами происходят из Халдеи. Основатель секты некто Иисус по прозванию Христос возбудил иудеев против государства, а потом, когда они изгнали его, он собрал шайку из девяноста человек и занялся разбоем. Прокуратор Пилат захватил его и казнил, но подавленное на время суеверие просочилось в другие страны и, разумеется, к нам в Рим, куда от варваров стекается всякая мерзость. Поклоняясь своему распятому софисту, христиане поступают, как самые дикие народы, а богов, которые укрепили мощь нашей империи, отвергают и глумятся над ними. Они не желают воздавать почести божественному Августу и нарушают наши законы. И все из-за их ненависти ко всему роду человеческому. Они враги государства и поэтому скрывают от всех свои обряды. Они узнают друг друга по тайным знакам и отличиям и без разбора называют друг друга братьями и сестрами. Большинство из них -темные ремесленники и неграмотные женщины. Я слышал, что на их собраниях происходят самые отвратительные вещи. По какому-то нелепому убеждению они поклоняются ослиной голове и орудию казни, которое воистину их достойно. Когда человека принимают в секту, перед ним кладут младенца, покрытого мукой, и новичку предлагают нанести по поверхности удары и, он сам того не зная, убивает младенца. Тогда все начинают жадно рвать его тело и слизывать текущую кровь.
Словом - это настоящая угроза для всей страны. Печально, что эта зараза так распространилась в городе и в провинции.
Все слушали этот вздор с живейшим любопытством, кроме молодого офицера; его лицо выражало несказанное презрение, и он многозначительно взглянул на Агнию, которая сидела словно окаменевшая. Она едва заметно кивнула ему головой и также едва заметно коснулась губ пальцем. Он понял, что она просит его не вступать в разговор. Сильный румянец залил лицо Себастьяна; он потупил глаза и принялся вертеть в руках ветку зелени, которая лежала между плодами на дорогом блюде.
- Из всего этого следует, - сказал Прокул, - что термы вскоре будут окончены и наступят великие празднества. Не будет ли божественный Диоклетиан присутствовать при открытии и освящении терм?
- Разумеется, - сказал Фульвий, - по этому случаю нас ожидают шумные торжества. Я знаю, что приказано поймать в Нумидии самых свирепых львов и леопардов. Такой храбрый воин, как ты, Себастьян, - сказал Фульвий, обращаясь внезапно к соседу, - должен приходить в восторг от благородных зрелищ амфитеатра, особенно когда погибающие на арене принадлежат к числу врагов великого императора и великой республики.
Себастьян приподнялся на кушетке и, устремив на соседа горящий, но твердый взгляд, спокойно сказал:
- Я бы не заслуживал названия храброго воина, которое ты сейчас дал мне, если бы мог видеть хладнокровно борьбу (так называют ее, хоть это и неправда) женщины, ребенка или даже безоружного мужчины с диким зверем. Такие зрелища не-благородны, хотя ты и назвал их благородными. Да, я готов обнажить меч мой против врагов республики и императора, но не стану сражаться с безоружными, и с удовольствием убью льва или леопарда, который готов растерзать невинного, хотя бы это и совершалось по приказанию императора.
Фульвий хотел было возразить, но Себастьян тяжело положил на плечо ему свою красивую, но крепкую руку и с силою продолжал:
- Выслушай до конца. Я не первый и не лучший из римлян, которые так думают. Вспомни слова Цицерона: "Эти игры, конечно, великолепны, но какое удовольствие может находить человек, одаренный тонким умом, при виде слабого существа, терзаемого зверем, наделенным страшной силой?" Я не стыжусь, что разделяю мнение величайшего из римских ораторов.
- Стало быть, мы никогда не увидим тебя в амфитеатре, - сказал ласково Фульвий, хотя в звуке его голоса послышалось что-то фальшивое, а в выражении лица появилось лукавство.
- Если ты меня увидишь в амфитеатре, то уверяю тебя, что я буду на стороне беззащитной жертвы, а не на стороне зверей, готовых растерзать ее.
- Славно сказано, Себастьян! - невольно воскликнула Фабиола и захлопала в ладоши.
Фульвий замолчал. В эту минуту все встали из-за стола, начались прощания и разъезд гостей.
IV
Пока гости ужинали в зале Фабия, Сира пришла к кормилице Фабиолы, Евфросинии, которая перепугалась, увидев ее рану. Евфросинья обмыла рану и перевязала ее.
- Бедняжка! - сказала она. - Но что ты сделала такое, чтобы заслужить гнев нашей госпожи? Тебе, должно быть, очень больно? Сильно же ты, вероятно, провинилась перед ней, если она так разгневалась. И сколько крови! Боги мои, да что ж ты такое сделала?
- Я осмелилась спорить с ней.
- Спорить? Спорить с госпожой? Бессмертные боги! Да ты рехнулась? Слыханное ли это дело, чтобы раба могла спорить с госпожой, как наша! Сам Кальпурний побоится спорить с ней! Теперь я не удивляюсь, что она... так взволновалась, что и не заметила, как поранила тебя! Однако ты молчи и никому не рассказывай! Не надо, чтобы знали, что... что... ну, что ты спорила с нею. Это не сослужит тебе добрую службу. Нет ли у тебя хорошенького шарфа? Я перевяжу им твою руку, будто ты принарядилась, вот и не будет видно твоей раны, никто ее не заметит. Но это у твоих подруг много нарядов, а у тебя ничего нет; ты, кажется, совсем не любишь наряжаться. Я пойду погляжу.
Евфросинья вошла комнату невольниц, смежною со своей комнатой, отворила сундук Сиры и, перерыв все, что там лежало, нашла на дне его покрывало, украшенное жемчугом и драгоценными камнями. Она удивилась, что у Сиры оказалась такая дорогая вещь. Напрасно покрасневшая Сира просила ее оставить покрывало в сундуке, позволить ей не надевать его, говорила, что невольнице не пристало носить такую дорогую вещь, которую она хранит только в воспоминание о своей родине и иной участи в доме отца и матери. Но Евфросинья, желая скрыть от других поступок Фабиолы, заставила Сиру обвязать руку покрывалом.
Сира вышла в маленькую прихожую, находившуюся около комнаты привратника, где невольницам позволялось принимать своих родных и друзей, Она держала в руках корзину, накрытую полотном. Вскоре туда пришла девушка лет шестнадцати или семнадцати, бедно, но чисто одетая. Она бросилась на шею Сиры и прижалась к ней. Девушка была очень хороша собой, но слепа от рождения.
- Садись, Цецилия, - сказала ласково Сира .и повела ее к столу. - Я принесла тебе вкусный ужин. Поешь.
- Мне кажется, что я и так всякий день отлично у тебя ужинаю.
- Да, верно, но сегодня госпожа прислала мне со своего стола лучшие блюда.
- Какие вы обе добрые! А уж ты, так прямо не знаю, что и сказать. Почему же ты сама не попробуешь этих вкусных блюд?
- Честно говоря, мне приятнее смотреть, как ты их ешь. Ты, бедненькая, наверное, устала?
- Послушай, Сира, это не годится. Я не могу есть как богатые, одеваться, как богатые, чужими трудами и подачками. Я разделю охотно с другими бедняками, что мне дают, но не могу лишить тебя ужина; это уж было бы совсем нехорошо с моей
стороны.
- Ну, ладно, ладно! Я отдам половину ужина подругам, а мне самой, право, сегодня есть не хочется.
Сира направилась в комнату невольниц и отдала им серебряное блюдо, присланное Фабиолой. Рабыни были завистливы, жадны и не понимали, почему Сира раздавала все, что у нее было; но скоро они перестали удивляться и, не задумываясь, пользовались ее добротой. Они спокойно съедали ее ужин и столь же спокойно брали у нее все, что она предлагала, не испытывая при этом благодарности. Рабство лишило их способности ценить доброе к ним отношение.
Войдя в комнату невольниц, Сира сняла шаль с руки, чтобы не давать повода к расспросам, откуда у нее появилась такая дорогая вещь. Выходя, она снова надевала ее, боясь упреков Евфросиньи. В этот момент Сира увидела Фульвия. Она побледнела и тотчас спряталась за колонну. Колени ее подгибались и сердце билось так. что казалось, готово было выскочить из груди. Вне себя от страха она перекрестилась и, собрав все силы, бросилась к двери и быстро выбежала наружу, не заметив при этом, что слабо надетая перевязь соскользнула с се руки.
Взгляд Фульвия, не увидевшего Сиру, упал на покрывало. Подняв покрывало, Фульвий побелел. Глаза его с ужасом остановились на кровавых пятнах. Осмотревшись, он быстро спрятал покрывало под плащ. Бледный и встревоженный, Фульвий возвратился домой, позвал слугу и заперся с ним. Не говоря ни слова, он положил перевязь на стол перед зажженной лампой. Старик-слуга взглянул на нее и замер. Несколько минут они молча рассматривали ткань.
- Это, несомненно, та же ткань, - сказал слуга, - и однако она умерла, - это также не подлежит сомнению.
- Ты уверен в этом, Эврот? - спросил Фульвий, пристально смотря на него.
- Уверен настолько, насколько может быть уверен человек, который видел умершую собственными глазами. Где ты нашел покрывало, и откуда на нем кровь?
- Все это я расскажу тебе завтра; сейчас я слишком устал.
Может быть, эта кровь - знак грядущего мщения?
- Какая чушь! Видел ли кто-нибудь, что ты поднял этот... это покрывало?
- Никто не видел.
- Значит, мы в безопасности. Пустьлучше оно будет в наших руках, чем в чьих-либо других. Ночью придумаем, что делать.
- Да, хорошо, только ложись спать в моей комнате. Оба улеглись, - Фульвий на громадной кровати, а Эврот - рядом на низкой постели. Последний долго не спал и пристально глядел на лицо Фульвия, сон которого был тревожен: Фульвий метался и бредил. Ему снилось, что он в далекой стране, в красивом городе, построенном на берегах реки. От берега отчаливает галера, раскачиваемая волнами, и чья-то рука машет ему на прощанье богато вышитым покрывалом. Потом возникает другая сцена. Корабль в море' его носит страшная буря, и на мачте привязано и развевается то же покрывало. Корабль разбивается об утесы; раздается страшный вопль, и все исчезает под черными, разъяренными волнами. Только конец мачты еще виднеется из-под волн, и покрывало все еще развевается на ней! Но вдруг посреди черных морских птиц появляется черная фигура; она летит, махая большими, блестящими крыльями. В руке у нее дымится зажженный факел. Черная фигура приближается к покрывалу, срывает его и, летя, распускает его перед собою с гневом и ненавистью, но на нем уже не видно богатого шитья, а только одно слово горит огненными буквами: "Мщение!".
V
Когда Фульвий вышел из дома, Сира пришла в себя от страха и направилась к Цецилии.Бедная слепая окончила свой ужин и дожидалась подруги. Сира принесла воды и вымыла ей руки и ноги, по тогдашнему христианскому обычаю, потом расчесала ей волосы и заплела их в косы.
В эту минуту появилась Агния; ее провожала Фабиола. Агния, остановившись у двери, показала Фабиоле рукою на Сиру и Цецилию. Слепая сидела на стуле, а Сира все еще расчесывала ее густые волосы; на столе стояли остатки ужина, Фабиола была тронута. Ей еще никогда не приходилось видеть женщину, которая бы отдавала бедным свой ужин и добровольно принимала на себя обязанности служанки. Она тихо сказала Агнии:
- Эта невольница уже доказала, что она одарена умом, а теперь доказывает, что у нее редкое сердце. Когда ты спросила у меня вечером, как я могла не полюбить ее, рабыню, то я удивилась; но теперь, мне кажется, что я могла бы полюбить ее, и я жалею, что согласилась уступить ее тебе.
Вскоре Фабиола простилась с Агнией и вернулась в свои покои. Агнияподошла к Цецилии.
- Так вот в чем твоя тайна, Цецилия! - сказала она. - Ты не хотела обедать у меня потому, что обедала и ужинала у Сиры. У меня есть для вас радостная новость. Сира! Фабиола уступила тебя мне и с сегодняшнего дня мы будем жить вместе, как сестры.
Цецилия захлопала в ладоши и, обняв Сиру, воскликнула:
- Ах, как я рада! Милая, милая Сира!
Сира была глубоко тронута и дрожащим от волнения голосом ответила Агнии:
- Как ты великодушна, Агния! Ты всегда заботишься о других и всегда ищешь, кому бы помочь. Ты подумала и обо мне... Ты не прошла и мимо меня. Благодарю тебя, но я не могу расстаться с этим домом. Уверяю тебя, что мне хорошо здесь живется.
- Но ты будешь свободна, - сказала Агния. - Я завтра же отпущу тебя на волю.
- Да, конечно; правда, я не родилась невольницей, и только обстоятельства... воля Божия привела меня сюда.
Она заплакала. Цецилия и Агния молчали. Наконец Сира успокоилась и твердо сказала:
- Я говорю тебе, что воля Божия привела меня сюда и указала мне путь, по которому я должна идти, забыв о собственном счастье. Я вижу свою цель; не идти к ней я сочту великим грехом; мне нужно остаться при Фабиоле.
- Объясни мне, почему? На что ты надеешься?
- Я молюсь об одном, - и это моя цель. Пусть будет так, как Богу угодно, но я отдаю этой цели всю свою жизнь, и прошу тебя, милая, добрая, не становись между мною и ею.
- Как хочешь, Сира, как хочешь, милая сестра! Позволь мне так называть тебя. Оставайся на том пути, который ты избрала. Он прекрасен, и ты должна достигнуть своей цели, если так горячо стремишься к ней, что ставишь ни во что собственное счастье и собственную свободу.
В эту минуту вошел слуга и сказал Агнии, что за ней присланы носилки; Агния распрощалась с Цецилией и Сирой и вышла. Всякий, кто со стороны посмотрел бы на прощание богатейшей и знатнейшей патрицианки с невольницей Сирой и нищенкой Цецилией, пришел бы в неописанное изумление: казалось, что прощаются сестры, а не люди, между которыми общество воздвигло целую бездну. Но первые христиане не отступали от заповедей Спасителя: они считали всякого человека равным себе, помнили великие слова: "Любите ближнего, как самого себя" и свято хранили их.
VI
Отправляясь домой, Агния предложила Цецилии проводить ее, но та с улыбкой напомнила, что она слепа, что для нее день и ночь одинаково темны и что она ходит ощупью по всему Риму. Искусство ее в этом отношении было так велико, что ее брали проводницею в катакомбы: все их переходы она знала еще тверже римских улиц. Глаза, утомленные однообразием коридоров катакомб, могли бы изменить и ввести в заблуждение любого, но память и осязание Цецилии никогда ее не обманывали.
Между тем в доме Фабия произошло смятение. Евфросинья увидела, что у Сиры не было на руке богатой перевязи, и приказала искать ее. Слуги бегали по всему дому с факелами, искали во всех углах, отодвигали всю мебель, суетились, спорили, - и все-таки не нашли перевязи. Евфросинья сердилась, приказала отыскать ее во что бы то ни стало, и повторяла: "Ведь не украли же ее? Кто у нас мог ее украсть? У нас люди все верные, все известные! Ведь не господа же взяли этот платок. Найдите его; его надо найти! Ведь не провалился же он сквозь землю!..." Но все слова ее были напрасны. Перевязи нигде не нашли, и спать пришлось лечь со словами: "Завтра опять поищем".
На другой день Евфросинья осмотрела все шкафы, даже сундуки невольников и невольниц, сгибала свою старую спину, заглядывала под столы и диваны, и все-таки опять ничего не нашла. Тогда старуха выразила свое глубокое сожаление Сире, потерявшей такую дорогую вещь и решила, что перевязь заколдована и похищена при помощи каких-нибудь чар. Ну, а это, всем известно, совсем другое дело. И искать, значит, нечего. Подозрения кормилицы упали на Афру. "Это она, это ее дельце, - повторяла Евфосинья, ворча себе под нос, - Не даром шляется она по ночам, возвращается домой с зарею, набирает каких-то трав. Это заговоренные травы. Она рассказывает, что из трав делает притирания для госпожи, но все это ложь: уж, верно, она приносит заговоренные травы! Надо мне будет сказать Фабиоле... да что с ней говорить-то! Скажет, - какие заговоры, какие чары! Все пустяки, выдумки! Заговоров нет! А как же нет? Ведь перевязь-то пропала, как сквозь землю провалилась - стало быть, заговоры есть и чары есть! Уж чересчур учена она, - все, видишь, знает!".
Что касается Сиры, которая молчала по особым, ей одной известным причинам, то она была уверена, что перевязь ее была поднята и взята Фульвием. Долго думала Сира о несчастных для нее последствиях этой находки и решилась отдаться на волга Божию; на совести у нее не было ничего злого или предосудительного, и она совершенно успокоилась.
Между тем Фабиола разделась, отпустила невольниц и осталась одна. Она взяла книгу, но не могла читать. В этот вечер жизнь ее казалась ей особенно пустой и ничтожной... Опустив наскучившую ей книгу, она в раздумье посмотрела "округ себя, и ей на глаза попался кинжал; она почувствовал;! отвращение к этому орудию своего гнева, и стыд залил щеки се ярким румянцем. Она отворила шкатулку, бросила в нес кинжал и заперла ее на ключ, обещая себе никогда до кинжала не дотрагиваться. Мысль ее от Сиры перешла к Агнии. "Странная девушка, почти дитя, а сколько в ней разума, чувства, доброты!"-подумала Фабиола.
Ей вспомнилось, что во время ужина Фульвий часто смотрел на Агнию. Фульвий не нравился Фабиоле; она находила, что у него недоброе выражение лица, что в нем много фальшивого, много такого, чего определить она не могла, но что вызывало недоверие. Уходя спать, отец сказал ей, что Фульвий мог бы быть хорошей партией, выгодным женихом для Агнии. Эти слова испугали Фабиолу: она, напротив, приняла решение всеми силами противиться такому намерению. Она любила Агнию и не желала, чтобы та сделалась женой человека, который Фабиоле был очень неприятен и которого она подозревала в дурных наклонностях.
Задумавшись о Фульвий, она перешла мыслью к его соседу за ужином, к молодому и благородному Себастьяну. "Вот это человек! - воскликнула Фабиола почти вслух. - Как он не похож на римских молодых людей, по крайней мере, на большинство из них! Он никогда не злословит, не сплетничает, не пьет без меры, как другие, не шатается с утра до вечера из дома в бани и из бань в сады. Все его слова умны, все его мысли благородны. Как хорошо он говорил нынче за ужином! Правда, что храбрый воин, блестящий офицер императора не может, не опозорив себя, нападать на безоружных! Какое благородство стать с мечом на стороне жертвы! Редкий человек...".
Фабиола высоко ценила ум и уважала молодого офицера преторианской гвардии, но в этот вечер она еще больше поняла, насколько он был достоин уважения. Ей казалось, что этот прошедший день был важнейшим днем ее жизни; она опять с горьким стыдом вспомнила о гневе, о своем дурном поступке и о бедной Сире. Фабиола хотела бы не думать о ней, и не могла. Упрямая мысль ее, перелетая от предмета к предмету, от лица к лицу, неумолимо, как укор совести, возвращалась к Сире и сцене, происшедшей между ними.
Она легла в постель и все-таки не могла отделаться от образа Сиры, от покрытой кровью ее руки, и ей чудилось, будто бы она все это опять видит наяву. Наконец, Фабиола заснула, но сон ее был тревожен. Снилось ей, что она гуляет в великолепном освещенном саду; свет этот мягче и нежнее дневного, и однако, нисколько не похож на свет огней или канделябров. Растения поразительной красоты фестонами перекинулись от дерева к дереву; деревья покрыты золотыми и яхонтовыми плодами. Посреди лужайки сидит слепая Цецилия, лицо которой сияет каким-то удивительным выражением блаженства. По правую ее сторону стоит Агния, по левую - Сира, и обе обратились к ней с любовью и нежностью.
Фабиоле страшно захотелось идти к ним; ей казалось, что они так счастливы; ей казалось, что они манят ее к себе. Она бросилась к ним стремительно, но в ту самую минуту между ними и ею разверзлась пропасть.
Внизу этой широкой, глубокой, темной бездны ревел, неудержимо мчался вперед поток; он все рос, все поднимался и. наконец, стал вровень с берегами; тогда волны его сделались тише, прозрачнее и, наконец, потекли ровными серебряными струями. Фабиоле захотелось броситься в поток и переплыть его, чтобы добраться до Агнии, Сиры и Цецилии, которые все манили ее к себе. Но она стояла, ломая себе руки в порыве отчаяния, и осматривалась, ища возможности пройти к ним. В эту минуту из темноты, окружавшей сад, вышел Кальпурний; он подошел к ней, держа в руках какое-то покрывало. Вот он его развертывает; оно тяжело, широко и темно; на нем начертаны какие-то безобразные фигуры и странные знаки. Это покрывало все развертывается, развертывается, все делается шире и тяжелее и, наконец, закрывает собою Агнию, Сиру и Цецилию. Ей уже не видать их, и жестокая печаль овладевает ею...
Но вот является вдруг прекрасный юноша в белой одежде с широкими, блестящими, белыми, как снег, и прозрачными, как хрусталь, крыльями; золотые кудри его рассыпались по плечам, а голубые, как небо, глаза его с любовью взглянули на Фабиолу. Она смотрит на него в изумлении, зачарованная... черты его знакомы ей, - да! это черты Себастьяна, только преображенные, более прекрасные, какие-то воздушные! Это не человек, это божество! Он летит прямо к ней, голова его склоняется над ней, и концом благоухающих крыльев он касается утомленного, горящего лица ее. Необычайное чувство неведомой дотоле нежности, блаженства охватывает все существо Фабиолы; ей кажется, что она уйдет далеко, поднимется, улетит за ним... но волнение ее так сильно, что она внезапно просыпается и долго не может заснуть.
VII
На самом высоком из холмов Рима - Палатинском - Август некогда построил свой дворец; и примеру его последовали многие его преемники-императоры. Со временем скромный дворец Августа превратился в целый квартал дворцов, которые покрыли своими стенами, садами и портиками весь холм. Нерону показалось и этого мало. Он поджег кварталы, прилегающие к дворцам, и расширил резиденцию императора до Эсквилинского холма; таким образом, он захватил для своих построек все пространство между двумя холмами. Веспасиан разрушил дворец императоров (называвшийся Золотыми чертогами), а из материалов дворца построил Колизей и другие здания. Главный вход во дворец находился на "Виз сакра", священной улице, неподалеку от арки или ворот Тита. Входя под перистиль [*] дворца, посетитель попадал в обширный двор, уцелевший до сих пор. Повернув направо, он входил в большой сад с тенистыми деревьями, кустарниками и цветами, насаженный в виде прямоугольника по плану Домициана, посвятившего этот сад Адонису. Поворачивая налево, посетитель достигал длинного ряда покоев, построенных Александром Севером в честь матери его Маммеи. Комнаты эти были обращены на Целийский холм, туда, где теперь находится триумфальная арка Константина, построенная позднее, и фонтан, называемый Meta sudans, т.е. потеющий столб. Остатки фонтана целы до сих пор: это обелиск из кирпичей, обшитый мрамором, с вершины которого бежал поток воды в бассейн, находившийся внизу.
[*] - Внутренний двор, украшенный колоннами.
В этом-то отделении двора жил Себастьян в должности военного трибуна императорской гвардии. Его квартира состояла из нескольких комнат, меблированных очень скромно, а прислуга - из нескольких вольноотпущенных и пожилой женщины-кормилицы, любившей его как сына. Все слуги были христиане, так же как и солдаты его когорты. Некоторые из них были набраны из христиан, другие обращены в христианскую веру им самим.
Прошло несколько дней после описанных нами событий. Был вечер. Себастьян в сопровождении уже знакомого нам юноши Панкратия поднимался по ступеням перистиля. Панкратий относился к Себастьяну с той нежностью и любовью, какую испытывают обычно юноши, удостоившиеся дружбы блестящих молодых людей. Но он любил в Себастьяне не офицера императорской гвардии, а великодушного, доброго, честного и умного человека. Себастьян же любил Панкратия за его чистоту и наивность и угадывал в нем зачатки тех добродетелей, которые ему было особенно отрадно встретить в мальчишке, разделявшим с ним его веру. Он любовался пылкостью и страстными порывами Панкратия и старался еще теснее сблизиться с ним, чтобы руководить его действиями.
Когда они входили в часть дворца, которую охраняла когорта Себастьяна и где находилась его квартира, наступила светлая, ясная и теплая ночь, какие бывают только на юге. Из окон открывался чудный вид. Луна светила на лазурном небе и не казалась плоскою, какою она почти всегда является нашему взору на севере; то был бледно-розовый шар, и плыл он медленно среди голубого эфира, разливая свой волшебно-серебристый свет. Звезды горели не столь ярко и тонули в лунном свете. Во всем своем великолепии высилась громада Колизея. Рядом бурлила вода, бившая из обелиска, и, стекая в бассейн, тихо журчала в нем. С другой стороны возвышалось здание Севера, называвшееся Херйгашшп, а прямо над Делийским холмом поднимались стены роскошных бань Каракаллы, блистая своими мраморными плитами и массивными пилястрами.
Молодые люди остановились у окна. Рука Себастьяна лежала на плече Панкратия. Молча стояли они, любуясь ночью, луною, величественными зданиями и высоким лазурным небом. Какое-то радостное самозабвение наполняло их сердца.
Торжественное молчание ночи было прервано оглушительными, душераздирающими звуками, скоро смолкнувшими.
- Послушай, - воскликнул Панкратий, - что это такое?
- Это рычанье льва, - отвечал Себастьян не без волнения.
- Видимо, зверей уже привезли и поместили в виварий. Еще вчера ихне было.
- Звуки эти походят на звук трубы, призывающей нас, - сказал Панкратий, - я не удивлюсь, если и нам суждено будет умереть, слушая их!
Оба замолчали, погруженные в размышления. Наконец
Панкратий прервал это полное печали и раздумья молчание.
- Я хотел бы попросить твоего совета в одном деле. Скоро ли соберутся твои гости?
- Нет, они будут приходить по одному, чтобы не возбудить подозрений. Пока пойдем в мою комнату; там нас никто не потревожит.
Они вышли на террасу и направились вдоль нее в последнюю угловую комнату. Она находилась прямо против обелиска и была освещена только лунным светом, лившимся сквозь отворенные окна. Себастьян остановился у окна; Панкратий сел на его узкую и простую постель.
- В чем дело?-спросил Себастьян.
- Ничего особенного, только я не знаю, как мне взяться за него. У нас в доме много серебряной посуды; мы живем скромно и не используем ее. У матери моей множество украшений из драгоценных камней; она тоже никогда не носит их, и они лежат в шкатулках без всякого употребления; у меня нет даже родных, кому бы я мог передать все эти богатства, а сам я никогда не женюсь и останусь последним в роде. Мать часто говорила мне, что в таких случаях наследники христианина - бедняки; я подумал, отчего бы мне не раздать им всего этого при жизни? Зачем сохранять под замками никому не нужные богатства и заставлять неимущих ждать моей смерти? Это тем необходимее, что проконсулы, пожалуй, конфискуют их, или ликторы все разграбят, если меня постигнет смерть за веру.