И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в двенадцати томах
М., "Наука", 1980
Сочинения. Том четвертый. Повести и рассказы. Статьи и рецензии. 1844--1854
На большой Б...й дороге, в одинаковом почти расстоянии от двух уездных городов, чрез которые она проходит, еще недавно стоял обширный постоялый двор, очень хорошо известный троечным извозчикам, обозным мужикам, купеческим приказчикам, мещанам-торговцам и вообще всем многочисленным и разнородным проезжим, которые во всякое время года накатывают наши дороги. Бывало, все заворачивали на тот двор; разве только какая-нибудь помещичья карета, запряженная шестериком доморощенных лошадей, торжественно проплывала мимо, что не мешало, однако, ни кучеру, ни лакею на запятках с каким-то особенным чувством и вниманием посмотреть на слишком им знакомое крылечко; или какой-нибудь голяк в дрянной тележке и с тремя пятаками в мошне за пазухой, поравнявшись с богатым двором, понукал свою усталую лошаденку, поспешая на ночлег в лежавшие под большаком выселки, к мужичку-хозяину, у которого, кроме сена и хлеба, не найдешь ничего, да зато лишней копейки не заплатишь. Кроме своего выгодного местоположения, постоялый двор, о котором мы начали речь. брал многим: отличной водой в двух глубоких колодцах со скрипучими колесами и железными бадьями на цепях; просторным двором со сплошными тесовыми навесами на толстых столбах: обильным запасом хорошего овса в подвале; теплой избой с огромнейшей русской печью, к которой наподобие богатырских плечей прилегали длинные борова, и наконец двумя довольно чистыми комнатками, с красно-лиловыми, снизу несколько оборванными бумажками на стенах, деревянным крашеным диваном, такими же стульями и двумя горшками гераниума на окнах, которые, впрочем, никогда не отпирались и тускнели многолетней пылью. Другие еще удобства представлял этот постоялый двор: кузница была от него близко, тут же почти находилась мельница; наконец, и поесть в нем можно было хорошо по милости толстой и румяной бабы стряпухи, которая кушанья варила вкусно и жирно и не скупилась на припасы; до ближайшего кабака считалось всего с полверсты; хозяин держал табак нюхательный, хотя и смешанный с золой, однако чрезвычайно забористый и приятно разъедающий нос,-- словом, много было причин, почему в том дворе не переводились всякого рода постояльцы. Полюбился он проезжим -- вот главное; без этого, известно, никакое дело в ход не пойдет; а полюбился он более потому, как толковали в околотке, что сам хозяин был очень счастлив и во всех своих предприятиях удачлив, хоть он и мало заслуживал свое счастье, да, видно, кому повезет -- так уж повезет.
Хозяин этот был мещанин, звали его Наумом Ивановым. Роста он был среднего, толст, сутуловат и плечист; голову имел большую, круглую, волосы волнистые и уже седые, хотя ему на вид не было более сорока лет; лицо полное и свежее, низкий, но белый и ровный лоб и маленькие, светлые, голубые глаза, которыми он очень странно глядел: исподлобья и в то же время нагло, что довольно редко встречается. Голову он всегда держал понуро и с трудом ее поворачивал, может быть, оттого, что шея у него была очень коротка; ходил бегло и не взмахивал, а разводил на ходу сжатыми руками. Когда он улыбался,-- а улыбался он часто, но без смеха, словно про себя,-- его крупные губы неприятно раздвигались и выказывали ряд сплошных и блестящих зубов. Говорил он отрывисто и с каким-то угрюмым звуком в голосе. Бороду он брил, но не ходил по-немецки. Одежда его состояла из длинного, весьма поношенного кафтана, широких шаровар и башмаков на босу ногу. Он часто отлучался из дому по своим делам, а у него их было много -- он барышничал лошадьми, нанимал землю, держал огороды, скупал сады и вообще занимался разными торговыми оборотами,-- но отлучки его никогда долго не продолжались; как коршун, с которым он, особенно по выражению глаз своих, имел много сходного, возвращался он в свое гнездо. Он умел держать это гнездо в порядке; всюду поспевал, всё выслушивал и приказывал, выдавал, отпускал и рассчитывался сам, и никому не спускал ни копейки, однако и лишнего не брал.
Постояльцы с ним не заговаривали, да и он сам не любил тратить попусту слова. "Мне ваши деньги нужны, а вам моя харчь,-- толковал он, словно отрывая каждое слово,-- не детей нам с вами крестить; проезжий поел, покормил, не засиживайся. А устал, так спи, не болтай". Работников держал он рослых и здоровых, но смирных и повадливых; они его очень боялись. Он в рот не брал хмельного, а им выдавал в великие праздники по гривеннику на водку; в другие дни они не смели пить. Люди, подобные Науму, скоро богатеют... но до блестящего положения, в котором он находился -- а его считали в сорока или пятидесяти тысячах,-- Наум Иванов дошел не прямым путем...
Лет за двадцать до того времени, к которому мы отнесли начало нашего рассказа, уже существовал на том же месте большой дороги постоялый двор. Правда, на нем не было темно-красной тесовой крыши, которая придавала дому Наума Иванова вид дворянской усадьбы; и строением был он победней, и на дворе навесы имел соломенные, а вместо бревенчатых стен -- плетеные; не отличался он также трехугольным греческим фронтоном на точеных столбиках; но всё же он был постоялый двор хоть куда -- поместительный, прочный, теплый -- и проезжие охотно его посещали. Хозяин его в то время был не Наум Иванов, а некто Аким Семенов, крестьянин соседней помещицы, Лизаветы Прохоровны Купце -- штаб-офицерши. Этот Аким был смышленый и тороватый мужик, который в молодых еще летах, отправившись в извоз с двумя плохими лошадками, воротился через год с тремя порядочными, да с тех пор почти всю жизнь пространствовал по большим дорогам, ходил в Казань и Одессу, в Оренбург и в Варшаву, и за границу, в "Липецк" {вЛейпциг.}, и ходил уж под конец с двумя тройками крупных и сильных жеребцов, запряженных в две громадные телеги. Надоело ему, что ли, его бездомовное, скитальческое житье, захотелось ли ему завестись семейством (в одну из его отлучек умерла у него жена; дети, которые были, тоже померли), только он решился, наконец, бросить свое прежнее ремесло и завести постоялый двор. С позволения своей барыни основался он на большой дороге, купил на ее имя полдесятины земли и построил на ней постоялый двор. Дело пошло на лад. Денег у него на обзаведение было слишком довольно; опытность, приобретенная им в течение долговременных странствований по всем концам России, послужила ему в великую пользу; он знал, чем угодить проезжим, особенно прежней своей братье, троечным извозчикам, из которых со многими он был знаком лично и которыми особенно дорожат содержатели постоялых дворов: так много едят и потребляют эти люди на себя и на своих могучих лошадей. Акимов двор стал известен на сотни верст вокруг... К нему даже охотнее заезжали, чем к сменившему его впоследствии Науму, хотя Аким далеко не мог сравняться с Наумом в у.менье хозяйничать. У Акима всё было больше на старинную ногу, тепло, но не совсем чисто; и овес у него попадался легкий или подмоченный, и кушанье-то варилось с грехом пополам; у него иногда и такую снедь подавали на стол, что лучше бы ей совсем в печи оставаться, и не то, чтоб он на харчи скупился, а так -- баба недосмотрит. Зато он и с цены готов был сбавить, и в долг, пожалуй, не отказывался поверить, словом -- хороший был человек, ласковый хозяин. На разговоры, на угощенье он тоже был податлив; за самоваром иной час так разболтается, что уши развесишь, особенно как станет рассказывать про Питер, про степи черкасские или вот еще про заморскую сторону; ну, и выпить, разумеется, с хорошим человеком любил, только не до безобразия, а больше для общества -- так о нем отзывались проезжие. Весьма благоволили к нему купцы и вообще все те люди, которых называют старозаветными, те люди, которые, не подпоясавшись, в дорогу не поедут, и в комнату не войдут, не перекрестившись, и не заговорят с человеком, не поздоровавшись с ним наперед. Уже одна наружность Акима располагала в его пользу: он был роста высокого, несколько худ, но очень строен, даже в зрелых летах: лицо имел длинное, благообразное и правильное, высокий и открытый лоб, нос прямой и тонкий и небольшие губы. Взгляд его карих навыкате глаз так и сиял приветливой кротостью, жидкие и мягкие волосы завивались в кольца около шеи: на макушке оставалось их немного. Звук Акимова голоса был очень приятен, хотя слаб; в молодости он отлично певал, но продолжительные путешествия на открытом воздухе, зимой, расстроили его грудь. Зато говорил он очень плавно и сладко. Когда он смеялся, у него около глаз располагались лучеобразные морщинки, чрезвычайно милые на вид,-- только у добрых людей можно заметить такие морщинки. Движенья Акима были большею частью медленны и не лишены некоторой уверенности и важной учтивости, как у человека бывалого и много видевшего на своем веку.
Точно, всем бы хорош был Аким, или, как его называли в барском доме, куда он хаживал часто и уже непременно по воскресеньям, после обедни -- Аким Семенович,-- всем бы был он хорош, кабы не водилась за ним одна слабость, которая уже многих людей на земле погубила, а под конец сгубила и его самого,-- слабость к женскому полу. Влюбчивость Акима доходила до крайности; сердце его никак не умело противиться женскому взгляду, он таял от него, как первый осенний снег от солнца... и порядочно уже пришлось ему поплатиться за свою излишнюю чувствительность.
В течение первого года после поселенья своего на большой дороге Аким так был занят постройкой двора, обзаведением хозяйства и всеми хлопотами, которые неразлучны с каждым новосельем, что ему решительно некогда было думать о женщинах, а если и приходили ему на ум какие-нибудь грешные мысли, так он их тотчас прогонял чтением разных священных книг, к которым питал великое уважение (грамоте он выучился еще с первой своей поездки), пением вполголоса псалмов или другим каким богобоязненным занятием. Притом же ему уже пошел тогда сорок шестой год -- а в эти лета всякие страсти заметно утихают и стынут, и для женитьбы прошла пора. Аким сам начинал думать, что с него эта блажь, как он выражался, соскочила... да, видно, своей судьбы не минуешь.
Акимова помещица, Лизавета Прохоровна Кунце -- штаб-офицерша, оставшаяся вдовой после супруга немецкого происхождения, была сама урожденка города Митавы, где она провела первые годы своего детства и где у ней оставалось очень многочисленное и бедное семейство, о котором она, впрочем, заботилась мало, особенно с тех пор, как один из ее братьев, армейский пехотный офицер, нечаянно заехал к ней в дом и на второй же день до того разбуянился, что чуть не прибил самой хозяйки, назвав ее притом: "Du, Lumpen-mamselle" {"Ты, шлюха" (нем.).}, между тем как накануне сам величал ее ломаным русским языком: "Сестрица и благодетель". Лизавета Прохоровна почти безвыездно жила в своем хорошеньком, трудами супруга, бывшего архитектора, благоприобретенном именье; сама им управляла, и очень недурно управляла. Лизавета Прохоровна не упускала ни малейшей своей выгоды, из всего извлекала пользу для себя; и в этом, да еще в необыкновенном уменье тратить вместо гроша копейку сказалась ее немецкая природа; во всём другом она очень обрусела. Дворни у ней водилось значительное количество; особенно держала она много девок, которые, впрочем, ели хлеб не даром: с утра до вечера спины их не разгибались над работой. Она любила выезжать в карете, с ливрейными лакеями на запятках; любила, чтоб ей сплетничали и наушничали, и сама отлично сплетничала; любила взыскать человека своей милостью и вдруг поразить его опалой -- словом, Лизавета Прохоровна вела себя уж точно как барыня. Акима она жаловала, оброк весьма значительный он платил ей исправно,-- милостиво с ним заговаривала и даже, шутя, приглашала его к себе в гости... Но именно в господском доме ожидала Акима беда.
В числе горничных Лизаветы Прохоровны находилась одна девушка лет двадцати, сирота, по имени Дуняша. Она была недурна собой, стройна и ловка; черты ее, хотя неправильные, могли понравиться: свежий цвет кожи, густые белокурые волосы, живые серые глазки, маленький, круглый нос, румяные губы и особенно какое-то развязное, полунасмешливое, полувызывающее выражение лица -- всё это было довольно мило в своем роде. Притом она, несмотря на свое сиротство, держала себя строго, почти надменно: она происходила от столбовых дворовых; ее покойный отец Арефий лет тридцать был ключником, а дед Степан служил камердинером у одного давно умершего барина, гвардии сержанта и князя. Одевалась она опрятно и щеголяла своими руками, которые действительно били чрезвычайно красивы. Дуняша показывала большое пренебрежение ко всем своим поклонникам, с самоуверенной улыбочкой выслушивала их любезности, и если и отвечала им, то большей частью одними восклицаниями, вроде: да! как же! стану я! вот еще!.. Эти восклицания у ней почти не сходили с языка. Дуняша провела около трех лет в Москве в ученье, где она приобрела те особенного рода ужимки и замашки, которыми отличаются горничные, побывавшие в столицах. О ней отзывались как о девушке с самолюбием (великая похвала в устах дворовых людей), которая хотя и видала виды, однако себя не уронила. Шила она тоже недурно, но за всем тем Лизавета Прохоровна к ней не слишком благоволила по милости главной горничной Кирилловны, женщины уже немолодой, пронырливой и хитрой. Кирилловна пользовалась большим влиянием на свою госпожу и очень искусно умела устранить соперниц.
В эту-то Дуняшу и влюбись Аким! Да так, как прежде никогда не влюблялся. Он сначала увидал ее в церкви: она только что возвратилась из Москвы... потом встречался с ней несколько раз в барском доме, наконец провел с ней целый вечер у приказчика, куда его пригласили на чай вместе с другими почетными людьми. Дворовые им не брезгали, хоть он и не принадлежал к их сословию и носил бороду; но он был человек образованный, грамотный, а главное с деньгами; притом и одевался он не по-мужицки, носил длинный кафтан из черного сукна, выростковые сапоги и платочек на шее. Правда, иные дворовые и толковали промеж себя, что, дескать, все-таки видно, что он не наш, но в глаза ему чуть не льстили. В тот вечер у приказчика Дуняша окончательно покорила влюбчивое сердце Акима, хотя она решительно не отвечала ни одного слова на все его заискивающие речи и лишь изредка сбоку посматривала на него, как бы удивляясь, зачем этот мужик тут. Всё это только больше распаляло Акима. Он ушел к себе домой, думал, думал и решился добиться ее руки... Так-то она его к себе "присушила!" Но как описать гнев и негодование Дуняши. когда, дней через пять, Кирилловна, ласково зазвав ее к себе в комнату, объявила ей, что Аким (а видно, он умел, как за дело взяться), что этот бородач и мужик Аким, с которым и сидеть-то рядом она почитала обидой, за нее сватается!
Дуняша сперва вспыхнула вся, потом принужденно захохотала, потом заплакала, но Кирилловна так искусно повела атаку, так ясно дала ей почувствовать собственное ее положение в доме, так ловко намекнула на приличный вид, богатство и слепую преданность Акима, наконец так значительно упомянула о желании самой барыни, что Дуняша вышла из комнаты уже с раздумьем на лице и, встретившись с Акимом, только пристально посмотрела ему в глаза, но не отвернулась. Несказанно щедрые подарки этого влюбленного человека рассеяли ее последние недоуменья... Лизавета Прохоровна, которой Аким на радости поднес сотню персиков на большом серебряном блюде, согласилась на его брак с Дуняшей, и этот брак состоялся. Аким не пожалел издержек -- и невеста, которая накануне сидела на девичнике как убитая, а в самое утро свадьбы всё плакала, пока ее Кирилловна наряжала к венцу, скоро утешилась... Ей барыня дала надеть в церковь свою шаль, а Аким в тот же день подарил ей такую же, чуть ли не лучше.
Итак, Аким женился; перевез свою молодую к себе во двор... Начали они жить. Дуняша оказалась плохою хозяйкой, плохою подпорой мужу. Она ни во что не входила, грустила, скучала, разве какой-нибудь проезжий офицер обращал на нее внимание и любезничал с ней, сидя за широким самоваром; часто отлучалась, то в город за покупками, то в барский двор, до которого от постоялого двора считалось версты четыре. В барском доме она отдыхала; там ее окружали свои; девушки завидовали ее нарядам; Кирилловна потчевала ее чаем; сама Лизавета Прохоровна с ней разговаривала... Но и эти посещения не обходились без горьких ощущений для Дуняши... Ей, например, как дворничихе, уже не приходилось носить шляпки, и она принуждена была повязывать свою голову платком... как купчиха, говорила ей лукавая Кирилловна, как какая-нибудь мещанка, думала Дуняша про себя.
Не раз пришли Акиму на память слова единственного его родственника, старика дяди, мужика, заматерелого, бессемейного бобыля:
-- Ну, брат Акимушка,-- сказал он ему, встретившись с ним на улице,-- слышал я, ты сватаешься?..
-- Ну да; а что?
-- Эх, Аким, Аким! Ты нам, мужикам, не брат теперь, что и говорить,-- да и она тебе не сестра.
-- Да чем же она мне не сестра?
-- А хоть бы вот чем,-- возразил тот и указал Акиму на его бороду, которую он в угодность своей невесте начал подстригать -- сбрить-то ее совсем он не согласился... Аким потупился; а старик отвернулся, запахнул полы своего разорванного на плечах тулупа и пошел прочь, встряхивая головой.
Да, не раз задумывался, кряхтел и вздыхал Аким... Но любовь его к хорошенькой жене не уменьшалась; он гордился ею -- особенно, когда сравнивал ее, не говорим уже с другими бабами или с своей прежней женой, на которой его женили шестнадцати лет,-- но с другими дворовыми девушками: "Вот, мол, мы какую пташку заполевали!.." Малейшая ее ласка доставляла ему великое удовольствие... Авось, думал он, попривыкнет, обживется... Притом она вела себя очень хорошо, и никто не мог сказать про нее худого слова.
Так прошло несколько лет. Дуняша действительно кончила тем, что привыкла к своему житью. Аким чем больше старел, тем больше к ней привязывался и доверял ей; товарки ее, которые вышли замуж не за мужиков, терпели нужду кровную, либо бедствовали, либо попали в недобрые руки... А Аким богател да богател. Всё ему удавалось -- счастье ему везло; одно только его сокрушало: детей ему бог не давал. Дуняше уже перешло за двадцать пять лет; уже все ее стали величать Авдотьей Арефьевной. Настоящей хозяйкой она все-таки не сделалась -- но дом свой полюбила, распоряжалась припасами, присматривала за работницей... Правда, она всё это делала кое-как, не наблюдала, как бы следовало, за чистотой и порядком; зато в главной комнате постоялого двора, рядом с портретом Акима, висел ее портрет, писанный масляными красками и заказанный ею самою доморощенному живописцу, сыну приходского дьякона. Она была представлена в белом платье, желтой шали, с шестью нитками крупного жемчуга на шее, длинными серьгами в ушах и кольцами на каждом пальце. Узнать ее было можно -- хотя живописец изобразил ее чересчур дебелой и румяной и глаза ей написал, вместо серых, черные и даже несколько косые... Аким ему вовсе не удался: он вышел у него как-то темно -- à la Rembrandt,-- так что иной проезжий подойдет, бывало, посмотрит и только помычит немного. Одеваться Авдотья стала довольно небрежно; накинет большой платок на плечи -- а платье под ним как-нибудь сидит: лень ее обуяла, та вздыхающая, вялая, сонливая лень, к которой слишком склонен русский человек, особенно когда существование его обеспечено...
Со всем тем дела Акима и жены его шли очень хорошо -- они жили ладно и слыли за примерных супругов. Но как белка, которая чистит себе нос в то самое мгновенье, когда стрелок в нее целится, человек не предчувствует своего несчастья -- и вдруг подламывается, как на льду...
В один осенний вечер на постоялом дворе у Акима остановился купец с красным товаром. Разными окольными дорогами пробирался он с двумя нагруженными кибитками из Москвы в Харьков; это был один из тех разносчиков, которых помещики и в особенности помещичьи жены и дочери ожидают иногда с таким великим нетерпением. С этим разносчиком, человеком уже пожилым, ехало двое товарищей, или, говоря правильнее, двое работников -- один бледный, худой и горбатый, другой молодой, видный, красивый малый лет двадцати. Они спросили себе поужинать, потом сели за чай; разносчик попросил хозяев выкушать с ними по чашке -- хозяева не отказались. Между двумя стариками (Акиму стукнуло пятьдесят шесть лет) скоро завязался разговор; разносчик расспрашивал о соседних помещиках -- а никто лучше Акима не мог сообщить ему все нужные сведения на их счет; горбатый работник беспрестанно ходил смотреть телеги и наконец убрался спать; Авдотье пришлось беседовать с другим работником... Она сидела подле него и говорила мало, больше слушала, что тот ей рассказывал; но, видно, речи его ей нравились: ее лицо оживилось, краска заиграла на щеках, и смеялась она довольно часто и охотно. Молодой работник сидел почти не шевелясь и наклонив к столу свою кудрявую голову; говорил тихо, не возвышая голоса и не торопясь; зато глаза его, небольшие, но дерзко-светлые и голубые, тик и впились в Авдотью; она сперва отворачивалась от них, потом сама стала глядеть ему в лицо. Лицо этого молодого парня было свежо и гладко, как крымское яблоко; он часто ухмылялся и поигрывал белыми пальцами по подбородку, уже покрытому редким и темным пухом. Выражался он по-купечески, но очень свободно и с какой-то небрежной самоуверенностью -- и всё смотрел на нее тем же пристальным и наглым взглядом... Вдруг он пододвинулся к ней немного поближе и, нимало не изменившись в лице, сказал ей:
-- Авдотья Арефьевна, лучше вас на свете никого нет; я, кажется, помереть готов для вас.
Авдотья громко засмеялась.
-- Чему ты? -- спросил ее Аким.
-- Да вот -- они такое всё смешное рассказывают,-- проговорила она без особенного, впрочем, смущения.
Старый разносчик осклабился.
-- Хе-хе, да-с; у меня Наум такой уж балагур-с. Но вы его не слушайте-с.
-- Да! как же! стану я их слушать,-- возразила она и покачала головой.
-- Хе-хе, конечно-с,-- заметил старик.-- Ну, однако,-- прибавил он нараспев,-- прощенья просим-с, много довольны-с, а пора и на боковую-с...-- И он встал.
-- Много довольны-с и мы-с,-- промолвил Аким и тоже встал,-- за угощенье то есть; впрочем, спокойной ночи желаем-с. Авдотьюгака, вставай.
Авдотья поднялась, словно нехотя, за ней поднялся и Наум... и все разошлись.
Хозяева отправились в отдельную каморку, служившую им вместо спальни. Аким захрапел тотчас. Авдотья долго не могла заснуть... Сперва она лежала тихо, оборотясь лицом к стене, потом начала метаться на горячем пуховике, то сбрасывала, то натягивала одеяло... потом задремала тонкой дремотой. Вдруг раздался со двора громкий мужской голос: он пел какую-то протяжную, но не заунывную песню, слов которой нельзя было разобрать. Авдотья раскрыла глаза, облокотилась и стала слушать... Песня всё продолжалась... Звонко переливалась она в осеннем воздухе.
Аким поднял голову.
-- Кто это поет? -- спросил он.
-- Не знаю,-- отвечала она.
-- Хорошо поет,-- прибавил он, помолчав немного.-- Хорошо. Экой голосина сильный. Вот и я в свое время певал,-- продолжал он,-- и хорошо певал, да голос испортился. А этот хорош. Знать, молодец тот поет, Наумом, что ли, его зовут.-- И он повернулся на другой бок -- вздохнул и заснул опять.
Долго еще не умолкал голос... Авдотья всё слушала да слушала; наконец, он вдруг словно оборвался, еще раз вскрикнул лихо и медленно замер. Авдотья перекрестилась, положила голову на подушку... Прошло полчаса... Она приподнялась и стала тихонько спускаться с постели...
-- Куда ты, жена? -- спросил ее сквозь сон Аким.
Она остановилась.
-- Лампадку поправить,-- проговорила она,-- не спится что-то...
-- А ты помолися,-- пролепетал Аким, засыпая.
Авдотья подошла к лампадке, стала поправлять ее и нечаянно погасила; вернулась и легла. Всё утихло.
На другое утро, рано, купец отправился в путь с своими товарищами. Авдотья спала. Аким проводил их с полверсты: ему надобно было зайти на мельницу. Вернувшись домой, он застал уже свою жену одетую и не одну: с ней был вчерашний молодой парень, Наум. Они стояли подле стола у окна и разговаривали. Увидав Акима, Авдотья молча пошла вон ыз комнаты, а Наум сказал, что вернулся за хозяйскими рукавицами, которые тот будто позабыл на лавке, и тоже ушел.
Мы теперь же скажем читателям то, о чем они, вероятно, и без нас догадались: Авдотья страстно полюбила Наума. Как это могло случиться так скоро, объяснить трудно; тем более трудно, что до того времени она вела себя безукоризненно, несмотря на множество случаев и искушений изменить супружеской верности. Впоследствии, когда связь ее с Наумом стала гласною, многие в околотке толковали, что он в первый же вечер подсыпал ей в чашку чая приворотного зелья (у нас еще твердо верят в действительность подобного средства) и что это очень легко можно было заметить по Авдотье, которая будто скоро потом начала худеть и скучать.
Как бы то ни было, но только Наума стали довольно часто видать на Акимовом дворе. Сперва проехал он опять с тем же купцом, а месяца через три появился уже один, с собственным товаром; потом пронесся слух, что он поселился в одном из близлежащих уездных городов, и с той поры уже не проходило недели, чтобы не показалась на большой дороге его крепкая крашеная тележка, запряженная парой круглых лошадок, которыми он правил сам. Между Акимом и им не существовало особой дружбы, да и неприязни между ними не замечалось; Аким не обращал на него большого внимания и знал только о нем как о смышленом малом, который бойко пошел в ход. Настоящих чувств Авдотьи он не подозревал и продолжал доверять ей по-прежнему.
Так прошло еще два года.
Вот однажды, в летний день, перед обедом, часу во втором, Лизавета Прохоровна, которая в течение именно этих двух годов как-то вдруг сморщилась и пожелтела, несмотря на всевозможные притирания, румяна и белила,-- Лизавета Прохоровна, с собачкой и складным зонтиком, вышла погулять в свой немецкий чистенький садик. Слегка шумя накрахмаленным платьем, шла она маленькими шагами по песчаной дорожке, между двумя рядами вытянутых в струнку георгин, как вдруг ее нагнала старинная наша знакомая Кирилловна и почтительно доложила, что какой-то Б...Й купец желает ее видеть по весьма важному делу. Кирилловна по-прежнему пользовалась господскою милостью (в сущности она управляла имением г-жи Кунце) и с некоторого времени получила позволение носить белый чепец, что придавало еще более резкости тонким чертам ее смуглого лица.
-- Купец? -- спросила барыня.-- Что ему нужно?
-- Не знаю-с, что им надоть,-- возразила Кирилловна вкрадчивым голосом,-- а только, кажется, они желают у вас что-то купить-с.
Лизавета Прохоровна вернулась в гостиную, села на обыкновенное свое место, кресло с куполом, по которому красиво извивался плющ, и велела кликнуть Б...ого купца.
Вошел Наум, поклонился и остановился у двери.
-- Я слышала, вы у меня что-то купить хотите? -- начала Лизавета Прохоровна и сама про себя подумала; "Какой красивый мужчина этот купец".
-- Точно так-с.
-- Что же именно?
-- Не изволите ли продавать постоялый ваш двор?
-- Какой двор?
-- Да вот, что на большой дороге, отсюда недалече,
-- Да этот двор не мой. Это Акимов двор.
-- Как не ваш? На вашей землице сидит-с.
-- Положим-- земля моя... на мое имя куплена; да двор-то его.
-- Так-с. Так вот не изволите ли вы его продать нам-с?
-- Как же я его продам?
-- Так-с. А мы бы цену хорошую положили-с. Лизавета Прохоровна помолчала.
-- Право, это странно,-- начала она опять,-- как это вы говорите. А что бы вы дали? -- прибавила она.-- То есть это я не для себя спрашиваю, а для Акима.
-- Да со всем строением-с и угодьями-с, ну, да, конечно, и с землей, какая при том дворе находится, две тысячи рублей бы дали-с.
-- Две тысячи рублей! Это мало,-- возразила Лизавета Прохоровна.
-- Настоящая цена-с.
-- Да вы с Акимом говорили?
-- Зачем нам с ними говорить-с? Двор ваш, так вот мы с вами и изволим разговаривать-с.
-- Да я ж вам объявила... Право, это удивительно, как это вы меня не понимаете!
-- Отчего же не понять-с; понимаем-с.
Лизавета Прохоровна посмотрела на Наума, Наум посмотрел на Лизавету Прохоровну.
-- Так как же-с,-- начал он,-- какое будет с вашей стороны, то есть, предложение?
-- С моей стороны...-- Лизавета Прохоровна зашевелилась на кресле.-- Во-первых, я вам говорю, что двух тысяч мало, а во-вторых...
-- Я вижу, вы совсем не то говорите, я вам уже сказала, что я этот двор не могу продавать и не продам. Не могу... то есть не хочу...
Наум улыбнулся и помолчал.
-- Ну, как угодно-с...-- промолвил он, слегка пожав плечом,-- просим прощенья-с.-- И он поклонился и взялся за ручку двери.
Лизавета Прохоровна обернулась к нему.
-- Впрочем...-- проговорила она с едва заметной запинкой,-- вы еще не уезжайте.-- Она позвонила: из кабинета явилась Кирилловна.-- Кирилловна, вели напоить г-на купца чаем. Я вас еще увижу,-- прибавила она, слегка кивнув головой.
Наум еще раз поклонился и вышел вместе с Кирилловной.
Лизавета Прохоровна раза два прошлась по комнате и опять позвонила. На этот раз вошел казачок. Она приказала ему позвать Кирилловну. Через несколько мгновений вошла Кирилловна, чуть поскрипывая своими новыми козловыми башмаками.
-- Слышала ты,-- начала Лизавета Прохоровна с принужденным смехом,-- что мне купец этот предлагает? Такой, право, чудак!
-- Нет-с, не слыхала... Что такое-с? -- И Кирилловна слегка прищурила свои черные калмыцкие глазки.
-- Он у меня Акимов двор хочет купить.
-- Так что же-с?
-- Да ведь как же... А что же Аким? Я его Акиму отдала.
-- И, помилуйте, барыня, что вы это изволите говорить? Разве этот двор не ваш? Не ваши мы, что ли? И всё, что мы имеем,-- разве не ваше же, не господское?
-- Что ты это говоришь, Кирилловна, помилуй? -- Лизавета Прохоровна достала батистовый платок и нервически высморкалась.-- Аким этот двор на свои деньги купил.
-- На свои деньги? А откуда он эти деньги взял? Не по вашей ли милости? Да он и так столько времени землею пользовался... Ведь всё по вашей же милости. А вы думаете, сударыня, что у него так и не останется больше денег? Да он богаче вас, ей-богу-с.
-- Всё это так, конечно; но всё же это я не могу... Как же это я этот двор продам?
-- Отчего же не продать-с? -- продолжала Кирилловна.-- Благо, покупщик нашелся. Позвольте узнать-с, сколько они вам предлагают?
-- Две тысячи рублей с лишком,-- тихо проговорила Лизавета Прохоровна.
-- Он, сударыня, больше даст, коли две тысячи с первого слова предлагает. А с Акимом вы потом сделаетесь; оброку скинете, что ли. Он еще благодарен будет.
-- Конечно, надо будет оброк уменьшить. Но нет, Кирилловна, как же я продам...-- II Лизавета Прохоровна заходила взад и вперед по комнате...-- Нет, это невозможно, это не годится... нет, пожалуйста, ты мне больше этого не говори... а то я рассержусь...
Но, несмотря на запрещения взволнованной Лиза-веты Прохоровны, Кирилловна продолжала говорить и через полчаса возвратилась к Науму, которого оставила в буфете за самоваром.
-- Что вы мне скажете-с, моя почтеннейшая? -- проговорил Наум, щеголевато опрокинув допитую чашку на блюдечко.
-- А то скажу,-- возразила Кирилловна,-- что идите к барыне, она вас зовет.
-- Слушаю-с,-- отвечал Наум, встал и вслед за Кирилловной отправился в гостиную.
Дверь за ними затворилась... Когда наконец та дверь опять открылась и Наум, кланяясь, вышел из нее спиной, дело было уже слажено; Акимов двор принадлежал ему: он приобрел его за две тысячи восемьсот рублей ассигнациями. Купчую положили совершить как можно скорее и до времени не разглашать ее; Лизавета Прохоровна получила сто рублей задатку, да двести рублей пошло Кирилловне на могарыч. "Недорого купил,-- думал Наум, взлезая на тележку,-- спасибо, случай вышел".
В то самое время, когда в барском доме происходила рассказанная нами сделка, Аким сидел у себя один под окном на лавке и с недовольным видом поглаживал свою бороду... Мы сказали выше, что он не подозревал расположения своей жены к Науму, хотя добрые люди не раз ему намекали, что пора, мол, тебе за ум взяться; конечно, он сам иногда мог заметить, что хозяйка его с некоторого времени как будто норовистей стала, да ведь известно: женский пол ломлив и прихотлив. Даже когда ему действительно казалось, что у него в доме неладно что-то, он только рукой махал; не хотелось ему, как говорится, поднимать струшню; добродушие в нем не убавлялось с годами, да и лень брала свое. Но в тот день он был очень не в духе; накануне он совершенно нечаянно подслушал на улице разговор между своей работницей и другой соседней бабой...
Баба спрашивала работницу, отчего она к ней на праздник вечерком не зашла: "Я, дескать, тебя поджидала".
-- Да я было и пошла,-- возразила работница,-- да, грешным делом, на хозяйку насовалась... чтоб ей пусто было!
-- Насовалась...-- повторила баба каким-то растянутым голосом и подперла рукою щеку.-- А где же это ты на нее насовалась, мать моя?
-- А за конопляниками, за поповскими. Хозяйка-то, знать, к своему-то, к Науму, в конопляники вышла, а мне-то в темноте не видать, от месяца, что ли, господь его знает, прямо так на них и наскочила.
-- Наскочила,-- опять повторила баба.-- Ну, и что же она, мать моя, с ним -- стоит?
-- Стоит -- ничего. Он стоит, и она стоит. Увидала меня, говорит: куда ты это бегаешь? пошла-ка-сь домой. Я и пошла.
-- Пошла.-- Баба помолчала.-- Ну, прощай, Фетиньюшка,-- промолвила она и поплелась своей дорогой.
Разговор этот неприятно подействовал на Акима. Любовь его к Авдотье уже охладела, но все-таки слова работницы ему не понравились. А она сказала правду: действительно, в тот вечер Авдотья выходила к Науму, который ожидал ее в сплошной тени, падавшей на дорогу от недвижного и высокого конопляника. Роса смочила сверху донизу каждый его стебель; сильный до одури запах бил кругом. Месяц только что встал, большой и багровый в черноватом и тусклом тумане. Наум еще издали услыхал торопливые шаги Авдотьи и направился к ней навстречу. Она подошла к нему, вся бледная от бегу; луна светила ей в лицо.
-- Ну, что, принесла? -- спросил он ее.
-- Принести-то принесла,-- отвечала она нерешительным голосом,-- да что, Наум Иванович...
-- Давай, коли принесла,-- перебил он ее и протянул руку...
Она достала из-под косынки какой-то сверток. Наум тотчас взял его и положил к себе за пазуху.
-- Наум Иваныч,-- произнесла Авдотья медленно и не спуская с него глаз...-- Ох, Наум Иваныч, погублю я для тебя свою душеньку...
В это мгновение подошла к ним работница.
Итак, Аким сидел на лавочке и с неудовольствием поглаживал свою бороду. Авдотья то и дело входила в комнату и опять выходила вон. Он только провожал ее глазами. Наконец, она вошла еще раз и, захватив в каморке душегрейку, перешагнула уже порог -- он не вытерпел и заговорил, как будто про себя:
-- Удивляюсь я,-- начал он,-- чего это бабы всегда суетятся? Посидеть этак чтобы на месте, этого от них и не требуй. Это не их дело. А вот куда-нибудь сбегать утром ли, вечером ли, это они любят. Да.
Авдотья выслушала мужнину речь до конца, не переменив своего положения; только при слове "вечером" чуть повела головой и словно задумалась.
-- Уж ты, Семеныч,-- промолвила она наконец с досадой,-- известно, как начнешь разговаривать, уж тут...
Она махнула рукой и ушла, хлопнув дверью. Авдотья действительно не слишком высоко ценила Акимове красноречие и, бывало, по вечерам, когда он принимался рассуждать с проезжими или пускался в рассказы, зевала тихомолком или уходила. Аким посмотрел на запертую дверь... "Как начнешь разговаривать,-- повторил он вполголоса...-- то-то и есть, что я мало разговаривал с тобой... И кто же? свой же брат, да еще..." И он встал, подумал, да и постучал себе кулаком по затылку...
Несколько дней прошло после этого дня довольно странным образом. Аким всё поглядывал на жену свою, как будто собирался ей что-то сказать; и она, с своей стороны, на него подозрительно посматривала; притом они оба принужденно молчали; впрочем, это молчание обыкновенно прерывалось брюзгливым замечанием Акима насчет какого-нибудь упущения в хозяйстве или насчет женщин вообще; Авдотья большею частию не отвечала ему ни слова. Однако, при всей добродушной слабости Акима, между им и Авдотьей непременно дошло бы до решительного объяснения, если б не случилось, наконец, происшествия, после которого всякие объяснения были бесполезны.
А именно, в одно утро Аким с женой только что собирались пополдничать (проезжих в постоялом дворе, за летними работами, ни одного не было), как вдруг тележка бойко застучала по дороге и круто остановилась перед крыльцом. Аким глянул в окошко, нахмурился и потупился: из тележки, не торопясь, вылезал Наум. Авдотья его не увидала, но когда раздался в сенях его голос, ложка слабо дрогнула в ее руке. Он приказывал работнику лошадь поставить на двор. Наконец дверь распахнулась, и он вошел в комнату.
-- Здорово,-- промолвил он н снял шапку.
-- Здорово,-- повторил сквозь зубы Аким.-- Откуда бог принес?
-- По соседству,-- возразил тот и сел иа лавку.-- Я от барыни.
-- От барыни,-- проговорил Аким, всё не поднимаясь с места.-- По делам, что ль?
-- Да, по делам. Авдотья Арефьевна, наше вам почтение.
-- Здравствуйте, Наум Иваныч,-- ответила она. Все помолчали.
-- Что это у вас, похлебка, знать, какая,-- начал Наум...
-- Да, похлебка,-- возразил Аким и вдруг побледнел,-- да не про тебя.
Наум с удивлением глянул на Акима.
-- Как не про меня?
-- Да так вот что не про тебя.-- У Акима глаза заблестели, и он ударил рукой по столу.-- У меня в доме ничего про тебя нету, слышишь?
-- Что ты, Семеныч, что ты? Что с тобой?
-- Со мной ничего, а ты мне надоел, Наум Иваныч, вот что.-- Старик встал и весь затрясся.-- Больно часто стал ко мне таскаться, вот что.
Наум тоже встал.
-- Да ты, брат, чай рехнулся,-- произнес он с усмешкой.-- Авдотья Арефьевна, что это с ним?
-- Я тебе говорю,-- закричал дребезжащим голосом Аким,-- пошел вон, слышишь... какая тебе тут Авдотья Арефьевна... я тебе говорю, слышишь, проваливай:
-- Что ты такое мне говоришь? -- спросил значительно Наум.
-- Пошел вон отсюда; вот что я тебе говорю. Вот бог, а вот порог... понимаешь? а то худо будет!
Наум шагнул вперед.
-- Батюшки, не деритесь, голубчики мои,-- залепетала Авдотья, которая до того мгновенья сидела неподвижно за столом.
Наум глянул на нее.
-- Не беспокойтесь, Авдотья Арефьевна, зачем драться! Эк-ста, брат,-- продолжал он, обращаясь к Акиму,-- как ты раскричался. Право. Экой прыткой! Слыханное ли дело, из чужого дома выгонять,-- прибавил с медленной расстановкой Наум,-- да еще хозяина.
-- Как из чужого дома,-- пробормотал Аким.-- Какого хозяина?
-- А хоть бы меня.
И Наум прищурился и оскалил свои белые зубы.
-- Как тебя? Разве не я хозяин?
-- Экой ты бестолковый, братец. Говорят тебе -- я хозяин.
Аким вытаращил глаза.
-- Что ты такое врешь, словно белены объелся, -- заговорил он наконец.-- Какой ты тут, к чёрту, хозяин?
-- Да что с тобой толковать,-- вскрикнул с нетерпением Наум.-- Видишь ты эту бумагу,-- продолжал он, выхватив из кармана сложенный вчетверо гербовый лист,-- видишь? Это купчая, понимаешь, купчая и на землю твою и на двор; я их купил у помещицы, у Ли-заветы Прохоровны купил; вчера купчую в Б...е совершили -- хозяин здесь, стало быть, я, а не ты. Сегодня же собери свои пожитки,-- прибавил он, кладя обратно бумагу в карман,-- а завтра чтоб и духу твоего здесь не было, слышишь?
Аким стоял, как громом пришибленный.
-- Разбойник,-- простонал он наконец,-- разбойник... Эй, Федька, Митька, жена, жена, хватайте его, хватайте -- держите его!
Он совсем потерялся.
-- Смотри, смотри,-- с угрозой произнес Наум,-- смотри, старик, не дури...
-- Да бей же его, бей его, жена! -- твердил слезливым голосом Аким, напрасно и бессильно порываясь с места.-- Душегубец, разбойник... Мало тебе ее... и дом ты мой у меня отнять хочешь и всё... Да нет, стой же... этого быть не может... Я пойду сам, я сам скажу... Как... за что же продавать... Постой... постой...
И он без шапки бросился на улицу.
-- Куда, Аким Семеныч, куда бежишь, батюшка? -- заговорила работница Фетинья, столкнувшись с ним в дверях.
-- К барыне! пусти! К барыне...-- завопил Аким и, увидав Наумову телегу, которую не успели еще ввезти на двор, вскочил в нее, схватил вожжи и, ударив изо всей силы по лошади, пустился вскачь к господскому двору.
-- Матушка, Лизавета Прохоровна,-- твердил он про себя в продолжение всей дороги,-- за что же такая немилость? Кажется, усердствовал!
И между тем он всё сек да сек лошадь. Встречавшиеся с ним сторонились и долго смотрели ему вслед.
В четверть часа доехал Аким до усадьбы Лизаветы Прохоровны; подскакал к крыльцу, соскочил с телеги и прямо ввалился в переднюю.
-- Чего тебе? -- пробормотал испуганный лакей, сладко дремавший на конике.
-- Барыню, мне нужно барыню видеть,-- громко проговорил Аким.
Лакей изумился.
-- Аль что случилось? -- начал он...
-- Ничего не случилось, а мне барыню нужно видеть.
-- Что, что? -- промолвил более и более изумленный лакей и медленно выпрямился.
Аким опомнился... Словно холодной водой его облили.
-- Доложите, Петр Евграфыч, барыне,-- сказал он с низким поклоном,-- что Аким, мол, желает их видеть...
-- Хорошо... пойду... доложу... А ты, знать, пьян^ подожди,-- проворчал лакей и удалился.
Аким потупился и как будто смутился... Решимость быстро исчезла в нем с самого того мгновенья, как только он вступил в прихожую.
Лизавета Прохоровна тоже смутилась, когда доложили ей о приходе Акима. Она тотчас велела позвать Кирилловну к себе в кабинет.
-- Я не могу его принять,-- торопливо заговорила она, лишь только та показалась,-- никак не могу. Что я ему скажу? Я ведь говорила тебе, что он непременно придет и будет жаловаться,-- прибавила она с досадой и волнением,-- я говорила...
-- Для чего же вам его принимать-с,-- спокойно возразила Кирилловна,-- это и не нужно-с. Зачем вы будете беспокоиться, помилуйте.
-- Да как же быть?
-- Если позволите, я с ним поговорю.
Лизавета Прохоровна подняла голову.
-- Сделай одолжение, Кирилловна. Поговори с ним. Ты скажи ему... там -- ну, что я нашла нужным... а впрочем, что я его вознагражу... ну, там, ты уж знаешь. Пожалуйста, Кирилловна.
-- Не извольте, сударыня, беспокоиться,-- возразила Кирилловна и ушла, поскрипывая башмаками.
Четверти часа не протекло, как скрип их послышался снова, и Кирилловна вошла в кабинет с тем же спокойным выражением на лице, с той же лукавой смышленостью в глазах.
-- Ну, что,-- спросила ее барыня,-- что Аким?
-- Ничего-с. Говорит-с, что всё в воле милости вашей, были бы вы здоровы и благополучны, а с его век станет.
-- И он не жаловался?
-- Никак нет-с. Чего ему жаловаться?
-- Зачем же он приходил? -- промолвила Лизавета Прохоровна не без некоторого недоумения.
-- А приходил он просить-с, пока до награжденья, не будет ли милости вашей оброк ему простить, на предбудущий год то есть...
-- Разумеется, простить, простить,-- с живостью подхватила Лизавета Прохоровна,-- разумеется. С удовольствием. И вообще скажи ему, что я его вознагражу. Ну. спасибо тебе, Кирилловна. А он, я вижу, добрый мужик. Постой,-- прибавила она,-- дай ему вот это от меня.-- И она достала из рабочего столика трехрублевую ассигнацию.-- Вот, возьми, отдай ему.
-- Слушаю-с,-- возразила Кирилловна и, спокойно возвратившись в свою комнату, спокойно заперла ассигнацию в кованый сундучок, стоявший у ее изголовья; она сохраняла в нем все свои наличные денежки, а их было немало.
Кирилловна донесением своим успокоила госпожу, но разговор между ею и Акимом происходил в действительности не совсем так, как она его передала; а именно:
Она велела его позвать к себе в девичью. Он сперва было не пошел к ней, объявив притом, что желает видеть не Кирилловну, а самое Лизавету Прохоровну, однако наконец послушался и отправился через заднее крыльцо к Кирилловне. Он застал ее одну. Войдя в комнату, он тотчас же остановился и прислонился подле двери к стене, хотел было заговорить... и не мог.
Кирилловна пристально посмотрела на него.
-- Вы, Аким Семеныч,-- начала она,-- желаете барыню видеть?
Он только головой кивнул.
-- Этого нельзя, Аким Семеныч. Да и к чему? Сделанного не переделаешь, а только вы их обеспокоите. Оне вас теперь не могут принять, Аким Семеныч.
-- Не могут,-- повторил он и помолчал.-- Так как же,-- проговорил он медленно,-- стало быть, так дому и пропадать?
-- Послушайте, Аким Семеныч. Вы, я знаю, всегда были благоразумный человек. На это господская воля. А переменить этого нельзя. Уж этого не переменишь. Что мы тут будем с вами рассуждать, ведь это ни к чему не поведет. Не правда ли?
Аким заложил руки за спину.
-- А вы лучше подумайте,-- продолжала Кирилловна,-- не попросить ли вам госпожу, чтоб оброку вам поспустить, что ли...
-- Стало быть, дому так и пропадать,-- повторил Аким прежним голосом.
-- Аким Семеныч, я же вам говорю: нельзя. Вы сами это знаете лучше меня.
-- Да. По крайней мере за сколько он пошел, двор-то?
-- Не знаю я этого, Аким Семеныч; не могу вам сказать... Да что вы так стоите,-- прибавила она,-- присядьте.
-- Постоим-с и так. Наше дело мужицкое, благодарим покорно.
-- Какой же вы мужик, Аким Семеныч? Вы тот же купец, вас и с дворовым сравнить нельзя, что вы это? Не убивайтесь понапрасну. Не хотите ли чаю?
-- Нет, спасибо, не требуется. Так за вами домик остался,-- прибавил он, отделяясь от стены.-- Спасибо и на этом. Прощенья просим, сударушка.
И он обернулся и вышел вон. Кирилловна одернула свой фартук и отправилась к барыне.
-- А знать, я и впрямь купцом стал,-- сказал самому себе Аким, остановившись в раздумье перед воротами.-- Хорош купец! -- Он махнул рукой и горько усмехнулся.-- Что ж! Пойти домой!
И, совершенно забыв о Наумовой лошади, на которой приехал, поплелся он пешком по дороге к постоялому двору. Он еще не успел отойти первой версты, как вдруг услышал рядом с собой стук тележки.
-- Аким, Аким Семеныч,-- звал его кто-то.
Он поднял глаза и увидал знакомца своего, приходского дьячка Ефрема, прозванного Кротом, маленького, сгорбленного человечка с вострым носиком и слепыми глазками. Он сидел в дрянной тележонке, на клочке соломы, прислонясь грудью к облучку.
-- Домой, что ль, идешь? -- спросил он Акима.
Аким остановился.
-- Домой.
-- Хочешь подвезу?
-- А пожалуй, подвези.
Ефрем посторонился, и Аким взлез к нему в телегу. Ефрем, который был, казалось, навеселе, принялся стегать свою лошаденку концами веревочных вожжей; она побежала усталой рысью, беспрестанно вздергивая незанузданной мордой.
Они проехали с версту, не сказав друг другу ни слова. Аким сидел, наклонив голову, а Ефрем так только бурчал что-то себе под нос, то понукая, то сдерживая лошадь.
-- Куда ж это ты без шапки ходил, Семеныч? -- внезапно спросил он Акима и, не дожидаясь ответа, продолжал вполголоса: -- В заведеньице оставил, вот что. Питух ты; я тебя знаю и за то люблю, что питух; ты не бийца, не буян, не напрасливый; домостроитель ты, но питух, и такой питух -- давно бы тебя пора под начало за это, ей-богу; потому это дело скверное... Ура! -- закричал он вдруг во всё горло,-- ура! ура!
-- Стойте, стойте,-- раздался вблизи женский голос,-- стойте!
Аким оглянулся. К телеге через поле бежала женщина, до того бледная и растрепанная, что он ее сперва не узнал.
-- Стойте, стойте,-- простонала она опять, задыхаясь и махая руками.
Аким вздрогнул: это была его жена. Он ухватил вожжи.
-- А зачем останавливаться,-- забормотал Ефрем,-- для бабы-то останавливаться? Ну-у!
Но Аким круто осадил лошадь. В это мгновение Авдотья добежала до дороги и так и повалилась прямо лицом в пыль.
-- Батюшка, Аким Семеныч,-- завопила она,-- ведь и меня он выгнал!
Аким посмотрел на нее и не пошевелился, только еще крепче натянул вожжи.
-- Ура! -- снова воскликнул Ефрем.
-- Так выгнал он тебя? -- проговорил Аким.
-- Выгнал, батюшка, голубчик мой,-- ответила, всхлипывая, Авдотья.-- Выгнал, батюшка. Говорит, дом теперь мой, так ступай, мол, вон.
-- Важно, вот оно как хорошо... важно! -- заметил Ефрем.
-- А ты, чай, оставаться собиралась? -- горько промолвил Аким, продолжая сидеть на телеге.
-- Какое оставаться! Да, батюшка,-- подхватила Авдотья, которая приподнялась было на колени и снова ударилась оземь,-- ведь ты не знаешь, ведь я... Убей меня, Аким Семеныч, убей меня тут же, на месте...
-- За что тебя бить, Арефьевна! -- уныло возразил Аким,-- сама ты себя победила! чего уж тут?
-- Да ведь ты что думаешь, Аким Семеныч... Ведь денежки... твои денежки... Ведь нет их, твоих денежек-то... Ведь я их, окаянная, из подполицы достала, все их тому-то, злодею-то, Науму отдала, окаянная... И зачем ты мне сказал, куда ты деньги прячешь, окаянная я... Ведь он на твои денежки и дворик-то купил... злодей этакой...
Рыдания заглушали ее голос.
Аким схватился обеими руками за голову.
-- Как! -- закричал он наконец,-- так и деньги все... и деньги, и двор, и ты это... А! из подполицы достала... достала... Да я убью тебя, змея подколодная...
И он соскочил с телеги...
-- Семеныч, Семеныч, не бей, не дерись,-- пролепетал Ефрем, у которого от такого неожиданного происшествия хмель начинал проходить.
-- Нет, батюшка, убей меня, батюшка, убей меня, окаянную: бей, не слушай его,-- кричала Авдотья, судорожно валяясь у Акимовых ног.
Он постоял, посмотрел на нее, отошел несколько шагов и присел на траву возле дороги.
Наступило небольшое молчание. Авдотья повернула голову в его сторону.