Гости давно разъехались. Часы пробили половину первого. В комнате остались только хозяин, да Сергей Николаевич, да Владимир Петрович. Хозяин позвонил и велел принять остатки ужина.
-- Итак, это дело решенное, -- промолвил он, глубже усаживаясь в кресло и закурив сигару, -- каждый из нас обязан рассказать историю своей первой любви. За вами очередь, Сергей Николаевич
Сергей Николаевич, кругленький человек с пухленьким белокурым лицом, посмотрел сперва на хозяина, потом поднял глаза к потолку.
-- У меня не было первой любви, -- сказал он наконец, -- я прямо начал со второй.
-- Это каким образом?
-- Очень просто. Мне было восемнадцать лет, когда я в первый раз приволокнулся за одной весьма миленькой барышней; но я ухаживал за ней так, как будто дело это было мне не внове: точно так, как я ухаживал потом за другими. Собственно говоря, в первый и последний раз я влюбился лет шести в свою няню; но этому очень давно. Подробности наших отношений изгладились из моей памяти, да если б я их и помнил, кого это может интересовать?
-- Так как же быть? -- начал хозяин. -- В моей первой любви тоже не много занимательного; я ни в кого не влюблялся до знакомства с Анной Ивановной, моей теперешней женой, -- и все у нас шло как по маслу: отцы нас сосватали, мы очень скоро полюбились друг другу и вступили в брак не мешкая. Моя сказка двумя словами сказывается. Я, господа, признаюсь, поднимая вопрос о первой любви, надеялся на вас, не скажу старых, но и не молодых холостяков. Разве вы нас чем-нибудь потешите, Владимир Петрович?
-- Моя первая любовь принадлежит действительно к числу не совсем обыкновенных, -- ответил с небольшой запинкой Владимир Петрович, человек лет сорока, черноволосый, с проседью.
-- А! -- промолвили хозяин и Сергей Николаевич в один голос. -- Тем лучше... Рассказывайте.
-- Извольте... или нет: рассказывать я не стану; я не мастер рассказывать: выходит сухо и коротко или пространно и фальшиво, а если позволите, я запишу все, что вспомню, в тетрадку -- и прочту вам.
Приятели сперва не согласились, но Владимир Петрович настоял на своем. Через две недели они опять сошлись, и Владимир Петрович сдержал свое обещание.
Вот что стояло в его тетрадке:
I
Мне было тогда шестнадцать лет. Дело происходило летом 1833 года.
Я жил в Москве у моих родителей. Они нанимали дачу около Калужской заставы, против Нескучного. Я готовился в университет, но работал очень мало и не торопясь.
Никто не стеснял моей свободы. Я делал что хотел, особенно с тех пор, как я расстался с последним моим гувернером-французом, который никак не мог привыкнуть к мысли, что он упал "как бомба" (comme un bombe) в Россию, и с ожесточенным выражением на лице по целым дням валялся на постели. Отец обходился со мной равнодушно-ласково; матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей: другие заботы ее поглощали. Мой отец, человек еще молодой и очень красивый, женился на ней по расчету; она была старше его десятью годами. Матушка моя вела печальную жизнь: беспрестанно волновалась, ревновала, сердилась -- но не в присутствии отца; она очень его боялась, а он держался строго, холодно, отдаленно... Я не видал человека более изысканно спокойного, самоуверенного и самовластного.
Я никогда не забуду первых недель, проведенных мною на даче. Погода стояла чудесная; мы переехали из города девятою мая, в самый Николин день Я гулял -- то в саду нашей дачи, то по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь книгу -- курс Кайданова, например, -- но редко ее развертывал, а больше вслух читал стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло -- так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим стихом, то красотою вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни.
У меня была верховая лошадка, я сам ее седлал и уезжал один куда-нибудь подальше, пускался вскачь и воображал себя рыцарем на турнире -- как весело дул мне в уши ветер! -- или, обратив лицо к небу, принимал его сияющий свет и лазурь в разверстую душу.
Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полуосознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского...
Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав: я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови... ему было суждено скоро сбыться.
Дача наша состояла из деревянного барского дома с колоннами и двух низеньких флигельков; во флигеле налево помещалась крохотная фабрика дешевых обоев... Я не раз хаживал туда смотреть, как десяток худых и взъерошенных мальчишек в засаленных халатах и с испитыми лицами то и дело вскакивали на деревянные рычаги, нажимавшие четырехугольные обрубки пресса, и таким образом тяжестью своих тщедушных тел вытискивали пестрые узоры обоев. Флигелек направо стоял пустой и отдавался внаймы. В один день -- недели три спустя после девятого мая -- ставни в окнах этого флигелька открылись, показались в них женские лица -- какое-то семейство в нем поселилось. Помнится, в тот же день за обедом матушка осведомилась у дворецкого о том, кто были наши новые соседи, и, услыхав фамилию княгини Засекиной, сперва промолвила не без некоторого уважения: "А! княгиня... -- а потом прибавила: -- Должно быть, бедная какая-нибудь".
-- На трех извозчиках приечали-с, -- заметил, почтительно подавая блюдо, дворецкий, -- своего экипажа не имеют-с, и мебель самая пустая.
-- Да, -- возразила матушка, -- а все-таки лучше. Отец холодно взглянул на нее: она умолкла.
Действительно, княгиня Засекина не могла быть богатой женщиной: нанятый ею флигелек был так ветх, и мал, и низок, что люди, хотя несколько зажиточные, не согласились бы поселиться в нем. Впрочем, я тогда пропустил это все мимо ушей. Княжеский титул на меня мало действовал: я недавно прочел "Разбойников" Шиллера.
II
У меня была привычка бродить каждый вечер с ружьем по нашему саду и караулить ворон. К этим осторожным, хищным и лукавым птицам я издавна чувствовал ненависть. В день, о котором зашла речь, я также отправился в сад -- и, напрасно исходив все аллеи (вороны меня признали и только издали отрывисто каркали), случайно приблизился к низкому забору, отделявшему собственно наши владения от узенькой полосы сада, простиравшейся за флигельком направо и принадлежавшей к нему. Я шел потупя голову. Вдруг мне послышались голоса; я взглянул через забор -- и окаменел. Мне представилось странное зрелище.
В нескольких шагах от меня -- на поляне, между кустами зеленой малины, стояла высокая стройная девушка в полосатом розовом платье и с белым платочком на голове; вокруг нее теснились четыре молодые человека, и она поочередно хлопала их по лбу теми небольшими серыми цветками, которых имени я не знаю, но которые хорошо знакомы детям: эти цветки образуют небольшие мешочки и разрываются с треском, когда хлопнешь ими по чему-нибудь твердому. Молодые люди так охотно подставляли свои лбы -- а в движениях девушки (я ее видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия и, кажется, тут же бы отдал все на свете, чтобы только и меня эти прелестные пальчики хлопнули по лбу. Ружье мое соскользнуло на траву, я все забыл, я пожирал взором этот стройный стан, и шейку, и красивые руки, и слегка растрепанные белокурые волосы под белым платочком, и этот полузакрытый умный глаз, и эти ресницы, и нежную щеку под ними...
-- Молодой человек, а молодой человек, -- проговорил вдруг подле меня чей-то голос, -- разве позволительно глядеть так на чужих барышень?
Я вздрогнул весь, я обомлел... Возле меня за забором стоял какой-то человек с коротко остриженными черными волосами и иронически посматривал на меня. В это самое мгновение и девушка обернулась ко мне... Я увидал огромные серые глаза на подвижном, оживленном лице -- и все это лицо вдруг задрожало, засмеялось, белые зубы сверкнули на нем, брови как-то забавно поднялись... Я вспыхнул, схватил с земли ружье и, преследуемый звонким, но не злым хохотаньем, убежал к себе в комнату, бросился на постель и закрыл лицо руками. Сердце во мне так и прыгало; мне было очень стыдно и весело: я чувствовал небывалое волнение.
Отдохнув, я причесался, почистился и сошел вниз к чаю. Образ молодой девушки носился передо мною, сердце перестало прыгать, но как-то приятно сжималось.
-- Что с тобой? -- внезапно спросил меня отец, -- убил ворону?
Я хотел было все рассказать ему, но удержался и только улыбнулся про себя. Ложась спать, я, сам не знаю зачем, раза три повернулся на одной ноге, напомадился, лег и всю ночь спал как убитый. Перед утром я проснулся на мгновенье, приподнял голову, посмотрел вокруг себя с восторгом -- и опять заснул.
III
"Как бы с ними познакомиться?" -- было первою моею мыслью, как только я проснулся поутру. Я перед чаем отправился в сад, но не подходил слишком близко к забору и никого не видел. После чаю я прошелся несколько раз по улице перед дачей -- и издали заглядывал в окна... Мне почудилось за занавеской ее лицо, и я с испугом поскорее удалился. "Однако надо же познакомиться, -- думал я, беспорядочно расхаживая по песчаной равнине, расстилавшейся перед Нескучным, -- но как? Вот в чем вопрос". Я припоминал малейшие подробности вчерашней встречи: мне почему-то особенно ясно представлялось, как это она посмеялась надо мною... Но, пока я волновался и строил различные планы, судьба уже порадела обо мне.
В мое отсутствие матушка получила от новой своей соседки письмо на серой бумаге, запечатанной бурым сургучом, какой употребляется только на почтовых повестках да на пробках дешевого вина. В этом письме, написанном безграмотным языком и неопрятным почерком, княгиня просила матушку оказать ей покровительство: матушка моя, по словам княгини, была хорошо знакома с значительными людьми, от которых зависела ее участь и участь ее детей, так как у ней были очень важные процессы. "Я квам обращаюсь, -- писала она, -- как благородная дама благородной даме, и при том мне преятно воспользоватца сим случаем". Кончая, она просила у матушки позволения явиться к ней. Я застал матушку в неприятном расположении духа: отца не было дома, и ей не с кем было посоветоваться. Не отвечать "благородной даме", да еще княгине, было невозможно, а как отвечать -- матушка недоумевала. Написать записку по-французски казалось ей неуместным, а в русской орфографии сама матушка не была сильна -- и знала это и не хотела компрометироваться. Она обрадовалась моему приходу и тотчас приказала мне сходить к княгине и на словах объяснить ей, что матушка, мол, моя всегда готова оказать ее сиятельству, по мере сил, услугу и просить ее пожаловать к ней часу в первом. Неожиданно быстрое исполнение моих тайных желаний меня и обрадовало и испугало; однако я не выказал овладевшего мною смущения -- и предварительно отправился к себе в комнату, чтобы надеть новенький галстух и сюртучок: дома я еще ходил в куртке и в отложных воротничках, хотя очень ими тяготился.
IV
В тесной и неопрятной передней флигелька, куда я вступил с невольной дрожью во всем теле, встретил меня старый и седой слуга с темным, медного цвета, лицом, свиными угрюмыми глазками и такими глубокими морщинами на лбу и на висках, каких я в жизни не видывал. Он нес на тарелке обглоданный хребет селедки и, притворяя ногою дверь, ведущую в другую комнату, отрывисто проговорил:
-- Чего вам?
-- Княгиня Засекина дома? -- спросил я.
-- Вонифатий! -- закричал из-за двери дребезжащий женский голос. Слуга молча повернулся ко мне спиною, причем обнаружилась сильно истертая спинка его ливреи, с одинокой порыжелой гербовой пуговицей, и ушел, поставив тарелку на пол.
-- В квартал ходил? -- повторил тот же женский голос. Слуга пробормотал что-то. -- А?.. Пришел кто-то?.. -- послышалось опять. -- Барчук соседний? Ну, проси.
-- Пожалуйте-с в гостиную, -- проговорил слуга, появившись снова передо мною и поднимая тарелку с полу.
Я оправился и вошел в "гостиную".
Я очутился в небольшой и не совсем опрятной комнате с бедной, словно наскоро расставленной мебелью. У окна, на кресле с отломанной ручкой, сидела женщина лет пятидесяти, простоволосая и некрасивая, в зеленом старом платье и с пестрой гарусной косынкой вокруг шеи. Ее небольшие черные глазки так и впились в меня.
Я подошел к ней и раскланялся.
-- Я имею честь говорить с княгиней Засекиной?
-- Я княгиня Засекина; а вы сын господина В.?
-- Точно так-с. Я пришел к вам с поручением от матушки.
-- Садитесь, пожалуйста. Вонифатий! где мои ключи, не видал?
Я сообщил г-же Засекиной ответ моей матушки на ее записку. Она выслушала меня, постукивая толстыми красными пальцами по оконнице, а когда я кончил, еще раз уставилась на меня.
-- Очень хорошо; непременно буду, -- промолвила она наконец. -- А как вы еще молоды! Сколько вам лет, позвольте спросить?
-- Шестнадцать лет, -- отвечал я с невольной запинкой.
Княгиня достала из кармана какие-то исписанные, засаленные бумаги, поднесла их к самому носу и принялась перебирать их.
-- Годы хорошие, -- произнесла она внезапно, поворачиваясь и ерзая на стуле. -- А вы, пожалуйста, будьте без церемонии. У меня просто.
"Слишком просто", -- подумал я, с невольной гадливостью окидывая взором всю ее неблагообразную фигуру.
В это мгновенье другая дверь гостиной быстро распахнулась, и на пороге появилась девушка, которую я видел накануне в саду. Она подняла руку, и на лице ее мелькнула усмешка.
-- А вот и дочь моя, -- промолвила княгиня, указав на нее локтем. -- Зиночка, сын нашего соседа, господина В. Как вас зовут, позвольте узнать?
-- Владимиром, -- отвечал я, вставая и пришепетывая от волнения.
-- А по батюшке?
-- Петровичем.
-- Да! У меня был полицеймейстер знакомый, тоже Владимиром Петровичем звали. Вонифатий! не ищи ключей, ключи у меня в кармане.
Молодая девушка продолжала глядеть на меня с прежней усмешкой, слегка щурясь и склонив голову немного набок.
-- Я уже видела мсьё Вольдемара, -- начала она. (Серебристый звук ее голоса пробежал по мне каким-то сладким холодком.) -- Вы мне позволите так называть вас?
-- Помилуйте-с, -- пролепетал я.
-- Где это? -- спросила княгиня. Княжна не отвечала своей матери.
-- Вы теперь заняты? -- промолвила она, не спуская с меня глаз.
-- Никак нет-с.
-- Хотите вы мне помочь шерсть распутать? Подите сюда, ко мне. Она кивнула мне головой и пошла вон из гостиной. Я отправился вслед за ней.
В комнате, куда мы вошли, мебель была немного получше и расставлена с большим вкусом. Впрочем, в это мгновенье я почти ничего заметить не мог: я двигался как во сне и ощущал во всем составе своем какое-то до глупости напряженное благополучие.
Княжна села, достала связку красной шерсти и, указав мне на стул против нее, старательно развязала связку и положила мне ее на руки. Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах. Она начала наматывать шерсть на перегнутую карту и вдруг озарила меня таким ясным и быстрым взглядом, что я невольно потупился. Когда ее глаза, большею частию полуприщуренные, открывались во всю величину свою, -- ее лицо изменялось совершенно: точно свет проливался по нем.
-- Что вы подумали обо мне вчера, мсьё Вольдемар? -- спросила она погодя немного. -- Вы, наверно, осудили меня?
-- Я -- княжна... я ничего не думал... как я могу... -- отвечал я с смущением.
-- Послушайте, -- возразила она. -- Вы меня еще не знаете; я престранная: я хочу, чтоб мне всегда правду говорили. Вам, я слышала, шестнадцать лет, а мне двадцать один: вы видите, я гораздо старше вас, и потому вы всегда должны мне говорить правду... и слушаться меня, -- прибавила она. -- Глядите на меня -- отчего вы на меня не глядите?
Я смутился еще более, однако поднял на нее глаза. Она улыбнулась, только не прежней, а другой, одобрительной улыбкой.
-- Глядите на меня, -- промолвила она, ласково понижая голос, -- мне это. не неприятно... Мне ваше лицо нравится; я предчувствую, что мы будем друзьями. А я вам нравлюсь? -- прибавила она лукаво.
-- Княжна... -- начал было я.
-- Во-первых, называйте меня Зинаидой Александровной, а во-вторых, что это за привычка у детей (она поправилась) -- у молодых людей -- не говорить прямо то, что они чувствуют? Это хорошо для взрослых. Ведь я вам нравлюсь?
Хотя мне очень было приятно, что она так откровенно со мной говорила, однако я немного обиделся. Я хотел показать ей, что она имеет дело не с мальчиком, и, приняв по возможности развязный и серьезный вид, промолвил:
-- Конечно, вы очень мне нравитесь, Зинаида Александровна; я не хочу это скрывать.
Она с расстановкой покачала головой.
-- У вас есть гувернер? -- спросила она вдруг.
-- Нет, у меня уже давно нет гувернера.
Я лгал; еще месяца не прошло с тех пор, как я расстался с моим французом.
-- О! да я вижу -- вы совсем большой. Она легонько ударила меня по пальцам.
-- Держите прямо руки! -- И она прилежно занялась наматыванием клубка.
Я воспользовался тем, что она не поднимала глаз, и принялся ее рассматривать, сперва украдкой, потом все смелее и смелее. Лицо ее показалось мне еще прелестнее, чем накануне: так все в нем было тонко, умно и мило. Она сидела спиной к окну, завешенному белой сторой; солнечный луч, пробиваясь сквозь эту стору, обливал мягким светом ее пушистые золотистые волосы, ее невинную шею, покатые плечи и нежную, спокойную грудь. Я глядел на нее -- и как дорога и близка становилась она мне! Мне сдавалось, что и давно-то я ее знаю и ничего не знал и не жил до нее... На ней было темненькое, уже поношенное, платье с передником; я, кажется, охотно поласкал бы каждую складку этого платья и этого передника. Кончики ее ботинок выглядывали из-под ее платья: я бы с обожанием преклонился к этим ботинкам... "И вот я сижу перед ней, -- подумал я, -- я с ней познакомился... какое счастье, боже мой!" Я чуть не соскочил со стула от восторга, но только ногами немного поболтал как ребенок, который лакомится.
Мне было хорошо, как рыбе в воде, и я бы век не ушел из этой комнаты, не покинул бы этого места.
Ее веки тихо поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза -- и опять она усмехнулась.
-- Как вы на меня смотрите, -- медленно проговорила она и погрозила мне пальцем.
Я покраснел... "Она все понимает, она все видит, -- мелькнуло у меня в голове. -- И как ей всего не понимать и не видеть!"
Вдруг что-то застучало в соседней комнате -- зазвенела сабля.
-- Котенка! -- воскликнула Зинаида и, стремительно поднявшись со стула, бросила клубок мне на колени и выбежала вон.
Я тоже встал и, положив связку шерсти и клубок на оконницу, вышел в гостиную и остановился в недоумении. Посредине комнаты лежал, растопыря лапки, полосатый котенок; Зинаида стояла перед ним на коленях и осторожно поднимала ему мордочку. Возле княгини, заслонив почти весь простенок между окнами, виднелся белокурый и курчавый молодец, гусар с румяным лицом и глазами навыкате.
-- Какой смешной! -- твердила Зинаида, -- и глаза у него не серые, а зеленые, и уши какие большие. Спасибо вам, Виктор Егорыч! Вы очень милы.
Гусар, в котором я узнал одного из виденных мною накануне молодых людей, улыбнулся и поклонился, причем щелкнул шпорами и брякнул колечками сабли.
-- Вам угодно было вчера сказать, что вы желаете иметь полосатого котенка с большими ушами... вот, я и достал-с. Слова -- закон. -- И он опять поклонился.
Горничная, в старом желтом платье с полинялым платочком на шее, вошла с блюдечком молока в руке и поставила его перед котенком. Котенок дрогнул, зажмурился и принялся лакать.
-- Какой у него розовый язычок, -- заметила Зинаида, пригнув голову почти к полу и заглядывая ему сбоку под самый нос.
Котенок насытился и замурлыкал, жеманно перебирая лапками. Зинаида встала и, обернувшись к горничной, равнодушно промолвила:
-- Унеси его.
-- За котенка -- ручку, -- проговорил гусар, осклабясь и передернув всем своим могучим телом, туго затянутым в новый мундир.
-- Обе, -- возразила Зинаида и протянула к нему руки. Пока он целовал их, она смотрела на меня через плечо.
Я стоял неподвижно на одном месте и не знал -- засмеяться ли мне, сказать ли что-нибудь или так промолчать. Вдруг, сквозь раскрытую дверь передней, мне бросилась в глаза фигура нашего лакея Федора. Он делал мне знаки. Я машинально вышел к нему.
-- Что ты? -- спросил я.
-- Маменька прислали за вами, -- проговорил он шепотом. -- Оне гневаются, что вы с ответом не ворочаетесь.
-- Да разве я давно здесь?
-- Час с лишком.
-- Час с лишком! -- повторил я невольно и, вернувшись в гостиную, начал раскланиваться и шаркать ногами.
-- Куда вы? -- спросила меня княжна, взглянув из-за гусара.
-- Мне нужно домой-с. Так я скажу, -- прибавил я, обращаясь к старухе, -- что вы пожалуете к нам во втором часу.
-- Так и скажите, батюшка.
Княгиня торопливо достала табакерку и так шумно понюхала, что я да же вздрогнул.
-- Так и скажите, -- повторила она, слезливо моргая и кряхтя.
Я еще раз поклонился, повернулся и вышел из комнаты с тем чувством неловкости в спине, которое ощущает очень молодой человек, когда он знает, что ему глядят вслед.
-- Смотрите же, мсьё Вольдемар, заходите к нам, -- крикнула Зинаида и опять рассмеялась.
"Что это она все смеется?" -- думал я, возвращаясь домой в сопровождении Федора, который ничего мне не говорил, но двигался за мной неодобрительно. Матушка меня побранила и удивилась: что я мог так долго делать у этой княгини? Я ничего не отвечал ей и отправился к себе в комнату. Мне вдруг стало очень грустно... Я силился не плакать... Я ревновал к гусару.
V
Княгиня, по обещанию, навестила матушку и не понравилась ей. Я не присутствовал при их свидании, но за столом матушка рассказывала отцу, что эта княгиня Засекина ей кажется une femme tres vulgaire [женщиной весьма вульгарной -- фр.], что она очень ей надоела своими просьбами ходатайствовать за нее у князя Сергия, что у ней все какие-то тяжбы и дела -- des vilaines affaires d'argent [гадкие денежные дела -- фр.] -- и что она должна быть великая кляузница. Матушка, однако же, прибавила, что она позвала ее с дочерью на завтрашний день обедать (услыхав слово "с дочерью", я уткнул нос в тарелку), потому что она все-таки соседка, и с именем. На это отец объявил матушке, что он теперь припоминает, какая это госпожа; что он в молодости знал покойного князя Засекина, отлично воспитанного, но пустого и вздорного человека; что его в обществе звали "le Parisien" ["Парижанин" -- фр.], по причине его долгого житья в Париже; что он был очень богат, но проиграл все свое состояние -- и неизвестно почему, чуть ли не из-за денег, -- впрочем, он бы мог лучше выбрать, -- прибавил отец и холодно улыбнулся, -- женился на дочери какого-то приказного, а женившись, пустился в спекуляции и разорился окончательно.
-- Как бы она денег взаймы не попросила, -- заметила матушка.
-- Это весьма возможно, -- спокойно промолвил отец. -- Говорит она по-французски?
-- Очень плохо.
-- Гм. Впрочем, это все равно. Ты мне, кажется, сказала, что ты и дочь ее позвала; меня кто-то уверял, что она очень милая и образованная девушка.
-- А! Стало быть, она не в мать.
-- И не в отца, -- возразил отец. -- Тот был тоже образован, да глуп. Матушка вздохнула и задумалась. Отец умолк. Мне было очень неловко в течение этого разговора.
После обеда я отправился в сад, но без ружья. Я дал было себе слово не подходить к "засекинскому саду", но неотразимая сила влекла меня туда -- и недаром. Не успел я приблизиться к забору, как увидел Зинаиду. На этот раз она была одна. Она держала в руках книжку и медленно шла по дорожке. Она меня не замечала.
Я чуть-чуть не пропустил ее; но вдруг спохватился и кашлянул.
Она обернулась, но не остановилась, отвела рукою широкую голубую ленту своей круглой соломенной шляпы, посмотрела на меня, тихонько улыбнулась и опять устремила глаза в книжку.
Я снял фуражку и, помявшись немного на месте, пошел прочь с тяжелым сердцем. "Que suis-je pour elle?"["Что я для нее?" -- фр.] -- подумал я (бог знает почему) по-французски.
Знакомые шаги раздались за мною: я оглянулся -- ко мне своей быстрой и легкой походкой шел отец.
-- Это княжна? -- спросил он меня.
-- Княжна.
-- Разве ты ее знаешь?
-- Я ее видел сегодня утром у княгини.
Отец остановился и, круто повернувшись на каблуках, пошел назад. Поравнявшись с Зинаидой, он вежливо ей поклонился. Она также ему поклонилась, не без некоторого изумления на лице, и опустила книгу. Я видел, как она провожала его глазами. Мой отец всегда одевался очень изящно, своеобразно и просто; но никогда его фигура не показалась мне более стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших кудрях.
Я направился было к Зинаиде, но она даже не взглянула на меня, снова приподняла книгу и удалилась.
VI
Целый вечер и следующее утро я провел в каком-то унылом онемении. Помнится, я попытался работать и взялся за Кайданова -- но напрасно мелькали передо мною разгонистые строчки и страницы знаменитого учебника. Десять раз сряду прочел я слова: "Юлий Цезарь отличался воинской отвагой" -- не понял ничего и бросил книгу. Перед обедом я опять напомадился и опять надел сюртучок и галстух.
-- Это зачем? -- спросила матушка. -- Ты еще не студент, и бог знает, выдержишь ли ты экзамен. Да и давно ли тебе сшили куртку? Не бросать же ее!
-- Гости будут, -- прошептал я почти с отчаянием.
-- Вот вздор! какие это гости!
Надо было покориться. Я заменил сюртучок курткой, но галстуха не снял. Княгиня с дочерью явилась за полчаса до обеда; старуха сверх зеленого, уже знакомого мне платья накинула желтую шаль и надела старомодный чепец с лентами огненного цвета. Она тотчас заговорила о своих векселях, вздыхала, жаловалась на свою бедность, "канючила", но нисколько не чинилась: так же шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и ерзала на стуле. Ей как будто и в голову не входило, что она княгиня. Зато Зинаида держала себя очень строго, почти надменно, настоящей княжной. На лице ее появилась холодная неподвижность и важность -- и я не узнавал ее, не узнавал ее взглядов, ее улыбки, хотя и в этом новом виде она мне казалась прекрасной. На ней было легкое барежевое платье с бледно-синими разводами; волосы ее падали длинными локонами вдоль щек -- на английский манер; эта прическа шла к холодному выражению ее лица. Отец мой сидел возле нее во время обеда и со свойственной ему изящной и спокойной вежливостью занимал свою соседку. Он изредка взглядывал на нее -- и она изредка на него взглядывала, да так странно, почти враждебно. Разговор у них шел по-французски; меня, помнится, удивила чистота Зинаидина произношения. Княгиня, во время стола, по-прежнему ничем не стеснялась, много ела и хвалила кушанья. Матушка видимо ею тяготилась и отвечала ей с каким-то грустным пренебрежением; отец изредка чуть-чуть морщил брови. Зинаида также не понравилась матушке.
-- Это какая-то гордячка, -- говорила она на следующий день. -- И подумаешь чего гордиться -- avec sa mine de grisette! [с ее внешностью гризетки! -- фр.]
-- Ты, видно, не видала гризеток, -- заметил ей отец.
-- И слава богу!
-- Разумеется, слава богу... только как же ты можешь судить о них? На меня Зинаида не обращала решительно никакого внимания. Скоро после обеда княгиня стала прощаться.
-- Буду надеяться на ваше покровительство, Марья Николаевна и Петр Васильич, -- сказала она нараспев матушке и отцу. -- Что делать! Были времена, да прошли. Вот и я -- сиятельная, -- прибавила она с неприятным смехом, -- да что за честь, коли нечего есть.
Отец почтительно ей поклонился и проводил ее до двери передней. Я стоял тут же в своей куцей куртке и глядел на пол, словно к смерти приговоренный. Обращение Зинаиды со мной меня окончательно убило. Каково же было мое удивление, когда, проходя мимо меня, она скороговоркой и с прежним ласковым выражением в глазах шепнула мне:
-- Приходите к нам в восемь часов, слышите, непременно.
Я только развел руками -- но она уже удалилась, накинув на голову белый шарф.
VII
Ровно в восемь часов я в сюртуке и с приподнятым на голове коком входил в переднюю флигелька, где жила княгиня. Старик слуга угрюмо посмотрел на меня и неохотно поднялся с лавки. В гостиной раздавались веселые голоса. Я отворил дверь и отступил в изумлении. Посреди комнаты, на стуле, стояла княжна и держала перед собой мужскую шляпу; вокруг стула толпились пятеро мужчин. Они старались запустить руки в шляпу, а она поднимала ее кверху и сильно встряхивала ею. Увидевши меня, она вскрикнула:
-- Постойте, постойте! новый гость, надо и ему дать билет, -- и, легко соскочив со стула, взяла меня за обшлаг сюртука. -- Пойдемте же, -- сказала она, -- что вы стоите? Messieurs [Господа -- фр.], позвольте вас познакомить: это мсьё Вольдемар, сын нашего соседа. А это, -- прибавила она, обращаясь ко мне и указывая поочередно на гостей, -- граф Малевский, доктор Лушин, поэт Майданов, отставной капитан Нирмацкий и Беловзоров, гусар, которого вы уже видели. Прошу любить да жаловать.
Я до того сконфузился, что даже не поклонился никому; в докторе Лушине я узнал того самого черномазого господина, который так безжалостно меня пристыдил в саду; остальные были мне незнакомы.
-- Граф! -- продолжала Зинаида, -- напишите мсьё Вольдемару билет.
-- Это несправедливо, -- возразил с легким польским акцентом граф, очень красивый и щегольски одетый брюнет, с выразительными карими глазами, узким белым носиком и тонкими усиками над крошечным ртом. -- Они не играли с нами в фанты.
-- Несправедливо, -- повторили Беловзоров и господин, названный отставным капитаном, человек лет сорока, рябой до безобразия, курчавый, как арап, сутуловатый, кривоногий и одетый в военный сюртук, без эполет, нараспашку.
-- Пишите билет, говорят вам, -- повторила княжна. -- Это что за бунт? Мсьё Вольдемар с нами в первый раз, и сегодня для него закон не писан. Нечего ворчать, пишите, я так хочу.
Граф пожал плечами, но наклонил покорно голову, взял перо в белую, перстнями украшенную руку, оторвал клочок бумаги и стал писать на нем.
-- По крайней мере, позвольте объяснить господину Вольдемару, в чем дело, -- начал насмешливым голосом Лушин, -- а то он совсем растерялся. Видите ли, молодой человек, мы играли в фанты; княжна подверглась штрафу, и тот, кому вынется счастливый билет, будет иметь право поцеловать у ней ручку. Поняли ли вы, что я вам сказал?
Я только взглянул на него и продолжал стоять как отуманенный, а княжна снова вскочила на стул и снова принялась встряхивать шляпой. Все к ней потянулись -- и я за другими.
-- Майданов, -- сказала княжна высокому молодому человеку с худощавым лицом, маленькими слепыми глазками и чрезвычайно длинными черными волосами,
-- вы, как поэт, должны быть великодушны и уступить ваш билет мсьё Вольдемару, так, чтобы у него было два шанса вместо одного.
Но Майданов отрицательно покачал головой и взмахнул волосами. Я после всех опустил руку в шляпу, взял и развернул билет... Господи! что сталось со мною, когда я увидел на нем слово: поцелуй!
-- Поцелуй! -- вскрикнул я невольно.
-- Браво! он выиграл, -- подхватила княжна. -- Как я рада! -- Она сошла со стула и так ясно и сладко заглянула мне в глаза, что у меня сердце покатилось. -- А вы рады? -- спросила она меня
-- Я?.. -- пролепетал я.
-- Продайте мне свой билет, -- брякнул вдруг над самым моим ухом Беловзоров. -- Я вам сто рублей дам.
Я отвечал гусару таким негодующим взором, что Зинаида захлопала в ладоши, а Лушин воскликнул: молодец!
-- Но, -- продолжал он, -- я, как церемониймейстер, обязан наблюдать за исполнением всех правил. Мсьё Вольдемар, опуститесь на одно колено. Так у нас заведено.
Зинаида стала передо мной, наклонила немного голову набок, как бы для того, чтобы лучше рассмотреть меня, и с важностью протянула мне руку. У меня помутилось в глазах; я хотел было опуститься на одно колено, упал на оба -- и так неловко прикоснулся губами к пальцам Зинаиды, что слегка оцарапал себе конец носа ее ногтем.
-- Добре! -- закричал Лушин и помог мне встать.
Игра в фанты продолжалась. Зинаида посадила меня возле себя. Каких ни придумывала она штрафов! Ей пришлось, между прочим, представлять "статую" -- и она в пьедестал себя выбрала безобразного Нирмацкого, велела ему лечь ничком, да еще уткнуть лицо в грудь. Хохот не умолкал ни на мгновение. Мне, уединенно и трезво воспитанному мальчику, выросшему в барском степенном доме, весь этот шум и гам, эта бесцеремонная, почти буйная веселость, эти небывалые сношения с незнакомыми людьми так и бросились в голову. Я просто опьянел, как от вина. Я стал хохотать и болтать громче других, так что даже старая княгиня, сидевшая в соседней комнате с каким-то приказным от Иверских ворот, позванным для совещания, вышла посмотреть на меня. Но я чувствовал себя до такой степени счастливым, что, как говорится, в ус не дул и в грош не ставил ничьих насмешек и ничьих косых взглядов. Зинаида продолжала оказывать мне предпочтение и не отпускала меня от себя. В одном штрафе мне довелось сидеть с ней рядом, накрывшись одним и тем же шелковым платком: я должен был сказать ей свой секрет. Помню я, как наши обе головы вдруг очутились в душной, полупрозрачной, пахучей мгле, как в этой мгле близко и мягко светились ее глаза и горячо дышали раскрытые губы, и зубы виднелись, и концы ее волос меня щекотали и жгли. Я молчал. Она улыбалась таинственно и лукаво и наконец шепнула мне: "Ну что же?", а я только краснел, и смеялся, и отворачивался, и едва переводил дух. Фанты наскучили нам, -- мы стали играть в веревочку. Боже мой! какой я почувствовал восторг, когда, зазевавшись, получил от ней сильный и резкий удар по пальцам, и как потом я нарочно старался показывать вид, что зазевываюсь, а она дразнила меня и не трогала подставляемых рук!
Да то ли мы еще проделывали в течение этого вечера! Мы и на фортепьяно играли, и пели, и танцевали, и представляли цыганский табор. Нирмацкого одели медведем и напоили водою с солью. Граф Малевский показывал нам разные карточные фокусы и кончил тем, что, перетасовавши карты, сдал себе в вист все козыри, с чем Лушин "имел честь его поздравить". Майданов декламировал нам отрывки из поэмы своей "Убийца" (дело происходило в самом разгаре романтизма), которую он намеревался издать в черной обертке с заглавными буквами кровавого цвета; у приказного от Иверских ворот украли с колен шапку и заставили его, в виде выкупа, проплясать казачка; старика Вонифатия нарядили в чепец, а княжна надела мужскую шляпу... Всего не перечислишь. Один Беловзоров все больше держался в углу, нахмуренный и сердитый... Иногда глаза его наливались кровью, он весь краснел, и казалось, что вот-вот он сейчас ринется на всех нас и расшвыряет нас, как щепки, во все стороны; но княжна взглядывала на него, грозила ему пальцем, и он снова забивался в свой угол.
Мы наконец выбились из сил. Княгиня уж на что была, как сама выражалась, ходка -- никакие крики ее не смущали, -- однако и она почувствовала усталость и пожелала отдохнуть. В двенадцатом часу ночи подали ужин, состоявший из куска старого, сухого сыру и каких-го холодных пирожков с рубленой ветчиной, которые мне показались вкуснее всяких паштетов; вина была всего одна бутылка, и та какая-то странная: темная, с раздутым горлышком, и вино в ней отдавало розовой краской: впрочем, его никто не пил. Усталый и счастливый до изнеможения, я вышел из флигеля; на прощанье Зинаида мне крепко пожала руку и опять загадочно улыбнулась.
Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное лицо; казалось, готовилась гроза; черные тучи росли и ползли по небу, видимо меняя свои дымные очертания. Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и где-то далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и глухо.
Через заднее крыльцо пробрался я в свою комнату. Дядька мой спал на полу, и мне пришлось перешагнуть через него; он проснулся, увидал меня и доложил, что матушка опять на меня рассердилась и опять хотела послать за мною, но что отец ее удержал. (Я никогда не ложился спать, не простившись с матушкой и не испросивши ее благословения) Нечего было делать!
Я сказал дядьке, что разденусь и лягу сам, -- и погасил свечку. Но я не разделся и не лег.
Я присел на стул и долго сидел как очарованный. То, что я ощущал, было так ново и так сладко... Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь, медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то внутренно холодел при мысли, что я влюблен, что вот она, вот эта любовь. Лицо Зинаиды тихо плыло передо мною во мраке -- плыло и не проплывало; губы ее все так же загадочно улыбались, глаза глядели на меня немного сбоку, вопросительно, задумчиво и нежно... как в то мгновение, когда я расстался с ней. Наконец я встал, на цыпочках подошел к своей постели и осторожно, не раздеваясь, положил голову на подушку, как бы страшась резким движением потревожить то, чем я был переполнен...
Я лег, но даже глаз не закрыл. Скоро я заметил, то ко мне в комнату беспрестанно западали какие-то слабые отсветы. Я приподнялся и глянул в окно. Переплет его четко отделялся от таинственно и смутно белевших стекол. "Гроза", -- подумал я, -- и точно была гроза, но она проходила очень далеко, так что и грома не было слышно; только на небе непрерывно вспыхивали неяркие, длинные, словно разветвленные молнии: они не столько вспыхивали, сколько трепетали и подергивались, как крыло умирающей птицы. Я встал, подошел к окну и простоял там до утра... Молнии не прекращались ни на мгновение; была, что называется в народе, воробьиная ночь. Я глядел на немое песчаное поле, на темную мйссу Нескучного сада, на желтоватые фасады далеких зданий, тоже как будто вздрагивавших при каждой слабой вспышке... Я глядел -- и не мог оторваться; эти немые молнии, эти сдержанные блистания, казалось, отвечали тем немым и тайным порывам, которые вспыхивали также во мне. Утро стало заниматься; алыми пятнами выступила заря. С приближением солнца все бледнели и сокращались молнии: они вздрагивали все реже и реже и исчезли наконец, затопленные отрезвляющим и несомнительным светом возникавшего дня...
И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал большую усталость и тишину... но образ Зинаиды продолжал носиться, торжествуя, над моею душой. Только он сам, этот образ, казался успокоенным: как полетевший лебедь -- от болотных трав, отделился он от окружавших его других неблаговидных фигур, и я, засыпая, в последний раз припал к нему с прощальным и доверчивым обожанием...
О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви, -- где вы, где вы?
VIII
На следующее утро, когда я сошел к чаю, матушка побранила меня -- меньше, однако, чем я ожидал -- и заставила меня рассказать, как я провел накануне вечер. Я отвечал ей в немногих словах, выпуская многие подробности и стараясь придать всему вид самый невинный.
-- Все-таки они люди не comme il faut, -- заметила матушка, -- и тебе нечего к ним таскаться, вместо того чтоб готовиться к экзамену да заниматься.
Так как я знал, что заботы матушки о моих занятиях ограничатся этими немногими словами, то я и не почел нужным возражать ей; но после чаю отец меня взял под руку и, отправившись вместе со мною в сад, заставил меня рассказать все, что я видел у Засекиных.
Странное влияние имел на меня отец -- и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу -- он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины -- и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась -- я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня -- и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз -- всего только раз! -- он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа -- и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щека -- и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею. Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. "Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать -- в этом вся штука жизни", -- сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл, "добрый"; тогда с ним можно было говорить о чем угодно).
-- Свобода, -- повторил он, -- а знаешь ли ты, что может человеку дать свободу!
-- Что?
-- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть -- и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить -- и жил... Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой" жизни: он умер сорока двух лет.
Я подробно рассказал отцу мое посещение у Засекиных. Он полувнимательно, полурассеянно слушал меня, сидя на скамье и рисуя концом хлыстика на песке. Он изредка посмеивался, как-то светло и забавно поглядывал на меня и подзадоривал меня короткими вопросами и возражениями. Я сперва не решался даже выговорить имя Зинаиды, но не удержался и начал превозносить ее. Отец все продолжал посмеиваться. Потом он задумался, потянулся и встал.
Я вспомнил, что, выходя из дома, он велел оседлать себе лошадь. Он был отличный ездок -- и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких лошадей.
-- Я с тобой поеду, папаша? -- спросил я его.
-- Нет, -- ответил он, и лицо его приняло обычное равнодушно-ласковое выражение. -- Ступай один, коли хочешь; а кучеру скажи, что я не поеду.
Он повернулся ко мне спиной и быстро удалился. Я следил за ним глазами
-- он скрылся за воротами. Я видел, как его шляпа двигалась вдоль забора: он вошел к Засекиным.
Он остался у них не более часа, но тотчас же отправился в город и вернулся домой только к вечеру.
После обеда я сам пошел к Засекиным. В гостиной я застал одну старуху княгиню. Увидев меня, она почесала себе в голове под чепцом концом спицы и вдруг спросила меня, могу ли я переписать ей одну просьбу.
-- С удовольствием, -- отвечал я и присел на кончик стула.
-- Только смотрите покрупнее буквы ставьте, -- промолвила княгиня, подавая мне измаранный лист, -- да нельзя ли сегодня, батюшка?
-- Сегодня же перепишу-с.
Дверь из соседней комнаты чуть-чуть отворилась, и в отверстии показалось лицо Зинаиды -- бледное, задумчивое, с небрежно откинутыми назад волосами: она посмотрела на меня большими холодными глазами и тихо закрыла дверь.
-- Зина, а Зина! -- проговорила старуха.
Зинаида не откликнулась. Я унес просьбу старухи и целый вечер просидел над ней.
IX
Моя "страсть" началась с того дня. Я, помнится, почувствовал тогда нечто подобное тому, что должен почувствовать человек, поступивший на службу: я уже перестал быть просто молодым мальчиком; я был влюбленный. Я сказал, что с того дня началась моя страсть; я бы мог прибавить, что и страдания мои начались с того же самого дня. Я изнывал в отсутствие Зинаиды: ничего мне на ум не шло, все из рук валилось, я по целым дням напряженно думал о ней... Я изнывал... но в ее присутствии мне не становилось легче. Я ревновал, я сознавал свое ничтожество, я глупо дулся и глупо раболепствовал -- и все-таки непреодолимая сила влекла меня к ней, и я всякий раз с невольной дрожью счастья переступал порог ее комнаты. Зинаида тотчас же догадалась, что я в нее влюбился, да я и не думал скрываться; она потешалась моей страстью, дурачила, баловала и мучила меня. Сладко быть единственным источником, самовластной и безответной причиной величайших радостей и глубочайшего горя для другого -- а я в руках Зинаиды был как мягкий воск. Впрочем, не я один влюбился в нее: все мужчины, посещавшие ее дом, были от ней без ума -- и она их всех держала на привязи, у своих ног. Ее забавляло возбуждать в них то надежды, то опасения, вертеть ими по своей прихоти (это она называла: стукать людей друг о друга) -- а они и не думали сопротивляться и охотно покорялись ей. Во всем ее существе, живучем и красивом, была какая-то особенно обаятельная смесь хитрости и беспечности, искусственности и простоты, тишины и резвости; над всем, что она делала, говорила, над каждым ее движением носилась тонкая, легкая прелесть, во всем сказывалась своеобразная, играющая сила. И лицо ее беспрестанно менялось, играло тоже: оно выражало, почти в одно и то же время, -- насмешливость, задумчивость и страстность. Разнообразнейшие чувства, легкие, быстрые, как тени облаков в солнечный ветреный день, перебегали то и дело по ее глазам и губам.
Каждый из ее поклонников был ей нужен. Беловзоров, которого она иногда называла "мой зверь", а иногда просто "мой", -- охотно кинулся бы за нее в огонь; не надеясь на свои умственные способности и прочие достоинства, он все предлагал ей жениться на ней, намекая на то, что другие только болтают. Майданов отвечал поэтическим струнам ее души: человек довольно холодный, как почти все сочинители, он напряженно уверял ее, а может быть, себя, что он ее обожает, воспевал ее в нескончаемых стихах и читал их ей с каким-то и неестественным и искренним восторгом. Она и сочувствовала ему и чуть-чуть трунила над ним; она плохо ему верила и, наслушавшись его излияний, заставляла его читать Пушкина, чтобы, как она говорила, очистить воздух. Лушин, насмешливый, цинический на словах доктор, знал ее лучше всех -- и любил ее больше всех, хотя бранил ее за глаза и в глаза. Она его уважала, но не спускала ему -- и подчас с особенным, злорадным удовольствием давала ему чувствовать, что и он у ней в руках. "Я кокетка, я без сердца, я актерская натура, -- сказала она ему однажды в моем присутствии, -- а, хорошо! Так подайте ж вашу руку, я воткну в нее булавку, вам будет стыдно этого молодого человека, вам будет больно, а все-таки вы, господин правдивый человек, извольте смеяться". Лушин покраснел, отворотился, закусил губы, но кончил тем, что подставил руку. Она его уколола, и он точно начал смеяться... и она смеялась, запуская довольно глубоко булавку и заглядывая ему в глаза, которыми он напрасно бегал по сторонам...
Хуже всего я понимал отношения, существовавшие между Зинаидой и графом Малевским. Он был хорош собою, ловок и умен, но что-то сомнительное, что-то фальшивое чудилось в нем даже мне, шестнадцатилетнему мальчику, и я дивился тому, что Зинаида этого не замечает. А может быть, она и замечала эту фальшь и не гнушалась ею. Неправильное воспитание, странные знакомства и привычки, постоянное присутствие матери, бедность и беспорядок в доме, все, начиная с самой свободы, которую пользовалась молодая девушка, с сознания ее превосходства над окружавшими ее людьми, развило в ней какую-то полупрезрительную небрежность и невзыскательность. Бывало, что ни случится -- придет ли Вонифатий доложить, что сахару нет, выйдет ли наружу какая-нибудь дрянная сплетня, поссорятся ли гости, -- она только кудрями встряхнет, скажет: пустяки! -- и горя ей мало.
Зато у меня, бывало, вся кровь загоралась, когда Малевский подойдет к ней, хитро покачиваясь, как лиса, изящно обопрется на спинку ее стула и начнет шептать ей на ухо с самодовольной и заискивающей улыбочкой, -- а она скрестит руки на груди, внимательно глядит на него и сама улыбается и качает головой.
-- Что вам за охота принимать господина Малевского? -- спросил я ее однажды.
-- А у него такие прекрасные усики, -- отвечала она. -- Да это не по вашей части.
-- Вы не думаете ли, что я его люблю, -- сказала она мне в другой раз. -- Нет; я таких любить не могу, на которых мне приходится глядеть сверху вниз. Мне надобно такого, который сам бы меня сломил... Да я на такого не наткнусь, бог милостив! Не попадусь никому в лапы, ни-ни!
-- Стало быть, вы никогда не полюбите?
-- А вас-то? Разве я вас не люблю? -- сказала она и ударила меня по носу концом перчатки.
Да, Зинаида очень потешалась надо мною. В течение трех недель я ее видел каждый день -- и чего, чего она со мной не выделывала! К нам она ходила редко, и я об этом не сожалел: в нашем доме она превращалась в барышню, в княжну, -- и я ее дичился. Я боялся выдать себя перед матушкой; она очень не благоволила к Зинаиде и неприязненно наблюдала за нами. Отца я не так боялся: он словно не замечал меня, я с ней говорил мало, но как-то особенно умно и значительно. Я перестал работать, читать -- я даже перестал гулять по окрестностям, ездить верхом. Как привязанный за ножку жук, я кружился постоянно вокруг любимого флигелька: казалось, остался бы там навсегда... но это было невозможно; матушка ворчала на меня, иногда сама Зинаида меня прогоняла. Тогда я запирался у себя в комнате или уходил на самый конец сада, взбирался на уцелевшую развалину высокой каменной оранжереи и, свесив ноги со стены, выходившей на дорогу, сидел по часам и глядел, глядел, ничего не видя. Возле меня, по запыленной крапиве, лениво перепархивали белые бабочки; бойкий воробей садился недалеко на полусломанном красном кирпиче и раздражительно чирикал, беспрестанно поворачиваясь всем телом и распустив хвостик; все еще недоверчивые вороны изредка каркали, сидя высоко, высоко на обнаженной макушке березы; солнце и ветер тихо играли в ее жидких ветках; звон колоколов Донского монастыря прилетал по временам, спокойный и унылый -- а я сидел, глядел, слушал и наполнялся весь каким-то безыменным ощущением, в котором было все: и грусть, и радость, и предчувствие будущего, и желание, и страх жизни. Но я тогда ничего этого не понимал и ничего бы не сумел назвать изо всего того, что во мне бродило, или бы назвал это все одним именем -- именем Зинаиды.
А Зинаида все играла со мной, как кошка с мышью. Она то кокетничала со мной -- и я волновался и таял, то она вдруг меня отталкивала -- и я не смел приблизиться к ней, не смел взглянуть на нее.
Помнится, она несколько дней сряду была очень холодна со мною, я совсем заробел и, трусливо забегая к ним во флигель старался держаться около старухи княгини, несмотря на то что она очень бранилась и кричала именно в это время: ее вексельные дела шли плохо, и она уже имела два объяснения с квартальным.
Однажды я проходил в саду мимо известного забора -- и увидел Зинаиду: подпершись обеими руками, она сидела на траве и не шевелилась. Я хотел было осторожно удалиться, но она внезапно подняла голову и сделала мне повелительный знак. Я замер на месте: я не понял ее с первого раза Она повторила свой знак. Я немедленно перескочил через забор и радостно подбежал к ней; но она остановила меня взглядом и указала мне на дорожку в двух шагах от нее. В смущении, не зная, что делать, я стал на колени на краю дорожки. Она до того была бледна, такая горькая печаль, такая глубокая усталость сказывалась в каждой ее черте, что сердце у меня сжалось, и я невольно пробормотал:
-- Что с вами?
Зинаида протянула руку, сорвала какую-то травку, укусила ее и бросила ее прочь, подальше.
-- Вы меня очень любите? -- спросила она наконец. -- Да? Я ничего не отвечал -- да и зачем мне было отвечать?
-- Да, -- повторила она, по-прежнему глядя на меня. -- Это так. Такие же глаза, -- прибавила она, задумалась и закрыла лицо руками. -- Все мне опротивело, -- прошептала она, -- ушла бы я на край света, не могу я это вынести, не могу сладить... И что ждет меня впереди!.. Ах, мне тяжело... боже мой, как тяжело!
-- Отчего? -- спросил я робко.
Зинаида мне не отвечала и только пожала плечами. Я продолжал стоять на коленях и с глубоким унынием глядел на нее. Каждое ее слово так и врезалось мне в сердце. В это мгновенье я, кажется, охотно бы отдал жизнь свою, лишь бы она не горевала. Я глядел на нее -- и, все-таки не понимая, отчего ей было тяжело, живо воображал себе, как она вдруг, в припадке неудержимой печали, ушла в сад и упала на землю, как подкошенная. Кругом было и светло и зелено; ветер шелестел в листьях деревьев, изредка качая длинную ветку малины над головой Зинаиды. Где-то ворковали голуби -- и пчелы жужжали, низко перелетывая по редкой траве. Сверху ласково синело небо -- а мне было так грустно...
-- Прочтите мне какие-нибудь стихи, -- промолвила вполголоса Зинаида и оперлась на локоть. -- Я люблю, когда вы стихи читаете. Вы поете, но это ничего, это молодо. Прочтите мне "На холмах Грузии". Только сядьте сперва.
Я сел и прочел "На холмах Грузии".
-- "Что не любить оно не может", -- повторила Зинаида. -- Вот чем поэзия хороша: она говорит нам то, чего нет и что не только лучше того, что есть, но даже больше похоже на правду... Что не любить оно не может -- и хотело бы, да не может! -- Она опять умолкла и вдруг встрепенулась и встала. -- Пойдемте. У мамаши сидит Майданов; он мне принес свою поэму, а я его оставила. Он также огорчен теперь... что делать. Вы когда-нибудь узнаете... только не сердитесь на меня!
Зинаида торопливо пожала мне руку и побежала вперед. Мы вернулись во флигель. Майданов принялся читать нам своего только что отпечатанного "Убийцу", но я не слушал его. Он выкрикивал нараспев свои четырехстопные ямбы, рифмы чередовались и звенели, как бубенчики, пусто и громко, а я все глядел на Зинаиду и все старался понять значение ее последних слов.
Иль, может быть, соперник тайный Тебя нежданно покорил? -- воскликнул вдруг в нос Майданов -- и мои глаза и глаза Зинаиды встретились. Она опустила их и слегка покраснела. Я увидал, что она покраснела, и похолодел от испуга. Я уже прежде ревновал к ней, но только в это мгновение мысль о том, что она полюбила, сверкнула у меня в голове: "Боже мой! она полюбила!"
X
Настоящие мои терзания начались с того мгновения. Я ломал себе голову, раздумывал, передумывал -- и неотступно, хотя по мере возможности скрытно, наблюдал за Зинаидой. В ней произошла перемена -- это было очевидно. Она уходила гулять одна и гуляла долго. Иногда она гостям не показывалась; по целым часам сидела у себя в комнате. Прежде этого за ней не водилось. Я вдруг сделался -- или мне показалось, что я сделался -- чрезвычайно проницателен. "Не он ли? или уж не он ли?" -- спрашивал я самого себя, тревожно перебегая мыслью от одного ее поклонника к другому. Граф Малевский (хоть я и стыдился за Зинаиду в этом сознаться) втайне казался мне опаснее других.
Моя наблюдательность не видала дальше своего носа, и моя скрытность, вероятно, никого не обманула; по крайней мере, доктор Лушин скоро меня раскусил. Впрочем, и он изменился в последнее время: он похудел, смеялся так же часто, но как-то глуше, злее и короче -- невольная, нервическая раздражительность сменила в нем прежнюю легкую иронию и напущенный цинизм.
-- Что вы это беспрестанно таскаетесь сюда, молодой человек, -- сказал он мне однажды, оставшись со мною в гостиной Засекиных. (Княжна еще не возвращалась с прогулки, а крикливый голос княгини раздавался в мезонине: она бранилась со своей горничной.) -- Вам бы надобно учиться, работать -- пока вы молоды, -- а вы что делаете?
-- Вы не можете знать, работаю ли я дома, -- возразил я ему не без надменности, но и без замешательства.
-- Какая уж тут работа! у вас не то на уме. Ну, я не спорю... в ваши годы это в порядке вещей. Да выбор-то ваш больно неудачен. Разве вы не видите, что это за дом?