Близ Москвы, в одном из самых живописных и в то время обильных лесами и рощами уездов, на берегах быстрой и светлоструйной реки Десны стояли одна против другой две богатые барские усадьбы, разделённые рекою. Обе они построены были на полу-горе, от обеих по скату сходили сады к самому берегу реки, а сзади больших домов зеленели березовые и липовые рощи, так что обе усадьбы тонули в зелени.
На левой стороне реки, на довольно высоком и крутом берегу её был построен затейливый, с миниатюрными башнями и чудными балкончиками и балконами деревянный дом с претензиями на готический замок. Владелец его был Сидор Осипович Ракитин, сын небогатого купца города Ростова. 18-ти лет от роду он взял у отца небольшую сумму денег и отправился в Сибирь; через 15 лет он возвратился на родину, богачом, владетелем больших золотых приисков. Отца он не застал уже в живых, а мать свою любил крепко и почитал. Он с неописанною радостью купил ей дом, разукрасил его и поселился с нею. Случайно познакомился он с семейством князя Осокина, очень бедного, жившего в родовой, подгородной усадьбе, c дочерьми, а дочерей счётом было пять; все они, вырастая без особого образования, читали, что могли достать у знакомых, знали с грехом пополам по-французски и имели, как говорили соседи-помещики в насмешку, краткое понятие о всех науках. Старшая, 17-ти-летняя княжна Зинаида полюбилась Ракитину, и он женился на ней. Когда княжна вышла за Ракитина, все говорили, что она согласилась на брак ввиду того, что жених обещал ей успокоить старого князя, заплатить долги, которые его измучили, и помогать её семейству. Ракитин сдержал слово; родовую усадьбу князя Осокина выкупил из залога, поправил и украсил. Меньших княжон поместил в пансион и институт и наблюдал, чтобы тесть ни в чём не нуждался. Зинаида Львовна, вышедши замуж, воспользовалась богатством мужа для своего образования. Она выучилась языкам и через 6-ть лет после замужества могла почитаться весьма образованною женщиной. Мужа она уважала и была ему чрезмерно благодарна за всё то, что он сделал и продолжал делать для её семейства; она ценила очень высоко его честность, сердечность и правдивость. Сидор Осипович был красивый мужчина, ярославского типа, белолицый, голубоглазый, высокий, прямой и станом и нравом, добрый, но без всякого образования и манер. Жену он любил, баловал, ни в чем ей не отказывал, но любил похвалиться и похвастать властью мужа. Он самодовольно говаривал: "Мы, мужики бабам воли давать не любим". Иногда он изменял фразу и, улыбаясь, изрекал: "Мы, мужики, у ног жены не валяемся -- как бары". Несмотря однако на похвальбу эту, Зинаида Львовна имела на него огромное влияние, и последнее слово -- слово решающее, оставалось за нею. Она была в доме главное колесо, главная пружина, центр, около которого всё вращалось. Только в делах по устройству состояния и управления приисками и многими имениями Сидор Осипович советовался не с женою, а со своим другом Андреем Алексеевичем Безродным, который сопровождал его в Сибирь, и с ним воротился. С тех пор он всегда жил в его доме, получая значительное жалованье, как главный управляющий всеми имениями. По его просьбе усадьбу Ракитина назвали Иртышевкой, в память о Сибири, которую любил Безродный и, весьма вероятно, не оставил бы, если б не дружба, связывавшая его с Ракитиным. Безродный был правою рукою своего друга и доверителя и пользовался уважением и любовью всего семейства. Зинаида Львовна оценила и его преданность, и его практичность и слепо следовала его советам, лишь только дело касалось до какого-либо практического дела. Сам же Безродный, после друга своего Сидора Осиповича Ракитина, любил, лелеял, обожал меньшую и единственную дочь Ракитиных, Соню. Не иначе звал он её, как: моё сокровище, а в минуты нежности: бесценное сокровище. Душа -- девочка, говорил он о ней и находил полное сочувствие в отце, который души не чаял в своей хорошенькой умнице Соне. Два эти друга баловали её взапуски и, конечно, избаловали бы её несомненно, если бы от природы не была она одарена мягкостью, нежностью и кротостью редкими.
Кроме этой дочки у Ракитиных было два сына, оба погодки и старшие сестре; оба здоровые, рослые, румяные, сильные, настоящие сыновья отца, телом в него, а нравом, -- но сказать это трудно, потому что, вырастая в роскоши и холе, они не знали никаких пределов для своих причуд и прихотей. Учились они не то, что плохо, но и не прилежно. По соглашению родителей, дети Бор-Раменские и дети Ракитины учились вместе у одних учителей. Успешнее всех училась Соня.
На правой стороне реки Десны красовался большой, каменный, старинный дом, и аллея вела от него к старинной белой церкви, которая блестела на яркой зелени молодой рощи. Церковь была построена во имя Знамения Богородицы, от чего и усадьба, и самая деревня, находившаяся вблизи, называлась Знаменским. Знаменское принадлежало адмиралу Антону Степановичу Бор-Раменскому, человеку старинной фамилии, прославившейся многими воинскими подвигами ещё во времена Димитрия Донского и позднее, при царях Иване IV и Петре Великом. Сам адмирал Антон Степанович прибавил не одну лавровую ветвь к славе предков; он отличился особенною храбростью при осаде Севастополя, был тяжко ранен и заслужил два Георгия, одного в петлицу, другого на шею. После заключения мира он не мог продолжать службы, потому что страдал от тяжких ран, вышел в отставку и уехал лечиться в Теплиц. Там встретил он прелестную, молоденькую девушку, которая, приехавши с больным отцом, нежно за ним ухаживала. Она овладела сердцем храброго адмирала, и он женился на ней; она не принесла ему богатства, но зато её добродушие, весёлость, красота и чарующая грация прельщали решительно всех, и она слыла за недоступную невесту. Роду она была старинного, и её отец, полный генерал, по фамилии Лукоянов, уговорил дочь принять предложение адмирала Бор-Раменского, хотя адмиралу было уже 45 лет от роду, а Серафиме Павловне Лукояновой минуло только 20. Женившись, адмирал, имевший значительное состояние, поселился с молодою женой в своей прекрасной подмосковной; его тяжкие раны не позволяли ему вести жизнь светскую, да и вкусы его были таковы, что он предпочитал деревню и занятия по хозяйству -- вечерам и собраниям большого города. Жена его, хотя любила и свет, и наряды, но покорилась желанию мужа, а потом занялась четырьмя человеками детей, которые родились одни после других. У Бор-Раменских было два сына и две дочери, о которых речь впереди. Иногда, а осенью и зимою частенько, Серафима Павловна скучала и длинные зимние вечера одолевали её; но муж так любил, так лелеял, так баловал её, что она не могла жаловаться на судьбу свою. С первых годов замужества дом её был всегда полон гостивших родных, приятельниц, подруг детских и юношеских лет, и многочисленной свиты, как звал адмирал компаньонок, русских и иностранок, приживалок, нянь, и впоследствии гувернанток и учителей. Бор-Раменские жили широко и едва ли не проживали в деревне больше, чем многие другие, равные им по состоянию, проживают в городе. Чего только у них не было? И оранжереи с тропическими растениями, и лошади замечательной красоты, и чистокровные английские и другие собаки, и птицы, редкие голуби, и яркопёрые попугаи, и обилие всякого рода экипажей. Одного только не допускал адмирал: верховых лошадей для жены и дочерей. "Это дело не женское!" -- сказал он однажды кратко и тем порешил вопрос. Впрочем, Серафима Павловна, маленькая, деликатная, робкая, нисколько не добивалась играть роль амазонки; всегда одетая изящно, по последней моде, она любила выйти на массивное каменное крыльцо своего старинного дома, опираясь на руку мужа; любила сесть с ним в высокий кабриолет или покойный шарабан и прокатиться на красивой, но смирной лошади, защищённая от солнца городским зонтиком или от ветра и сырости новомодным пледом и ватер-пруфом. Серафима Павловна, достигнув 37 лет, казалась гораздо моложе своих лет. Её можно было принять, и как часто принимали её люди незнакомые, за сестру её старшей дочери. Когда начинается рассказ наш, этой старшей дочери, Вере, минуло уже 16 лет. Она была высокая, полная красивая девушка, с роскошными каштановыми волосами и большими, широко разрезанными серыми глазами, с ослепительным цветом лица и пунцовыми крупными губами; её добродушный вид подкупал всякого, но её неподвижность и постоянная улыбка скоро надоедали. Она была здоровая, красивая, кровь с молоком, девушка, но без всякого выражения в красивом лице.
Годом моложе её был брат её, Сергей, названный так в честь прадеда своего, знаменитого в летописях отечественных войн, генерала Бор-Раменского. За Сергеем шёл сын Иван и, наконец, всем меньшая дочь Глафира. Сергей в ту пору, когда начинается рассказ наш, имел от роду 15 лет, отличался пылкостью нрава и редкими способностями к изучению языков и некоторых наук. Он был мальчик росту среднего, белокурый, голубоглазый, лицом бледный, станом тонкий, как стебель, и чрезвычайно, хотя и бессознательно, грациозный во всех своих движениях и приёмах. Его густые, волнистые волосы напоминали своим цветом спелую рожь, а его длинные не по росту руки заставляли предполагать, что он ещё вырастет. Брат Серёжи, Ваня, пленял всех. И он был голубоглазый, но его волосы, красоты дивной, останавливали на нём взор всякого. То не были рыжие волосы, но белокурые, с золотым отливом, тем золотым отливом, который любят улавливать на полотне талантливые живописцы. Черты лица его были необыкновенно правильны, будто отточены, и цвет лица, бледный, придавал ещё более прелести прелестным чертам. Было нечто столь пленительное в выражении его лица, что всякий на него заглядывался, а мать буквально не могла наглядеться на своего милого, из всех детей наиболее любимого сына. В доме и старый и малый обожали меньшого барина, и сам он, доброты редкой, всех любил и всех миловал. С детства его любимое, часто повторяемое, слово было: жалко. Он сожалел о всех и сострадал всему, начиная от дворной цепной собаки, которой аккуратно носил есть и после завтрака, и после обеда, и которую сам спускал с цепи всякий вечер, до дочери управителя, над которой все смеялись, потому что она была и дурна собою, и глупа, и капризна. Никогда у Вани не было гроша; лишь только отец или мать дарили его деньгами, как находились у него неотложные нужды, и деньги исчезали с неимоверной быстротою. Старой скотнице надо было сшить душегрейку; сиротке, внуку прачки, кафтан; а у кучера пропала не весть куда уздечка и старая шлея. Сохрани Боже, узнает управитель, со свету сживёт Аггея кучера; да и мало ли что? У сторожа не было валенок, а Серёже так давно хотелось иметь из Москвы хлыстик для верховой езды. И Ванины деньги уходили, да ещё как! Оказалось, что Ваня затратил целый целковый, принадлежавший старой няне, но няня -- дело известное - отдаст всё, что имеет, милому Ванечке. Да и не случалось ещё ни разу, чтобы Ваня забыл, кому он должен: как получит деньги, так и бежит прежде всего отдать свой долг. А если случалось ему занимать у сына Федосея, главного садовника, Софрошки, или, как звал его сам Ваня, Софроши, то он отдавал ему долг свой с излишком на покупку бабок. В бабки Ваня любил играть, и Софрошка был ему всегдашний товарищ и всегда набивался: "Барин, не надо ли вам взаймы? Мне крёстный намедни дал двугривенный".
-- Спасибо, не надо, -- говорил Ваня. -- Отчего же это твой крёстный так расшибся?
-- Он богат, у! Как богат, -- отвечал Софрошка с гордостью. -- У него в Москве своя ранжерея. Намедни был и одарил меня. А я бы с моим удовольствием, потому слышал, что Федюха собирается прийти к вашей милости.
-- Зачем?
-- Он в ночное наряжен, а у него кафтанишка уж больно худ, -- ведь сирота, кто за ним позаботится.
-- Он не приходил ко мне, -- сказал Ваня задумчиво.
-- Ну, гляди, придёт. Так я потому...
-- Спасибо. Мне не нужно денег теперь.
Ваня, несмотря на крайнюю доброту, был необычайно сметлив и умён; он знал, что Софроша себе на уме, и набивается с своим двугривенным в надежде получить четвертак.
Меньшая всем Глаша Бор-Раменская была, как и Ваня, золотоволосая, но золото курчавых волос Вани на её голове превратилось в золотое руно, сказать попросту, Глаша была совсем рыжая. С этим цветом волос сама Глаша никогда не могла помириться, тем больше, что с раннего детства слышала восклицания вроде укора. "Боже мой, -- говорила Серафима Павловна, складывая руки, -- рыжая, совсем рыжая! У Вани на головке золото, а у ней -- на её головище, потому что у ней не голова, а целое воронье гнездо -- жёсткие кудри из красных волокон. Бывает же беда этакая!" И Серафима Павловна вздыхала.
-- И в кого это барышня уродилась, -- говорила няня, качая головою, -- у Веры Антоновны и Серёженьки волосы -- рожь спелая, шёлк серебристый; у Ванечки -- золото самородное, а Глаша красна волосами, как зверёк какой!
-- Рыжая Глашка! -- закричал однажды в припадке гнева, поссорившись за неправильный ход в крокете, Серёжа, и этим восклицанием переполнил чашу досады Глаши. Она озлилась и вцепилась в брата, за что была немедленно уведена наверх и оставлена без полдника.
С этих пор восклицание: "Злая Глашка! Рыжая Глашка!" выводили её из себя и были строго запрещены детям; а всё же случалось, что при ссорах кто-нибудь шептал себе под нос эти запрещённые восклицания, и Глаша сердилась и, случалось, плакала от гнева.
И, однако, несмотря на свои рыжие волосы, не дурна была Глаша; ослепительный цвет её лица, чёрные, огненные глаза, живость речей, быстрота движений, неожиданные и оригинальные выходки, крупная голова, но выразительные, хотя и не тонкие черты лица, составляли нечто если не привлекательное, то крайне оригинальное и совсем не обыкновенное. Самый большой её недостаток состоял в несоразмерной с туловищем и ростом голове, но этот недостаток -- по словам Серафимы Павловны, большого знатока в женской красоте -- должен был исчезнуть с годами.
-- Глаше только 12 лет; она -- в ту пору, когда все дети, особенно девочки, дурнеют. Вырастет, увидите, выправится, -- говорила Серафима Павловна своей первой горничной, барской барыне, Марфе Терентьевне и няне Дарье Дмитриевне, а что она рыжа -- так рыжа, скрыть этой беды не могу, да зато и бела, как воск или мрамор. Голова покажется меньше, когда она вырастет.
-- Сама вырастет, так и голова её вырастет, -- сказала Вера.
-- Много ты понимаешь, -- возразила няня, -- голова почитай, что не растёт.
-- Конечно, сравнительно не растёт, -- сказала Серафима Павловна.
-- Вера рада меня обидеть, -- прошептала Глаша из угла.
-- И не думала, -- возразила Вера, равнодушно протягивая слова свои.
-- Удивительное дело, -- сказала Серафима Павловна, -- братья дружны, воркуют как голуби, от роду они не повздорили, а вот сёстры ладно слова не молвят.
-- Да уж и то сказать, -- произнесла Марфа Терентьевна внушительно, -- надо умудриться, чтобы с Иваном Антоновичем поспорить. Ангел как есть, не человек и не дитя -- а Божий ангел.
-- Тьфу! Типун тебе на язык, -- заговорила няня, испугавшись чего-то. Няня была суеверна донельзя.
-- И я не люблю, когда Ваню называют ангелом: мне как-то страшно. Но я с вами тут заговорилась, а мне пора окончить туалет и идти в залу. Наверно, Antoine давно ждёт меня.
В большой зале села Знаменского, дом которого отличался богатырской постройкой прошлого столетия, был накрыт чайный стол. Белая, как снег, с роскошными узорами скатерть, цветы в богемских розовых вазах, серебряный самовар и щёгольской сервиз, кофейник изящной работы свидетельствовали о роскоши дома. Сарра Филипповна, англичанка, белобрысая, с длинными зубами, безобразная лицом, добродушная и привязанная к дому, как родная, сидела за самоваром, ожидая хозяев. По издавна заведённому порядку вся семья пила чай вместе в 9 часов; в ожидании отца и матери сходились в просторную залу дети и живущие и бродили вдоль неё, ожидая хозяев. Тут были: учитель немец, очень солидный, очень неуклюжий и очень аккуратный, но сухой, как старый сухарь, одетый тщательно, без пылинки и без складочки на туго накрахмаленной рубашке; рядом с ним, громко разговаривая и неистово махая руками, ходил небрежно одетый, хотя и в новое платье, русский учитель, Степан Михайлович Казанский. Волосы его курчавые, жёсткие, без глянцу, не поддавались щётке и гребню, и хохлатая голова его вот уже 7 лет приводила в отчаяние Серафиму Павловну. Напрасно старалась она воспитать Казанского; его добродушию, так же как и его дикости, не было границ. Он был столь же добр, как нелеп, столь же груб в словах и приёмах, сколько нежен сердцем, столь же скор, сколько постоянен в своих чувствах. Адмирала он уважал до идолопоклонения, Серафиму Павловну боготворил; об детях и говорить нечего. Он вступил в дом, когда Серёже минуло 8 лет, и учил всех их и русскому языку, которым владел в совершенстве, и истории, и географии, а мальчиков латинскому и греческому языкам. Он был кандидат Московского университета филологического факулетета, и кандидат, известный всем товарищам за трудолюбивого и несомненно учёного человека. Наука, после семьи Бор-Раменских, была ему дороже всего на свете, и он проводил свободное время за чтением классиков, которых начитаться не мог. Ожидая хозяев, он жарко спорил с Фёдором Фёдоровичем Штейн и доказывал ему превосходство славянской расы. Немец слушал его, улыбаясь скептически, но спокойно, как слушают люди пожилые пустую болтовню мальчишки.
Дверь из гостиной растворилась, и Серафима Павловна появилась на пороге. Мальчики бросились к ней, подошли и Вера с Глашей, и все они, обступив, принялись целовать её. Она сама перецеловала всех и два раза поцеловала голову Вани. Она была одета просто, но изящно. На маленькой её головке, на густой каштановой косе, заложенной бантами и приколанной черепаховым гребнем, едва к ней прикасаясь, надет был кружевной чепчик с голубыми лентами. Белый, вышитый гладью, батистовый роскошный капот, в голубых бантах, и маленькие туфли, с такими же голубыми розетками, на маленьких ножках, необыкновенно изящно сидели на ней. Она была мала ростом, худощава, с тонкой талией и маленькими белыми, как снег, ручками и небольшими чёрными глазами. Если бы не тонкие морщины у висков, её можно было бы издали принять за девочку: так миниатюрна и изящна была её фигурка, так прост и изящен её наряд.
-- Ну, полноте, полно, -- сказала она, улыбаясь обступившим её детям, -- всю сомнёте. А я не люблю измятого платья. Ваня, как ты спал, мой дружок.
-- Хорошо, мама, без просыпу спал!
-- Будто? Мне не верится. У тебя всегда один ответ: хорошо, а на поверку выходит, что и не доспишь инее доешь. Цыплёнок ты этакой! Садитесь, прошу всех. А где же папа?
-- Он ещё не выходил из кабинета, -- сказала Глаша: вот когда мы, сохрани Боже, опоздаем, папа недоволен, а теперь сам нейдёт, а уж 1/4 десятого.
-- Разве ты можешь приравнивать себя к папа? Он отец, le chef de la famille, -- отвечала ей мать, качая головою.
Она села направо от Сарры Филипповны, и подле неё сел Ваня; она разложила салфетку своими белыми ручками, на тонкие пальцы которых были нанизаны кольца, поправила их привычным ей жестом, посмотрела на дверь и сказала:
-- Vraiment! Он нейдёт. Не случилось ли чего с ним... Но нет, чему же!.. Глаша-то и права: на других сердится, а сам опаздывает.
Глаша лукаво улыбнулась и посмотрела на братьев. Степан Михайлович поймал взор её и сказал укоризненно:
-- Барышня! Барышня!
-- Что такое? -- спросила Серафима Павловна.
-- Ничего, -- отвечал Степан Михайлович, -- это между нами; Глафира Антоновна поняла меня. Не так ли, барышня?
-- Нет не так, -- сказала Глаша, краснея.
-- Детям пора бы учиться, -- сказал Фёдор Фёдорович, глядя на часы, которые бережно вынул из кармана.
-- Садитесь, дети, -- сказала Серафима Павловна, -- пейте скорее чай; я скажу отцу, что я приказала вам не ждать его.
Сарра Филипповна разлила чай и кофе усевшимся детям и учителям. Подавая чашку хозяйке, англичанка взглянула на неё и спросила:
-- Вы почивали хорошо?
-- Когда же я сплю хорошо с моими мигренями и нервами! Сплю одним глазом. Право. Когда здоровье плохо, уж привыкнешь страдать -- так то и я; но я не люблю жаловаться.
Послышалась неровная, несколько тяжёлая походка; дети встали и побежали навстречу входившему отцу, и почтительно целовали его руку. Адмирал был росту среднего, плотный, с румянцем в лице, белокурый, с маленькой головой и короткой шеей. Он ходил тяжело от двух ран в ноге и хромал, опираясь на палку, но держался так прямо, что казался выше, чем был в самом деле. Волосы его были коротко обстрижены, глаза большие, проницательные, добрые, но когда он был недоволен -- выражение их было такое ледяное, что все боялись взгляда этих глаз. Рот его, очертаний правильных, когда он молчал или задумывался, складывался как-то особенно, сжимался, точно он был вырезан из камня. Самому простому взгляду немудрено было прочесть в этой суровой складке рта сильную волю и сильный характер. Он был в мундире, расстёгнутом на белоснежном жилете; на шее красовался орден св. Георгия, который он всегда носил. Он прямо пошёл к жене, не обращая особенного внимания на детей. Выражение лица его изменилось мгновенно, когда он нагнулся, чтобы поцеловать её руку, с нежною любовью. Затем он сделал общий поклон и сел рядом с женою, по правую её руку. Это было его всегдашнее место.
-- Antoine, -- сказала ему Серафима Павловна, отчасти недовольно и немного капризно, как говорят балованные дети, но и в этом капризе звучало что-то привлекательное и грациозное: не то жалоба, не то укор, -- зачем ты опаздываешь и задерживаешь детей? Им давно пора учиться. Мы ждали тебя целый час!
-- Час! -- повторил адмирал спокойно. -- Будто целый час!
Он вынул часы и прибавил:
-- Вы ждете меня ровно 15 минут.
-- Что ты? Что ты? Когда я вошла, Глаша сказала, что сам опаздываешь, а других бранишь.
Глаша вспыхнула и сердито взглянула на мать.
-- Это не её дело, и она говорит то, чего ей говорить не следует, -- сказал адмирал спокойно.
-- И что это ты делал? Мы все проголодались. Наверно, был в поле -- за плугом ходил!
-- Конечно, был в поле и хорошо сделал; если бы не был, то и пашня не была бы вспахана, как следует, только поскребли бы землю сверху. Да; и за плугом ходил.
-- Охота, с твоею ногой!
-- Охота пуще неволи. Если бы я за плугом не ходил иногда, то ты, моя душа, не могла бы сидеть прелестной картинкой за нашим семейным столом. Когда хозяйство в порядке -- жене можно рядиться. Ведь я твой работник и...
Она прервала его.
-- Терпеть не могу, когда ты прикидываешься угнетённым! Fi! Что за слово: работник.
-- Да, работник, -- произнёс он добродушно, -- и счастлив этим, моя милая. Ну, давай чаю.
Она взяла небольшой серебряный чайник и сама налила мужу чай. Он принялся за него с аппетитом, откусывая крендель, посыпанный солью.
-- Antoine, дети званы нынче обедать к Ракитиным, и мы тоже. Я давно у них не была и хотела бы тоже идти. У меня там дело.
-- Ну что ж, ступайте.
-- А ты?
-- Я?
-- Конечно, ты. Ты знаешь, что я не люблю оставлять тебя дома одного.
-- Боишься, что я пропаду. Не бойся, меня не украдут.
-- Какой ты несносный, Antoine. Не украдут, конечно, нет, но как же ты один?.. Лучше пойдём со мною и пообедаем у Ракитиных. Они будут так счастливы.
-- Особенного счастья я для них в том не вижу. А мне, право, идти туда незачем, и я большой радости для себя в том тоже не вижу.
-- Как будто в гости ходят для радости, -- досадливо сказала Серафима Павловна. -- Ну, я прошу тебя, сделай мне удовольствие, пойдём вместе.
-- Милая, согласись, что когда мы в гостях, тебе от меня нет корысти. Ведь не могу же я сесть рядом с тобою как здесь, и разговаривать с тобою не могу, вот как здесь. Какая же тебе от меня польза?
-- Пользы нет, но мне веселее, когда ты со мною.
-- Если так -- останься дома. Мы пообедаем вдвоём и помянем старину, когда мы молодые, бывало, обедывали вдвоём, оставшись одни, и повторим эти обеды.
-- Пойдём, пожалуйста, пойдём к Ракитиным, -- сказала она.
-- Милая, у меня дела накопилось много. Уволь.
Серафима Павловна, допив чашку чаю, встала и сказала:
-- Никогда не хочешь ничего мне сделать в удовольствие.
-- Эх! -- сказал адмирал и допивал чай молча, а она ушла в свой кабинет.
-- Ну, как идут ваши дела? -- спросил адмирал, обращаясь к Степану Михайловичу Казанскому.
-- Вы, верно, о мальчиках, ваше превосходительство? Мальчики так себе, ничего. Ваня, хотя и слаб здоровьем, подвигается удовлетворительно, а Серёжа мог бы успевать больше. Одарён, одарён, но по роду его жизни...
-- Как? Я полагаю, он живёт, как все другие мальчики его лет.
-- Ну нет, ваше превосходительство! Где же, как все другие? Я вот в его лета, да и почитай все мои товарищи знали свои книги, и только в праздник, да ещё большой, случалось чем-нибудь потешиться. А здесь всякий день праздник. А то вы сами его пошлёте по хозяйству приглянуть, а то он сам по своему соизволению то в конюшню, то в овчарню, то на скотный двор; а то Серафима Павловна прикажет идти в оранжереи -- букета нарвать; а то Ракитины, а это уж будет всего хуже, к себе зазовут - мысли-то у него и разбегаются и прыгают, ноги скачут, а ученье стоймя стоит, как вол у забора. Право.
Серёжа краснел, пока Степан Михайлович так красноречиво расписывал его обычаи и повадки.
-- Сергей, это не ладно, -- сказал адмирал. -- Если твои мысли будут разбегаться, то, воля твоя, к Ракитиным, баста, пускать не буду. Я знаю, там затеи, роскошь, игры всякие, катанья и вечная суета. Ракитины люди хорошие, но сыновья распущены и думают только об удовольствиях. Учатся плохо.
-- Замечательно плохо, -- сказал Степан Михайлович, -- и надо диву даться, что грамоте выучились при такой обстановке. Жизнь уж больно роскошна; а мальчики куда какие способные. Если присядут, особенно Анатолий, то в три часа поймёт и освоит то, чего другой и в неделю не задолбит. Он всем взял -- и умом и памятью, дивная память -- только самодур он, и прихоть его -- закон. Он мальчик -- голова, если бы был беден и работал, ушёл бы далеко, что тебе министр.
-- Не рано ли в министры, -- сказала Сарра Филипповна, молчавшая до тех пор и медленно кушавшая кофе с тортами, -- он труд не терпит, о себе мнения большого, знает, что богат, и дорога перед ним широкая, а собой не владеет. Им владеют всецельно прихоти!
-- Да, да, только всё может. Ему всё легко даётся. Память у него громадная. Прочтёт два раза -- какие угодно стихи наизусть скажет.
-- Что ж? Степан Михайлович говорит истинную правду, -- сказал добродушно Серёжа, -- что у него память громадная, и напрасно думает, что Анатоль мало знает. Вот про меньшого, Фомушку, не скажу того же -- но мне случалось уходить с Анатолем в лес -- не надо и книги. Он все стихи знает наизусть и прочтёт, что хотите.
-- Право? -- спросил адмирал.
-- Право, папа, правда истинная. Скажешь ему: "Анатоль, прочти Пушкина". Прочтёт, что хотите. Или Лермонтова -- сейчас. Поэмы целиком наизусть знает. Он и по-немецки Шиллера знает, по-английски стихи всякие -- читает, так и режет.
-- И громко, с торжеством таким, -- вступила в разговор Глаша, -- точно он один читать умеет. Недавно работник шёл в лесу, так остановился, постоял, покачал головою и сказал: "Ну, барин! Краснобай какой! Ему бы идти в диаконы, либо в городовые на ярмарке, либо в командиры военные!"
-- Отчего? -- спросил Ваня, недоумевая, сидевший до тех пор молча, задумавшись.
Отец взглянул на него, и лицо его приняло печальное выражение.
-- Отчего в городовые-то? А оттого, что когда городовой крикнет на рынке, то своим голосом все голоса голосистых торговок покроет. Всех оглушит!
-- А ты на рынке бывала? -- спросила Вера у Глаши.
-- Бывала. Весною мы все дивились на этого городового, когда ездили с Ракитиными в уездный город на ярмарку. Помните, Сарра Филипповна?
-- Помню, как не помнить. Я ехать не желала: там было много пьяных, так нехорошо, но г. Ракитин и Анатоль желали, и все поехали.
-- Если бы я была губернатором, -- сказала Вера, -- я бы сделала этого городового полицеймейстером.
Раздался залп хохота, Степан Михайлович гоготал, закинув голову, Фёдор Фёдорович хихикал, адмирал тоже смеялся добродушно. Вера обиделась.
-- С вами пошутить нельзя -- всякое лыко в строку. Сейчас поднимете на смех.
-- Если ты смеха боишься, то пошевели языком 7 раз, а потом, обдумав, слово своё изреки. Так советовали какие-то древние мудрецы, -- сказала Глаша, напуская опять на себя серьёзность.
-- Беды нет, -- сказал адмирал, обращаясь к Вере, -- посмейся сама, и обиды не будет. Надо уметь понимать шутки. Положим, ты не губернатор и даже не губернаторша, но я заступлюсь за тебя; ты у нас благоразумная и практичная. Скоро тебе надо будет пустить в ход свои способности.
-- Как это, папа? -- сказала Вера, улыбаясь похвале отца -- и досады её как не бывало.
-- Да, тебе уж пора помогать матери и присмотреть за домашним хозяйством.
В эту минуту огромного роста лакей Андрей, за свой рост и представительность любимец барыни, показался в дверях и доложил, что пришёл бурмистр. Адмирал встал, не спеша, твёрдо ступая, но прихрамывая, вышел. Это был сигнал. Дети поднялись и, как стая галок, закричали:
-- Скорее, скорее учиться.
-- Мне надо кончить до 3 часов вcе уроки, -- сказал Серёжа.
-- И мне, -- заговорила Глаша, -- непременно.
-- Почему? Зачем? Всё Ракитины. Успеете и туда: они обедают в половине шестого.
-- Я обещался прийти ровно в 3, -- сказал Серёжа.
-- Кому это? И зачем обещались? Нынче не праздник, а будни, и вы не можете располагать собою, -- сказал немец.
-- Зачем, что вы его спрашиваете, -- сказала Глаша, -- разве он смеет ослушаться Сони, что она ему прикажет, то он рабски исполняет. Приказала -- и побежит, сломя шею. Если вы его не отпустите, он тайком уйдёт, хотя будет за то наказан.
Серёжа вспыхнул.
-- Экая ты... ехидная! Рабом я ни у кого не был и не буду.
-- Правда глаза колет, -- сказала Глаша спокойно, и её притворное спокойствие раздражило брата.
-- В другой раз за такую правду я... я тебя поверну по-своему.
-- For shame! -- воскликнула Сарра Филипповна.
-- Серёжа, -- сказал Степан Михайлович, -- ведь это мало сказать глупо, это даже противно! Так говорить с сестрою.
-- Серёжа, -- прошептал Ваня, взяв брата за руку.
Серёжа взглянул на брата и закусил губу.
-- Ведь этакой огонь: как солома, так и вспыхнет, -- сказала Вера.
-- И как солома, -- сказал тихо Ваня, -- тотчас потухнет. А ты Глаша такая... такая...
-- Какая? -- спросила она, вызывая его и смеясь. -- Ну-ка, надумай какая? Какая? Ума не хватило
-- Вот, изволите видеть, -- сказал Серёжа задорно, -- она не жива, пока кого-нибудь не рассердит или не обидит.
-- Ну, полно, стыдно, ведь вы уж не малые дети, -- сказала Сарра Филипповна. - Хорошо, что адмирал ушёл, а то бы...
-- Да этого бы и не было, -- отвечал Степан Михайлович. -- Ну, мальчики, марш, по-военному -- давно пора за книги.
Все разошлись, мальчики с Казанским, девочки с англичанкой.
Ровно в половине 5-го часа, адмирал в сюртуке морской формы, застёгнутом на все пуговицы, с Георгием на шее и в петлице, вошёл в кабинет жены. Она шила в пяльцах, но была уже одета к обеду; она всегда надевала к обеду другое платье и другой чепец. На ней было фиолетового цвета красивое платье и кружевная чёрная накидка.
-- Ну что ж, пора, -- сказал адмирал, входя. -- Как приказано, так я и явился.
Она улыбнулась, взглянула на него и полушутливо, полукапризно сказала:
-- Ты отказался идти к Ракитиным -- и ты сам видишь, я осталась, без тебя идти не хотела. Я не выхожу из твоей воли, -- добавила она, улыбаясь лукаво и кокетливо.
-- Не помню, чтобы я отказал, я только просил избавить меня -- не соблаговолили, я покорился и явился на службу.
-- Какой ты скучный: то хочу, то не хочу. Вот мы теперь и опоздали. Я не одета.
-- Помилосердуй, душа моя, да ты так одета, что хотя ко Двору. Неужели в деревне?..
-- Ну да хорошо, -- сказала она, вылетая из комнаты, как будто ей было 20 лет от роду, и улыбаясь ему очаровательной улыбкой. -- Разве ты понимаешь что-нибудь в женских нарядах! Я не могу идти так; притом же Сихлер прислала мне обнову. Подожди минутку, я сейчас.
Он сел за её пяльцы и стал рассматривать её вышиванье, замечательно артистическое. По бледно-зелёному атласу вились гирлянды цветов, шитые гладью, так искусно расположенные и оттенённые, что и живописец залюбовался бы ими. Она сама составляла эти узоры и, сорвавши цветы, шила их с натуры, как живописец рисует с натуры. Шелка тенями были подобраны замечательно искусно. Это была не простая дамская работа, а своего рода произведение искусства. Целое утро проводила Серафима Павловна за пяльцами и хвалилась и гордилась своею работою. Адмирал разглядывал шитье и, наконец, глубоко задумался. Когда же посмотрел на часы, было уже ; шестого.
-- Фима, -- сказал он громко, -- пора, мы опоздали.
-- Да, я говорила, что опоздаем! Ну, ничего, подождут! И послала детей вперёд, предупредить их, что мы немного запоздаем.
-- Это невежливо, -- сказал он ей через дверь.
-- Ну что за важность -- соседи! Притом же Бор-Раменских все подождать могут.
-- Оттого именно и не надо заставлять себя ждать -- Бор-Раменские обязаны быть крайне вежливы.
Он покачал головою и сел.
-- Вот и я! Готова! - раздался, наконец, её голос и две белые, унизанные кольцами ручки обвились ласково вокруг его шеи. Он поцеловал их одна за другою и встал.
-- Смотри! Хорошо? -- спросила она весёлым, почти детским голосом и ступила шаг назад. На ней было белое кисейное платье с какими-то чудными лентами, напоминавшими цветом занимающуюся зарю. -- Ну что? -- спросила она.
-- Прелестно, но пойдём, милая, давно пора.
Он подал ей руку и хотел вести её, но она не подала ему руки и оправляла перед зеркалом своё новое платье.
-- Какой ты чудак, -- говорила она ему, -- я никогда в толк не возьму, чего ты хочешь и что думаешь.
-- Сожалею, друг мой, что после 17-летнего супружества -- ты этого не знаешь; но позволь не верить этому!
-- Нет, так. То слышу я -- ты говоришь детям: вы Бор-Раменские, помните это, имя обязывает. Того нельзя, то нам не свойственно и не прилично; а потом иди, беги, не смей промедлить ни минуты, чтобы купец Ракитин не ждал нас. Точно Ракитины -- принцы.
-- Ну, Фима, я в сотый раз должен объяснять тебе, что лучше заставить ждать принца, хотя это невежливо, чем дать повод разбогатевшему человеку обвинить нас в чванстве и надменности. Мы потому и обязаны быть крайне вежливы, что между им и нами лежит большая разница положений. Но что ж ты нейдёшь, давно пора.
-- Погоди! Дуняша! Дуняша, платок носовой забыла, перчатки, шляпу! -- сказала Серафима Павловна суетившейся около неё горничной. Наконец, ей всё подали, и адмирал в 3-й раз протянул ей руку.
-- Дуняша! -- воскликнула она. -- Опять этот платок пахнет мылом, дай мне другой. Надуши eau de violette.
Адмирал стоял как вкопанный, как солдат на часах; Дуняша суетилась и, наконец, принесла другой платок и духи. Серафима Павловна надушила платок и подала руку мужу. Он спросил её:
-- Все ли?
-- Ну да! Иди же.
Он пошёл, ведя её; бережно свел её с лестницы и повёл по длинной, как стрелка, прямой, но очень узкой аллее, усаженной елями, клёнами и соснами, которая вела к реке. На плоту, причалившем у берега, стояли Серёжа и Соня, их ожидавшие. Они спрыгнули с плота на берег, пустились бежать взапуски навстречу адмиралу и жене его. Соня бросилась на шею адмирала, он поднял на воздух и расцеловал. Соня была 12-летняя маленькая, белокурая, темнобровая девочка, с большими серыми, умными глазами, пунцовыми губками и розовыми щёчками. Её пышные русые волосы рассыпались густыми и длинными буклями и покрывали ей стан почти до талии. На ней было надето белое платье, обшитое дорогим шитьём с розовым поясом. Такая же лента придерживала её волосы и затейливый розовый бантик торчал на её темени.
-- У! Какая нарядная, точно бабочка, -- воскликнул адмирал, ставя её на землю.
-- Папа любит меня нарядную, -- сказала Соня, -- притом у нас нынче праздник.
-- Да, рождение Ипполита, кажется, -- сказала Серафима Павловна.
-- Да, да! И чего только папа ему не выписал из Москвы, Ипполит так и сияет.
-- Ах, папа! -- воскликнул Серёжа с упоением. -- Ему отец подарил лошадку малютинькую и новое хорошенькое панье. Ах, какое панье! А ещё для письменного стола прибор из малахита, из настоящего малахита, папа! И подсвечники и всё такое из малахита, прелесть! Налюбоваться нельзя!
Они переправились через речку и пошли тише в гору по большой липовой аллее, к дому Ракитиных. Серёжа продолжал болтать.
-- Но это ещё не все, папа, и не так ещё завидно.
-- Завидно? -- повторил адмирал вопросительно.
-- Я сказал это так, без мысли о зависти, а только потому, что уж очень красиво. Я рад за Ипполита, но особенно завидно...
-- Опять это дурное слово, -- сказала Серафима Павловна, -- ведь отец уж остановил тебя, но ты не обращаешь внимания и не берёшь в расчёт, что Бор-Раменские никому и ничему завидовать не могут.
-- Конечно, -- сказала тотчас Соня, чуя что-то неладное, и взглянула на лёгкую складку на лбу адмирала, -- Серёжа хотел сказать, что ему особенно понравился подарок мамы. Моя мама всегда знает, кому что подарить. Она выписала из Москвы книжку Юрия Милославского, сочинение Загоскина, в красном переплёте, золото-обрезная. И на переплёте большие золотые буквы И.Р.
-- Что же значат эти буквы, -- спросила Серафима Павловна, недоумевая.
-- Ах, мама! -- закричал Серёжа. -- Начальная буквы имени Ипполит Ракитин.
-- А! -- протянула Серафима Павловна.
-- А я вышила брату коврик, -- сказала Соня, -- я вам сейчас покажу -- всё до единого стежка сама вышила!
Они подошли к террасе затейливого дома Ракитиных. К ним шёл навстречу высокого роста, широкоплечий хозяин с радушною улыбкой на умном и добром лице; за ним, спускаясь с широких ступеней широкой террасы, спешила навстречу гостями жена его, высокая, стройная, черноволосая, ещё очень моложавая. Он и она -- пара. Оба красивые, здоровые, ещё сравнительно молодые, стройные с добрыми и умными лицами.
-- Дорогие гости, соседушки почтенные, как благодарить вас за внимание, -- сказал ласково и почтительно добродушный хозяин, -- что пожаловали на наш семейный праздник. Ипполит, поди сюда, благодари адмирала. Ты ещё не стоишь чести, что севастопольский герой приходит в день твоего рождения нас всех поздравить, нашего простого и незатейливого хлеба-соли откушать!
Сидор Осипович потёр себе руки добродушно и самодовольно засмеялся. Его громкий смех, выражение лица заставили покраснеть едва заметно жену его; она поцеловала соседку и, пожав руку адмиралу, сказала с улыбкой:
-- Благодарю за посещение. А у нас пир горой, муж любит праздновать рождение детей наших, и пир станет настоящим праздничным пиром потому, что вы пришли. Я знаю, вы обедать вне дома не любите.
-- Не люблю, -- сказал адмирал приветливо, -- но у вас дело другое, к вам я всегда рад...
-- Благодарим покорно на добром слове. Но это жена говорит будто пир -- простой, семейный обед, по-домашнему. Дел было множество, а то я бы выписал из Москвы музыку, сжёг бы фейерверк и зазвал бы знакомых. Время не ушло -- если Бог даст жизни и здоровья -- в именины моей Софьюшки потешу и себя и её!
Соня ласково прильнула к руке отца.
-- А теперь не знаем, как провести вечер. Я оставил сыновей и ваших дочерей решить, что будем делать вечером. После обеда пустим на голоса -- что решат они, то и будет.
-- А если они решат дом поджечь для иллюминации? - сказала, смеясь, Зинаида Львовна, но не без примеси добродушного лукавства, намекая на баловство мужа.
-- Уж ты чего не скажешь, -- отвечал, громко смеясь, Сидор Осипович. -- Право, дети благоразумнее, чем предполагают. Я ещё не имел повода сожалеть, что предоставляю им полную свободу.
-- В известных границах, -- сказала ему жена, улыбаясь. -- Не правда ли, друг мой? Не правда ли, адмирал?
-- Свобода -- вещь условная; полной свободы ни у кого нет, -- сказал адмирал, продолжая говорить шутливо, -- по-моему, надо сперва выучиться повиноваться, что гораздо труднее, чем исполнять прихоти. Да и кто свободен? Я такого человека ещё не встречал. Все мы подвластны чему-нибудь и кому-нибудь.
-- По-моему, тот свободен, кто богат, -- сказал Сидор Осипович.
-- Конечно, -- воскликнула Серафима Павловна.
-- А на богатство вы купите здоровье -- необходимое условие счастья? Купите ум, купите добронравие? Да и мало ли что ещё, без чего жизнь в тягость, и более того: сделается тяжёлым крестом.
Они вошли в дом, и лишь только прислуга увидала хозяев гостиной, как дворецкий вышел из залы и доложил громогласно: "Кушанье подано!"
Двери в столовую отворились настежь. Ракитин подал руку Серафиме Павловне, адмирал Зинаиде Львовне - и все потянулись в столовую. Стол был нарыт роскошно. В больших дорогих, привезённых из Китая вазах стояли букеты из редких тепличных растений; хрустальные вазы гранёные, богемского стекла, с фруктами, переложенными широкими листьями клёна, красовались посредине стола. Позлащённые виноградные кисти красиво спускались с краёв и были украшены сверху жёлтыми, как золото, ананасами. Все сели. Роскошный обед с изысканными кушаньями подавался щёгольски одетыми в чёрные фраки и белые галстуки, знавшими в совершенстве своё дело, лакеями. Ракитин не умолкал и угощал дорогих гостей с радушием и гостеприимством русского человека, радушием, не лишённым наивной похвальбы.
-- Что же вы мало кушаете, -- сказал он, обращаясь к адмиралу, -- позволете попотчевать вас этим соте из рябчиков. По времени года, рябчики теперь редкость, но мой Яков мастер всё отыскать. Он учился у Шевалье, а после, сказывает, окончил своё мастерство на кухне покойного Нессельроде. А у Нессельроде все посланники и высокие особы обедывали -- так он сказывал. Он мастер своего дела. А вы знаете, ваше превосходительство, всякое дело мастера боится. Прошу! Эй Ефим, подай сюда соте!
-- Благодарю вас, я ел и суп, и говядину, я не большой охотник до еды, -- сказал адмирал.
-- Да какая же это еда. Каша, щи, говядина, пожалуй, что еда, а это лакомство, деликатес. Уж откушайте.
-- Не могу, Сидор Осипович, я ем, когда голоден, а удовольствие в еде без голода найти не сумел.
Ракитин обратился тогда к Серафиме Павловне, и лицо его просияло, когда она согласилась и кушала с аппетитом, пахваливая искуство повара.
-- Я люблю маленькие блюда, petits plats, -- пояснила она, -- не обращайте внимания на моего Antoine, он у меня чудак. Знаете ли, что он однажды сказал мне, когда я жаловалась, что наш повар готовит очень плохо, и всё простые грубые блюда.
-- Как же это грубые? -- спросил Ракитин.
-- Да как вам сказать? Всё такое обыкновенное: лапшу с ватрушками, или говядину огромными, жирными кусками -- ничего изысканного, замысловатого.
-- Понимаю -- в своём роде щи да каша, для насыщения, а не для удовольствия, -- сказал, смеясь, Ракитин.
-- Именно. Это и есть мысль Antoin'a. Он потому и сказал мне: "Есть дурная привычка".
Ракитин расхохотался.
-- Дурная привычка; однако, без этой привычки помереть надо.
-- Адмирал хотел сказать, -- пояснила Зинаида Львовна, -- что есть, не для утоления голода, а для наслаждения -- дурная привычка. Не так ли? -- обратилась она к адмиралу.
-- Именно так, и в писании это названо весьма метко: чревоугодием. Церковь считает это грехом.
-- Истинная правда, -- вставил своё слово до тех пор сидевший безмолвно Андрей Алексеевич Безродный. -- Что надо человеку, чтобы утолить голод и, так сказать, отдать долг телесный природе? Тарелку щей, кусок хлеба. Бывало в Сибири...
Глаша улыбнулась, нагнулась к Анатолио и шепнула:
-- Телесной природы! Прелестно! -- Оба рассмеялись.
-- Ну, полно о Сибири, старый друг, а лучше покушай и ты этого соте, которому должную похвалу приписала Серафима Павловна, спасибо ей, не побрезгала.
-- Я не прочь поесть, а нет -- так и обойдусь, -- сказал Андрей Алексеевич, обильно наполняя свою тарелку. -- Мне случалось в Сибири есть только щи да кашу месяца по два, зато приехав в Томск или Тобольск, я с друзьями пировал до раннего утра. Помнишь, Сидор Осипович.
-- Как не помнить? Золотое было времечко, золотая молодость! Она не воротится, но зато теперь полюбуюсь, повеселюсь, погляжу на молодость удалую и весёлую деточек моих. Для кого же и для чего же мне деньги, как не для них, не в их удовольствие.
Казалось, что эта последняя фраза доброго хозяина не понравилась ни Зинаиде Львовне, ни адмиралу, но Серафима Павловна приятно улыбнулась и весело сказала:
-- Конечно, деньги потому и приятны и дороги, что ими мы можем тешить себя и детей наших.
Адмирал сделал какой-то вопрос, и разговор принял другое направление.
Когда обед, обильный, длинный, утомительный, наконец, окончился, и стали подавать десерт, Ракитин опять не утерпел и сказал:
-- Попробуйте ананасы; выписал из Москвы, мои ещё не доспели. Должны быть хороши. За штуку заплатили по золотому, сам мой главный управляющий выбирал. Доложу вам, это не дорого. Свои-то ананасы, я знаю это по опыту, не в золотой обойдутся, но гораздо дороже. Оранжерея, мы как-то считали это, помнишь, Зинаида Львовна, обошлась нам в 3000 годично, а теперь и дороже; леса повырубили... А я люблю свои оранжереи. Вот и Анатоль мой тоже. Верите ли, в разор меня разоряет. Придёт в оранжерею, срежет два-три ананаса, будто это яблоки, да и съест. Весело смотреть, как он своими крепкими белыми зубами откусывает. Что ж? На здоровье! Затем я в молодости трудился и частенько на пище Св. Антония сидел, как говорит жена, чтобы и она и детки на бархате сидели, на золоте кушали лакомства заморские.
И опять не понравился Зинаиде Львовне разговор мужа; такая уж в этот день была незадача, а прекословить мужу она не хотела, уважая его и желая, чтобы и другие уважали его. Она, чтобы переменить разговор, поглядела на мужа и встала. Все встали за нею. Начались обычные благодарения хозяйке и хозяину -- и все потянулись в гостиную.
-- Чего прикажете: чаю или кофею? -- спросил Ракитин у своих гостей.
-- Мне кофе, а мужу чаю; он охотник до чаю, -- сказала Серафима Павловна.
-- Эй, эй, кто там! Ефим, чаю, да лучшего, цветочного, у меня цыбик выписан из Нижнего, -- сказал Ракитин.
-- Благодарю, от чаю я не откажусь, -- сказал адмирал, -- люблю хороший чай и пью его с удовольствием.
Лицо Ракитина так и просияло.
-- Угощу вас на славу! -- воскликнул он весело. -- Благодарю вас, что меня утешили, потому за столом вы почти ничего не кушали.
-- Прямой вы русский человек, хлебосол, гостеприимный хозяин, -- сказал приветливо адмирал.
Зинаида Львовна улыбнулась милой улыбкой и, обратясь к сидевшему рядом с ней адмиралу, сказала ему вполголоса, так что муж не мог слышать, что она говорила:
-- Да, вы правду сказали, муж мой гостеприимный хозяин и истинно добрый человек. Вот уже 16 лет, как я замужем, но верьте, до сих пор не привыкну к доброте его -- она всегда меня растрогивает. Кому, кому он ни помогал и как часто был обманут!
-- От этого ни один порядочный и добрый человек не застрахован. Только негодяев и мошенников обмануть трудно -- они всех по себе судят, всех подозревают и от всех остерегаются, -- сказал адмирал, -- и доброго и благородного человека ничего нет легче, как обмануть и обокрасть.
-- Мой муж знает дела, но остался, несмотря на свою опытность, мягкосерд и доверчив. Я, право, за ним не знаю капитального недостатка -- одна моя беда с ним, слишком детей любит.
-- Беда небольшая, -- возразил адмирал, улыбаясь.
-- Ах, большая, большая, -- ответила Зинаида Львовна с увлечением и жаром. -- Перебаловал мальчиков, воли им дал слишком много. Удержа они не знают, узды на них нет.
-- Это уж не любовь, а слабость, -- заметил адмирал.
-- Он не от слабости, он человек с большим характером и разумный -- это у него от ложного понимания жизни. Он стоит на том, что мальчикам надо иметь характер.
-- Он прав! Куда же годен молодой человек, а тем больше мужчина без характера.
-- Да, но характер не вырабатывается в своеволии и невоздержанности. Трудно иметь характер, вырастая в слишком большой роскоши, не зная отказа ни в чём.
-- Конечно, это другой вопрос, -- сказал адмирал.
-- Всё тот же, но это оборотная сторона медали. Мы, я и муж мой, часто спорим об этом. Я говорю: пусть сперва выучатся повиноваться и управлять собою, чтобы потом быть в состоянии управлять другими. А он говорит: пусть живут свободно и счастливо, жизнь потом научит покоряться оостоятельствам. Я говорю: воспитание вырабатывает зачатки характера, а жизнь его окончательно утверждает. Вот хотя бы старший сын мой, Анатоль; он умный и способный мальчик, по ему нужна узда.
-- Узда всем нужна, -- сказал адмирал, -- и мне и вам и во всякие годы.
-- О чём это вы так серьёзно? -- спросил Ракитин, отходя от Серафимы Павловны и подсаживаясь к жене своей и адмиралу.
-- Да вот, адмирал говорит, что и ему в его лета и всякому во всякие лета нужна узда.
-- Нет, я не смеюсь, я говорю серьёзно. Что такое узда -- это значит не распускать себя, владеть собою и управлять твёрдо тем, что нам дано: состоянием, семьёю, подвластными. Кто этого не делает -- раскается, рано или поздно.
-- Состоянием, конечно, управлять надо, но в семье я враг стеснения и ещё не раскаивался, что предоставил детям моим свободу. Зато они любят нас, и им будет, чем помянуть золотую молодость. Я, ваше превосходительство, трудился, в поте лица не для того, чтобы их печалить отказом. Пусть живут в своё удовольствие.
-- А если им удовольствия прискучат?
-- Ну, как это можно!
-- Видали и это!
-- Вы, как жена моя, -- она спорит со мною, но известно: женщины очень несправедливы, пристрастны. Жена помнит своего покойного отца, князя. Он бывало, что сказал -- кончено. Дети у него ходили по струнке и боялись его взгляда.
-- Я в том беды не вижу, -- сказал адмирал.
-- Беды нет, но стеснение большое.
-- Сидор Осипович, разве вся жизнь не есть стеснение? Ведь мы не можем ручаться за обстоятельства и за то, что они не...
Шум, детские голоса заглушили тихую и спокойную речь адмирала. Шумная ватага, ведомая Анатолем, вторглась в гостиную. Напрасно Зинаида Львовна взглядом хотела остановить Анатоля -- он был возбуждён, так же как брат его, Серёжа, Глаша и даже Соня. Один Ваня по своей кротости, а Вера по своей лености казались менее оживлёнными.
-- Папа! -- закричал Анатоль, подбегая к отцу. -- Что нам делать? Дай нам совет. Подай нам новую мысль -- ты на выдумки мастер.