Тур Евгения
Через край

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


ЕВГЕНИЯ ТУР

ЧЕРЕЗ КРАЙ

(Рассказ. Посвящается внучкам моим Лизе и Оле)

   Мы жили в небольшом домике, совсем на краю одного губернского города, находившегося вдали от железных дорог. Глухое было место, но жизнь дорого не стоила, и дом, единственная собственность нашего отца, остался за ним после продажи его небольшого подгородного имения. Отец наш уплачивал долги своего брата, которого очень любил, сам задолжал и разорился в конец; он занимал небольшую должность, но жалованья его не доставало нам на самую скромную жизнь. Семейство наше состояло из отца, всегда почти больной матери, сестры моей Анны, которая жила в гувернантках на юге России, меня и другой сестры моей Маши, которая заправляла всем хозяйством и ходила за больною матерью. Когда я говорю, заправляла хозяйством, я должна признаться, что это выражение совсем не верно.
   По нашей бедности мы не могли держать прислуги, а приходила к нам два раза в неделю поденщица, которая мыла полы, чистила посуду и справляла всю черную работу. Дворник приносил воду и уносил помои, а затем сестра Маша убирала комнаты, стряпала обед и ухаживала за больною маменькой. Я же с утра до вечера, по всякой погоде, под дождем или зноем, или по суровым холодам бегала из дому в дом и давала уроки. Дело таки не легкое. Часто приходила я усталая и находила учениц ленивых или насмешливых, неугомонных, шаловливых, которые терпеть не могли учиться и потому встречали меня как злого своего врага. Если б они только знали, как бы я была рада отказаться от уроков, особенно таких, но могла ли я отказаться? Матери нужен был и доктор, и кусок белого хлеба с чаем, и рюмка вина для поддержания ее силы!
   Домик наш состоял из трех комнат внизу -- одну занимала больная мать, другую отец, писавший на дому служебные бумаги, а третья была и столовая и гостиная. Наверху было также три комнаты, очень небольших, в одной помещалась я, в другой Маша, а в третьей стояли шкафы и когда-то, во дни нашего благоденствия, жила горничная. Теперь ее не было, и стояла одна пустая кровать. Не было у нас ни брата, ни близких родных; сестра Анна присылала нам часть своего жалованья, все что могла; отдавала и я все, что получала от уроков, а Маша выбивалась из сил, чтобы содержать дом в чистоте, сама ходила на рынок за припасами и сама готовила незатейливый обед. Так жили мы день за день, едва сводя концы с концами, а когда приходил праздник, то с ним просто-напросто приходила беда. Надо было заплатить по счетам в лавки, надо было сделать себе приличное платье, надо было заказать обувь и купить отцу новый сюртук, чтоб идти в храм Божий. А откуда взять столько денег? Мы не могли их откладывать, и приходилось прибегать к разным совсем невыгодным оборотам, взять, например, вперед за уроки, чтобы заплатить мяснику, булочнику и дровянику, а отцу выпросить вперед часть жалованья, чтобы сшить себе приличное платье, а уж мое платье и Машино покупала всегда сестра Анна на свои деньги. Она была предобрая и постоянно извинялась, что мало присылала нам денег. Жила она у людей богатых, которые требовали, чтобы гувернантка детей была одета по моде, больше чем прилично, даже щегольски. Таким образом, волей-неволей Анна тратила много денег на свой туалет. Мы советовали ей оставить дом Маловых и приискать другое место, где было бы меньше требований, но сестра отличалась благоразумием и отвечала, что от добра добра не ищут. Маловы, говорила она, добрые, честные люди, с ней обращались ласково, а две их дочери были хорошие, приветливые девушки: одну слабость имели Маловы -- они хотели слыть за людей модного света, держали дом свой по-модному, одевались роскошно и требовали, чтобы гувернантка их детей являлась всегда в гостиную в дорогих, конечно, относительно дорогих, платьях, не рассчитывая, как ей не по деньгам такие расходы. Богатые люди редко рассчитывают -- им все нипочем! Они не входят в положение бедняка, часто обремененного семейством. Сестра должна была повиноваться и шить себе наряды, а эта затея значительно опустошала ее кошелек. Она была бы рада-радехонька носить летом простые ситцевые платья, а зимой одно толстое шерстяное, но от нее требовали летом батисту и кисеи, а зимой кашемиру или другой модной материи, а для выездов с воспитанницами -- щегольского шелкового платья. Таким образом, тратила она свои деньги скрепя сердце, и оставалось их у ней очень немного, чтобы присылать в дом наш.
   Декабрь шел к концу. Стояли большие морозы. Однажды прибежала я домой совсем закоченелая -- было 25 градусов холода, я не нашла извозчика и пришла пешком. Мне хотелось выпить чашку чая, чтобы согреться, но когда я увидала неустанно хлопотавшую по хозяйству Машу, у меня не хватило духа просить у нее эту чашку чаю не в урочное время. Ставить самовар кроме нее было некому, и я стала в гостиной у печки, грея свои холодные руки о горячие изразцы. Маша вошла в комнату, взяла стул и присела около меня.
   -- Завтра 20 декабря, -- сказала она. -- Совсем не знаю, как справляться. Я считала, что мы задолжали в лавки около двадцати пяти рублей. Их непременно надо заплатить к празднику.
   -- Анюта деньги еще не присылала, ведь она всегда присылает к празднику, когда получим, тогда и долги свои заплатим, -- сказала я.
   -- Доктору надо платить, -- заметила Маша.
   -- Доктор человек добрый, подождет.
   -- Подождет, конечно, а все-таки платить надо.
   -- Конечно, надо.
   Мы обе задумались.
   -- Отцу надо сюртук заказать, да и твое платье совсем плохо.
   -- Ну, о моем платье думать нечего. Я завтра же его распорю, выворочу, пятна на подоле выведу, и будет новешенько.
   -- Деньги за уроки ты получила? -- спросила Маша.
   -- Уроки по случаю наступающего праздника прекращены, -- сказала я, -- а за декабрь я получила вперед.
   Маша так руками и всплеснула.
   -- Вот она беда-то! До праздника остается пять дней, ведь это, по меньшей мере, пять целковых, за уроки по билетам.
   -- Ну нет, я получила за весь месяц еще в начале декабря -- эти деньги истрачены, а за уроки по билетам больше не пришлось бы, как рубля три.
   -- Три рубля деньги, -- сказала Маша печально.
   В эту минуту послышался голос матери. Маша приняла веселый вид и побежала к ней; я пошла тоже.
   -- О чем вы толкуете, спросила бедная маменька, лежавшая на диване. Она мучилась ревматизмами и одною рукой, к несчастью, правою, совсем почти не владела.
   -- Так, болтали о том и о сем, ничего особенного.
   -- А я так думаю, вы все о празднике. Обыкновенное дело -- праздник перевод денежный. Как это вы справитесь? Наказал меня Господь, не могу я помочь вам ничем, а видит Бог, желала бы! Рукодельничать с этою больною рукой невозможно.
   В это время послышался на дворе шум подъезжающей кибитки, запряженной парой лошадей.
   -- Кто бы это? -- сказала мать.
   -- Удивительно, по этому холоду, да и кому приехать к нам в гости, ведь мы почти никого не знаем, а кого и знавали, те забыли нас.
   -- Нельзя сказать, что мы живем открыто, -- заметила Маша, смеясь добродушно. Она старалась всегда рассмешить нас и не поддавалась унынию.
   Я пошла в переднюю. Там снимала шубу и снимала с головы теплые платки какая-то женщина. Когда она обернулась, я вскрикнула.
   -- Анюта! Анюта! Мама, мама, Анюта приехала, -- и я бросилась на шею сестре.
   Но радость моя была не долга. Я сразу увидала, что сестра больна. Лицо ее худое и бледное и слабая поступь напугали меня.
   Она вошла к матери, бросилась ей на шею и заплакала.
   Маша дернула ее за платье и сказала тихо:
   -- Не расстраивай маму, она и так больна.
   -- Что с тобою, Анюта? Какая ты бледная!
   -- Ничего особенного -- это с дороги, я пойду обогреюсь. Я плакала от радости, что вас вижу. Я уже два года не была дома, а теперь меня отпустили на праздники.
   -- Какое счастье, -- сказала мать. - Ну, поди оденься, напейся чаю. Дети, напойте сестру чаем. Она перезябла с дороги, ей надо согреться.
   Мы вышли от маменьки, и обе с двух сторон обняли Анюту. Мы все три сестры жили очень дружно, и пока бедность не разлучила нас, были веселые, болтливые и вечно смеющиеся молодые девушки.
   -- Я отказалась от места, -- сказала Анюта печально. -- Я больна, у меня изнурительная лихорадка. Я не могу ни продолжать учить детей, ни наблюдать за ними. Я схватила эту жестокую лихорадку в Крыму, куда ездила прошлым летом с Маловыми. Доктор советовал мне перемену воздуха и места и, в особенности, отдых. Вот я и приехала отдыхать домой -- куда поехала бы я больная? Свалилась я на вашу голову!
   -- Что ты, Анюта, Господь с тобой! Здесь есть и угол, и хлеб, твоя часть всегда здесь для тебя готова. Ты здесь у нас мигом поправишься. Наш доктор умный и ученый. Он тебя скорехонько вылечит.
   -- А я пойду приготовлю тебе комнату. Ты где хочешь жить, где прежде, со мною, или в  другой, где шкапы? -- спросила Маша.
   -- С тобой, -- сказала Анюта усталым голосом. Видно было, что ей, прежде всего, надо было лечь в постель.
   Я взяла ее за руку и повела наверх. Бедная Анюта была так слаба, что с трудом вошла на лестницу. Мы уложили ее в постель, напоили чаем; она заснула, а мы сошли вниз.
   -- Что станем мы делать? -- спросила у меня Маша. -- Вместо ожидаемых от Анюты денег, она приехала больная. Опять лишние, непредвиденные расходы. Что делать?
   -- Ничего, -- отвечала я, -- покориться воле Божьей, не унывать и веровать, что Он нас до конца не оставит.
   -- Конечно, -- сказала она печально, -- но что же делать? Делать все-таки что-нибудь надо, сидеть сложа руки -- беде не поможешь.
   -- Во-первых, -- сказала я, -- сюртука отцу не покупать, а я примусь за его старый сюртук и к празднику его вычищу и переверну; потом надо заплатить только часть долга булочнику и мяснику. Они, зная нашу расчетливую жизнь, потерпят, подождут, а на остальные деньги будем жить помаленьку.
   -- А потом?
   -- Зачем загадывать -- потом, что Бог даст.
   Маша поспешно вышла из комнаты и в кухне стала разогревать суп для матери, а в ожидании отца поставила самовар.
   Наш добрый, старый труженик отец вошел в дом, потирая замерзшие руки.
   -- Я видел огонь в мезонине; кто у вас там? -- спросил он.
   -- Радость у нас, милый папа, к нам Анюта на праздники приехала, -- сказала я ему.
   -- Что ж вы молчите и не говорите тотчас, -- сказал он, -- где же она?
   -- С дороги устала, спит и немного расхворалась -- у ней легкая лихорадка.
   -- Когда проснется, скажите мне, я пойду к ней -- давненько не видал я моей милой девочки.
   Он пошел к матери нашей. Родители наши жили хорошо, друг друга любили, и благословение Божие в этом отношении сошло на дом наш. У нас были мир, тишина, дружба и любовь -- денег только не было, но нельзя же все иметь. Старые люди говорят, что так уже создан свет этот, не бывает на этой земле ни полного, ни постоянного счастья. Надо благодарить Бога за то, что Он дает, а Он знает, что кому дать. Наш ум короток, и когда мы сами хотим судить и рядить о том, что нам нужно, мы почти всегда ошибаемся. Лучше во всем положиться на Бога, строго исполнять свои обязанности и трудиться безропотно и усердно.
   Анюта через силу встала на другой день с постели, но была очень слаба и бледна. Она отдала Маше для расхода десять рублей, все свои деньги, я отдала пять рублей, полученные мною за кружево, вот все, что у нас было. Пришло и Рождество Христово. Мы встали рано, надели свои лучшие платья, и как плохи были эти лучшие платья, так плохи, что Анюта попыталась одеть нас в свои платья, но это оказалось невозможным. Она была высокая девушка, а мы обе маленькие. Пришлось надеть наши старенькие платья. Анюта отвернулась, чтобы скрыть от нас свои слезы.
   -- Сойдет! -- сказала Маша, смеясь через силу.
   -- Кто нас знает? -- прибавила я, шутя, -- и кому до нас какое дело.
   Мы сошли вниз и пошли с отцом к обедне. Горячо молилась я за обедней и просила Бога помочь нам в беде нашей. Воротившись от обедни, застали мы Анюту в постели. У ней сделался лихорадочный припадок, она лежала в сильном жару. Маша побежала за доктором. Доктор наш был молодой человек, недавно окончивший курс; он пришел тотчас и прописал порошки, мясо каждый день и рюмку крепкого вина за обедом. Маша побежала с рецептом в аптеку и вскоре воротилась назад смущенная.
   -- Вот порошки, вот и мадера, -- сказала она мне, -- только все это стоит чересчур дорого. Я истратила 3 рубля.
   -- Куда? -- спросила я с ужасом.
   -- Как куда? Сосчитать легко: полтора рубля хинные порошки, полтора рубля мадера. Доктор приказал приготовлять ей хорошего бульону и бифштекс, а у меня для расхода осталось двенадцать рублей. Когда мы получим деньги? Из казначейства отцовское жалованье в конце января, не прежде, а твои уроки начнутся только после Крещения.
   Мы обе, не говоря ни слова, сели рядом и помолчали.
   -- Пойдем к матери и сестре, не надо, чтоб они догадывались о беде нашей. Это расстроит их, -- сказала Маша.
   Обе мы встали, пошли и силились быть веселыми и разговорчивыми. По случаю праздника приготовили мы для матери и отца кофе с кипячеными сливками и булками и угощали их: отец, очевидно, беспокоился, но мать наша ободрилась, видя наши веселые лица. Она спросила об Анюте, ей отвечали, что она с дороги очень устала и отдыхает.
   Вечером отец сидел в своей комнате, покуривая папиросы, которые ради экономии набивал сам таким плохим табаком, что никогда не курил в комнате больной матери. Я сидела подле него молча, не зная, о чем говорить, так уж было мне тяжело на душе. Вошла Маша с письмом в руке и подала его отцу.
   "Авось, добрые вести", -- подумалось мне. "Для праздника Христова и ради молитв наших, не послал ли нам Господь утешение".
   -- От кого письмо? -- спросила я у папа.
   -- Не знаю еще, почерк мне не знаком, -- отвечал он, медленно повертывая конверт в руках и не открывая его.
   -- Скорее, папа, скорее читайте. Быть может, что хорошее.
   Отец вскрыл пакет и принялся читать довольно длинное письмо, писанное крупным почерком. Я и сестра следили зорко за выражением лица его. Сперва мы заметили удивление, а потом доброе лицо его видимо изменилось. Он смутился.
   -- Что с вами, папа? -- спросили мы в один голос.
   -- Я получил письмо, будто с того света, -- сказал он.
   -- Как так?
   -- От родственницы, о которой забыл совсем, как будто она умерла. В сущности, я мало знал ее, лучше сказать, совсем не знал.
   -- Вы говорите совсем не понятно, объяснитесь, папа, -- сказала Маша нетерпеливо.
   -- Письмо это от вашей тетки...
   -- От какой тетки?
   -- Или лучше от жены моего покойного брата, вашего дяди.
   -- Но мы никогда не видали дяди и почти ниќчего о нем не слыхали. Знаем только, что у вас был брат и умер.
   -- Да, я много не говорил о нем, потому что мне было тяжело и горько вспоминать прошлое. Он был мой меньшой и единственный брат. Была еще у нас сестра...
   -- Сестра Прасковья Ивановна, знаем; теперь такая богатая и которая нас знать не хочет, -- сказала Маша с насмешкой, за которою слышалась горечь упрека.
   -- Бог с ней, -- сказал отец, махнув рукой, -- а брат мой был славный, добрый мальчик, любимец матери. Сердце его было прекрасное, но голова бедовая. Когда матушка скончалась, а отец наш женился на другой, мачеха возненавидела Федю -- правда, что он был балованный -- и мало-помалу выжила его из дома. Восемнадцати лет остался он на воле, совсем один; его записали в службу, и вскоре узнали мы, что он ведет жизнь непутную, окруженный буйными товарищами. Словом, о нем приходили печальные известия. Отец, раздражаемый мачехой, объявил, что он слышать о нем не хочет. Когда же отец скончался, и мы разделили наследство, то оказалось, что части Феди не хватает на уплату его долгов. Вскоре я получил от него письмо. Он писал мне, что женится и уезжает в Сибирь приказчиком к богатому купцу и звал меня на свадьбу и, вместе с тем, проститься с ним, ибо тотчас после женитьбы он отправлялся в Сибирь. Я собрал последние деньжонки, оставшиеся у меня за уплатой долгов отца и брата, и отправился к нему в Казань, где он служил. Брат был помолвлен с дочерью небогатого помещика, еще очень молодою девушкой, отец которой хотя и дал свое согласие на брак, но с большим опасением и печалью. Я приехал накануне свадьбы и, увидя невесту, даже испугался. Маленькая, худенькая, бледная, она казалась ребенком, хотя ей минуло двадцать лет; родные ее считали ее брак с моим братом несчастьем и не скрывали этого; свадьба не похожа была на свадьбу, а на погребение. Один брат не унывал, он любил свою невесту, надеялся в будущем устроить хорошо свою жизнь, разбогатеть и отступить от буйных товарищей зажить тихо и счастливо с молодою женой. Он весело твердил: "Сибирь пугает названием, а она страна богатая, и в ней живут люди не хуже нас". Невеста слушала его, улыбаясь, она его, по-видимому, очень любила, и не мудреное это было дело. Он был умен, красив и добр -- вся беда его заключалась в том, что он не имел характера и поддавался влиянию окружающих. Родня же невесты глядела печально и угрюмо -- и это было очень понятно. Отдавать дочь замуж за человека до тех пор жившего беспорядочно было нелегко, а отпускать ее в Сибирь еще того хуже. Однако свадьба состоялась; я едва сказал десять слов с моею будущею невесткой, так она накануне разлуки льнула к своим родным. Она мне понравилась и показалась доброю, умною и сердечною. На третий день после свадьбы молодые уехали в Сибирь. Я простился с Федей навсегда. Сперва он изредка писал ко мне, а потом и писать перестал. К сожаленью, я должен признаться вам, что он не остепенился. Я узнал, что на золотых приисках, где он служил, он свел знакомство с разным народом... и что тут говорить, совсем загубил себя. Слышал я, будто брат моей невестки звал ее к себе, но она не согласилась и осталась с мужем. Долгие годы ничего не слыхал я о брате, да и слышать не желал, ибо вести эти, как нож вострый, входили в мое сердце. Негодяем обзывали его, а я знаю, что он был не негодяй, а заблудший...
   Отец замолчал; глаза его наполнились слезами. Он перекрестился.
   -- Четыре года тому назад, -- продолжал он, -- я узнал, что брат мой умер после тяжкой и продолжительной болезни; с тех пор я ничего не слыхал о нем. А теперь вот письмо от жены его, которую я видел только два дня невестой и молодой и о которой я едва сохранил смутное воспоминание. Читайте сами, и поговорим потом, что делать?
   Мы обе взяли длинное письмо, сели рядом на диван и принялись читать его. Вот оно:
   "Любезнейший и почтеннейший братец Иван Иванович, давно уже собиралась я писать к вам, но до сих пор не решалась, ибо вы, так сказать, последняя моя надежда. После смерти вашего брата, а моего мужа, я писала к сестрице вашей Прасковье Ивановне и просила ее приютить меня у себя. Ей это ничего бы не стоило, так как она очень богата, но не получила никакого ответа на письмо мое, которое она, несомненно, должна была получить, ибо оно было застраховано. Теперь я обращаюсь к вам. Вы знаете, вероятно, какова была жизнь моя с вашим покойным братом, я говорю это не для того, чтоб осуждать его; он, несмотря на свои недостатки, по-своему любил меня, но жить с ним мне было тяжело. Когда он имел деньги, он тратил их, а когда впадал в бедность, предавался отчаянию; много бедствий мы претерпели, лихую бедность испытали, переезжали с места на место, как бездомные люди, и нигде мы себе гнезда не свили. Были у нас дети, но Господь их взял к себе. Жила я, как Бог велел, терпела и нужду, и горе, старалась быть женой покорною, но очень уж сразила меня потеря всех детей, -- а было их трое. Здоровье мое от горемычной жизни и слишком сурового климата расстроилось, а смерть вашего брата довершила мое несчастие. При всех его недостатках и легкомысленной жизни он был человек добрый и ко мне всегда ласковый. Долголетняя болезнь его и, наконец, смерть истощили мои силы. Я пролежала в злой горячке шесть недель и, почитай, шесть месяцев не могла оправиться после нее. Добрые люди не оставили меня, хотя сами были бедны, однако, ходили за мной и лечили меня. То были хозяева последней квартиры, которую мы с мужем нанимали. С тех пор я жила по чужим людям; но жизнь эта мне опротивела. За маленькими детьми я ходить не в состоянии, они напоминают мне моих детей, и сердце мое обливается кровью; жить проживалкой не хочу -- была у меня благодетельница и, можно сказать, друг, у нее нашла я кусок хлеба и теплый угол, но и ее взял у меня Господь -- она скончалась.
   "Брат ваш не оставил ничего -- его едва не схоронили на чужой счет. Притом же Сибирь, где я столько вытерпела, мне опротивела. Я хочу умереть на своей стороне и так по ней тоскую, что, кажется, пешком бы ушла отсюда. Отец мой давно скончался; брат женился, имеет большое семейство и служит на Кавказе. Жена его большая модница и очень важная особа, куда же мне к ней? Притом менять Сибирь на Кавказ не есть попасть на родину, а ехать из чужого места в другое чужое место. Мне хочется пожить на Руси. Вы живете недалеко от тех мест, где жила я с батюшкой в мою счастливую молодость. Примите меня к себе. Мне много не надо. Угол в вашем доме, ласковое слово и кусок хлеба. Я помню вас живо, хотя видела только два дня: вы были так ласковы к брату своему и ко мне приветливы. Вспомните о вашем несчастном брате и приютите меня, вдову его.
   "Надеюсь, вы не оставите меня без ответа. Я знаю, что вы не богаты, но мне ваш брат, а мой муж говорил не раз, что вы по смерти своего батюшки получили в наследство усадьбу и землю. Один лишний человек вам не сделает большого расчета, а я, хотя и стара стала, но еще здорова и могу кое в чем помочь, присмотреть за прислугой, за птичным или скотным двором, за расходом провизии в доме, словом, заняться сельским хозяйством".
   Мы перестали читать и взглянули друг на друга. Я засмеялась, а Маша рассердилась.
   -- Прислуга, -- сказала она, -- прислуга одна я! Птичный двор, скотный двор, провизия! Мы и во сне всего этого не видали!
   Я не отвечала Маше, видя ее раздражение и продолжала читать.
   "Если вы согласны принять меня, не беспокойтесь присылать мне денег на проезд..."
   -- Только этого не доставало, -- воскликнула Маша, вспыхнув, -- денег на проезд, когда нам завтра в праздник нельзя купить жареного!
   -- Ну, полно, Маша, -- сказала я, -- зачем относиться так бессердечно к несчастной женщине, которая ничего не знает о нашем положении и, конечно, несчастнее нас.
   -- Тебе легко говорить, -- сказала Маша с досадой; -- ты старшая, получила кое-какое образование, даешь уроки, а я меньшая, меня ничему не учили, не могли учить по бедности, и я кухарка всего семейства, даровая кухарка.
   Она засмеялась нехорошим смехом, который больно отозвался в моем сердце. Я принялась за письмо, не говоря ни слова.
   "Не беспокойтесь присылать мне денег на проезд, потому что старый мой знакомый, муж моей благодетельницы, богатый купец едет в Москву и предлагает довезти меня до вас. Напишите мне, согласны ли вы принять меня в дом свой, как члена семьи, как жену покойного вашего брата, а моего мужа. Позвольте мне при сем случае выразить вам мое уважение и родственную привязанность, с которыми остаюсь ваша покорная слуга и невестка Вера Окунькова".
   Дочитала я письмо, сложила его и посмотрела на отца. Он сидел в кресле, задумавшись, опустя голову. Маша сидела рядом со мною прямая, как палка, точно проглотила аршин. Лицо ее горело.
   -- Что, детки, скажете? - спросил, наконец, отец.
   -- Очень ее жаль, -- вымолвила я. -- Сколько лет жила она одна, в дали такой, в Сибири: бездомная, бездетная, с мужем, который, очевидно, сильно огорчал ее. Сколько лет маялась она там?
   -- Лет тридцать, -- сказал отец.
   -- Ужасно! И вот старуха, вдова, бездетная, бедная, желает воротиться на родину и просит угла и хлеба у брата своего мужа!
   -- Да, -- сказала вдруг Маша, и слова полетели с ее языка, будто гнали одно другое, -- все это очень чувствительно и благородно, но не менее чувствительно и то, что я с утра до вечера не присяду: с рынка на кухню, с кухни в столовую, стряпаю, посуду мою, на стол накрываю, кушанья подаю, а я, как и Анюта, как и Любинька, одного отца дочь. Но Анюта и Любинька ученые, а мне, как кухарке, досталась черная работа! Но вот что я скажу вам: я готова служить матери больной, отцу труженику, сестрам, которые деньги в дом дают, а помимо их я ничья работница. Слышите?
   -- Ты с кем говоришь, Маша? -- спросил отец серьезно и строго.
   -- Папа, милый папа, простите меня, не с вами говорю я, а с Любинькой. Вам я рада служить всегда, служу я и всей семье изо всех сил, не зная ни праздников, ни покоя, но служить чужим, пришлым не стану. Это слишком много, через край!
   -- Да, -- сказал отец горько, -- беда пришла и захлестнула. Через край! Через край! Родная дочь моя в гневе своем возроптала -- не спрашивает моего решения, не желает знать о моих намерениях, еще меньше о моих чувствах, о моей горести и кричит, что она не хочет трудиться и сносить терпеливо общую беду. Вот это через край! Через край! Только у нас и оставалось, что семейное согласие -- кажется, и оно рушится. Это мне не по силам! Действительно, хватило через край!
   Всегда молчаливый отец сказал слова эти с несвойственною ему горячностью, махнул рукой, вышел из столовой и вошел в свою комнату, притворяя дверь за собою. Мы остались вдвоем, Маша вдруг схватила себя за голову и зарыдала. Я бросилась к ней и молча целовала ее. Мы обе плакали.
   -- Вот и праздник! Вот и подарок к празднику! Подлинно через край! -- говорила она, рыдая.
   -- Полно, Маша, не произноси ты этого слова. Никогда не через край. Бог посылает то, что может человек перенести. Подумай сама, что случилось -- ничего особенного.
   -- Кроме того, что к нищим, едва имеющим кусок хлеба, пристает другой нищий, другой лишний рот.
   -- А Бог даст кусок хлеба и этому нищему, Маша!
   -- Да, держи карман шире, -- сказала Маша с новою досадой и вышла из комнаты, стремительно захлопывая дверь за собою. Потом она вернулась. Ее пылающее гневом лицо показалось в дверях, и она проговорила скоро и запальчиво:
   -- Ведь не ты стряпаешь, чистишь и моешь, ты барышня, за книжками сидишь! Я, в свою очередь, расплакалась. Таких слов я от роду никогда не слыхала от Маши.
   Зашла я к матери, она дремала; Анюта сидела в своей комнате. Пошла и я в свою. И вот в этот великий праздник Рождества Христова мы разошлись все по своим каморкам в досаде, горе и почти что в ссоре друг с другом. Вот так праздник -- и бедность и ссора. Чего уже хуже! Подлинно, через край!
   На другой день я встала рано, оделась и пошла к ранней обедне; всем сердцем помолилась я Богу, прося Его послать нам силу перенести всякое испытание, послать в семью нашу согласие, тишину и мир; я воротилась домой спокойнее, Маши не было дома, она ушла уже на рынок; больная Анюта не выходила еще из своей комнатки. Я пошла в кухню, подмела ее, вымыла стол чисто-начисто, посыпала пол песком, потом отправилась в комнаты, прибрала их, накрыла стол, поставила самовар и чашки. Отец вышел, я заварила чай и подала его ему. Он молча выпил стакан чаю и спросил, проснулась ли мать.
   -- Рано еще, -- сказала я, -- она, кажется, еще не вставала.
   -- А Маша?
   -- Она ушла на рынок.
   Он вздохнул.
   -- Я решился, -- сказал он, -- посоветоваться со всем семейством и одному ни на что не решаться. Вы все, мои дочери, трудитесь, чтобы поддержать и меня и больную мать, и всякая из вас пусть скажет свое мнение.
   -- Но ведь и вы, милый папа, на старости лет тоже трудитесь.
   -- Конечно, но семья моя, и я тружусь для нее с любовью, это я смело могу сказать.
   -- Так вам и решать: что вам угодно, то и будет, -- сказала я.
   -- Когда сестра воротится, а Анюта встанет, скажи им, чтоб они пришли в комнату матери и приходи сама туда же.
   Через час я сказала сестрам, и мы вошли к матери, где нашли отца. Он был по-прежнему печален и задумчив, сидел возле матери, которая держала руку его в своих руках.
   -- Ну вот, -- сказал он, -- все мы в сборе и должны решить сообща очень важный вопрос. Мать ваша прочла письмо вашей тетки.
   -- Разве она нам тетка? -- сказала мне Маша тихо. -- Она жена нашего дяди.
   -- Что ты говоришь, Маша? -- спросил ее отец. -- Отчего ты не говоришь вслух, что думаешь.
   -- Я не хочу раздражать вас, как вчера.
   -- Говори вежливо, но прямо и искренно. Гораздо лучше говорить вслух, что думаешь, чем шептать потихоньку, -- сказал отец.
   -- Я говорю, что жена вашего брата нам не тетка.
   -- А я не признаю таких различий. Жена моего родного брата мне сестра, а вам тетка. Если судить по-твоему, то и жена моя, ваша мать, не родня моим родным, стало быть, она чужая вашим родным с моей стороны. Никогда еще не слыхал я ничего подобного!..
   Маша смутилась и, конечно, молчала.
   -- А теперь прошу каждую из вас сказать свое мнение чистосердечно, прямо и безо всяких околичностей и фальшивого стыда. Помните, что так же стыдно думать нехорошее, как и признаться в этом. Маша, ты меньшая: говори, что по-твоему надо отвечать тетке.
   -- Я уж сказала вчера, -- произнесла Маша как-то резко и решительно, -- что тетка наша, не зная о нашей бедности, просит у нас того, чего мы не в силах дать ей. Мы сами не сводим концы с концами, сами бьемся, как рыба об лед, сами работаем не покладая рук, как же мы возьмем к себе в дом старую, бедную, усталую и, стало быть, больную женщину? Кто будет за ней ходить и на нее работать, кто будет ее кормить, одевать, обувать? Я была бы рада душой помочь ей, но когда нечем?
   -- А ты, Люба? -- сказал отец.
   Вот тут-то и была беда. В глубине души я знала, чего желаю, но как сказать, чтобы не обидеть Маши, не обременить семейства и, взяв обузу не по силам, не пожалеть после. Я чувствовала, что изменилась в лице, и руки мои задрожали от волнения.
   -- Говори, -- сказал отец ласково, -- говори, что думаешь. Решаешь не ты, а я и мать твоя. Я требую только вашего чистосердечного мнения.
   -- В таком случае, -- сказала я тихо, -- я бы решилась принять тетку, объяснив ей, как мы бедны и с каким трудом сводим концы с концами. Будем надеяться на Бога, вспомним о лепте вдовицы. Кто даст от избытка своего, тот ничего не даст, кто отдаст последнее, тот приятен Богу, -- так учит нас Евангелие. Надо поступать, как оно велит, хотя благоразумие учит нас другому.
   Маша пожала плечами. Отец сказал, обращаясь к Анюте:
   -- Теперь твой черед.
   Анюта стала говорить спокойно, и видно было, что она давно обдумала свой ответ.
   -- Это дело мудреное, и подать совет тем более трудно, что я не живу с вами и не буду разделять ваших хлопот и необходимых лишений, когда прибавится к семье лишний человек. Конечно, отказать родственнице, бедной, больной и несчастной -- дело очень тяжелое, даже горькое. Сердце сжимается при мысли, что она не найдет угла в семье, чтобы провести свои последние дни и, быть может, ей придется умереть у чужих людей... но что же делать? Если вы ее пригласите к себе, уступая чувству жалости, то это чувство скоро иссякнет, а останется чувство одной тягости, не по силам будет вам это бремя, а это жестокое испытание! Вы поневоле покажете пришлой в ваш дом родственнице, что вы тяготитесь ею, и всякую минуту будете упрекать себя; словом, будете недовольны собою и непрошенною гостьей, из-за которой вы должны лишать себя необходимого. Да и она, считая нас людьми достаточными, надеется найти у нас и приют и довольство, а найдет тесноту, недостатки и трудовую жизнь. Не уступайте порыву доброго сердца -- порыв дело минутное, а благоразумие советник добрый, и ему следовать всегда безопасно. Я жила в людях, видела больше вашего и убедилась, что лучшие намерения и благородные порывы не приводили к хорошим последствиям, когда благоразумие шло в разрез с ними: когда предложения сделаны по первому движению сердца, нечего ждать хорошего. В конце концов, окажется, что вы на себя надели петлю и никого не облагодетельствовали. Какое же благодеяние приглашать к себе голодного, не имея, чем накормить его, и босого, не имея, чем обуть его? Это не благодеяние, а неосторожность, необдуманность и легкомыслие.
   Отец слушал молча, но печально. Мать сидела, опустив глаза, и перебирала рукой конец своего платка. Маша торжествовала и не скрывала своего чувства. Она одобрительно покачивала головой.
   -- Ну, -- сказал, наконец, отец, не делая никаких возражений, -- теперь очередь за тобой, моя милая, добрая жена, и твой голос, конечно, будет весить вдвое и втрое против голосов детей наших. Скажи, как ты рассудила, как ты решила.
   -- Я ничего не рассудила и не берусь рассуждать; я, больная, ни к чему не пригодная, не могу решать дело, касающееся близко тех, которые работают и ведут жизнь трудовую, чтобы вести хозяйство и мне доставить спокойствие и необходимые в моей болезни пособия. Я могу только сказать чистосердечно, как думаю, а вы делайте, как хотите. Bce вы всегда были богомольны, всегда читаете Евангелие, ходите к обедне, соблюдаете посты, а вот когда пришлось и нам поступить по слову Спасителя, мы собрались на совет и забыли о законе Божием, а вспомнили только о благоразумии. Благоразумие светское не всегда надежный руководитель. Мало ли что считается людьми неразумным, но угодно Богу! Исполнить долг не всегда благоразумно. Скажите, благоразумно ли отказаться от наследства, которое неправильно нам завещано и от которого обнищают законные наследники? Благоразумно ли отказаться от выгодной должности, когда она не согласна с нашею совестию? Благоразумно ли оставить отца и мать и идти в солдаты на войну, когда надо защищать отечество? Благоразумно ли, когда зараза свирепствует, и люди умирают во множестве, не страшась ее, ухаживать за больными, утешать умирающих? Благоразумно ли, забывая о себе, бросаться в воду, чтобы спасти утопающего? Все это неблагоразумно, но прекрасно, и душа человеческая возвышается и очищается от многих грехов, совершая сии подвиги христианского милосердия или долга гражданского. Да и зачем рассуждать так долго; не сказал ли Спаситель: "Я был наг, и вы одели меня, я был в темнице, и вы посетили меня, я был голоден, и вы накормили меня". А это он сказал о людях вообще, а не о близких наших, с которыми мы связаны более тесными узами. У нас просит угла наша близкая родственница, одинокая, несчастная старуха, претерпевшая великие несчастия, от которых Господь охранил нас. И у нас трое детей, но мы не потеряли их, а вырастили и воспитали, и на старости лет они наша опора и утешение. А она всех детей своих схоронила! Отказать ей -- поступить ли это по Божьему закону, как вы думаете? По-моему, рассуждать не надо, а должно принять ее и просить Бога подать нам силу, просить Его помочь нам в исполнении нашего долга. Вот мое мнение, милые мои дети. Пусть всякий из нас откажется от чего-нибудь, и по пословице: с миру по нитке -- бедному рубашка. Я пью всякий день рюмку вина и чашку кофе. Я охотно откажусь от этого.
   Отец встал молча, нежно поцеловал мать нашу и сказал растроганным голосом:
   -- Моя милая, добрая, какая ты была смолоду, такая и в старости, всегда верна себе. Лучше тебя нет женщины на свете! Велика милость Божия, пославшая мне такую жену. Счастливы дети, у которых такая мать. Отвечайте, не хотите ли подражать матери и что сделаете для бедной тетки, обратившейся к нам за помощью? Я с завтрашнего дня примусь за переписку бумаг. Вечером я могу уделить час-другой для этого, и мне за это заплатят лишние деньги.
   -- А я буду помогать Маше по хозяйству, возвращаясь с уроков, и приму предложение одной знакомой барышни вязать для нее косынки и плести кружевные оборки. Она предлагала мне за это порядочную плату.
   -- Если вы решили дело таким образом, то и я откажусь от места у Маловых, хотя очень люблю их, -- сказала Анюта, -- а приищу место в более скромном доме, где у меня не будут требовать нарядов. Эти деньги я отдам вам.
   -- А я не ученая, мне нечего дать, -- сказала Маша еще резко, но печально.
   -- Нет, -- сказал отец, -- ты можешь дать многое. Прими тетку сердечно, ходи за ней старательно, не ропщи на лишний рот и не жалей куска хлеба и своих трудов, и ты дашь то же, что и сестры твои.
   В тот же день отец написал длинное письмо к своей невестке; он приглашал ее к себе, но упомянул, что мы не богаты, что имение его давно продано, но что мы живем в городе, в собственном доме, весьма скромно и с некоторыми лишениями.
   Ответа не было. Мы, однако, готовились принять гостью. Надо было подумать, где поместить ее. У нас была комната, заставленная шкапами и всяким хламом. Мы ее очистили, ненужные столы и шкапы продали, другие поставили в коридор, сундуки стащили на чердак; на вырученные за шкапы и столы деньги приискали по случаю старую, но чистую железную кровать. Я отдала одну из своих подушек и свой тюфяк, а себе сшила из толстой холстины мешок и набила его сеном, и, право, спать на нем было совсем не дурно, мне казалось даже, что на сене было спать удобнее и здоровее. Одно только надоедало мне: ляжешь вечером, а к утру яма, и надо подымать тюфяк и опять взбивать его. Это было скучно и даже утомительно, но и к этому я скоро привыкла. Я положила себе за правило не жаловаться, трудиться изо всех сил и сносить терпеливо ропот или дурное расположение духа Маши. Надо было войти в ее положение. На ее долю выпало самое трудное дело: ежедневная стряпня и почти черная работа утомляли ее чрезвычайно, тем более, что она желала учиться и была страстная охотница до чтения.
   Устроив комнату приезжей, вымыв ее, поставив два стула и стол, мы успокоились, и со временем позабыли о ней. Анюта, благодаря попечениям молодого доктора, оправилась, нашла место у богатых купцов и уехала от нас очень довольная, ибо они платили ей дороже и жили не очень от нас далеко, верстах в восьмидесяти, и она надеялась чаще навещать нас. Лечивший ее доктор продолжал лечить маменьку и очень помогал ей. Он сделался постоянным нашим гостем и часто проводил целые вечера с нами. Он был умный и добрый человек, и мы скоро полюбили его. С отцом он говорил о политике и газетах, а с нами шутил, рассказывал многое, иногда играл в карты. Сколько было смеха и шуток, когда, играя в короли, мы оставляли его беспрестанно мужиком и солдатом. Но эта детская игра нам прискучила, и он принес нам однажды историческое лото, которое очень понравилось Маше. Она спешила все прибрать и приходила в столовую, где мы ожидали ее с разложенными историческими таблицами. Доктор пополнял рассказами краткие указания исторического лото. Вообще, жизнь наша сделалась приятнее с тех пор, как он с нами познакомился. Однажды он позвал всех нас пить чай в свою квартиру. Это было уже в мае месяце, и маменька могла тоже ехать с нами. Какая это была прелестная квартирка: три светлые комнаты, на окнах цветы, небольшой палисадник, в котором был накрыт стол и стоял самовар. Алексей Александрович Быков, так звали доктора, просил сестру Машу налить чай и похозяйничать. Она была весела, как я редко ее видала, и с удовольствием принялась разливать чай.
   Правда, мы жили веселее, маменьке было лучше, и она меньше страдала от ревматизмов, но дела наши далеко не поправлялись. Туго, тесно было нам, и по-прежнему мы считали копейки, я бегала по урокам, Маша хлопотала в кухне, только расположение нашего духа было иное. Нам было веселее и спокойнее, и на душе легче.
   Так прошла весна. Наступило лето и принесло великую заботу. Многие из моих учениц и учеников прекратили учение и уехали иные в деревню к родным, другие на дачи, а оставшиеся в городе не учились во время вакаций. Понятно, что это не поправило наших денежных дел. Вместо уроков я принялась за вышиванье, я шила оборки английским швом, плела русские кружева и сбывала эти работы довольно скоро, хотя и весьма дешево. Сколько раз, когда богатая барыня или купчиха торговались со мною до скаредности о какой-нибудь лишней копейке, мне приходило в голову сказать им, что этот наряд для них прихоть, а для меня и моего семейства насущный хлеб, но гордость мешала мне признаться в моей бедности, как будто бедность порок. Но такова людская суетность: богатый кичится своим богатством, бедный стыдится своей бедности, хотя это дело случая и уж никак не есть следствие наших достоинств. Так и жили мы как можно расчетливее, бережливо относясь к каждому куску сахара и булки, перебиваясь со дня на день.
   Однажды, в конце июля, в жаркий душный день в нашу улицу въехал запыленный, больших размеров, запряженный почтовою тройкой, тарантас. Он остановился дома за три от нашего дома, и ямщик спрашивал что-то у соседки нашей, высунувшей голову из окна. Мы, привлеченные необычным стуком колес и топотом тройки в нашей пустынной улице, подошли к окну. В тарантасе, на огромной перине, со множеством подушек сидел толстый, краснощекий старик, а подле него маленькая, худенькая женщина с платком на голове.
   -- Уж не тетушка ли? -- сказала я Маше.
   -- Пожалуй, -- отвечала она и вышла на нашу пыльную, немощеную улицу.
   -- Вам кого? -- крикнула она ямщику.
   -- Дом Окунькова где?
   -- Сюда, вот он дом Окунькова, -- крикнула Маша, махая рукой.
   Тарантас двинулся и, грузно колыхаясь на ходу, подъехал к нашему крыльцу.
   -- Вы кто такие будете? -- сказал краснолицый толстяк, оглядывая Машу.
   -- Я -- дочь Ивана Ивановича Окунькова, Марья, -- отвечала она.
   -- А вот и тетушка ваша, -- сказал старик, медленно вылезая из тарантаса и вытирая платком пыльное и потное лицо; за ним легохонько и прытко вышла из тарантаса старушка и с восклицанием: "Ах, племянница!" сердечно обняла Машу.
   Маша пригласила вежливо в дом старика и тетку. Я встретила их на пороге дома и просила войти и сесть, пока я схожу за матерью. Отца не было дома.
   Старик вошел в приемную, набожно перекрестился три раза на икону, находившуюся в углу, и низко поклонился нам. Я оставила Машу с ними и ушла за матерью. Вскоре пришел и отец. Все приветливо, по-родственному приняли тетушку и с гостеприимством старика ее спутника. Отец просил его отдохнуть у нас с дороги и переночевать, на что старик охотно согласился, к немалому нашему смущению.
   Чем мы угостим его, на какой постели положим, какое белье дадим -- но старик скоро вывел нас из затруднения. Он объявил, что привык спать на своей перине и на своих подушках, что с ним есть и белье, и ему ничего не надо, разве, по желанию хозяев, чашечку чайку.
   Маша побежала на кухню ставить самовар. Я заметила, что ее дурное расположение духа и первоначальное нежелание принять тетку прошло. Слова ли матери приняла она к сердцу, или ее собственное доброе сердце сказалось и одержало верх над себялюбием -- право, не знаю. Быть может, и то и другое.
   Старушка тетка мне понравилась с первого взгляда. Маленькая, проворная, несмотря на лета, быстроглазая и, по-видимому, веселая и сердечная, большая болтунья, но далеко не глупая. В ней еще приметны были старинные приемы дворянские: она была не церемонна, но вежлива, и без ужимок и застенчивости, поставила себя в доме на надлежащую ногу и вошла сразу в родственные отношения; она называла отца братцем, мать нашу сестрицей, а нас звала поименно и говорила нам ты, но в этом ты было радушие и ласковость, а не грубая бесцеремоность. Беседа долго не длилась -- она и спутник ее устали с дороги и жару и просили проводить их в их комнаты. Старику купцу отдали мы комнату отца, а тетку отвели в мезонин. Она попросила свежей воды умыться и внести свой чемодан и дорожные вещи. Мы послали за дворником -- он внес и сундуки, и чемоданы, и перины, и подушки.
   Надо было дивиться, как мог вместить тарантас столько поклажи. Тетка будто отгадала мои мысли и сказала весело:
   -- Да, добра вдоволь, да и то сказать, я все свое имущество привезла, но тарантас Прокофия Петровича, как Ноев ковчег, и глубок, и широк, и пространен -- все вмещает. -- Она засмеялась звонким добрым смехом и прибавила:
   -- Но ты не бойся: гадов нет!
   Я тоже засмеялась.
   Маша принесла тетке ведро воды и кувшин с лоханкой.
   -- Что это ты сама беспокоишься, -- сказала ей тетка, вынимая из чемодана полотенце.
   Маша покраснела, но тотчас оправилась и сказала несколько резко:
   -- Я все делаю сама, и с удовольствием, -- прибавила она, смягчаясь. -- У нас нет прислуги, а только поденщица для черной работы, да и то не всякий день.
   Тетка подняла голову, окинула ее проницательным и быстрым взглядом и ничего не сказала.
   Мы угощали, как могли, старика Прокофия Петровича Кузьмина и ничего не жалели для обеда и ужина. К нашему крайнему смущению, он ел очень много, так что мне и сестре приходилось отказываться от жаркого, чтоб его на всех хватило. Впрочем, и то сказать, нам было не до еды: надо было и подать блюда, и принять их, и переменить тарелки. Поденщица, позванная на этот день, оказалась такою замарашкой, что годна была только для мытья посуды в кухне; пустить ее в столовую было невозможно. Нам показалось, мне и сестре, что наш гость не замечает, что мы сами прислуживаем, встаем, подаем блюда, меняем тарелки, а потом опять садимся и принимаемся за кушанье. Он говорил с отцом, и беседа их была очень занимательна. Все рассказывал отцу о Сибири, о ее богатствах, о ее промышленниках и о красоте ее природы.
   -- Когда вы говорите Сибирь, -- сказал, между прочим, Прокофий Петрович, -- вы представляете себе страну, занесенную сугробами снега и льдами, забывая, что и у нас есть лето, да еще какое жаркое, хотя, правду молвить, короткое. А какие широкие реки, какие дивные леса и высокие горы! Какие рыбы, птицы и звери! Подлинно, Бог благословил страну нашу многими богатствами. Не знаю, есть ли такие горы, леса и реки за дальними морями, но знаю, что у нас они чудно красивы, и диву даются те приезжие, которые видят их в первый раз.
   Прокофий Петрович страстно любил свою родину и спешил воротиться домой. Он ехал в Москву по делам и, окончив их, должен был прямо проехать в Томск. 3аехал он к нам, в наш город, что составило не малый крюк, только затем, чтобы довезти до нас самолично, как он выразился, Веру Павловну, свою старую знакомую. Он, как всякий коренной русский человек, много не распространялся о своем знакомстве и дружестве с нею, а только сказал однажды: -- старая знакомая, жены моей любезная приятельница, годами мы жили с нею в одном городе, а последние годы в одном доме жили. Моя покойница любила ее. Вот и пожелал я сам привезти ее к вам, оставить в родной семье и знать, хорошо ли она устроилась?
   Поужинав очень рано, Прокофий Петрович ушел спать, объявив нам, что на другой день уезжает со светом. Действительно, он поднялся до петухов, и когда сестра пришла разливать чай, он уже сидел на диване, ожидая ее. Напоили мы его чаем, лошади на улице били копытами о землю. Он поднялся, поблагодарил за угощение, за хлеб за соль и сказал:
   -- А теперь присядемте, по русскому обычаю.
   Маша встала, затворила все двери, и все мы сели. Настало молчание. Прокофий Петрович перекрестился и поднялся. Он подошел к отцу, три раза расцеловался с ним, поблагодарил за хлеб за соль, потом подошел к тетке и ее поцеловал три раза, а нам всем низко поклонился (матушки не было, она по своему нездоровью вставала поздно), просил засвидетельствоќвать свое почтение хозяйке и, обратясь к тетушке, сказал, по-видимому, так же спокойно, как говорил с нами:
   -- Ну, прощайте, матушка Вера Павловна, счастливо оставаться. Мы с вами не со вчерашнего дня находимся в дружбе и приязни; вспомните обо мне, если, спаси вас Бог, нужда придет. Я всегда с моим удовольствием, вы это знаете.
   Он еще раз поклонился на все стороны низко и степенно и, сказав: "С Богом!", -- вышел из дома. Грузно влез он в тарантас, утоп в своей перине и подушках, снял шапку, опять перекрестился, опять поклонился и еще раз сказал:
   -- С Богом, трогай.
   Шибкою рысью приняли лошади с места, и тарантас вскоре исчез в пыли на завороте улицы.
   Жизнь наша потекла по-прежнему. Тетушка сидела с матерью, вязала чулки, чинила белье, которого оказалось у ней вволю. Были у ней и платья, хотя простые, но аккуратно сшитые, и две шубы -- лисья, крытая шелком, и беличья, крытая сукном. Были широкие пышные подушки и толстая перина, так что мы могли взять назад я свою подушку и тюфяк, а Маша свои простыни и одеяло. Мать наша находила большое удовольствие в разговоре с тетушкой, которая много видела, много переезжала и многих людей знала. Разговор ее был занимателен, но о себе говорила она мало, а о наших делах никогда не расспрашивала, будто это не интересовало ее. Когда матери нездоровилось, она заботилась и ловко за ней ухаживала. Так прошло две недели.
   Маша сперва старательно ухаживала за теткой; иногда, устав от дневной ходьбы и постоянной стряпни, начинала сердиться, и у нее вырывались недобрые слова. Она, конечно, ничего не говорила вслух, но случалось ей замечать, когда мы с ней оставались одни, что тетка еще женщина сильная и, хотя говорит, что здоровье ее плохо, но этого совсем незаметно.
   -- Могла бы и помочь мне, -- ворчала Маша, -- а то день-деньской сидит, рукодельничает и болтает без умолку.
   -- Но она развлекает маменьку.
   -- Могла бы развлекать ее и мне помочь: одно другому не мешает.
   -- Маша, я тебе помогаю.
   -- Да, через силу, ты приходишь с уроков усталая и вместо отдыха бежишь на кухню или в столовую накрывать на стол; вчера полотенца сама мыла, ты думаешь, мне весело смотреть на все это.
   -- Да и печалиться не о чем. Я здорова и сильна, и мне не в тягость помочь тебе.
   Маша не спорила, но осталась недовольна. К счастию, случайно помог доктор. Однажды он пришел проведать мать нашу, прописал ей новое лекарство, но не остался в ее комнате, а прошел к нам в столовую. Маша предложила ему чашку кофе. Он не отказался. Мигом слетала Маша в кухню, принесла кофейник, чашки, сливки. Она всегда с радостью угощала Алексея Александровича, и у них разговор кипел, как вода в самоваре, и часто оба они шутили и смеялись взапуски. Заметив, что им и без меня весело, я мало оставалась с ними, но в этот день сидела около стола и читала книгу.
   -- Какая вы деятельная, и все в ваших руках спорится. Все-то вы умеете, все-то вы знаете. Я на вас не налюбуюсь, -- сказал Алексей Александрович Маше. -- Вы везде поспеваете.
   -- Да что ж я умею, что я знаю? Ничего я не знаю! -- сказала Маша, застыдившись.
   Алексей Александрович попал прямо в ее больное место. Маша всегда тяготилась тем, что была не ученая, безграмотная, как она отзывалась о себе презрительно и горько.
   -- Вы о ком говорите?
   -- Да о себе. По-французски понимаю плохо, по-немецки совсем не знаю. Историю тоже не знаю, вот спасибо вам, лото принесли, и я понемногу запоминаю и стараюсь научиться.
   -- Это дело поправимое. Будете жить посвободнее, и тогда чтение скоро образует вас. Выучитесь скоро, если захотите.
   -- Когда же я буду жить посвободнее? -- сказала Маша.
   -- Почем знать, чего не знаешь, -- сказал, смеясь, Алексей Александрович, -- а хозяйка вы заботливая, руки ваши золотые, и неутомимы вы. Я все дивлюсь, как это вас достает на всех -- и всегда-то вы веселы и всем довольны. Тетка ваша намедни говорила мне, что вы, как дочь родная, о ней заботитесь -- как она полюбила вас. Вы, кажется, изо всех ее любимица. Как вас не любить! Золотое у вас сердце, Марья Ивановна.
   Маша вспыхнула и до ушей покраснела.
   -- Не хвалите меня, -- сказала она горячо, -- я этого не стою. Я не могу слышать ваших похвал. Когда совесть упрекает меня! Если бы вы только знали, какая я иногда злая. Тетка хвалила вам меня, вы говорите, и напрасно хвалила. Она меня хвалила, а я ее осуждала. Я знаю, что я большая эгоистка.
   -- Любовь Ивановна, правда это, что говорит ваша сестрица, -- сказал Алексей Александрович, обращаясь ко мне и улыбаясь своею доброю улыбкой, -- будто она злая и эгоистка?
   -- Неправда, -- отвечала я, -- Маша совсем не злая и не эгоистка, но она вспыльчива и тогда говорит, не подумав. У нее вырывается слово, о котором она потом сожалеет.
   Этот разговор имел большое на Машу влияние. Она перестала сокрушаться о том, что ни на что не годна, кроме стряпни, и, видимо, была благодарна тетке за ее о ней отзыв. Она сделалась к ней гораздо ласковее и не тяготилась, что ей приходится с утра до ночи хлопотать по хозяйству. Так прошел целый месяц.
   Однажды рано утром тетушка вошла в кухню, где Маша, купив провизии на рынке, собиралась стряпать.
   -- Ну, племянница, -- сказала она ей весело, -- довольно тебе одной на всех работать. Я пришла помогать тебе.
   -- Что вы это, тетушка, где вам, да и в ваши лета?
   -- Какие мои лета. Мне еще 57 не минуло -- вот минет после Ильина дня. А стряпаю я не хуже тебя, скажу, не хвалясь. Я немало этим делом занималась, да и блюд знаю немало. У нас в Сибири и Малороссы, и Поляки, и Кавказцы, и Татары, кого-кого нет. Всякий свое родимое блюдо стряпает, а я всему научилась. Глядела я, как ты трудишься, а теперь давай поделим труд. Как хочешь: один день ты, другой я будем стряпать или понедельно, мне все равно.
   -- Я не знаю, -- сказала смущенная Маша, -- да и захочет ли отец.
   -- Чего ему не хотеть, мать моя. Я не дармоедка и хлеб даром есть не буду -- да еще какой хлеб-то, трудовой. Нынче изготовлю обед я, а потом ты.
   Обед, состряпанный теткой, оказался чрезвычайно вкусным, так что Маше приходилось учиться у нее. Решено было, что тетка и сестра будут поочередно стряпать по неделе. Сестра была так рада. Она могла отдыхать, читать и учиться; наконец-то, и ее жизнь сделалась сноснее. Мы все заметили, что Алексей Александрович привязался к сестре, и что она не была к нему равнодушна. Ее раздражение, которое особенно сказалось в те дни, когда у нас шла речь о том, пригласить ли к нам в дом тетку, происходило, главным образом, от того, что она считала себя униженною, будучи в необходимости исполнять должность кухарки и горничной, тогда как мы, ее сестры, трудились иначе и, при нашем образовании, зарабатывали деньги уроками. Получив теперь возможность восполнить чтением недостаток образования, видя привязанность такого умного и дельного человека, как наш доктор, сестра, можно сказать, расцвела. Видно было по ее обращению почтительному и ласковому с теткой и родителями, что она раскаивается во всем, что тогда говорила, и старается своим поведением загладить свои горькие и себялюбивые слова.
   Прошла и осень, настала зима. Мы близко сошлись с теткой и любили ее. Да и нельзя было не любить ее. Деятельная, веселая, на все способная, во всем по домашнему быту сведущая, она не была лишнею в доме, но принесла в него лишний грош и лишние руки для работы. Зимой она плела кружева со мною и была великая искусница во всяких рукодельях, вязала филейные косынки, ажурные чулки и выгодно сбывала свои работы в городе. У нее завелись знакомые, и ее знакомые сделались нашими знакомыми. Жизнь наша, хотя и не лишенная забот по недостатку денег, сделалась совсем другою, и, видимо, Бог благословил дом наш. Работы было вдоволь, но оказались и лишние деньжонки. Вместо лишений, которых мы ждали, принимая к себе новое лицо, мы скоро увидали, что средства наши прибавились, а работа убавилась. Все, что вырабатывала тетка, она делила с нами и лично себе брала только необходимое, -- а это необходимое оказалось ничтожными затратами, потому что платьев и белья у нее было довольно, и она изредка только прибавляла к ним самое необходимое. Отец сделался веселее, мать тоже и полюбила тетку, как сестру. Они проводили все свободное от хозяйства время вместе, и когда настали долгие осенние и зимние вечера, тетка садилась около матери и принималась за шитье, плетенье или вязанье, одна из нас читала вслух. Довольно часто, лишь только занятия позволяли ему, приходил и Алексей Александрович, и тогда он читал вместо нас. Он любил говорить с тетушкой и высоко ценил ее ум. Она, хотя и многое вынесла в жизни, но сохранила ясность души, силу воли и приобрела великую покорность, с которою перенесла мужественно свои несчастия. Сблизившись с нами, она не таила от нас своих прошлых бед и горестей. Она рассказывала нам о своей трудной жизни с любимым, но слабым и беспрестанно впадавшим во всякие беды мужем.
   -- Я была очень молода летами, а еще моложе умом и душой, когда повенчалась с Федей, вынудив, так сказать, согласие отца на мое замужество: не хотел он отдавать меня за Федю, но уступил моим просьбам и слезам. Тотчас после свадьбы мы уехали в Сибирь. Я знала, что Федя наделал долгов, что их уплатили из его части, и что у нас не было никакого состояния, но это не страшило меня. Муж мой, был молод и здоров, мог трудиться, и мне казалось, что трудовая жизнь отвлечет его от шумной жизни, дурных товарищей, пиров и игры. Сам он думал то же -- я еще не узнала по опыту, как трудно отделываться от дурных привычек и дурного знакомства. В Сибири муж мой получил отличное место, слишком хорошее, как оказалось впоследствии. Его сделали помощником главного управляющего, отвели для нашего помещения отдельный домик и положили большое жалованье. Мы зажили отлично. Я устроила перед нашим домиком палисадник, завела двух коров, птичный двор, а муж мой держал тройку лошадей. Мы жили в таком приволье, что надо было ежедневно благодарить Господа Бога и пользоваться его милостями. Начальство отзывалось отлично о моем муже, о его способности ко всякому делу, об его отменном соображении, об его редкой честности -- и это правда истинная: он скорее согласился бы умереть, чем взять чужой грош. К концу года, в награду за его труды и примерное исполнение должности ему выдали пятьсот рублей. Эти-то пятьсот рублей и сделались причиной всех наших несчастий. Мы жили, как я сказала, не только безбедно, но и в довольстве. Эти лишние деньги не были нам необходимы в нашем хозяйстве, и я просила мужа отложить их на черный день. Он охотно согласился, как, впрочем, всегда -- характера он был веселого, сговорчивого и миролюбивого. Я была совершенно счастлива, и счастье мое удвоилось, когда Господь даровал мне детей -- сперва мальчика, а потом девочку. Если бы вы видели, какие это были прелестные дети, особенно девочка: голубоглазая, белокурая, беленькая и маленькая, как куколка. В кого она уродилась голубоглазая, я уж и не знаю -- Федя был смугл кожей, черноволос, а я, как вы еще видите, сохранила часть темных волос при седине моей. Я часто думала, что эта голубоглазая моя девочка уродилась в ангела Божия, да и была она нравом, как ангел -- добрая, кроткая, не могла слышать, когда отец возвышал голос и бранил кого-нибудь. Сейчас бежала она, моя милочка, обнимала отцу колени, выше-то она и достать не могла, и таким нежным голоском да жалостливым просила его: "Не сердись, не сердись! Прости, поцелуй". Бывало, муж мой схватит ее на руки и уж целует, целует, приговаривая: "Добрая моя, ангел ты мой!" Ну, кажется, чего бы желать больше: дом полная чаша, мы оба здоровые, друг друга любим, двое милых детей! Все есть, только живи и благодари Бога. Так вот нет, нашлись злые люди, все это счастье наше разлетелось, как дым от ветра. В городе, где мы жили, было много всякого пришлого народа и, в особенности, искателей приключений и денег. Чего же легче, как взять их из чужого кармана, а у Феди их легче было взять, чем у всякого другого. Стала я замечать, что он все позднее да позднее возвращается домой и, наконец уж, так поздно, что, почитай, с петухами. Я не любила ему перечить и выговаривать, но, однако, сказала однажды:
   -- Милый, ты совсем перестал вечером со мной оставаться. Так ты и не дочитал мне той книжки, которую начал, а я свое кружево давно доплела.
   -- Это дело женское, сидеть и рукодельничать, -- отвечал он мне как-то отрывисто, -- а мужчина не может сидеть дома. Ему после целого дня хлопот, дел и занятий надо и развлечение.
   Я замолчала; что бы могла я сказать? Посидел он со мною вечера два, да и опять со двора, опять стал пропадать до утра. Очень я печалилась, даже плакала, а упрекать его не хотела.
   Один раз утром приходит он ко мне и говорит:
   -- Вера, отдай мне те бумаги, что я купил на мои пятьсот рублей.
   Я так и обмерла -- я хранила эти деньги на черный день и для детей, когда они подрастут, и их надо будет учить и воспитывать.
   -- Зачем тебе, -- спросила я.
   -- Что ж я за дитя такое, что должен отчет отдавать во всяком гроше. Разве они не мои, и не я заработал их, -- отвечал он с досадой.
   Я не сказала ни слова, отперла шкатулку, вынула бумаги, и отдала ему. Он скомкал их (а я их так бережно складывала и берегла) и сунул в карман.
   Вскоре я заметила, что он встает позднее и ходит на работы еще позднее -- да и не мудрено, когда кто ложится спать в три и четыре часа ночи, как не спать утром. Не я одна заметила это. Главный управляющий прислал за ним и строго ему выговаривал. Это я узнала от нашей соседки, муж которой служил кассиром.
   -- Вы бы, -- сказала она мне, соболезнуя -- и как тяжко было мне ее соболезнование, -- посоветовали своему мужу переменить образ жизни. Никому не новость, что он связался с непутными людьми, проводит все ночи за картами, а ведь где карты, там и вино. Эта жизнь не поведет к хорошему.
   Не стану я томить вас моим рассказом, как томила меня тогда жизнь моя. Плакала я горько, и скрывала от мужа мои слезы, чтобы не сердить его. Любила я его крепко -- и нельзя было не любить его за его доброту и ласку. Случалось, что он задумывался, грустил, особенно был ласков ко мне и к детям, будто его совесть мучила, да и мучила она его, но скоро дурные товарищи и несчастная страсть к игре опять одолевали его. Мало-помалу коровы, лошади, повозки, ценные вещи, а за ними и не ценные были проданы, и остался у нас пустой дом, где не было ни ложки, ни плошки. Жалованье свое он уже не отдавал мне по-прежнему, и когда я просила денег на расход, сердился и пенял, что я трачу много и не умею хозяйничать. А я, видит Бог, берегла всякую копейку. Не говоря ни одного слова, принялась я вязать, шить, плести, почти что с утра до полуночи, отпустила кухарку, стряпала сама, да и для кого было стряпать, он не обедал дома, а детям и мне нужно было не много. На деньги, свои собственные деньги, вела я свое бедное хозяйство -- не пила и чаю; спасибо, дрова были от управления, и в комнатах было тепло и сухо. Недолго я так маялась. Вскоре мужу моему отказали от места. Он стал приискивать другое, но другого хорошего места не нашел. Его поведение всем в городе было известно. Пришлось мне с малыми детьми покинуть наш хорошенький, чистый домик и переселиться на тесную, сырую квартиру из двух комнат. Горько было мне, и горько и одиноко. Бывало, дети заснут, а я сижу одна-одинехонька со сжатым сердцем и головой, смущенною черною думой. И вспомнила я тогда, а потом не один раз вспоминала, как молил и просил меня отец не выходить замуж за Федю, послушать его совет и остаться с ним. Но я на своем настояла, вышла и теперь мучилась денно и нощно. Но это было только началом моих бед.
    Тут тетушка тяжко вздохнула, и две слезы скатились по ее старому худому лицу.
   -- Перемена жизни, сырая квартира гибельно подействовали на детей моих. Они стали хворать. Я, конечно, пошла к доктору. Посмотрел он на них, а были они такие бледные и худые, покачал головой, прописал лекарство, сказал, что надо переменить квартиру... а на какие деньги?
   Когда захворали дети, муж мой совсем сбился с пути. Он не мог их видеть спокойно, и вместо того, чтоб исправиться, совсем потерялся.
   Года два билась я и, наконец, перестала биться, не для кого было биться-то. Дети мои померли, Бог взял их к себе. В день погребения моей милой дочки -- она умерла вскоре после брата от горловой болезни -- муж мой, обливаясь слезами, молил меня простить его.
   -- Бог простит, -- выговорила я через силу и в припадке скорби бросилась на постель, схватив себя за голову.
   Он посмотрел на меня, выбежал и пропал. Около недели не приходил он домой, а когда воротился, то в таком виде, что лучше бы не возвращался. И от этого места ему отказали.
   И стали мы скитаться с места на место, и жили мы безо всякого места в нужде великой. Кажется, я бы умерла от горя и нужды, если бы добрые люди не помогли мне. Вот тогда-то Прокофий Петрович и пожилая жена его явились ко мне истинными благодетелями. И работу они мне заказывали, и у себя дружески принимали, и поили, и кормили, и угощали, и всякой провизии мне на дом присылали. У меня опять родилось дитя, но такое хилое и больное, что прожило только один месяц. Жена Прокофия Петровича крестила его и, как кума, говорила, что я стала ей не чужая, и еще больше обо мне заботилась. Прошло несколько лет, я продолжала вести горькую жизнь, по временам муж мой остепенялся, а потом опять принимался за прежнее. На беду мою, и моя благодетельница скончалась. Если б она осталась в живых, вероятно бы, я осталась с ней и сюда бы не приехала, и вас бы, мои дорогие, не узнала. Когда я лишилась и ее, отправилась я пешком в одну пустынь и так горячо молилась Богу, что на сердце моем легче стало. Великое утешение горячие молитвы, молитвы слезные и смиренные -- они поддержали меня. Из пустыни этой воротилась я домой с новою силой и принялась жить, как Бог судил.
   В это самое время получила я письмо от брата, он звал меня к себе, просил бросить негодного мужа. Письмо это и оскорбило и огорчило меня. Шла я замуж по своей воле и считала, что долг мой жить с мужем и до конца терпеть и сносить испытание, посланное мне. Я поблагодарила брата за предложение и наотрез отказала оставить мужа. И хорошо сделала; вскоре муж мой занемог тяжкою болезнью. У него открылась злая чахотка. Та жизнь, которую он вел, не могла не разрушить его здоровья, Тем более, что он очень мучился, и что совесть жестоко упрекала его -- он сознавал, что был причиной моего несчастья и извел семью свою. Болел он долго, болел годами, и жили мы бедно, я поддерживала его своею работой, а Прокофий Петрович не оставлял меня и помогал мне. Бывало, выработаю я деньги и знаю, что пойдут они впрок на его нужды и на мои собственные, а не прахом, за вином и картами, как тогда, когда он был здоров и пировал с дурными людьми.
   Муж мой раскаялся, с великим сокрушением просил он моего прощения и так был тих, кроток, с таким терпением выносил свои страдания, что и сам духовник его отзывался о нем с жалостию, упованием и похвалой.
   -- Господь, -- говорил он, -- прощает кающегося, а ваш муж, кажется, чистосердечно и много страдает душевно и телесно.
   Прострадав нисколько лет, муж мой скончался по-христиански, и вот я осталась одна, вдовой, бездетною вдовой, без крова, без семьи, без состояния и на чужой стороне, которая мне опостылела. И засело в мою голову ехать домой, ехать к родным моего мужа, так как, кроме брата, у меня никого в живых не осталось. Я бы это и сделала, если бы не занемогла тяжело. Шесть недель лежала я без памяти. Прокофий Петрович был в отсутствии, и хозяйка квартиры, которую я нанимала, сама бедная ходила за мной день и ночь. Медленно поправлялась я. Когда Прокофий Петрович возвратился, он тотчас перевез меня в свой дом и ничего не жалел для меня, лечил меня, поил дорогими винами, и стала я на ноги. Мысль уехать в Россию, домой, не покидала меня. Я стала томиться и тосковать тоской по родине, самым мучительным чувством. Открылась я Прокофию Петровичу, он опечалился, что я желаю оставить дом его, но не отговаривал меня, а советовал обратиться прежде всех к сестре моего мужа: как вы уже знаете, я написала ей письмо, застраховала его и ждала ответа. Ответ не приходил. Прокофий Петрович не дивился, хотя и огорчался за меня.
   -- Бывает всякое, -- сказал он мне. -- Богатство часто бывает послано Господом, как искушение или как испытание. Кто им располагает дурно, тратит его на себя одного, на свои прихоти, не делая никому добра, принимает на душу грех великий. Не надо, однако, никого осуждать, забудем о вашей сестрице, Бог с ней, напишите к вашему братцу, авось, выйдет лучше.
   -- У брата большая семья, -- сказала я, -- он служит на Кавказе, женат на моднице и щеголихе, всегда сердился на меня за мое замужество, звал меня к себе, но я отказала тогда, мне не хочется писать ему теперь. Если я и от него  получу отказ, мне будет очень больно, но у моего покойного мужа был старший брат, такой ласковый, и в день моей свадьбы отнесся ко мне очень сердечно. Я не забыла его ласки и до сих пор. Ему досталась часть имения отца Феди -- он хотя и не богат, но живет в довольстве, и притом, в наших местах, там, где я родилась и выросла -- не написать ли ему?
   -- Что ж? -- сказал Прокофий Петрович, -- напишите. Спрос не беда.
   -- Вот я и написала вашему отцу, мои милые, и получила от него сердечный ласковый ответ, получила прежде, чем рассчитывала. Если б я только могла знать тогда, до чего добр отец ваш! Я предполагала, что он живет в довольстве, в своем имении, помещиком, землевладельцем, а он жил в бедности! И, однако, принял меня с радушием! Если бы вы знали, как дрогнуло мое сердце, когда Маша принесла мне воды, и когда я просила ее не беспокоиться, отвечала мне, что другой прислуги, кроме нее, нет в доме. Я все сразу поняла и сообразила, но решилась не показывать и виду, что все поняла. Три недели сидела я с рукодельем у кресла вашей матери и примечала, что делается в доме и соображала, как приступиться к хозяйству. В Маше, такой проворной и ласковой, я нашла много сходства с собою, когда я была молода и, признаюсь вам, особенно полюбила ее. Вообще, Бог показал на мне свою милость, я нашла в семье вашей больше, чем надеялась, привязалась к вам всею душой и вполне оценила вашу добродетель. Теперь я вполне понимаю, что при ваших недостатках, приглашая меня, вы сделали дело доброты чрезмерной. Я по мере сил стараюсь облегчить вам тяготу вашу и уверяю вас, помогая Маше, особенного труда не принимаю. Мне было бы скучнее сидеть сложа руки, грустить о прошлом, вспоминая о детях, о муже... -- а работа, труд гонят от человека и печаль и дурные мысли. Я надеюсь, что и вы полюбили меня -- я даже это знаю, и вот поживем мы вместе, деля все и радость и горе, и когда придет мой час, я умру не одна, а посреди родных и близких.
   Выслушав простой и печальный рассказ тетки о ее нерадостной жизни и стольких ею перенесенных несчастиях, мы вполне поняли, какое бы жестокое дело сделали, если б отказали ей в угле и куске хлеба и не приняли бы ее как члена семейства. Изо всех нас больше других была растрогана Маша, потому что больше других упрекала себя и была недовольна собою.
   Настали праздники. Рождество Христово было на дворе, и я не могу сказать, чтобы мы встречали опять этот праздник без забот и без волнений. Денег по-прежнему было очень мало, кое-какие долги беспокоили нас, и хотя Анюта присылала в дом больше денег, чем прежде, хотя я продала сработанные кружева, нам все-таки не хватало денег на необходимые нужды наши. Мы сильно пообносились, и мне особенно было больно видеть Машу в стареньком-престареньком платье, тем более что она сама очень беспокоилась о своем туалете. С тех пор, как тетка стряпала, Маша в свою свободную неделю одевалась заботливо, с изысканною аккуратностию, и на голове ее всякий волос был тщательно приглажен; она, видимо, желала походить на щеголиху барышню, и ей мешал успеть в этом только недостаток нарядов. С радостию я убеждалась всякий день больше и больше, что Маша совершенно счастлива, только беспокоится о своих платьях. Вообще, мы встретили Рождество Христово с более спокойным духом и в лучших против прошлогоднего обстоятельствах.
   Все мы принарядились, как могли, и всею семьей, не исключая и матери, собрались к обедне. Мать нашу потихоньку довезли до церкви в санях, а мы шли около саней, и когда извозчик подъехал к паперти, мы увидали, что Алексей Александрович дожидается нас и, увидя маменьку, подошел, вынул ее с помощью отца нашего из саней, так бережно, как мать родную, и внес ее в церковь. Там в уголку был разостлан коврик и стоял стул. Укутанную маменьку раскутали и посадили на стул, ибо она стоять была не в силах. Мы все стали вокруг нее, а за нами и Алексей Александрович. Как молилась маменька, слезы так и текли по щекам ее. Ей уже около трех лет невозможно было по болезни посещать церковь, а вот нынешний год стало лучше, и она могла выехать и, окруженная почти всею семьей, дружною и любящею, благодарить Бога. Маша тоже особенно горячо молилась и даже плакала, что меня очень удивило, ибо она была не только не слезлива, но даже резка и характерна. Отец после обедни позвал к нам пить чай и обедать Алексея  Александровича.
   Когда мы воротились домой, дворник подал тетке повестку с почты на получение ста рублей серебром. Она не удивилась, но очень обрадовалась.
   -- Не знаю, -- сказала она нам, держа повестку в руках, -- от кого и кому, но сдается мне, что это мне подарок от Прокофия Петровича к празднику. Он всегда пекся обо мне, и не было праздника, чтобы не прислал мне гостинца. Добрейшей души человек, истинный друг и благодетель!
   День Рождества Христова в этот год вышел для нас памятный. Пришедши от обедни, Алексей Александрович пожелал говорить наедине с нашим отцом и матерью и просил у них руку Маши. Отец сказал ему о нашей крайней бедности, но Алексей Александрович отвечал, улыбаясь, что он все это давно знает, но нашел в Маше сокровище, отличную, добрую девушку, трудолюбия редкого, умную и уже опытную хозяйку.
   -- Я давно полюбил ее, -- сказал он, -- и знаю, что найду в ней себе помощницу и друга.
   Отец позвал Машу, и когда и она с радостью дала свое согласие, созвал всех нас и, взяв икону у изголовья матери, благословил Машу и Алексея Александровича, потом маменька благословила их, и сделались они женихом и невестой. И какая это была всем нам радость, и сколько раз мы целовались и смеялись и болтали, и такова была радость наша общая, что позабыли о ста рублях, присланных тетушке, что после обедни так взволновали всех нас. На другой день рано поутру тетка пошла на почту и воротилась с деньгами  и письмом.
   -- Конечно, от Прокофия Петровича, -- сказала она нам издали, входя в переднюю, -- конечно, он, голубчик мой, вспомнил обо мне и прислал гостинец. А вот и письмо, дорогое письмо, дороже оно денег, особенно моему сердцу. Я благодарна ему всею душой, и годами приходится мне благодарить его.
   Она подала мне письмо, так как я была одна налицо. Папа вдвоем сидел с маменькой, как всегда случалось, когда в семье происходило что-либо особенное. Маша сидела в уголку и разговаривала с женихом, а я, как вольный казак, без работы, ради праздников присела к окну. Ко мне подошла тетка и дала мне письмо. Оно было коротко и просто.
   "Многоуважаемая и почтеннейшая Вера Павловна, -- писал старик Кузьмин, -- соскучился я по вас, потому первый еще праздник провожу я без вас, и вас не достает в моем доме. Правда, племянница ухаживает за мной и хлопочет, но ее дело молодое, а мое старое, а вы, бывало, и побеседуете по душе со мной и всегда уже проведете великий этот день Рождества Христова в доме моем и, чем Бог послал, бывало, откушаете со мною. Теперь место ваше пустое. Вспоминая вас, пишу я, чтобы поздравить вас и все почтеннейшее семейство вашего доброго братца и пожелать и вам, и ему, и супруге его, и детям их всякого благополучия. Гостил я у них мало, но при моей старости и опытности не мог не видеть, что семейство вашего братца христианское, и все у них по-Божьему. Видя это, оставил я вас на их попечение с твердою надеждой, что вам будет хорошо у них. Впрочем, не сомневался я и в том, что если вам не покажется в доме братца, вы возвратитесь ко мне. Прошу я вас опять и прошу усердно не забыть обо мне, если вам случится нужда какая. Меня Господь благословил достатком, и я всегда рад о вас стараться".
   Затем следовали обычные церемонные изъявления почтения, вторичные поклоны и приписка:
   "Прилагаю при сем сто руб. на ваши нужды или прихоти. Меня это не стесняет, и прошу вас, не благодарите меня слишком. Деньги сии от изобилия и избытка моего посылаются, стало быть, многого не стоят ни в ваших глазах, ни в глазах Божиих, а в моих глазах -- и совсем ничего не стоят".
   -- Как кстати, -- сказала тетушка, -- завтра же пойдем в лавки и купим невесте нашей два платья. Ты знаешь, какие ей лучше по вкусу, и скорехонько сошьем их. К Новому Году надо ей приготовить обнову.
   Я расцеловала добрую тетку, и на другой день и ей и мне совсем не спалось; нас обеих подняло раненько желание уйти в лавки. В семь часов мы напились уже чаю и ушли бы тотчас, если бы не знали, что лавки прежде девяти часов не открывают.
   Когда мы вошли в лучший магазин, тетка с важностию приказала подать самых модных шерстяных материй, и стали мы выбирать и советоваться. И так долго мы выбирали и советовались, что приказчики подали нам стулья, а сами нас оставили. Долго мы говорили, думали, считали количество аршин и количество денег и рассматривали качество материи и, наконец, по долгом и зрелом рассуждении, решились.
   Тетка купила одно платье, праздничное, прекрасного голубого цвета, другое темное коричневое:
   -- Для всякого дня, -- сказала она.
   -- Как это для всякого дня, -- возразила я, -- разве мы можем ходить в будни в шерстяных платьях? Такой роскоши мы во сне не видали и позволить ее себе не можем.
   --  Конечно, -- отвечала тетка, -- было бы безрассудно тебе надевать по будням такое платье, но Маша невеста, ей следует рядиться, и пусть она, моя голубушка, своим счастием радуется. А если ты думаешь, что она не станет носить шерстяного платья по будням, купим ей хорошенького ситцу еще на одно платье.
   -- Но ведь таким-то манером вы все деньги свои истратите, -- сказала я.
   -- Что ты? Куда это? На два шерстяные платья я истратила двадцать три рубля, да теперь на ситцевое платье надо рубля два -- вот двадцать пять, да на приклад (шить-то мы сошьем сами) надо считать рубля два, да полотна на манишки и подрукавники надо купить тоже рубля на два, всего двадцать девять рублей. Смотри, сколько остается у нас в запасе. Денег хватит и на тебя и на меня, а мне, по правда сказать, ничего не нужно. У меня всего вволю, благодаря моим сибирским благодетелям, на дорогу они одарили меня всем нужным и всяким добром: собрали в путь, точно невесту снаряжали. Я думаю, ты видела, какое у меня белье, платья, шубы, постель,
   все с иголочки, все новешенько, мне ничего не нужно.
   И какая это была радость под Новый Год, когда Маша увидала у себя в комнате три платья одно одного лучше; она на них не могла наглядеться, все примерила, во всех поочередно сходила вниз, чтобы показаться маменьке. А как радовалась маменька! Она осматривала Машу с головы до ног.
   -- Повернись, Маша, -- говорила она, -- вот так прелестно. А ну-ка, повернись направо, чудо как хорошо. Невеста ты моя ненаглядная!
   И мать наша в восхищении целовала и Машу, и тетку, и меня.
   Тетушка не забыла и меня, и мне подарила она десять рублей сер., сорок пожертвовала в дом на общие расходы, так что все мелкие долги наши в лавки были тотчас уплачены. Напрасно отец и мать старались упросить тетку оставить себе побольше денег -- она смеялась и говорила:
   -- Мне ничего не нужно, у меня все есть, и я себя не обидела, мне осталось еще двадцать рублей на всякий случай.
   -- Я уверена, -- сказала мне тетка однажды, -- что если б я решилась попросить у Прокофия Петровича денег на приданое Маши, он бы тотчас прислал мне. Он человек богатый и бездетный, у него только племянница и племянник со стороны жениной; но у меня такое правило: никогда денег не просить без крайней, крайней нужды, так сказать, без петли не занимать. Я во всю жизнь старалась неуклонно следовать этим правилам, и на старости лет не приходится уклоняться от них. Сказав слова эти, она взялась за перо и написала благодарственное письмо, отозвалась о своей спокойной и приятной жизни у нас с великим благодарением Господу, который привел ее в семью, где ее полюбили, и которую она сама сердечно любила. Только вскользь упомянула она о нашей семейной радости, помолвке Маши с Алексеем Александровичем Быковым. Свадьба Маши была назначена после Пасхи, на Красной горке, потому что жених хотел устроить свою квартирку получше, а при небольших деньгах всего вдруг сделать нельзя. Приданое Маши, конечно, делать было не на что, но тетка решилась отдать ей часть своего белья и одну из своих шуб, прелестную шубу из сибирской белки. Прошла зима совсем для нас незаметно, и уж наступила масленица. На масленицу приехала к нам Анюта, и все мы были веселы, счастливы и даже веселились, были в гостях на танцевальном вечере, были и в театре, жених подарил нам ложу, ездили на гулянья, куда он возил нас в своих санках, причем на Машу тетя и надела свою беличью шубку, крытую тонким синим сукном. И какая Маша была хорошенькая: черные глаза ее блестели, а щеки на морозе разгорелись, как розаны. Жених души в ней не чаял, а мы, сестры, радовались ее счастию.
   На Красной горке отпраздновали ее свадьбу; Анюта опять приехала, чтобы присутствовать на ней, и вскоре в доме осталась я одна со стариками. Расходы убавились, а приходы прибавились.
   Почти ко всякому празднику Прокофий Петрович присылал и деньги и подарки, то меха, то камни сибирские, конечно, недорогие, но для нас, неизбалованных, драгоценные. Так мне подарила тетушка аметистовые серьги, сестре Маше малахитовое ожерелье, а Анюте агатовое. Это уж была большая роскошь. Когда у Маши родилась дочка, ее крестил отец с тетушкой, и тетушка подарила Маше хорошенькое приданое для новорожденной, которое она и я сшили, конечно, сами.
   Вот так-то хорошо и счастливо потекла наша жизнь. Богатства не было, но не было и недостатков, а лет через десять тетушка очень уж постарела, постарела и мать наша, и пришло известие, что Прокофий Петрович скончался. Горько плакала тетушка о потере такого доброго друга и заботливого благодетеля. Два месяца после его кончины пришло еще письмо от его племянницы и наследницы, что старик оставил большой капитал ей и своему племяннику с жениной стороны и отказал тетушке нашей, называя ее своим почтенным другом, добрейшею Верою Павловной, тридцать пять тыс. руб., чтоб она доживала оставшиеся ей дни в довольстве и отдохнула от трудов своей долгой и богатой несчастиями жизни.
   И вот стали мы богаты, так как тетушка, вторая мать наша, весь свой достаток делила с нами, зажили мы подобру-поздорову, благодаря Бога и наших добрых родителей, ибо мы твердо верили, что за их доброту и добродетели благословил Господь дом наш и послал в него изобилие. И часто случалось мне слышать, как, бывало, отец, сидя рядом с матерью, потирает руки и говорит ей:
   "Благодарение Богу, счастливы мы, женушка моя милая, так счастливы, подлинно счастливы через край!"

"Детский Отдых", No 9, 1885

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru