Тур Евгения
Черты из жизни Д. И. Языкова

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ЕВГЕНИЯ ТУР

НЕКОТОРЫЕ ЧЕРТЫ ИЗ ЖИЗНИ Д.И. ЯЗЫКОВА

   В первые четыре десятилетия настоящего века, вместе с гражданскими успехами, в нашем отечестве сделаны большие успехи в том, что называется "историческою литературой"; написано много книг умных и дельных, разработано много материалов для истории, брошено много семян, из которых уже в настоящее время успели развиться и вырасти роскошные цветы и плоды. Само собой разумеется, что всё это делалось не кое-как, а людьми знающими, развитыми глубоко и многосторонне образованными; само собой разумеется, что для огромных трудов являлись и достойные труженики. С одним из этих тружеников мы и хотим несколько познакомить наших читателей в настоящем рассказе. Имя человека, взятого нами в пример труженичества, известно почти только учёному кружку Русского общества. Это Дмитрий Иванович Языков.
   Что же интересного в жизни человека, бывшего известным только небольшому кружку учёных и, может быть, только немногим людям образованного общества, находившимся с ним в дружественных отношениях, спросят молодые читатели? Вот другое дело Пушкин, другое дело Суворов, другое дело некоторые из прочих знаменитых людей отечественных и знаменитых поэтов; каждое обстоятельство жизни этих людей действительно интересно. Наконец -- если уж забираться в давно минувшее время -- другое дело Ломоносов и Державин; судьба их действительно имеет высокий интерес. А Языков? Учёный труженик? Да разве учёное труженичество, хотя бы оно было самое необыкновенное, может быть интересно? Оно очень однообразно, оно произведёт скуку, не более...
   Против таких возражений молодых читателей мы сделаем теперь маленькую оговорку. Жизнь учёного в самом деле должна быть чрезвычайно суха и скучна, если только человек до того отдался своей науке, своему труженичеству, что для этого отказался от жизни, почти от всех отношений общественных, заперся в своём кабинете, окружил себя грудами книг, покрытых пылью. И эта неловкая, преждевременно сгорбленная фигура, это лицо, конфузящееся от всякого, даже самого обыкновенного вопроса... в самом деле, всё это имеет разве только интерес смешного. Нет, такой образец учёного был господствующим давно тому назад, в средние века, когда учёный сидел взаперти, под высокими мрачными сводами и с трепетом допытывался у природы открытия её тайн и, как говорят преданья, призывал для этого таинственные силы из другого мира; и месяц в тишине ночи проникал своим матовым светом в многотрудную лабораторию и освещал тоскливый, бледный, страдальческий лик учёного. И этот, корпевший в лаборатории отшельник от мира ещё не мог поручиться сегодня, что завтра он за свою науку не сгорит на костре, как волшебник или еретик.
   В настоящее время никакой учёный, никакой труженик не имеет права бегать от людей, навсегда запираться в своей лаборатории и добровольно закрывать свои глаза на жизнь. Истинный учёный-труженик в наше время живёт полной человеческой жизнью, принимает к сердцу все вопросы жизни; для него настоящее, во всяком случае, важнее прошедшего, хотя бы он и посвящал очень много времени на изучение прошедшего. С одной стороны, в наше время, всякий порядочный человек сознаёт, что прятаться от людей, бегать их общества, отказываться от жизни не хорошо. С другой стороны, учёному труженику нашего времени и нет никакой нужды отказываться от людей. Он знает, что его учёные занятия -- не преступление, что его не поведут на костёр за его исследование, за допытывания тайн у природы и людей, что его трудам -- если не сегодня, так завтра отдадут справедливость, что люди нынче не преследователи, не враги его, а братья, что врагов и гонителей науки и исследования, собственно говоря, нынче уже нет, что нынче всякий сознательно или бессознательно повторяет фразы: нужно учиться, нужно знать; знание есть свет, знание есть сила. И так учёному нашего времени выгодно трудиться уж и потому одному, что люди всех классов и состояний ему братья... Он и должен жить вместе со своими братьями, а не бегать от них.
   Есть, может быть, и теперь учёные, отказавшиеся от жизни в пользу своей науки. Но дай нам Бог не встретиться никогда с этими преждевременными старцами, с этими полуавтоматами, содрогающимися пред живым человеческим словом.
   Учёный, о котором будет у нас речь (Д.И. Языков), жил с людьми в полном смысле слова, делил с ними их радости и страдания. Стало быть, он имеет на наше знакомство с ним полное право.
   Дмитрий Иванович Языков родился в Москве 14 октября 1773 года. Это было, как известно, страшное время пугачёвщины. Грозный бунтовщик опустошал тогда средние губернии России, вешал и расстреливал дворян в их поместьях. А потому многие из помещиков, живших в средних губерниях, стали искать убежища в Москве. Для подобной же цели поселился в Москве и отец Языкова, имевший своё поместье в Тамбовской губернии, в Шацком уезде.
   Фамилия Языковых с XV века честно служила русскому государству. В числе её членов встречались иногда люди с большими дарованиями, энергией и стойкостью характера; а иные из них известны печальной участью. Так в эпоху казней при царе Иване IV был казнён Карп Андреевич Языков; а постельничий Иван Максимович Языков был убит стрельцами в малолетство Петра Великого, в 1682 г. Иные известны участием в преобразовательных мерах, бывших в России, напр., боярин Иван Алексеевич Языков участвовал в уничтожении царём Феодором Алексеевичем местничества. Семён Иванович Языков был генерал-провиантмейстером при Петре Великом. Несколько Языковых были стольниками.
   Но, разумеется, послужные списки предков, равно как и знаменитость предков не много дают кому бы то ни было прав на известность. Слава и известность, в благородном значении этих слов, даются людям их личными заслугами, и часто слишком скорбным путём и слишком большими лишениями. Только при добытой таким путём славе послужные списки предков получают большое значение. Чины в благоустроенных обществах бывают большей частью пропорциональны заслугам, за которые они получаются, -- а заслуги часто стоят в тесной связи с умственными особенностями человека. Поэтому нисколько не странно для обстоятельного знакомства с благородной человеческой личностью исчислять её прародителей. Есть много чрезвычайно характеристических влияний, которые предки передают потомкам.
   Обстоятельство, что дитя родилось в столице, где можно было достать лучшие средства воспитания на иностранный манер, в сущности, кажется, нисколько не изменило характера воспитания, которое могли дать Языкову его родители. Они, как и все провинциальные помещики того времени, придерживались старинных правил воспитания. Эти старинные правила у умных старожилов-помещиков действительно имели свои прекрасные стороны.
   Языков рано лишился матери, кажется на 8 году возраста. Тогда заботы о его воспитании приняла на себя тётка его, княгиня Авдотья Енгалычева, женщина строго религиозная. Из этого обстоятельства легко понять, что и первоначальное образование Языкова состояло в прилежном чтении церковных книг. Вот как говорит сам Языков в своих записках об этом раннем периоде своего воспитания: "У наших родителей и прародителей вот какой был обычай. Когда ребёнок приходил в возраст учения, а именно по достижении семи лет, тогда призывали священника, служили молебен, просили Всевышнего, да ниспошлет Он отроку способность книжного разумения, и поручали его тому же священнику, или дьячку, или пономарю. Учитель влагал в руку отрока указку, раскрывал перед ним букварь и начинал учить сначала по складам, потом по толкам. Другой день начинался задами, т. е. повторением вчерашнего урока; после сего задавался новый урок. По изучении букв и складов, принимались за часослов или часовник, и за ним следовал псалтирь. Не забудьте, что учение каждый день начиналось и оканчивалось молитвою или, по меньшей мере, крестным знамением. Таково было первоначальное воспитание отрока, 60 лет тому назад. Теперь смеются сему способу; но он, по мнению моему, был весьма хорош, ибо научал отрока бегло читать церковные книги и вселял в него охоту читать их, питаться душеспасительными наставлениями и восхищаться красотами. Теперь знают языки: греческий, латинский, не говоря уже о новейших, и не умеют прочитать строчки в родимых своих церковных книгах! Впрочем, нет правила без исключения: по крайней мере, для меня сей способ учения был весьма полезен".
   Языков сохранил признательное воспоминание о воспитании, которое дано было ему в детстве. Особенно дорожил он тем, что это воспитание было в высшей степени религиозно. Мальчик сидел в своей комнате за Четь-минеями. Чистые, девственные образы мучеников и мучениц поочерёдно проходили в его воображении. Он сроднился всей душой с каким-то другим миром: кротким, светлым, бесстрастным, населённым ангелами и людьми, возвысившимися до ангельской чистоты. Мальчик выражал живое участие к бедственной земной судьбе своих героев. Он читал... а перед ним в кресле сидела женщина, лицо которой выражало серьёзную мысль и сосредоточенное внимание... Мальчик читал попеременно то Четь-минеи, то Патерик, и опять Патерик да Четь-минеи...
   А серьёзно-набожная женщина, которую он так любил, не уставала слушать его, ловила каждый его звук; её душа отзывалась на каждое чувство, возбуждённое в его детской душе земной судьбою мучеников.
   Но пришло время, когда нужно было оставить Четь-минеи. Языков, как дворянин, не мог ограничиться только домашним воспитанием. Для него тётка должна была нанять француза, который преподавал ему французский язык, историю, географию и начальные правила арифметики. Когда в голове мальчика образовался довольно порядочный запас сведений по этим предметам, его поместили в московский пансион Бартолия, где можно было тогда научиться истории, географии и узнать немецкую азбуку. В Бартолиевом пансионе, как и во всех тогдашних частных пансионах, бывших в Москве, и не думали об изучении русского языка. Первое распоряжение правительства о преподавании его в пансионах относится уже к концу прошлого столетия. На первый раз оно обеспечивалось надзором московского университета.
   Не успел молодой мальчик кончить курса в пансионе, как его записали сержантом в лейб-гвардии Семёновский полк; ему было тогда только 12 лет от роду. Это было в 1785 году.
   Теперь настал для Языкова период службы и юношеского рассеяния, продолжавшийся 11 лет (1785 -- 1797 г.). В это время молодой человек без постороннего надзора, сам продолжал своё образование, следуя природному счастливому инстинкту. Читал русских писателей, какие тогда были; конечно, сочинения Ломоносова и Державина были в числе его любимейших книг. Кроме того, он сам собою довершил образование по иностранным языкам. Когда он начал понимать французские книги, то со всем огнём молодой, распускающейся души, бросился на французскую литературу, которая по своему влиянию и появлявшимся в ней талантам, превосходила в то время все другие литературы Европы. Один Вольтер привлекал к себе тысячи поклонников. Кроме того, Языков чрезвычайно полюбил сочинения Монтескье, Руссо и Дидро -- тоже Французских писателей. Он отдался было сначала беспрекословно Вольтеру, Руссо и Дидро; но скоро почувствовал опасность быть в обществе этих бурных, беспокойных людей, предтеч революционного движения во Франции. С трепетом увидел Языков бездну, разверстую великими, но извращёнными умами. Он оперся на то, что оставалось твёрдым и непоколебимым в его душе -- положительное, религиозное воспитание, полученное в доме тётки. "Здоровое зерно, -- писал по этому поводу Языков, в своих записках, -- брошенное в меня тёткой, не погибло, а прозябло и принесло плод".
   Во время своей службы в Семёновском полку Языков, большею частью, проводил время в С.Петербурге. Здесь шло время быстро, весело в кругу друзей пылких, беспечных, как и все молодые люди, живших надеждами... Между ними был и Ив. Андр. Крылов, тогда ещё слишком беспечный юноша, не подозревавший своей будущей славы. Здесь был А.А. Писарев, бывший потом попечителем Московского университета и сенатором; здесь были Гнедич, Клушин и Оленин; здесь был Княжнин, известный в литературе множеством театральных произведений. Языков тогда же тесно сошёлся с Крыловым и проводил с ним целые ночи за картами. Может быть, их, некоторым образом, связывала ещё тогда любовь к книгам. Крылов в то время прилежно читал Мольера, Расина и Буало, и писал в подражание им неудачные опыты драм, в которых разве только опытный взор мог бы заметить некоторые задатки Крыловского таланта. Трагедии Крылова были решительно неудачны, гораздо более таланта в будущем обещали его комедии, которые он писал несколько позже трагедий. Что касается до занятий Языкова, то они заключались преимущественно в основательном чтении иностранной, особенно французской литературы.
   Более прочный и более осмысленный союз дружбы завязался между Крыловым и Языковым впоследствии, когда для того и другого миновало время беспечной молодости. Языков, имея около 26-ти лет от роду, вышел в отставку с чином прапорщика и, прожив в своем поместье около 4 лет, поступил в Петербурге на службу, в департамент народного просвещения, в 1802 году. Это было при министре народного просвещения Завадовском. Теперь самый род службы навёл, вероятно, Языкова на мысль серьёзно заняться делом литературы и науки. И это время было также началом славы Крылова, лучшая эпоха его жизни. В 1812 году открыта была императорская публичная библиотека. Несколько лет в С.Петербурге праздновали это событие торжественными публичными собраниями. В каждое собрание учреждалось там чтение новых сочинений замечательнейших русских литераторов того времени. В одном из собраний Крылов читал свою басню "Похороны", и своим чтением произвёл эффект чрезвычайный. Друзья Крылова были свидетелями его триумфа, с тех пор талант Крылова пошёл по своей дороге. Языков, конечно, вполне мог оценить дарования своего друга. Сам он с этого времени чрезвычайно расширил круг своих занятий.
   На второй год гражданской службы Языков перевёл на русский язык такое сочинение, потребность в котором уже была глубоко чувствуема русской публикою, и одного этого достаточно было, чтобы переводчик получил в своём отечестве известность. Это была книга итальянца Беккария о преступлениях и наказаниях (de delitti е delle реnе). Языков перевёл её с французского Мореллетова перевода; но это не только не уменьшает достоинства переведённой книги, а напротив, даёт возможность следить за мыслями Беккария в системе и последовательности, какую сообщил им друг Беккария, француз Мореллет. Нам нужно хотя вкоротке познакомиться с самим автором "De delitti е delle реnе".
   Какою любовью к человечеству руководился Беккария при написании своей книги, можно видеть из того, что он говорит во введении в свою книгу: "Если удастся мне исторгнуть из рук тиранства или невежества хотя одну жертву, то слёзы и благословения одного невинного, изливаемые в восторге его радости, утешат меня, несмотря на презрение всего человеческого рода". Надобно заметить, что во второй половине XVIII века, когда Беккария написал свою книгу, человечество не могло ещё совсем оторваться от грубых, средневековых предрассудков и суеверий. При судопроизводстве были ещё в большом употреблении пытки. Беккария, вооружаясь против предрассудков вообще, в особенности восстаёт против пыток, основательно и с жаром доказывая их бесполезность. Книгу Беккария вся Европа встретила с радостью, и она скоро была переведена на все европейские языки, даже на греческий. Когда при Екатерине II назначена была комиссия для сочинения проекта Нового Уложения, то Великая Императрица внесла в свой "Наказ" многие мысли Беккария и Монтескье. Таким образом, Беккария и на Руси нашёл радушный приём; его идеи были приняты и в русское законодательство. Но с целым сочинением Беккария русское общество познакомилось только через Языкова, при самом начале настоящего столетия. Перевод свой Языков посвятил Императору Александру I.
   Посвящение, которое помещено на первых листах книги Языкова, дышит достоинством и жаром чувства, при всей краткости:
   "Всемилостивейший Государь! Муж, осмелившийся первый возвысить глас свой против предрассудков, терзавших человечество, без страха может явиться к престолу твоему, ибо кроткое и человеколюбивое сердце твоё примет его в своё покровительство.
   Я дерзнул украсить перевод мой именем Вашего Императорского Величества. Примите его, как слабый знак приверженности и любви моей к отечеству".
   Благородный труд переводчика имел успех чрезвычайный. Он был поднесён Императору любимцем его Новосильцовым и издан на счёт Кабинета. Вышедшие эк-земпляры быстро были раскуплены: так велика была у нас потребность в усвоении благотворных идей законодательства. Можно, конечно, предположить, что чтение и изучение Беккария очень много подвинуло вперёд дело изучения отечественных законов. Тогда ещё почти невозможно было и браться за то громадное дело, которое сделал впоследствии граф Сперанский, т. е. за дело собрания в одно целое и приведете в систему русских законов -- эта мысль была невозможна к осуществлению, что и доказали факты; а между тем, ищущие правосудия не имели руководства, и не было никакой гарантии против недостойного, прямого или маскированного, крючкотворства. В первую четверть настоящего столетия, правда, был журнал законодательства, но он издавался только три года (1817 -- 1820). Отсюда можно легко понять, как благодетельно было распространение благороднейших идей Беккария (о правосудии) между тогдашним русским обществом.
   Но Языков этим только что начал свои чрезвычайно разнообразные занятия литературою. Его перевод Беккария совпадает со вторым годом вступления его в гражданскую службу. У него ревностное занятие делами по службе мирилось с не менее ревностным занятием литературой. Можно уже теперь при немногих данных представить, каков был характер этого человека, какова была честность его стремлений, какова была его стойкость в достижении предположенных целей. В учёной литературе он вскоре так хорошо успел заявить себя, что его сделали членом Вольного общества любителей наук, словесности и художеств. Звание члена литературного общества, конечно, не может быть дано даром, а требует или значительных заслуг, или значительного таланта., Кроме того, особенная заслуга Языкова в это время состояла в защищении нового направления, данного тогда русскому языку. В начале текущего столетия в молодой русской литературе появились "Письма русского путешественника" Карамзина. Как произведение, вышедшее из-под пера уже знаменитого автора, они возбудили в нашем обществе неподдельный восторг. "Письма русского путешественника" были, в самом деле, произведением капитальным: они познакомили средние классы русского общества с Европою; а высшему, образованному обществу показали небывалый дотоле образец чистоты русского языка. Русское высшее общество с тех пор впервые принялось за чтение русских книг, а до того времени оно пробавлялось одними французскими. Карамзин тогда уже успел сделаться любимцем -- не многочисленной, конечно, -- русской публики. Он начал издавать первый русский журнал, называвшийся "Московским журналом". Он издавался в 1791 и 1792 годах. Публика русская увидела в журнале Карамзина жизнь, свежесть, разнообразие, такт в выборе статей, умную, живую передачу политических новостей, который так интересовали в то время всякого мало-мальски образованного человека. Тогда буря революции поднималась во Франции, и молодой герой Наполеон делал первые шаги к своему исполинскому делу. Всё это, благодаря даровитой деятельности Карамзина, передавалось русскому обществу с большим мастерством. Отсюда ещё более понятен всеобщий восторг, при появлении "Писем русского путешественника". Но вы удивитесь, когда узнаете, что в это время раздался с академических кресел сильный протест против языка, которым заговорил Карамзин. Известный академик и филолог А.С. Шишков, вскоре по появлении в свет "Писем русского путешественника", написал "Рассуждение о старом и новом слоге российского языка", где доказывал, что новая манера русских авторов писать только развращает и растлевает русский язык, что лучше нужно обратиться к способу выражения мыслей на славянском языке, что лучше следовать построению речи Ломоносовскому, чем тому, пример которого утвердил Карамзин "Письмами русского путешественника". Языков горячо и благородно отстаивал реформу, вводимую Карамзиным. Он написал в журнале "Северный Вестник" довольно злую критику, где ясно показал всю несправедливость требований почтенного защитника старины. Хотя под критическою статьей Языкова и не было подписано имя автора, но Шишков как-то узнал об нём стороной. И этим было положено начало разлада Языкова с Шишковым. Эта критика послужила впоследствии для Языкова источником многих огорчений, которых защитник Карамзинского языка не мог, конечно, тогда предвидеть. Шишков, как увидим далее, долго помнил эту "злонамеренную брань", как он называл критику на свое Рассуждение.
   Другою важною услугою Языкова для литературы был перевод с французского знаменитого сочинения Монтескье: "Esprit des Loix" (Дух Законов).
   Переводом Монтескье Языков познакомил русскую публику с началами, на которых утверждалось законодательство у просвещённых европейских народов. Подобно книге Беккария, книга Монтескье служила для Императрицы Екатерины великой главным руководством к составлению "Наказа", этой первой великой попытки преобразовать русское законодательство по образцам лучшим. Если вы познакомитесь с порядком вещей, который вызвали при Екатерине преобразовательные меры в законодательстве, то поймёте всю огромность дела, сделанного нашею великой Императрицей. Злоупотребление законами получило значительный удар основательным знакомством с преобразованиями Беккария и Монтескье. Темнота и мрак в делах юридических с тех пор стали редеть. Свет закона и справедливости мог проникнуть в самые тёмные углы судебных мест.
   С произведениями великих людей, цель которых облегчить тягостное положение своих ближних, все народы должны сжиться, переработать их для себя; а для этого первое условие -- перевод этих произведений на язык известного народа. Мы не можем сказать, чтобы до переводов Монтескье и Беккария, сделанных Языковым, было слишком мало на Руси знакомых с произведениями того и другого автора; были в очень значительном числе люди образованные, читавшие Монтескье и Беккария в подлинниках. Но, конечно, из среднего сословия русских людей, даже образованных, было очень мало знающих иностранные языки, и даже высшее общество не всегда уходило далеко на пути образования и знакомства с первоклассными писателями Европы. Теперь представьте себе, что появляется на родном языке книга, которая любовно хочет помочь настоятельным нуждам людей, которая хочет освободить их от злоупотребления судебного. Какая благодарность от всех должна быть отдана переводчику за то, что он вовремя явился со своими услугами. Языков своими переводами предупреждал потребности соотечественников, и благодарность их высказалась в необыкновенном успехе его переводов Монтескье и Беккария. Бантыш-Каменский в своё время заметил, что книга Беккария на русском языке раскуплена была с необыкновенною для того времени быстротою. В сороковых годах невозможно было отыскать в книжных лавках экземпляра Беккария на русском языке.
   В переводе Монтескье переводчику не представлялось стольких трудностей, как при исполнении нового труда, который требовал от переводчика глубоких сведений в отечественной истории и филологии, и был, может быть, самым важным явлением в числе дельных исторических книг на Руси за первые двадцать лет. Это был перевод Шлецерова "Нестора", изданный между 1809 и 1819 годами.
   Шлецер, с редким для своего времени критическим тактом, разобрал Нестора, сличил его различные списки, сделал свои объяснения древнего текста, но всё это было написано на немецком языке, а следовательно, было недоступно для большей части читающей публики русской. Языков решился перевесть Шлецеров труд. К этому он присоединил и свои объяснения, где считал нужным. Шлецерова критика Несторовой летописи была хороша только для своего временя. Скоро нашлись люди, которые указали в ней значительные ошибки. Из них особенно мы можем указать на академика Лерберга, даровитого ученого, в характере и образе занятий которого было много общего с Языковым. Человек в высшей степени симпатичный, Лерберг мог составить себе круг друзей в современниках и оставить известность в потомстве. Исследования Лерберга касались особенно древнейшей истории и географии русской. Языков первый оценил Лерберга и его учёные труды и потом перевёл его на русский язык.
   Говоря о переводе Шлецерова Нестора, нельзя умолчать о филологической полемике Языкова. Он хотел исключить из русского алфавита буквы Ъ, "ЯТЬ" и И. Первую часть перевода Шлецерова Нестора Языков написал с выпуском буквы Ъ всюду. Однако ж она была напечатана с тем, чтобы вставлена была буква Ъ во всех местах, вопреки желанию переводчика.
   Что заставило нашего серьёзного труженика заниматься преследованиями букв? Ответа на это ищите не в важных каких-нибудь требованиях филологической науки. Иногда и в науке самым серьёзным людям свойственны маленькие капризы, которые не отнимают у науки её величавого достоинства, а придают только занятиям ею характер разнообразия. Так утомительный вид бесплодной степи прерывается иногда смеющимися маленькими оазисами, зовущими под прохлаждающую тень к журчащему ручью. Языков едва ли придавал какое-нибудь важное значение своим филологическим прениям. Это было для него не более, как шутка, гимнастика его полемической способности и его остроумия.
   Памятником этой полемики Языкова осталось одно из стихотворение известного нашего поэта Батюшкова, бывшего в близких отношениях с Языковым.
   Стихотворение озаглавливается словами: "Видение на берегах Леты". Остроумие, красота формы, оригинальность выражения, несмотря на некоторую устарелость языка в этой пьесе, делают то, что она и теперь читается с удовольствием. Содержание её состоит вот в чём. Поэт рассказывает, что он однажды заснул и видел странный сон: будто Аполлон (греческий бог солнца и покровитель изящных искусств; он же и Феб) за что-то рассердился на всех русских поэтов; опальные творцы поэм, од, драм, идиллий, сонетов, элегий -- тотчас же попадали мёртвыми. В это же время в обширном Элизии (царстве мёртвых, которое создала фантазия греков; там находилась и знаменитая река Лета, страшная для непризванных жрецов искусства; она безвозвратно поглощала бездарные и посредственные произведения поэзии) - беседовало общество теней древних российских пиитов. Тень Ломоносова была во главе их. Они собрались под прохладной, успокоительной сенью олив, растущих в Элизии. Хотя в обществе сидели рядом непримиримые враги, -- так напр., неискусный рифмач Сумароков и отец чудовищных стихов уродливой Телемахиды, Тредьяковский, сидели рядом с Ломоносовым, -- тени пиитов обнимались... Беседа их была мирная... по крайней мере, без крупной ссоры, хотя и не без шума и спора о том, о сём. Вдруг перед ними является крылатый вестник, посланный высшим божеством, и объявляет, что целая процессия теней русских писателей и поэтов тянется к берегам Леты купать себя и своих чад, т. е. свои произведения. "Так определил Феб", -- заключил крылатый посланник и улетел к небу. -- "Ага! -- с торжеством замечает тогда тень остроумного Фонвизина, бывшая тоже в числе собеседников... -
   
   Ага! здесь будет встреча не по платьям,
   Но по заслугам и уму..."
   
   Тень Сумарокова с решительностью возражает тени Фонвизина, что немного найдётся певцов без пороков, что всех должна поглотить Лета... "Посмотрим, егда прийдут", -- с важным видом вмешивается тень одного певца, отверженного Парнасом.
   Поэты и писатели густой, медленной толпой движутся к Лете; каждый несёт свои детища, т. е. свои поэмы, оды, сонеты, элегии и т. п., каждый бросает их в воды Леты и к ужасу видит, что они не возвращаются оттуда -- доказательство, что детища -- больно плохи. На берегу Леты присутствует угрюмый курносый старик Минос. Он обращается поочерёдно к каждому из приходящих с диктаторски важным вопросом: "Кто ты? Вещай"!
   Является тень со связкой фолиантов (больших книг) в руках. Курносый допросчик обращается и к ней с вопросом: "Кто ты?.." Тень уныло отвечает, что она писатель, который писал, пишет и вечно будет писать прозой без иеров; что во всех фолиантах, которые несёт она, нет ни одного иepa.
   Читатели видят, что эта тень -- Языков. Он, в самом деле, пробовал писать совсем без иеров. Без иеров он списал в альбом приятеля и то место из пьесы Батюшкова, где говорится об его особе:
   
   "Кто ты?" -- спросил Допросчик тень,
   Несущу связку фолиянта. --
   "Увы, я целу ночь и день
   Писал, пишу и вечно буду
   Писать все прозой без иepoв!
   Невинен я: на эту груду
   Смотри: здесь тысячи лиcтoв,
   Священной пылию покрытых,
   Печатью мелкою убитых,
   И нет иepa ни одного..."
   
   Между прочими трудами Языков предпринял ещё более важный, требовавший огромного запаса разнородных знаний -- это составление церковного словаря исторического, географического, археологического. Языков начал заниматься собиранием словаря с 1814 года и продолжал до самого конца своей жизни, разумеется, прерывая эту работу на более или менее значительное время занятиями по службе и другими литературными трудами.
   Перевод Беккария, Монтескье, Шлецерова Нестора и, наконец, составление церковного словаря исторического, географического, археологического -- вот главные, капитальные труды Языкова. Это главнейшие линии, к которым примыкают и остальные занятия нашего учёного. До 1833 года Языков состоял в гражданской службе (с 1802 по 1807 г. в департаменте министерства народного просвещения; с 1807 по 1817 в канцелярии главного управления училищ; наконец, с 1817 по 1833 опять в департаменте народного просвещения, служа в качестве управляющего типографией департамента, и потом директора департамента). Последнюю должность он сохраняли до самого выхода из службы. В этот период жизни Языкова, когда его занятиям древностями, переводами и историею мешала служба, он сделал однако ж многое. Кроме перевода Беккария, Монтескье и Нестора он перевёл с немецкого Сравнения, замечания и мечтания, писанным в 1804 году, во время путешествия одним Русским. Эта книга очень замечательна; она написана -- по филологической прихоти Языкова -- без употребления буквы Ъ.
   В 1812 году Языков перевёл с немецкого Философски-юридическое исследование государственной измены, и преступления против Величества, с приложением истории законодательства об этом предмете Фейербаха. Факт этот замечателен: он свидетельствует, что желание доставить соотечественникам пользу сообщением здравых мыслей о правде и законности, особенно о правде и законности в определении казни преступникам, не оставляло Языкова никогда.
   Далее следует перевод "Исследований Лерберга, служащих к объяснению древней русской истории". За достоинство этой книги ручается уже имя её автора. Затем с немецкого же переведено Кильбургерово сочинение о русской торговле; наконец, с французского: Спутник в Царство Польское и республику Краковскую, и с латинского: Собрание путешествий к татарам и другим восточным народам в XIII, XIV и XV столетиях, здесь помещены путешествия Плано-Карпини и Асцелина. -- Если ещё взять во внимание обязанности по службе, -- то эти все труды, при тогдашних ничтожных научных пособиях, покажутся просто удивительными.
   Деятельность нашего учёного, как и следовало ожидать, не осталась без внимания. Многие учёные общества приняли его в число своих членов. Ещё в 1803 году, нося чин титулярного советника, он уже имел, как мы видели выше, почётное звание члена одного из тогдашних учёных обществ. В 1823 году его избрали в свои члены: императорское вольное экономическое общество, и общество истории и древностей российских при Московском университете. Три года спустя, выбрали Языкова в свои члены: общество любителей poccийской словесности, при Московском университете, Харьковский университет; потом (в 1827 г.) императорское московское общество испытателей природы и университеты: Московский, Виленский и Казанский.
   Теперь кстати нам познакомиться немного с Языковым, как с чиновником, и показать некоторые черты из его жизни во время его гражданской службы.
   Как начальник над чиновниками департамента народного просвещения, Языков был чрезвычайно добр и снисходителен. Он выхлопотал всем своим чиновникам денежные вспоможения. Положение их вообще значительно улучшилось с тех пор, как Языков сделан был директором департамента (1825 года). Чиновничий круг полюбил Языкова, не подобострастной, а человеческою, искренней любовью, не как начальника, а скорее как отца. В душной чиновничьей сфере, наш учёный нашёл возможность действовать не по рангу, не по отличиям, а уважая достоинство человека. Чиновники департамента, в благодарность, поднесли однажды доброму директору литографированный портрет его, чрезвычайного сходства.
   Когда по службе случалось что-либо неприятное, Языков переносил это нenpияmное терпеливо, и отдыхал потом в своей комнате за любимыми книгами, или в беседе с друзьями. Причиной многих неприятностей по службе были чаще всего именно честность и прямота его характера, поставлявшая его в довольно неприятные отношения с людьми самолюбивыми. Он имел несчастье терпеть и нерасположение начальников. Но честность, добрая слава, безукоризненность службы спасали нашего труженика. Отношения людей имеют, большею частью, странную логику. Любовь, отвращение, ненависть, стремление к личной выгоде, желание доброго о себе мнения так тесно сплетаются между собой, что часто не только трудно, а просто невозможно предвидеть последствий известного положения взаимных дел людских. Когда в департамент министром поступил Шишков, положение Языкова вышло щекотливое. Шишков был начальник, Языков -- подчинённый. И вот в это-то время вспомнил Шишков о злонамеренной брани на своё Рассуждение о старом и новом слоге. Недоброжелательство министра к Языкову высказалось скоро, и именно, когда нужно было сделать перемещение чиновников на высшие должности.
   Директор департамента Попов вышел в отставку. Чиновники департамента, как и всегда, пустились в догадки, предположения, споры... Кто-то будет директором? Скоро все узнали, что директором будет некто статский советники Балеман... Но почему же не Языков? Ведь Языков тоже статский советник, да ещё член ученых обществ?.. Не решивши недоумения, почему дело сделалось так, а не иначе, чиновники замолкли. Живой разговор сменился мёртвым равнодушием. Все сдружились с мыслью, что Балеман -- директор, -- стало, так и быть должно... Но скоро департаментский мирок опять оживился разговорами, объяснениями, предположениями, Балеман занемог, и на этот раз Языков стал исправлять должность директора. Целый год он исправлял её и, как начальник, заслужил общее расположение подчинённых. Вдруг разнесся слух, что директором департамента назначается генерал Ахшарумов. Все пришли опять в недоумение. Уж в этом увидели все явную несправедливость к Языкову. Наш труженик, обиженный распоряжением министра, подал в отставку.
   В волнении написал он просьбу и отправил её к министру; на другой день, явившись с докладами, Языков был крайне удивлен, что министр об его деле не сказал ни слова. Он решился тоже молчать, и с мрачными мыслями снова возвратился в свою квартиру. "Буду терпеливо ждать решения своей участи..." -- заключил он после продолжительного раздумья и ободрил себя надеждою на Бога.
   Между тем, министр медлили решением. Быть может, он опасался сделать резкую несправедливость, и хотел прислушаться к общей молве о достоинствах Языкова, хотя и сам был убеждён в этих последних. Кроме того, как человек, уважавший службу и имевший силу преодолеть для её пользы свои личные капризы, Шишков, конечно, должен был решить, что благоразумнее было выбрать дельного директора, чем жертвовать пользой службы личным неприязненным отношениям. Языков сделан директором -- странно! Шишков простёр свои благодеяния к Языкову ещё дальше. Он выхлопотал ему чин действительного статского советника, орден св. Владимира, наконец, поднёс Императору изданное нашим тружеником Собрание путешествий к татарам. Эта черта замечательна. Такую силу над предубеждениями и самолюбием людей имеют честные деятели, подобные Языкову, им не могут не отдать справедливости их недоброжелатели. Симпатия честных и благородных людей велика; они действуют, можно сказать, с обаянием на окружающих их людей. Иногда человек, уже решившийся отомстить им за какое-нибудь оскорбление самолюбия, -- вдруг, назло своему намерению, делает противное.
   Лучшее время службы Языкова было при министре Ливене. Князь Карл Андреевич Ливен, сделавшийся в 1828 г. министром на место Шишкова, был горячим покровителем нашего труженика. Он выхлопотал ему значительное денежное пособие. Языков считал службу при Ливене счастливейшим временем своей жизни. В это время он был выбран в почётные члены императорской Академии наук и в члены Императорской Российской Академии. Председатель её, бывший министр Шишков долго на это не соглашался, и только уважил просьбу Ив. А. Крылова. В 1833 году Ливен сложил с себя звание министра, а Языков вышел в отставку с ежегодной пенсией 3000 рублей.
   Выйти в отставку в важном чине, -- например, хоть действительного статского советника, -- это отдых для чиновника. Но вы слишком ошибётесь, если скажете, что Языков вышел в отставку потому, что захотел отдохнуть. Языков был рождён для деятельности, и поэтому не мог отдыхать, получив чины и деньги. Он вышел в отставку по расстроенному здоровью; стало быть, имел полное право отдохнуть. Но как он отдыхал?
   Он остался тружеником таким же, каким был и прежде. Разница была в том, что он теперь больше сидел за книгами. Вот мы сейчас перечислим, что сделал он в этот назначенный для отдыха период своей жизни, Он продолжал неутомимо составлять словарь [1], перевёл с немецкого: Сельское хозяйство Шварца, по поручению общества поощрения сельского хозяйства, Основание Лесоводства Котты, и Сербскую Грамматику; составил указатель к журналам российской Академии, с самого её основания с 1782 по 1835 год, перевёл хронику древнего западного писателя Гельмольда, издал так называемую Книгу большому чертежу или древней карте Российского государства [2], далее перевёл с немецкого "Баварского странника" (XIV века) Шильд-Бергера [3] и "Выписки из Путешествий по России" [4], переводил историю Фукидида для издания "Военная Библиотека", издал Любопытный Дневник, писанный при Петре Великом, известный под именем Записок Желябужского, веденных с 1682 по 1709 г. Издал другой дневник, принадлежавший к половине прошлого столетия, под именем Записок Нащокина, перевёл с французского Записки Дюка-де-Лирия, бывшего полномочным министром испанского двора в России с 1727 по 1731 г. Писал статьи в Энциклопедический Лексикон, в журналы "Сын Отечества", "Отечественные Записки", и в издания Общества Истории и древностей Российских.
   Мы привели по возможности полный перечень трудов Языкова в период его отдохновения от службы, для того, чтобы молодые читатели могли увериться, что Языков по праву заслуживает название труженика и труженика просвещённого. Для таких работ, которыми занимался Языков, нужно чрезвычайно много развитого вкуса и образованности, нужно иметь чрезвычайно живую душу, чтобы внести жизнь и смысл в трудную неразработанную область древностей. Иной и рад бы иметь славу труженика в этом роде, но не у всякого хватить сил и не у всякого есть к этому призвание. Внести жизнь в полумёртвое, в забытое, в запутанное, -- для этого необходим высокий дар -- смотреть в прошедшее с такою ясностью, что оно становится живым перед нами. Приняв это во внимание, вы уже не будете удивляться, что Языков очень часто корпел над буквами, над сличеньем разных искажённых списков одного и того же сочинения.
   Прошедшее, как бы оно ни было отдалённо, имеет для человека, имеющего в душе искру Божию, тесную связь с настоящим. Как бы ни был отдалён известный период истории, как бы ни был непонятен нашим представлениям и привычкам известный век, известный народ, мы не можем отказаться от знакомства с ним. У человека есть фантазия, дающая свет и краски всему, что познаёт он. Этого дара не только не должен быть чужд, но, напротив, должен иметь его учёный труженик, если он хочет нам дать возможность ясно представить давно-прошлое и заставить вспомнить забытое во всей его целости и красоте. Из немых, нетронутых памятников, из книг, покрытых пылью, из неразборчивых рукописей он вызовет пред нами жизнь, хоть и не похожую на нашу, но родственную нам... Вот отчего понятен радостный трепет и волнение человека, посвятившего себя изучению и толкованию древних рукописей, или устарелых, на первый взгляд, книг. Одна вновь открытая надпись книги, одна надпись на старинном памятнике, обломок статуи или барельефа возбуждает в нём целый ряд представлений о давно-жившем мире. Знания и новые приобретения знаний никогда не обременят у человека мысли, напротив, сделают её сильнее, светлее, если только эти знания ведут к единой общей цели: постигнуть бесконечно-мудрые и бесконечно-разнообразные пути Провидения. В мире, которым управляет вечная любовь и благость, всё прожитое, всё, что сделано у людей истинного и прекрасного, получает вновь жизнь и после долгого сна и забвения. Мертвого и окаменелого нет. Всё живое имеет смысл. Наше воображение потрясают ужасы бедствий, погибают города с тысячами людей, целые страны обращаются в пустыни. Но, по времени, восстановляется из развалин, по-видимому, бесследно погибнувшее и оживает, как будто прикосновением какого-то волшебного жезла. Стоя у найденных развалин Геркуланума и Помпеи, современный человек говорит с Шиллером:
   
   Или есть жизнь под землёю? Или под лавою скрытно
   Новое пламя живёт? Видим былое опять?
   Римляне! Греки! Сюда! Смотрите, вот древний Помпея!
   Снова открыт он, и вновь град Геркулеса восстал...
   Своды над сводами высятся, портик обширный открыл
   Залы свои; о, скорей их оживите собой!..
   (Шиллер в перев. Р. Писат. т. I.)
   
   В жизни, посвящённой почти исключительно науке, часто были для нашего учёного тяжёлые минуты; эти-то минуты всегда облегчались беседой с друзьями и знакомыми. Когда Шишков уже не был начальником Языкова, то отношения их изменились: между ними образовалась очень понятная связь, бывающая между людьми, серьёзно занимающимися литературой. Более в шутку, чем серьёзно, поднимались иногда между Языковым и Шишковым филологические состязания. Серебряная голова Шишкова принимала тогда бодрое положение. Черты его оживлялись, морщины его расходились, глаза его горели; он остроумно, хотя иногда натянуто, защищал свои филологические верования. Любимая беседа его с Языковым и со всеми была о корнесловии русского языка. Шишков утверждал вообще, что русский язык есть язык первоначальный, и что от него произошли все другие языки.
   Раз Языков отправился к Шишкову; он нашёл почтенного председателя Академии сосредоточенным и занятым. Но это не мешало двум приятелям вступить в разговор. Шишков, как всегда случалось, обратил разговор на корнесловие русского языка.
   Шишков начал развивать старую тему, что все иностранные слова произошли от русского языка.
   Языков заметил, что, например, берлога слово не русское, а чисто немецкое, от слова Lager.
   -- Вздор ты говоришь! -- отвечал Шишков, раздражаясь. -- Разве лога не русское слово?.. Да, русское: происходит от глагола лежать, а отсюда происходит и немецкое Lager.
   -- А бэр?
   -- Да, бэр?.. Бэр оно и в русском имеет какое-нибудь значение... Я когда-нибудь найду...
   Вот образчик разговора почтенного председателя с нашим тружеником. Постоянно возбуждаемое душевное раздражение, когда серьёзно защищался очевидный парадокс почтенным Академиком, подавлял в себе Языков мыслью, что хоть что-нибудь удастся ему сделать хорошего для отечества и для науки, что из упорной борьбы удастся сохранить хоть что-нибудь прочным и плодотворным. Зато Языков отдыхал в обществе других просвещённых, знаменитых умом, талантами и заслугами друзей: то были Оленин, Бороздин, Поленов, Бутков, Арсеньев, наконец, Крылов. Разговоры в этом собрании были остроумны, речи лились свободно. Задумчивый взор Языкова оживлялся и горел, глубокое одушевление пробегало по печальным чертам его лица; он становился так весел, что можно было счесть его за весельчака. Разговор Языкова никогда не был таким, чтобы из него нельзя было вынести что-нибудь полезное, напротив, всего чаще, в оригинальном блеске, он обнаруживал всю многосторонность своих сведений о современном положении вещей. Он рассказывал что-нибудь смешное, и тогда всеобщий, дружный хохот прерывал слова его. К рассказам своим он присоединял множество анекдотов, которые всегда приходились кстати. Особенно любимыми другом нашего труженика был даровитый и добродушный Оленин. Когда Оленин умер, Языков на несколько времени предался глубокой скорби и совершенно упал было духом; но он нашёл источник утешения в разговорах о покойном, припоминая привлекательные черты его, его в высшей степени симпатичный разговор и одушевление, когда он говорил о предметах, близких его сердцу.
   В 1835 году Языкова сделали секретарём Академии. Положение труженика значительно улучшилось. Он, по крайней мере, мог иметь казённую квартиру в академическом доме и стал получать больше жалованья... Как обрадовался тогда он! При доме находился небольшой садик, в котором Языков проводил большую часть летних дней. Лучи солнца, прокрадываясь сквозь густую тень, образовали множество светлых подвижных полосок на дорожках... Цветы кивали своими головками. Причудливые тени ложились там и сям. В саду была беседка, где наш учёный укрывался от дождя, который меланхолически стучал о её кровлю. В беседку переносились на лето любимые книги.
   Страшное напряжение сил, некоторые неудачи часто наводили на Языкова мрачное расположение духа. Часто в приливе лютой тоски он смотрел на свои книги, бывшие его вечными товарищами. Сколько тайных мучений, неразлучных с минутами блаженства перенёс он в своём скромном кабинете... К печальному расположению духа присоединялось потом геморроидальное состояние -- следствие сидячей жизни. Болезни грозил опасный исход. К счастью, больному помог искусный доктор Кни, человек, питавший к Языкову бескорыстную привязанность. Языков с признательностью воспоминает о Кни в своих записках: "Редкий человек Кни! Третьего года спас меня от воспаления в печени, и с тех пор ко мне привязался, несмотря на то, что ничего от меня не получал..." В самом деле, Кни относительно Языкова показал редкое бескорыстие. В течете 10-ти лет получил он от него только два подарка в пятьсот рублей ассигнациями.
   Едва поправившись от болезни, наш труженик с изумительной энергией принялся вновь за работу, рылся в старинных русских и иностранных журналах.
   Грустное впечатление осталось бы на душе, если бы мы стали перечислять многочисленные неудачи нашего учёного. Неудачи -- обыкновенная судьба учёных в молодом обществе. Подобные явления могут быть объясняемы только состоянием общества слишком незрелым для того, чтобы ценить труды зрелые и давать распространению их свободный ход. В таком обществе публика слишком доверчива к авторитетам, без разбора, кто этот авторитет и по праву ли он занимает пьедестал. И если какой-нибудь из этих авторитетов по личному нерасположению к какому-нибудь достойному и даровитому ученому отзовётся неблагоприятно о его труде, даже самом почтенном, своевременном, прекрасном, то этот труд часто падает в общем мнении; его никто не поддержит ни материальными, ни другими средствами.
   Литературные неудачи Языкова были довольно не редки. Переносить эти неудачи было для него тем тяжелее, что он ничего не делал кое-как, а всегда исполнял дело строго; он был своим строжайшим критиком. Трудно предполагать, чтобы какое-нибудь из его сочинений не годилось к печати, а между тем, случалось, что труды Языкова не печатались. Так, в 1838 году он начал переводить с французского одно из древних греческих сочинений [5]. Работа была срочная; нужно было спешить. Притом, было ещё много посторонних занятий. Несмотря на очищенность своего литературного вкуса и на глубокие филологические сведения, Языков исполнил дело неудовлетворительно. Неуспех этот, конечно, объясняется и тем, что перевод делался по заказу, без особенного участия со стороны переводчика. Когда книгопродавец Глазунов издал перевод Языкова, журналы отозвались об нём очень невыгодно. К мрачному расположению духа Языкова присоединилась тогда ещё болезнь. Но пострадал организм от различных потрясений, невозвратно утратились силы этого организма, -- не погнулась только нравственная сила труженика. В течение своей болезни в 1838 году он крайне обеднел внешними средствами.
   В 1839 году умер Воейков, редактор Русского Инвалида, издания, основанного ещё в 1812 г. с филантропическою целью горячим патриотом Павлом Павловичем Помиан-Пезаровиусом. Русский Инвалид был основан без вспоможения правительства. Прибыль, которая получалась от журнала, назначена в пользу раненых в отечественную войну или в пользу семейств убитых. По смерти Воейкова, Языков желать получить редакцию Русского Инвалида, но по воле Государя Императора редакция перешла к самому Помиан-Пезаровиусу. "Я принял это известие хладнокровно, -- писал после Языков, -- против Пезаровиуса сказать нечего..."
   Гораздо более раздражил и заставил на время упасть духом нашего учёного при-страстный отзыв критики об изданных им записках Нащокина. К этим запискам, как и ко всем своим переводам, Языков прибавил основательные и очень любопытные замечания, -- так что записки Нащокина могли почесться одним из замечательнейших явлений русской исторической литературы за сороковые годы. Один критик сказал тогда о записках Нащокина, что их "не должно читать, а поставить в шкаф, ибо, -- продолжал критик, -- Нащокин занимается только обедами..." Между тем, записки Нащокина дают нам множество материалов для знакомства с веком, временем царствования императриц Анны и Елисаветы... Тут пред нами рисуются во весь рост портреты: Апраксина, Волынского, Голицына, Меньшикова, Миниха, Шафирова, Ягужинского и др. Нащокин, как современник, передает тогдашние нравы и обычаи во всей их простоте; и если, в самом деле, он много занимается обедами, формальностью, придворным этикетом, и почти не занимается объяснением тайных пружин, руководствовавших тогдашними политическими действиями; то это потому, что в его время нельзя и страшно было заниматься суждением об этих предметах. "Тогда страшно было разговаривать о сих предметах", -- писал после Языков в своё оправдание. -- "Вот причина, которая заставила Нащокина ограждать себя осторожностью: он опасался по смерти своей подвергнуть несчастью детей. Тайная канцелярия существовала тогда во всей своей силе".
   Языков пережил много и ещё горьких опытов в этом роде, но переносил всё молча. Глубокая тоска его выражалась в задумчивом, но покорном Провидению взоре и во всех чертах его исхудалого лица, которое, однако ж, выражало глубокую симпатию и участие к людям.
   После неудачи с 1838 года удар за ударом начал поражать нашего учёного. Жизнь его, эта сокрытая величественная трагедия, заметно шла к последнему акту... Умер старик Шишков, и после его смерти Российская Академия присоединена к Академии наук в виде второго отделения русского языка и словесности. Языкова сделали ординарным академиком. Кроме того, ему прибавили жалованья; но он лишился ка-зённой квартиры. С грустью оставить он свой садик, в котором провёл он в тишине столько времени за своими книгами и рукописями, свою беседку и деревья, к прохладной тени которых он так привык в душные дни петербургского лета.
   В 1844 г. умер Крылов. С невыразимой горестью Языков простился с Крыловым, когда тот лежал на смертном одре. Поэт умирал, упрочив за собою славу великого народного баснописца, единодушно признанную за ним соотечественниками. Его голова торжественно от лица всех уже увенчана была лавровым венком в день его юбилея. После юбилея вскоре он и умер... Языков был, как убитый... Безмолвно шёл он за гробом, безмолвно взглянул в последний раз на спокойное, торжественно-важное чело, окружённое лавровым венком... видел теснящуюся у гроба толпу людей разных званий... С тоскою возвратился он из Александро-Невской Лавры, живая нить оторвалась от его сердца. Оно было полно всякому, более или менее, знакомым чувством обязанности заплатить какую-нибудь дань признательности неожиданно умершему другу.
   Языков написал письмо к Ширинскому-Шихматову, товарищу министра народного просвещения. В нём высказались его задушевные чувства к покойному. Всё письмо дышит глубокою правдой, силой чувства и каким-то особенным благородством выражения. Мы не можем не привесть его здесь.

"Милостивый государь,
Князь Платон Александрович!

   Отдав последнее целование Крылову, мне пришла в голову следующая мысль:
   Крылов был писатель народный, истинно русский. Весь русский народ, и высшего и низшего состояния, читает и понимает его, любуется им, потому что он думал и писал по-русски. Имя его будет существовать в устах русского народа, пока русский народ существовать будет.
   При выносе и погребении бренных остатков Крылова, мы видели стечение почти всего петербургского народонаселения, желавшего отдать ему последний долг. Не худо бы было почтить память его от лица, не только петербургского, но и всего русского народа. Во-первых: отслужить в приличный день публичную панихиду.
   Во-вторых: выбить в память его медаль.
   В-третьих: украсить могилу его надгробным памятником. В последних двух статьях дозволить принять участие жителям всей Империи. Для сего объявить подписку на приношения, не определяя количества денег: да принесёт один свой талант, другой свою лепту.
   В-четвертых: сделать собрание, в котором прочесть его жизнеописание и стихотворения, в его память сочинённые. Они должны быть предварительно рассмотрены и одобрены, и состоять из лучшего и в небольшом числе.
   Само собою разумеется, что на всё это надлежит испросить Высочайшее соизволение.
   Я уверен, что приношения будут изобильные. Если за издержками на медаль, памятник и проч. будет значительный остаток, то отдать его на богоугодные или учебные заведения, под названием: вклада Крылова. -- Простите, если я обеспокоил вас сими строками; но память о таком человеке, каков был Крылов, с которым я был знаком с юношеских лет, и могу даже гордиться тесною его дружбою, дают мне на это смелость.
   Если ваше сиятельство одобрите мою мысль, то от вас будет зависеть дать ей дальнейший ход. С истинным почтением и преданностью имею честь быть

Вашего Сиятельства покорнейший слуга Дмитрий Языков".

   Говорят, что Языков первый подал мысль о сооружении памятника Крылову, которым теперь мы любуемся в Летнем саду в С.Петербурге. Мысль эта прекрасна и достойна той чистой, искренней дружбы, которую имели Языков и Крылов.
   Потеряв своего лучшего друга, Языков, конечно, имел ещё достаточно средств внутри себя и в круге других друзей, чтобы иметь постоянную внутреннюю опору. На его иждивении воспитывалось много бедных людей. Он мог радоваться успехам своего доброго дела. У него находили приют совсем незнакомые ему бедные люди, не имевшие пристанища и искренно или притворно желавшие учиться. При увеличившемся комплекте призреваемых им, бедность Языкова всё больше увеличивалась, и переносить её было вдвое тяжелее, когда она соединялась с другими сторонними огорчениями. Наш учёный, несмотря на стеснённое положение, не показывал и вида, что он терпит жестокую бедность. Тем, которые не знали его, можно было подумать, что это человек совершенно счастливый и всем довольный. Многочисленные и резкие неудачи не могли нимало погнуть его сильную душу. В нём было в высшей степени то, что называется "гармонией натуры", согласием человека с самим собою, как бы ни были сильны его огорчения; всё, что он делал -- делал не по вынуждению себя к добру, а по первому движению своего любящего сердца. Он делал не думавши, безрассчётно, и вот почему он замечал свою бедность только в самые тяжёлые минуты жизни. По уверению близких к нему людей -- на Языкове нельзя было заметить следов скорби -- этого глубокого траура, которым щеголяют иногда некоторые мученики жизни, почему-нибудь не поладившие с людьми и с современным порядком вещей. Случалось, что Языков отдавал последние свои деньги человеку, совсем ему незнакомому и, может быть, такому, который только прикидывался бедняком, -- и потом должен был сам занимать деньги у друзей и приятелей [6].
   Перед самой смертью Языков не ослабевал в занятиях. Он поднял всё бремя перенесённых горестей, найдя в Христовом учении твёрдую опору -- он пошёл далее по дороге жизни. Он желал найти утешение в установлениях церкви, часто налагал на себя строгий пост. Энергия его удвоилась; удвоился и его безрасчётливый энтузиазм, заставлявший его не щадить здоровья. Мысль его работала постоянно. Глаза горели беспокойным огнём. Он быстро шёл вперёд в составлении церковного словаря: изучал различные отрасли наук, необходимые для этого: догматы веры, Богослужение, канонические правила, праздники и их историю, ереси и расколы, их историю, описание жизни народов, различного рода географии, нравы и обычаи первобытных христиан. Сверх того посвящал остающееся время основательному изучению еврейского языка, с которым он был знаком давно, и знание которого было необходимо для его "словаря". Вдруг нервический удар прекратил жизнь труженика: всё остановилось. С спокойствием и твёрдою верою христианина лёг Языков в свою преждевременную могилу. Пред печальным взором его друзей и почитателей лежал он с таинственным спокойствием в лице. Только по смерти открылась его поразительная бедность. Его богатство состояло только в разбросанных кипах бумаг и действительно богатой библиотеке [7] . Денег после него остался двугривенный -- да имение, населённое 90 человеками крестьян в Тамбовской губернии, заложенное в Опекунском Совете, да 50 тысяч рублей ассигнац. -- частного долга.
   В осенний ноябрьский день немногочисленный круг друзей проводил прах Языкова на Волково кладбище...

*

   При оценке таких важных трудов, каковы были труды Языкова, часто грозит опасность -- почесть заслуги его гораздо ниже, чем они есть в действительности, -- особенно для неопытных и для нас, не искусившихся тяжёлой работой, -- приводить что-нибудь в порядок, систему, разъяснять неясное, разбирать не разобранное, выносить вон, что не годится, вносить свет в то, что покрыто было мраком, указывать на то, на что не было указано. Если важность литературных и учёных заслуг измерять числом написанных томов, то дело Языкова покажется самым обыкновенным, и Языков, как труженик, не выдастся из толпы других плодовитых тружеников, -- он ещё, может быть, и уступит некоторым из них, стоявшим гораздо ниже его по дарованиям. В литературных и учёных трудах люди привыкли видеть всё законченным, сделанным. Построение, красота и законченность архитектуры стоят в этом случае на первом плане. Оттого и заключают, что сделал много тот, кто делал и кончил; не обращают внимания на то, что делавший часто начинает не сам; стало быть, ему легко и кончить. Такие ошибки очень возможны, но не мешает всячески их избегать. Я, например, вижу, что строится дом с исполнением всех требований изящного вкуса, изящной архитектуры и со всем основательным знанием архитектурного дела. Так как строение со вкусом, красота архитектуры зависит от архитектора, то мой долг -- отдать дань уважения этому знающему архитектору. Но при этом я вправе не обращать внимания на бедных чернорабочих, привозивших на место материалы и строивших дом по данному плану. В самом деле, дело всё в архитекторе, а не в чернорабочих; не будь именно тех чернорабочих, которые строили, найдутся другие. Но позвольте мне не смешивать с чернорабочими того человека, который ещё задолго до начала строения ходил-ходил по болотам, по местам, засыпанным мусором, и в нестройной беспорядочной куче строительных материалов отыскивал и отыскал удобнейшие для строения. Правда, работа этого человека, по-видимому, далеко не такая чистая, как работа архитектора: но она требует особенного ума, особенной проницательности и особенной верности соображения. А это, пожалуй, будет при известных обстоятельствах и повыше, чем заслуга самого архитектора, построившего здание прекрасно. Чтобы построить здание, нужно сначала сообразить безошибочно, где выгоднее его построить, и рассчитать, достигается ли при существующих налицо материалах предполагаемая цель. Чтобы построить Петербург, нужно было знать, где было его построить, и, без сомнения, Петербург вышел прекрасен и обширен единственно потому, что построен у места и с глубокой рассчитанной целью, а нисколько не потому, что при его построении были постоянно хорошие архитекторы; стало быть, тут играет важную роль счастливое начинание, первая счастливо брошенная мысль. Это, может быть, слишком длинное и, может быть, слишком неискусное объяснение - надеемся -- поможет нам вернее посмотреть на заслугу Языкова. Он не сделал чего-нибудь цельного, законченного; он только трудился над материалами, он очищал руду; распорядиться своими работами он предоставил другим. Он занимался переводами, тогда как он мог писать; и конечно, каждый из его самостоятельных трудов (а не переводов) перевесил бы целые дюжины томов некоторых из современных ему русских писателей. По врождённой склонности обнимать умом многое, он и брался за многое; и во всем, за что ни принимался, он или сделал дельное объяснение, или высказал дельную мысль, или приложил к делу то, что до него ещё не прилагалось к делу. Но по этой же самой причине труды его заметны только для немногих, точно также, как бывает заметно только для немногих дело всех тружеников, которым выпадает на долю дело начинания, а не окончания. Шлецеров пример, как с первого взгляда можно видеть, идёт в параллель с делом Языкова, Шлецер сорок лет просидел над исправлением Нестора, в эти сорок лет иной плодовитый литератор мог бы написать сорок томов мелкой печати: романов, повестей, рассказов, наблюдений, частных исследований, в которых могли быть и несомненные достоинства. Теперь положите на весы Шлецерова исправленного Нестора и сорок томов мелкой печати романов, повестей, рассказов и т.п. Конечно, тяжесть сорока томов, написанных в сорок лет, слишком перевесит четыре тома Нестора, исправленного тоже в сорок лет. Но дело не в тяжести, а в том, что составляет тяжесть. Если бы кому предложили на выбор несколько золотников золота или несколько пудов мусора, тот, конечно, схватился бы за золото, а не за мусор. Почти такое же отношение имеют и предположенные нами 40 томов посредственных литературных произведений к четырём томам исправленного Нестора. И такое же отношение имеет множество томов лёгкой литературы, писавшихся во время Языкова, к его немногим разрозненным, но глубоко-трезвым и основательным трудам. Это особенно нужно иметь в виду, чтобы оценить упорную, постоянную работу нашего труженика. В настоящее время, когда польза и приложимость к жизни сделалась альфою и омегою всякого честного умственного дела, -- особенно есть опасность быть несправедливым к трудам самым огромным, почтенным и в высшей степени полезным, но таким, которые шли как-то без порядка, без системы. Вы найдёте в трудах Языкова чрезвычайно многое, что может делаться соответственно временным требованиям; но вы мало найдёте между различными трудами его взаимной связи. Языков вступает в полемику с Шишковым, желавшим сковать лёгкий литературный русский язык в древне-славянские фразы; в его благородной полемической выходке вы видите человека образованного, проницательного, основательно и глубокоразвитого, понимающего законы всех языков вообще и родного языка в частности. В его переводе книги Беккария высказывается вам верность инстинкта переводчика, который знал, когда нужно переводить и что переводить. В переводе Шлецерова Нестора вы видите дело глубокого учёного, который не мог быть равнодушен к вопиющей потребности учиться русской истории по-русски, а не по-немецки. В его историческом церковном словаре высказывается вам глубоко верующая душа, которая стремилась распространить в народе основательные понятия о догматах и о всех предметах веры и церкви, удаляясь полемики. Но всё это мало имеет общего; и как бы вы дело Языкова ни старались представить в дальности, оно распадается на свои составные части, как карточный домик, сделанный рукой неискусного дитяти. Вы видите, что Языков мог бы быть и тем, и другим, и третьим; потому что в том, в другом и в третьем он оставил следы силы мужественной, независимой, всегда овладевавшей своим предметом. Но он показал только опыты в различных родах умственной деятельности, а не посвятил себя исключительно какой-нибудь одной деятельности.
   Мы теперь познакомились несколько с нашим тружеником: мы выставили некоторые факты из его жизни, которые говорят за него, как за человека, далеко выдающегося из ряда обыкновенных. Смотря на него не как на учёного, а как на человека -- мы должны сказать, что это была светлая, благодатная душа, каких дай Бог, чтобы побольше являлось у нас для воспитания молодых поколений.
   Найдётся, может быть, много людей, которые одобрят Языкова за его светлое чувство, которое он сохранил среди стеснений и горестей жизни, за гармонию его души, умевшей примиряться с суровой долею, -- но упрекнут -- и может быть, не без основания, -- в безрасчетности, с какою он делал людям добро. Но вы увидите, что этот последний упрёк неоснователен. Есть в мире два рода людей (мы будем брать людей добрых, почтенных, высоко нравственных). Одни живут честно, готовы противодействовать всякому злу; они часто борются против предрассудков, -- а если не имеют силы для открытой борьбы, то, по крайней мере, удаляются, скрепя сердце, от зла и делают, насколько чувствуют сил, то, что велит им нравственный долг. И в исполнении этого долга состоит, по искреннему их убеждению, их истинное счастье. Конечно, такие люди дороги и имеют право на уважение всех. Но есть другие люди (к числу их принадлежит и Д. И. Языков), которые поставляют своё счастье жить в других, радоваться радостями других, наслаждаться счастьем других. Значит, для таких людей безрасчётно делать добро есть то же, что дышать, жить -- и было бы крайне неосновательно обвинять их за безрасчётность. Это значило бы обвинять человека за то, что он человек, за то, что он стоит в передовой фаланге людей, -- что составляет -- в этом всякий согласится -- величайшее человеческое достоинство, а не недостаток. Правда, этого рода человек часто может, -- если смотреть с особенной точки зрения, принесть меньше пользы, чем человек с расчётом, потому что доброе дело человека нерасчётливого очень часто не достигает своего назначения. Но что касается даже определённой очевидной пользы, то, большею частью, из рассчитанных кем-нибудь целей -- быть полезным, нельзя сделать заключение об очевидности пользы и о превосходстве пользы, принесённой человеком расчётливым -- пред пользой, принесённой человеком нерасчётливым... Иной человек никогда и не думал давать себе программы -- быть полезным, а действовал по влечению своего сердца -- и следствия показывали, что этот человек нисколько не уступал в полезности десяткам и сотням людей, трудившихся с пользою. Тот, кто всеми возможными путями преследует злоупотребления, напр., законом, тот, без сомнения, человек в высшей степени полезный, и имеет полное право на общественное внимание и общественную благодарность. Но, может быть, ещё более полезен тот, кто, не преследуя злоупотребления, своей жизнью представляет пример высокой нравственности, чистоты души, любви к ближним. Первый побуждает людей к добру врученными ему или добровольно взятыми средствами, бичует злоупотребления, внушает страх. -- Второй действует своим примером и одушевляет к добру других. Таким образом, заслуга последнего не уменьшается, а чуть ли не больше увеличивается. Ведь подействовать на людей страхом, грозой обличения совсем не то, что подействовать на тех же людей примером своей жизни, согласной с внутренними убеждениями, ведь заставить людей опасаться зла совсем не то, что заставить их любить добро. А последнее делается только примером честной, высоконравственной личности. Последнее несравненно плодотворнее. В мире многое совершалось, благодаря одушевлению, которое распространяло на всех людей своим примером часто одно известное лицо.
   Мы убеждены, что Языков принадлежит к людям полезным в этом последнем отношении. И отсюда упрёк ему в нерасчётливости и в ложных отношениях к ближним не имеет никакого значения. Для нас важен сам Языков, важна его высоконравственная труженическая личность, а не очевидность и осязательность принесённой им пользы. Если личность высока и нравственна, если эта личность мыслит глубоко, чувствует и делает горячо, по первому движению сердца, то огромная польза, принесённая ею, разумеется сама собою. Пример её труженичества одушевит, конечно, многих из будущих молодых деятелей для труда полезного, бескорыстного и благородного.
   

ПРИМЕЧАНИЯ ЕВГЕНИИ ТУР:

   [1] По огромной важности такого явления в тогдашней литературе, какое представил церковный словарь, мы не можем пройти молчанием того обстоятельства, что словарь остался неизданным, После смерти Языкова, духовное ведомство купило у семейства покойного рукопись словаря и отослало её в Киевскую духовную Академию. Там эта рукопись находится и до сих пор. Это мы слышали от людей, близких к покойному.
   [2] Эта книга издана в первый раз в 1773 году; во второй в 1792 г., Языков исправил Книгу Большому чертежу в том смысле, что присоединил к ней древнюю Идрографию, объясняющую положение России с конца XVI по конец XVII столетия.
   [3] Книга "Баварский Странник" заключает в себе много любопытных сведений о быте нашего духовенства и об обрядах русской церкви. Эти известия помещены также и в многотомном сочинении, известном под именем "Битингова Магазина".
   [4] Рукописи перевода "Баварского Странника" и "Выписки Путешествия по России" остались по разным неблагоприятным обстоятельствам неизданными.
   [5] Бантыш-Каменский говорит, что это была История Ксенофонта, помещённая в издании: "Военная Библиотека".
   [6] Это сведение, равно как и много других, здесь помещённых, передал нам Д.В. Поленов, сын Василия Алексеевича, с которым Д.И. Языков был в дружеских отношениях.
   [7] Библиотеку Языкова постигла обыкновенная участь всех библиотек, принадлежащих частным людям. Её -- нет; куда девалась -- неизвестно.

С.

"Семейные Вечера", 1865

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru