Тур Евгения
Госпожа Свечина

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Madame Swetchine, sa vie et ses oeuvres publiees, par le C-te de Falloux, de l"Academie francaise. 1860.


Евгения Тур

ГОСПОЖА СВЕЧИНА

Madame Swetchine, sa vie et ses oeuvres publiees, par le C-te de Falloux, de l'Academie francaise. 1860.

("Русский Вестник", том 26, 1860 г., апрель, Кн. 1)

   Госпожа Свечина была русская только по имени, никому неизвестная в России, а в Париже, напротив, пользовавшаяся большою известностью. Очень недавно, с небольшим год, как она сошла в могилу, и вот уже являются во Франции два большие тома, вмещающие в себе ее биографию, переписку и сочинения, найденные после ее смерти в ее бумагах. Граф Фаллу взял на себя труд этого издания и разделил честь разбирания бумаг покойницы с ее многочисленными друзьями, которых счел долгом назвать по имени или в предисловии или при заглавии отрывков из ее сочинений. Все это свидетельствует о необыкновенной важности, которую придают жизни и деятельности покойной. Действительно, г-жа Свечина была известна всему знатному, фашионабельному, ученому и, особенно, богомольному Парижу; она была влиятельным членом, почти центром ультрамонтанской партии. Гостиная ее соединяла всех знаменитых католиков, всех яростных приверженцев папы; в Париже носился слух, что г-жа Свечина своими советами, разговорами, своим влиянием, действовала на молодые таланты католической церкви, славилась своею горячею к ней любовью, только что не доходившею до изуверства, и проповедовала всем обращение в католицизм. После ее смерти, глубоко опечалившей всех друзей римской церкви, как говорят, речь шла даже о том, чтобы причислить ее к лику католических святых. До этого, однако, не дошли, но зато один из умнейших и образованнейших ультрамонтанов, граф Фаллу, собрал ее письма, ее размышления, беглые и небеглые заметки, изложенные то в форме афоризмов, то в форме диссертаций, написал и полную биографию ее и подарил публику двумя огромными томами. Они не могут быть не интересны уже и потому, что наполовину написаны рукой даровитого и умного человека, а наполовину рукой женщины, которая в столице Mиpa, в Париже, умела занять почетное место, и в продолжении сорока лет держала в руке своей нити огромной партии. Не без искусства умела она перебирать эти нити, никогда не запутывая их и не выпуская из рук.
   Для нас, Русских, 6иoграфия г-жи Свечиной интересна тем, что поднимает целую массу вопросов и наводит ум на целую вереницу мыслей. Отчего между Русскими многие принимают католицизм? Почему русские женщины более способны к деятельности вне своего отечества, на чуждой почве, посреди иноземцев? Отчего для них возможнее, чем для женщин других наций отказаться от родной земли, от кровного семейства, от своего круга, от своей природной среды? Отчего не страдают они в добровольном изгнании, а напротив, попадая в Париж, чувствуют себя дома, в сфере симпатичной и милой? Факт особенно грустный и которого причины лежат глубоко в недрах нашего общества. Нельзя винить в этом ту или другую личность, причина глубже, и исследовать ее трудно, потому что она многосложна и не совсем удобна для исследования. Мы не беремся, конечно, самонадеянно решить столь важные и трудные вопросы, а попытаемся только поделиться с читателями частью тех мыслей, которые возникли в нас при чтении биографии г-жи Свечиной. Прежде, однако, чем мы выскажем эти мысли, мы непременно должны познакомить публику с жизнью той женщины, которая, оставив навсегда родину, отреклась от веры отцов своих и ушла, увлекая за собою мужа, на чужую почву, где до конца жизни неутомимо трудилась для избранной раз цели, и нашла обширную для себя деятельность. Нам было бы трудно говорить о г-же Свечиной, если читатели не познакомятся с ней короче и не составят себе хотя приблизительного понятия о ее характере, уме и развитии.
   Г-жа Свечина родилась в Москве, 22-го ноября 1782 года. Отец ее, Соймонов, занимал значительное место статс-секретаря при Екатерине II (secretaire intime). Это был человек серьезного ума, образованный в духе XVIII века и, разумеется, отъявленный вольтерьянец. Несмотря на занятия по службе, Соймонов следил заботливо за воспитанием дочери, которая была названа Софьей, в честь императрицы Екатерины, носившей это имя до принятия православия. С ранних лет Софья Соймонова отличалась особенною способностью в изучении языков, музыки и рисования. Граф Фаллу рассказывает две характеристические черты из ее детства, которые и мы не можем пройти молчанием. Ей страстно хотелось иметь часы, а отец обещал подарить ей их. Она так мучилась в ожидании этого подарка, что не спала ночи, и, наконец, получила его. Восторг и радость ее были неописанны, как вдруг ею овладела другая мысль. Ей показалось, что лучше часов нет на свете вещи, но что было бы еще лучше -- суметь отказаться от них. Тотчас отправилась она к отцу и отдала ему назад часы свои; он, ничего не говоря, взял их у дочери, спрятал в бюро, и с тех пор между ними не было о них и помину.
   Другая черта, не менее этой, обрисовывает характер девочки. У Соймонова было собрание картин, статуй и всяких редкостей; был и кабинет с египетскими мумиями. Каждый раз, как маленькая Софья туда входила, невольный страх овладевал ею; она старалась победить в себе этот страх, но все ее усилия были напрасны. Наконец она решилась, вошла одна в страшный кабинет, бросилась к одной мумии, вынула ее из ящика, обхватила ее руками, прижала к себе, поцеловала ее, и упала в обморок. Отец, привлеченный шумом ее падения, нашел ее без памяти на полу и, приведя ее в чувство, с трудом вынудил у ней признание во всем случившемся. Он до той поры и не подозревал, что она боялась мумий.
   Нельзя, конечно, не заметить, что в обоих рассказанных нами случаях проявляется необычайная в ребенке сила воли, но нельзя также не пожалеть, что отец замечательной девочки не обратил внимания на кривое направление этой воли. Пожертвовать часами просто, без всякой полезной цели, для того только, чтобы доказать себе и другим, что она могла ими пожертвовать, намекает на чудовищно-развитое самолюбие, необычайную гордость и рано созревшее тщеславие. Жертва почтенна и достойна удивления тогда, когда она необходима для блага другого, или полезна для всех, но бесплодная жертва есть не более, как поблажка гордости, самолюбию и тщеславию. Дело умного воспитателя состоит в том, чтобы подметить черты эти, разъяснить их своему питомцу и направить разумно силу воли, иначе она не принесет зрелого, здорового плода, а только исказит характер, извратит ум и будет только портить лучшие порывы души и сердца. Уже и в этом раннем проявлении воли мы усматриваем в маленькой Софье развитие неправильное, которое могло привести ее к католицизму и сделать из нее рьяную ультрамонтанку. История с часами носит на себе печать католического духа; тут ясно видны гордость, требовательность, если еще не в отношении к другим, то к себе, требовательность неразумная, любовь к бесплодным отречениям, страсть к бесплодным жертвам, которые только питают самолюбие и тщеславие. Нам всегда казалось, что, несмотря на внешний вид смирения, которым так щеголяет католическое духовенство, оно особенно отличается гордостью, самолюбием и тщеславием. Мы убеждены, что если бы Софья Соймонова была воспитана в католическом монастыре, она со страстью предалась бы противоестественному систематическому порабощению свободы духа для вручения всей себя какому-нибудь духовнику-изуверу; известно, что духовники католических монахинь обращаются со своею паствой, как с бессмысленным стадом, делают их слепыми орудиями своей деспотической воли. В Софии Соймоновой мы находим все зачатки, из которых вырабатываются впоследствии рьяные истязатели тела и духа, невежественные фанатики, отрекающиеся от себя во имя какой-то уродливой казуистики. Но Софья воспитывалась в семействе, и мы видим ее нежною дочерью, верною супругой; к несчастью, она впала в другую крайность, и не получила никакого понятия о религии. Отец ее был Русский только по имени, и, как все люди его века, был больше, чем равнодушен к вере. Он не имел никакой религии и разделял мнения энциклопедистов. Вследствие таких убеждений отца, Софья была воспитана в совершенном равнодушии ко всему, что касалось религии, и только наружно выполняла обряды церкви. Каждое воскресенье она слушала обедню в придворной капелле, но не знала, что такое молитва, не знала ни одного догмата православной церкви, которой была членом. Нам кажется, что это отсутствие сведений, это равнодушие к религии, неведение божественного учения Спасителя, приготовили в будущем для католиков нового, теперь знаменитого в их круге, прозелита.
   Воспитание маленькой Софьи было совершенно французское; этим мы не хотим сказать, чтоб оно походило на то воспитание, которое дают теперь девушкам во Франции,-- напротив, Софью учили много, учили всему, развивали заботливо, но, к несчастью, развивали в ложном направлении. Ее воспитание было насквозь проникнуто духом XVIII столетия, и следственно, французским духом, ибо энциклопедисты принадлежали Франции; скептицизм и безверие рано должны были войти в ее молодую душу, и когда в ней образовалась пустота, понятно, что она предалась сомнениям, которые, в свою очередь, прямо привели ее в лоно католической церкви. Одна крайность вызвала другую.
   В четырнадцать лет Софья знала по-французски, по-немецки, по-английски; граф Фаллу уверяет, что она хорошо знала и по-русски, наперекор тогдашнему обычаю не учить детей родному языку, бывшему в пренебрежении у высшего класса общества. Признаюсь, мы плохо верим, чтобы Софья была исключением из общего правила, и не видим никакой причины, почему бы можно было это предположить. Нравы, обычаи, склад семьи и дома, не русские -- как же зайти туда нашему родному языку, почему одному ему было бы дано предпочтение перед всем другим? Мы скорее поверим, что Софья, по словам того же г. де-Фаллу, училась по-еврейски и по-латыни; эти два языка считались необходимостью для всякого так называемого сильного ума (esprit fort); в XVIII столетии женщины не чуждались не только изучения древних языков, но и точных наук, математики и астрономии; вспомним, например, знаменитую Эмилию Дюшателе. Мы не думаем порицать этого, не видя никакой беды в изучении математики и астрономии, хотя признаемся, что, с другой стороны, не усматриваем в этом и особенной для женщины пользы. Впрочем, лучше учиться математике, чем ровно ни-чему не учиться, как поступают Француженки нашего времени.
   В XVIII столетии проповедовали иное и хотели давать женщинам то же воспитание, что и мужчинам. Нагрянувшая революция подсекла слабый корень этих, быть может, преувеличенных начинаний в деле образования и развития женщин, и возвратила французскую женщину в первобытное невежество и тесную сферу понятий, допускаемых католичеством. Идеи XVIII столетия пересажены были на русскую почву в какой-то туманной и отвлеченной форме. Они составляли такой контраст с положением страны, что нас поражает, как могли они привиться к некоторым личностям и отличить их, хотя и не надолго, чем-то гуманным и утонченно-вежливым. Масса тогдашнего русского общества была невежественна, груба и дика. Нельзя забыть, что приводящие нас теперь в ужас описания нравов в рассказах Багрова внука, Печерского и других, относятся именно к этому времени. И посреди этих-то диких орд, раболепных приживальщиков, всесильных сатрапов, неумолимых властелинов и задавленных рабов, в которых не проникло еще мерцание какого бы то ни было сознания, жила горсть людей односторонне-образованных. Посреди родного края, эти люди чуждались всего своего, кичились своею привязанностью к чужой стране, презирали свою, и посреди насилия, рабства, ужаснейших жестокостей и ненавистных злоупотреблений крепостного права, говорили без угрызений совести и совершенно спокойно о равенстве, свободе и правах человека. Явление не отрадное; оно мелькнуло, не принеся пользы родному краю. Оно родилось из подражательности, явилось и исчезло, оставив за собою одно предание о раннем разврате, внесенном в молодое, хаотическое общество, его передовыми людьми, которые заняли разврат этот у своих учителей. Было время, и оно не далеко от нас, когда отцы наши смешивали по очень понятной причине слово разврат со словом просвещение; когда говорить об образовании значило: говорить о безбожии. В этом нельзя обвинять отцов наших, они были правы со своей точки зрения; виноваты были те, которые показали им на себе та-кое уродливое сочетание умственного развития, разврата и безбожия. Таким образом, во всем подражая вельможам Лудовика XV, жили наши русские вельможи; они читали Руссо, бредили Даламбером и Дидеротом, боготворили Вольтера, что не мешало им, впрочем, лобызать руку всесильного Потемкина и широко проживать золото, выработанное их белыми неграми. Мы не без намерения говорим: белыми неграми; пусть не забудут читатели, что тогда не существовали еще ограничения крепостного права: владелец по воле мог распродать целое семейство в розницу, разлучив мужа и жену, оторвав детей от груди матери. Благодетельный закон не так давно, уже на нашей памяти, отнял это страшное, противоестественное право. Правда, что владелец никогда не имел власти над жизнью и смертью раба своего, но мы слыхали и читали, что смерть раба, окончившего жизнь в истязаниях, не вела за собою в то время ни уголовного суда, ни какого бы то ни было неприязненного столкновения с властями. Еще и теперь мы видим резкое разграничение между мыслью и делом, убеждениями и жизнью, а тогда мысль и дело, убеждение и жизнь шли наперекор друг другу, не возбуждая ни вопроса, ни сомнения, ни негодования. Не странно ли, что семилетняя Соймонова осветила всю галерею своего отца бесчисленным количеством маленьких свечек, и когда он спросил у нее о причине такой иллюминации, она отвечала: "Как же не праздновать взятия Бастилии и освобождения бедных заключенных"? Конечно, приятно праздновать освобождение заключенных, но не там, где о бок миллионы своих рабов томились под тяжким игом, где целые племена безгласно глохли в невежестве, нищете и тупой покорности. Наполняя молодой ум понятиями равенства и свободы, а молодое сердце состраданием и милосердием, никто не подумал сказать молодой Софье, что сердцу ее была возможность заявить себя и в родной земле, что для ее сострадания и милосердия было обширное поле и в России. Прежде чем думать о заключенных в Бастилии, можно было вспомнить о своих собственных крепостных. Но для дочери тогдашнего русского барина, простой русский человек едва ли был человеком. Вспомним только слова Дашковой Дидероту: "Русские крестьяне не достойны свободы", -- говорила она. Еще недавно, тому назад года три или четыре, нам приходилось нередко слышать точно такие же фразы, которые, благодаря быстро-пронесшейся вести, а теперь укоренившейся идее освобождения, уже не возможны. Всякий, кто решился бы произнесть их, был бы заклеймен позором.
   Шестнадцати лет Софья Соймонова была взята ко двору и сделана фрейлиной императрицы Марии Феодоровны. Соймонова не была хороша собой, но лицо ее, не лишенное физиономии, привлекало какою-то симпатическою прелестью. Глаза ее голубые, маленькие, но добрые, свежесть лица, грация походки, составляли всю красоту ее. В семнадцать лет, как сообщает граф Фаллу, она вышла, по выбору отца, за генерала Свечина, которому было уже сорок два года. Даже в этом замужестве мы видим господство французских нравов и обычаев. Молодая, богатая Софья не решилась выбрать мужа по сердцу, не решилась воспользоваться независимостью своего положения. Ее сосватали, и она выходит замуж за пожилого человека, предложенного семейством. Можно даже догадываться, что она не была совершенно равнодушна к любви одного молодого человека, от которого отказалась из уважения к воле отца, любившего ее очень нежно и, вероятно, не желавшего приневоливать ее. Одно приличие, одни обычаи, стало быть, сковали и рождавшееся, быть может, чувство и всякое проявление воли, столь законной при таких случаях, и заставили ее отдать руку человеку пожилому, неровне, как говорится в народе. Союз Свечиных был тих, мирен, но как-то холоден, будто супруги, связанные одними условиями света, мало находили сочувствия друг у друга. Сам Свечин как-то стирается личностью жены, по крайней мере, его собственная личность нигде не проглядывает. Мы не могли уловить в нем признака жизни при двух главных, многозначительных решениях, принятых его женою. Его не видно ни когда она приняла католицизм, ни когда она оставила навек отечество, влача мужа за собою. Из биографии г-жи Свечиной нельзя почерпнуть никаких указаний об этом бессловесном муже, об этом индифференте русском, согласившемся праздно провести сорок лет посреди чужого города, посреди чужой земли. Это тем страннее, что у Свечиных не было детей, и это крепкое звено не связывало его с женой, отказавшеюся и от веры, и от родины своей.
   Вскоре после свадьбы, отец Свечиной был выслан из Петербурга и умер в Москве от удара. Горесть дочери была неподдельна и глубока. При внезапном ударе судьбы, при боли сердца, она в первый раз, по словам графа Фаллу, вспомнила о Боге и обратилась к нему с первою своею молитвой. С тех самых пор она постоянно предавалась религиозным размышлениям, искала своего Бога (все по словам г. Фаллу) и вопрошала Его, но находила вместо Него какую-то отвлеченную идею, без теплоты и света.
   Мы останавливаемся. Нам непонятно такое заключение. Мы не привыкли к софизмам, на которые так щедры католики. Когда глубоко пораженная душа ищет утешения в религии, молитва дает человеку благодетельные слезы, минуты несказанного умиления, и мягчит раны растерзанного сердца. Зачем искать Бога и вопрошать Его, витая в каких-то туманных сферах мистицизма или иезуитизма? Бог сам является нам, и стоит только раскрыть Евангелие, чтобы без всяких умствований найти не отвлеченную идею без теплоты и света, а воплощенную истину, умиряющую, освежающую, удовлетворяющую душу, которая жаждет религиозных утешений. Какого ответа не найдет в Евангелии больное сердце, тоска души, страдание всего существа? Если г-жа Свечина нашла вместо Бога одну отвлеченную идею, то, очевидно, что она не искала Его в своем сердце, не искала Его там, где лишь и можно найти Его, а предавалась бесплодным мудрствованиям больного ума, криво направленного, предавалась каким-нибудь казуистическим хитросплетениям, которые, конечно, не могут уврачевать больного сердца. Очень ясно, что именно эта-то особенность извращенного ума и привела ее впоследствии к католицизму.
   Говорят, что гениальные люди просты; может быть. Но мы знаем несомненно, что простые люди истинно религиозны. Простота есть высокий дар неба. Не нужно мудрствовать лукаво, чтобы найти утешение. Сама божественная книга так проста, что равно понятна как гениальному ученому, так и самому необразованному простолюдину.
   Между тем, жизнь г-жи Свечиной текла обыкновенным порядком, посреди общества и приемов. Петербург был тогда наполнен эмигрантами и французскими аббатами. Иезуиты пустили корни в Петербурге и даже основали училища, в которых наша богатая и знатная молодежь спешила толпиться. Между эмигрантами находился chevalier d'Augard, ревностный приверженец французских Бурбонов, человек, фанатически преданный католицизму. Он поселился в Петербурге и был сделан императорским библиотекарем. Г-жа Свечина подружилась с ним. Тридцать лет спустя, пишет она в одном из своих писем следующий о нем отзыв: "Честь введения католицизма между Русскими принадлежать кавалеру д'Огару. Все зависит от начала".
   Благодарение Богу, не все зависело от начала; ибо начало не принесло плодов; оно ограничилось до наших дней весьма небольшим числом прозелитов, а мы убеждены, что по мере того, как просвещение будет проникать в наше высшее общество, возможность сделать новых прозелитов отнимется у католиков. Новообращающихся в католицизм и теперь очень мало; со временем можно надеяться, что их вовсе не будет.
   Г-жа Свечина не вдруг поддалась пропаганде кавалера д'Огара, но все больше и больше сближалась с Французами, и завязала с ними те дружеские связи, которые впоследствии притянули ее в Париж. В свободное время она много читала и постоянно делала выписки из прочитанных книг. Тридцать пять томов выписок, размышлений и отрывочных заметок оставила она после своей смерти. Чтения эти были разнородны, пестры, и обличают неразвитый вкус, блуждающий ум, неопределившееся воззрение и незрелость мысли. Она читала много, но безразлично; выписывала целые страницы из прочитанного также безразлично. Тут есть все: поэзия и риторика, философия и иезуитизм, нравственные правила и софистические доводы, сентиментальные декламации и трезвые заметки холодного разума. Чего нет в этих выписках! Рядом с правилами Пифагора вы увидите сочинения доброго старичка Бернардена де-Сен-Пьера, Ночи Юнга и проповеди Бурдалу, госпожу Жанлис и Горация, Руссо и Мармонтеля, Лагарпа и Паскаля, Дюсиса около Ликурга, г-жу Сталь рядом с Фенелоном и Массильйоном. Этого мало. Все выписки из этих писателей пересыпаны анекдотами и украшены куплетами пошлейших стихов, например:
   
   Bonheur et malheur sont deux freres
   Qui furent toujours ennemis.
   Fortune et hazard sont leurs p;res
   Qui furent toujours fort amis!
   
   Рядом с такими виршами, какие-то афоризмы самой г-жи Свечиной, имеющие претензию на глубину мысли и не содержащие в себе ровно ничего, кроме пустой фразы, например: "Une amitie serait jeune аргes un siecle, une passion est deja vielle арres trois mois".
   Очевидно, что неправильное развитие г-жи Свечиной, хаотическое брожение ее мысли, недостаток фундамента во всей ее умственной организации, который может быть положен только правильным воспитанием -- должны были привести ее к какому-нибудь кризису. Мы сказали уже прежде, что, по нашему мнению, в г-же Свечиной, еще ребенке, заметна наклонность к тем свойствам, из которых католики вырабатывают своих фанатических последователей. Она не могла избежать этой участи. Все неумолимо влекло ее в лоно римской церкви -- и колебание ума, и беспорядочность отрывочных знаний, и отсутствие всякого понимания, слагающегося при помощи образованности, и недостаток развития нормального, здравого, и желание успокоиться на чем-нибудь непреложном, узком и тесном, желание замереть, если позволено так выразиться, вставив себя в изготовленную заранее рамку. Католицизм -- превосходная, отлично изобретенная рамка; кто однажды попал в нее, тот умрет в ней, вращаясь постоянно в ее тесном пространстве. Граф Жозеф де-Местр явился в Петербург и окончил дело, начатое кавалером д'Огаром; но так как граф Жозеф де-Местр,-- лицо интересное и бывшее долго предметом самых разнородных суждений и споров, то мы позволим себе поговорить о нем и его деятельности.
   Граф Жозеф де-Местр родился в Шамбери в 1754 году, от древней фамилии; он был воспитан в строгом повиновении и страхе к отцу, в беспредельном уважении к патриархальной власти главы семейства. Нежная мать, о которой и в старости граф де-Местр не мог говорить без умиления, рано развила в нем преданность к римской церкви, глубокое уважение к папе, монахам и иезуитам. Это уважение, как наследие, из рода в род передавалось в семействе де-Местров. Жозефу было не более восьми лет, когда он, играя, шумно ворвался в комнату матери. Она тотчас усмирила его одним словом. "Не будь так весел, дитя мое, -- сказала она, -- случилось несчастье великое". Она говорила о только что полученном известии, что иезуиты высланы из Франции.
   Первоначальное воспитание де-Местра поручено было иезуитам; после чего он учился в Туринском университете, на юридическом факультете, и потом вступил в службу; переходя все степени должностей в магистратуре, он, наконец, сделался членом савойскаго сената. Заключенный в тесную среду, и притом среду отсталую, Жозеф де-Местр чувствовал себя несчастливым. Двадцать лет спустя вот что писал он однажды к брату: "Как часто падал я в кресло, вздыхая о том, что осужден жить и умереть, как устрица у своего утеса, посреди маленьких людей и маленьких вещей. Я страдал; моя голова была утомлена, отягощена, придавлена страшною тяжестью пустоты". Всем будут понятны слова эти, если мы прибавим, что один французский посланник, бывши в Савойе, выразил мысль, что размышлять -- глупость, а писать -- неприличие, и высшее общество Савойи разделяло такие мнения. В такой-то среде суждено было жить графу де-Местру. Его гениальный ум, постоянные занятия, громадное чтение, не могли не броситься в глаза его соотечественникам, и очень озадачили их. Они не замедлили прокричать о нем, что он либерал, и едва ли не якобинец. Эта молва достигла до Турина и была первою причиной недоверчивости короля к де-Местру. Между тем, жизнь его текла ровно и спокойно; он женился, нажил детей, и ему казалось, что лучшая часть жизни далеко осталась назади его; ему уж было около сорока лет. Но мировые события, которые долженствовали все переменить в Европе, наступили и выдвинули на первый план и графа де-Местра. Во Франции вспыхнула революция. В 1792 году французские войска заняли Савойю. Де-Местр, верный своему королю, удалился оттуда, вследствие чего его родовые имения были конфискованы, и он остался при двух тысячах ливров пенсии, которую король пожаловал ему. Тогда-то он принялся за перо. Он начал мелкими статейками, но на следующий год напечатал свое сочинение: "Considerations sur la France", которое сразу приобрело ему имя и громкую славу. В этом сочинении, рядом с самою уродливою теорией, очевидно, сложившеюся под влиянием папизма самого крайнего, самого закоренелого, нельзя не удивляться гению де-Местра, его проницательному взгляду на вещи и глубине его мысли. Сардинский король, изгнанный Наполеоном из отечества, нашел убежище в Риме, где жил кое-как, без денег и без возможности добыть их. Де-Местр, после напечатания своей книги, не слыл уже за якобинца, но при всей своей преданности королю, довольно ясно сказавшейся и в его поступках и в его сочинениях, не нравился ему. Король не мог перенести ни его самостоятельности, ни стойкости его характера, ни живости ума, обличавшего непобедимую свободу духа. Местр был в немилости и, однако, был назначен посланником в Петербург. Он отправился в дурном экипаже, который беспрестанно ломался на дороге, без денег, без полномочия для переговоров, с товарищем, которому было приказано только что не наблюдать за ним. В Петербурге бедность его бросилась в глаза, особенно рядом с роскошью почти восточною, которая там всюду господствовала. Граф де-Местр не хотел делать долгов и решился переносить лишения, переносить их твердо и мужественно, не краснея малодушно. Он нанял маленькую квартиру, и его единственный слуга, по темной лестнице, с ночником в руке, провожал к своему господину знатных посетителей. Де-Местр не имел возможности купить шубу, и зимою носил легкий сардинский плащ. Он обедал вместе со своим единственным слугой, потому что его средства были так недостаточны, что не позволяли ему иметь особый стол. Со всем тем он держал себя достойно, гордо и не падал духом. Император Александр был тогда в дружеских сношениях с Наполеоном, а потому принял графа де-Местра, как посланника короля сардинского, очень холодно; но лично он был пленен им. Граф де-Местр очаровал императора своим блестящим остроумием, несокрушимою силой и гордостью духа, пламенною любовью к добру. Скоро у графа де-Местра явились друзья; он подружился и с Сера Каприоли и Стедингом, шведским посланником; все старые люди, остатки старого Екатерининского двора, выказывали особенное уважение к де-Местру, как к поборнику старых начал и ненавистнику революции. Тогда в Петербурге можно было видеть рядом самые поразительные противоречия: застарелые понятия прежнего порядка вещей и новые либеральные стремления, изящную образованность высшего класса и невежество и грубость низшего, самую изысканную роскошь рядом с нищетой. Граф де-Местр отзывается неблагосклонно о нравственности общества и высказывает следующие резкие слова: "Женщины -- товар, который переходит из рук в руки". Зато мнение его об императоре Александре самое высокое; это лицо преисполнено, по словам его, неотразимого обаяния и поэтической меланхолии, которая удваивает благоприятное впечатление, производимое им на всякого, кто только подходит к нему. "Император, -- говорит граф де-Местр, -- воздержен, хотя и имеет в руках неограниченную власть; его стремительные порывы всегда прекрасны; он горячий ревнитель мировых идей". Один русский вельможа выразился так об императоре: "Чтоб умерять его порывы, постоянным советником должен быть старик". -- "Да, -- сказал граф де-Местр, -- только старик без пудры".
   Граф де-Местр, как католик и отчасти Француз, не любил Англии. "Печально, -- сказал он однажды, -- что негодные люди являются теперь единственными защитниками хорошего дела". Граф де-Местр говорил английскому посланнику, что Англии предстоит соединить всю Европу против Наполеона. -- "Это трудно", -- отвечал английский посланник. "Но не невозможно, -- возразил де-Местр. -- Вильгельм III заслужил доверие кабинетов, умел льстить тщеславию дворов, умел в могучей руке соединить все их интересы, а вы знаете, до чего он довел Лудовика XIV. Отчего же не успеть вам теперь?"
   Несмотря, однако, на искусство вести переговоры, на упорное преследование цели, на личную благосклонность императора к графу де-Местру, сила политических обстоятельств была такова, что он не успевал в своей миссии. Этому отчасти был причиною и сам король сардинский. Мнение Александра было таково, что сардинского короля иначе восстановить невозможно, как отдав ему во владение Пьемонт, Геную, Ломбардию и Венецию, чтобы поставить между Австрией и Францией могущественное государство. Александр так желал этого, что за уступку Венеции отдавал Австрии весь Дунай. Кроме того, Александр полагал, что итальянское государство иначе устроить нельзя, как на конституционных началах. Но о таких условиях сардинский король не хотел и слышать. Все переговоры графа де-Местра были прекращены, и планы его окончательно рушились двумя победоносными кампаниями Наполеона против Австрии и Пруссии и Тильзитским миром. Александр соединился с Наполеоном, а положение де-Местра в Петербурге сделалось невыносимо. Он просил короля дать ему отставку, но король не согласился и приказал ему остаться при Санкт-петербургском дворе. Александр все холоднее и холоднее относился к посланнику сардинскому и все благосклоннее становился к самому графу де-Местру. Он предлагал ему значительные места и обещал, без всякого со стороны его вмешательства, выхлопотать ему отставку у савойского короля, если только согласится он вступить в русскую службу. Но граф де-Местр отказался, говоря: "Я дал присягу моему королю без условия, что мне будет хорошо и выгодно служить ему". Рыцарская доблесть, безграничная преданность долгу, неуклонное служение чести составляют отличительные свойства характера графа де-Местра. Редко можно встретить лицо более благородное. Обреченный на бездействие, вследствие событий в Европе, граф де-Местр опять принялся за перо и продолжал проводить свои идеи и объяснять свои теории. Кроме того, пользуясь своими связями в Петербурге, он, как ревностный католик и пламенный сын римской церкви, принялся работать и трудиться для нее. Еще в 1772 году императрица Екатерина позволила иезуитам в западных губерниях продолжать заниматься воспитанием юношества; в 1800 году иезуиты перенеслись уж в Петербург и основались там. Оказалось, что мало-помалу, не довольствуясь воспитанием детей католического вероисповедания, они стали обращать в католицизм и православных. Когда в 1810 году был поднят вопрос о воспитании, граф Разумовский обратился к де-Местру с просьбой пересмотреть новый план воспитания, составленный им. Де-Местр воспользовался этим случаем, чтобы жарко рекомендовать план воспитания иезуитов. Вследствие этого, иезуитам позволено было в Полоцке поставить свою коллегию в независимость от университета и возвысить ее значение. В самом Петербурге иезуиты вошли в высший круг общества и ревностно занялись пропагандой. Граф де-Местр избегал, по собственным словам его, обращать людей в свою веру, но не считал себя в праве молчать, если кто обращался к нему с вопросами и сомнениями. Обращение в католицизм сделалось в Петербурге модой, поветрием. Многие обратились, сами не зная как и для чего, и после перешли опять в православную веру. Все это свидетельствует о шаткости понятий в младенческом обществе; это какая-то tabula rasa, на которой пиши, что угодно первый ловкий пришелец. Мы не относим этих слов к графу де-Местру, которого нельзя не уважать за его нравственные достоинства, а говорим вообще об иезуитах, желая притом дать понятие о тогдашнем состоянии нашего общества. Когда, по заключении так называемого священного союза, иезуиты были изгнаны сперва в Полоцк и Витебск, а потом и из всей России, граф де-Местр был глубоко поражен и огорчен, и видел в этом ударе европейское несчастие. Ему показалось невозможным остаться в Петербурге, как он предполагал сперва, и он выехал из него в 1816 году, с сокрушенным сердцем. Он покидал Петербург как свое второе отечество; много было у него там друзей, долго он надеялся осуществить там все свои дорогие планы, все свои задушевные надежды! Возвратившись на родину, он получил значительное место в восстановленном Сардинском королевстве; положение дел во всей Европе, восстановление Бурбонов, освобождение папы, укрепление Савойского дома и повсеместное господство партии, к которой принадлежал граф де-Местр, казалось, должно было осуществить его надежды и предсказания, сделать его счастливым и спокойным. Но все это не вознаграждало его за несчастную, по его мнению, катастрофу иезуитов в России; он не мог утешиться и оправиться от этого удара, и должен был навсегда отказаться от надежды видеть католицизм принятым в России. Однажды он говорил одному из друзей своих: "Смотрите и плачьте! В руках императора Александра было исполнение огромнейшей задачи -- соединение христианства в одну истинную церковь; к несчастию, он оттолкнул ее! Он объявил терпимость и не знал, что такое справедливость (!?). Он нанес христианству (!?) смертельный удар, покровительствуя протестантизму наравне с католицизмом!"
   Дальнейшая судьба графа де-Местра не может занимать нас в настоящую минуту, и потому мы спешим возвратиться к предмету этой статьи. Заметим только, что вслед за графом де-Местром, в том же 1816 году, выехала из Роccии и г-жа Свечина.
   Г-же Свечиной было двадцать пять лет, когда она встретилась с графом де-Местром; она была уже известна в своем кругу как женщина образованная, даже ученая. "В эту пору, -- говорит г. де-Фаллу, -- она горела желанием учиться, была робка мыслью, весела и откровенна в дружеском кружке, серьезна и строга, когда отдавалась мышлению, понимала все, что было высоко, была снисходительна к низшим, нежна и милосердна к бедным, дружественна к людям, погруженным в горе или раскаяние. Уж и тогда речь ее не проходила незамеченною; у ней часто просили советов, доверялись ее вкусу". Она делала много добра и была членом благотворительных обществ, что очень часто приводило ее в сношения со многими известными в Петербурге, по своему положению, лицами. Г-жа Свечина особенно подружилась с одною из фрейлин императрицы Елисаветы Алексеевны, Роксандрой Стурдзой. Многочисленные письма ее к ней занимают значительную часть первого тома, также как и ее записки к Тургеневу (Александру), в которых речь идет почти постоянно о добрых делах и помощи кому-нибудь. Письма к фрейлине Стурдзе замечательны потому только, что г-жа Свечина восстает против мистицизма и иллюминатов и не сочувствует страстному увлечению, с которым почти весь двор императора Александра подчинился влиянию баронессы Крюденер. Она тем дальше от нее, что уже видимо приближается все больше и больше к католицизму, и находится под сильным влиянием графа де-Местра. В ее переписке того времени попадаются не редко уже чисто-католические фразы, в роде следующей: "Combien vous avez raison de ne vouloir, que ce que Dieu veut!" Влияние графа де-Местра сказывается еще больше в выборе чтения, против которого, однако, сильно восстает ее руководитель, не считая сочинения, изучаемые г-жею Свечиной, строго католическими. Таковы, по его мнению, все сочинения янсениста Флери, за которые она принялась со страстью. Боясь, что общественные обязанности отвлекут ее от серьезного изучения католических догматов, г-жа Свечина, мучимая сомнениями, удаляется из города на дачу, и там предается чтению и изучению римско-католических духовных писателей. Граф де-Местр, восставая против чтения Флери, пишет ей большое письмо, в котором умоляет прочесть огромное количество книг, авторы которых, смиренно признаемся в этом, нам совершенно неизвестны. Он говорит ей о каком-то докторе Маркетти, Фебpoниyce, аббате Захарии, кардинале Орси, которые все, по его мнению, разгромили учение Флери. Г-жа Свечина принимается и за эти книги; результатом этого чтения являются целые тетради, исписанные ее рукою, из которых мы приведем разве только эпиграфы, чтобы дать нашим читателям понятие о настроении ее в эту пору. Эпиграф первой тетради таков: "Douter, c'est toujours ignorer". На заглавном листе другой тетради стоит: "Accepter moitie de confiance, moitie a l'essai, се n'est pas de la foi, c'est une miserable mesquinerie de l'esprit".
   Г-жа Свечина не окончила своих чтений и выписок, как уже перешла в католицизм. Г. де-Фаллу говорит, что победа была тем значительнее, что в воспитании ее была забыта религия, что в первой молодости она не верила ничему, что позднее она с любовью и покорностью следовала правилам православной церкви. Нам кажется наоборот. Нам кажется, что она сделалась католичкой потому именно, что была воспитана без религии, а позднее только исполняла обряды греко-российской церкви. Она не знала ни правил, ни догматов, ни истории той церкви, к которой принадлежала, и потому перешла в другую, догматы которой изучала с любовью и рвением. Иначе мы не можем объяснить себе, почему бы ей отказаться от веры отцов своих и перейти в католицизм. Впрочем, мы не будем вдаваться в рассуждения по этому поводу; вопрос этот -- вопрос индивидуальный, и мы не можем решать его. Скажем только, что воспитание, жизнь, самое замужество, мнения, склад ума, наклонности и самый язык г-жи Свечиной -- французские; мудрено ли, что она пришла к католицизму? Католицизм должен был стоять близко от нее и в то время, когда она, по-видимому, была еще православною.
   С этих самых пор понятно, что г-жа Свечина, разделенная пропастью со своею родиной, постоянно стремится во Францию. Что в ней общего с Русскими, с отечеством? Язык ее, язык, на котором она говорит, пишет и думает -- французский; друзья ее, или большинство их, -- Французы; чтение ее -- французское; ее семейная жизнь, супружество, самые ее отношения к мужу, насколько их угадать и понять можно из биографии, перед нами лежащей, носят характер чисто-французский; ей тридцать, мужу ее около 70 лет, и г. де-Фаллу говорит, что г-жа Свечина уважала его, как отца, лелеяла, как старика, заботилась, как о дитяти. Это отношения хорошей и доброй Француженки к мужу, которого ей навязали по семейным причинам. Наконец, и это самое главное, вера ее -- вера Французов. Говорят, что когда в народе, угнетенном чужеземным игом, хранится неприкосновенно вера и язык отцов, национальность цела, она живет еще. Вера, язык -- самые крепкие узы, соединяющие между собою отдельные личности в крепкое целое. Для г-жи Свечиной эти узы порвались; что же осталось у ней общего с тою землей, где она родилась, но которой почвы она не ведает, ибо она развилась и выросла на искусственной, наносной почве? Она какое-то растение, взлелеянное в теплице, посаженное в чужую, нарочно для него составленную землю. Своей родной почвы она не знает. Понятно, что этому растению будет лучше там, где его настоящая родина. Заметим при этом случае, что иностранец, биограф г-жи Свечиной, не говорит нам ни слова о том, где была она, что она делала, какое впечатление вынесла из всех великих событий, тогда совершавшихся. Мы знаем только, что она была в числе дам, собиравших пожертвования для погоревшей Москвы, да имеем два письма ее руки к французскому аббату. В одном из них она красноречиво выражает ему свою благодарность за пожертвованную им сумму денег на сгоревшую Москву, в другом убедительно просит его воротиться из Одессы в Петербург. Ни слова больше. Мы не знаем, были ли у ней родные и друзья, бившиеся за независимость родного края и погибшие вместе с другими на полях Бородина, Красного, Малояро-славца. Это очень мало интересовало г. де-Фаллу и, как кажется, самое г-жу Свечину, потому что она в своей огромной переписке очень мало касается этой эпохи.
   В 1816 году г-жа Свечина поселилась в Париже и тотчас вошла в общество гостиных, известных своим католицизмом, аристократизмом и, само собою разумеется, обскурантизмом. Она очутилась в своей сфере и начала плавать в ней, как рыба, попавшая из садка в живую струю. Самый склад ума г-жи Свечиной был таков, что должен был цениться в Париже. Вычурность, фраза, забота о произведении эффекта составляют отличительные черты его. Г. де-Фаллу рассказывает нам небольшой случай, который дает понятие о роде ума и вообще о личности г-жи Свечиной. Она желала встретить знаменитую г-жу Сталь; герцогиня Дюрас устроила обед и позвала обеих женщин. В продолжении всего обеда (а обеды во Франции длятся очень долго) г-жа Свечина упорно молчала. Вышедши из-за стола, г-жа Сталь подошла к ней и сказала: "Мне говорили, что вы желали со мной познакомиться -- правда ли это?" -- "Конечно, правда, -- отвечала г-жа Свечина,-- но вы знаете, что право начать разговор принадлежит королю".
   Этот ответ произвел впечатление и был разнесен по всему Парижу стоустою молвой. Это было сигналом новых успехов для молодой новообращенной Русской. Все такого рода, для нас нестерпимые, аффектации нравятся Французам. Выше bon mot для Француза нет ничего, хотя бы этот bon mot был надуман, присочинен, насильственно пригнан к случаю. Молчать целый обед, молчать упорно для того, чтобы заставить спросить у себя: зачем вы молчите? и иметь тогда повод выговорить заготовленное заранее bon mot -- что за жалкое употребление ума! Мы уж не говорим о том, сколько тут малодушия и мелочного самолюбия. Но вот такие-то изречения и составляют репутацию ума в Париже. Человек простой, серьезный, глубоко умный, но не блестящий, редко будет оценен по достоинству в этой так называемой столице Mиpa.
   Париж так пленил г-жу Свечину и был так пленен ею, что в 1818 году она воротилась в Россию, чтоб устроить свои дела и уже навсегда покинуть ее. Г-н де-Фаллу говорит, что муж ревностной католички покинул русский двор без сожаления, и умалчивает о том, как он простился с отечеством. Г-жа Свечина так обожала Францию, что писала однажды: "С'est avec un coeur tout fran;ais que je remercie Dieu", и пр. Дело шло о каком-то короле из Бурбонов. В другой раз она пишет из Рима: "Je n'ai pas ete indifferente a ce concours d'evenements qui recommence si glorieusement l'histoire de I'ancienne France et c'est avec un coeur qui lui appartient que j'ai сelebr; ses succes". Все ее письма наполнены живейшею любовью к ее новому (настоящему) отечеству. В одном из писем своих из Рима, она, очевидно, относит к себе следующий стих:
   
   Plus je suis I'etranger, plus j'aimais ma patrie.
   
   Разумеется, здесь под словом "patrie" должно понимать не далекую и забытую Россию, а недавно покинутую Францию, куда она стремится назад. Когда в Париже ей говорили: "Вы иностранка и не можете понять этого", -- она обижалась и, заливаясь слезами, объясняла, что Франция ее вторая родина.
   Нам мало остается говорить о жизни г-жи Свечиной, потому что она мало интересует нас и, вероятно, также мало заинтересует русских читателей. Г-жа Свечина поселилась в Париже, тесно соединилась с католическими духовными, действовала за них и для них, и после своей смерти оставила по себе имя между ними. Один из них, хотя и не поп, но зато католический фанатик, посвятил ее памяти свои досуги, и подарил католической Франции два большие тома, написанные в восхваление этой женщины. Он собрал все ее заметки, краткие афоризмы и длинные рассуждения, и издал их под громким именем "Сочинений" (Oeuvres). Мы будем говорить о них после, а пока спешим развязаться с нашею задачей и окончить сказание о жизни этой французской известности. "Симпатии г-жи Свечиной были настолько симпатии французские, что мы не можем говорить о ней, не упоминая о нашей истории", -- говорить г. де-Фаллу. Затем он рассказывает революцию 48 года и ужас г-жи Свечиной. Замечательны два факта из ее жизни, о которых мы, со своей стороны, не скажем ни слова, предоставляя их на суд читателям.
   Г-жа Свечина не хотела никогда продать своих имений в России, говоря, что желает оставить неприкосновенно своим наследникам их достояние, что не желает оборвать последней нити, соединяющей ее с отечеством, и притом отречься от крестьян, вверенных ей Провидением. В продолжение сорока лет она, из Парижа, из этого "прекрасного далека" управляла этими, вверенными ей Провидением, крестьянами. Ею руководила еще, по ее словам, и другая мысль: она хотела доказать, что предрассудок -- думать, будто, сделавшись католиком, перестаешь быть Русским. Мы уже видели, насколько г-жа Свечина была Русская, и как основательна эта новая и поистине забавная ее претензия. Надо прибавить, что французские поместья дают 3 на 100, а французские капиталы не более 4 на 100.
   Другой факт ее жизни также замечателен. По словам г. де-Фаллу, она была поражена возникшею войной между Россией и Францией.
   "Для всех это только война, -- говорила она, -- для меня это междоусобная война".
   Если это подлинно было так, или казалось ей так, то мы можем только пожалеть о ней из глубины души.
   В 1858 году осенью, в сентябре месяце, она скончалась от трудной болезни. Последние годы ее жизни были посвящены молитве и благотворительности.
   Биография г-жи Свечиной представляет так мало данных из сферы ее семейной жизни, близких отношений и вообще отношений сердечных, что нам трудно составить себе понятие о ее характере. Его можно только угадывать, но живой образ этой женщины, со всеми ее качествами, недостатками и особенностями, не встает перед нами, как это случается при чтении некоторых биографий или записок самого лица. Автор биографии г-жи Свечиной старался сохранить некоторые черты ее, доказывающие только, что она обладала утонченностью манер, деликатностью обращения и внимательною предупредительностью к людям, которыми дорожила. Но этого мало для представления определенного образа; мы не можем принять упоминание о сигарах, заготовленных для племянника, за доказательство ее любви к нему, или за черту, обрисовывающую ее сердце; напротив, мы везде сталкиваемся с одними светскими формами, за которыми Бог весть, что скрыто. Однако же, собрав наимельчайшие указания и факты жизни, мы должны заключить, что г-жа Свечина была женщина благоразумная, добрая (принимая во внимание ее постоянную заботливость о бедных), несколько холодная сердцем, ибо мы не видим в ее долговечной жизни ни одной господствующей, сильной привязанности. Ум ее, еще с детства принявший фальшивое направление, исказился впоследствии в узкой среде католического фанатизма и обмельчал в атмосфере светских гостиных, вне которых она не жила. Это заключение не произвольно. Оно основано на внимательном чтении рассуждений и беглых заметок самой г-жи Свечиной. Нам никогда еще не приходилось вынести столько скуки, досады, как во время чтения этого огромного тома, вмещающего в себе мысли г-жи Свечиной под формою афоризмов, и все ее размышления, под формой школьных рассуждений, написанных на заданную тему -- мы едва не сказали xpий. Правда, мы должны взять во внимание ее уродливое воспитание, тесную сферу, где она вращалась, ее рано заглохшую способность к широкому развитию и систематические тиски католицизма. Не надо забывать, что из умов более светлых, глубоких, цельных и широких, чем ум г-жи Свечиной, тиски эти успевали выделать узкие воззрения, извращенные понятия, крайности убеждений, последовательно доводящие человека до нелепости, жестокости и фанатического изнасилования мысли. Примером могут служить многие и многие ультрамонтаны. Ко всему этому надо прибавить, что г-жа Свечина постоянно жила в среде, из которой не вышла ни однажды, не зная иной среды, не подозревая возможности другого существования, возможности иного умственного развития. Среда, в которой она вращалась -- чисто-искусственная; в ней нет ни простоты, ни правды (в широком значении слова); в ней все условно, -- и увы! все ничтожно под блестящею формой. В этой среде есть форма без серьезного содержания, есть фраза вместо мысли, предание вместо образования, устарелые предрассудки касты вместо просвещенных понятий, католический мрак вместо истинной религиозности, тупая, неосмысленная привязанность к старому порядку вещей, и ненависть и презрение ко всякому нововведению. Все эти свойства маленького мирка, где движутся и кишат французские аристократы и ультрамонтаны, и привели их к тому ничтожному положению, которое они занимают теперь в своей стране. Среда вырабатывает человека; она слагает его мнения, его характер; самый ум светлеет или тупеет, смотря по тому, в какой сфере он живет. Мудрено ли, что ум г-жи Свечиной, от природы не необыкновенный, совершенно измельчал в той сфере, где она провела всю жизнь свою? Чтобы читатели не могли укорить в пристрасти наше суждение о личности и, в особенности, об уме г-жи Свечиной, на которые, мы не скрываем этого, нам не-возможно взглянуть с сочувствием, мы решаемся выписать отрывки из ее так называемых сочинений. Они дадут каждому определенное и ясное понятие о том, что была эта женщина и какого рода умом она обладала. Известно, что личность автора более или менее отражается в его сочинениях. В самом названии сочинения часто проглядывает воззрение автора. Мы открываем книгу, и заглавие первых беглых заметок поражает нас. Оно носит приторное, вычурное название: "Airelles, klukva podsnejnaia". ("Клюква подснежная"). Возьмем теперь, наудачу, несколько афоризмов и с великим трудом попытаемся перевести их: опять придется нам бороться с цветистою пустотой французского языка, перелагая его на простую, разумную и прямую русскую речь.
   "Есть души, которые, подобно ветхозаветным жрецам, живут только жертвами, ими приносимыми".
   "Смирение -- броня, притупляющая удары, наносимые враждебностью людей; но эта броня не защищает сердца".
   "Всего преступнее то злоупотребление свободы, которое вредит ей самой".
   Что это такое? Неужели это можно назвать мыслями; первый афоризм -- не более как риторическая фигура, второй уж очень темен и непонятен, так что и понять нельзя, для чего он выдуман, а третий -- простая, давно всем известная истина.
   Следующие выписки еще безнадежнее.
   "Составлять понятия -- значит срывать цветы; мыслить -- плести венки".
   "Дар, не оставляющей после себя пустоты, может ли оставить след?
   "Добродетель -- дочь религии; раскаяние -- ее приемыш; это бедный сирота, который без убежища, даруемого религией, не знал бы, где скрыть свое единственное сокровище -- слезы".
   "Есть люди, которые никогда не дарят своего сердца, они дают его взаймы, да еще и в рост".
   "Никогда два человека не прочли одной и той же книги и не глядели на одну и ту же картину".
   Кажется, нам нечего прибавлять к таким красноречивым строкам; они говорят сами за себя.
   За этими беглыми заметками следуют один за другим трактаты, носящие заглавие один: "О природе", другой: "О вежливости", в которых нет решительно ничего замечательного. Стиля у г-жи Свечиной тоже нет, хотя ее трактаты, написанные правильным, чисто французским языком, выполированным и выломанным до невозможности.
   После этих рассуждений опять следуют отрывочные мысли о разных предметах. Нам бросились в глаза следующие:
   "Я признаю за католиком одно только право,-- поступать лучше других". (!!?)
   "Церковь есть дело истины на земле; чудеса -- чрезвычайные правительственные меры Бога. (Coups d'etat de Dieu)".
   "Сам язык указывает нам на превосходство единственного над собирательным. Если хотите очень высокий пример, то посмотрите, с каким различным чувством говорим мы: боги и Бог; люди и человек! (Здесь следует несколько непереводимых примеров различия в значении между единственным и множественным числом одного и того же слова, как-то: l'amitie, les аmities; le respect, les respects); у всякого есть неприятели, неприятель дело другое. Надо быть чем-нибудь, чтоб иметь неприятеля. Надо быть силой, чтобы другая сила захотела помериться с вами".
   "Бессмертие! Если бы не было его для человека, у души было бы отнято не только будущее, но и прошедшее. Прошедшее и будущее находятся в зависимости друг от друга. Если бы Бог и мы не были свидетелями прошедшего, оно бы нигде не существовало. Пустота была бы в прошедшем и в будущем. Память была бы так же суетна, как надежда".
   Следующую фразу мы позволяем себе выписать по-французски, потому что она оказалась непереводимою, и притом заключает в себе непонятную для нас игру слов; такой игры словами найдется немало в глубоких афоризмах г-жи Свечиной.
   "L'homme se croit toujours plus qu'il n'est et s'estime moins qu'il ne vaut".
   Вот еще примеры игры в слова, и игры во что-то, похожее на мысли:
   "В деле экономии я люблю одни только лишения".
   "Ошибаются, если думают, что только одна слабость нуждается в опоре; сила нуждается в ней гораздо чаще: соломинка, перо долго держатся на воздухе сами собою".
   Не ясно ли, что не желание сказать истину, не желание сказать живое слово руководило пером г-жи Свечиной.
   Однако, довольно. Приведем теперь только те выражения, где высказывается личность самого автора, где мысль его принимает характер более индивидуальный, где нет ни bons mots, ни общих мест, ни общеизвестных истин, о которых и в голову никому не войдет спорить.
   "Что мужчине доставляет удовольствие печатать свои произведения, это кажется мне весьма естественным. Но женщины должны быть скромнее; они могут выражать почти одни только свои чувства. Чувство любит полусвет. Когда мужчина показывает себя, он исполняет свое назначение. Женщинам, даже в Европе, позволительно только дать увидеть себя".
   "Франция отвергала только неполные и непоследовательные учения. Она ожидает руки, которая даст ей возможность дышать под ее законами; она ожидает атмосферы более естественной, нежели сомнение, более подкрепляющей, нежели раскол, более святой, нежели личные выгоды. Она ждет Бога -- вот ее претендент!"
   "Франция не хочет революций, но сознательно или нет -- она хочет одной революции!"
   "Роялизм есть упрощенный патриотизм!"
   Комментарии на все это были бы излишни. Сочинения г-жи Свечиной оканчиваются большим рассуждением: "О старости". Мы никак не намерены делать еще выписки, боясь сообщить читателям наше собственное утомление. В этом трактате доказывается, что старость должна быть уважаема, что она лучшая эпоха в жизни человека, потому что за ней остается опытность, и что старики ближе к бессмертию, как будто молодые не умирают тоже. В этом длинном рассуждении, утомительном до чада в голове, до угара, встречаются такие фразы:
   "Старик жрец прошедшего, что не мешает ему быть провозвестником будущего? Священник изображает служение вечности, старик--служение времени... Старик подобен передовой страже на границах жизни. Сон бежит его глаз. Он как будто стоит на торжественной страже, накануне дня посвящения в рыцари".
   Следующее сравнение кажется нам совершенно ложным и извращенным. .
   "Молодость -- самый прекрасный цветок Mиpa, -- говорит бретонская песня; а старость, -- прибавлю я, самый вкусный из плодов. В зрелом плоде более сладости, чем в незрелом".
   Как будто зрелый, вкусный плод можно сравнить со старостью!
   Все, что писала г-жа Свечина, имеет, по нашему мнению, лишь условное значение. Это условный ум, условные истины, да фразы, да аффектация, и нестерпимая претензия на глубину мысли. Видно, что она читала и древних, и немецких философов, но что эта пища оказалась ей не под силу, так что, передавая нам мысли великих умов за свои, она, быть может, неумышленно, искажала их. Впрочем, она, кажется, попросту переделывала на свой лад, небрежно переносила в свой узкий и тесный кругозор широкую и глубокую мысль Платона или Фихте. От этого мысль теряет свою ясность, определенность, и становится каким-то изуродованным обломком, по которому невозможно угадать, к какому прекрасному целому принадлежал он когда-то.
   Теперь представляется другой вопрос, а именно: чем эта женщина могла заслужить общую известность в Париже, сделаться влиятельным членом партии и после своей смерти заслужить честь подробной биографии, написанной рукой одного из умных и талантливых людей Франции? Кто хорошо знает Париж, кто близко знаком с ультрамонтанскою партией, тот не будет этому дивиться. Правда, в Париже довольно трудно выдвинуться из толпы тому, кто не располагает большими денежными средствами и большими связями; но если раз выдвинуться -- успех несомненен. Для успеха в Париже не надо особенно глубокого или серьезного ума. Напротив, успех останется скорее за тем, кто в строгом смысле слова не имеет ума, но за то обладает способностью отвечать ловко и метко, говорить бойко, обладает искусством вставлять кстати экспромты, заранее заготовленные, умеет, как фокусник, играть словами. Два-три bons mots, два-три остроумные ответа, блестящая выходка облетают мигом гостиные Парижа и упрочивают за своим виновником незыблемую репутацию ума. Французы лакомы, как дети; игра в ум и остроумные выходки милее и любезнее им серьезного, благородного, высоко-настроенного ума.
   Репутация ума, утвердившаяся однажды, есть патент, который трудно, почти невозможно отнять. Без особенных доказательств ограниченности и бестактности трудно уже заставить Париж усомниться в закрепленной за человеком репутации умного. Ум пошлый, так нам противный, ум поверхностный, так теряющий кредит свой, ум софистический, так отталкивающий нас, в Париже еще находят много поклонников.
   Эти умы похожи на ту австрийскую монету, в которой более меди, чем серебра, но которую все условились считать и принимать за серебряную. Известно, как Французы поклоняются авторитетам, которые они себе создали. Развенчать уже увенчанного им стыдно и неприятно. Это будто упрек самим себе в поспешности суждения, преждевременном приговоре, ошибочном заключении. Оттого они упорно, всеми силами отстаивают репутацию человека, признанного за гения, отстаивают даже и гостиную, вошедшую в моду. Мудрено ли, что г-жа Свечина, бывшая фрейлина русского двора (что заверяло Французов в древности ее рода), еще в Петербурге близко знакомая со всеми знатными эмигрантами, женщина, хорошо воспитанная и, относительно Парижанок, ученая, говорившая отлично на четырех языках, богатая (и это условие sine qua non), заняла, появившись в Париже, очень видное место в обществе. Если мы прибавим, что она кичилась тем, что Франция ей столь же мила и близка к сердцу, как любому Французу (что, впрочем, составляет одну из самых почтенных свойств его), то нам станет понятно, почему гостиная г-жи Свечиной скоро сделалась центром целого круга. Но самая важная причина ее известности, венчающая верх здания, все еще впереди. Г-жа Свечина ко всем вышеупомянутым достоинствам присоединяла титло ревностной католички, и еще какой? -- католички новообращенной! За это одно, как бы ни была женщина ограниченна, необразованна, бедна и даже незначительна по происхождению, Французские иезуиты обоготворили бы ее, и выставили бы в привлекательном ярком свете. Это их прямая выгода. Это выставка своего рода, заманивающее объявление, это вывеска успеха знаменитого ордена.
   "Вот, господа, -- кричит он, выставляя вперед новообращенную, -- вот какова неотразимая сила нашей католической церкви, что женщина гениально-умная, необычайно образованная, изумительно-даровитая, неслыханно -- богатая, древнейшей фамилии, принадлежащая ко двору, оставляет отечество, двор, семейство, друзей и является посреди нас, чтобы жить и действовать для нашей великой и святой церкви, служить наместнику Божию на земле!" Партия католическая -- великий тактик; она из всего извлечет пользу. Понятно, почему наивлиятельнейшие епископы, аббаты, иезуиты в сутанах и во фраках, со свитою светских ультрамонтанов, толпились в гостиной новообращенной, величали ее, не могли надивиться ее уму и прокричали о ней во всем великом Божьем Mире. Если такая тактика была бы возможна и выгодна в отношении к самой ограниченной женщине, принявшей католицизм, то как было не употребить ее с успехом в отношении к г-же Свечиной, которая обладала частью качеств, приписываемых ей ультрамонтанами? И теперь, когда г-жа Свечина сошла в могилу, они остались верны своему образу действий; один из них написал целую книгу о ее жизни, будто она знаменитость, будто она столь же почтенный и полезный деятель для человечества, как, например, Елисавета Фрей.
   Все это понятно как нельзя больше. Во всем этом г-жа Свечина пропадает для нас; мы видим только умных, хитрых, ловких, изворотливых, практически-мудрых католических аббатов. Кому не лестно попасть в число знаменитостей? Еще лестнее это тому, кто решительно ничего не сделал замечательного. Друзья человечества, трудившиеся всю жизнь свою, до истощения сил, на поле милосердия и любви, скромны по природе; они не желают ни памятников, ни биографии. Они любят себе подобных, потому что любят, потому что не могли бы не любить. Возвышенность их натуры, величие их души, широта нежного сердца, и проявляются в этой способности любить; эти люди так созданы, что не могли бы не отдать себя на служение человечеству. Такие люди не заботятся о том, что скажут о них, что напечатают о них после их смерти. Посредственность, напротив, мечтает об этом; сделаться знаменитостью -- да это самая заманчивая вещь на свете, самая заманчивая и самая недостижимая. Католические попы понимают и это, как все понимают: им ли упустить такую приманку из своих рук? На эту удочку они надеются поймать многих, особенно наших русских дам. И вот имя г-жи Свечиной прогремело по Европе, читалось на страницах всех журналов и достигло до ее далекого, ее оставленного отечества. Тут оно было неизвестно, но, благодаря книге г. де-Фаллу, стало известно и здесь! Цель достигнута! Пусть же все знают, что значит жить и умереть доброю католичкой и преданною, покорною дочерью папы!
   Нам, однако, остается одно не совсем понятным. Как это г. де-Фаллу мог сам на себя наложить руку и уничтожить частью плоды трудов своих? Он говорит, что г-жа Свечина была необычайно умна, и сам потом, хотя и невольно, доказал нам, что это призрак, мираж. Этот необыкновенный ум испаряется при чтении ее сочинений, и всякому становится ясным, что он не был ни развит, ни глубок, ни широк, ни ясен, словом, не имел ни одного из тех свойств, которые обуславливают собою полное понятие об уме. Он был мелок, затейлив, вычурен, сбивчив. Г-жа Свечина не умеет даже выражаться просто и ясно. Везде фраза, везде претензия, везде изобличение усидчивости для присочинения чего-нибудь, что надеется она выдать за новое и глубокое. Вот это-то особенно убедительно доказывает, что она не обладала замечательным умом. Замечательный ум не выдумывает, не старается добыть мысль тяжелою, усидчивою работой; она дается ему просто, осеняет его, будто откровение свыше. Зачем г. де-Фаллу, уверявший нас в гениальности г-жи Свечиной, напечатал ее сочинения? Это большой с его стороны промах. Не печатай он их, мы бы могли вообразить, что г-жа Свечина, действительно, стояла на высоте недосягаемой. Теперь мы не верим на слово г-ну де-Фаллу, и можем судить о ней сами. Что касается до развития г-жи Свечиной, то мы убеждены, что католицизм -- враг прямого, простого, нормального развития. Католицизм извращает понятия, и потому не допускает возможности правильного развития.
   По поводу книги г-жи Свечиной нам часто случалось слышать вопрос, почему лучшие люди наши бегут или бежали в старые годы из отечества и посвящали свои силы, или богатство, или значение иному краю, иному обществу. Этот вопрос так сложен, и на него так много напрашивается других вопросов, ответов и размышлений, что мы боимся прикоснуться к нему теперь, тем более, что пределы этой статьи не позволяют нам отступлений. Вопрос, почему г-жа Свечина покинула отечество, мы уже решили, по нашему крайнему разумению. Мы уже сказали, что она была Француженка по воспитанию и религии. Ее положение было исключительно; оставляя отечество, она оставляла только место. Несмотря, однако, на это, и в ней высказывается что-то похожее на любовь к родине, когда возгорается война между Россией и Францией. Мы можем пожалеть лично о ней самой, но не можем жалеть о ней, как о полезном деятеле; о таких женщинах жалеть не приходится. Такие женщины не годятся нам. Здесь, у нас, они могли бы принести вред, а не пользу, томились бы сами, сбивали бы с прямого пути колеблющихся и слабых, а таких у нас немало; стало быть, Бог с ними, и Франция да будет их уделом! Очевидно, что всякий живет там, где ему легче живется, где он чувствует себя в своей сфере, дома; в абсолютном смысле лицо никогда не виновато в том, что ищет деятельности не там, где родилось и взросло, а в другом месте, где ему лучше. Так сделала и г-жа Свечина; самый этот факт уже свидетельствует о том, что она не могла быть полезна в России. Отечество не потеряло ничего, потеряв ее, она не была дочерью земли русской. Нам должно сказать ей спасибо за то, что она удалилась, не сделав нам ни малейшего вреда, и провела жизнь свою между Лакордерами, Фаллу, Френо и другими, им подобными. Там они написали ее биографию; пусть пишут и похвальное ей слово, быть может, там она и заслужила все эти почести, но мы не присоединим нашего голоса к голосу Французов. Кто добровольно отказался от своих, без особенных исключительных причин, кто по свободному выбору посвятил свою деятельность чужой стране, тот не может требовать от своих ни живого участия, ни сожаления, ни похвалы, ни даже порицания. Равнодушие есть единственное чувство, которое он возбудит в соотечественниках.

Евгения Тур

*

[ПРИМЕЧАНИЕ М.Н. КАТКОВА]

   Печатая эту интересную статью, мы считаем своим долгом заявить, что не разделяем всех суждений ее даровитого автора. Нам кажутся они несколько односторонними и не совсем справедливыми. Может быть, они вызваны, как реакция, чрезмерными восторгами поклонников г-жи Свечиной; но если не справедлива одна крайность, то также несправедлива и другая. Статья г-жи Тур очень интересна, но едва ли дает совершенно верное понятие о предмете, ее вызвавшем. Жаль, что вместо мелких афоризмов, взятых из "Airelles", и писанных Свечиною еще в 1811 году, на первой поре ее жизни, критик не выбрал многих мест, например из ее рассуждения: "Le progres, la civilisation et le christianisme". Вообще жаль, что критик выбирал из сочинений автора только то, что казалось ему слабым и могло бросить тень на автора, не касаясь других сторон, которые могли представить его в лучшем свете или, по крайней мере, подать повод к серьезному обсуждению. Религиозный интерес, если он искренен и не соединяется с фанатизмом, заслуживает уважения не только во мнении людей религиозных, хотя бы и других вероисповеданий, но и во мнении тех, кто к этому интересу равнодушен. Ред.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru