Не успели еще убрать большие столы на площадке под каштанами. Еще так недавно накрывали их на четырнадцать человек, и целый день не умолкали здесь смех и голоса. Только совсем поздно, когда с густой листвы наползала вниз чернота степной ночи, уносили босые девчата со столов в дом спрятанные в стеклянных колпачках желтые огоньки садовых свечей.
-- Пока не начнутся дожди, к обеду готовить на каштановой площадке, по-старому, -- так распорядилась Анна Павловна. И две горничные, Поля и Оксана, торопясь к двум часам, расправляли аршинные белые скатерти, разглаживая и растягивая негнущиеся плотные складки. Три прибора: барыне, барышне и молодому панычу сдвинуты к одному концу, и от этого стол кажется еще более пустым и громадным.
Девушкам нечего делать. Теперь пойдет легкая работа. Одну из них отпустят после Успенья. Это через четыре дня.
На белую скатерть падают два ярко-желтых листа, но осени еще не чувствуется, и Анна Павловна идет к столу, как всегда летом, в светлой кружевной косынке.
Паныча нашли девушки за клуней, на соломе, с деревенскими хлопцами, а за барышней напрасно обегали все дорожки сада.
Сережа от клуни бежал бегом. Его волосы на непокрытой голове растрепались светлыми, выцветшими на солнце, прядками, лицо раскраснелось. За лето Сережа сильно вытянулся и загорел, как цыган.
Он стоит на ступеньках балкона и кричит в сад, приложив ко рту загрубевшие, замозоленные ладони.
-- Ан-ка-а, Ан-ка-а, Ан-ну-ся!
Неокрепший бас рвется в высокие альтовые ноты, и эхо на скалах за Каменной балкой четко повторяет: -- у-ся...
Аня слышит голос Сережи. Это ее зовут обедать. Она встает с травы, где лежала, но идет не на зовущий голос, а еще дальше от дома.
Через малинник она выбирается к мелкой узкой речонке с обрывистой кручей берега. Пачкая в глине локоть кофточки, Аня скользит вниз и по брошенным там камням перебирается на другую сторону. Мимо старых изогнутых вётел, чрез густую ольховую заросль, она выходит в степь.
Мама будет сердиться. Пускай. Ей теперь все равно. Она все уже передумала и решила.
Ах скоро, скоро поезд грянет, Звонок уныло зазвенит...
Вот только дождется Мишиного письма, а там уедет, совсем уедет из дома.
Степь знакомою, такою привычною ширью, уходит далеко, далеко...
Хлеб убран и свезен, и можно идти, не выбирая дороги. Трава пожухла за июльское солнце в коричневатые, бурые пятна, и только цветы бессмертников поднимают свои негнущиеся, точно клеем обведенные, головки. Солнце греет по-летнему, но зной не дрожит над степью, и сквозь прозрачность начинающейся осени простым глазом различаешь далеко-далеко бледноватую грядку курганов.
Аня выходит на шлях и останавливается. Помнит, как недавно ехали здесь, провожали уезжающих. Петя с товарищами поехали на двух линейках. Кто -- верхом. Девочкам же заложили коляску. Аня в коляску не села. Остановила весь выезд. Поссорилась с братом, но заставила Петра пересесть. Поехала в линейке потому, что хотела быть с Мишей.
Было жарко, сидеть тесно, все сползала с сиденья и локтем стукалась о крыло задка. С Мишей сидели спинами, поэтому плохо видела его лицо и не налаживался разговор. Петя все время свой экипаж ровнял с ними, с Мишиной стороны. Звонко переговариваясь, они смеялись чему-то своему, непонятному Ане, и она помнит, как низко спустила на глаза она свой белый платок, когда версты за три до Петровского Миша совсем пересел в коляску, пристроившись кое-как на подножке.
На станции все были грустные, расстроенные. Петр со студентами ушел пить пиво. Она все что-то хотела сказать Мише, но не находила слов. Выговаривалось все одно, -- Вы мне, Миша, напишите? Хорошо? Вы мне напишите, когда приедете?
Против кассы, на отштукатуренной белой стене, на огромном плакате, ярко-желтый лев, наступив лапой на плитку шоколада, разевал красноватую пасть. Когда летом приезжали на вокзал и смотрели на картинку, то всегда смеялись, и кто-нибудь острил:
-- Этот лев хочет сказать: "покупайте мой шоколад, а не то я вас съем". -- Теперь же от желтого пятна все казалось бессмысленным, злым, и к горлу подступали слезы. Назад ехала, как убитая, ничего не слышала и не помнила.
Земля шляха тверже камня. Легкая серая пыль легла сверху, но и сквозь нее ноге больно ступать. Как-то вдруг почувствовала это, хотя, не замечая, шла по шляху давно... Теперь сошла с дороги в темные грядки -- полосы поломанной кукурузы. По темным зеленым верхушкам спрятавшейся внизу балки поняла, что от дома ушла далеко. Повернула и пошла степью вниз, туда, где угадывала густые ольхи над невидной отсюда речкой. Домой пришла через леваду и сад, но в дом не пошла, а свернула к флигелю, где летом жил Петр с гостями-товарищами.
Любила этот флигель, любила всегда, любила четыре тоненьких колонки у входа и потолок, выкрашенный в бледно-голубую краску, когда войдешь. Любила маленькие, квадратные окошки в толстых стенах, отчего подоконники были большие-большие, и на них можно было забираться с ногами. В детстве бегала сюда к горничным-девушкам, и под их песни, прячась в их коленях, засыпала на ступеньках крыльца.
Когда флигель отдали Петру, почувствовала, что точно это у нее его отняли. Сердилась на мальчишек, которых Петр привозил с собой из гимназии каждое лето, дичилась их, завидовала им, завидовала их свободной, веселой жизни, а теперь... полюбила Мишу и все забыла.
Девушки уже убрали здесь во всех комнатах. Унесли постельное белье, подушки, ковры. Завесили зеркала, а в боковой комнате, где жил Миша, круглый стол сложили и сдвинули к стене.
Окна раскрыты, и комната кажется очень большой и совсем пустой... Вон Мишин угол. Его постель... С подоконника позабыли взять фарфоровую кружку для цветов.
Цветы сохранились в ней, хотя засохли. Две розы на белом блеске подоконника смешали свои осыпавшиеся лепестки в красновато желтую грудку. Аня собирает их к себе на ладонь, тихо-тихо дует, точно ласкает. Постель складная. Холст натянут на рамку железа. За лето тугая материя промялась двумя неровными углублениями.
Аня осторожно ссыпает сухие лепестки назад на подоконник и ложится на постель. Этого никто не видит, и ее руки ласкают и гладят материю, и губы больно прижаты к железному острому краю. Ее охватывает большая, точно плывущая на нее, необъяснимая радость. Сегодня непременно, непременно будет письмо. Она почувствовала это утром, когда проснулась. Из экономии за почтой поедут только завтра, но она сама съездит к шестичасовому поезду, ведь письмо пришло и ждет ее. Никогда она не ошибается в своих предчувствиях. И ей хочется не шевелиться, лежать так, прижавшись горячим ухом к холодноватой жесткой материи, точно прислушиваясь к чему-то своему, непонятному для всех других. Отсюда снизу комната кажется новой, и -- как-то по новому красивой. В саду начался ветер, и ветки сирени царапают стену сквозь незакрытое окно, и ей хорошо, хорошо... Она думает про Мишино письмо. Ей кажется, что она уже его читала, знает все, что Миша написал.
Конечно, Миша прямо ничего не скажет, но ведь она угадает по самому маленькому словечку. О, только немножко уверенности. Иногда ей так нужно ее. Иногда так холодно и страшно становится, а если... ведь Миша... нет, нет... правда вышло так, что они с Мишей прямо ничего не сказали друг другу... Но разве можно, чтоб Миша не видел, не понимал.
Она помнит, как когда-то вошла в эту комнату. Весь флигель был пустой, и только Миша возился на полу с какими-то листами бумаги и чертежами. Он был без курточки, в нижней рубашке, и ползал на коленях. Он сконфузился при виде ее, а она села тогда сама на пол рядом с ним, так просто, так тихо, без слов... Ведь тогда она в первый раз поняла, что любит Мишу до готовности на самый безумный шаг, и, низко наклонясь, смотрела на непонятные чертежи, точно видела в них план чудесной, новой, только что открывающейся перед нею безумно радостной жизни...
Аня потянула за шнурок на шее и вынула маленькие часики. Было еще, пожалуй, рано. Но ведь нужно еще отыскать Сережу, а потом она не хочет, не может больше ждать. Скорее, скорее держать в руках полученное письмо!!
II.
Что это? Сережа в своих страшных длинных сапожищах, в кепке, с хлыстом, возится около Красавчика.
-- Сережа, ты верхом собрался?
-- Гы, Ануська! Я сегодня чертом поскачу.
-- Братушка, ты ведь с Красавчиком еще две недели жить будешь. Брось, не катайся сегодня, повези лучше меня в Петровское.
Этого Сережа не ждал. Ему жалко оставить Красавчика, но он горд, что теперь уже его просят, как взрослого, и он думает, что надо сделать удовольствие Анке... Все-таки он колеблется и важно басит.
-- Может быть, и лошади нет свободной? На чем мы поедем?..
-- Да ну тебя, Сергей, -- сердится Аня. -- Пойдем за Белоножкой.
Ветер крутит солому и птичий пух, и Аня слышит что-то вроде грома. Ну вот, теперь начнутся всякие задержки и затруднения.
-- Скорей, скорей, -- торопит она Сережу.
По двору из конторы идет Петр Карлович, крутит головой, показывает пальцем на небо, кричит.
-- Сережа, что это вы? Никак собираетесь куда? Ведь гроза! Глядите...
От каменной балки ползет темно-синяя туча, и бледные, далекие молнии вспыхивают на ней.
-- Ах Петр Карлович, -- волнуется Аня, -- Никакой нет тучи. Туча пройдет мимо. Теперь летом туч бояться! Скоро нас совсем запрут в дом.
Слава Богу, кажется, все. Сережа уже верхом на дрожках и балуется с Белоножкой. Ну вот так и есть! От дома бежит Поля. У Ани нет с собой ни платка, ни верхней кофточки, но теперь уже поздно.
-- Сережа, это от мамы. Пожалуйста, погоняй скорей.
-- Паныч, паныч, ой же не поняйте, -- кричит Поля.
-- Тю, задавлю, Пелагее Михайловна! -- хохочет Сережа, и дрожки, подымая пыль, стучат по деревянной настилке мостика за воротами ограды...
Когда Сережа подбадривает Белоножку, и она шагом одолевает подъем, там, где шлях мимо откосов каменной балки подымается вверх, чтобы потом долго тянуться ровной желтой степью, порыв ветра заставляет дрожки остановиться. Аня за Сережиной спиной спасается от столба серой каменистой пыли, и когда вихрь проносится, долго видно, как гнутся и качаются тополи близкого сада.
Сережа чувствует себя взрослым и обеспокоенным.
-- Анка, может быть, мне одному съездить. Ты беги домой. Промочит тебя, и ты еще простудишься.
Но Аня прижимается щекой к теплой потной спине брата. Ей хорошо и удобно сидеть за Сережей. И сердце только ширится от ветра и грома, потому что в шуме кругом она слышит только шум своей бурной радости.
-- Нет, Сереженька, дождя не будет.
Белоножка быстро бежит ровною степью, и тяжелые, острые кусочки земли выбиваются из-под ее копыт. Пыль легла серой ряской на Сережины колени и сапоги, и, когда он оборачивается, Аня дует ему в лицо и смешливо одним пальцем стирает серый налет со светлых по-детски бровей. У Сережи руки с вожжами, и он на ласку сестры трясет головой и бодает ее своим упрямым, смуглым лбом; от этого фуражка ползет на затылок, и Ане нужно ее держать, чтобы она не очутилась под колесами дрожек. Ее руки обхватывают Сережину голову, и она удерживает их у него на шее. Ей грустно; -- Миленький Сереженька, она скоро его больше не увидит.
Сережа не понимает ее печального тона.
-- Анка, а ты поезжай со мной вместе в Бахмут. Мне самому ведь скучно в гимназии.
-- А со мной ты не будешь скучать? Ты меня любишь, братушка?
Но Сереже не нравится говорить про любовь, и потом Белоножка бежит тише, и ему неудобно, и больно шею...
-- А помнишь, -- вспоминает он, -- я тебя дразнил: Анка-болванка, -- а ты сердилась и жаловалась на меня Петру.
Ане так радостно и грустно, и Сережа милый, милый маленький братушка, и она ему скажет:
-- Я, Сережа, скоро уеду дальше Бахмута. Гораздо дальше. Я, Сережа, совсем уеду.
Но Сережа не понимает. Аня смотрит широкими глазами в степь, темную, темную от закрывшей все тучи, и из груди ее рвется песня, песня подслушанная в людской, у Поли и девчат.
Скоро, скоро поезд грянет, Звонок уныло зазвенит, Кого-то с вами здесь не станет...
Дальше слов она не помнит, да ей и не нужны слова.
Дождь сначала долго падал тяжелыми редкими каплями, от этого на пыли дороги закатывались мокрые шарики, и грязные пятна ползли по Сережиным брюкам. Но теперь дождь пошел более частый, хотя мелкий. У Ани уже мокрая вся спина, и вода щекочет, стекая за воротник на шею... Аня уже видит высокую вальцовую мельницу. Это близко Петровское.
-- Поезжай, Серёжа, поезжай...
Около почты приходится долго ждать, и потом чиновники так медленно двигаются. Аня вся бледная от нетерпения, и когда берет письмо, руки дрожат и сердце колотится неровными быстрыми скачками. Аня за дверью расстегивает пуговицу кофточки и быстро прячет письмо под мокрую материю. Сейчас читать она не может. Она только как сумасшедшая бежит к Сереже, но Сережа обеспокоен и не видит ее порывистых движений. Он смотрит вверх, где тучи, мутно желтые, странно кружатся и кладут зловещую тень на широкую притихшую улицу.
III.
Нельзя раскрыть глаз -- их заливает. Аня обе руки прижала к груди, защищая письмо. В ее башмаках вода. Струи холодной воды льются с волос вниз за шею, и когда Белоножка начинает бежать, целые пласты земли ложатся на юбку, и оттого юбка, как железная...
Дорога, бывшая за час серым камнем, лежит мягкая, черная, и с звонким чоканием снимают с нее колеса жирные грязные ремни...
Аня слезает у Каменной балки, бежит полем через клевер, потом через сад. По боковой лестнице пробирается в дом и внизу снимает башмаки, из которых на пол стекают лужицы воды.
Босиком, чтобы не услышала мать, она бежит к себе наверх. Запирает дверь, и упав, на полу, прижавшись к постели, долго с трудом разбирает разбухшие буквы намокшего письма...
-- Вот я и пишу вам, Аня, как обещал. Только что приехал в Москву, и после ваших палестин, точно в водовороте верчусь. А славная штука город. Вот так просто, Аня, смотришь, как идут прохожие, как торопятся, с бодрыми, озабоченными лицами, и в тебе уже удесятеряется энергия, растут силы. Хочется двигаться, спешить, горы ворочать. Ах, Аня, мне теперь чудно, как я сумел два месяца прожить такою растительной жизнью, на травке пасся... хотя, черт возьми, все-таки славное это было время. Главное, милая компания. Я так сдружился с Вольдемаром, что мы думаем вместе с ним прожить всю зиму. Вы что-то имеете против него. Это все тот разговор на сене. Да, Вольдемар был тогда резко откровенен, груб даже, но вы по одному случаю раз навсегда решили, и кончено. Я знаю вас, упретесь во что-нибудь, так мол, а на деле совсем не так. Петра вашего не видел. Да, все завертелись, забегались. Сейчас идем в театр, взяли ложу в Большой, всей летней компанией. Вот увижусь и с Петром. А приятно будет опять посмотреть на толпу, почувствовать себя единицей в человеческой массе. Вы этого ничего не понимаете. Вы у себя, небось, по-прежнему по вечерам сов передразниваете или костры жжете. Эх вы -- язычница. А жаль, Аня, что вы девица, славный бы из вас мог выйти товарищ. Право, я говорю. Ну, поблагодарите меня. Я свое обещание теперь выполнил. До свидания... Съешьте там за меня самую сладкую грушу. А вкусные у вас груши...
Не пошевельнулась; так и просидела на полу, пока не пришел Сережа, не начал стучать в дверь, звал ужинать.
Аня прошла через комнату. Толкнула половинки окна. Холодный ветер ворвался, зашуршал на столе, трепля листы книги.
Из сада глядела черная ночь... Дождя нет, но по небу бегут быстро, быстро низкие осенние холодные облака... Внизу в окне горит свет, и желтый четыреугольник ложится на кусты жасмина и кусочек дорожки. Видно, как на листьях жасмина дрожат дождевые круглые капли.
Аня с головой закуталась в платок и согнулась в окне.
В комнате света нет. Темно. Темно в саду.
Затвердившийся с утра мотив опять лезет в голову и хочется от него как-нибудь отделаться, отмахнуться.
Скоро, скоро поезд грянет. Звонок уныло зазвенит...
Детской глупой затеей, смешным нелепым сном кажется решение, все, с чем успела сжиться за эти дни. Боль обиды вырывается резким ненужным криком.
Вспомнила: -- Вот вы там теперь кричите по совиному... Жаль, что вы девица... Еще груши вкусные... -- Да...
Замерла, и так сидела. Шумели, шумели каштаны в черном саду,
-- Совушка, -- попросила девушка, -- совушка, покричи мне про жизнь...
Нашла письмо. Подобрала с полу. Разорвала на мелкие клочья, бросила в окно. Часть бумажек упала на ветку жасмина. Листочки закачались, и задрожали светлые, крупные капли...
Где-то близко, как злые дети, кричали, пронзительно перекликались, плакали две совы.