Топор-Рабчинский Владимир Викентьевич
Макиавелли и эпоха Возрождения

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Введение в изучение Макиавелли


Вл. ТОПОР-РАБЧИНСКИЙ

Макиавелли и эпоха Возрождения
Введение в изучение Макиавелли

   Никколо Макиавелли: pro et contra
   Личность и творчество Никколо Макиавелли в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология
   Серия "Русский путь"
   Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург 2002
  

ВВЕДЕНИЕ

   Религия была жизненной основой средних веков, готический храм -- ее выражением. Высокие окна скрывали от молящегося окружающий мир, узкие -- они давали мало света; церковные шпицы уходили далеко в небо от скромных домов. Внутри -- в колыбели световых переливов и кадильного дыма -- контуры свода и стен теряли ясность и правильность своих очертаний. Ночью, когда погасали свечи, продолжала одиноко и грустно теплиться лампада. То же стремление к небу, уход от действительности, та же отчужденность от реального, все различающего света жили в душе средневекового человека, и, когда плоть, когда грубые силы внутри и во вне побеждали, боль вины, страх смерти и Бога продолжали в его груди трепетать мистическим и тревожным сознанием. Человек жил в противоположностях, не зная противоречий: религиозная мысль все сводила к единству, падение было редко сомнением и отрицанием. Премудрый, Всесильный Бог правил миром, от Него исходило все, и самое зло было лишь Его предначертанным попущением. Беспощадная логика идеализма была доведена до конца: в соединенном существовании духа и тела плоть была грех, в противоположении двух миров, земли и неба, земля была грех. "Вечность", "бессмертие", "Бог" придавали всем представлениям грандиозность, неумолчное, устрашающее сознание вины привносило в жизнь суровый трагизм, и только грубая элементарность характеров и непосредственный, неистребимый инстинкт жизнерадостности ослабляли его.
   Свою нравственную опору человек находил в содружестве и семье. Эти узы были тесны, цепь замкнута со всех сторон, но эта "теснота" еще не ощущалась, потому, что "сердца были просты и души похожи" {Monnier Philippe. Le Quattrocento. Essai sur l'histoire littéraire du XV-e siècle. Vol. I. P. 43. Работа, далеко выходящая за пределы заглавия, блестящий стиль, широкая эрудиция, объективный тон делает ее выдающейся. Недавно появился русский ее перевод2.}. Человек рождался, жил и умирал песчинкой одной из ступеней той грандиозной средневековой пирамиды, на вершине которой стояли император и папа, признанные, но непримиримые главы феодального общества и totius christianitatis1. Он был членом цеха, товарищества, союза; этим определялись его обязанности и права. В нем воспитывалась "сыновная" {Виллари3 (Villari. Machiavelli e il suo tempo). Мы пользовались немецким переводом издания 1882--1883.} способность к самоотвержению, любовь к своей "касте" с отчуждением ко всему вне ее. Человеку Средневековья равно было чуждо индивидуальное самосознание, как и сознание связи более широкой, чем его кружковая: в "ячеичном" обществе по существу нет места ни государственности, ни индивидуализму. Могучий возбудитель и орудие последнего -- мысль -- не спала, но она была лишена всякой оригинальности, всего, что оставляет творчество, жизнь: на столе "ученого" рядом с Библией лежали сочинения Бл. Августина и фантастический Аристотель, как завершенные энциклопедии мысли. В литературе находили себе выражение идеи и события, но в них не было "человека", и потому и события и люди принимали странные очертания и господство идей родило символизм.
   Это был мир схоластики, товарищества, толпы, -- мир Фомы Аквинатского, Джотто и Данте. И то, что в Италии в самом великом человеке Средневековья уже жила новая жизнь ("Vita nuova"), одновременно приводит нас к иным горизонтам, к сознанию, что именно здесь, на почве Италии, должен был явиться и зацвесть тот новый мир, непереработанным наследием которого мы продолжаем жить и питаться по сегодняшний день.
   Как для средних веков -- религия, для Возрождения его характернейшей чертой является устремленность к земному. Грандиозная, неподвижная и мистическая концепция средних веков быстро тускнеет, горизонт суживается, и все предметы в пределах его принимают более доступные и ясные очертания. Человек начинает созерцать внешний мир, как он есть; в себе самом он открывает богатства -- свою мысль и волю, обращенные свободно к земле. Любознательность возбуждена и творческие способности напряжены. Жизнь приобретает необыкновенную и вместе с тем легко переносимую яркость. Мысль о Боге откладывается до последнего часа и мысль о бессмертии человек Возрождения в конце концов склонен отталкивать с инстинктивной враждой. "Добро", "зло" из сознания переходят в мысль, и человеческий дух "не знает греха" {Burkhardt Iacob. Die Cultur der Renaissance in Italien. Leipzig, 1885. Bd. II. S. 236. Классический труд по истории Возрождения. Изобилует тонкими и меткими замечаниями. Недостатками надо признать несколько бледный отдел о гуманизме, и, в силу сжатости, местами несоблюдение перспективы4.}. Совесть молчит, поступки благородные и отвратительные совмещаются рядом, сострадания нет. Критерием для действований воли становится цель, а доступным для крайней, гордой, добивающейся мысли кажется все. Безудержным индивидуализмом сменяется дух средневекового подчинения, и освобожденный от нравственных оков человек Возрождения вносит роковой, разрушающий эгоизм в свое политическое и общественное существование: старые политические формы распадаются, новые -- "иллегитимны"; единого "законного" государства не создается, потому что в "центральной" Италии оно могло создаться только единением нравственных сил. Гибель Италии была вызвана не нашествием внешних врагов: яд был в ее собственном теле, заключался в ее нравственном состоянии и узком политическом эгоизме ее городов.
   И в темные последние десятилетия Возрождения, на склоне ее бурного дня является человек -- непримиримый враг пережитков христианско-феодального мира и его самого, человек, в своих воззрениях разделявший многие положения века, своим умом и идеалами стоящий выше его. Имя этого человека -- слишком популярное -- Никколо Макиавелли.
   Ни одного цельного, нетронутого элемента средневековья не можем мы различить в его мысли: его достоинства и недостатки принадлежат его времени и ему самому. Неба для него не существует и Провидение исключено. Вера во всепобедную силу личности омрачается для него только представлением каких-то тайных сил -- в настоящее время мы бы сказали законов, тогда же это объединялось в довольно неясном представлении "судьбы". Проблема добра и зла у него сложно спутана и, на античный лад, выдвигается идея отечества как верховный критерий. В своих политических убеждениях он горячий "республиканец". Макиавелли любит народ, презирает аристократию, ненавидит тиранию, но признает и благодетельные формы единовластия. Средневековое представление монарха ему чуждо, в папах он видит только врагов итальянского единства и святителей смут, феодальный строй внушает ему отвращение. В своих трактатах он зачинатель нового, чуждого средневековью дня, во многом несовершенный и заблуждающийся, но все же великий.
  

Часть первая
МАКИАВЕЛЛИ И ДУХОВНЫЙ МИР ВОЗРОЖДЕНИЯ

Глава первая
УМСТВЕННОЕ СОСТОЯНИЕ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Как грек над варварами, как араб-индивидуалист над другими азиатами, итальянец первый стал духовным индивидуумом и признал себя таковым среди других народов, еще погруженных в Средневековье.
Буркхардин

   Не Виссарион, не Гемист Плетон, не Хрисолар, как полагали еще не столь давно, создали могущественное умственное движение Возрождения5, не им обязано оно своими характернейшими чертами: Возрождение выросло из национальных корней, его источников надо искать прежде всего в особенностях коммунального строя средневековой Италии, в ее живучих романских традициях.
   Каковы бы ни были достоинства рыцарского (и рыцарственного) феодализма, человеческой мысли он не будил {Еще в конце XV века, сопровождавшая Карла VIII в его походе на Неаполь французская знать своим невежеством и грубостью возбуждала в итальянцах презрение.}. Эта мысль, первоначально чисто практическая, прикладная, воспиталась в стенах итальянских коммун. Силой мысли больше, чем силой оружия был сокрушен в Италии "немысливший" феодализм. Силой купеческого богатства укрепился город, -- но достоинством купца, рядом с его энергией, был его ум. "В то время как в Германии, -- пишет немецкий епископ XI века, -- считается неприличным и ненужным обучать мальчиков, если они не готовятся к духовному званию, в Италии вся молодежь ходит в школу" {Веселовский Александр. Вилла Альберти. Новые материалы для характеристики литературного и общественного перелома в итальянской жизни XIV--XV веков (VIII). -- По взгляду Веселовского, Возрождение есть реакция романского элемента против германского; первым этапом была реакция политическая.}. В области отвлеченной -- философской и политико-теоретической мысли средневековая Италия не избегла давящего влияния схоластики, но его очаг был не здесь. К тому же в самой схоластике -- в ее последнем периоде -- стремление "влить вино новое в меха старые" учением о существовании двух истин "выпустило на волю человеческий разум" {Трубецкой Е. Политическое миросозерцание эпохи Возрождения // Киевские унив. известия. 1893. Январь. -- Это вступительная лекция талантливого автора. Лектор остановился главным образом на характеристике перелома от Средних веков.}.
   Знакомство с античным миром не умирало и вне Италии, временами оно загоралось даже более ярким светом {Любопытные данные у Яничека (Ianitschek. Die Gesellschaft der Renaissance in Italien und die Kunst. Stuttgart, 1879), ценного и по некоторым сведениям о позднем гуманизме.}, но все же это были только одинокие островки среди моря Средневековья, вспыхивающие, но и потухающие огни литературного знакомства и интереса. Только в Италии, кроме книг, почти каждое место, каждый камень, самый язык и учреждения твердили о Риме. Церковь говорила по латыни. Итальянский язык еще в XII веке столь мало отступал от латинского, что на последнем можно было говорить, обращаясь к народу {Отношение было приблизительно таково, как теперь между отдельными итальянскими диалектами.}.
   Великий итальянский средневековец Данте не смел, конечно, возвести античный гений на небеса, но он не предал его и мучению "проклятых". В этом сказывается уже компромисс между средневековым мышлением и национальной симпатией. Тот же поэт в своей "Vita Nuova"6 нежными и тонкими красками рисует свою внутреннюю жизнь, свое субъективное чувство; но ряд мыслей и замечаний еще дышит схоластикой. В Петрарке Италия получает наконец "первого человека нового мира" {Выражение Буркхардта.}.
   Петрарка совершил грандиозный переворот, но он был только живым выразителем того, что накопилось за века; он та, прибегнем к сравнению, последняя струя, которая сдвигает издавна подточенный, непрочный гранит и первой выбегает из подземных недр на свободу. Смутное до Петрарки становится в нем сознательным. Разбивается мистический покров, и человеку становится доступным необходимо несовершенный, но неизмеримо более естественный и логический взгляд на себя и природу.
   Мысль Петрарки вглядывается, оценивает, восхищается, желает и пытается всем входящим в ее горизонт явлениям дать суд и отчет. Это еще не строгое изучение, тем более не творчество: это детский энтузиазм, любопытство, мысль, впервые познавшая, что она есть движение, что она может расти и питаться, брать и давать. Петрарка смотрит на природу глазами поэта; он наблюдает ее, потом пластически воспроизводит, -- он колорист и по чувству красок предшественник Рафаэля {Замечание Виллари.}. С безустанной подробностью в своих письмах Петрарка сообщает о всех впечатлениях, желаниях, чувствованиях своего "я". Он, как рудокоп, еще несколько суеверно спускается в глубь земли -- своего собственного духа -- и видит, что не адский огонь, а забытое золото блестит в той глубине. В попытках философствовать он не философ, в диалектических сочинениях он не мыслитель {Что особенно подчеркивает De Sanctis (De Sanctis. Saggio sul Petrarca. Napoli, 1883; Storia délia litteratura italiana. Napoli, 1879. Vol. I). Первое из названных сочинений посвящено очень тонкому психологическому анализу Петрарки-поэта, во втором критик произносит над Петраркой несколько излишне односторонний и строгий суд.}, но его голос раздается по всей Италии и будит стремления, желание знать.
   И античный мир, так долго напоминавший о себе, давно стучавшийся в умы и сердца, вдруг освещается новым светом: мертвецы -- великие писатели древности -- говорят из своих полумогил человеческим и ясным голосом о человеческом и земном, т. е. о том, что для Петрарки и его учеников так интересно и неизмеримо важно. С этого момента манускрипт античного писателя, жизнь, раскрываемая им, -- властелин гуманиста. Высшая драгоценность библиотеки Петрарки -- Гомер, настоящий Гомер, в подлиннике. Греческие знания Петрарки слабы, он не улавливает смысла ритмических строк, но он любит эту книгу, заключающую в себе недоступные сокровища и, как сообщает предание, умирает, склонившись над ней.
   Движение, сосредоточившееся в первом гуманисте, могущественно развивается после него. Оно охватывает всю Италию, создает в ней очаги гуманизма, начиная с крупных, как во Флоренции, в Риме, и кончая двором какого-нибудь маленького тирана Романии. Образуются на древний лад сообщества, академии. Князья-меценаты кладут основу библиотекам {Так Козимо Медичи кладет основу богатой библиотеке, большая часть которой была им завещана в народную собственность. Любопытно, что, желая склонить к миру Альфонса Неаполитанского, он посылает ему манускрипт Тита Ливия.}, оказывают поддержку неутомимым розыскам манускриптов {Таким путем во Флоренции Никколо Никколи удалось составить библиотеку в 800 книг.}. С истинно миссионерским энтузиазмом относится гуманист к литературным раскопкам, старается привить его и другим. Он еще не способен постичь действительной ценности воскрешенных памятников, он не умеет критически отнестись к приобретенному богатству, но -- уже великая заслуга -- он собирает его. Петрарка мог знать только начатки греческого языка и писать посредственно по латыни, -- в последующих поколениях гуманистов знать -- теоретически и практически -- оба языка становятся обязательным. Греческие авторы в подлинниках проникают в Италию, школы всех важнейших городов стараются иметь греческих учителей. Возрождение знакомится с "настоящим" Аристотелем, за ним становится известным Платон. Возгорается полемика между "платониками" и "аристотеликами". Козимо Медичи в своих садах во Флоренции собирает заседания академии неоплатоников. "Универсалист" {Характерен этот универсализм Возрождения. Но только у немногих, как у Леонардо да Винчи, он имеет действительную глубину.}, мечтательный и талантливый Пико делла Мирандола знакомит Италию с мистической мыслью Востока7.
   Но, несмотря на всю внешнюю разносторонность и блеск гуманизма, мы должны отказать ему в том, в чем и первому гуманисту -- Петрарке: в наличности жизнетворческих сил. Действительная и серьезная заслуга гуманизма в его освобождении себя от средневековых оков, в увлечении и ширине его литературных раскопок, в толчке, который им был дан человеческой мысли, но самобытных, зиждущих начал мы в гуманизме не видим. Нам представляется, что слишком опирающимся на коротко подсчитанный опыт, реалистически мелким был общественный и политический мир Возрождения, чтоб пустить глубоко корни и дать жизненную силу растущим стволам. С другой стороны, увлечение античным миром, возникшее первоначально из национальных основ, перешло за пределы, где бы оно не подавляло самобытную мысль. Детскость и отсутствие логических граней в средневековом мышлении отомстили за себя в Возрождении: привычка к рабству способна вести только к перемене ига {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 237.} (авторитета), наивность и неподготовленность пленяются внешнею формой больше, чем содержанием. Уже Петрарка был способен жертвовать мыслью для элегантности, говорить больше, чем мыслить, -- чем далее в эпоху, тем страсть к звуковым консонансам и внешнему, требующему значительных усилий соперничанию с античной в среде писателей-гуманистов заметней, ярче. Гуманисты XV века относятся с явным презрением к "коронам", ибо посредственная латынь последних для утонченного слуха этих "мастеров" формы жестка и груба. Гуманизм заблудился в форме и запутался в "знаниях". Вместо продуктивной мысли у его представителей развилась память, эта необходимая в мышлении, но элементарная его сторона. Их рассуждения и описания превращаются в перечисления, в нагромождение всего однородного (но не связанного логически, не развитого последовательно) из их умственной кладовой {Характерным образцом в этом отношении могут служить рассуждения Боккаччо или речь известного гуманиста Манетти над гробом Бруни9, где, вспоминая о канцлерской деятельности покойного, он считает нужным обозреть всю флорентийскую историю.}. Критические способности гуманистов ничтожны; стремление создать что-либо творчески-положительное создает парадокс. Один из знаменитейших гуманистов -- Лоренцо Валла8 -- вместо преследования объективной истины, по меткому выражению Монье, испытывает "радость парадокса и удовольствие скандала" {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 280.}. В полемике гуманистов мысли затериваются в массе риторики, в невероятном сплетении ругательств и грязи {Но эти "инвективы" имели у современников обширный успех. Образцом может служить знаменитая инвектива флорентийского канцлера Салутати: "Invectiva Lini Colucii Salutati resp. flor. a secretis in Antonium Luschum Vicentinum de eadem republica maie sentientem"10.}. Более содержательны письма: в них отсутствовал (чаще всего) политический элемент и, предназначенные для широкой публики, они развивали в ней умственный интерес. Но, к сожалению, и в этих письмах сказывалась мелочность гуманиста и его неспособность к строгому, объективному, научному отношению к занимающим его мысли явлениям.

-----

   В поэзии Петрарка -- первый гуманист -- был "il canzionere"11, певец Лауры. При всей манерности его творчество еще не было лишено глубины, сосредоточенности и меланхолии, говорящей о Средних веках. В Боккаччо-поэте уже ярко отмечены основные черты поэзии Возрождения, ее темы и склад: сатирическое презрение к оставшейся вне образовательного течения толпе, и то сантиментально-холодная, то сладострастно-утонченная чувственность, помещенная в рамке идиллии. Каждое общество должно иметь своих "паяцов" {De Sanetis. Storia. Vol. I. P. 344.} -- для "образованного" общества Возрождения его паяцом был монах, мелкий мещанин, простолюдин, одурачиватель и одурачиваемый, невежда и плут. Когда же этому обществу надоело смеяться или оно уставало от дел, оно хотело, чтобы поэт давал мысли отдых и его развлекал; тогда оно нежилось в сантиментализме -- чувстве, доступном самым жестоким сердцам. И, таким образом, хотя окружающая действительность была пестра и трагична, идиллии и легкие комедии, начиная с идиллий Боккаччо и кончая "Аркадией" Саннацаро и буколиками Полициано пленяли сердца. В итоге, лишенная идей, узко эстетическая литература Возрождения не могла дать и не дала здоровой пищи уму, возвышающей -- сердцу.

-----

   Если гуманизм с ходом времени обрек себя на бесплодие, ушел в культ формы, не умел развить в себе критических и творческих сил, то та практическая, "прикладная" мысль, какая существовала в Италии до него и была одним из его возбудителей, продолжала жить параллельно с гуманизмом, интересуясь, даже увлекаясь им, но ни в чем не теряя себя. "Ум" гуманиста и "ум" политика в эпоху Возрождения, не сливаясь, тяготели друг к другу. Порождение политического индивидуализма -- князь искал общества гуманистов, потому что его собственным оружием была мысль, потому что только гуманист не был ни его подданным, ни врагом. Гуманиста влекли к князю покровительство и оценка, атмосфера аристократии ума и приманка почета и денег. В союзе двух категорий умов ум гуманиста был -- память, навык и знание блестящих и пленяющих форм, ум политика -- логическое соображение, чутье и знание политических и психологических движений, руководствующих действиями людей. В Италии логика властителя была сильнее, чем страсть; только здесь после долгой борьбы завладев врагом, отпускают его с почетом на свободу, если ему удалось убедить своего победителя, что так выгоднее для него {Подобно тому, как Лоренцо Медичи удалось убедить неаполитанского короля12.}. Политика Возрождения сосредоточивается в сравнительно немногих руках благодаря самодержавию тиранов и папы; при таких условиях возможно действовать на определенный правящий ум, на индивидуальные слабости человека -- разгадывать и пользоваться ими вменял себе в обязанность итальянский политик. Идейный, теоретический интерес стоял для него в стороне: ему был нужен сегодняшний день, и он его наблюдал. Из всех частных наблюдений вырастал неписанный, но блуждавший в умах катехизис. Поставить максимы, обобщающие положения, систематизировать наблюдения, заложить фундамент политической науки, однако, никто не умел и не думал. Требовалось появление ума, далекого от "заблудших" путей гуманизма и от мелкого, прикладного, острого, но "однодневного" склада политических умов Возрождения.
   Обладателем подобного ума, стоящего выше эпохи и в известном противоположении к ней, явился Макиавелли.
  

Глава вторая
УМСТВЕННАЯ ШКОЛА МАКИАВЕЛЛИ. МАКИАВЕЛЛИ И ГУМАНИЗМ. ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ УМА И ТАЛАНТА МАКИАВЕЛЛИ; ЕГО МЕТОД И СТИЛЬ

   Среднего роста худощавый брюнет, с маленькой сравнительно с туловищем головой, слегка загнутым носом, очень тонкими, всегда сжатыми губами, с глазами то вдумчивыми и серьезными, то загорающимися внутренней иронией, поразительно живыми, -- таков внешний портрет Макиавелли {Из скульптурных изображений Макиавелли наименее удачен медальон над его гробницей. Вдумчивость и вместе мечтательность Макиавелли прекрасно передает снимок со скульптуры, приложенный к труду Томмазини. Характерен и бюст, снимок с которого в "Revue Archéologique" (1887).}. Это лицо и глаза человека, в котором страстная порывистость и мечтательность сочетались с бесстрастием и отвлеченным вниманием мыслителя.
   В настоящей главе нас занимает мыслитель.
   К сожалению, сведения о детских и юношеских годах Макиавелли очень скудны {Что объясняется как невниманием к нему современников, так и тем, что Макиавелли только при нужде говорил о себе.}, спорным остается вопрос о степени его образованности. По сегодняшний день не выяснено, знал ли Макиавелли греческий язык {Взгляды расходятся.}. Но в каком бы состоянии ни находились лингвистические познания Макиавелли, заметного влияния на склад его ума они не оказали. Нам нечего сожалеть вместе с Гервинусом, что Макиавелли не знал греческого языка, не испытал воздействия более широкой и мягкой культуры: умственный характер Макиавелли принадлежит к тем, которые слагаются по законам своего собственного внутреннего развития, весьма слабо (в главном) поддаваясь влияниям внешней среды.
   Макиавелли изучал в молодости латинский язык, должен был обладать кое-какими сведениями по юриспруденции {Что возможно заключить из того, что ему было поручено "фамилией Макиавелли" вести спорное дело с семейством Нацци; оно было приведено к положительному результату.}, любил и был знаком с музыкой. Филологом, гуманистом, в техническом смысле этого слова, он никогда не был {Джовио приписывает роль учителя Макиавелли известному гуманисту Marcello Virgilio. Влияние последнего на Макиавелли, как то выясняет Томмазини (С. 93--97), несомненно, но Макиавелли никогда не был его учеником -- их отношения зиждились на дружбе.}. Неусидчивого и живого Макиавелли не могли привлекать тонкость и сухость грамматики, а, как мы увидим позднее, на самый гуманизм Макиавелли был склонен смотреть как на "почетную праздность". Если он должен был иногда, по суждению Виллари {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 206.}, ощущать недостаток образования, то, с другой стороны, он тем лучше сберег оригинальность своей и без того самостоятельной мысли. Макиавелли жил во Флоренции Лоренцо Великолепного13. Он никогда не стоял близко и даже нет сведений, чтобы он знал когда-либо лично Лоренцо и был посетителем его собраний, но его родиной был город, стоявший тогда на вершине расцвета, где целые века республиканского правления и политической борьбы партий вместе с торговыми занятиями развили в гражданах умственный интерес, где в суждениях народной толпы обнаруживался быстрый находчивый ум и меткая едкость насмешки. Вся атмосфера живой, всем интересующейся и мятущейся Флоренции должна была оказать свое влияние на Макиавелли, который был ее сыном по плоти и духу.
   14 июля 1497 г. Макиавелли вступил в должность секретаря Флорентийской республики и в течение 15 лет сохранял ее за собой 14. Он приобрел за этот промежуток громадную служебную опытность, практически ознакомился с ходом государственных дел, написал тысячи служебных бумаг {В значительной своей части еще никем не разобранных и хранящихся во флорентийском архиве.}, исполнил в качестве "оратора" ряд щекотливых и трудных поручений при итальянских и внеитальянских дворах. За этот же период он принимал самое деятельное участие в действиях Флоренции против Пизы, закончившихся покорением последней. Одним словом, он был занят с утра до вечера -- его ум был вечно в работе и разносторонность обязанностей расширила его кругозор, развила наблюдательность, обостряла его сильную мысль. Но среди практических занятий он не забывал книг, продолжая пополнять свое, во всяком случае несовершенное, образование чтением наиболее интересовавших его классиков.
   Наибольшее влияние на склад его понятий оказал Полибий, "оримленный" грек эпохи упадка и разложения Греции 15; и материалистический склад воззрений историка-резонера, и его преклонение перед миродержавностью Рима, и несомненная аналогия "городской" судьбы и развивавшегося эгоистического индивидуализма в Италии и Греции -- привлекали Макиавелли к Полибию. Ранке {Ranke. Zur Kritik neuerer Geschichtschreiber. S. 167--168.} первый указал на влияние Аристотеля, Эллингер {Упомянутая уже нами работа Эллингера -- плод значительной начитанности и внимания. Конечно, далеко не все сходное, а иногда тождественное у древних авторов и у Макиавелли позволяет говорить о заимствовании, но важно уже, если указана хотя бы родственность мысли. Желая стоять на твердой почве, немецкий автор уклоняется от определения духовных влияний. К сожалению, статья его, кроме того, ничего не говорит о влиянии Тита Ливия и Тацита.} идет в этом направлении дальше; но, с другой стороны, зная правдивость Макиавелли, мы не имеем основания сомневаться в его собственном свидетельстве, что во время писания "Il Principe"16 он не руководился Аристотелем {"Ne so quello si dica Aristotele delle repubbliche diverse"17. 26 августа 1513. Но есть его же свидетельство, что спустя некоторое время он ознакомился с сочинением великого грека: Discorsi. Кн. III. Гл. 26. Ed Aristotele intra le prime cose che mette della rovina de i tiranni...18}. Макиавелли были несомненно знакомы Плутарх, Ксенофонт, Диодор, Геродот, Фукидид, Исократ, Саллюстий, Сенека, Геродиан, Светоний {Упоминание в письме, относящемся к 1513 году.}; к этому списку можно прибавить Диогена Лаэртского, Курция Руфа, Валерия Максима, Флора, Валейя Патеркула. Мы умышленно не назвали до сих пор Тита Ливия и Тацита; последний оказал могущественное влияние на стиль Макиавелли, первый -- кумир Возрождения -- убежденный римлянин и республиканец, был любимцем Макиавелли и косвенным вдохновителем его "Discorsi"19.
   Но определить степень влияния на Макиавелли античных писателей, тем более каждого в отдельности, нам уже трудно. В начале своих "Discorsi" {Discorsi. Кн. I. Гл. 2.} Макиавелли заимствует из Полибия всю "теорию круговращения" (характерно ее, однако, дополняя). Интересующихся вопросом о принципате он сам отсылает к трактату Ксенофонта о тирании {Там же. Кн. II. Гл. 2.}20. Посвящение к "Князю" воспроизводит почти без изменения обращение Исократа к Никоклесу. Дважды в своих "Discorsi" Макиавелли указывает на Геродота {Там же. Кн. II. Гл. 2; кн. III. Гл. 6.}, во второй раз в прямом преемстве с цитатой. В Фукидиде внимание Макиавелли могла привлечь его вера в повторяющееся возвращение политических форм {Самая цель истории Фукидида -- дать наставление для грядущего повторения.}, убеждение в неизменности человеческой природы. 19-я и 20-я главы Диодора послужили Макиавелли материалом для фантастической биографии Каструччио Кастракани {Этот вопрос разработан Триантафиллисом в отдельной статье.}21. Сочинение Саллюстия о заговоре Катилины имело особую и понятную популярность в эпоху Макиавелли22; незнакомство с Цицероном считалось позорным {Внимание Макиавелли сосредоточилось на его трактате "De officus"23.}. Макиавелли, как и гуманисты, не отказался от заимствований, от прямых пересказов без указания источника. Чаще в заимствованное флорентийский писатель вкладывал свое: видоизменяя, прибегая к новым сравнениям, новым оттенкам, неожиданным сопоставлениям. Но обыкновенно Макиавелли брал из античного источника не мысль, только факт. Из этого факта он извлекал идею-мысль, оригинальную, личную; в других случаях событие древности нужно было как иллюстрация, как пример к выводу его личного наблюдения. Древность, пока мысль Макиавелли еще не окрепла, является для него опорой в том, что он хочет еще доказать, но в чем уже убежден; она занимает в этих случаях серединное место между частным фактом и его обобщением.
   Опора мысли -- основа мысли -- готовая мысль -- в тройную эту формулу укладывается все "научное" отношение Макиавелли к древности, отношение несравненно более серьезное и сознательное, чем у гуманистов упадка, которые в античном мире ловили одну только внешность: язык и стиль, готовые образы и почетный шаблон.

-----

   Ум Макиавелли можно сравнить с чувствительным механизмом: легкое прикосновение руки -- и жужжат колеса, вертятся валики, и пробужденное движение поспешно передается от одной части к другой. Ум Макиавелли не нуждается в сильных толчках, в нажиме событий: для него событие -- вся жизнь. За столом ли в "Palazzo", в беседе ли с Борджиа или за книгой Плутарха -- его мозг реагирует на все впечатления оживленною мыслью. Она воспитает в Макиавелли разносторонность, она же слишком быстрая -- создает беспорядок -- больше кажущийся; нет медленного, логического, последовательного развертывания клубка, и кажется, что мысль хватается за ближайшее сочетание и развивает его. Единство в построении существует, только не то, к которому приучена наша мысль. Это не строгое, гармоническое здание: его создатель не видел перед собой, как, например, в "Discorsi", материального целого, он не заботился о вырисовке архитектурного плана. Макиавелли удовольствовался тем, что наметил цель: постройку; он удовлетворялся тем, что каждый отдельный "камень" найдет себе опору не в соседе, не в нижних слоях, но во внутреннем сознании строителя. Макиавелли знает, что он в своей книге будет говорить о религии, о неблагодарности, о князе, о республиканском воспитании, о возникновении государств, о вреде богатства, о судьбе, о Риме и Греции, Флоренции и Италии, -- в целом он скажет все, что ему нужно сказать, отзывчивость же заставляет его говорить о том, что в данное мгновение зажгло его мысль. Что за беда, если боковая фреска будет выделена раньше, чем свод, что недокончен фундамент: в конечном итоге будут и свод и фундамент, и фреска найдет свое место в приделе. Без этой способности, при другом методе, мысль Макиавелли потеряла бы в живости, не давала той силы частных впечатлений, какие мы испытываем при чтении Макиавелли теперь. Но все же временами приходится пожалеть, что слишком иногда увлекаясь минутой, слишком, может, понадеявшись на свое общее сознание, он, незаметно для себя самого, впадает в противоречия и самоопровержение {Это заставило Блунчли выразиться, что Макиавелли "не был систематическим научным умом" (Блунчли. История общего государственного права и политики. Петербург, 1874. С. 12), и вложить очень строгий суд в уста Janet (Janet. Histoire de la science politique. Vol. II. P. 57--59. Изд. 1872 г.).}.
   Макиавелли нельзя упрекнуть в наклонности к повторению: повторяются только излюбленные основные положения, то, что ему необходимо для объяснения своей новой мысли, для его "максимы", развившейся из того же корня, что и другая. Но в грубых повторениях, вытекающих из неясности, сбивчивости мысли, Макиавелли упрекнуть нельзя -- его мышление достаточно сильно и сжато, чтобы обходиться без них. Его увлечение обыкновенно дисциплинированно: он может увлечься развитием именно этого, а не иного положения, но, раз взявшись за него, Макиавелли проводит его в резких и определенных чертах. Он постигает связь и умеет представлять явления в связности, -- и, как клубок Ариадны в лабиринте24, это выводит его из узких, душных ходов текущего дня на широкий, вольный простор вневременных обобщений. Постигать единство в сложном именно и не умело никогда Возрождение {Гвичардини, например, прямо восставал против необходимости обобщающих положений.}. Мысль Возрождения цеплялась за ближайшее, проникала его, рассматривала со всех сторон, но все же частное так и оставалось частным. Метод гуманиста был чисто внешний -- желая углубиться, он впадал в парадокс. Мышление политика было, как мы уже отметили, прикладным. Истинно научный склад ума, чуждающийся и парадоксализма, и узкого "психологизма", мы находим только у Макиавелли. Подтвердим наше несколько излишне догматическое изложение примерами. 1. Камилл {Этот блестящий пример указан еще Джингене.}, повествует Тит Ливии, победитель Веев, дал обет в случае победы принести десятую часть добычи в дар богам, но добыча попала в руки народа. Тем не менее сенат издал эдикт о возвращении назад священной доли. Народ волновался, но ему не приходило в голову нарушить закон.
   Мысль Макиавелли приведена в движение. 1) Он строит вывод, первый и очевидный, что в римском народе честность и религиозность были незыблемы. 2) Он заключает, что там, где нет этих качеств, нет и добра. 3) Он последовательно обозревает в этом отношению Италию, Францию, Испанию, Германию; 4) наиболее развращенными он находит итальянцев, наименее -- германцев. 5) Он ищет оснований последнего и 6) находит одно из них в равенстве граждан. 7) Отсюда он заключает, что в странах, где существует равенство, можно основать республику, 8) в других же нужен король. Такими широкими обхватами идет его мысль, и так один вывод вызывает другой; поставленная максима наталкивает мысль на новые наблюдения, и из этих наблюдений вновь возникает положительный тезис. 2. Политическая служба забрасывала Макиавелли в Германию и Францию; результатом его наблюдений над этими странами был ряд сжатых этюдов, в которых, может с наибольшей полнотой, обнаружились высокие умственные достоинства Макиавелли. В вопросах статистики и пунктуальной точности, в определении отдельных фактов, говорит итальянский биограф {Виллари. Указ. соч. Т. II. С. 72--74.} (к мнению которого мы вполне примыкаем), Макиавелли уступает венецианским послам, но, когда дело идет об определении природного склада и политической ценности князей и народов, о влиянии, какое оказывают на личные свойства события времени, о раскрытии действительной природы учреждений и вытекающих из того следствий, -- бесспорно, пальма первенства за Макиавелли. Только у него -- в этих кратких этюдах -- мы замечаем выдающийся анализирующий и синтезирующий ум, широкий, чисто научный интерес и столь редко вообще встречающуюся способность быть объективным. И снова мы должны противопоставить Макиавелли его времени, мало способному к объективности в силу эгоизма и узости целей; способность Макиавелли к беспристрастию, являясь большим достоинством мысли, практически поэтому только вредила ему. Слабо умели оценить современники и его простоту, равнодушие к блеску, пренебрежение к парадоксу. Макиавелли мог жертвовать истиной ради дидактической цели, он мог сознательно затушевывать, когда дело шло о нескольких великих мечтах его жизни, но ради эффекта, ради впечатления как такового он своей мыслью и правдой не жертвовал никогда {Маколей приводит в пользу Макиавелли сравнение его с Монтескье: последний хотел ослеплять, первый -- делиться истинами.}. Если Макиавелли стоял перед трудной, еще не продуманной или сложной проблемой, он не боялся делающего ему честь признания: "не знаю"; "но откуда происходит, -- говорит он в одном из своих писем-анализов, -- что совершенно различные действия в результате приносят совершенно одинаковый вред или пользу? -- Я не знаю, и это пункт, по отношению к которому я бы желал обладать способностью его осветить".
   Подобно тому, как из содержания его политических трактатов исключена всякая ходульность, желание прельстить, -- и его стиль сжат, прост и силен, лишен даже намека на мишурную обработку. Мысль Макиавелли уже достигла тех граней, где нет заботы о форме, где только есть стремление возможно яснее выразить то, что родилось в мозгу, что само бежит под перо и находит слова. Макиавелли точно забывает, что существует искусство {Де-Санктис. История литературы. Т. II. С. 63.} писать, и потому именно стиль его становится сжатым, сильным и идеальным в своей простоте {Тэн -- сам мастер слога -- пишет: "В его (Макиавелли) слоге мы находим силу, глубину, простоту и суровое мужественное красноречие, достойное древнего философа" (Тэн. Тит Ливии. Критическое исследование / Перевод Герье. М., 1900. С. 180).}.
   Но Макиавелли был человеком -- в его умственном складе мы должны найти недостатки; он был "вспахивателем новины" -- они неизбежны вдвойне. В характере Макиавелли была не только живость -- был избыток живости, и это вредило ему, по крайней мере как мыслителю. "Animus evagandi et cursitandi tam avidus" {Из письма друга к Макиавелли.}25 распространялся в нем и на сферу ума; достоинство влекло за собою и недостаток; разносторонность мысли соединялась с ее излишней подвижностью. В соединении с жадностью раскрывающего новые горизонты ума это заставляло порою Макиавелли угадывать больше, чем познавать, обобщать во чтобы то ни стало даже тогда, когда не был еще собран достаточный материал, когда частный или плохо наблюденный случай не давал на то права; страсть утверждения: "é una massima" {Что подчеркивает Томмазини (С. 563).}26 -- уже по указанию его друга и современника Гвиччардини, склоняла Макиавелли к крайностям и заблуждениям. Мы не противоречим себе: Макиавелли говорил "не знаю", когда ему казалось, что он не знал, -- в этом заключалась его добросовестность -- но ему нередко столь же добросовестно представлялось, что он в своем, по существу шатком и поспешном, выводе незыблем и прав. Неудачность выводов питалась также доверчивостью Макиавелли: его критические способности еще достаточно слабы. Так, ореол древности, республиканства и славы защищал и покрывал в его глазах Тита Ливия, и Макиавелли верит ему безраздельно, вплоть до существования Энея {Discorsi. Кн. I. Гл. 1.}; не соглашаясь -- и то редко -- с мыслями, он берет без всякой критики фактический материал, и заблуждения комментатора укрепляются заблуждением творца.
   Наконец, Макиавелли не всегда беспристрастен. У него были мечты, которыми не он владел: они владели им, они заставляли его -- поборника объективного знания -- увлекаться, сознательно (и бессознательно) искажать. Макиавелли был слишком, по неодолимому влечению, республиканцем, он слишком жаждал государственного спасения и величия Флоренции (и Италии), слишком верил в целительную силу своих средств, слишком идеализировал античный Рим -- чтобы против всех этих "жажд" и "вер" могла устоять даже его потребность быть объективным {Примером может служить его описание "резни в Сингальи"27, где ради "идеализированного" Борджиа, он искажает правду даже в ущерб чести родины, говоря о вымышленных оскорблениях флорентинцев по отношению к Борджиа. Сознательные искажения встречаются и в "Истории" Макиавелли.}.

-----

   Макиавелли был не только политическим мыслителем (и историком), он был литератором. Его перу принадлежит "Мандрагора" -- лучшая комедия Возрождения, еще несколько комедий (незначительных), живая и остроумная новелла "об архидиаволе Бельфегоре", две "деценалии", недоконченная поэма "Золотой Осел", карнавальные песни и группа "Capitolo".
   Но строгий, способный к абстракциям ум Макиавелли был лишен способности пластических представлений: его фантазия бледна, язык сух {Мы разделяем в этом отношении взгляд де-Санктиса и Питти.}. Стремясь в своих литературных произведениях быть "поэтическим", Макиавелли впадает в ходульность или прямо банальность; его описания, даже чувственные, придуманы и напряжены. Его комедии -- комедии характеров: в них большой и наблюдательный ум автора анализирует души, создает положения, и в этих положениях каждый характер развивает себя; нет красок, но сжатый и живой язык комедий служит их украшением. Сам Макиавелли считал себя и поэтом: он почувствовал себя оскорбленным {В письме к сыну от 1517 года.}, когда Ариосто среди других современных поэтов не упомянул и о нем. В то же время он -- сотоварищ по эпохе Ариосто и Полициано, Микеланджело и Рафаэля -- смотрел на искусство как на "благородную праздность". Он жаждал воскрешения государственной жизни античного Рима и был совершенно равнодушен к каменным и мраморным останкам его; ни одним словом не обмолвился он о них ни во время ни после своей "миссии" в Риме {Представляя в этой области разительный контраст со своею эпохой.}.
   Макиавелли был мечтателем-реалистом, еще точнее -- мечтателем реализма. В этом единственном значении он был "поэт". В итальянской литературе он занял свое место как творец комедий и новеллист, для остального мира -- он политический мыслитель, чья серьезность, сила и сжатость мысли, самое совершенство строгого стиля свидетельствуют, что он был нечто большее, чем ум Возрождения.
  

Глава третья
УКЛАД ИТАЛЬЯНСКОГО ДУХА. НРАВСТВЕННОЕ СОСТОЯНИЕ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Итальянцы -- самые безнравственные из людей...
Лютер

   Под сложным воздействием географических, политических и культурных причин возник, как следствие, итальянский характер, тот "человек Возрождения", в котором холодность и страстность, злодейство и благодетельность, талант и ничтожество сочетались в одном лице. Под горячим солнцем, под лаской южной природы уже средневековый итальянец чувствовал, как дыхание радости просыпалось в душе; в нем рождалось сознание, что земля, которую он должен презирать, жива и прекрасна. Труднее чем где-либо было здесь человеку освободиться от внешнего мира, сосредоточиться в себе, существовать силою самодовлеющих или обращенных к идеально-бестелесному чувств. Фантазия, способность пластических представлений и воскрешений в Италии была ярка и сильна, и, привходя в страсти, она наделяла их ужасающей остротой.
   Эгоизм приобретал всю свою беспредельность {Буркхардт. Указ. соч. Т. II. С. 178.}, беспощадная мстительность питалась живым и резким воспоминанием обид. Влечение к пластическому, телесному, в пылком южном темпераменте будило неудержимую чувственность, слабо поддающуюся нравственному укрощению страсть. Не будь других действующих на его характер сил, итальянец был бы только чувствен, беспечен, ярко порывист и полуживотная радость существования господствовала и управляла бы им. Но его исторические судьбы не были так легки и светлы, и политическая жизнь развила в нем черты, которые иногда стоят в прямом противоречии с теми, на какие нам уже удалось указать.
   Особенность исторических судеб Италии -- в развитии городов. Этим городам, как только они окрепли, пришлось вести борьбу с феодализмом. Коммуна должна была не забывать об императоре, помнить о папе, и она скоро научилась направлять две верховно-враждебные силы друг на друга, извлекая из каждой всю возможную пользу. Города научаются ждать, они приобретают вызревший из инстинкта осторожности политический смысл {По отношению к Флоренции это прекрасно выяснено Перраном в его четырехтомном, увенчанном академией труде: Perrens. Histoire de Florence depuis ses origines jusqu'à la domination des Médicis. Paris, 1883.
   Конспективная форма нашего изложения не позволила нам воспользоваться многими любопытными данными.}. Одновременно в городах развивается торговля, крепнет богатство: в средневековый мир силы, знатности и оружия вторгается капитал.
   Под влиянием этих-то факторов в народный характер входит ряд типических черт {Как известно, Маколей склонен чуть ли даже не весь характер Возрождения выводить из психологии купечества; эту точку зрения, разумеется, необходимо расширить и смягчить указанием и на иные элементы.}. Купец должен быть осторожен -- расчетлив; он привыкает надеяться на себя -- на свои способности и талант, он приучается быть постоянным и неутомимым в труде. Его не спрашивают о происхождении -- его спрашивают о деньгах, от него требуют опыта и умственной силы. Купец привыкает хитрить: он должен представить товар лицом, для него более важно, чтоб товар казался хорошим, чем был таковым. Тот же купец в качестве горожанина, борца с феодализмом, приобретает коллективную хитрость, развивает осторожность. Но оружие горожанина не ограничивалось "дипломатией": он умел держать меч, храбро сражаться, обороняться и наступать. В коллективной борьбе сохранялось единство политического интереса, муниципальный патриотизм. Идя от недостатка к достатку, от достатка к богатству, горожанин долгое время продолжает копить, но не расточать, образ жизни оставался консервативен и прост; в интимном существовании сохранялась известная добродетельность, хотя отсутствовал идеализм. Но продолжающееся накопление богатств, возникновение внутри города брожения политических сил, постепенное обострение индивидуальных стремлений во всех формах жизни оказали самое неблагоприятное влияние на дальнейшее развитие характеров. "Буржуазные" добродетели постепенно, но неуклонно уходят на второй план, новых -- идеалистических, обновляющих -- факторов не является.
   Горожанин уже слишком богат, он может позволить себе все влечения, с другой стороны, он норовит сбросить бремя лишений и боевых невзгод на чужие плечи. Главным образом психология разбогатевшего купца создает зловещее и уродливое явление -- кондотьеризм {Мы увидим с какой ненавистью и горечью говорил об этом явлении Макиавелли.}28. Так было в Греции, где ионийские государства, заняв первое место по расцвету богатств и торговли, были и первыми, где упал воинский дух {Маколей.}. То же случилось и в Италии. Воин в горожанине стал умирать, и совершенствоваться осторожный, расчетливый и бессовестный дипломат.
   Коммуна сокрушила феодализм, но в себе самой она вызвала процесс разложения. Феодал, превращенный в нобиля, внес тревогу и анархию в жизнь городов; богатая буржуазия стала стремиться к исключительному господству; в народе пробудилось брожение. Благо целого уходило на второй план, в борьбе сталкивающихся интересов и честолюбий эгоизм партийный и личный шли рука об руку. И муть политических бурь выбрасывает на свою поверхность новый тип -- князя-тирана, властителя, самое положение которого должно было вызывать в нем хитрость, лицемерие, вероломство, беспощадность в добывании и жестокость в сохранении добытого {Мы увидим (часть вторая. Отдел первый. 2), что эти князья были способны к заботам о народе, к устройству внутреннего порядка и правосудию, но нравственный мотив был тут ни при чем; к тому же таковы были крупные тираны, мелкие же -- помесь с феодализмом и кондотьеризмом -- даже и подобных черт не имели.}.
   И все указанные черты, возникшие в большинстве еще задолго до Возрождения, до конца привходят в него.

-----

   Характернейшей чертой человека Возрождения является -- повторим это еще раз -- его устремленность к земному. С его очей спал мистический покров, с его мысли -- тягость авторитета, с его души -- нравственный императив.
   Человек сбросил покров и увидел себя и природу, смеющуюся, радостную: освободившись от долгих нравственных уз, он почувствовал прелесть свободы. Детска и легка радость XIV века, в XV она становится более сознательной и серьезной {Яничек. Указ. соч. С. 33--34.}; полотна и эскизы Леонардо да Винчи свидетельствуют о стремлении -- характерном для века -- воплотить божественную улыбку на прекрасном лице {Виллари. Указ. соч. Т. II. С. 11.}. Познав свое "я", не растворяя его более ни в чем, никому не жертвуя им -- ни Богу, ни благу людскому, ни семье, ни друзьям, -- человек, без всяких колебаний, без угрызений совести, безгранично любит себя. "Uomo uniko" {Gebhart. La Renaissance italienne et la philosophie de l'histoire // Revue d. d. Mondes. 1885. Nov. P. 360. Этот блестящий этюд составлен преимущественно по Буркхардту.}, "uomo singolare"29, он, устами Баллы, готов возвести в принцип и свою изолированность, и свой эгоизм {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 46.}. "На мне не лежит обязанности, замечает он, умирать за одного из граждан, ни за двух, ни за трех, ни за бесконечное количество их. Почему я обязан умирать за отечество, если оно состоит из этих граждан?" Под влиянием наблюдательности, подмечания контрастов между мыслью и словом, между словом и делом, под влиянием раскола между образованными классами и невежеством масс в итальянце Возрождения развивается еще более изолирующая его насмешливость, ирония. Он умеет смеяться весело и беспечно, но чаще его насмешка остра, как кинжал, и вонзается с холодом, причиняющим боль. Никто и ничем не был от нее защищен: ее дерзко бросала в глаза папе уличная толпа Рима, едкие, беспощадные эпиграммы начертывались за ночь на стенах домов, позорные и унизительные, но меткие клички оставались за человеком на всю его жизнь. Соответствия правде не требовали, и самые гнусные клеветы и лживые памфлеты ценились по остроумию {Томмазини. Указ. соч. С. 85.}. Ирония обращалась на идеализм, и мечты феодального мира под рукой талантливого исказителя-пародиста встречали здесь смех. В легких и бегучих стихах Ариосто {Де-Санктис. Этюд об Ариосто в его истории литературы. Т. II.} выразилось все презрение, какое питал итальянец к грандиозным мечтам. Не расширяя себя более в идеале-мечте, для своего "я", для своей бесконечной суетности, человек Возрождения был объят жаждой славы: он хотел, чтоб о нем знали, о нем говорили, им восхищались; "анонимность" Средних веков утеряна без следа. Гуманисты жаждут "венцов бессмертия" и с самомнением их раздают {Полициано требовал известий от Иоанна Португальского, чтоб его "обессмертить" (Яничек. Указ. соч. С. 86).}. Ради славы итальянец Возрождения совершал убийства, ковал преступления: пусть хоть за низость, за выдающееся злодейство распространится его имя среди современников, переживает его смерть {См. предисловие к "Storie" Макиавелли30.}. Воскресает героическое небо древних, близкое представлениям Цицерона и "Федону" Платона {Любопытно, что в девяти категориях, на которые распределяет Фаччио "героев", последнее место занимают князья и короли.}. По выражению Виллари {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 178.}, жажда славы становится демоном Возрождения. Жажда славы, жажда власти, жажда наслаждения, богатство новых -- уже недоступных нам -- впечатлений, необходимость отвоевывать себе каждый шаг среди других развивающихся эгоизмов доводят до необыкновенной напряженности энергию "Возрожденца". Представляется, что у него "нет времени уставать", он работает весь день с железной неутомимостью в своих мастерских, складах, конторах, "палаццо" князей и "палаццо" синьорий, чтобы потом идти "отдыхать" {Выражение из одного письма Макиавелли.} к "куртизанкам", на товарищеские собрания или, уединившись у себя, обдумывать все те же дела, или склоняться с благоговением над книгой Плутарха {Замечательно, что уже у Данте человеку бездеятельному скорей, чем преступному, -- место в аду (Gebhart. L'Italie mystique. 1893. P. 324).}.
   Но раз направленная, энергия итальянца неумолима; питаясь страстью, она вместе с тем в человеке Возрождения холодна, жестока, он не ждет чужой помощи -- он вершит самосуд, возмездия ужасны {О взгляде на самосуд: Корелин. Ранний итальянский гуманизм и его историография. С. 638; о жестокости ярко: Kô'rting. Die Anfänge der Renaissance-litteratur in Italien. 1884. S. 161.}. Убийство нам представляется чем-то исключительным, убийца -- отщепенцем общества, его преступление ложится на всю его жизнь неизгладимым пятном. В Италии не спрашивают, преступно или не преступно убийство: там следят цель, там человек оценивается по энергии достижения. Если он закалывает противника на улице -- сочувствие толпы на его стороне {Выражение Понтано: "В Италии нет ничего дешевле человеческой жизни".}; если он путем тончайшего лицемерия и вероломства завладевает им -- только враги его и друзья погибшего призывают проклятия, остальные -- проникаются уважением к нему. Это та черта Возрождения, постичь которую психологически нам уже труднее всего.
   По мнению Буркхардта {Буркхарт. Указ. соч. Т. II. С. 176.}, человек Возрождения обладает в сильной степени одним чувством -- достоинством и недостатком: "onore"31. Onore, замечает германский автор, способно соединяться с большими пороками, способно к невероятным заблуждениям, но и все, что осталось благородного в человеке, способно прилепляться к этому чувству, -- "и многие преданные нравственности и религии поступают бессознательно по мотиву "onore"" {Мы отказываемся, однако, расчленить это чувство на эгоизм и совесть.}. Чувство это влагает шпагу или кинжал мстителя в руку итальянца, заставляет его не бояться опасностей и трудов, оно сливается в нем со славолюбием, но более глубокого -- внутреннего -- чувства собственного достоинства оно ему не дает. Горделивость гуманиста уживается в нем с внешне почетным, но по существу паразитным пребыванием его при княжеском или папском дворе, и он способен воспевать добродетель Лукреции (Борджиа) {Как Ариосто.}, незлобивость ее мужа, герцога Феррары (братоубийцы), девственность развратного кардинала. Цезарь Борджиа мстит беспощадно за малейшее даже заочное оскорбление, его осанка горделива и властна, но -- достаточно было повернуться колесу фортуны -- и тот же Цезарь униженно ползает на коленях перед своим недавним врагом и проклинает перед ним память единственного любившего его человека -- память отца. В переплетении интриг, в борьбе эгоизмов заглушается голос крови: родному брату, или именно ему, нельзя доверять {"Монсиньор, -- писал Людовик Мавр Асканио Сфорце, -- простите, что я Вам не доверяю, хотя Вы и мой брат".}.
   Чувственные стремления, освободившись от средневековых -- религиозных и традиционных -- оков, под горячим солнцем, при избытке фантазии влекут человека Возрождения на путь, где его ждут цинизм и разврат. Сохраняется форма семьи, но семейный "очаг" все более исчезает. Развращающее влияние богатства сказалось на появлении гетер-куртизанок, почти гордых своим положением. Ниже стояли целые армии проституток {В Риме число проституток к 1490 г. достигало 18 000.}. С конца XV века с ужасающей быстротой стала развиваться "французская болезнь". Ею бывали больны сами святейшие папы, как Юлий II, против которого, впрочем, существуют нравственные обвинения еще худшего рода {Brosch. Depeschen von römischen Hofe zur Zeit A. VI und Julius II // Historische Zeitschrift. 1887. Bd. I.}. Точно воскрешенный знакомством с античным миром перестает себя стыдиться и скрываться "греческий грех". Во дворцах тиранов происходят сцены ужасающих содомий {Достаточно прочесть Буркхардта или многочисленные выписки-цитаты Монье.}. К сожалению, именно гуманисты прививают литературе цинизм {Склонность к фривольности сказывается уже у Петрарки (Корелин. Указ. соч. С. 280).}.
   Не будем представлять себе человека Возрождения более утонченным, чем он был на самом деле. В обществе придворных и образованных дам Кастильоне, изящный и мягкий, мог читать своего "Царедворца"32, мог рисовать своих удивительных мадонн Рафаэль, поэтические идиллии какого-нибудь Саннацаро или Полициано вызывать сантиментальные слезы на глазах кондотьеров и улыбающихся утонченных князей {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 28.}, -- все это едва прикрывало грубость сердец; живость в человеке оставалась неукрощена. Итальянец Возрождения продолжает смеяться грубым "нутряным" смехом; считалось остроумным сбросить кого-нибудь с лестницы или вылить ему неожиданно соус за воротник. В дворцах постройки Леонардо да Винчи или Альберти появлялись развлекатели-акробаты.

-----

   Портретная живопись процветала в Италии; национальные и частные галереи сохранили поэтому десятки изображений -- фигур и лиц -- представителей Возрождения. Вглядываясь в эти лица, внимательный наблюдатель может отметить в них общее, характеристическое, то, чем отличается человек Возрождения от иных, более ранних и более поздних эпох. "Широкий, величественный лоб {Маколей.}, сильная и темная, но не сумрачная линия бровей; глаза, которых спокойный и ясный взгляд сам, чудится, не выражает ничего определенного, но с тихим вниманием все до мелочей озирает вокруг; губы, которые, несмотря на почти женственную нежность, сжаты с более чем мужескою решимостью и указывают на людей энергичных и опасливых одновременно, людей, которые столь же хорошо проникают в замыслы других, как прячут свои; эти люди ненадежны как союзники, страшны как враги". Мы должны прибавить к этому, что глаза их способны улыбаться, но самую улыбку они замыкают в себе, что ирония и нечто отталкивающее и брезгливое лежит в углах их губ, а в резко опускающихся от рта складках чувствуется холод, цинизм; крупный, грубый, с горбиной нос свидетельствует столько же о твердости, сколько и о грубости их натур. И в общей сложности черт их лица -- умного и непривлекательного -- мы не находим одного: благородства.
   Благородства не воспитала осторожная, хитрая борьба городов против замков, благородства не могла сообщить психология купца: они воспитывали зоркость и предусмотрительность, коварство и расчет, умение находить опору в себе самом и вносить логический -- довольно узкий -- подсчет во все сферы жизни. Тем менее способно было стать воспитателем благородства Возрождение: религиозно-нравственный, "духовный" критерий был им устранен, в основу каждого действия была положена логика холодно подсчитывающего ума. Освобожденный от власти коллективных идей, от рамок "касты", корпорации, "семьи", человек обнаруживает весь свой ужасающий эгоизм; чувство долга и голос совести превращены им в слова.
   Таково нравственное разложение эпохи и таков ее человек.
  

Глава четвертая
МАКИАВЕЛЛИ КАК ЧЕЛОВЕК

   Только по общему облику личности Макиавелли да по немногим отрывочным сведениям в состоянии мы построить предположения о том, как складывались молодые годы Макиавелли среди подвижной, веселящейся, блестящей и далеко не безупречной жизни Флоренции. Город Лоренцо Великолепного веселился и хотел веселиться {См.: Geffroy. Études italiennes I "Florence, la Renaissance". Paris, 1898. P. 62.}. После долгой внешней и внутренней борьбы наступил мир, и накопленные богатства влекли к наслаждению. Из дворца Медичи, из-под пера "гражданина" Лоренцо выходили "карнавальные" песни, легкомысленные, живые, плод вдохновения и холодного расчета: в золотой, художественно разукрашенной чаше преподносился народу яд -- призыв к чувственности, к легкомысленному и страстному существованию сегодняшним днем. Отношения полов были легки и свободны. В разговорах -- двусмысленные шутки, в сердцах -- ирония, быстрая и беспощадная, как острый ум флорентийца.
   В такой атмосфере протекала молодость Макиавелли, вероятно, такая же подвижная и живая, каким всю свою жизнь чуть не до последнего мгновения оставался он сам. Об отце его мы только знаем, что он был ученый-юрист, мать Макиавелли умерла, когда ему было 27 лет {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 262.}. Это была благочестивая женщина, писавшая в поучение сыну в честь Девы Марии духовные стихи, -- религиозности, однако, она сыну не передала. Истинным "развивателем" Макиавелли была флорентийская жизнь, содружество людей, среди которых он мог пленять и выделяться своим едким умом, и вместе с которыми отдавать честь вину и, более пленявшей его, богине Венере {Нитти. Указ. соч. С. 10.}. Не без влияния подобных привычек и общества проявлял он всю жизнь неумение удерживать деньги в кармане, хотя легкомысленным расточителем он никогда не был {Там же; небольшое полученное им от отца наследство он не уменьшенным передал своим детям.}. Более опасным врагом его была чувственность, более отталкивающей чертою -- цинизм насмешки и шутки, способный свидетельствовать о некоторой грубости нравственных чувств. Однако литературные враги Макиавелли слишком подробно и односторонне останавливались на этих мало симпатичных чертах {Из новых авторов клерикально настроенный Пастор (Pastor. Geschichte der Päpste im Zeitalter der Renaissance. Bd. III) говорит о Макиавелли как о смеси циника и эпикурейца. Строг и пуританский суд Грегоровиуса в его знаменитой "Истории города Рима". Грязною личностью рисует флорентийского секретаря в своей книге-памфлете Нурриссон (Nourrisson. Machiavel. Paris, 1883).}. В эпоху, когда дамы могли слушать "не краснея" пьесы, подобные "Клиции", Макиавелли имел право считать себя не хуже других. Если его комедии непристойны, то не это составляет их главную цель; у него нет чувственного воображения Боккаччо. В его нескромной переписке с Веттори33 Виллари справедливо отмечает {Виллари. Указ. соч. Т. II. С. 190--194.} придуманность, желание угодить развратному и грубому собеседнику {Письма к Веттори от 1514(15) г.}. Наконец, чувственность Макиавелли иногда не что иное, как угар, как единственное наслаждение в подневольно-бездеятельной жизни, которая ему представляется "сном" {Как Макиавелли выражается в другом письме, в трагический для него 1513 год.}. По своему времени Макиавелли не был дурной семьянин. Он уважал и чувствовал душевное расположение к жене; в своем завещании он в искренних и сердечных словах назначает ее неограниченной опекуншей детей, без обязанности дать им когда-либо отчет {Джингене. Указ. соч. С. 70.}. Макиавелли умел искренно любить: прочтите его переписку с его племянником Джованни Верначчи {Виллари. Указ. соч. Т. III. С. 38.} -- она вся дышит может и не глубоким, но мягким искренним чувством. Человек, написавший "Il Principe" не был жесток: он чувствовал нервное отвращение к кровавым зрелищам {Там же. Т. I. С. 348.}; если он говорил спокойно о вероломстве, предательстве, убийстве, если он одобрял резню в Синигалии -- в этом сказывалось, с одной стороны, абстрактное чуждое представлений мышление теоретика, а с другой -- та особая оценка человеческой жизни, при которой об "устранении" человека говорили с такой же легкостью, как мы об устранении какого-нибудь технического препятствия на нашем пути. Более замечательно, что человек, самое имя которого превратилось в определение притворства, не был и не умел быть лицемером. В эпоху, когда глаза казались созданными для того, чтоб ничего не выражать и все проникать, а речь для того, чтоб узнавать, но самому ничего не сказать, Макиавелли представлял собой исключение. Черты лица его были выразительны и подвижны, и по ним можно было читать; он был слишком предан "обобщающим" силам науки, чтобы быть практически коварным политиком дня. Его проницательность -- это чуткость привыкшего к рефлексии, к размышлению ума, но не тот инстинкт моментального угадывания, который действующему политику нужнее всего. Макиавелли не только не лицемер -- он наивен, и лишь большой его ум временами выручает его. При встрече с гениальным лицемером -- истинным человеком Возрождения -- Цезарем Борджиа Макиавелли теряется {Все биографы Макиавелли сходятся в этом пункте, столь противоположном ходячему мнению о влиянии Макиавелли на Цезаря.}, подчиняется, восхищается его притворством, не только потому, что оно есть сильное орудие к достижению цели, но и потому, что это искусство так мало доступно ему самому. Прочтя десятки страниц его донесений, неизбежно проникаешься уважением к его оригинальному, интересному уму, но не находишь и следа коварной, двуличной души Возрождения. Иногда его практическая неопытность способна вызвать сожаление и приводит к самым превратным выводам тех критиков, которые подходят к мыслям и действиям Макиавелли со скальпелем логическим вместо психологического. Макиавелли, например, никогда не мог понять, как могут не нуждаться в нем, в голове которого столько планов, столько ясных, "бесспорных" рецептов к возвеличению Флоренции или спасению Италии. Фанатик своих идей, влюбленный в грезу их осуществления, не всегда достаточно оценивающий наличность реальных противодействующих сил {Как в вопросе о народной милиции.}, Макиавелли перестает отделять эти идеи от себя. Враг полумер -- он любит силу, размах, хватается за сложные, трудноосуществимые планы, говорящие несравненно более о необыкновенном запасе энергии, чем о трезвом и холодном рассудке. Макиавелли незаменим поэтому везде, где нужно ободрение, увлечение, неутомимость. При всем том он натура более мыслящая и чувствующая, чем волевая: ему не хватает для последней инстинкта властности, умения подчинять {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 259; Де-Санктис. Указ. соч. Т. II. С. 64.}. Он не умеет нажимать в людях тайных или слабых пружин, он слишком весь налицо, он слишком идейно прост для своей мелко-сложной эпохи. Так и не удалось ему никогда достичь самостоятельности и влияния, никогда у него не было "группы", "партии" единомышленников, которыми бы он мог руководить. Но, к его чести, демон Возрождения -- слава -- не был в нем руководящей силой поступков. Ни жизнь без слез, ни неблагодарность, ни разочарования не могли сломить в Макиавелли желания мыслить, действовать, жить, приносить пользу государству, ему честно служить. Этой честности служебной чувствовали себя вынужденными верить даже враги {Джингене. Указ. соч. С. 24. Только однажды в жизни враги заподозрили Макиавелли в продажности. И когда же -- во время заточения Цезаря в Риме при Юлии, так как де Макиавелли слишком интересовался личностью этого врага Флоренции. Обвинение не выдерживало критики (Нитти. Указ. соч. С. 248).}. Все дела, в которых Макиавелли был обязан отчетностью, где денежные -- во время осады Пизы очень крупные -- суммы проходили чрез его руки, были ведены флорентийским секретарем с безукоризненной честностью: деньги государства для него были священны {Питти. Указ. соч. С. 63. Неоднократные указания и у Виллари. "С полным бескорыстием исполнял Макиавелли обязанности, доверенные ему, и, раз он становился лицом к лицу с ними, его собственная личность совершенно исчезала" (Гаспари. История итальянской литературы. М., 1897. Т. II. С. 311).}. В этом отношении он возвышался над толпой, особенно во Флоренции. Тем более приходится сожалеть, что Макиавелли не возвысился над веком в одной из его характерных черт: подобно своему времени, Макиавелли не умел чувства своего внутреннего достоинства поставить выше всего. Со своим покровителем Веттори он стоит почти на равной ноге, письма к нему кардинала Содерини проникнуты дружеским уважением, посвящение в "Discorsi" выдержано в благородном тоне, но роковым для имени Макиавелли как человека является его отношение к Медичи {Легко догадаться, что писатели, не расположенные к Макиавелли, с особенной охотой останавливались на этом пункте, чтобы представить Макиавелли человеком без чести и самолюбия, "куртизаном, просящим подачек" (Нурриссон. Указ. соч. С. 107).}.
   Нас отталкивает человек, который в душе продолжает горячо любить только что низверженную республику, который принимал самое деятельное участие в ее обороне и который, после того как сила и власть перешли к Медичи, старается подготовить себе сохранение службы и врагам республики, в письмах к одной их родственнице говорит: "Padroni mei" {В письме к "неизвестной", написанном после низвержения республики, вскоре после реставрации Медичи.}34. Нас поражает человек, который по простому подозрению его участия в заговоре против Медичи вздернут на дыбу, посажен в тюрьму и который простирает свои раненые руки к тем же Медичи, собирается им верно служить. Никакие объяснения не оправдают, безукоризненным в наших глазах поведение Макиавелли не станет, но объяснение, смягчающее вину Макиавелли и слабо до сих пор его критиками развитое, необходимо. В глазах одних Макиавелли -- ренегат, другие хотели бы видеть в его поведении коварное лицемерие, наконец, наиболее приближающиеся к правильному решению объясняют поведение Макиавелли слабостью нравственных воззрений его времени, но не отмечают того, на что мы намерены указать.
   Деятельность Макиавелли в последние годы республики дробилась между дипломатическими миссиями и заботами об организации народной милиции, иначе говоря, его главнейшие работы и старания были направлены на поддержание внешнего могущества Флоренции, на установление выгодных или безопасных отношений с императором, папой, французским королем и различными властителями Италии и на попытку путем создания военного могущества освободиться от непрочных дипломатических соглашений, опереться на собственные реальные силы. Какова бы ни была внутренняя политика Медичи, во внешней они должны были не менее заботиться о могуществе и силе Флоренции, чем предшествовавшие им республиканские учреждения. Служа этому делу своим опытом и талантом, Макиавелли, очевидно, по собственному воззрению, не совершал никакой измены: он хотел приносить пользу родине {Не мешает припомнить при этом фразу современника и друга Макиавелли -- Гвиччардини: "Если благородные люди удаляются от тирана-властителя, они оставляют его во власть людям порочным и неспособным".} и продолжать жить в сфере политических интересов, в чем он нуждался, выражаясь несколько тривиально, как "рыба в воде". Но не способствовал ли бы он этим внутреннему усилению Медичи? Таким вопросом Макиавелли, как и подавляющее большинство его современников, не задавался. Вспомним только, что сам пожизненный гонфалоньер35 павшей республики, Содерини, был готов примириться с врагами {Томмазини. Указ. соч. С. 593.}.
   Но что сказать о двух сонетах, посвященных кардиналу Медичи, особенно о втором, в котором Макиавелли в преувеличенных красках изображает свое заключение в темнице для того, чтоб кончить следующими ужасающими по цинизму словами: "я услышал сквозь сон на рассвете похоронное пение (это вели на казнь осужденных заговорщиков)... пусть идут, лишь бы Вы, мой господин, милостиво обратились ко мне и освободили меня из терний темницы" {По убеждению Виллари, сонеты были написаны Макиавелли позже, в злую шутку. Главнейшие его доводы: 1) Макиавелли, выйдя из тюрьмы, хвалится в письме к Веттори своим мужеством, 2) цинизм сонетов мог только оттолкнуть кардинала Медичи, 3) шутливый тон стихов не соответствует тому расстоянию, какое отделяло Макиавелли от кардинала-правителя. Нам только первый аргумент представляется сильным. Главнейший недостаток гипотезы -- слишком большая придуманность.}.
   Как низко нужно было пасть, чтобы произнести подобные слова. Но Макиавелли и не был герой -- по крайней мере не мог им быть вовсе в эту минуту. Он способен был бесстрашно встретить смерть на поле сражения, в служении отечеству, -- но он был брошен в темницу без вины с его стороны, и возможность умереть за дело, в котором он не участвовал, должна была ему представляться ужасной.
   Макиавелли хотел жить всеми фибрами своего страстного существа: жить -- мыслить, жить -- действовать, жить -- "исцелять". Темницы и пытки создают героев, но они же людей, в других случаях способных на геройство, могут сделать на минуту трусами и подлецами. Инстинкт самосохранения, жажда жизни, один заглянувший в темницу солнечный луч -- и чувство достоинства, долга, даже физическое мужество, как нечто далекое, покидают человека, и -- жалкий -- он униженно протягивает руки к тому, кто может ему дать право любить и смеяться, стремиться и жаждать, наслаждаться и знать. В такую психологическую минуту Макиавелли написал свой сонет, чей шутливо-трагический и потому циничный тон мог скорее проникнуть к душу холодного и циничного Медичи, чем голос искренней и печальной мольбы.

-----

   Макиавелли -- не герой, повторим мы снова, не человек, способный привлекать нашу душу, будить в ней безраздельное уважение, симпатию, любовь, -- но он и не злодей, но грубая смесь "циника и эпикурейца" {Из биографов Макиавелли наименее симпатичный, но и наиболее шатко обоснованный образ дает Томмазини; у Виллари замечается некоторая тенденция к смягчению теней; Нитти, не отрицая слабых сторон, говорит тем не менее, что "Макиавелли обладал от природы душой хорошей, любящей и благородной и не запятнал себя в течение жизни ни одном бесчестным поступком" (Hummu. Указ. соч. С. 10).}. Его время не было героическим: даже лучшие его люди были далеки от нравственного идеала, потому что одним не хватало душевной чистоты, другим -- свободы от себялюбивых страстей, и всем -- глубины. В душе Макиавелли жил огонь, которому имя -- мечтание. Это не было мечтание поэта, мистика, нравственного идеалиста, но во всяком случае его патриотическо-политические грезы были нечто объективирующее, освобождающее от давления слишком мелких интересов, слишком суетных дней. Макиавелли умел любить идею -- его современники этого не умели. В век утонченного лицемерия он, давая советы о нем, сам не был лицемером. Наконец, он был честен. Но юность в веселой и распутной Флоренции не прошла для него даром, и принадлежность его к образованному обществу Возрождения не могла дать его духу "глубинных" основ; платоновская философия и христианская мистика не существовали для него.
   Мы забежали вперед: в те главы, где нам следует рассмотреть, чем была религия для человека Возрождения и что за философия пришла на смену той, которая облекала весь мир в свой богословский покров, в мистику грандиозных, но не продуманных до конца представлений, замерших и застывших, как недостроенный и только бережно охраняемый последующими поколениями царственный саркофаг.
  

Глава пятая
ХРИСТИАНСТВО В ИТАЛИИ. ЯЗЫЧЕСТВУЮЩИЕ И МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКИЕ ТЕЧЕНИЯ В ИТАЛИИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

   Христианство выросло в катакомбах; оно нашло себе прежде всего путь в сердца "униженных и оскорбленных" жизнью; его семенем была кровь.
   Христианство развилось как контраст мировладычному эгоизму, грубой материализации мысли и жизни. С христианством человек обрел новый мир: на земле -- общение в любви, на небе -- Покровителя и Отца; но одновременно в себе самом человек постиг "первобытное проклятие" -- грех, а образ Отца и Покровителя на исполненной преступлений земле стал заслоняться Судьей. На ступени храма средневекового человека, может, чаще всего приводила тоска после "отречения Петра". Его плоть была груба, природа чувственна, и все земное -- соблазн. Душа билась в непобедимых силках, она знала моменты высокой радости, но чаще дни смертельной тоски. И для средневекового итальянца плоть была грехом, созерцание -- высшей ступенью духа, которого ждал впереди суд и за ним вечное блаженство или возмездие во век. Человек трепетал, и из уст его жалобным воплем перед непосильностью страдания вырывалось: "Misericordia"!36 В этом был не один только страх, как в желании блаженства -- не один эгоизм {Де-Санктис. История литературы. Т. I. С. 91.}:
  
   Inclina li tuoi rami, о croce alta
   Dona riposo a la tuo Creatore37.
  
   Сам Бог страдал, и человеческое сердце раскрывалось и рвалось к Нему своим милосердием.
   Но в итальянское христианство вошли две характеризующие и отличающие его черты: нерасположение к отвлеченному догматизму и стремление "радования", которого не могли истребить все тяжело-грандиозные, жуткие представления средневековья.
   Итальянский ум не склонен к отвлечениям, и нигде в большей мере, чем здесь, папы не относились со снисхождением к "заблуждениям верных". Могучее движение патариев38 было скорей социальным {Gebhart. La Renaissance italienne. P. 354.}. Крайний фланг мистиков мог грозить папству появлением "третьего царства", но он не касался самой религии. На итальянской почве не могло быть Лютера, здесь родились и действовали Савонарола или Франциск. Жизнь последнего точно вся отвечала словам Христа: "Будьте как дети" {С большим колоритом и искренностью написана глава о Франциске у Жебара в его "Мистической Италии". См. также: Сабатье. Жизнь Франциска Ассизского.}. Он был детски наивен, и душа его с детской непосредственностью растворялась в любви к Богу, человеку, природе -- все охватывал он в одном чувстве, хвала Богу сливалась с хвалой творению {Жебар. Итальянский Ренессанс. С. 116.}. Его слово было: "любите", и он прибавлял к нему другое, которое было так чуждо средним векам: "радуйтесь".
   Франциску было доступно страдание в Христе, но он знал и другое -- не менее властное и прекрасное -- радость в Отце. Это было воззвание к подавленному элементу в христианстве, но ученики Франциска не сумели его охватить и познать. Возрождение научило Италию радоваться, светло радоваться, но это уже не была религия, не был чистый и нежный экстаз.

-----

   Первому человеку нового мира -- Петрарке -- еще доступна меланхолия, и в нравственной области, своим сознанием противоречия духа и плоти, он тип переходный. С его полусовременником -- Боккаччо -- происходит характерный для всего Возрождения разрыв {Де-Санктис. История литературы. Т. I. С. 367.}: на одной стороне оказываются князья и правители, литераторы и ученые, весь образованный или стремившийся к образованности, примыкавший к новому течению городской класс, -- им противостоит собственно народ, консервативный в вере, средневековый в сердце. Для одних был авторитетом и образцом лишенный нравственных принципов "князь" и все более язычествующий гуманист, -- для других руководителем их и носителем истины оставался монах-проповедник. Но образованные классы продолжают считать, что они "религиозны". Ими утрачена глубокая, интимная сторона в религиозном сознании, но обряды соблюдаются, уста произносят молитвы, храмы наполняют не одни только женщины и народ. От эпохи Боккаччо, "Парадизо" Альберти и вплоть до эпохи Лоренцо Великолепного продолжают существовать эти формы религии {Гаспари. Т. II. С. 54; Веселовский. С. 135; Гаспари. Т. II. С. 226.}. Женщины еще в большинстве благочестивы, -- и дети вырастают в атмосфере христианских понятий; эти понятия быстро спадают с пришедшего в возраст итальянца, но привычка остается -- и остается обряд {Монье: "Религия -- здесь привычка глаз и ушей, воображения и вкуса. Итальянцу нужны эти картины, этот блеск, эти церемонии".}. Реставрация античного мира, разрушая средневековые чувства, также только упрочивает соблюдение обрядовых форм. Чистый атеист, "свободный мыслитель" в эпоху Возрождения -- исключение {Иначе говоря, практический материализм далеко опередил философский.}, хотя уже хроники XII в. говорят об "эпикурейцах" {Gebhart. L'Italie mystique. P. 173.}. Двор Фридриха II Гогенштауфена39 его современники представляли очагом неверия и свободомыслия -- правдой является лишь то, что враждебная догматическому христианству мысль была здесь пробуждена и можно провести преемственную нить от запросов ученым Фридриха II к философии Помпонаццо {Буркхардт.}. Итальянские университеты дают убежище аверроизму, университет в Пизе превращается в арену борьбы аверроистов и аристотелевцев40, первых в новом мире споров о свободе и необходимости, поставленных на философскую почву {В "Essai sur Alexandre d'Aphrodisias" Нурриссон довольно обстоятельно рассматривает этот спор. Напрасно только автор придерживается застарелого и необоснованного мнения Кампанеллы и, подобно ему и Жане, выводит философию Макиавелли из Падуи41.}. Религиозные, но главным образом философские вопросы количественно занимают много места в трудах гуманистов, -- качественно с течением времени, они все более слабеют {Однако будет не совсем лишним отметить, что продолжают возникать и творения правоверно-христианского духа и находит себе распространение среди женщин и отчасти в кругу зажиточного мещанства. В разгар Возрождения кардинал Адриан Корнето пишет: "Все, что может создать человеческий язык, заключается в Св. Писании. Его авторитет выше, чем все способности человеческого духа" (Gebhart В. Adrian von Corneto. Breslau, 1886. S. 65).}. Определяется правый и левый фланг гуманистов {Яничек. Указ. соч. С. 15.}. Правому принадлежит в особенности Салутати, левый -- нашел себе яркого выразителя в лице Лоренцо Баллы, программой которого было: освобождение нравственности от влияния христианского спиритуализма, "реабилитация" природы, исключительное признание прекрасного. На стороне "разрушителей" было громадное преимущество -- убеждение. Представлялось, что они способны открыть новые горизонты -- их слова охотно проникали в сердца. В университетах студенты встречали нового профессора приглашением: "говори нам о бессмертии духа", но они хотели, чтоб он это бессмертие опровергал {Ланге. История материализма. СПб., 1881. Т. I. С. 173. -- Таким образом, на склоне Возрождения является если и не чистый, обоснованный твердо и смело атеизм, то по крайней мере заметное движение к нему. Есть разница между эпохой Лоренцо и недалекой от нее по времени деятельностью Помпонаццо.}. Как ни была снисходительна Церковь в Италии -- она не могла допустить слишком прямых отрицаний: даже Медичи Лев X42 счел необходимым выступить против них, и во время Латеранского собора были изданы "конституции" в защиту бессмертия духа {Любопытно, что, когда "бессмертный дух" самого Льва расстался с телом, в Риме было совершено жертвоприношение в честь подземных богов (Gregorovius. Geschichte der Stadt Rom. Stuttgart, 1873. Bd. VIII. S. 282).}.

-----

   Верховным мироправителем для античного человека был Рок -- представление не поддающейся постижению неумолимой, строгой судьбы. Божества -- легкие, прекрасные, разделявшие с человеком не только добродетель, но и все его грехи, -- даже для древней мысли были слишком близки к земле, -- и она на них самих накладывала иго Непостижимого, какого-то смутного, неопределенного, верховного и стоящего вне земных положений Закона.
   Свое "близкое" радование, свой оживленный, кипящий легкими интересами мир Греция воплотила в близких себе божествах -- сознание железного, неумолимого, давящего и руководящегося чем-то иным, нежели понятиями маленького зла и добра и людской справедливости, -- она удаляла в неопределенную глубь. В корне античного миросозерцания лежал безнадежнейший пессимизм43, но для того, чтобы он -- как голова Горгоны -- каменил души людей, нужно было жить более рефлективно-сознательной жизнью, знать более, чем знал древний мир: тяжелая, смутная, удаленная от обыденной жизни идея так и осталась лишь таковой. Зато постоянное участие в человеческой жизни принимала другая не заключающая в себе всесильно-грозного -- Судьба-Фортуна, капризное, причудное, не злое, но завистливое божество, персонофицированный случай, сцепление обстоятельств, ускользающее от постигания и расчета. Таким образом, Рок и Фортуна отвечали двум степеням неизвестности, наблюдаемому и ощущаемому, но не объятому пониманием.
   Эпоха Возрождения отчасти реставрировала эти понятия, отчасти пришла к ним самостоятельно. Идея Провидения, идея христианского Божества, без воли Которого не спадет ни один волос с людской головы, не отвечала новым потребностям самоопирающегося, горделивого, не чувствующего тоски изолированности духа. Целыми веками Провидение сторожило человека, подвергало его испытаниям, нравственной борьбе и тоске -- теперь он сбрасывал старое иго, хотел жить для себя, руководясь долго спавшею мыслью, с глазами, жадно раскрытыми на окружающий мир, с волей, направленной на ближайшие цели и сегодняшний день. Но как ни горделива была личная воля, как ни верил человек Возрождения в свою индивидуальную мощь {Мирандола: "Человек может сделать из себя, что захочет". Фичино прямо называет человека -- Богом. И все же человек -- даже философски -- чувствовал себя вынужденным "согнуться".}, и в своей собственной жизни, и в политическом, и в социальном существовании он ощущал и замечал наличность каких-то более могучих и как бы имеющих свое собственное направление сил. Но, как и у античного человека, его жизнь билась слишком сильным пульсом в близком, земном: философское представление оставалось неопределенным и смутным, знакомство с античным понятием "судьбы" укрепляло новое сознание, не уясняя его. У гуманистов, смотря по автору, это сознание колеблется от подмеченного на поверхности жизни понятия фортуны-судьбы до зачатка так никогда и не создавшихся своеобразных философских систем {Понтано пишет книгу о демоническом "Нечто"; появляется множество трудов о "судьбе".}. Движение, сбросившее христианское иго, начало принимать новое: фатализм. И вместе с ним струя пессимизма врывается в "веселое" Возрождение. Воскресают астрологические верования и остаются властными до XVI века, до Пико делла Мирандолы {Буркхардт. Указ. соч. Т. II. С. 264.}44.
   В течение двух веков мы видим в Италии профессоров астрологии, с ними совещаются и их призывают князья и правительства государств. Является оригинальное представление, что религии, подобно положению созвездий, каждая имеют свой "день". С верой в астрологические сочетания и предсказания соединяется вера в предзнаменования: каждому важному событию в мире человеческом предшествует перемена в природе. Чем-то более высоким на первый взгляд представляется возрождение во Флоренции платоновской философии -- но оно было внутренно бессильным, лишенным глубоких творческих элементов, как и все, чем в области философии, религии и знаний занималась гуманистическая мысль.
   В то время как высшие классы жили напряженной и, независимо от достоинства, новой жизнью, низшие оставались верны "старине". По-прежнему стекались паломники к священным местам, расцветали среди зимы розы на могиле Амброджо Траверсари {Монье. Указ. соч. Т. II. С. 171.} и, если верить Боккаччо, монахи собирались на ежегодные совещания "de miraculis faciundis"45. Сердца мягкие и души простые покорялись судьбе, беспрекословно переносили иго тиранов или себялюбивых республик и несли под своды храмов боль страдания и потребность молитвы. Самым близким им человеком был проповедник. Никакие насмешки гуманистов и разбогатевших буржуа не могли поколебать в массах преклонения пред человеком, который проходил их села и города, находя для них на своих устах улыбку, шутку, совет, -- и вдруг становившимся торжественным и грозным, обличающим их грехи, очищающим и потрясающим. Среди проповедников встречались обманщики -- эксплуататоры, среди монахов -- развратники, содомиты и сребролюбцы: народ иногда разгадывал их пороки, но только еще больше поэтому привязывался к тем, кто являлся действительным носителем добра и сострадания к ним. Для народа эти люди -- ум, знание, красноречие; "они умеют говорить так хорошо и страшно, что хочется плакать" {Там же. С. 190.}.
   Из среды таких странствующих монахов выдвинулся Джироламо Савонарола -- личность более суровая и аскетическая, чем их большинство, несравненно более талантливая, мистик-безумец. Его проповедь и демагогическая власть во Флоренции пришлись на молодые годы Макиавелли. Мы не будем здесь говорить о Савонароле-политике, но мистик, "последний средневековец" нас должен интересовать, в известной мере как антитеза знаменитому флорентийскому секретарю.
   Внешнюю судьбу Савонаролы, всем известную, мы проходим молчанием -- вглядимся в его духовное существо.
   Его сила заключалась в нравственном чувстве, непоколебимой вере в правоту своих убеждений. От эгоистического, поверхностного общества Возрождения он хотел братства, мистики, глубины. Савонарола страдал каждой несправедливостью, болел каждым противоречием между внешним блеском и внутренним ничтожеством в окружающем {По выражению Монье, он был "совестью века".}. "Я вижу, -- говорил он еще юношей, -- разрушенным весь мир, безнадежно попранными добродетель и добрые нравы: нигде живого света и существа, стыдящегося своих пороков... О, Господи, укажи мне путь, по которому я должен идти" {Цитируем по переводу Шеллера.}. Савонарола нашел этот путь в аскетическом мистицизме, в миросозерцании и воззрении Средних веков. Его мысль упорно двигалась в средневековых контрастах, в резких противоположениях мрака и света, вечности и решающего вечность преходящего дня, в запутанных понятиях личной свободы и всеспасающей благодати; из его взглядов все серединное, примиряющее было исключено. "Кто покорится мраку, тот пред лицом Всевышнего труп" {Ranke. Geschichte der romanischen und germanischen Völker von 1494 bis 1514. Leipzig, 1885. S. 80.}. Грешник идет в ад, где каждое земное страдание доведено до крайних пределов и протянуто в бесконечность; ничто уже не может спасти заблудшую душу, надежда загашена. Эти грозные картины с тем большей яркостью вставали в представлениях Савонаролы, что сам он был экстатик и визионер. Видения были столь часты, что посещали его даже во время бесед {Пастор. Указ. соч. Т. III. С. 140.}. Особое, доступное только мистикам чувствование непосредственного общения с Источником Сущего охватывало тогда его дух. Впечатления и видения экстаза давали новую силу его душевным движениям и речам; вместе с тем они служили опорой сознанию им своей правоты, истинности того, чему он служил. Такого же повышенного служения он хотел от других. Молитвы, очищающей и примиряющей, поста и духа смирения требовал Савонарола -- тогда только человек может получить благодать -- и рычагом любви сдвигается с сердца камень греха. Мрачный проповедник Апокалипсиса, суровый бичеватель пороков, Савонарола умеет найти в своем сердце и светлый, почти нежный призыв: "Дайте мне цветов, цветов -- добрых дел" {Жефруа. Указ. соч. С. 84.}.
   Флоренция повиновалась ему; не вся: его врагами оставались все сторонники Медичи, все прислужники или трусы перед Римом, все "затвердевшие" в развратной или легкомысленной жизни. Но над своей паствой, по крайней мере до времени, власть Савонаролы была безгранична. Когда этот скромного роста человек, с орлиным носом, плотно сжатыми губами и ярким, горящим взором всходил на кафедру -- уже одна его наружность подчиняла толпу. Его речь не возвышала, но она поражала -- "как мраморные статуи", по его собственному выражению, стояли перед ним флорентийцы, и каждое слово его находило отклик в сердцах, заставило их дрожать тоской, сожалением, болью, сознанием горячих надежд и безмерного страха {О Савонароле как ораторе интересен этюд Перрана (Perrens В. Jérôme Savonarole. Paris, 1856).}. "Он, -- писал феррарский посланник {Пастор. Указ. соч. Т. III. С. 148.}, -- поверг жителей Флоренции в такой страх, что они все отдались благочестию и три дня в неделю питаются только хлебом и водой и два -- только хлебом и вином. Девушки и даже замужние женщины попрятались в монастыри". Это представлялось безумием и нелепостью в глазах Возрождения; вся Италия смеялась над ними, и только Савонарола их убеждал, что "безумие перед миром есть мудрость перед Творцом". Но в его собственной груди уже созревало сознание конца. "Я ничего не ожидаю, -- говорит Савонарола в письме к графу делла Мирандола, -- от своих слов, кроме поношения, преследований и, наконец, смерти -- моей освободительницы. Христос -- моя жизнь и смерть -- моя награда" {Reumont. Briefe heiliger und gottesfürchtiger Italiener. 1877. S. 185. Ценны только письма Екатерины Сиенской46 и Савонаролы.}. В одной из потрясающих своих проповедей Савонарола обратился с молитвою к Богу: "О, Боже, я знаю, что Ты меня вдохновил, несмотря на мою недостойность. Призываю всех верных и вас защищать правду. Что касается меня, то я вот здесь, на этом месте, говорю: Боже, Ты пожелал умереть за меня, я буду счастлив умереть за Тебя" {Перран.}. Руки Савонаролы были протянуты к кресту, голос звучал проникновенно, и проповедь не могла быть заключена вследствие слез и экстатических восклицаний народа.
   Гибель Савонаролы была неизбежна. Энтузиазм, подъем духа в народе должны были уменьшаться; в массе слабых душ должна была назреть потребность "отдохнуть", снова почувствовать себя простыми, покойными, обыденными. Сторонники Медичи злобились. Над Флоренцией тяготел интердикт47, и борьба монаха-мечтателя с папой Александром Борджиа была не равна. Но не этими силами был нанесен Савонароле безвозвратный удар: безумная, им самим развитая мистика Средних веков погубила его. Знаменитый, не состоявшийся Божий Суд между францисканцем и приверженцем Савонаролы решил перевесть в пользу врагов. "Кто хочет свидетельствовать за меня, -- спросил Савонарола, -- сотни голосов отвечали: "Я, я""; "...они готовы идти на костер, как на свадьбу", -- писал современник. Испытание не состоялось, и тот же народ, негодуя и смущаясь, отвернулся от того, кого превознес: Савонарола -- святой, Савонарола -- пророк, Савонарола -- сосуд правды умер для него, а Савонарола -- враг папы и Медичи -- уже их не мог удержать.
   Попытка возродить средневековое мышление, средневековое чувство в самом очаге Возрождения погубила себя самое. Желание вернуть назад историю не удалось. И, можем добавить, хвалы и осанны народа еще раз сменились отпадением, страхом и равнодушием Голгофы.
  

Глава шестая
ХРИСТИАНСТВО У МАКИАВЕЛЛИ. ЯЗЫЧЕСТВУЮЩИЙ МАКИАВЕЛЛИ

   Когда Лютер присутствовал на торжественном папском богослужении в храме Петра и с благоговением прислушивался к священным для христианина словам, возвещающим миру еще одну тайну преосуществления, он услыхал ясный, нескрываемый шепот папских придворных: "Ты еси хлеб -- и хлебом останешься, Ты еси вино -- и вином останешься". Это было уже прямое глумление над догматическим христианством и над теми, кто мог их услышать. Этими людьми, с улыбкой переговаривающимися: "Eamus ad popularem errorem"48, были по преимуществу поэты и гуманисты -- целый рой паразитов, питавшихся на общественный счет, "талантов" памяти и шаблона. Макиавелли презирал их "почетную праздность", он чувствовал к ним отвращение, потому что они были лишены каких бы то ни было государственно-политических идеалов; но у него было и общее с ними -- именно в насмешке над тем, чему поклонялась толпа -- и над самым христианством.
   Рожденный во второй половине XV века, Макиавелли не ощущал даже того поверхностного дыхания религии, какое жило в обществе Лоренцо Великолепного, с холодным вниманием вслушивался он в пламенные проповеди Савонаролы и с убежденностью римлянина говорил в XVI веке о важности религии как социально дисциплинирующей, о ней как необходимой для толпы. Если б не существовало религии, Макиавелли поучал бы, что ее надо создать, -- но она не была бы христианской. Человек на "уклоне" Возрождения, Макиавелли, освобождаясь от средневековых пут, освободился и от грандиозных средневековых концепций: для него христианство есть одна из существовавших и существующих форм религии. Увлекаясь, он говорит "боги", и христианское руководствующее Провидение из его полуинстинктивной философии исключено. В могучем, трагическом столкновении христианства с историческим язычеством Макиавелли с характерным простодушием видит борьбу между "привычками" старой веры и новой с ее "авторитетом чудес" {Макиавелли. Storie. Кн. I.}. И в дальнейшем ходе христианства все духовно-интимное, экстазно-возбуждающее для Макиавелли мертво. По поводу крестовых походов он искренно изумляется силе той веры, когда "множество частных лиц шло на войну, не получая никакого вознаграждения" {Storie. Кн. I, Там же крестовое предприятие Барбароссы49 он объясняет исключительно уязвленным самолюбием императора после его неудачи в Италии.}. Но Макиавелли не только не "чувствует" исторического христианства, он в глубине презирает его. В своих представлениях он большею частью смешивает его с папством, со всей грязью, эгоизмом, обманом, какие на нем наросли. "Религия была уже на краю гибели, -- говорит он в одном замечательном месте "Discorsi" {Discorsi. Кн. III. Гл. 1.}, -- если б не возвратили ее к первоначальным принципам Св. Франциск и Св. Доминик". Однако заповедь смирения, проповедь радования во Христе -- в чем и состояла проповедь этих выдающихся людей -- постичь Макиавелли не мог {Его указание на спасительную роль для религии Франциска и Доминика сейчас же переходит в иронию, весь яд которой передает только подлинник.}: учение о воздержании он заменял "игом" более легким -- "следования природе", смирение -- самоуверенностью и наблюдением над человеческим славолюбием, отречение и созерцание -- жаждой мыслить, бороться, действовать и желать. Макиавелли осторожен: он избегает слишком резких и прямых нападок на христианство, он обращается к людям, которые поймут его иронию {См.: Discorsi. Кн. II. Гл. 2.}. Наибольший интерес представляет для нас тот единственный случай, где Макиавелли высказался прямо, противоположив античную религию новой, для того чтобы первую вознести, а второй поставить в упрек ложное направление человеческих сил и "размягчение" духа. По мнению Макиавелли, древние больше любили свободу, лучше защищали права, и этим они были обязаны воспитанию, религии. Древняя религия побуждала человека стремиться к славе, она приравнивала к божествам полководцев и правителей государств; ее обряды отличались пышностью и торжественностью и главный из них -- жертвоприношение -- сопровождался пролитием крови, что закаляло сердца. Человек видел благо в величии, он заботился о крепости тела и мужестве духа, тогда как христианская религия требует от него пренебрежения к славе и мужества только для скорбей и страданий. "Мне кажется, -- говорит Макиавелли, -- что такое отношение к жизни сделало мир более слабым и предало его во власть бесчинствующих злодеев, которые могли предаваться своей преступной деятельности, не боясь наказания, так как они хорошо знали, что большинство ищет путей неба и более думает о том, как бы перенести зло, чем самому его совершить или за него отомстить". Оценка подобных взглядов завела бы нас слишком далеко -- здесь мы довольствуемся указанием на них, на то, как язычник по духу с сожалением, негодованием и презрением смотрит на созерцательное, уходящее в вечность и, в силу этого, несколько "анархическое" по отношению к земному христианство. Он возмущается против него, и если б Макиавелли дали, он создал бы религию Рима. В греческой мысли было слишком много элементов метафизического, "дыхания глубины", железная же, грубая, утилитарная религия Рима представлялась Макиавелли идеалом того, что можно извлечь из этого "учреждения" на пользу государства. "Диктатор" Макиавелли, его "установитель государств и законов" ничего не достигнет, если не обратит внимания на значение религии для дисциплинирования масс; ему следует освящать все свои действия велением божества, и тогда он будет в состоянии воодушевлять на бой армии, укрощать возмущения, и оракулами и авгурами, жертвоприношениями и церемониями влиять на толпу {Discorsi. Кн. I, II. Гл. 12.}. Даже для эпохи Возрождения Макиавелли был крайним, ибо для него учение о Боге только орудие государственных целей. Отрицатель Бога и отрицатель бессмертия -- Макиавелли и Помпонаццо -- могут протянуть друг другу руки: оба думают одно и тоже -- "Eamus ad popularem errorem". И Макиавелли шел на "братские собрания", входил в храм, где гремела проповедь Савонаролы.

-----

   Это был март 1498 года. Над Савонаролой надвигалась гроза: он вызвал на бой папский Рим, и тот бросил в него отлучением. Флорентийская синьория колебалась, "араббиаты" снова начинали ощущать почву под ногами; сторонники Савонаролы продолжали верить в него как пророка. На одной из самых смелых и пламенных речей великого доминиканца, среди толпы, возбужденной, доведенной до экстаза, стоял "юноша с лицом живым и интеллигентным {Нитти. Указ. соч. С. 30.}; на его губах бродила легкая усмешка, -- сплетенное выражение удивления и пренебрежения, какое является при созерцании вещи талантливой, но обманной". Он внимательно прислушивался и, вернувшись домой, сел писать другу в Рим {Это самое раннее из дошедших до нас частных писем Макиавелли.}. Он писал, что из боязни перед новой синьорией Савонарола усиленно призывает имя Бога, чтобы Тот покарал его, если он говорит ложь; он уверяет, что все лучшие граждане за него и его врагами -- только низкие преступники. "Он не упускает ни одного довода, способного ослабить противную партию и дать новую силу своим".
   Между тем в положении Савонаролы происходит перемена к лучшему, и автор письма делится новыми наблюдениями: "С того момента, как синьория написала в защиту "брата" и ему нечего бояться врагов, он переменил тактику: всех призывает к согласию, и его намерение -- возбудить все партии против Его Святейшества и его агентов, которых он третирует, как если бы они были последними из людей... {Подлинное выражение Макиавелли гораздо энергичнее.} Таким-то образом применяясь к обстоятельствам, он стремится покрыть свой обман..." Так писал Макиавелли. Савонарола -- оратор, Савонарола -- во внешней форме его стремлений был доступен ему, оценка внутренних побуждений человека-фанатика -- сплошь заблуждение. Макиавелли не клевещет на Савонаролу и не ненавидит его: он его просто не понимает. Ни римская история, ни его собственный ум не "ориентировали" его ни в чем подобном: первая предсказывала ему в действиях Савонаролы благочестивый обман, второй -- скептический, умаляющий достоинства людей, выводивший все людские поступки из эгоизма -- подставлял под действия Савонаролы эгоистический и мелкий мотив. Мерка, применимая к какому-нибудь князю Возрождения, честолюбивому и хитрому властелину, была неприложима к человеку, для которого нравственный, озаренный непримиримым аскетизмом принцип был выше всего, но Макиавелли ее прилагал -- и все его остроумие, наблюдательность, тонкий смысл не могли заменить одного: хоть искры родственного понимания. Сердце Макиавелли ни разу не дрогнуло, холодная мысль следила за Савонаролой неприветно и слепо. В составленных Макиавелли "Estratti di lettere"50 едкие, отрывистые фразы красноречиво свидетельствуют о пренебрежении к "брату Джироламо", как он его называет {И в позднейшее время фигура погибшего доминиканца вставала перед взором Макиавелли. Ироническую похвалу посвящает он Савонароле в своей "Первой деценалии", говоря, что Флоренция погибла бы,
   Se non cresceva о non era spento
   Il suo lume divina (!) con maggior foco51.
   Еще раз Макиавелли возвращается к нему в "Discorsi" (Кн. I. Гл. 11 и кн. I. Гл. 45), чтоб указать, как Савонарола неглупый народ сумел убедить в своей высшей миссии, и для того, чтобы бросить монаху упрек в "партийности и честолюбии". Наконец, в одном позднем письме к Гвиччардини Макиавелли говорит: "Я бы хотел найти монаха... более лживого, чем брат Джироламо".}. Савонарола отомстил Макиавелли -- невольно и посмертно. Переворот 1527 года, свергший Медичи, был произведен преимущественно последователями Савонаролы, поколением детей, воспитанных им, и эти мистики и прямолинейные республиканцы с суровым презрением отнеслись к человеку, который после долгих лет служений республике поступил на службу к Медичи, и который никогда не был, даже в отдаленной степени, "Савонаролистом".

-----

   Макиавелли, разделявший мнение Катона о философах, конечно, не принадлежал к числу последних, но и время его не было философским. Уже было отмечено нами, что на места, освобожденные в душах от ига религии, в умах -- от власти догматики, ворвался ряд непродуманных, смутных, заимствованных представлений. Макиавелли говорит в перемежку "природа", "боги", "судьба" {Так, в "Storie" (Кн. III) Макиавелли говорит: "Божество и натура", в "Discorsi" (Кн. II. Гл. 29) то "небо", то "судьба".}, не давая также ясного себе отчета в несовместимости или взаимоотношении понятий. Макиавелли отодвигал в эти "имена" прежде всего то, что было непонятно, следовательно "надчеловечно", и чьей глубины мысль, занятая человеческим, только человеческим, -- почти не задевала. Только тогда, когда мысленная -- "ощущающая" и стремящаяся определить -- рука Макиавелли касалась каких-то прозрачных, но задерживающих перегородок-стен, когда он видел, как человеческая "свободная" воля разбивается о гранит чего-то более сильного, стихийного или сознательного, но неведомого для человеческого расчета, противодействующего ему, -- только тогда Макиавелли пробовал дать себе отчет и ответить.
   Христианское Провидение вело человека к добру, зло было одним испытанием, к Богу можно было протягивать руки, Ему можно было молиться, но "судьба" -- прежде всего нечто противоборствующее человеку, его сокрушающее. Вообще спутанные в этой области, понятия Макиавелли не оставались одинаковыми, на что мы находим указание у него самого. Первоначально "судьба" представлялась ему грозной силой "без жалости, без законов, без смысла" {"Capitolo" о Фортуне.}. "Судьба еще не удовлетворена, -- говорит он в "Первой деценалии", -- это какой-то вампир, жестокий, находящий наслаждение в страданиях людей". Но рядом с этим Макиавелли говорит и о судьбе, как нравственно безразличной, капризной, или -- на античный лад -- завистнице доблести и геройства {Так объясняет Макиавелли падение талантливого и честного флорентийского вождя Джакомини. Любопытно сходство взгляда и у Гвиччардини: "Фортуна не любит, когда человек путем слишком больших предосторожностей освобождается от ее власти" (Treverret. L'Italie an XVI-e siècle. Paris, 1897. Vol. II. P. 296).}. Нам представляется, что в этот период Макиавелли не различал еще ясно "фортуны-судьбы", своего рода Провидения, от "фортуны", вмешивающейся в единоличную жизнь, как фактор, не подлежащий расчету. Пессимизмом был окрашен взгляд Макиавелли; человеческая воля, ее свобода при подобных воззрениях были игрушкой судьбы. Не Макиавелли было примириться с подобным унижением индивидуальных человеческих сил, с подобной приниженностью воли, которая ему -- априорно -- представлялась свободной, -- и вот в "Discorsi" и в "Князе" мы встречаем взгляд уже измененный {Discorsi. Кн. II. Гл. 29; Il Principe. Гл. 25.}. Его "судьба" теперь вмешивается в дела земные только "в эпохи брожения, в эпохи переворотов". Подобно бурному речному, но как бы сознательному потоку, заливающему долины, срывающему насыпи, переносящему землю, она вторгается в обычное взаимоотношение причин и следствий, чтобы потом снова уйти выжидающе в свою тайную глубь. А во власти человека, когда успокоится время, создать плотины, вырыть каналы, сделать все, чтобы новая буря не застигла врасплох. "Только над половиной человеческих условий господствует судьба, другая -- предоставлена нам" {Il Principe. Гл. 25.}. Не будем же, рассуждает Макиавелли, приписывать слишком много судьбе, не будем и думать, что, когда она захочет вмешаться, мы в состоянии ей победоносно противостоять {Discorsi. Кн. II. Гл. 29.}. Но так как мы не знаем ее предначертаний, то бороться, как если бы мы были свободны, должны мы всегда. Это уже вера бодрости, не отрицающая могучего надчеловеческого, но избавляющая от фатализма, сохраняющая за человеком его творческую волю и мысль. И рядом с этой если не мироправящей, то вторгающейся в миродвижение "судьбой" Макиавелли различает теперь Фортуну -- счастье или несчастье. "Эта сила есть не что иное, как сцепление случайных обстоятельств, слагающихся помимо воли людей" {Алексеев. Макиавелли как политический мыслитель. М., 1880. С. 3152.}, и затрудняясь передать характер и значение этих обстоятельств, Макиавелли ограничивается объединением всех их в названии.
   Надчеловеческое видит Макиавелли и в несомненных для него явлениях предвещаний, предзнаменований, разделяя в этом отношении взгляд всех классов Возрождения: воинства сражаются в небесах пред великими военными событиями, удары молнии в храмы или общественные здания возвещают перемены в судьбах отдельных личностей или государств; сны предсказывают смерть {Так, удар молнии во дворец Лоренцо Великолепного перед его смертью Макиавелли объясняет предзнаменованием.}. Но христианину все знамения и сны посылает Бог, Макиавелли должен искать другого ответа, и он склоняется к мнению "некоторых философов", что "воздух, может, исполнен существ, способных предузнавать грядущее: они любят людей и знамениями предупреждают их, чтоб они береглись" {Discorsi. Кн. I. Гл. 56.}. Тщетно стали бы мы искать у Макиавелли объяснения, что это за существа: Макиавелли на этом не останавливался, мысли, брошенные вскользь, так и должны остаться недосказанными. Пусть стекались толпы на проповеди монахов, пусть собирались философы для "платонических" бесед в садах Медичи и в Падуанском университете шел спор между "аристотеликами" и "аверроистами" -- не религия, не философия захватывали Макиавелли, не они составляли центр его ищущей мысли. Его острый ум, увлекающееся сердце, неутомимая воля были направлены на раскрытие законов политических сил, его душа создавала алтарь, пред которым -- в идеале -- должно было преклониться все единично-человеческое и на котором высилось двуединое божество Макиавелли:

Родина -- Государство.

  

Часть вторая
МАКИАВЕЛЛИ И ПОЛИТИЧЕСКИЙ МИР ВОЗРОЖДЕНИЯ

Отдел первый
ВНУТРЕННЯЯ ИСТОРИЯ ФЛОРЕНЦИИ. ИТАЛЬЯНСКИЙ ПРИНЦИПАТ. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ В ЭПОХУ ВОЗРОЖДЕНИЯ

   Крайнее разнообразие политическо-государственных форм характеризует собой Италию Возрождения; внутренние отношения непостоянны и сложны. В королевстве Неаполитанском властитель-тиран находится в постоянной борьбе с своеволием и возмущением баронов. Романья кишит мелкими тиранами, и вековая ненависть семейств Орсини и Колонна53 потрясает волнениями папскую область. Венеция замыкается в своем республиканско-аристократическом строе. В Милане свирепствует тирания Висконти она сменяется более тонким и цепким правлением Сфорца54. Флоренция переживает заключительный момент борьбы между высшей и мелкой буржуазией; последняя приготовляет на своих плечах принципат Медичи; борьба республиканских сил с этим "вяжущим" принципатом приводит нас к последней странице флорентийской свободы.
   Одно представляется в этой сложной картине эпохи новым (как развитие тираний), другое (как феодальное неустройство или традиции флорентийской "свободы") уходит своими глубокими корнями в века -- не может и не должно быть изолировано в понимании от них.
  

1

   В IX веке итальянские города получают позволение окружить себя рвом и стенами {Первоначально против внешних нашествий венгров и саррацин. Sismondi. Histoire de la renaissance de la liberté en Italie. Paris. Vol. I. P. 24.}, в X и XI в них крепнет торговля, ширится класс свободных людей {Laurent. Études sur l'histoire de l'humanité. Vol. VII. P. 538.}, зреют силы и сознание сил. В XII веке горожанин смело, но вместе расчетливо противопоставляет свою окрепшую жизнь феодалам и императору. Коммуна Флоренция переходит в наступательное движение. Ею руководит чувство самосохранения {Perrens. Histoire de Florence. Vol. I. P. 179.}: она не может чувствовать себя в безопасности, пока не сокрушен феодализм. Замки -- гнезда коршунов с людьми, закованными в железо {Laurent. Études... Vol. VII. Введение.}, -- были систематически разрушаемы городскою милицией; владельцев город не истреблял, он только приводил их в повиновение и -- волей или неволей -- переселял за свои стены. Часть беспокойных феодальных наклонностей шла на пользу коммуне; городские нобили55 помогали действовать против независимых, подобно "лисице, которая, лишившись хвоста, хотела бы лишить его всех лисиц" {Perrens. Histoire... Vol. I. P. 215.}; но другая часть -- анархически разрушительная -- колебала спокойствие самих городов. Знать держалась на вооруженной ноге; представители ее были в ссоре со всеми, с кем только приходили в соприкосновение {Idem.}. Их дома были серьезными крепостями: окна играли роль бойниц, венчавшая здание башня служила для наблюдений и позицией, с которой вниз метали снаряды {Idem. Vol. I. P. 217--218.}. Знаменитая борьба гвельфов и гиббелинов56 разделила знать на два непримиримых лагеря и едва не привела ко падению Флоренции. Тем временем в собственно городском классе -- в буржуазии накоплялись богатства, во внутренней ее организации устанавливался более стройный порядок {Perrens. Histoire... Первая часть II тома.}. В 1250 году был вызван к жизни ряд магистратов; власть сосредоточилась в руках Capitano del popolo с 12 anziani57 (синьорией). Далее шел "Совет ста" и "Парламент" -- народное собрание, род веча, удовлетворявшего представлению о демократии и свободе. На вторую половину XIII века выпадает окончательная организация цехов, среди которых определяется 7 старших и 5 младших {Idem. Vol. II. Р. 65.}.
   В 1293 г. издание "Ordinamenti della Iustizia"58 окончательно и неумолимо отстраняет нобилей от участия в правлении {Ход дела обрисован у Перрана (т. III и часть IV).}. Этот замечательный переворот происходит бескровно, но теперь борьба переходит в среду самих цехов в силу неизбежного различия между более образованными и более свободными и теми, кто должен направлять все свои усилия на механический труд. Так рождается антагонизм между Popolo grasso и Popolo minuto59. Во главе первых становится семейство Альбицци и удерживает в руках власть до 30-х годов XV столетия, за исключением перерыва, вызванного возмущением "плебса",-- бунтом Чомпи60, единственного и скоротечного момента действительной "демократии" в истории Флоренции {Веселовский. Вилла Альберти. С. 72.}. Это было движение младших цехов, но, как во Франции XVIII века, буря проникла глубже в народную грудь; необузданность и неподготовленность крайних элементов скоро вернула Флоренцию в объятия реакции -- реставрации Альбицци.
   Во второй половине XIV века на политической арене появляются Медичи61. Они -- "однодумы" и "собиратели": отец завещает сыну дело, плоды которого пожнет разве внук {Характерно завещание Виери Медичи: "Не делайте дворец правления своей мастерской -- подождите, пока вас в него позовут... старайтесь не обращать на себя общественного внимания" (A. von Reumont. Lorenzo de'Medici il Magnifico. Leipzig, 1874. Vol. I. P. 45).}. Они выставляют себя защитниками "народных" интересов и, в лице Козимо, почувствовав себя достаточно сильными, вступают в борьбу с затянувшей узду олигархией Альбицци. Победа за Козимо, и с этого момента наступает наследственный, но сохраняющий республиканскую видимость принципат Медичи.

-----

   Козимо {Idem. Vol. I. P. 126--192; Geffroy. Études italiennes. Vol. I. Les grands Médicis.} хорошо знал Флоренцию с ее "бродильными" элементами, понимал, на какой почве он строит и чего может достичь; его холодные глаза купца следили за всем. Он привлекал к себе народ тем, что казалось, будто все его мероприятия клонились в пользу масс, к облегчению их налоговой участи, к ослаблению гордых и слишком богатых аристократов. Своих противников он не умерщвлял, но он их преследовал, разорял {Geffroy. Прогрессивный налог на богатых в 1443 г. был установлен в 33%, а спустя 4 года -- в 50% на капитал.}, изгонял, под ничтожным предлогом обращал это изгнание в вечное, доводил до отчаяния и нищеты. Он был "ростовщик": не было во Флоренции влиятельного человека, который бы ему не был должен {Козимо приписывали фразу, что он "готов был бы одолжить самому Господу Богу".}. Козимо не требовал назад капитала; проценты он получал покорностью, зависимостью, исполнением его предначертаний. Из людей низкого звания он создавал себе преданных слуг; избираемая каждые 5 лет для заполнения именами избирательных ящиков "балия" обеспечивала ему покорное большинство; должностные места служили цели наживы. Это была политика развратителя-паука. Характеристика была бы слишком не полна, если б мы не упомянули, что этот в глубине души холодный и циничный человек интересовался Платоном, собирал манускрипты, покровительствовал гуманистам; зная Возрождение, мы можем поверить, что он умер "как христианин" {По-видимому, в последние годы его несколько мучила совесть. Благодарное отечество начертало на его надгробном памятнике: Cosinus Medices hic situs est decreto publico Pater patriae62.}.
   После краткого правления его сына -- болезненного и мягкого Пьеро -- власть перешла в руки второго "великого Медичи" -- Лоренцо. Лоренцо получил блестящее образование, всю жизнь вращался в кругу философов и гуманистов; у него было чарующее обращение, ум ясный и проницательный, живая и бодрая воля. Он не был, подобно деду, купцом {См.: Kniess N. Machiavelli als volkswirthschaftlicher Schriftsteller. Zeitschrift fur die gesammte Staatwissenschaft.}, он расточал: на личные прихоти, на меценатство, на народные увеселения, на все, что ему создало прозвание "Великолепного". Но его политика была типически "медичианской". Обычной опорой диктаторства во Флоренции был "парламент", придававший вид законности всем чрезвычайным постановлениям и полномочиям, хоть "воля народа" в таких случаях была всегда под давлением. Но и от подобного остатка "свободы" Лоренцо решил избавить народ. Он созвал парламент в последний раз, и с его разрешения синьория приступила к реформам {Reumont. Lorenzo de'Medici. Vol. II. P. 225.}. Эти реформы сводились к созданию советов, из которых главным был Совет семидесяти, которому был предоставлен выбор синьории {Его значение было таково, что современник сравнивал его с 30 тиранами афинскими63, так как совет состоял первоначально из 30 членов.}. Управление финансами было вверено при Лоренцо 17 "реформаторам", -- Лоренцо был склонен не делать различия между деньгами государственными и своими {Лоренцо не остановился даже перед разграблением священной для флорентийцев кассы сбережений для приданого невестам.}, и ему было необходимо устранить народный контроль. Но все же материально Флоренция благодаря его умению сохранять до времени мир и внешнее политическое равновесие при нем процветала. Только свободолюбивое сознание ее, некогда мощное, теперь ослабело и нравственность была усыплена. "Поведение Лоренцо, -- говорит Виллари {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 43.}, -- было политикой двусмысленности и обмана: он преследовал личные цели и благо своего семейства и для них он вливал, без угрызений совести, для которых был слишком горд, яд в народную душу". Но в последние годы своей жизни Лоренцо должен был видеть, что реакция наступала. У постели умирающего Лоренцо стоит Савонарола и требует, чтоб он покаялся в своем величайшем грехе: отнятии у флорентийского народа свободы.
   Неспособный, надменный, в конец возмутивший флорентийцев своей трусостью {Во время похода Карла VIII, двигавшегося на Неаполь, Пьеро, бывший союзник Неаполя, поспешил в страхе передать Карлу ключи от всех флорентийских крепостей.} Пьеро -- сын Лоренцо -- был изгнан, в 1494 году колокол Palazzo Vecchio созвал народ на совет о новой форме правления. Тотчас же определились противоположные течения: одни желали смешанных, на венецианский лад, форм, другие не теряли надежды на олигархию. В этот момент вмешался Савонарола. Аристократия, говорит он, источник всех беспорядков и бедствий флорентийской истории; монархия годится только рабам; народы сильные и развитые должны зависеть лишь от себя {Надо заметить, что Савонарола раньше придерживался иного взгляда: выходя из единства Бога над миром, духа над телом, он был проповедником монархии. Потом, под влиянием флорентийской жизни, эти богословские положения спали с него (Franck. Réformateurs et publicistes de l'Europe. Paris, 1864. Vol. II. P. 277--280).}. По предложению Савонаролы был учрежден Большой Совет, в который последовательными сменами входило 3200 граждан; Большой Совет должен был избирать Совет восьмидесяти из людей не моложе 40 лет -- род сената; были сохранены должности гонфалоньера и членов синьории {Интересующихся политическими воззрениями Савонаролы мы отсылаем к труду М. Ковалевского "От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму" (Т. I. С. 394--400).}. По справедливому замечанию одного из биографов Макиавелли {Томмазини. Указ. соч. С. 135.}, народ в новой флорентийской конституции мог и слишком много и слишком мало, и правление в силу этого было слабым и непостоянным. Обсуждение вопросов о войне и мире публично, в Большом Совете, не было продиктовано здравым смыслом, нерасположение масс к финансовому самообложению ставило в затруднение правительство. Народ впадал еще в общую ошибку: слишком долго отрешенный от свободы он в самом этом имени искал исцеления и возлагал на новый строй преувеличенные надежды, которые не могли оправдаться. Скоро пришлось убедиться, что постоянная, недоверчиво-республиканская смена должностных лиц лишает правление всякого единства, и Пьеро Содерини, человек, искренно преданный свободе и пользовавшийся репутацией способного финансиста, был избран пожизненным гонфалоньером. Но ни "свободное правление", ни "способный правитель" не были в состоянии поправить финансовое положение Флоренции, потрясение борьбою с неподатливой Пизой {"Пятнадцатилетняя борьба с Пизой не давала ни отдыха ни срока новому народному государству" (Reumont. Geschichte Toscanas seuit dem Ende des florentinischen Freistaats. Gotha, 1876. Предисловие. S. 11).} и дорого оплачиваемым покровительством императора и французского короля {Так, простой слух о намерении императора Максимилиана явиться в Италию уже заставил Флоренцию оплатить грядущее покровительство 50 000 дукатов (Книс. Макиавелли. С. 238).}, -- и глубокое разочарование с этой стороны -- подорвало прочность республики {Нитти. Указ. соч. С. 205--206; Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 370, 371.}. В то же время умный и тонкий кардинал Джованни, глава семейства после смерти изгнанного Пьеро, умел удачно ориентироваться в положении, и его римский дворец был открыт всем флорентийцам, которым он оказывал покровительство, -- если нужно, защиту. Внутри самой Флоренции аристократия, особенно ее молодежь, тяготились устранением от дел и также обращала взор к Медичи. Гонфалоньер Содерини противоставлял им свою честность, свою верность республиканским принципам. Наивный и гордый, умный, но не проницательный, он верил в мощь благородства, в воздействующую силу добра. Когда, наконец, даже он вынужден был прибегнуть к исключительным мерам -- аресту врагов, -- уже было поздно: поддерживаемые испанским оружием, осведомленные об усилении их партии Медичи возвращались в Флоренцию. Поражение республиканской милиции у Прато повлекло за собой изгнание Содерини {С наибольшей полнотой этот трагический момент разобран у Том-мазини (гл. 7).}, сдачу Флоренции. Медичи возвратились во Флоренцию простыми гражданами, но спустя две недели "охраняемый" солдатами парламент уполномочил ставленников Медичи к "реформам", т.е. к восстановлению строя, существовавшего при Лоренцо Великолепном {В форме инструкции папа Лев X писал правителю Флоренции Лоренцо: "На всех важнейших должностях ты должен иметь людей себе преданных": "в особенности обеспечь себе состав балии"; "город надо обезоружить, обратить внимание на шпионство": "к крестьянам и бедному народу необходимо быть справедливым"; "надо иметь верных и умеющих молчать людей на финансовых должностях". Таков был "дух" политики Медичи.}. Два республиканских заговора не удались, но ужасный разгром Рима в 1527 г.64, узкая и бездарная политика Джулио Медичи {Даже в настоящее время невозможно читать о ней у Гвиччардини без чувства невольного раздражения.} вызвала, наконец, взрыв всеобщего негодования. Республика еще раз воскресла для недолгого, но героического существования. Поколение детей, воспитанных Савонаролой, ненавидело Медичи, но знало, что и Медичи не примирятся со свободой Флоренции; оно приготовилось к совершенно неравной борьбе, к "безумию великого". Бог не услышал их молитв, Климент VII не сдержал обещанной уцелевшим амнистии {Сисмонди. История. Т. II. С. 235.}. В 1531 году по императорскому рескрипту Флоренция была объявлена герцогством, и незаконнорожденный Алесандро Медичи был первым герцогом города, который с этого момента стал мертвецом.

-----

   Вольнолюбивый дух Флоренции опирался на рано развившуюся и сознавшую себя личность, на те условия, при которых здесь был приведен в покорность замковый феодализм; превращенный в нобилитет последний оставался всегда чем-то отдельным от собственно горожан. Флорентиец всегда гордился своим свободным отечеством и презирал тех, кто мог переносить грубую тиранию {См. Инвективу Салутати.}. Правитель, который вздумал бы травить людей собаками, как это позволял себе один из Висконти в Милане, был бы здесь растерзан разъяренной толпой. Но рядом с духом свободы во Флоренции существовал дух партий -- тот дух, который отравлял веками флорентийскую жизнь. Гвельфы и гиб-белины, popolo grasso и popolo minuto, республика и Медичи, -- все, хотя и не в равной мере, не хотели постичь целого -- государства; всегда для них на первом плане стояло их личное благо и недоверие, сопряженное с устранением от дел, по отношению к "не своим". К лукавым и безнравственным средствам прибегали в своей партийной политике Медичи; республиканское правление, в свою очередь, слишком устраняло от дел и влияния аристократию и только по настоянию Савонаролы не было принято репрессивных мер по отношению к сторонникам Медичи, но эти меры, в излюбленной форме тяжких налогов, пустило в ход фанатически-республиканское правление 1527--1530 годов {Реймонт. История Тосканы. С. 23.}.
   Самый механизм флорентийского управления со всеми его "реформами" заключал в себе недостатки, которые не способствовали укреплению свободы, давали опору духу партийности. "Parlamento" -- случайное, беспорядочное, по произволу собранное или подобранное "народное" сборище -- вместо поддержки свободы разрушало ее. Форма "синьории" годилась для какой-нибудь маленькой муниципии {Там же. С. 12.}, но не для Флоренции Возрождения. Излишняя беспрестанная смена должностных лиц не развивала энергии, лишала возможности контроля и ясной ответственности. Выборы, при наполнении избирательных ящиков особыми "балиями", нередко превращались в комедию, как во времена Медичи. Только живучий свободолюбивый дух и торговая энергия спасали Флоренцию от преждевременной гибели, от окончательного разложения -- все остальное делало ее внутренний строй неустойчивым, беспокойным и слабым.
  

2

   Флорентийская история знала своих тиранов: им был (кратковременно) герцог Афинский {Собственно герцог Анжуйский; приглашенный правителем, он стал тираном.}, поздней -- Медичи. Тип тирана будет, однако, не полон, если мы ограничимся флорентийской историей. На родине Макиавелли самый принципат вырос из желания народом свободы, из надежд "обманутых", какие возлагали младшие цехи на Медичи.
   Нужно помнить, что индивидуализация жизни, распадение средневековых -- политических и нравственных -- основ способствовали выработке сильных характеров, острых умов, людей, свободных от нравственных колебаний и душевной борьбы. У подобного человека всегда была готова под рукой партия: "он должен был только сильно желать, он желает -- и родится тиран" {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 14.}. Ломбардия с XIII века кишела тиранами; над ними воздвигается один крупный -- семейство Висконти. В Неаполе королевская власть является по существу тиранической. Тираны выходят из простолюдинов {"В наше время из слуг могут делаться короли" (слова Пия II).}, создаются из кондотьеров {Любопытный документ договора добровольно подчиняющегося города с кондотьером у Осокина (Осокин. Атендоло Сфорца и Иоанн II. Исторические очерки. Казань. С. 70).}, они могут быть безразлично знатными или купцами {Князь Медичи.}: они не нуждаются в куске пергамента и утверждении. Тирания, резкая и грубая в XIII веке, с ходом времени облекается в более утонченные формы, не изменяя, однако, своего эгоистического, беспринципного содержания.
   Тиран все держит в своих руках, все сводится только к его личной воле, -- и эта воля направлена на то, чтоб сохранить, т. е. каждый день отвоевывать наново {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 16.}, власть. У него есть пособники, но нет друзей; он изолирован, одинок {Буркхардт. Указ. соч. Т. I. С. 8.}, он никому не может доверять. Жизнь тирана в вечной опасности, ум -- в бодрствовании, энергия -- в напряжении. Он нагл и осторожен, хитер и труслив. Иногда он, как Висконти, на всю жизнь запирается в замке, но из своего кабинета ведет войны и сплетает сети интриг. Он обласкивает тех, кого собирается уничтожить, он предпочитает поражать, чем грозить. В свою очередь, его чаще всего поражает отточенный тайно кинжал. Народ не всегда отвечает на призывы к свободе: то по тупости и низости, то по иному мотиву. Дело в том, что вся изворотливость и беспощадность итальянских князей -- по крайней мере в лице большинства главных -- направлена на немногих: богатых и сильных, опасных и умных {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 36.}. По отношению к остальным они стараются быть внимательными и правосудными, не обременять податями, предпочитая "наследовать" деньги после богатых. Один из беспощаднейших к своим врагам тиранов, Джованни Галеаццо Висконти, вводит невиданный до него централизационный порядок в управление {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 26.}. Преемник его, кондотьер Франческо Сфорца, "лев и лисица", -- устанавливает внутри государства строгое правосудие {Там же. С. 30.}. Наконец, Людовик Мавр, один из коварнейших князей Возрождения, развивает до высокой степени процветания миланское герцогство {Реймонт. Лоренцо. Т. I. С. 481.}. Следует только помнить, что сердце тирана тут не при чем: это метод политика, понимание своего положения, логика человека, в котором самая его страстность служит к большему сосредоточию его умственных сил.
   Из среды подобных князей наибольшее влияние на образование и склад политических воззрений Макиавелли оказал Цезарь, сын Александра VI Борджиа.

-----

Чем тоньше яд, тем ярче окраска листвы.
Грегоровиус

   Цезарь был вторым сыном папы Борджиа; предназначенный к духовной карьере, он достиг звания кардинала, но только для того, чтобы после таинственной, бросающей на него тень смерти брата {Был ли Цезарь братоубийцей, трудно установить (свод мнений приведен у Пастора).}, с согласия Св. коллегии снять с себя духовное платье и, начертав на своем щите гордый девиз "Aut Caesar aut nihil"65, стать князем-завоевателем. Брак с родственницей французского короля обеспечивал ему помощь и покровительство Франции, деньги папской казны под его руками обращались в войска и оружие. Взор Цезаря был обращен на Романью: она кишела мелкими властителями, тиранами, кондотьерами; истребив их, можно было создать единое владение; затем впереди обрисовывалась идея: "королевство Тоскана" {Бывший секретарь Цезаря утверждал, что последний мечтал о "короне Тосканы".}. С настойчивостью, блестящей оценкой цели и не менее блестящим пониманием средств приступил Цезарь к исполнению потайного плана. Имола, Форли, Цезаро, Римини, Фаэнца -- падают одни за другими {Со значительными подробностями описывает как это, так и всю жизнь Цезаря Ch. Yriarte (Yriarte Ch. Les Borgia. César Borgia. Sa vie -- sa captivité -- sa mort. Paris, 1889).}; благожелательство Феррары обеспечено браком ее герцога с Лукрецией Борджиа. Возмущение против Цезаря его собственных кондотьеров подвергает сына папы смертельной опасности, но Цезарь умеет скрывать свои действительные силы (вернее, бессилье), он умеет разъединить, посеять тревогу и недоверие между заговорщиками, склонить их к покорности, к примирению с ним и затем одним коварным ударом покончить со всеми {Именно в этот "гениальный" период жизни Борджиа свидетелем его действий становится Макиавелли.}. В планы Цезаря и его отца входят Болонья, Флоренция, но они пользуются, как и Цезарь, покровительством французского короля; тогда отец и сын начинают осторожно и медленно поворачивать в сторону Испании, победоносной, укрепляющейся на юге Италии. Кажется, все благоприятствовало их планам, все было подсчитано -- кроме одного: внезапной смерти папы и одновременной тяжкой болезни "герцога Валентино". Все тонко и талантливо воздвигаемое строение рушится. "Борджиа бросил вызов Фортуне -- она ответила ему: он обратился в ничто" {Yriarte. Les Borgia. Ch. II. P. 149.}.
   Если верить современникам, Цезарь был красив {Портрета его до нас не дошло.}, был, может, красивейшим из людей того времени. В его глубоко положенных глазах горело холодное пламя энергичной и скрытной натуры. Он говорил мало, сентенциями, его жесты были редки, но он, когда хотел, умел производить впечатление человека веселого и живого. В почти царственных кавалькадах появлялся он на улицах Рима, потом месяцами уединялся в своем дворце {Yriarte. Les Borgia. Ch. I. P. 10--11.}, не расставаясь с кинжалом и шариком, в котором хранились духи. Он вел лихорадочную и сумрачную жизнь, не сводя с занимавшего его предмета внутреннего взора -- потом внезапно бросался. В нем -- этом "образцовом" тиране Возрождения -- соединялись нега и тактика тигра. Никто не знал его планов и куда он двинется через час, никто не сомневался, что его удар будет верен. Его мстительность или холодная беспощадность были неумолимы.
   Но одновременно этот человек сумел привязать к себе покоренные города и его падение вызвало о нем сожаление в народе. Только к нашему времени выяснилось вполне {Главным образом в труде Альвизи, специально посвященном вопросу о Цезаре как правителе Романии. Даже недоброжелательный Гвиччардини вынужден был признать, что после падения Цезаря его область оставалась верна ему.}, каким прекрасным, вдумчивым и заботливым администратором был этот князь -- гроза своих личных врагов и романиельских тиранов. Раньше, чем восстановлять стены разрушенных крепостей, он восстановлял правосудие; в местах, где прежде свирепствовал каприз феодала, водворялась законность. Многочисленные его декреты, распоряжения показывают, что он стремился не оставить ничего без внимания. Ненужной жестокости, раздражающего насилия по отношению к своим подданным он не допускал, и, когда один из его ближайших помощников позволил их себе применять, Цезарь не задумался пожертвовать им {Виллари. Указ. соч. Т. II. С. 342.}.
   Народ любил Борджиа, но эта добрая память была мало слышна и непрочна; враги ненавидели -- ив одностороннем освещении их памфлетов {Пороки и недостатки Борджиа преувеличены Понтано, Саннацаро, Гвиччардини, Джовио, Буркхардтом.} его личность переживает века.
  

3

   Возрождение не было эпохой, благоприятной развитию теорий: политическая жизнь была напряженна и политическая мысль направлена на "злободневное", прикладное; интересы гуманиста были филологические и в воскрешенном античном мире его меньше всего завлекала политика. Вследствие этого почти во всей теории Возрождения -- скудной количественно -- господствует смешение средневековых еще, отвлеченных представлений об идеальном монархе с чисто итальянскими, окрашенными сильным индивидуализмом понятиями.
   Первое, т. е. рассуждение об идеальном монархе, отличается у итальянцев мертвенностью: окружающая жизнь не давала примеров, наблюдения по отношению к иностранным монархиям были неполны и случайны. Император уже в Средние века был для Италии фиктивным властелином: он появлялся из-за гор и уходил за них. К нему не чувствовали любви -- только его помощь или вражда подвергались оценке. Петрарка пропагандировал поход Карла IV66 в Италию {Корелин. Петрарка как политический мыслитель // Русская мысль. 1888. Авг. С. 59.}, но, когда он говорил о монархе, ему представлялся тот не народившийся еще диктатор, в котором все политические болезни Италии должны были найти свое врачевание {Знаменитая 26-я глава "Князя" и кончается четверостишием Петрарки.}. Одновременно рождалось сознание, что это только мечта, ибо "монарх должен превосходить своей добродетелью всех людей, обладать совершенствами более божескими, чем человеческими". "Найти хорошего государя почти невозможно", -- меланхолически говорит Луиджи Марсили {Веселовский. Вилла Альберти. С. 103.}. "Земля чаще производит чудовищ, чем хороших правителей", -- замечает устами Никколи резкий в своих суждениях Поджио {Корелин. Ранний гуманизм. С. 857.}. Одним словом, монарх в итальянских представлениях, прекрасное, теоретически неоспоримое, но практически неосуществимое мечтание; иногда же это неопределенный образ диктатора, т. е. князя, "воздвигшегося" до короля; наконец, в учении неоплатоников XV века это только необходимое звено в их философской цепи {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 158.}. Все абстрактные, книжные положения, которых не желала знать итальянская жизнь: оглядываясь на нее, каждый вместо монарха видел тирана, князя, власть тоже единоличную, но уже во всяком случае не "божественную". Политическая теория в трудах гуманистов, которые выходили из среднего класса и главным образом из "свободной" Флоренции, относилась к тирании с отрицанием и презрением. Это не мешало, разумеется, существованию продажных гуманистов или склонности, -- относясь враждебно к тирании как таковой, относиться -- по исключению -- благосклонно к тому или другому меценату-тирану, создавать в честь его хвалебные речи и гимны, служить ему в качестве секретаря. Петрарка воспевал свирепых Висконти, но в его "Диалоге о свободе" {Корелин. Ранний гуманизм. С. 184.} Разум, отвечая Радости, обрушивается на похитителей свободы, на людей, которых "чернь называет господами, и которые в действительности палачи". Художники XIV века, отражая общественное мнение, изображают тиранию чудовищным вооруженным существом: оно окружено пороками, по его бокам опустошенные города {Буркхардт. Указ. соч. Т. I. С. 11.}. В политической публицистике нападения Колюччио Салутати заставляли дрожать миланского герцога.
   То в союзе с князем, то против него стояла знать, вызывавшая в индивидуалистическом мыслителе Возрождения невольно враждебное и раздраженное настроение {Так у Платины, Пальмиери, Ландино и других.}. Там, где каждая сила оценивается по тому, что она есть, там желание существовать на капитал наследственного уважения, пользоваться благами мира, несмотря на личное ничтожество, вызывает протест. Знати наследования итальянский гуманист противопоставляет "знатность" ума, таланта, энергии.
   Человек Возрождения против господства знати, он не против участия ее в управлении, ибо большинство итальянских мыслителей далеко не смешивает свободы с демократизмом, вовсе не склонно преклоняться перед народом, видеть в нем черты большей справедливости, политического чутья и здравого понимания. В частности, флорентийский гуманист склонен смотреть на народ сверху вниз, с высоты своей "учености" и развития. "Все, что толпа думает -- ничтожно, что одобряет -- дурно, что проповедует -- бесчестно, что делает -- глупо". Эти слова говорит Петрарка {Корелин. Ранний гуманизм. С. 185.}. А в XVI веке Гвиччардини обвиняет народ в стремлении к беспорядкам {"é un mostro".}; чувство справедливости и понимания, по его мнению, народу чуждо. В лагере же убежденных демократов, сравнивая князя и народ, напротив, говорят: "Князь стремится притеснять, народ же только не желает быть притесняемым".
   В итоге, политические взгляды враждебны принципату, нерасположены к аристократии, не особенно благоприятны народу. Монархия для Возрождения только мечта, -- идеалом же, к которому оно стремится, является смешанное правление. В сочетании власти одного, немногих и большинства видят единственное средство воспользоваться достоинствами каждой формы правления и одновременно избежать их недостатков. Ближайшее разногласие возникает только на почве большего или меньшего выдвигания того или другого из трех элементов, но не устранения их. Взоры теоретиков охотно обращаются к Венеции. Один из современников Макиавелли, Донато Джанотти {О политических трудах Джанотти см.: Ковалевский М. От прямого народоправства... Т. I. С. 426--434.}, посвящает жизнь на изучение венецианского управления. (Венеция знала пожизненного дожа, удовлетворявшего стремлению более сильной централизации; возле дожа стояла синьория из 9 граждан, сенат и Большой Совет. В главнейших случаях выступало на сцену народное собрание, соответствовавшее флорентийскому "парламенту". Следует отметить, что звание сенатора было наследственное.) По вопросу о смешанном правлении у Джанотти мы находим следующее любопытное построение: отдельные личности стремятся к владычеству, большее количество -- только к участию во власти, наконец, большинство желает "равенства, свободы и справедливости". Похожие положения заключают в себе и рассуждения Гвиччардини, который особенно при этом стремится подчеркнуть значение знати. Но сомнительно, чтоб народ мог действительно надеяться на "равенство, свободу и справедливость" там, где грядущий сенатор высказывает такие афоризмы политической мудрости: "Я хвалю тех, кто кажется преданным свободе и откровенным -- ему тем легче удастся провести притворство в важный момент"; "не должно забывать, что государство возникает и держится насилием,-- никакая власть не законна"; "не следует опасаться народного недовольства, пока оно не принимает острой формы". К сожалению, подобные наставления являлись только отражением жизни.
  

Отдел второй
РЕСПУБЛИКАНСТВО МАКИАВЕЛЛИ. ЕГО ДЕМОКРАТИЗМ. ЕДИНОЛИЧНАЯ ВЛАСТЬ У МАКИАВЕЛЛИ. ЗНАТЬ В УЧЕНИИ МАКИАВЕЛЛИ. СМЕШАННОЕ ПРАВЛЕНИЕ

  

1

   Макиавелли любил свободу, любил страстно. Если где-либо речь его теряет свою строгость, приобретает свежесть, чуждый всякого двусмысленного прятания смысл -- это значит, что флорентийский секретарь, убежденный республиканец, говорит о свободе. Он вырос в свободолюбивом городе, его влекли республиканские убеждения античных писателей с прямодушным Титом Ливием во главе. Макиавелли не мог удержаться от искренних порывов даже там, где умолчание было бы расчетливей и умней, -- в своей "Истории Флоренции", посвященной Медичи и заказанной ими. Те, кто представляет себе Макиавелли осторожным и лукавым искателем милостей, должны бы согласиться, что скорее наивностью не умеющего себя скрыть чувства может быть объяснен ряд мест в историческом труде, где каждое слово приходилось писать с мыслью о том, какое оно произведет впечатление.
   Генуя восстала против Висконти, народ сбежался на призыв колокола, и, описывая этот эпизод, Макиавелли, скупой на замечания, прибавляет: "Прекрасно было видеть пыл граждан, народ сбежавшийся на слово: свобода" {Storie. Кн. V.}. В VI книге той же истории он упрекает Сфорцу за его "несправедливое" желание овладеть Миланом и, вопреки всякому правдоподобию, заставляет республиканцев, прибывших в стан Сфорцы, произносить длинную, беспощадно-укорную речь, и десяти слов которой торжествующий кондотьер не позволил бы сказать. В VII книге Макиавелли с особенным вниманием останавливается на благородной личности Нери Коппони, в VIII -- с элегическим чувством рисует состояние Флоренции Медичи, неудачу республиканского заговора: "богатство и мудрость Медичи сделали народ глухим, и свобода уже была неизвестна Флоренции".
   Свобода существовала для нашего мыслителя там, где происходила борьба, где могло существовать, не прячась, открытое слово, где идеалом было общее благо, где каждый класс и человек мог найти применение своим способностям и стремлениям. С оптимистической дерзостью "возрожденца" Макиавелли не боялся борьбы, никогда не видел гармонии в тишине; для него жизнь ковалась в бурях, из столкновений мог и рождался путь к лучшему существованию граждан и лучшим законам. Его пленяла картина борьбы патрициев и плебеев {Discorsi. Кн. I. Гл. 4; кн. I. Гл. 6; Storie. Кн. III.} -- единых в борьбе против внешнего врага, спорящих и устанавливающих этим спором новое существование -- внутри. Он не верил в возможность идеального государственного спокойствия: он видел в нем роковые признаки "размягченности", притупления, опасных для государственного существования, стоящих в конце того "круга" {Discorsi. Кн. I. Гл. 2; Storie. Кн. V.}, за которым следует гибель, и реже -- опять-таки через бури -- возрождение {Asino d'oro. Песнь V.}. Противоположность стремлений не должна быть угашаема: как трение, сказал бы в настоящее время Макиавелли, -- она рождает энергию. Государство должно признавать за гражданами право стремиться, стремления должны находить в борьбе свой свободный исход, но самая борьба не должна переходить в анархию или резко давать перевес одной стороне. Государственное устройство и законы неудовлетворительны, если результатом противоположений является ослабление, если страсти теряют свои дисциплинированные пределы, если законы не соблюдаются и законность страдает {Storie. Кн. III; Discorsi. Кн. I. Гл. 49.}. Борьбы за законы, за новые положения Макиавелли не смешивает с борьбою против законов. Он был непримиримым врагом партийности, разъедавшей Флоренцию, потому что -- аристократическая или народная -- она всегда, по существу, являлась тиранической, потому что закон и воля сегодняшних победителей ею принимались за одно. Красной нитью через всю "Историю Флоренции" прошла идея о гибельности безудержных партийных раздоров, не склоняющихся перед высшей идеей отечества. Та же мысль о гибельности неосвященного раздора вносит скорбные ноты в последние страницы "Искусства войны". Наконец, не раз говорит о том же Макиавелли в "Discorsi". Живые страницы Ливия или Саллюстия, идеализировавших исчезнувшее республиканское строение Рима, находили себе живой отклик в сердце Макиавелли. В таких случаях он иногда удалялся от итальянской действительности, впадал в подчинение идеалистическим образам. Он представлял себе граждан, которые были бедны, и их государство, которое было богато {Discorsi. Кн. I. Гл. 37; кн. III. Гл. 16; кн. III. Гл. 25.}; людей, честолюбие которых заключалось в том, чтобы возвеличить отечество, которые, подобно Цинцинату, умели возвращаться к сохе, находя в своих душах скромность и дисциплину, дозволявшую им без оскорбленного самолюбия повиноваться сегодня тому, кем они вчера повелевали {Там же. Кн. I. Гл. 31; кн. I. Гл. 35.}. Это была прекрасная мечта о преклонявшихся пред идеями свободы и отечества энергиях, мечта, существование -- реальное -- которой в прошедшем возбуждало в Макиавелли благоговение и зависть. Все устройство, вся политика Рима для Макиавелли -- недосягаемый образец, который ему не приходит в голову строже проанализировать, найти слабые стороны, элементы для порицания. В окружающей действительности он у германцев {В своем упомянутом уже нами отчете.}, как ему представляется, находит нечто приближающееся: ту же строгость, дисциплину, искреннюю простоту в сознании долга, беспритязательность личных стремлений при заботе о благе общего. "В Германии, -- писал Макиавелли в своем отчете, -- если государство богато, то граждане бедны. И эта бедность -- причина богатства государства. Граждане тратят очень мало на свои личные нужды... каждый гражданин живет по своему состоянию". И, оглядываясь, со скорбью он видел в Италии обратное: борьбу эгоизмов, борьбу партий, не объединенных никакой высшей идеей и расположенных понимать свободу как произвол.
   Контрастом окружающему, итогом античного влияния и посольских наблюдений явились, таким образом, основные положения Макиавелли, чем должна быть республика, что должно присутствовать в ней: свобода стремлений, борьбы, остающейся в рамках законности, подчиняющейся чувству патриотизма, забота об общем, справедливость правосудия и вознаграждения заслуг, строгая служебная ответственность и публичный разбор обвинений, устраняющий возможность подпольной и партийной клеветы. Макиавелли придает большое значение последнему пункту. "Людей обвиняют, -- говорит он, -- перед магистратами, народом, советом, на них клевещут -- на улицах и в домах" {Discorsi. Кн. I. Гл. 8.}. Этими клеветами полна история Флоренции; "они рождали ненависть, ненависть -- раздоры, партийность, а последние вызывают падение государства". Убежденною мыслью рисует Макиавелли процветание республики: только ей доступно преемственное в ряде поколений стояние у власти людей выдающихся и способных {Discorsi. Кн. I. Гл. 20.}; народонаселение здесь значительно скорей возрастает {Там же. Кн. II. Гл. 2.}, так как люди охотнее обзаводятся семьей, когда они уверены в безопасности своих благ, когда они знают, что их дети будут свободными, а не рабами и сумеют также принять участие в управлении; то же чувство безопасности способствует развитию промышленности, земледелия, и в силу этого быстрому накоплению богатств {Там же. Кн. I. Гл. 58.}. Так было, по мнению Макиавелли, всегда и везде, где только существовали свободные страны.

-----

   Но Макиавелли не только республиканец, он -- демократ, что, как мы видели, в эпоху Возрождения отстояло далеко одно от другого. Он верил в народ, и это был именно скорей инстинкт веры, чем строгое, холодное, логическое убеждение, потому что аргументация Макиавелли в этой области временами путана и слаба. Он -- апологет народа, старающийся смягчить самые несомненные его недостатки, если возможно -- отвергнуть их вовсе. Как аксиому -- основную -- он высказывает ту же мысль, какую Гвиччардини вкладывает в уста Пьеро Содерини: "Народ хочет одного: не быть угнетаемым" {Там же. Гл. 4, 16; Il Principe. Гл. 9, 19.}. Массе чуждо честолюбие, снедающее знать, создающее тирана; она хочет только, чтоб ей дали спокойно существовать под защитой законов, и чтобы охрана этих законов, как прежде всего народного сокровища, была поручена ей. Народ создан для роли охранителя; ему чуждо творчество, но прирожденно то чутье {Discorsi. Кн. II. Гл. 34.}, тот здравый смысл, который не позволяет ему долгое время заблуждаться. Насколько прочны симпатии и непрочна аргументация Макиавелли, доказательством может служить, что даже в одной и той же первой книге "Discorsi" мы находим две слабо согласованные главы. В 5-й Макиавелли становится на историческую почву: в итоге он готов колебаться даже, кто является самым лучшим охранителем свободы и законов -- знать или народ. Но спустя десяток страниц {Там же. Кн. I. Гл. 58.} Макиавелли дает волю своему влечению: в широкой параллели между князем и народом он создает апологию последнего. "Народ более благоразумен и постоянен, он более справедлив". "Глас народа -- глас Божий: чудится, что помощью какого-то тайного проникновения народ видит грозящее ему даже в отдалении зло или благо". "Народ выбирает должностных лиц несравненно более удачно и никогда не убедите вы его избрать человека бесчестного" {Там же. Кн. I. С. 47; Кн. III. Гл. 34.}. "Народ лучше охраняет законы" {Там же. Кн. I. Гл. 5.}. "Он легче сознается в своих ошибках" и "самая ненависть и жестокость его обращены исключительно против тех, кто его притесняет". Перед нами налицо догматическая апология {"Макиавелли защищает народ страстно" (Франк).}, то нарушение беспристрастия в пользу излюбленно-дорогих Макиавелли положений, о каких мы говорили в своем месте. Макиавелли и сам в более объективные моменты замечал, что народ способен к ошибкам и заблуждениям крупным: тогда он соглашался, что народ может ошибаться в главном {Discorsi. Кн. I. С. 49.}, но исправляет свои ошибки чутким познанием частности. После 1494 года, говорит Макиавелли, дела Флорентийской республики шли плохо и причину тому народ видел в кознях знатных, роптал и был готов к возмущению, но, когда часть из роптавших с новыми выборами сама стала у власти, разбирая ход государственных дел, она поняла, что в этом случае искать объяснения надо не в дурных людях, но в дурных временах. И с беспощадной наивной объективностью Макиавелли прибавляет: "но те из роптавших, кто остался вне власти, сочли их -- участников власти -- подкупленными знатью".
   Итак, по Макиавелли, в руки народа, медленно, но правильно ориентирующегося, скромного и умеренного, должно быть доверено: 1) право избрания должностных лиц; 2) право контроля; 3) право суда, вплоть до вопроса о жизни и смерти {Там же.} (как последней инстанции). Из этих трех прав право избрания (пассивное) во Флоренции доверялось судьбе и "немногим" (балии), всегда склонным поддерживать немногих и сильных; право контроля -- особенно при краткосрочности должностей -- почти отсутствовало; право суда, в течение веков доверяемое судье-иностранцу (Подесте), по взгляду Макиавелли, не осуществлялось. Ни республиканец, ни демократ в Макиавелли не удовлетворялись порядками родины.
  

2

   Макиавелли мог наблюдать тиранов в их разновидностях: он был современником Лоренцо Великолепного, его сына Пьеро, реставрации Медичи во Флоренции; он видел и имел дело с мелкими тиранами Романии; в нем на всю жизнь запечатлелся зловеще сильный образ их истребителя -- Цезаря Борджиа; он наблюдал судьбу Людовика Сфорца, известного под именем Мавра; он знакомился с прошлой судьбой итальянского полуострова и родной ему Флоренции; наконец, в трудах античных писателей он черпал их мудрость и укреплял свои политические взгляды их взглядом на власть и, в частности, на тиранию. Деятельный сторонник республики, Макиавелли прилагал все усилия к тому, чтобы воспрепятствовать возвращению Медичи; созданная им милиция получила первое -- увы, неудачное -- боевое крещение при штурме Прато испанцами, за спиной которых стоял кардинал Джованни. Что думал Макиавелли даже о смягченной и осторожной тирании Медичи, как нельзя лучше показывает его "История", заказанная ему папой из этого дома. Козимо покровительствовал наукам и искусствам -- Макиавелли говорит: "Нет лучше способа ввести праздность даже в наилучше устроенном государстве" {Storie. Кн. V.}; Козимо избегал убийств и предпочитал наносить удары врагам налогами и изгнанием -- Макиавелли замечает: "Граждане подвергались проскрипции {Там же.}67 не за свою даже принадлежность к другой партии, но за свое богатство, родственные или дружеские связи. Если б были еще убийства, это напоминало бы времена Суллы". И, приводя "замечательные" изречения Козимо, он приводит и такие, как: "Я предпочитаю Флоренцию разрушенную Флоренции свободной" {Там же. Кн. VII.}. Если по отношению к Медичи уста Макиавелли были связаны, то в отношении итальянской тирании вообще он давал волю своему презрению и негодованию. В первой книге своей "Истории" он говорит о "низости этих князей", к подлому убийству Филиппом Висконти жены он добавляет, что оно было совершено "по манере, свойственной князьям", наконец, в V книге обещает он раскрыть читателям "всю хитрость, всю ловкость, все искусство этих князей, вождей и правителей к утверждению за собой положения, ими не заслуженного". Холодным презрением подарил Макиавелли смерть тиранов-кондотьеров в Синигалии в ловушке Цезаря. Но одновременно сам Цезарь -- тоже разновидность тирана -- вызвал в нем глубокое удивление, которое, перейдя в поклонение и притом "идеализирование" {Основное положение Виллари, слабо оспариваемое Томмазини.}, ярко выразилось сначала в одной из редакций описания резни в Синигалии, а затем полностью -- в VII главе "Князя" {Цезарь был "идеалом" для Макиавелли как совершенный образец своего типа, сначала как "приобретатель", а позднее как "тиран-устроитель".}. С первого же свидания Цезарь очаровал практически неопытного еще Макиавелли своей самоуверенностью {Нитти. Указ. соч. С. 153--155. "Цезарь не был умом более острым, чем Макиавелли, но он обладал большим даром притворства, которого Макиавелли был лишен почти вовсе".}. Временами он играл с Макиавелли, как кот с мышью. Глубокая тайна покрывала его действия, его придворные говорили в необходимом для него направлении. Никогда не видел Макиавелли сына папы глубоко взволнованным; в моменты самого критического положения Цезарь умел улыбаться, и иногда эта улыбка становилась столь грозной, что в сердце Макиавелли поселялась боязнь за Флоренцию. Макиавелли восхищался армией Цезаря, видя в ней громадную силу, Цезарь же администратор им долгое время мало ценился {По крайней мере, оценку мы находим только в "Князе".}. В общем впечатление было огромно и неизгладимо: Цезарь казался Макиавелли безупречно гениальным приобретателем-князем. Что с того, что реальный Цезарь после смерти папы обнаружил растерянность, невладение собой, неожиданную доверчивость к людям -- этого Цезаря Макиавелли знать не хотел, но, присоединяя к прежним "великолепным" чертам новые -- наблюденные, продуманные, родственно-заимствованные, -- он получал личность, которая и была, с одной стороны, идеальным Цезарем и, с другой -- князем, завоевывающим новые земли и устраивающимся в них. Говоря: "родственно-заимствованные", мы подразумевали то, что влияло на Макиавелли при знакомстве с античным миром, с его героями, монархами, правителями, с его формами власти и теоретическими положениями о них. Ему были знакомы многие жизнеописания Плутарха, теоретические построения о власти Полибия, республиканский и первоначально-царский Рим, по Ливию, знаком был ему и императорский Рим, и рассуждения Цицерона. Все, что находило себе созвучные ноты в мышлении самого Макиавелли, что по инстинкту симпатии производило на него впечатление, затем становилось его достоянием, его обогащением, его зрелостью или усиленным заблуждением. Последнею формою единоличной власти, на какой останавливалась мысль Макиавелли, был республиканский правитель, и здесь жизнь показывала Макиавелли прежде всего итальянского дожа и флорентийского гонфалоньера; близко пришлось ему наблюдать правление пожизненного гонфалоньера Пьетро Содерини. Заимствованный у Полибия идеал смешанного правления также заключал в себе, в форме составной части, правителя, вносящего единство в ход государственных дел. Отметим еще, что во время своих дипломатических миссий во Францию Макиавелли мог наблюдать наследственную королевскую власть, но в суть ее Макиавелли вникал слабо, не видя возможности внедрения этой формы правления и в Италии.

-----

   "Discorsi" и "Il Principe" не могут быть противопоставляемы друг другу: в этом сходятся все новейшие критики Макиавелли {Начиная Алексеевым и Виллари и кончая даже Нуррисоном.}. "Il Principe" есть прежде всего выделенная и развитая частность из общей постройки "Discorsi". Это вполне оправдывается в вопросе о власти "княжеской": в "Discorsi" настолько ясно выражены главнейшие идеи Макиавелли, что даже не имея его "Князя" в руках, не будучи еще знакомыми с ним, мы могли бы, однако, восстановить его образ, который оказался бы потом в большой мере совпадающим с образом, получаемым от "Il Principe".

-----

   Ставим наш тезис: в "Discorsi" и в "Князе" Макиавелли, говоря о правителе, подразумевает под ним то "тирана" в духе властителей Романии, то "тирана-устроителя" в испорченном до него государстве, то "монарха" как власть единоличную, но уже безусловно положительную, то, наконец, "диктатора" -- лицо идеальное, теоретически и под античным влиянием созданное и которого не давала итальянская действительность. Сохраним эти наши термины.
   "Тираны" возникают, по Макиавелли, на почве двух мотивов, двух борющихся сторон: слишком резкого стремления народа сохранить свою свободу и слишком большой страсти знати к властвованию {Il Principe. Гл. 9; Discorsi. Кн. I. Гл. 40.}. Как только одна из сторон начинает усиленно стремиться к подавлению другой, она выдвигает личность, которая в таких случаях неизбежно обратится в тирана. Таким образом, "тиран" есть плод дисгармонии, явление уродливое в зародыше и потому гибельное в развитии. Выйдя из своеволия, эта власть ознаменовывает свои действия попиранием законов, созданная для "боя", она разрушает учреждения и нарушает привычки {Discorsi. Кн. III. Гл. 29; кн. III. Гл. 5 (тиран -- оскорбитель законов, разрушитель учреждений, нарушитель привычек).}. Вызвали ли ее к существованию знать или народ, она прежде всего насквозь эгоистична и пользуется другими исключительно как орудием. Чаще она заключает союз с честолюбивой и стремящейся к нарушению законов знатью, чем с народом, потому что интересы ее и народа, пользующегося преобладанием в республике, здесь противоположны {Discorsi. Кн. II. Гл. 2.}. Тиран всегда преступник уже потому, что достижение подобного могущества сопровождается почти неизбежно поступками низкими. Это -- Фаларис {Там же. Кн. I. Гл. 10; Кн. II. Гл. 13.}, Дионисий68, это те тираны Рима, которые наполняли государство ужасными войнами, раздорами, смятениями, которые пренебрегают заслугами, объявляют борьбу добродетели, не терпят возле себя способностей и талантов. Говоря о них, Макиавелли вооружается столь редким у него патетическим возбуждением, становится красочным в описании бедствий, происходящих от тирании {Там же. Кн. I. Гл. 10.}.
   Вторая ступень: "тиран-устроитель". Подобно просто "тирану" он зарождается и должен выступать в испорченном государстве, но он уже не чистый разрушитель. Государство, очутившееся в его сильных руках, не падает дальше -- в него вносится порядок {Там же. Кн. I. Гл. 16; кн. I. Гл. 55; Il Principe. Гл. 7.}, устанавливается правосудие, обнаруживается забота о народе {Il Principe. Гл. 7, 19.}. Но рядом с этим оружие властителя -- страх {Там же. Гл. 17.}, в его сердце -- коварство, в политике не искренность, но притворство {Там же. Гл. 15, 18.}. В железной узде держит он все силы и на мече основывает свою грозную власть. Он расчетлив {Там же. Гл. 16.}, бережлив, осторожен, предусмотрителен, он тонкий знаток обстановки, места и времени, условий, в каких ему надо действовать {Il Principe. Гл. 7.}. Этот тип и входит львиной долей в "Князя" Макиавелли. Правление подобного властителя не исключительно эгоистично в последствиях, это не безудержный эгоизм "тирана", но оно эгоистично в мотивах, и нет в нем благородной мысли о государственном благе. Когда Макиавелли рисовал подобного "князя", действительность так давно знала его, что не находила чему изумляться в работе Макиавелли.
   На третьей ступени представлений флорентийского мыслителя стоит властитель, которого мы назвали "монарх". Он имел свои воплощения в Тите, Нерве, Траяне, Антонине, Марке Аврелии, в Агесилае и Тимолеоне {Discorsi. Кн. I. Гл. 10.}69. Они пользовались уважением и любовью всех благородных людей, и лучше всяких крепостей и насильственных действий их защищала и укрепляла привязанность граждан. Под такими монархами мир и справедливость царствуют на земле. "Монарх" под пером Макиавелли приближается к той личности "почти божественной", о которой говорил Аристотель: это искренний ревнитель народного блага и вместе человек ума и таланта {Там же.}. Но это не наследственный династ, но человек, избранный, хотя и с монархической властью, народом. По Молю {Моль. Указ. соч. С. 540.}, Макиавелли почти с завистью говорит о королевской власти в Испании и Франции. Это верно, поскольку он сравнивал даже наследственную королевскую власть в ее большей прочности и силе с бегучим, непостоянным, слишком эгоистическим характером власти Италии, -- неверно, поскольку мы бы вздумали игнорировать несравненно более высокие для Макиавелли идеалы -- "монархии" и "диктаторства".
   "Диктатор" {Discorsi. Кн. 1. Гл. 9; кн. I. Гл. 34; кн. III. Гл. 1. Подчеркиваем смысл первой из этих глав.} -- это тот же тип "монарха", только более сильный, энергичный, менее мягкий. Он является "учредителем" государства на основах могущества и жизнетворных принципов, он -- великий законодатель и чрез то воспитатель силы народной, наконец он -- та необыкновенная властная рука, какая нужна уже заблудшим народам, чтобы круто вернуть их к "первоначальным" {"Ritornar al segno". Discorsi. Кн. III. Гл. 1; кн. III. Гл. 8.} -- всегда благодетельным -- "принципам". В этой последней роли диктатор приближается в ряде черт, начиная с жестокости {Как Ромул.} и притворства {Как Клеомен70.}, к типу "тирана-устроителя", но между ними остается непроходимая пропасть: один -- "божественный" -- руководится величайшими для Макиавелли идеалами блага государственного, другой заботится прежде всего о себе, даже тогда, когда благодетельствует и частично оздоровляет. Вполне понять, чем был образ "диктатора" для Макиавелли, мы можем только в связи с его некоторыми общими взглядами. Для флорентийского мыслителя был несомненной истиной "государственный круговорот {Discorsi. Кн. I. Гл. 2.}, о котором говорит VI книга Полибия и идею которого Макиавелли отчасти повторяет, отчасти развивает в начале "Discorsi". Но, согласно этой идее, история государства представляет собой нечто нисходящее в последовательно вырождающихся формах: княжество превращается в тиранию, сменившая ее аристократия -- в олигархию, демократизм -- в анархию. Последняя ступень такова, что государству остается одно: или окончательно погибнуть или "быть возрожденным". Что может обеспечить государству властное возрождение и долгое плодотворное обеспечение? -- Только законы {См.: Алексеев. Указ. соч. С. 8771.}. Законы дисциплинируют граждан, воспитывают их. Но законодателем, создателем-мыслителем, практиком-применителем, могущественным и хотя бы насильственным может быть только одно лицо {Discorsi. Кн. I. Гл. 9; кн. I. Гл. 17; Кн. II. Гл. 2.}; Моисей, Ликург и Солон, Ромул и Нума Помпилий72. Индивидуалистические убеждения Возрождения и "героический" характер представлений древности находит себе в мышлении Макиавелли благодарную почву -- и перед нами встает "диктатор", великий человек, который "все может", постигает и создает на века, лучезарный и обожествленный.
   Но не являлось ли у Макиавелли опасения, что подобная личность, хотя и с определенным именем Солона или Помпилия -- только химера? Думал ли он и что о диктаторе для Италии? Макиавелли не сомневался в реальном существовании и великом деле лиц уже упомянутых нами на этой странице, но когда его внимание обращалось на то, что они были "зачинатели", а не "возродители", у него пробуждалось тяжелое сомнение {Там же. Кн. I. Гл. 18.}, все сознание трудности появления последних, ибо они должны были явиться среди общества испорченного, быть сильными и талантливыми, добиться могущественной власти, оставаться благородными ревнителями только общего блага и, свершив свой главный -- законодательный -- подвиг, передать охрану нового строя в руки наилучшего охранителя, т. е. народа. Это отвлеченно психологически уже походит на грезу, особенно если знать взгляд флорентийского мыслителя на людей; идеальный же "диктатор" на почве Италии, Италии Возрождения, испорченной, в глазах Макиавелли, был невозможен {Макиавелли жаждал диктатора, но никогда ни в ком из итальянцев его не воплощал, и уж, конечно, не Лоренцо Медичи мог слиться с этим "божественным" образом.}. "Но наступит день, когда пред Макиавелли явится образ другой диктатуры -- диктатуры внешней, завоевательной {По нашему мнению, "Князь" был написан как книга о "тиране-устроителе", а 26-я глава посвящена специально Лоренцо и воплощает идею диктатора-завоевателя и тем освободителя Италии от "варварского ига".}.
  

3

   Между народом и единоличною властью стоит аристократия, знать. Не только как народолюбец, но и как индивидуалист Возрождения Макиавелли чувствовал нерасположение к ней. Подобно подавляющему большинству своих современников, он не верит в "породу", "кровь" {Discorsi. Кн. III. Гл. 38; кн. III. Гл. 46. В особенности же он был поэтому против наследственности княжеской власти. Там же. Кн. I. Гл. 2; кн. I. Гл. 9; кн. I. Гл. 11; кн. I. Гл. 20.}, в наследственное преемство талантов; одаренность отца и сына -- Филиппа и Александра Македонских -- в его глазах представлялась лишь исключением. Напротив, наследственность -- это скорей вырождение {Там же. Кн. I. Гл. 2.}, и в силу этого источник зла в государственной жизни, но, как бы то ни было, аристократия существовала, с ней приходилось считаться, рассматривать занимаемое ею в жизни место и определять, какое место ей следовало бы занимать.
   Прежде всего, в самом понятии "нобилитета" Макиавелли различал земельных собственников, феодалов и городскую знать. Для первых у него не существовало ничего, кроме презрения {Там же. Кн. I. Гл. 55.}, отношение ко вторым у Макиавелли было сбивчиво, сложно. Как в отношении папства, так в отношении феодализма Макиавелли был непримирим. "Жентильомы" {Там же. Кн. III. Гл. 29.} -- это люди, живущие в праздности доходами со своих земель, которые сами обрабатывать они не трудятся. Подобные люди с их гнусным образом жизни служат только к гибели провинций и государств. Самыми худшими из них являются те, во владении которых есть замки, в повиновении -- вассалы. Королевство Неополитанское, территория Рима, Романья и Милан полны этого сорта людьми. Они враги всякого порядка, всякого устройства, обеспечивающего гражданам благо свободы. Голос флорентийского гражданина ясно слышится в этом бичевании средневековых стареющих форм. Слишком хорошо Макиавелли знал историю своей родины, знал как переселенный, но не слившийся с городом феодал потрясал ее своими раздорами, пока наконец не был укрощен.
   Но есть знать городская -- та, которая связана с судьбою тирана, с устроением республик. Здесь мы сразу наталкиваемся у Макиавелли на неясность, на прямые противоречия. Мы слышим, как он своему "князю" советует то опираться на знать, даже ее создавать {Там же; Discorsi sul Riformar lo stato di Firenze.}, то находить против нее опору в народе {Il Principe. Гл. 9.}, то стремиться удовлетворить всех -- и знать и народ {Там же. Гл. 24. Несколько неожиданно, во всяком случае.}. Но раз у Макиавелли сложно самое понятие "князя", то не может ли хоть часть этих противоречий вытекать из того, что в одном случае Макиавелли говорит о взаимоотношении тирана и знати, в другом -- "тирана-устроителя" и даже "диктатора"? На кого же опереться "тирану", кто его ближайший союзник в высасывании сил государства? Не тот ли, кто, подобно ему, полон алчности, чья основная черта -- "стремление угнетать"? {Любимая фраза Макиавелли: "Знатные стремятся угнетать, народ только желает не быть угнетаемым".} Тиран и знать должны протянуть друг другу руки, тиран должен, если нужно, создать знать, и не городскую только, но также земельную, он должен одарить ее замками, вознести должностями, и тогда согнутый двойным игом "народ не будет в состоянии сопротивляться" {Discorsi. Кн. I. Гл. 16.}. Иначе представлена роль знати в ее отношении к единоличному правителю -- и опять-таки в целях наставления -- в "Князе". Надо иметь в виду, что в "Князе" фактический материал чередуется с дидактическим. Фактический -- состоит в том, что князем можно стать по воле народа или аристократии, дидактический -- что знать неверная опора: она слишком честолюбива, слишком сильна предусмотрительностью и хитростью, -- даже князю, созданному аристократией лучше опереться на народ, и народ ему будет тем более благодарен {Il Principe. Гл. 9.}. Мы уже говорили: когда Макиавелли писал "Князя", перед ним носился образ "тирана-устроителя", человека с прочной властью, твердым правосудием, с рассчитанным покровительством низшим сословиям. В государстве подобного честолюбивая, алчная, беспокойная знать, как вредный и для государства и для правителя элемент, должна испытать на себе власть обуздания, а если она носит феодально-тиранический строй, -- прямо истребления {Discorsi. Кн. I. Гл. 2; Storie. Кн. III.}.
   Но если знать -- такой вредный, с высшей точки зрения, элемент в государстве, то какое же ее место в свободном государстве, в республике? Логически мы готовы предположить, что ей нет места в нем, но Макиавелли находит его, ибо идеал государственного устройства у него не демократия, как и не правление "диктатора", являющегося только в века; этот идеал, столь популярный в Возрождении, -- смешанное правление. Народ, как мы видели, должен пользоваться правом избрания должностных лиц, обладать правом контроля и правом суда; обязанности правителя, стоящего во главе республики, у Макиавелли менее ясны, но можно сказать, что он преимущественно -- исполнительная власть (и председательствующая); это, скорее всего, гонфалоньер или дож. Но остается область законодательная, остаются остальные высшие административные должности в государстве, и их-то Макиавелли не боится вверить аристократии. Ему кажется, что влечения честолюбцев в республике могут быть направлены по руслу {Discorsi. Кн. III. Гл. 28.}, где они принесут свою пользу, что в подобном государстве со смешанным правлением знать не будет угнетена, но и не будет в состоянии выйти из рамок законности. И, оглядываясь на флорентийскую историю, Макиавелли видел зло в том, что знать, как и народ, бывала здесь всегда или в угнетении или угнетала сама {Discorso sul Riformar.}. А единоличные правители -- Медичи -- представлялись Макиавелли узурпаторами.
   Но в тяжкие для Италии минуты Макиавелли протянул к ним руки, чтоб чрез "военную диктатуру" они -- губители одной свободы -- стали спасителями другой -- свободы Италии.

Дополнение

В ЗАЩИТУ НАШИХ ПОЛОЖЕНИЙ О ВЗГЛЯДЕ МАКИАВЕЛЛИ НА ЕДИНОЛИЧНУЮ ВЛАСТЬ

   В своем "Князе" Макиавелли говорит о Моисее и Ромуле, о Тезее и Кире, о Людовике XII и Цезаре Борджиа, об Оливеротто и Агафокле, о Набиде и Гиероне, об Александре Македонском и Фердинанде Испанском73. Объединены они в представлении Макиавелли тем, что все они были -- правители, "единовластники". К сожалению, трактат об "Il Principe" принято переводить словами "О князе", и, кроме того, объединять все суждения Макиавелли, заключенные не только в "Il Principe", но и в "Discorsi", в понятии "князя", вводя тем самым в наши представления единый и слишком ограниченный образ. Но был ли у Макиавелли этот образ единым, можно ли в самом деле брать любое место, где Макиавелли говорит о власти единоличной, соединять его с другим {Кажущимся нам развитием или продолжением первого.} и таким путем создавать выводы о том, что думал или советовал Макиавелли правителю?
   Начнем с терминологии: кроме "правителя" у Макиавелли в запасе есть слова "тиран", "король" и "диктатор". Первый вопрос -- можем ли мы подставить под эти термины наши собственные, теперешние понятия о них -- не может быть разрешен без предварительного разрешения второго: не носился ли перед Макиавелли, когда он употреблял эти различные термины, все один и тот же "княжеский" образ?
   Так, очевидно, склонен смотреть проф. Алексеев. Он говорит о "князе", о том, каким путем, по Макиавелли, приобретается и сохраняется "княжество". Последуем за ним. И попробуем себе представить образ "князя". Мы узнаем, что средством для удержания княжеской власти может быть только военная сила {Алексеев. Указ. соч. С. 9074.}, как противоположность закона; "тирания -- господство личного произвола" {Там же. С. 9175.}. Дворяне стремятся к тому, чтоб угнетать, -- князь должен опираться на дворян {Там же76.}; "княжество может удержаться лишь с помощью наиболее вредных элементов общежития" {Алексеев. Указ. соч. С. 91.}. Если народ испорчен, только железной руке тирана по силам сдержать разнузданную толпу. Средства, с помощью которых вводится княжество, добродетельному человеку не по силам {Там же. С. 9277.}. Тиран не может уважать закона и желаний борющихся партий {Там же. С. 9378.}. "О справедливости и законности в княжестве речи быть не может" {Там же. С. 10079.}.
   Несомненно, говорим мы уже от себя, это образ тирана, и очень ясный. Но обратимся к цитатам, на основании которых он у Алексеева создался. Прежде всего мы наталкиваемся здесь {Там же. Примеч. 183, 184. С. XXVII--XXVIII80.} на указание Макиавелли, что в Милане, где сила законов недостаточна для обуздания знати, bisogna una voce vica ed una potestá regia che gli reprima81. Но мы должны пока не доверять термину и идти дальше. "Где не хватает страха перед Богом, там власть князя должна возмещать недостаток религии" (Discorsi. Кн. I. Гл. 11). "Dove la materia и corotta, le leggi bene ordinate non giovano, se gia le non son mosse da uno che con una estrema forza le facci osservare"82 (Там же. Кн. I. Гл. 17). Две следующие цитаты говорят, что в испорченном государстве нужна крайняя степень единоличной власти: "Che con la potenza assoluta ed eccessiva ponga freno alla eccesiva ambizione e corruttela de'potente"83 (Там же. Кн. I. Гл. 18; Кн. I. Гл. 55). Из последней главы Алексеев цитирует далее, что если Франция и Испания не дошли до степени упадка Италии, то не по большим нравственным добродетелям народа, а потому что пользуются благом иметь uno re che gli mantiene uniti non solamente per la virtù sua, ma per l'ordine di quelli regni, che ancora non sono guasti84.
   Итак, прежде всего термин "re"85, неопределенный в предыдущих цитатах, этот князь, называемый Алексеевым тираном, в последней цитате реализуется в образе французского короля, не лишенного "virtù"86 и опирающегося на известный законный порядок. Подвигаясь в обратном направлении, мы узнаем (Кн. I. Гл. 55), что "королевская" власть должна класть узду на ambizione e corruttela de'potente87, -- здесь, следовательно, "re" выступает укротителем знакомых уже нам честолюбцев -- знати. Еще далее (Кн. I. Гл. 17) мы узнаем, что все та же исключительная власть нужна для того, чтобы заставить соблюдать законы. Но если так, то тождествен ли этот "re" тому образу тирана, какой начертан Алексеевым, и как примирить его утверждение, что тиран, по Макиавелли, должен опираться на знать и силу "без всякой речи" о законе и законности, с более чем категорическим смыслом приведенных цитат. Средства, с помощью которых вводится княжество, по словам Алексеева-Макиавелли, добродетельному человеку не по силам. Подвергнем цитату {Примеч. 185. С. XXVIII--XXX88.}, на которую опирается прежде всего это утверждение, поверке. Макиавелли говорит: "Qualunche diventa principe о d'una citta о d'uno stato, e non si voglia о per via di regno о di republica alla vitta civile, il megliore rimedio che egli abbia a tenere quel principato, и... fare ogni cosa di nuovo in quello Stato... Sono questi modi crudelissimi, e nemici d'ogni vivere...; e debbegli qualunche uomo fuggire, e volere piuttosto vivere privato, che diventar Re con tanta rovina degli uomini"89.
   Прежде всего здесь путаница терминов, разобраться в которой можно только по смыслу: "regno" в начале цитаты глубоко не соответствует "re" ее продолжения и указывает, как скользок был бы путь, если б исходным пунктом послужила нам терминология Макиавелли. Но смысл цитаты ясен: обращение с людьми, с целыми народами "как со стадами" {Discorsi. Кн. I. Гл. 26.} отвратительно, это тот тиранизм, которого должен бежать всякий, не лишенный хоть искры добродетели, человек; этот путь необходим только в том случае, если человек, став правителем, не захочет следовать по лучшему пути правителя республики или короля (т. е., по нашей терминологии, "тирана-устроителя" или даже "монарха"). Говорить же, подобно Алексееву, что устроитель всякого княжества должен, по Макиавелли, быть лишен человечности, значит подвести под эту рубрику и Ромула, и Тезея, и тех "re", которые железной рукой удерживают государство на краю гибели, истребляют феодалов, заставляют повиноваться законности.
   Мы увидим сейчас, что не только цитаты, но и сам Алексеев разрушает односторонний и якобы замещающий все понятия образ тирана. Под рубрикой "Князь" {Алексеев. Указ. соч. С. 76--7890.} мы узнаем от Алексеева, что "князь" -- необходимый элемент во всяком государстве, не исключая республики. Далее, дабы власть князя "была полезна общежитию", он должен быть человеком энергии и силы воли. Организовав государство, этот князь во имя интересов общежития {"Общего блага".} должен возвратить в руки народа власть, добытую или "волей народа, или личной энергией и ловкостью". После этого Алексеев рисует, по Макиавелли, "черный" образ наследственного князя как контраст вышесказанному. Но ведь в главе о княжестве Алексеев говорил не о наследственном князе {Там Алексеев растворяет его в общем образе.} -- и потому противоречие очевидно. "Князь" же, который нужен для организации государства (все равно республики или княжества), князь, долженствующий после введения и укрепления организации возвратить власть в руки народа, -- это тот "диктатор", та "божественная" в своем служении общественному благу личность, какая воплощалась для Макиавелли хотя бы в Ликурге {Discorsi. Кн. I. Гл. 9.} и о непоявлении которой в Италии он горько скорбел. Возвратимся снова к отделу Алексеева о княжестве и обратим внимание на следующие его извлеченные из трактатов Макиавелли положения: "князь должен быстро покончить с суровыми мерами и обратить их на пользу народа" {Алексеев. Указ. соч. С. 9491.}. Если "князь" лично поселится в завоеванной стране, то "чиновники не будут грабить жителей и народ, имея убежище в князе, будет чувствовать успокоение" {Там же. С. 9592.}. Княжество нуждается в подданных, "которые повиновались бы, не только из страха наказания, но из уважения и привязанности к князю" {Там же. С. 10293.}. Но если "в княжестве нет речи о законах и законности", если князь "должен опираться на самые вредные элементы общежития", в частности на знать, то как же это стоящие у власти побоятся грабить народ и подданные будут повиноваться "из уважения и привязанности"? Очевидно, что приведенные цитаты относятся на этот раз к тому "князю-устроителю", который в своей политике действительно опирался, как Цезарь Борджиа или Сфорцы, на народ, и которому Макиавелли советовал в своих трактатах следовать этой политике.
   Мы видим, таким образом, на примере проф. Алексеева, к каким противоречиям и пренебрежению к смыслу цитат может приводить желание подробнее говорить о "князе" у Макиавелли, не расчленив этого понятия на его составные части.

-----

   В "Князе" мы находим несколько любопытных черт, позволяющих ясней ориентироваться в указанном расчленении. Но прежде всего мы должны повторить, что в этом памятнике необходимо различать указания Макиавелли фактические от собственно дидактических, и затем смешение собственно внутренних форм с теми, где внесены элементы международных или по крайней мере "междугородских" отношений. Отношение, например, французских королей к Милану или Неаполю, во всяком случае, мы имеем право игнорировать в нашем анализе княжеской власти. Обращаясь теперь к шестой главе "Князя" мы находим перечисление "наилучших" правителей; ими являются Моисей и Кир, Ромул и Тезей -- люди, которые привели свое отечество к счастью и славе, люди, которые, сами были счастливы и почитаемы. В той же главе идет речь о "вооруженных пророках" и Савонароле, и упоминается "благородная" личность правителя Сиракузского Гиерона. Более чем несомненно, что ни на одного из них Макиавелли не смотрит как на "тирана", что ко всем (исключая разве Савонаролу, и то по иным мотивам) он чувствует уважение и симпатию. То, что все они руководствовались не мотивами эгоизма, выделяет их из центрального образа "Князя", в основе которого лежит эгоизм.
   Большая часть седьмой главы посвящена Цезарю Борджиа. Особенно считает нужным Макиавелли отметить мудрость его внутреннего управления, его заботу о снискании благорасположения народного путем водворения законности и порядка. Это снова не "тиран", как он яркими чертами обрисован в 10-й главе "Discorsi". Но мотивы его эгоистичны, это не Моисей и не Кир, и не Ромул. У него есть общая черта со вторым -- коварство -- и с третьим -- жестокость, -- но мотивы применения этих качеств совершенно различны; забота же о внутреннем благоустройстве отделяет его от "тирана", с которым у него сродни эгоизм. Это -- тиран-устроитель. Схожий с ним тип представляет и Набид {У Макиавелли противоречие в суждении о нем: иное в II Principe (гл. 9) и другое в Discorsi (Кн. I. Гл. 10).}, сумевший добиться привязанности подданных, защищавшей его в минуты внешней борьбы. В 19-й главе, как контраст будившим ненависть римским тиранам, поставлен в образец Марк Аврелий (этот "монарх"). Наконец, надо обратить существенное внимание на противоположение 7-й и 8-й глав: на одной стороне Борджиа, на другой -- "преступный" Оливеротто де Фермо. Оба были предателями, эгоистами, жестокосердными, но первый создавал, "устроял", второй же принадлежит к презренным для Макиавелли "тиранам".
   Если же обозреть "Князя" в целом, то мы увидим в нем два -- сплетенных ходом мысли, но резко отличных по существу -- образа: один встает, когда Макиавелли говорит, чего не надо делать (возбуждать ненависть, расточать, поддаваться льстецам, насиловать женщин, грабить имущество) -- и это "тиран", второй же образ, выступая, заслоняет первый, когда Макиавелли говорит, что надо делать его "князю", -- и это "тиран-устроитель".
   Что касается "Discorsi", то здесь особенно замечательны 9-я и 10-я главы I книги: в 9-й ярко выступает образ "диктатора" -- Моисея, Ликурга, Солона; в 10-й -- страстно написанная антитеза между "тираном" и истинным "монархом" (не "преобразователем"), несмотря на несколько подражательный античному характер, достаточно ярко свидетельствует об еще одном (и последнем) расчленении представления Макиавелли о власти единоличной.
  

Отдел третий
ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ИТАЛЬЯНСКИХ КОММУН. КОНДОТЬЕРИЗМ И ТИРАНИЯ В ИХ ВЛИЯНИИ НА ВНЕШНИЕ ОТНОШЕНИЯ ИТАЛИИ. ПОЛИТИКА ПАПСКОГО РИМА. ВНЕШНЯЯ СУДЬБА ИТАЛИИ С ПОХОДА КАРЛА VIII ДО ПАДЕНИЯ СВОБОДЫ

   Коммуна сказала: "мы" -- вот почему она стала великой. Она прибавила: "мы одни" -- и вот почему она пала.
   Повторим еще раз: история Италии была городскою, политическая ее психология -- психологией горожанина. В начале своего существования город был действительно только городом -- и флорентийские владения имели шесть миль в окружности, -- с ходом обстоятельств и времени территория его начала шириться. Большие города ополчились на малые, затем наступило соперничество враждебно соприкоснувшихся в своих интересах -- больших. Но коммуна только покоряла: она не сливала с собой побежденных. Она освободила крестьян в других странах Европы {Лоран. Этюды. Т. VIII. С. 603: Пистойя в 1205 г., на 100 лет раньше эдикта Людовика X.}, и освобождение это она во Флоренции мотивировала "естественным" {Монье. Указ. соч. Т. I. С. 6.} правом, но -- как политически неразвитым -- она не дала им никакого права на участие в государственной жизни, она так и не дала им его никогда. Если мы обратимся к XV--началу XVI века в той же Флоренции, мы увидим собственно город с его "гражданами" -- и за ним "contado", т. е. всю остальную территорию, лишенную каких бы то ни было политических прав и населенную земледельцами, с одной стороны, жителями покоренных областей, с другой стороны. Последние должны были испытывать на себе весь эгоизм города-победителя {Об эгоизме коммун см.: Виллари, Монье, Жеффруа.}, не допускавшего ни одного класса к центральному управлению. Положение мещан и крестьян в силу этого изменялось сравнительно мало, но зато весь "цвет" покоренного города-государства мог только или ковать ковы к освобождению, или, как и поступало большинство знатных и влиятельных граждан, продавать имущество и выселяться в иные пределы. Борьба между городами была поэтому обыкновенно упорна и жестока, иго тяжким и неудобоносимым. Мотивы же борьбы бывали редко отвлеченными, к военным спорам вели реже наследственные связи и браки, чем торговый интерес соперничающих государств. Эгоизм итальянских городов, высокомерие купца, бесконтрольность победившего и правящего служили живыми и непрестанными причинами и поводами раздоров-войн. Необходимо отметить еще важное последствие: границы отдельных территорий, заселенных людьми политически бесправными, были неопределенны {Ценное замечание Кертинга (С. 103).} -- завоеватель земли {"Князь или республика безразлично".} получал в придачу ее обитателей, но не граждан, руководимых одушевленно-патриотическим сознанием. Самую войну в эпоху Возрождения вел не купец, часто и не тиран: ее вели, весьма осторожно и скупо проливая кровь за свое сегодняшнее отечество, военные наемники -- кондотьеры {См. блестящие страницы у Маколея.}. Уродливое явление наемничества выросло на почве Италии из сложных причин: с одной стороны, занятие торговлей требовало от человека несколько иных "доблестей", чем занятие войной, с другой стороны, самая тактика боя менялась в пользу тяжеловооруженных, "бронированных" железом. Воин отделялся от гражданина, гражданин от войны. В солдате проявлялись цинизм и загрубелость, в горожанине, освобожденном от обязанности жертвовать собственной кровью, развилась склонность только руководить и аппетиты к захватам. Выражение, что для войны нужны "деньги, деньги и деньги", нигде не пользовалось таким широким и общим распространением, как в Италии. Но за деньги итальянское государство покупало всадников -- верности оно купить не могло, боевой энергии также. Происходили между наемниками целые сражения -- в итоге несколько пострадавших. Штурмовать не умели и предпочитали блокаду: на взятие небольшой крепости требовались месяцы, а государство все время должно было дорого оплачивать бездеятельность кондотьеров. В Италии крепло недовольство и раздавались негодующие голоса: "Perfidia nostri temporis militia" {Слова Энея (Пия II).}94, но они не могли уничтожить или даже ослабить вкоренившегося порядка, потому что в понятиях Возрождения он был все же единственно возможным, следовательно, непреоборимым. К тому же значение кондотьера осложнялось его нередким превращением в тирана {Буркхардт. Указ. соч. Т. I. С. 4.}, тип мелкого тирана с его ремеслом кондотьера. Но даже не будучи кондотьером, тиран стремился к войне. Это была потребность иллегимитивного властителя двигаться; его энергия, достигшая основной цели -- власти -- продолжала разряжаться; его мысль не ограничивалась пределами государства, потому что его врагами были все завистники, все изгнанники {Там же. С. 47.}, такие же стремящиеся к расширению тираны и враждебные ему республики. Для тирана постоянную опасность представляло слово "свобода", произносимое соседями по территории, слово "тиран" звучало презрением в устах представителей уцелевших республик. Истребляя мелких тиранов, Висконти предпочитали сильных республикам. Козимо Медичи поддерживал Сфорца против объявившего себя свободным Милана. И временами во всей этой сумятице враждебных интересов, интриг, тревог, перемен чудится, что в Италии происходит "война всех против всех". Таков период с 1378 г. по 1450 г. {"Нет эпохи более трагической", -- замечает о ней Феррари (Веселовский. Введение. II).} Но, уже говоря о конце XV века, Гвиччардини {В I книге его "Storia d'Italia". Мы пользовались франц. переводом в издании Buchon'a (Paris, 1838).} со столь редким у него лиризмом рисует процветание Италии накануне похода Карла VIII, когда "глубокий мир царил во всех провинциях, горы и долины соперничали в плодородии" и богатая, населенная Италия не признавала ничьего владычества. Объяснение перемены заключается в том, что именно во вторую половину XV века установилось, хотя и непрочно, политическое равновесие, а с другой стороны, природные и промышленные богатства даже политическими бурями не могли быть приведены в печальное состояние. Смерть Лоренцо Великолепного, главного оберегателя мира {В этом была его несомненная заслуга.}, отозвалось болью в итальянских сердцах: мелкие страсти, завоевательные стремления, взаимное недоверие, ложь двойного -- светского и духовного -- положения пап, -- все зашипело-проснулось.

-----

   Для средневекового мира папа был его духовной главой, для средневековой Италии он был уже "особый" светский властитель. В то время как духовные "божественные" громы пап заставляли дрожать и повиноваться отдаленные страны, сам "громовержец", случалось, бывал в эту минуту изгнанником Рима {Как Григорий VII.}. Духовное оружие по отношению к своей итальянской пастве папы должны были употреблять с осторожностью {Один из Висконти заставил папских послов съесть буллу об его отлучении вместе с печатью.}. Недисциплинированные орды под начальством грозных феодалов Церкви -- Орсини и Колонна -- наполняли великий город бряцанием оружия, и "с высот Латерана мог прислушиваться владыка мира к непрекращающемуся день и ночь звону колоколов, возвещавших междоусобие" {Жебар. Мистическая Италия. С. 92.}. Иногда дыхание античного Рима, никогда окончательно не погасавшее горение к свободе вызывали бурные революционные вспышки и дерзкие заговоры {Кертинг: "Время от времени фантазировал мечтательный Рим: он хотел быть могущественным и свободным, снова иметь консулов и трибунов" (С. 113).}: Рим слышал в своих стенах мечтательно-демагогические речи Риенци, замок св. Ангела знал о широко зашедших планах Поскари. Папы должны были переживать авиньонский плен {Во время которого Петрарка писал: "Там Иуда со своими тридцатью сребрениками был бы желанным гостем, а нищий Христос был бы отвергнут" (Жебар. Начала Возрождения в Италии. СПб., 1900. Единственная широкая, но не лишенная поверхностности попытка дать обзор "начал" Возрождения).}, неповиновение народа, возмущение народов, принципиальное отрицание, как у мистиков, их нравственного права на светскую власть {Подробности в: Жебар. Мистическая Италия.}, историко-логическое отрицание в смелой работе Баллы {В трактате о подложности Константинова дара.}. Они должны были трепетать перед возможностью осуществления распространенного пожелания, чтобы "Папа был наместником Христа, а не Кесаря". Но светская власть пап не погибла -- вместе с ней в эпоху Возрождения могло бы погибнуть и самое папство, -- теперь же оно продолжало существовать, хотя и все более уходя от мирового (духовного) значения к борьбе за клочки земли на территории Италии. В те мгновения, когда светская власть папы слабела, он мог быть уверен, что ему противопоставят антипапу {Или воскреснут угрозы собором.}; когда его власть усиливалась, она не достигала все же никогда той степени могущества, при которой повелитель Рима был бы фактическим властелином Италии -- в этом заключалось проклятие папства для Италии {Как это постигал Макиавелли.}. Кроме того, в эпоху Возрождения в самый смысл папского светского владычества въелось чужеядное: непотизм95. Папа, создающий властительство для своих "племянников" или, как Борджиа, прямо сыновей, становится в открытое противоречие с интересами папства: он обогащает Италию только еще одним тираном {Лоран. Этюды. Т. X. С. 81.}, вся цель которого должна состоять в том, чтобы удержать захваченное за собой, тогда как цель нового папы состоит в том, чтоб отнять, но не для Церкви (кроме Юлия II), а опять-таки для новых "племянников". Папе приходилось спешить: он вступал на престол уже немолодым, с его смертью непот превращался в ничто, -- и потому все средства были хороши: грабительство, подкуп, эксплуатирование верующих {Если только такое название дать фактам в стиле того, что один отец за 800 дукатов получил прощение в грехе двойного дочереубийства.}, наем кондотьеров, предательство {Виллари: "Это была оргия грязи и преступлений" (Т. I. С. 55).} и, наконец, самый любимый способ: искание опоры в помощи других государств, хотя бы внеитальянских, в направлении итальянских друг на друга, иначе говоря -- в работе развращения при полном бессилии создать.

-----

   В 1494 г. войска Карла VIII вступили в Италию. Начался период борьбы, в котором приняли участие все тогдашние западноевропейские государства: Империя, Франция, Англия, Испания, Швейцарский союз, итальянские государства и святейшие папы, запутывающиеся в сетях своих вечных интриг. Еще в 1493 г. никто не верил серьезно в возможность вражеского нашествия, хотя на сцену выступил роковой спорный вопрос о Неаполитанском наследстве, хотя был известен самоуверенный и коварный характер беспокойного правителя Милана Людовика Мавра и его разногласие с престарелым королем неаполитанским Ферранте. Ферранте имел на своей стороне папу и Пьетро Медичи, Людовик Мавр -- Францию. Венеция с надменностью и близоруким расчетом торгаша решила до времени только присматриваться к ходу дел.
   На французском престоле сидел юноша Карл. Его голова была набита рыцарскими фантазиями, его было легко обольстить миражем величия и славы. С сознанием законного права на неаполитанский престол вступил он в Италию -- и впереди перед ним рисовался поход на неверных и корона греческого царства на его голове {Томмазини. Указ. соч. С. 121.}. Карл был игрушкой в руках Мавра, но его войско не было игрушкой для итальянцев {О нем, между прочим: Ранке. История романских и германских народов... С. 7.}. И в его войске были наемники, но способ ведения войны был далек от кондотьеризма: кровавость боя, беспощадность солдат наполнили ужасом все сердца. Пьетро Медичи поспешил сдать в руки Карла флорентийские крепости, папа с недоверием и страхом видел приближение к себе французского "паломника"; Ферранте умер, его сын бежал. Но французы не умели понять своего действительного положения, сообразить, что они имеют дело с "государствами", искусившимися в коварной политике. Обеспокоенная теперь Венеция, Мавр, император Максимилиан, неохотно смотревший на усиление французов, Фердинанд Испанский, интересы которого были оскорблены изгнанием из Неаполя Аррагонского дома, и папа, всегда колеблющийся, всегда переходящий на сторону более сильного, -- все эти силы соединились против Карла VIII. Только поспешное отступление спасло его от участи стать пленником лиги {Томмазини приписывает заслугу его спасения флорентийцам.}. Но, уйдя из Италии, французы сохранили стремление вернуться отомстить и достигнуть на первый раз неудавшихся целей. Когда Людовик XII вступил на престол, его первым делом было ввести внутренний порядок, вторым -- собраться в Италию {Испания и император также были введены в борьбу: Фердинанд стремился к завоеванию Неаполя, император носился с грандиозными честолюбивыми планами.}. Он называл себя королем Неаполя и Милана {На который уже раньше имел наследственные права.}. В союзе с Венецией, успевшей поссориться с Мавром, предводитель французских войск занял Милан. Людовик бежал в Германию. Снова над Италией засияла звезда французского короля. Попытка Мавра вернуть себе власть, после недолгого торжества, окончилась по отношению к нему предательством швейцарских войск и пленом {Ранке. История... народов... С. 131.}. Он умер узником во Франции. С ним сошел со сцены последний замечательный Сфорца, та же судьба должна была постичь и Аррагонский дом. В то время как испанский полководец, знаменитый Гонзальво, уверял короля Феррантино в дружбе Фердинанда Католика96, уполномоченные последнего вступали в тайное соглашение с французами о разделе неаполитанского королевства {Гренадский договор.}. Предательство Фердинанда уничтожило самостоятельность Неаполя; было, однако, заранее ясно, что ни одна из согласившихся сторон не удовлетворится разделом. Неизбежное наступило: после битвы с войсками Гонзальво при Гарильяно французы были вынуждены покинуть Неаполь. Над Италией надвигалась иная гроза: борьба между вновь избранным папой Юлием II и республикой Венецианской {В свете, благоприятном Юлию II, рисуют подробности Виллари, Томмазини, Пастор, обратного взгляда придерживается биограф Юлия -- Брошь.}. Столкновение, как и в борьбе Милана с Неаполем, не ограничилось ни итальянскими союзами, ни даже, в этом случае, итальянскими пределами. Папа хотел быть светским властелином, сохранить за Церковью и еще расширить завоевания Борджиа. Одновременно Венеция стремилась на материк и вселяла недоверие своим могуществом: ее обвиняли в мечтах о королевстве {Самая мысль о венецианском иге внушала итальянским республикам ужас, ибо в Италии это равнялось для побежденного потерей всех политических прав.}. Тяготение к справедливой и внимательной Венеции простого народа составляло для ненависти только лишний мотив. Смерть Александра VI97 показалась Венеции удобным моментом для захватов в Романьи, но она не рассчитала, что натолкнется в лице нового первосвященника на упрямую, ни пред чем не останавливающуюся волю. Была заключена лига в Камбре -- могущественная коалиция держав против Венеции. Французский король, император, римский папа соединились против последнего сильного государства Италии. "Италия и свобода" -- был военный клич венецианского войска. Оно было разбито, и гордая Венеция униженно просила у папы пощады. Юлий II достиг своей ближайшей цели -- возвращения городов, итальянский патриот в нем начал брать верх, и оценка общего положения продиктовала ему слова -- что "если б Венеции не было, ее следовало бы создать" {Пастор. Указ. соч. Т. III. С. 602.}. Но тут сказалось проклятие папского положения: у него не было собственных сил -- и Юлий II стал искать опоры в швейцарцах. Они считались непобедимыми, они не страшились боя и любили золото. Боязнь лиги Франции с Испанией, к сожалению, вынудила папу вступить, кроме того, в соглашение с последней. На равнине Равенны в апреле 1512 года встретились французы с войсками новой лиги, созданной папой. Ими командовали опытные полководцы, французами командовал юный, рыцарственный и талантливый Гастон де Фуа. Союзные войска были разбиты, но молодой французский герой, увлекшись преследованием, был убит -- и победа принесла следствия поражения. Одно за другим теряли французы свои завоевания. В панегириках Юлия прославляли как освободителя Италии, его встречали факельными шествиями и триумфальными арками, но испанский уполномоченный с иронией заметил, что ему теперь остается только одно: изгнание испанцев.
   21 февраля 1513 г. Юлий II слег на смертное ложе {О нем трудно сказать, чего он причинил Италии больше -- пользы или вреда, раздавив Венецию и потом изгнав "варваров", увы, с помощью таковых же других.}. Спустя 20 дней был избран новый папа -- Лев X Медичи. Он застал сокровищницу полной денег, укрепленную светскую власть, ослабленную Венецию, Неаполь в руках испанцев; в то же время он властвовал над Флоренцией. Его политическое значение было поэтому выдающимся, но он перешел со славой в историю только как меценат, в политической же деятельности он был представителем ее вырождения и измельчания. "В борьбе европейских сил он двигался как маленький итальянский властитель" {Баумгартен. Т. I. С. 330.}. Льва X мало интересовали благосостояние и сила Церкви; холодной и эгоистической политике его было чуждо представление единой и свободной Италии. Он работал сначала для своего брата Джулиано {6 июня 1513 г. французы, разбитые швейцарцами, были исключены из Италии. Этим моментом воспользовался Лев, чтобы неожиданно напасть на Венецию и захватить Падую, Верону, Виченцу. В конце того же года у папы назревает план создать для Джулиано Медичи особое владение из Пармы, Пьяченцы, Реджио, прикупив к ним от Императора Бречию, Пергамо, Крему, Кремону, Модену. Покупка Модены и состоялась в следующем году.}, потом для племянника Лоренцо; после смерти и этого последнего законного представителя Медичи, становится неясным, для кого собственно папа продолжает работать, к чему сплетает беспрестанно трусливые и малоудачные при всей его хитрости сети интриг. 1 января 1515 г. на французский престол вступил молодой и горячий Франциск98: это обозначало новую -- на этот раз решительную -- борьбу за преобладание в Италии. Осенью того же года состоялась битва при Мариньяно; швейцарцы были разбиты, и убеждение в их непобедимости пошатнулось. Испанцы отошли к югу, французы вновь владели Миланом -- и Лев решил перейти на сторону победителей. С внутренним недовольством он вынужден был вернуть (ему были возвращены расходы) Парму и Пьяченцу и герцогу Феррары -- Модену и Реджио. Франция отказывалась за это от покровительства республиканским элементам Флоренции и герцогу Урбино {Виллари. Указ. соч. Т. III. С. 15--16.}; владения последнего вместе с титулом после утомительной войны перешли к Лоренцо Медичи. 14 марта 1516 г. умер Джулиано, по отношению к которому папа последнее время лелеял планы о королевстве неаполитанском. Весьма возможно, что Джулиано был отравлен честолюбивым Лоренцо {Грегоровиус. Указ. соч. Т. VIII. С. 204.}, на котором и сосредоточились теперь упования папы. Но беспорядочный образ жизни надорвал и без того не сильное здоровье молодого Медичи, совсем больным прибыл он в Рим и здесь, никого не допуская к себе, кроме шута, скончался 4 августа 1519 г. Прямая ветвь Медичи угасла. Остальные одиннадцать лет итальянской свободы характеризуются упорной борьбой Карла Испанского" и Франциска и мелкой, до нестерпимости, до отвращения трусливой и жалкой политикой последних годов Льва X и его брата Климента VII. Заговор, направленный к изгнанию испанцев из Италии, кончается неудачей. После неравной борьбы итальянцев с войсками императора Карла наступает ужасное взятие Рима, когда на его улицах собаки пожирают человеческие тела, -- и Климент VII договаривается со своими вчерашними оскорбителями о покорении последнего оплота свободы и республиканства -- изгнавшей Медичи Флоренции.

-----

   Италия погибла не под давлением "варварских" сил; по крайней мере, не они были главной причиной.
   Взаимное недоверие и недоброжелательство итальянских государств, политика, основанная на коварстве, обмане, отсутствие хорошо обученных и одушевленных народных войск -- вот первый ряд причин, вызвавших такие печальные следствия. Во втором ряду стоит политика пап и бессилие создать единство. Наконец, последнее место -- хотя и не заслуживающее уже слишком большого пренебрежения -- приходится на борьбу крупных держав за их наследственные права на Неаполь и Милан, их "полубессознательное" {Баумгартен. Указ. соч. Т. I. С. 323.}, но властное, характерное для века стремление расширяться, захватывать, покорять. Ареной столкновения их эгоизмов, к сожалению, стала Италия, идея о ее разделе или покорении принимала все более ясные формы. В умах лучших итальянских людей болью проснулось сознание "единой Италии" -- но действительностью оно уже стать не могло.
  

Отдел четвертый
МАКИАВЕЛЛИ И "ВНЕШНЯЯ ФЛОРЕНЦИЯ". МАКИАВЕЛЛИ И ВОЕННОЕ ДЕЛО В ИТАЛИИ. ЦЕЛЬ ТРАКТАТА "IL PRINCIPE". МАКИАВЕЛЛИ И ГИБНУЩАЯ ИТАЛИЯ

Рах! Рах! Et non erit pax!..100
Из письма Макиавелли

   Значительная часть деятельности Макиавелли была дипломатической: он был трижды отправляем флорентийским правительством во Францию, дважды к папскому двору, по настоянию Содерини отправлен к императору и исполнил ряд дипломатических, иногда очень трудных, поручений к различным итальянским дворам. Всюду он наблюдал, строил свои заключения, обобщал, соединяя деятельность практического {Хотя и не коварного.} дипломата с жаждой знания живого мыслителя {Десятки страниц занимают политические донесения флорентийского секретаря, бросая любопытный свет на лица и события -- и на самого Макиавелли. Дополнительный, ценный по своей субъективности материал дают "поэтические" произведения Макиавелли: две "деценалии", в кратком обзоре охватывающие политическую жизнь Флоренции, современную автору, и пятая песня "Золотого осла", неожиданно посвященная размышлениям о судьбе государств. Наконец, важный политический материал дают "Discorsi" и "Il Principe" с его знаменитой заключительной главой.}. Участвуя в судьбах Флоренции, Макиавелли во многом разделял и ее воззрения. Он любил Флоренцию, хотел для нее могущества, доблести, славы. Но Италия не представляла единства: раздробленная, она все неитальянское хотя и подводила под высокомерное название "варварства", сама внутри колебалась в своем итальянском сознании, потому что ей приходилось иметь два патриотизма: один местный, муниципальный, другой -- общеитальянский. Между ними, с момента вмешательства великих держав, получился конфликт не в пользу второго. Пьетро Медичи был враждебен к Франции, флорентийские республиканцы возлагали на нее почти все надежды. Реставрация Медичи и скорое затем вступление главы этого дома на папский престол уничтожило возможность самостоятельной политики Флоренции: она должна была следовать за переменчивым курсом Медичи-пап. Деятельность Макиавелли пришлась на период республики, т. е. на тот, когда Флоренция жалась под крыло Франции, отчасти императора, трепетала перед Цезарем и Венецией, стремилась и достигла завоевания Пизы.
   Горькую чашу унижения пришлось Макиавелли выпить во время его первых двух миссий во Францию {Все биографы, особенно Нитти, обращают внимание на глубокое их влияние на взгляды Макиавелли.}. Флоренцию и ее посла третировали за бессилье, их оскорбляли и обвиняли, от них требовали денег за покровительство скудное и недостаточное, а государство и его посол должны были добывать столь желательные королям и подкупным царедворцам деньги и униженно извиняться. Горечь Макиавелли вырвалась в его "деценалии": "...с раскрытым ртом, упрекает он флорентийцев, ждете вы, чтобы появился кто-нибудь из Франции насытить Вас манной в пустыне. Стараясь показать себя верными слугами Франции, Вы не страшитесь доверяться ее звезде и подвергает себя тысячам опасностей и тысячам поворотов судьбы". Его голос терялся: он был только "oratore"101 и ему приходилось исполнять то, что повелевало недальновидное, опасливое, нерешительное правительство его родины. В миссии к императору дело шло также о непомерной сумме, какую требовал всегда ухитряющийся сидеть без денег Максимилиан102 от "богатой" Флоренции. Макиавелли осужден был видеть, как Борджиа в мирное время предавал грабежу и опустошению селения на территории Флоренции потому только, что в руках его была грозная армия и смелость решений, а "обладание оружием всегда приносит одинаково выгоду" {Из донесения Макиавелли во время его миссии к Цезарю.}, и трезвый решительный ум "вместо мечтаний исследует почву" {Оттуда же.}. В Макиавелли зрело глубокое презрение к "чистой" дипломатии, к людям, которые воображают что хитростью и путем переговоров можно добиться в политической жизни того, что дает только сила; он убеждается, что слабость ведет к нерешительности, нерешительность -- к малым выгодам и крупным потерям. Обращаясь к древности, Макиавелли находит свой идеал не столько в хитрой, сколько логически и мужественно подсчитанной политике римлян. Именно в области теории внешнего укрепления государства, завоеваний и утверждения их влияние Римского мира на Макиавелли громадно {Dell' arte della guerra103; Discorsi. Кн. II; Il Principe.}. "Народ-витязь" стоит перед глазами Макиавелли, точно дразня его контрастом с итальянской действительностью, где государства приобретают и теряют земли, вверяя их судьбу в руки наемников, продажных и безучастных. "Флоренция, -- пишет Макиавелли, -- все предыдущие века, даже в эпохи наибольшего процветания, оплачивала своими деньгами самого маленького тирана Романьи, тогда как, обладай эта республика мужеством, ей пришлось бы видеть всех соседей платящими дань за ее покровительство" {Discorsi. Кн. II. Гл. 30.}. "Сколько потребовалось бы времени, чтоб описать историю всех купленных Флоренцией земель? И что же: обнаружилось, как трудно сохранить с помощью оружия земли, добытые золотом" {Там же.}. Никто из современников Макиавелли не чувствовал так глубоко, как он, всех темных сторон, всех плачевных следствий кондотьеризма {Особенно после бунта наемников у Пизы.}. В этом случае он готов сгущать краски и едко выражаться, что все наемнические войны "были начинаемы без опасения, длились без опасности, и заканчивались без ущерба" {Storie. Кн. V.} -- и потому, добавляет он, в них погибла национальная сила. Макиавелли не ограничивается отрицанием: он пропагандирует словом и делом свою жизненную идею о народной армии. Первую "деценалию" он заканчивает воззванием "раскрыть храм Марса", он убеждает Содерини в необходимости сформирования народной милиции и сам объезжает флорентийские провинции для вербовки солдат; он пишет "provissione per la istituzione délie milizie florentine"104 и становится секретарем и главным деятелем нового военно-распорядительного учреждения "Nove della milizia" {Нитти, Виллари, Томмазини уделяют значительное место описанию этой деятельности Макиавелли.}105, он не знает ни сна, ни отдыха в заботах об осуществлении идеи, от которой ждет возрождения действительной независимости и внешнего могущества Флоренции; сверх того, Макиавелли смотрит на войну и военную службу как на прекрасную школу характеров, закаляющую и дисциплинирующую. Когда его милиция терпит фиаско у Прато, Макиавелли не отказывается от своих взглядов: в "Discorsi" он посвящает ряд страниц военному вопросу, иллюстрируя его положительно -- примером римлян, отрицательно -- Италии; вся серединная часть "Князя" занята советами и рассуждениями на военные темы; наконец, Макиавелли пишет целый военный трактат {Dell' arte della guerra.}, достоинства которого сомнительны, одушевление несомненно, и заключительная скорбь о неосуществимости его мечтаний -- трогательна.
   По свойственному Макиавелли складу, он приводит все свои размышления и выводы к немногим основным положениям: государство должно быть могущественным вовне -- никакие интриги, никакая дипломатия не в состоянии заменить действительной силы, ибо этой силой является мужественное, лишенное колебаний поведение, опирающееся на патриотическое самосознание и военную мощь.
   В вопросе, что лучше: мир или борьба, -- для Макиавелли нет колебаний. Мир расслабляет, изнеживает, мельчит -- война есть борьба, и она закаляет людей и усиливает государство. Но война только тогда хороша, когда она обогащает победителя {Storie. Кн. VI.}, а не ведет к ослаблению обеих сторон, как это слишком часто бывало в Италии. Основным мотивом войны Макиавелли считал стремление к захвату. Все окружающее говорило об этом: Макиавелли жил в момент установления крупных национальных государств и более инстинктивной, чем сознательной потребности шириться. Точно какая-то невидимая рука двигала для своих великих целей мелкие и личные побуждения властителей. На развалинах средневекового общества образовывались новые формы, а Италия со своей особой "городской" жизнью, не сумевшей ни усилиться в федерацию, ни образовать монархию, политически догорала. Город Флоренция употреблял разорительные старания раздавить город Пизу, республика Флоренция трепетала перед мыслью о возможности образования королевства Венеция {Виллари. Указ. соч. Т. I. С. 52.}. В этой коммунальной "грызне" принимал участие и Макиавелли. Он был одним из главных деятелей в покорении Пизы и в своей популярной "деценалии" говорил о "справедливом" желании флорентийцев ее покорить. По отношению к Венеции он питал всегда недоброжелательное чувство {Там же. С. 6.}, действовал против нее при французском дворе, и некоторые {Как Пастор.} готовы сделать из него виновника губительной для Италии лиги в Камбре. Не может существовать сомнения, что Макиавелли получил от синьории инструкции возбуждать Юлия II против Венеции, что он и делал, руководясь своим флорентийским патриотизмом, но он был только одним -- и далеко не самым сильным -- рычагом в движении, погубившем надменную Царицу морей. Макиавелли и Флоренции их поведение представлялось самообороной {"Сен-Марк, всегда надменный, всегда буйный и уверенный, что ветер в его парусах, неустанно стремился к погибели каждого" ("Золотой осел").}. Флоренция скорее согласилась бы подпасть тирании, а Макиавелли, точно не примечая обоюдоострости, писал: "Из всех форм рабства самое тяжелое -- зависимость от республики... ибо цель ее ослаблять все политические тела, чтоб укрепляться самой" {Discorsi. Кн. II. Гл. 2.}. Не таково ли было и "справедливое" отношение Флоренции к Пизе? И может ли Макиавелли на основании 26-й главы "Князя" быть объявлен проповедником и предвозвестником "единой Италии"? Это приводит нас к вопросу о цели написания трактата "Il Principe".

-----

   Макиавелли сам всегда говорил, что его труды -- плод чтения и наблюдений: таким же плодом был и трактат о "Князе". Несомненно, у античных писателей он беспрестанно наталкивался на рассуждения о самовластных правителях, и Эллингер высказывает даже гипотезу {Эллингер. Указ. соч. С. 40--41.}, что толчок к созданию "Князя" был дан Макиавелли трактатом на подобную же тему Ксенофонта ("De tyrannide") {Содержание трактата состоит в том, что Гиерон Сиракузский жалуется своему другу Симониду на теневые стороны княжеской жизни, а тот во второй части рассказывает, как избежать их, заслужить народную любовь и Т. II.}, о котором Макиавелли и упоминает в "Discorsi". Наблюдения Макиавелли над принципатом могли быть также обширны, фигура Цезаря Борджиа, завоевателя и "тирана-устроителя", продолжала ярко жить в его памяти. Особенность "княжества" в эпоху Возрождения заключалась в том, что его можно было создавать, поддерживать и губить и что творила это все одна личность, одна воля, внимание к которой -- враждебное или дружеское, -- наполняя историю Италии, не могло миновать и Макиавелли.
   "Discorsi" и "Il Principe" создавались одновременно: можно предположить, судя по составу обоих памятников, что "Il Principe" отделился от общего намерения-плана "Discorsi" как приковавшая интерес и потому долженствующая быть выделенной частность. Когда Макиавелли писал трактат, он наслаждался процессом мышления и раскрытием общих законов, в этом смысле его трактат -- чисто теоретический {Об этом см.: Дополнение.}, но добытые результаты как политические истины, как объективную мудрость он желал "пустить в ход". Когда Макиавелли "Князя" закончил -- может и несколько раньше -- у него явилась мысль, кому его посвятить {См.: Дополнение.}, кому указать, что "недаром прошли 15 лет его служебной, практической деятельности". Он жаждал возвращения к ней и как "блестящую пробу" своего ума и талантливости он хотел преподнести свой трактат Джулиано Медичи -- не для того, чтобы убедить его следовать по подобным путям, но чтобы пленить силой ума. В то время, по нашему убеждению, 26-й главы еще вовсе не существовало и, вероятно, был только что дописан льстивый конец 11-й {Ибо он совершенно не согласуется с беспощадной тонкой иронией всей главы.}. Можно предположить, что все главы о военном деле были уже в таком виде, в каком мы их знаем, так как задолго до политической реставрации Медичи Макиавелли, как мы указывали, страстно верил в значение оружия. Но время шло, и колебания с посвящением и охлаждающее молчание Веттори все продолжалось: Джулиано успел умереть, выдвинулся Лоренцо, более энергичный, с более широкими планами и вниманием к военному делу. Над Италией сгущались тучи, ее слабость и грозный призрак раздела становились все яснее. Нет сомнения: в трезвые минуты жизни Макиавелли мог только смеяться над мыслью об "единой Италии" {Из письма Макиавелли к Веттори от 10 авг. 1513 г.: "Что касается единения итальянцев, то над подобной мыслью возможно только смеяться".}, о торжестве более широкого сознания, и грустить над столь очевидным для него военным ничтожеством полуострова, -- но надвигающаяся ночь была так темна, ненависть и презрение к "варварам" так глубоки, что Макиавелли терял хладнокровие, равновесие, весь свой скептицизм. Он мог в свое время возбуждать папу против Венеции, Францию -- против папы, -- теперь все это уходило в даль, потому что великая и прежде столь отдаленная идея свободы Италии вдруг стала нестерпимо, дорого, реально близкой, и то, что прежде было отвлеченной скорбью о раздорах итальянских государств, скорбью, которая не могла устоять против муниципального патриотизма, то теперь облеклось в кровь и плоть, и даже из холодных сердец, как у Гвиччардини, вызывало энергичный порыв и боль возмущения. Это чувство ярко выражено в позднейшем -- сравнительно с посвящением Лоренцо -- призыве Макиавелли, обращенном к итальянцам: "Liberate diu-turna cura Italiam, extirpate has immanes belluas, quae hominis praeter faciem et vocem nihil habent" {Из письма к Гвиччардини от 1526 г.}106. Макиавелли был сторонником борьбы, но борьбы сознательной, оздоровляющей, и Италия, как арена, на которой, раздирая ее, боролись великие государства, заставляла его восклицать: "Рах, рах et non erit рах!" -- и затем снова тосковать о том, что его идея народной армии не осуществляется. В подобном настроении и была им создана 26-я глава, заключающая в себе (1) скорбь итальянца, (2) веру в силу оружия и (3) обращение к Лоренцо Медичи. Эта скорбь не связана с остальным трактатом {Но, раз явившись, эта скорбь, столь неожиданная по ходу и тону трактата, органически не связанная с ним, тем не менее придает ему новый смысл: общий трактат о "тиране устроителе" приковывается к определенной личности и осложняется идеей "военного диктаторства", в поведение умного правителя-эгоиста вносится новый элемент -- может, тоже из эгоистических мотивов власти и популярности, но он будет служить уже более высокой цели спасения Италии. Но нужно ли еще раз повторить, что если бы Макиавелли сразу имел в виду эту цель, трактат оказался бы написанным в ином роде, он все время озарялся бы конечною целью, и 26-я глава не могла бы быть для нас неожиданностью.}, эта вера есть только лирическая форма того, что эпически и для меньшей (ибо "тираноустроительской") цели выражено в трактате {Разница в величине цели, разумеется, не меняла существа веры Макиавелли в силу и значение оружия.}; остается обращение, объяснить которое можно тоже только психологически. Конечно, Макиавелли знал, что у Льва X его честолюбие парализовано нерешительностью, что он предпочитает интригу оружию, что не ему стать возродителем Италии, а Лоренцо ведь во всем зависел от папы. За то и ненавидел Макиавелли папство, что оно всегда преследовало личные цели, что роль его для Италии была разрушающей, ибо сила пап-первосвященников не соответствовала их жадности, честолюбию и властолюбию {"Скандальная жизнь и преступления римской курии привели к тому, что итальянцы потеряли всякое религиозное чувство, всякую набожность; и ей же Италия обязана своим несогласием. У пап не было достаточно ни могущества, ни духовного значения, чтобы объединить Италию под своей властью, а с другой стороны, они недостаточно слабы для того, чтоб не вызвать себе помощи иностранных властителей в тех случаях, когда их светскому владычеству грозит усиление какого-нибудь государства Италии. Если б Римский двор поселился бы даже у швейцарцев и там бы он сумел навлечь на этот добрый народ неисчислимые бедствия. История нас учит, что папы были такими всегда" (Discorsi. Кн. I. Гл. 2; Il Principe Гл. 11; Storie. Кн. I).}. Макиавелли все это знал, но он знал также, что, кроме Лоренцо, нет больше в Италии человека, который, если бы захотел, мог взять на себя задачу спасения Италии. Макиавелли не думал, чрез "тиранию" или даже "тиранию-устроительство" оздоровить Италию, привести ее к внутренней свободе, но как человек, которому не дано выбора в путях спасения, он хотел, чтобы к "утопающей" Италии протянулись руки Лоренцо.
   Иначе оставалось сесть и молча ждать гибели обеих родин -- муниципальной и национальной.

Дополнение

К ВОПРОСУ О ЦЕЛИ СОЗДАНИЯ "IL PRINCIPE" *

  
   * С ходом времени этот вопрос о цели трактата даже излишне выдвинулся вперед.
  
   "Макиавелли хотел спасения Италии, но ее положение было настолько отчаянно, что у него хватило смелости прописать ей яд" {Эти заключительные слова Ранке успели войти во все энциклопедические словари.}. Это знаменитое утверждение Ранке стало господствующим в литературе о Макиавелли. Аргументация германского ученого такова: "Князь" написан в момент (1514), когда были еще живы Максимилиан и Фердинанд и французы исключены из Италии. Лев X носился с планами сделать своего брата неополитанским королем, своего племянника властителем Милана; владычество над Флоренцией им было обеспечено, необходимо было укротить мелких тиранов и округлить Романью. Лоренцо жил в царской пышности, был честолюбив, обращал внимание на организацию военных сил. В воздухе носились слухи о переговорах между державами о разделе Италии -- итальянские патриоты страдали и ждали спасения только от единоличной могущественной власти. Макиавелли также жаждал свободы Италии и путь к ней видел чрез объединение. Хотя "Князь" и проведен в тоне общих рассуждений, но ясно, что он написан для текущего дня: с особенной подробностью останавливается Макиавелли на положении Людовика XII по отношению к завоеванному им Милану и с не меньшей -- к деятельности "приобретателя" Цезаря Борджиа: с чувством симпатии говорит он о намерении последнего стать владыкой Тосканы и умышленно подчеркивает единственную ошибку Цезаря: что он не предусмотрел смерти папы; он (Макиавелли) указывает на силу и значение самостоятельного оружия. "Мы видим, -- строит свой вывод Ранке, -- как все это написано для Лоренцо". Макиавелли стремится, по его мнению, вконец испорченную Италию "взнуздать" решительными и жестокими мерами объединителя-властителя и тогда ее силами изгнать "варваров". Как трубный призыв и вместе горячую мольбу пишет Макиавелли для Лоренцо последнюю главу "Князя".
   Наиболее решительным и сильным по аргументации противником этого взгляда выступает Баумгартен {Baumgarten. Ueber Machiavelli's Principe.}. Прежде всего он указывает, что Ранке не было еще известно письмо Макиавелли от 10 дек. 1513 г., безусловно свидетельствующее о том, что к этому времени трактат был окончен и Макиавелли собирался посвятить его (теперь) Джулиано: но он колебался до тех пор, пока Джулиано не умер, и тогда решил обратить свое посвящение к Лоренцо. Обращаясь далее к тексту "Князя", Баумгартен развивает с большой подробностью, что, несмотря на итальянский фон, весь трактат выдержан в общих положениях и резко отличается от тех политических писем-рассуждений, какие писал Макиавелли к Веттори, в том числе и от того, которое было предназначено для прочтения папе и обсуждало текущее положение Франции, Англии, Испании и Швейцарии, императора и Венеции. Если Лоренцо стремился к завоеваниям, он нуждался в подобного же рода советах, и Макиавелли был достаточно умен, чтобы помнить, что общего характера рассуждениями горячего юношу не убедишь. Макиавелли в своем "Князе" советует разрушать свободолюбивые города: значит ли это, что он советовал Лоренцо разрушить Флоренцию? (!) Не лучшее ли это доказательство абстрактности памятника? И как понять горькую иронию 11-й главы -- этой насмешки над папством -- если памятник был написан для брата или обработан для племянника папы?

-----

   Первая ошибка Ранке -- скажем мы уже от себя -- заключалась в определении времени написания памятника и в его убежденности, что он написан для Лоренцо. Смысл письма от 10 декабря 1513 г. неоспорим: трактат был уже написан, и только тогда Макиавелли начал совещаться, посвятить ли его Джулиано. Если б трактат был написан для Джулиано как практическое руководство, он обнаружил бы в Макиавелли полное незнакомство с характером лица, которому он свой трактат посвящал, ибо Джулиано был склонен к мистицизму, тайным наукам, отличался мягкостью и совершенно был лишен воинственного и напряженного честолюбия. Аргументы Ранке в пользу того, что Макиавелли написал "Князя" для Лоренцо основываются главным образом на незнакомстве с личностью и постепенным укреплением взглядов Макиавелли {Что вполне объяснимо тем, что в его время историко-биографических работ о Макиавелли еще не было и в помине.}. Если Макиавелли уделял такое большое внимание неудачной политике Людовика XII, то по тому же мотиву, по которому во время своей миссии во Францию он -- не без научной наивности -- прочел могущественному и третировавшему Флоренцию кардиналу Амбуазу целую лекцию {Крайне характерно содержание этой лекции: Макиавелли советует французу-правителю ослабить в Италии сильных (!), расположить к себе подвластных, удержать друзей и беречься соперников, под которыми он подразумевает Венецию и папу.} с выводом: "Вы, французы, ничего не понимаете в политике". Внимание же к Цезарю более чем достаточно объясняется как содержанием самого трактата, так еще более впечатлением, какое произвел Цезарь на Макиавелли, обратившись затем для него в тип-идеал {Об этом мы уже говорили.}. Единственную ошибку Макиавелли видел в содействии Цезаря выбору своего прежнего врага, кардинала Роверы, на папский престол: по мнению Макиавелли, следовало содействовать выбору какого-нибудь испанца {Il Principe. Гл. 7.}. Из всей аргументации Ранке остается в силе только его утверждение, что Лев X и Лоренцо носились с честолюбивыми планами, и что 26-я глава "Князя" продиктована итальянским патриотизмом.

-----

   Но если не сам Ранке, то его последователи остановились на сложном представлении, что чрез тиранию Макиавелли хотел добиться свободы Италии не только внешней, но и внутренней. На этих критиков произвело особое впечатление та глава {Discorsi. Кн. I. Гл. 2.}, где Макиавелли повторяет идею Полибия о политическом круговращении, и те места, где флорентийский секретарь говорит, что только единоличная власть "Mane regia" {Терминология Макиавелли, как почти всегда, сбивчива.}107 может спасти испорченный народ. Построение таково: Макиавелли скорбел об испорченности Италии; по его мнению, испорченное государство может быть спасено единовластием; по кругу Полибия тиранию сменяют более либеральные формы; или же -- Макиавелли верил, что, достигнув главной цели, правитель передает власть в охрану народа {Как в "Discorsi" (Кн. I. Гл. 9).}; следовательно, Макиавелли хотел установления над Италией единовластия, которое должно было привести в дальнейшем к свободе.
   На первый взгляд аргументация довольно сильна. Но присмотримся. Скорбь Макиавелли об испорченности итальянцев несомненна: безусловно испорченными он называет Милан, Романью, отчасти Неаполь: здесь феодалы-тираны должны быть сокрушены тираном-устроителем. Но считал ли Макиавелли и республики, начиная с родной ему Флоренции, настолько испорченными, чтобы они нуждались для исправления в руке "тирана-устроителя"? Когда дело зашло о внешней свободе Италии, Макиавелли мог ухватиться и за Лоренцо, но, чтобы ради внутреннего оздоровления Флоренции он мог желать владычества Медичи, -- это противоречит всему, что мы знаем о взгляде на них Макиавелли как на бесчестных узурпаторов флорентийской свободы. По кругу Полибия тиранию действительно сменяют более мягкие формы, но именно аристократические, к которым Макиавелли не благоволил. Предположим, наконец, что Макиавелли в лице единовластника представлял себе не тирана, а того, кого мы определили словом "диктатор". Но неужели Макиавелли, не впадая в бессмыслие, мог хоть на минуту, даже крайнюю минуту, отождествить Медичи с подобной "божественной" личностью? Очевидно, критиков сбило сходство в чертах поведения "тирана-устроителя" и "диктатора" и заставило упустить из виду непроходимую пропасть, лежащую между ними в нравственном импульсе, их цели. От эгоиста же, каким является "тиран-устроитель", Макиавелли не мог ждать, чтоб на вершине силы и власти он отрекся от них во имя народной свободы.
   Противопоставим себе нами самими предложенный аргумент: не думал ли, однако, Макиавелли позднее о том, что Лев X и его брат {Будущий Климент VII.}, оставаясь пожизненными правителями, согласятся обещать затем Флоренции свободу? Не при таких ли обстоятельствах создалось "Discorsi sul Riformar lo stato di Firenze"108? Действительно, Макиавелли наивно думал об этом, но ведь только потому, что со смертью Лоренцо прекратилась законная ветвь Медичи, а из оставшихся в живых дядей один был папой, а другой кандидатом на папский престол, и потому не для кого (де) им было Флоренции хранить.
   Поэтому и с последним из разобранных нами взглядов мы не в состоянии согласиться.
  

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мораль Макиавелли заключается в отсутствии всякой морали.
Жане

Макиавелли отделяет политику от морали.
Виллари

Макиавелли не отрицал морали, а напротив, считал нравственные требования обязательными для политики.
Алексеев

   В течение долгих лет наблюдал Макиавелли окружавшую его жизнь, и когда затем, в эпоху создания им своих политических трактатов, он стал оглядываться на все, что ему пришлось увидеть и знать, в сердце его окрепло окончательно сознание, что люди злы и мотивы их поступков эгоистичны. Макиавелли жил в то время, когда никакая властная высшая идея не растворяла в себе личные эгоизмы, свои наблюдения -- большую часть их -- он делал в Италии на склоне Возрождения. Макиавелли видел эгоизм личности, эгоизм партий, эгоизм тирана, людей продажных и честолюбцев, беспринципных и лицемерных {Времена, в которые мы живем, так исполнены зла и испорченности, что, даже и не имея глаз Аргуса, лучше видишь зло, чем добро (Золотой осел. I).}. Люди злы, повторил Макиавелли {Люди злы, как это может быть подтверждено историей и тысячами примеров (Discorsi. Кн. I. Гл. 3). Желания людей более ненасытны, чем возможность для их достижения. (Там же. Кн. I. Гл. 37). Люди по природе своей дурны; только необходимость может заставить их действовать добродетельно (Il Principe. Гл. 23).}, они эгоисты, жертвы ненасытных желаний, вместилища алчности и властолюбия. Но если окружающее ясно подтверждало пессимистический взгляд, то Рим -- идеализированный Макиавелли Рим -- разве не свидетельствовал он о способности к преследованию людьми высших целей, о победе над эгоизмом? Да, был ответ Макиавелли, люди Рима жили иначе, они стремились к целям более высоким, но не потому, чтоб их природа являлась иной, но потому, что государственное устройство было в Риме иным и государство-воспитатель {О воспитании, по Макиавелли, человека в государстве хорошо изложено у Алексеева (С. 49--63)109.} создавало другие условия для проявления добра или зла, но человек везде эгоист и всегда был таковым. Когда Полибий в 6-й книге своей "Истории" {Полибий. Всеобщая история / Пер. Мищенко. Т. II. Кн. 6, § 5, 6.} задается вопросом о нравственности, он говорит, что человеку по природе свойственно половое сожитие и деторождение. Если пришедший в возраст ребенок оказывался неблагодарным, это вызывало возмущение, ибо каждый думал, что и он может испытать подобное отношение. И отсюда у каждого нарождается понятие долга, представление о нравственном. Макиавелли внес в "Discorsi" воззрение Полибия {Discorsi. Кн. I. Гл. 2.}, но одно место он характерно изменил: "видя подобную неблагодарность, люди создали законы и назначили наказания". Только через законы является у народа представление о нравственном и хорошем и идея справедливости получает начало. Не идея нравственная, по Макиавелли, рождает законы, но закон есть производитель этой идеи. И следовательно, там, где государственные законы прочны и налагают узду на вредные для общежития проявления эгоизма, там процветает нравственность, там должны быть люди, каких видел Рим, потому что другая часть человеческого эгоизма может быть утилизирована на благо государственное; человек может быть удовлетворен государством в стремлении к собственности и почестям -- он получит и то и другое за услуги, оказываемые им государству, эгоизм личный будет примирен с пользой общественной {Там же. Кн. I. Гл. 16; кн. I. Гл. 24; Storie. Кн. VII.}. Но уже в этих построениях чувствуется, что центр внимания Макиавелли сосредоточивается на целом, на государстве. Личность человека, его индивидуальные потребности, его не-общественные занятия, занятия науками и искусствами, вопрос семейный -- все это оставлено без внимания, все принесено у Макиавелли в жертву сосредоточенному изучению, как возникают, приобретаются, цветут или падают государства {Это заставило Моля сказать, что государственное учение Макиавелли для нового мира в корне анахронизм.}. Мы готовы сказать, что во всех трактатах Макиавелли нет человека -- встречаются только правитель и гражданин с той или другой комбинацией умственных и нравственных качеств, взятых в их отношении пользы или вреда государству. Макиавелли как бы духовный сын античного мира, воспитанник той древней общины, где "в жертву ей приносилась семья", где "она сливалась с религией", где "сердце и мысль человека всецело принадлежали отечеству, и с какой бы вы стороны не заглянули в его душу, вы бы увидели в нем только гражданина" {Тэн. Тит Ливий. С. 229.}. Благо отечества было высшим критерием нравственного для члена подобной общины, и таковым же оно было для Макиавелли. Перенесенное им через века, оно находило в нем ревностного защитника и проповедника. Для международных отношений из этого вытекало римское "bellum omnium contra omnes" {Проф. Александренко. Международное право Рима // Журнал Мин. нар. проев. 1895.}, "civitas civitati lupus"110. Государство, добивающееся своих целей право уже потому, что оно государство, и правитель-политик прав, потому что он действует на благо отечеству. "Когда речь идет о спасении отечества, говорит Макиавелли {Discorsi. Кн. III. Гл. 41.}, -- тогда не может быть рассуждения о справедливом и несправедливом, гуманном или жестоком, похвальном или достойном порицания", но, оставив в стороне подобные соображения, надо ухватиться за то средство, которое способно спасти отечество и свободу. Если высший критерий -- отечество-государство -- вообще у Макиавелли служит мерилом поступка, то в этом последнем, трагическом, случае все пути дозволены, все разрешается, и однако в самой форме, как эта мысль у Макиавелли выражена, есть уже нечто "не древнее", чувствуется возражение и борьба против чего-то иного, защищающего или могущего защищать и в подобном случае необходимость "справедливого", "гуманного", "нравственного". Это отклик на то новое слово, которое вышло из маленькой Иудеи и потрясло старый мир. Оно колебало идею "отечества", выводя человека из его эгоистических национальных границ {Ап. Павел: "Нет ни эллина, ни иудея..."}, обращаясь к индивидуальной совести каждого, оно как бы вносило грозный анархический элемент в самое существование государства; говоря о бессмертии духа и обращая человеческий взор на загробный мир, оно величественное представление о государстве делало земным, ничтожным и малым {Интересные и яркие страницы о влиянии христианства на государственную жизнь в связи с идеей "отечества" находим мы в трудах проф. Таубе (Таубе. История зарождения современного международного права; Христианство и организация международного мира. 1902).}. Но если христианство и потрясло старый мир, оно его не разрушило: постепенно оно вошло в компромисс: национальные божества были превращены в злых духов, но божество-отечество, хотя и сверженное с своей высоты, продолжало и продолжает принимать любовь и жертвы, отречение человека от своего личного узкого эгоизма. Войны не прекратились {Хотя, по мнению Соловьева (Соловьев Вл. Нравственные основы общества // В<ест.> Евр. 1894), "сделались внутренне невозможны".}, и не прекратились хвалы тем, кто возносит свое отечество путем ослабления или унижения других {Примеры излишни.}. Макиавелли, прямо стоя на античной точке зрения, был гораздо прямолинейней других, но и он -- язычник в XVI веке -- временами колебался в последовательности, не стоял на своем до конца. "Вероломство, -- говорит в одном месте {Discorsi. Кн. III. Гл. 40.} флорентийский секретарь, -- нарушение клятвы и заключенного договора всегда бесчестно, даже если б мы были обязаны им захватом провинции или целого королевства". Убийство Ромулом Рема у Макиавелли подходит под понятие "хорошего преступления", в его лексиконе есть "благородное преступление" {Там же. Кн. I. Гл. 27.}, "хорошая жестокость" {Il Principe. Гл. 8.}. Но где государственное благо есть высший критерий, там, конечно, удачное несоблюдение договора может быть только предметом хвалы, и понятие преступления, хотя бы и благородного, и хорошего неприменимо, раз мы не станем на иную, исходящую из совестных основ точку зрения. И, как видно, даже у Макиавелли, даже на почве Италии Возрождения эта последняя точка зрения не могла быть стерта совсем.
   Мы сказали: "...даже в Италии Возрождения", но если Возрождение освободилось от голоса совести, то столь же мало исповедовало оно идею общего блага. В другом месте мы уже говорили, что здесь в основу был положен критерий достижения цели: в понятие итальянского "virtù" входило именно это умение, ловкость, настойчивость, хитрость, терпеливость, страсть сердца и холод ума. И Макиавелли, хотя все идеальное в нем тяготело к нравственной проповеди служению отечеству, не умел уйти от усвоения подобной механики сил {Что, конечно, не разрешает полного обобщения Моля, что "Макиавелли освобождает разум от совести" (С. 541).}. Он видел вокруг себя цели, достигаемые независимо от нравственного достоинства средств, исключительно по логике подсчета, и Макиавелли приходил к выводу о существовании чисто и исключительно логических взаимоотношений политической жизни. С одной стороны, личность, приготовившаяся к определенному действованию и имеющая определенные силы, и вся связь внешних обстоятельств -- с другой. Задача же состоит в том, чтоб определить наилучшую, т. е. кратчайшую по достижению и длительнейшую после достижения, связь между ними. Но внешние обстоятельства меняются, следовательно, и человек должен уметь вместе с ними меняться {И Макиавелли склонен видеть горе в том, что человек обыкновенно не умеет меняться.}, т. е. беспрестанно к ним применяться. Однако же таких обстоятельств не бесчисленное количество, природа же людей во все времена одинакова, -- и вот Макиавелли стремится установить множество, так сказать, необходимых, в себе не меняющихся логических взаимоотношений между человеческой личностью с ее политическими целями -- и внешними обстоятельствами {Примеры такой "механики": Discorsi. Кн. I. Гл. 41; Кн. I. Гл. 45; Кн. II. Гл. 23; Кн. III. Гл. 2; Кн. III. Гл. 9; Il Principe (большая часть трактата).}. В этом смысле прав Тэн {Тэн. Тит Ливий. С. 182--183.}, когда утверждает, что Макиавелли вовсе не злодей, что он только резонер, "наставник, становящийся на место ученика и сам разрешающий задачу, чтоб ясней демонстрировать ее". По нашему мнению, ошибаются те критики, которые, встречаясь с этими логико-математическими решениями Макиавелли, считают, что их можно подвести под положение: цель оправдывает средства, в подобной вненравственной механике вообще нет места ни обвинению, ни оправданию. Скорей можно согласиться с теми, кто видит приведенный лозунг там {Как Гаспари, Франк, частью Виллари.}, где у Макиавелли выдвинута идея отечества, хотя и здесь, строго говоря, является оправдание только тогда, когда Макиавелли теряет последовательность или полемизирует, т. е. когда колеблется или защищается в своем античном представлении. Но где Макиавелли действительно защищает лозунг цель оправдывает средства, там это отмечено меньше всего. Правда, только временами и без глубокого влияния на всю его нравственную философию, но Макиавелли высказывает ряд особых положений, на которые его натолкнула флорентийская жизнь. Ряд лет он был сотрудником, почти правой рукой гонфалоньера Пьетро Содерини {Прекрасна характеристика Содерини у Томмазини.} -- человека, странно верившего в эпоху Возрождения в неотразимую силу добра, во имя республиканского принципа терпимости не разрешавшего преследовать и обуздать ту аристократию, которая в своих, преимущественно эгоистически алчных, целях открыто агитировала за возвращение Медичи. В итоге республика пала, худшие силы Флоренции всплыли наверх. Макиавелли, несмотря на свою приближенность к Содерини, не мог отвратить зла, но он видел его надвижение. Когда республика пала, Макиавелли в своих политических трактатах писал, что зло не угашаемо временем, не обезоруживаемо благодеяниями {Discorsi. Кн. III. Гл. 3.}, что добро {Т. е. добро, понимаемое в его чистом виде.} недостаточно {Discorsi. Кн. III. Гл. 30.}; нельзя назвать добрым и мягкосердным того, кто дает расти злу {Там же. Кн. III. Гл. 27.} и, избегая пути пресечения и жестокости, навлекает на государство волнения и бедствия. Необходимо не бояться совершить меньшее зло, чтоб избегнуть большего {При этом Макиавелли любил указывать отрицательно на дело Пистон и положительно -- на действия Рима; хотя в последнем случае уже приближался к механике.}; если осуждает средство, должна оправдывать цель.
   Нет ничего легче, как осуждать Макиавелли за то, что для него благо общего, польза государства освящают {Заслуга выяснения этого принадлежит проф. Алексееву.} (скорее, чем оправдывают) цель. Легко также догматически утверждать, что "политика должна быть моральной" {Как, например, Блунчли. Критику этого воззрения см. у Алексеева (С. 265--268)111.}. Но несравненно труднее ясно и строго указать и обосновать взаимоотношение политики и нравственности так, чтоб оговорки не противоречили тезису и благие пожелания не выдвигались на первое место. И по сегодняшний день этот вопрос не решен {См., например, сильно и остроумно написанные страницы у Виллари (Т. II. С. 302--308).}, несмотря на деятельные попытки лишить его "ног или головы на прокрустовом ложе"112. Во всяком случае, мы слишком далеки от узости античного взгляда, но и от того непримиримого идеализма, который в конфликте возвышенных нравственных требований и условий реальных становится безусловно на сторону первых, отвергая всякое прикосновение к злу. И потому мы имеем право определять в этом отношении взгляды Макиавелли, отмечать их узость сравнительно с современными точками зрения, но совершенно бессильны еще, если б захотели, произнести окончательный приговор.
   Но где суд может быть произнесен, так это о взгляде Макиавелли на человеческую природу. Противоречия здесь очевидны {См.: Алексеев. Указ. соч. С. 312--315113.} и вместе с тем объяснимы. Человек у Макиавелли -- полный эгоист, алчный, честолюбивый; его воспитывают в нравственности религия и закон, но оба, как два бича, обузданием и устрашением. Одновременно диктатор Макиавелли весь полон идеей только общего блага, лишен эгоизма, на вершине власти, сознав, что подвиг свершен, способен от нее отрекаться. Макиавелли силится все свести к управляемому эгоизму -- ему приходится свести к нему и самоотвержение римлян, хотя он цитирует бескорыстие и бесчестолюбие тех, кто, выполнив долг, подобно Цинциннату, шел к плугу. Разгадка ясна: видя окружающее, Макиавелли сделал обобщающий вывод, что люди злы, -- и не отрекся от него, потому что плохо вообще постигал нравственную природу человека. Достаточно было бы ему оглянуться на себя {Как и не ему одному.}, чтобы убедиться в доступности для человека бескорыстных, любящих, идейных движений. Он не постиг нравственно-зиждущих сил, в связи с этим в его понимании никогда не зарождалась идея прогресса {Добро и зло у Макиавелли только "перераспределяются" по эпохам и странам (Discorsi. Кн. II, вступление).}. В своей политической механике он старался оперировать вне нравственных сил, не замечая, что жизнь его опровергает даже на его герое, Цезаре Борджиа. Борджиа руководился только логикой достижения -- и вот в решительные минуты его жизни он мог опереться только на привязанность народа, по отношению к которому он, хотя и не из нравственных целей, действовал благородно; остальные страшились его, и сам Макиавелли, не замечая того, произнес над ним суд нравственной Немезиды {Миссия в Рим; донесение от 14 ноября 1503 г.}114, когда писал во Флоренцию, что "герцога можно было бы поддержать, если б только было возможно не опасаться его вероломства". Поддержки оказано не было. Цезарь пал, но Цезарь был только единицей той Италии, которая за свое пренебрежение к нравственному критерию была осуждена неумолимой историей {1527 год!} на разделение и рабство. Нравственный закон мстит за свое попрание; сколько бы ни было зла в природе человека и условиях его существования, творческая духовная сила движет его вперед; и сам Макиавелли ненароком однажды коснулся одной из высоких черт, сказав {Il Principe. Гл. 10 (в конце).}, что "творящий добро привязывается к тому, кому он творит". Но это только брошенное, не сосредоточившее его собственного внимания замечание. Еще раз повторим: нравственных, зиждущих сил человека Макиавелли не постигал. Он отвернулся бы от Платона и Сократа как от людей, ведущих праздную {Storie. Кн. V.} жизнь, он остался бы равнодушным в обществе Галилея, и, если б ему пришлось быть на Голгофе, он с презрительным сожалением глядел бы на "не умевшего опереться на вооруженные силы пророка" {Il Principe. Гл. 6 (по поводу Савонаролы).}, не подозревая, что перед ним победитель веков.

-----

   Нам пора проститься с интересной личностью великого флорентийца, наша работа закончена. Каковы бы ни были ее недостатки, ее достоинством является то, что она одинаково далека от односторонности как апологии, так и негодующих обвинений. Нашей единственной целью было постичь мыслителя и уяснить человека.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

   Впервые: Варшава, 1908. Публикуется по первому изданию. Рец.: Перцев В. Топор-Рабчинский В. В. Макиавелли и эпоха Возрождения. Введение в изучение Макиавелли. Варшава [год издания не указан] // Русская мысль. 1910. Кн. I. С. 9--11.
  
   Владимир Викентьевич Топор-Рабчинский -- закончил Варшавский университет, с 1911 по 1915 гг. оставлен при кафедре государственного права этого же университета для подготовки к профессорскому званию, с 1916 г. -- профессор по кафедре государственного права. С 1915 г., после эвакуации Варшавского университета в Ростов-на-Дону, работал в этом городе, где в 1916 г. выпустил книгу "Энциклопедия права. Курс лекций" (Ч. 1--2).
  
   1 всего христианства (лат.).
   2 Первое издание этого труда известного французского исследователя вышло в 1901 г.; русское издание: Монье Ф. Опыт литературной истории Италии XV века. Кватроченто. СПб., 1904.
   3 О книге П. Виллари см. примеч. 3) к работе А. С. Алексеева, с. 629 наст. изд.
   4 Первое издание этого известного труда вышло в 1868 г.; в переводе на русский язык: Буркхардт Я. Культура Италии в эпоху Возрождения. Т. 1--2. СПб., 1904--1906. Якоб Буркхардт одним из первых настойчиво проводил мысль о самостоятельности Возрождения как культурно-исторической эпохи и о ее принципиальном отличии от Средневековья.
   5 Виссарион Никейский (ок. 1400--1472) -- византийский церковно-политический и литературный деятель, ученый. Архиепископ г. Никеи. Склонился к принятию унии между греческой и латинской Церквями на Ферраро-Флорентийском Соборе 1438--1439 гг. После отвержения унии греками поселился в Италии, стал кардиналом. Переводил на латинский язык Аристотеля, Теофраста и Ксенофонта и способствовал знакомству Запада с греческой литературой и философией. Собранная им библиотека явилась основой знаменитой венецианской библиотеки св. Марка.
   Плифон (Плетон) Георгий Гемист (ок. 1355--1452), византийский философ-платоник, ученый и государственный деятель. Разработал проект политических реформ, призванных вывести Византию из кризиса, и универсальную религиозную систему, противостоящую христианству и в основном совпадающую с греко-римским язычеством (религиозно-политическая утопия "Законы", сожженная в 1460 г. как безбожная). Упомянутые византийские мыслители прибыли в Италию после взятия Константинополя турками в 1453 г. Плифон (Плетон) остановился во Флоренции и вошел в круг Козимо Медичи; именно под его влиянием при дворе Медичи возникла Платоновская академия, ставшая одним из ярчайших школ ренессансной философии. Топор-Рабчинский упоминает весьма распространенное до середины XIX в. убеждение, что феномен итальянского Возрождения был целиком обусловлен влиянием византийских ученых и философов, переселившихся в Италию после 1453 г.
   6 "Новая жизнь" (итал.) -- автобиографическая повесть Данте Алигьери (1292--1293), в которой можно найти предвосхищение таких сторон мировоззрения Возрождения, как внимание к внутреннему миру личности, высокая оценка духовной индивидуальности человека.
   7 Пико делла Мирандола (Pico della Mirandola) Джованни (1463--1494) -- итальянский философ и гуманист эпохи Возрождения. Современники называли Пико "божественным", видели в нем воплощение высоких устремлений гуманистической культуры. Его личность и его труды были известны всей образованной Европе. Четырнадцати лет поступил в Болонский университет, затем учился в Ферраре, Падуе (1480--1482), Павии (1483) и Париже (1485--1486), осваивая право, древнюю словесность, философию, богословие. Он изучал новые и древние языки (помимо латинского и греческого также еврейский, арабский, халдейский), стремясь охватить все самое важное и сокровенное из того, что накоплено духовным опытом разных времен и народов. Пико довольно рано сблизился с М. Фичино, А. Полициано, Лоренцо Медичи и некоторыми другими участниками флорентийской Платоновской академии, дух и среда которой оказались весьма благотворны для его творческих планов и религиозно-философских устремлений. В 1486 г. он составил "Комментарий к канцоне о любви Джироламо Бенивьени" (изд. 1519) и "900 тезисов по диалектике, морали, физике, математике для публичного обсуждения", лелея планы защищать их на философском диспуте в Риме в присутствии всех знаменитых ученых Италии и Европы. Диспут, намеченный на 1487 г., должен был открыться "Речью" (изд. 1496), напоминающей скорее манифест, чем вступительное слово, и посвященной двум главным темам: особому предназначению человека в мироздании и исходному внутреннему единству всех положений человеческой мысли. Папа Иннокентий VIII, смущенный не только смелостью рассуждений, "выраженных новыми и необычными словами", о магии, каббале, свободе воли и иных сомнительных предметах, но и юным возрастом философа (ему было тогда 23 года), назначил для проверки "Тезисов" специальную комиссию, которая осудила часть положений, выдвинутых Пико. Наскоро составленная им "Апология" (1487) привела к осуждению всех "Тезисов". Перед угрозой преследования со стороны инквизиции в 1488 г. Пико бежал во Францию, но там был схвачен и заточен в Венсеннский замок. Его спасло заступничество высоких покровителей и прежде всего Лоренцо Медичи, фактического правителя Флоренции, где Пико и провел последние свои годы. В 1489 г. он закончил и издал трактат "Гептапл, или О семи подходах к толкованию шести дней творения", в котором, применяя тонкую герменевтику, исследовал сокровенный смысл книги "Бытия". В 1492 г. был написан небольшой трактат "О сущем и едином" (изд. 1496) -- самостоятельная часть программного труда, который имел целью согласовать учения Платона и Аристотеля, но так и не был осуществлен. Не был осуществлен и другой замысел Пико -- обещанное "Поэтическое богословие". Незадолго до смерти он завершил "Рассуждения против прорицающей астрологии" (изд. 1496). Похоронен Пико в доминиканском монастыре св. Марка, настоятелем которого был набожный и аскетичный Джироламо Савонарола, тесно общавшийся с философом-гуманистом в конце его жизни.
   8 Лоренцо Валла (Lorenzo Valla) (1407--1457) -- итальянский гуманист. Доказал подложность "Константинова дара", на котором основывались папские владения в Италии, обвинял папскую власть в "страшных преступлениях" в истории. Приверженец философии и этики Эпикура, Валла эмоционально критиковал христианский аскетизм.
   9 Бруни (Bruni) Леонардо (прозвище -- Аретино; 1369--1444) -- итальянский гуманист и историк. С 1427 г. до конца жизни был канцлером Флорентийской республики. Написал "Историю Флоренции" в 1439 г. и "Записки о событиях своего времени" в 1440 г., охватывающие период с 1378 по 1440 г. Считался родоначальником ренессансной историографии, последовательным защитником республиканской формы правления.
   10 Инвектива Лина Колюция Салютати, Флорентийская республика, направленная против Антония Лусха Вицентина, придерживающегося дурного мнения об оной республике (лат.).
   11 "творец канцон" (итал.).
   12 Имеется в виду эпизод, произошедший во время войны Флоренции с объединенной коалицией папы римского, Неаполитанского королевства и Венецианской республики. Поскольку Флоренция в этой войне не достигла успеха, Лоренцо Медичи, глава республики, решился на смелый шаг: в декабре 1479 г. он отправился к неаполитанскому королю, чтобы убедить его в необходимости заключить мирный договор с Флоренцией. Король удерживал Медичи до марта 1480 г., но в итоге все-таки согласился на заключение весьма почетного для Флоренции договора, который вызвал возмущение у союзников Неаполитанского королевства и укрепил власть Лоренцо Медичи в своем государстве (см.: Макиавелли Н. История Флоренции. Л., 1973. С. 314--320).
   13 Лоренцо Великолепный Медичи (1449--1492) правил во Флоренции с 1469 г. до своей кончины; в этот период Флоренция достигла наивысшего могущества и играла активную роль в итальянских делах.
   14 На самом деле 14 лет и 9 месяцев. Макиавелли лишился своей должности в апреле 1512 г. после падения Флорентийской республики и восстановления правления Медичи.
   15 Полибий (ок. 200 -- ок. 120 до н.э.) -- древнегреческий историк. Автор "Всеобщей истории", охватывающей историю Греции, Македонии, М. Азии, Рима и других стран от 220 до 146 г. до н. э.; из 40 книг сохранились полностью первые 5, остальные -- во фрагментах. Главной задачей своего произведения Полибий считал возвеличивание Рима, доказательство абсолютного превосходства римского государственного устройства над устройством других национальных образований.
   16 См. примеч. 5) к работе А. С. Алексеева, с. 629 наст. изд.
   17 Мне не известно, что говорил Аристотель о различных государствах (итал.).
   18 И Аристотель в первую очередь упоминает крушение тиранов... (итал.).
   19 См. примеч. 10) к работе А. С. Алексеева, с. 630 наст. изд.
   20 Ксенофонт (ок. 430--355 или 354 до н. э.) -- древнегреческий писатель и историк. Основное историческое сочинение "Греческая история" (в
   7 книгах) -- изложение событий 411--362 гг. до н.э. с проспартанских, антидемократических позиций. Под трактатом о тирании имеется в виду диалог Ксенофонта "Гиерон", в котором сиракузский тиран Гиерон II в беседе с поэтом Симонидом жалуется на тяжелую судьбу властителя, а Симонид дает ему рекомендации, как тиран может обрести любовь подданных.
   21 Сочинение Макиавелли называется "Жизнь Каструччо Кастракани из Лукки, рассказанная Никколо Макиавелли и посвященная дорогим его друзьям Дзаноби Буондельмонте и Луиджи Аламани", написано в 1520 г.
   22 Катилина (Catilina) (ок. 108--62 до н. э.) -- римский претор в 68 г.
   В 66--63 гг. пытался захватить власть, привлекая недовольных обещанием кассации долгов. Заговор был раскрыт Цицероном. Эта история была подробно описана Саллюстием (86 -- ок. 35 до н. э.) в монографии "О заговоре Катилины".
   23 "Об обязанностях" (лат). -- трактат Цицерона.
   24 Ариадна -- в греческой мифологии дочь критского царя Миноса. Помогла афинскому герою Тесею, убившему Минотавра, выйти из лабиринта, снабдив его клубком ниток, конец которых был закреплен при входе ("нить Ариадны").
   25 Дух разрастания и беготни столь жаден (лат.).
   26 "эта максима" (итал.).
   27 Эта история подробно изложена в сочинении Макиавелли "Описание того, как избавился герцог Валентино от Вителлоццо Вителли, Оливеротто да Фермо, сеньора Паоло и герцога Гравина Орсини, составленное Никколо Макиавелли" (1503). Цезарь Борджиа (титул герцога Валентинуа, который использует по отношению к нему Макиавелли, он получил от французского короля Людовика XII в 1498 г. после сложения с себя сана кардинала), пытаясь подчинить своей власти всю Романью, заманил нескольких властителей мелких городов Романьи (своих бывших кондотьеров) в Сингалью и там разом уничтожил их. Указанный эпизод упоминается Макиавелли в "Государе" (глава VII).
   28 См. примеч. 100) к работе А. С. Алексеева, с. 650 наст. изд.
   29 человек единственный, человек отдельный (итал.).
   30 См.: "...многие, кому не довелось прославиться каким-либо достойным деянием, старались добиться известности делами бесчестными... деяния, сами по себе имеющие некое величие, -- как, скажем, все дела государственные и политические, -- как бы их не вили, к какому бы исходу они не приводили, всегда, по-видимому, приносят совершающим их больше чести, чем поношения" (Макиавелли Н. История Флоренции. Л., 1973. С. 10--11).
   31 честь, достоинство (итал.).
   32 Кастильоне (Castiglione) Бальдассарре (1478--1529) -- итальянский поэт и писатель. В трактате "Придворный" ("Царедворец". Кн. 1-- 4. 1528), имитируя беседы реальных лиц, воссоздает картины придворной жизни как искусства, выявляющего разнообразные грани человеческой личности.
   33 О Веттори и его отношениях с Макиавелли см. в очерке А. Дживе-легова, разделы II и III, с. 513--524 наст. изд.
   34 "Извините меня" (итал.).
   35 См. примеч. 108) к работе А. С. Алексеева, с. 650 наст. изд.
   36 "Сострадание" (итал.).
   37 Склони свои ветви (перекладины), о крест высокий, дай отдых твоему Создателю (итал.).
   38 Патарии (итал. Pataria -- от названия рынка старьевщиков в Милане) -- движение во 2-й половине XI в. в Милане и ряде других североитальянских городов против духовенства и городской знати; приняло форму религиозной борьбы (за Клюнийскую реформу -- за укрепление независимости Церкви, особенно монашества, от светских властей и от "мира"). Движение патариев было подавлено к 80-м гг. XI в. Способствовало образованию в Северной Италии городов-коммун.
   39 Фридрих II Штауфен (Friedric II Staufen) (1194--1250) -- германский король с 1212 г., император "Священной Римской империи" с 1220 г., король Сицилии с 1197 г. Превратил сицилийское королевство в централизованное государство. Боролся с папством и североитальянскими городами.
   40 Аверроизм -- направление в западноевропейской философии XIII-- XVI вв., развивавшее идеи Ибн Рушда (Аверроэса) о вечности и несотво-ренности мира, о едином, общем для всех людей мировом разуме как субстанциальной основе индивидуальных душ (отсюда следовало отрицание их бессмертия), а также учение о двойственной истине. Возник в Парижском университете, противостоял как августинианству, так и томизму (аристотелизму). Был осужден католической Церковью. Главный представитель аверроизма -- Сигер Брабантский.
   41 Имеется в виду падуанская школа в философии (XIV--XVI вв.; университеты Падуи, Болоньи и других городов Северной Италии), которая развивала идеи аристотелизма в аверроистской интерпретации; характеризуется чертами средневекового свободомыслия.
   42 Лев X (1475--1521) -- римский папа с 1513 г. При нем процветали непотизм, спекуляция индульгенциями. В 1520 г. отлучил от Церкви М. Лютера.
   43 Здесь явно чувствуется влияние на В. В. Топор-Рабчинского той интерпретации античной культуры, которую осуществил Ф. Ницше в своей книге "Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм" и которая была чрезвычайно популярна в начале XX в. В настоящее время невозможно признать, что она достаточно правильно отражает античное миросозерцание.
   44 Пико делла Мирандоле принадлежал трактат "Рассуждения против прорицающей астрологии" (изд. 1496), который пользовался большой популярностью и оказал существенное влияние на настроения эпохи.
   45 о чудесах, которые должны быть сотворены (лат.).
   46 Екатерина Сиенская (Caterina Benincasa, Caterina da Siena; 1347-- 1380) -- монахиня-доминиканка, мистик.
   47 Интердикт (от лат. interdictum -- запрещение) -- в католицизме временный запрет (без отлучения от Церкви) совершать на территории, подвергшейся наказанию, богослужение и религиозные обряды. Налагался папой либо епископом; широко применялся в XI--XII вв. Савонарола был отлучен папой от Церкви и над Флоренцией был объявлен интердикт в 1498 г.
   48 Мы приходим к народному заблуждению (лат.).
   49 Имеется в виду Фридрих 1 Барбаросса (Friedric Barbarossa, букв. -- краснобородый; ок. 1125--1190), германский король с 1152 г., император "Священной Римской империи" с 1155 г., из династии Штауфенов. Пытался подчинить северо-итальянские города, но потерпел поражение от войск Ломбардской лиги в битве при Леньяно (1176). После этого организовал 3-й крестовый поход (1189--1192), формальным поводом к которому стало завоевание в 1187 г. Иерусалима Салах-ад-дином. Погиб во время крестового похода, окончившегося безрезультатно.
   50 "Выдержки из писем" (итал.).
   51 Если бы не возгорелся и не был потушен его божественный свет (!) еще более сильным огнем (итал).
   52 См. наст. изд., с. 68.
   53 См. примеч. 85) к работе А. С. Алексеева, с. 648 наст. изд.
   54 Висконти (Visconti) -- знатный итальянский род (известен с кон. X в.), к которому принадлежали тираны (правители) Милана в 1277--1447 гг. (с 1395 г. -- герцоги).
   Сфорца (Sforza) -- династия миланских герцогов в 1450--1535 гг. (с перерывом в начале XVI в.).
   55 Нобилитет (от лат. nobilitas -- знать) -- в Древнем Риме замкнутый круг патрицианских и знатных плебейских семейств, имевших доступ к высшим государственным должностям. В широком значении нобилитет -- "знать" в противоположность "народу", "черни".
   56 Гвельфы и гибеллины -- политические направления в Италии XII--XV вв., возникшие в связи с борьбой за господство в Италии между "Священной Римской империей" и папством. Гвельфы, поддерживавшие римских пап, в основном выражали интересы пополанов (народа), а гибеллины, сторонники императора, -- интересы нобилей (знати). Однако в ходе борьбы нередко ориентация менялась: пополаны переходили в лагерь гибеллинов, нобили -- гвельфов. С XIV в. во Флоренции и ряде других городов гвельфы разделились на черных ("партия" нобилей) и белых ("партия" богатых горожан).
   57 Капитан народа; 12 старейшин (итал.) -- должностные лица во Флоренции, которые осуществляли управление пополанской частью населения (так называемой "малой коммуной"). Всем населением города ("большой коммуной") управлял подеста.
   58 Постановления правосудия (итал.).
   59 "народ толстый", "народ тонкий" (итал.) -- имеется в виду различие богатых пополанских семей (купцы, владельцы крупных ремесленных мастерских) и самых бедных слоев народа (простые ремесленники и наемные рабочие).
   60 Чомпи (итал. ciompi) -- чесальщики шерсти и другие наемные рабочие мануфактур Флоренции XIV в. В 1378 г. подняли восстание, к которому примкнули мелкие ремесленники. Добивались повышения заработной платы, создали свое правительство во главе с Микеле ди Ландо (предавшим повстанцев). Восстание было подавлено.
   61 Медичи (Medici) -- флорентийский род, игравший важную роль в средневековой Италии. Медичи основали торгово-банковскую компанию, одну из крупнейших в XV в. в Европе; в 1434--1737 гг. (с перерывами в 1494--1512, 1527--1530 гг.) правили Флоренцией. Главные представители: Козимо Старший Медичи (1389--1464), правил с 1434 г.; Лоренцо Великолепный Медичи (1449--1492), правил с 1469 г. К роду Медичи принадлежала французская королева Екатерина Медичи (1519--1589).
   62 Козимо Медичи, здесь сидящий по народному волеизъявлению, отец отечества (лат.).
   63 30 афинских тиранов -- олигархическая коллегия из 30 человек, находившаяся у власти в Афинах в апреле-декабре 404 г. до н.э. Была избрана народным собранием под нажимом Спарты после поражения Афин в Пелопонесской войне 431--404 гг. В состав 30 тиранов вошли яркие противники демократии во главе с Критием. В результате восстания, поднятого в Пирее изгнанными сторонниками демократии во главе с Фрасибулом, Критий был убит, его сподвижники бежали, и в Афинах было восстановлено демократическое правление.
   64 Войсками Карла Испанского (Карлоса I); см. ниже, в отделе третьем.
   65 "Или Цезарь -- или ничто" (лат.).
   66 Карл IV (1316--1378) -- германский король и император "Священной Римской империи" с 1347 г., чешский король (Карл I) с 1346 г., из династии Люксембургов.
   67 Проскрипции (от лат. proscriptio, букв. -- письменное обнародование) -- в Древнем Риме списки лиц, объявленных вне закона (при Сулле, 82--79 гг. до н. э.; при 2-м триумвирате, 43 г. до н. э.). Использовались в политической борьбе, для сведения личных счетов, а также как средство обогащения (имущество проскрибированного подвергалось конфискации).
   68 Фаларис (Фаларид) -- тиран Агригента (570--555 гг. до н. э.). Дионисий Старший (406--367 гг. до н. э.) -- сиракузский тиран.
   69 Тит, Нерва, Траян, Антонин Пий, Марк Аврелий -- римские императоры.
   Агесилай (398--360 гг. до н. э.) -- царь Спарты, которого древнегреческие историки (Ксенофонт и Плутарх) изображали идеальным правителем.
   Тимолеонт -- коринфский полководец, уничтоживший тиранию Дионисия Младшего в Сиракузах (344 г. до н. э.).
   70 Клеомен III (235--221 гг. до н. э.) -- спартанский царь, продолживший дело своего предшественника Агида IV, который убил эфоров (пять должностных лиц, ведавших в Спарте почти всеми государственными делами), осуществил земельную реформу и возродил военное могущество Спарты.
   71 См. наст. изд., с. 117.
   72 Моисей, Ликург и Солон, Ромул и Нума Помпилий -- легендарные и полулегендарные законодатели, установившие основы своих государств: Иудеи, Спарты, Афин и Рима.
   73 Тесей (Тезей) легендарный афинский царь (ок. XIII в. до н. э.). Людовик XII (1462--1515) -- французский король с 1498 г., из династии Валуа. Походом 1499 г. возобновил Итальянские войны 1494--1559. Провел реформы по реорганизации войска, по упорядочению суда, налогообложения, монетной системы.
   Агафокл (ок. 361--289 гг. до н. э.) -- тиран Сиракуз с 317 г.
   Об Оливеротто см. в главе VIII "Государя".
   Набид -- тиран Спарты (ок. 205--192 гг. до н. э.), противник Ахейского союза.
   Гиерон Сиракузский Младший (ок. 306--215 гг. до н. э.) -- сиракуз-ский стратег, затем тиран (с 265 г. до н. э.).
   Фердинанд Испанский -- Фердинанд II Арагонский (1452--1516), король Арагона с 1479 г., Сицилии (Фердинанд II) с 1468 г., Кастилии (Фердинанд V) в 1479--1504 гг. (совместно с Изабеллой), Неаполитанского королевства (Фердинанд III) с 1504 г. Фактически первый король объединенной Испании; добивался превращения ее в абсолютную монархию. Ревностно защищал католицизм.
   74 См. наст. изд., с. 120.
   75 См. наст. изд., с. 120.
   76 См. наст. изд., с. 121.
   77 См. наст. изд., с. 123.
   78 См. наст. изд., с. 124--125.
   79 См. наст. изд., с. 129.
   80 См. примеч. 237*--238* на с. 122--123 наст. изд.
   81 необходим властный голос и королевская власть для их обуздания (итал.).
   82 "Где материал испорчен, не помогут даже хорошо упорядоченные законы, если только они не предписываются человеком, который с огромной энергией заставляет их соблюдать" (итал.).
   83 которая с помощью абсолютной и чрезвычайной власти положила бы конец чрезмерным амбициям и порочности могущественных (итал.).
   84 есть король, который поддерживает единство не только с помощью своей добродетели, но и с помощью порядка в тех областях, которые еще не подверглись порче (итал.).
   85 царь, монарх (итал.).
   86 доблесть, добродетель (итал.).
   87 амбиции и порочность могущественных (итал.).
   88 См. примеч. 239* на с. 123 наст. изд.
   89 Когда кто-нибудь становится государем какой-нибудь страны или города и не склоняется ни к монархическому, ни к республиканскому гражданскому строю, то для него самое надежное средство удержать власть... это переделать в этом государстве все по-новому... Меры эти до крайности жестоки и враждебны всякому образу жизни... их следует избегать всякому, лучше жить частной жизнью, нежели сделаться монархом ценой гибели множества людей (итал.).
   90 См. наст. изд., с. 105--108.
   91 См. наст. изд., с. 125.
   92 См. наст. изд., с. 126.
   93 См. наст. изд., с. 130.
   94 "В наше время они -- предатели" (итал.).
   95 Непотизм (от лат. nepos, род. падеж nepotis -- внук, племянник) -- раздача римскими папами ради укрепления своей власти доходных должностей, высших церковных званий, земель родственникам. Был широко распространен в XV--XVI вв.
   96 Фердинанд Католик -- тот же Фердинанд Испанский (Арагонский), о котором шла речь выше, см. примеч. 73 к наст. публикации.
   97 В 1503 г.
   98 Франциск I (Franèois I) (1494--1547) -- король Франции из ангулемской ветви династии Валуа. На годы его правления приходится расцвет французского Возрождения, усиление абсолютистских черт в королевской политике и начало складывания социально-политической системы, действовавшей до 1789 г. (так называемый "старый порядок"). В Итальянских войнах 1494--1559 гг. одержал победу в 1515 г. при Мариньяно. Начавшаяся в 1521 г. война с Карлом V складывалась неблагоприятно для Франции: 24 февраля 1525 г. ее армия была разбита при Павии, Франциск I взят в плен и увезен в Испанию. Правительству Луизы Савойской, королевы-матери, осуществлявшей регентство, удалось использовать противоречия в антифранцузской коалиции и заключить мир на приемлемых условиях. Война вскоре возобновилась. Неоднократно неприятельские армии вторгались в глубь Франции, но король, заключая союзы с врагами императора -- германскими протестантскими князьями и даже с турецким султаном, -- сумел отразить нападения и вернуть часть владений в Северной Италии. Изнурительные войны с Габсбургами были завершены лишь следующим французским королем, Генрихом II, в 1559 г.
   99 Карл V (1500--1558) -- император "Священной Римской империи" в 1519--1556 гг., испанский король (Карлос I) в 1516--1556 гг., из династии Габсбургов. Пытался под знаменем католицизма осуществить план создания "мировой христианской державы". Вел войны с Францией (Итальянские войны 1494--1559), с Османской империей. Потерпел поражение в борьбе с немецкими князьями-протестантами и после заключения с ними Аугсбургского религиозного мира 1555 г. отрекся от престола.
   100 "Мир! Мир! Да не будет мира!.." (лат.).
   101 оратор; тот, кто (только) говорит (итал.).
   102 См. примеч. 99) к работе А. С. Алексеева, с. 000 наст. изд.
   103 "Военное искусство" (итал.) -- трактат Макиавелли, написанный в 1520 г.
   104 "содействие в учреждении флорентийской милиции" (итал.).
   105 Имеется в виду "Комиссия Девяти по делам народного ополчения" (итал.). Точное название упоминаемой здесь организации было "Nove ufficiali dell' Ordinanza fiorentina". Этот орган был призван реализовать давнюю идею Макиавелли о формировании народного ополчения; учрежден в 1506 г.
   106 Освобождайте Италию от продолжительной заботы, искореняйте этих лютых зверей, которые, кроме лица и голоса, ничего не имеют человеческого (лат.).
   107 королевским утром (лат.).
   108 "Рассуждение о реформе государственного устройства Флоренции" (итал.) -- сочинение Макиавелли, написанное в 1520 г.
   109 См. наст. изд., с. 81--94.
   110 "война всех против всех", "город городу -- волк" (лат.).
   111 См. наст. изд., с. 226--227.
   112 См. наст. изд., с. 254--256.
   113 Прокрустово ложе -- в греческой мифологии ложе, на которое великан-разбойник Прокруст насильно укладывал путников: тем, кому ложе было коротко, обрубал ноги; тех, кому было длинно, вытягивал (отсюда имя Прокруст -- "растягивающий").
   114 Немесида (Немезида) -- в греческой мифологии богиня возмездия, карающая за нарушение общественных и моральных норм. Изображалась с атрибутами контроля (весы, уздечка), наказания (меч или плеть) и быстроты (крылья, колесница, запряженная грифонами).
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru